Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Из ворот Кутафьей башни Кремля они вышли без четверти восемь — первая смена почетного караула у могилы Неизвестного солдата. Впереди шел Андрей, ему в затылок — Сарычев, слева — разводящий сержант Матюшин. Они повернули направо, в предупредительно кем-то уже открытую железную калитку, и, стараясь ровнее держать карабины, начали спускаться по гранитным ступеням вниз смягченным, как по ковру, шагом.

В Александровском саду вовсю хлопотала весна. Словно торопясь к празднику, она примеряла лучшие свои наряды и, красуясь, радовалась сейчас прозрачному и звонкому утру, уже розовато согретому по вершинам деревьев, но еще сумеречно прохладному внизу, на влажных дорожках.

Вековые липы и вязы расправляли корявые сучья, льнули к замшелой стене, являя чудо вешнего воскрешения, — на иссохших было ветвях опять зеленели побеги; деревья помоложе трепетали сыроватой, только что проклюнувшейся листвой, в которой вызванивали птичьи голоса; розовато-белым нетающим снежком то тут, то там успела посыпать вишня; а на газонах и клумбах давали свой бал цветы.

Ровными рядами пунцово пламенели похожие на маленькие факелы тюльпаны; как бы зажженными от синими огоньками переливались под набегавшим [217] ветерком какие-то другие, незнакомые цветы; с ними соперничали желтые, похожие на морские звезды; и словно щедрой рукой разбросанные, жемчужно блестели в траве маргаритки.

Остро пахло свежескошенной травой — пряным запахом лесной поляны. Березы и впрямь толпились невдалеке, совсем по-деревенски, робея перейти гранитную дорожку, что отделяла их от пышного празднества деревьев и цветов.

Даже столичные жители — сине-голубые ели — жались к древней стене, стесняясь выйти из шеренги в это всеобщее веселье; лишь пошевеливали острыми, как шишаки буденовок, верхушками, разомлев под солнцем, которое сияло уже так высоко и горячо, что, казалось, вот-вот начнет падать золотая капель с ослепительных жарко пылающих куполов соборов.

Но Андрей ничего этого не видел.

Выдерживая шаг по Матюшину, словно был к нему привязан, он, как только ступили на пронзившую сад гранитную дорожку, все старался проникнуть взглядом в ее конец, туда, где уже угадывался над мраморным горизонтом порывистый всплеск пламени.

И чем пристальнее всматривался он в мельтешащий вдалеке огонек, чем ближе подходил к нему, тем тревожнее и тягостнее делалось на душе — порой ему казалось, будто, кого-то маня, трепещущая ладонь с быстрыми, гибкими пальцами возникала и пряталась за гранитным возвышением.

Огонь приближался.

Стиснув онемевшими пальцами приклад карабина, Андрей с секунды на секунду ожидал команду. Он знал, что и Матюшин эти секунды уже отсчитывает, и позавидовал его поразительному чутью ко времени: сержант только мельком взглянул на часы, когда выходили из караульного помещения, но сейчас в нем завелась и пошла ходить по кругу секундная стрелка, которая высчитывает время до каждого мгновения, до каждого шага и поворота, ибо вся сложная, непостижимая для штатского человека премудрость подобного исчисления сводилась к тому, чтобы встать у Вечного огня ровно в восемь. «Тик в тик», — как говорил лейтенант Гориков.

Эта секунда отсчета, как ее ни ожидал, ни ловил Андрей, упала неожиданно, коротким выдохом [218] команды:- Пошел!..

Матюшин почти прошептал это слово; за восемь высчитанных сержантом метров до могилы Андрей сделал полный шаг, Сарычев свой шаг «подсек», укоротил, и Матюшин очутился между ними.

— Смена, стой!

Секунды опять замедлились — справа полыхнул над нишей Вечный огонь. По обеим его сторонам они и должны были сейчас встать.

«Чок!» — властно высек приклад, и Андрей мгновенно, по выработанной привычке, ощутил, как то же самое, что и он, проделал одновременно с ним Сарычев, и это ощущение близнецовской слитности с товарищем, шагнувшим на ступеньку, расковало и придало уверенности: в ногу, сначала шелестящим, как бы осторожным шагом, они поднялись на возвышение и, уже в полную силу чеканя по мрамору, пошли на свои места к разделявшему их пилону, на зеркальной плоскости которого лежала, будто только что снятая, солдатская каска. Рубиновыми огоньками брызнула в глаза росинка, дрогнувшая на каске у самой звезды.

Еще карабинное «чок!» — сигнал к повороту «кругом!». Андрей повернулся лицом к площади и замер. Далеко-далеко — не верилось, что в каких-то десяти шагах, — стоял теперь одинокий Матюшин, такой картинно-красивый, выутюженный, до каждой пуговицы начищенный, в фуражке с перечеркивающим лоб красным околышем, с затейливо перевитыми по правой стороне мундира серебряными шнурами аксельбантов, что можно было подумать, будто здесь его поставили специально, для наглядности.

Но Матюшин задержался не для красы. Андрей перехватил придирчивый взгляд, прицельно переведенный с него на Сарычева и обратно, и подобрался, подтянулся — перед уходом сержант хотел убедиться, хорошо ли стоят часовые.

Наверное, все было хорошо, точно по уставу, потому что, постояв еще с минуту, Матюшин ушел тем же строевым шагом, каким привел их сюда, как будто команды теперь подавал не он сам себе, а другой, невидимо шагающий рядом с ним сержант. Он уходил, поблескивая штыком карабина, все уменьшаясь и уменьшаясь к концу дорожки, и издалека четкий шаг Матюшина можно было принять за стук метронома, словно под Кремлевской стеной пустили часы, отмерявшие [219] время вот этими маятниковыми движениями черных, лаково сияющих, отражающих каждую травинку сапог.

Андрей перевел дух, глянул вниз — на кромке ниши, на мраморном уступе, уже лежали вроде бы чуть-чуть подпаленные струящимся снизу, из бронзовой звезды, пламенем две грозди сирени и букетик незабудок.

Это было удивительно — ведь ворота еще не открывались, еще никто не мог сюда прийти. Но первая смена, заступившая в караул в восемь ноль-ноль, всегда заставала принесенные кем-то цветы. Кто-то приходил сюда раньше, а кто — неизвестно. Даже милиционеры, всю ночь дежурившие возле Александровского сада, пожимали плечами. Ворота отворяли ровно в восемь, но не было случая, чтобы к этому времени на мраморном уступе, рядом с Вечным огнем, не лежали цветы. Как будто невидимки проникали сквозь чугунную ограду, торопясь к началу караула.

Странная мысль пришла Андрею, мысль о цветах, о том, что одни и те же, они очень разные — на могиле и на праздничном столе.

Ветка сирени сверху пожухла, закурчавилась, но еще жила, дышала, а незабудки сникли, едва голубели уже редкими, непоблекшими звездочками — все-таки вблизи огня им было жарко. И, глядя на увядающий букетик, Андрей вдруг вспомнил о главном, чем жил со вчерашнего вечера, с того момента, когда его имя было объявлено в списке почетного караула у могилы Неизвестного солдата. Он забыл, не мог думать об этом главном, пока шел сюда, пока встал у Вечного огня, и сейчас обрадовался вновь обретенному чувству, чувству ожидания встречи, которая вот-вот должна была произойти.

«Сейчас рядом с незабудками он положит букетик своих любимых подснежников, — загадал Андрей. — А она принесет тюльпаны...»

Но главное было не в том, кто с какими цветами придет. Смысл ожидаемой радости сводился к тому, что эти двое увидят его, Андрея Звягина, в парадной форме стоящим возле Вечного огня. «Пусть сам убедится, пусть знает наших, — подумал Андрей, предвкушая сюрприз. — Кого-нибудь на этот пост не поставят... А она... Она ведь никогда не видела меня таким...» Андрей хотел сказать «красивым». [220] Он расправил плечи, вдохнул полной грудью и взглянул прямо перед собой.

За чугунной оградой шумела Москва. Мимо Александровского сада, обтекая его полукругом, проносились легковые машины, но, поравнявшись с тем местом, откуда уже был виден трепещущий над мраморным возвышением огонь, они учтиво сдерживали бег. Прохожие с любопытством поглядывали за ограду, как будто хотели убедиться, выставлены ли часовые, и, увидев двоих, стоящих навытяжку, решительнее сворачивали к воротам.

Андрей перевел взгляд на пламя, пульсирующее над прокаленной звездой, — огонь то распускался, дрожа побледневшими языками, то вновь наливался красным, пурпурным, сжимался, закручивался внутрь.

«Если долго смотреть в огонь, то можно увидеть в нем все, что захочешь, — вспомнил он не то прочитанное, не то услышанное где-то. — Кажется, лейтенант Гориков рассказывал, будто бы все, кто приходит сюда, видят в пламени лица погибших».

Но в зыбком, вскипающем, как бы гаснущем и вновь оживающем пламени Андрей, как ни напрягал воображение, не мог выстроить хоть какую-то осмысленную картину. В огнистых переливах и завитках он хотел представить лицо того, кто, возможно, лежал под этой звездой. Он помнил ту фотографию наизусть — до закрученных вопросиками бровей, до затаенной в уголках губ улыбки, до ямочки на подбородке, что выглядела совсем как глазок на картофелине. Выразительнее всего на фотокарточке получились глаза — с такими четкими, живыми зрачками, что казалось, сохранив свой живой блеск, они смотрят с другой стороны, сквозь фотобумагу. Солдат словно бы подмигивал. Кто-то даже сравнил эти глаза со светом умирающих звезд... Кажется, Настя... Да, она.

Нет, в извивах пламени терялось, как будто сгорало даже это, почти знакомое, лицо. Огонь для Андрея оставался всего лишь огнем.

«Имя твое неизвестно. Подвиг твой бессмертен...» — прочитал Андрей медленно: бронзовые буквы читались отсюда наоборот. Тридцать семь букв... «Имя твое неизвестно...» Но почему, почему неизвестно?

И вчера в роте спорили — как из запутанного клубка вытягивали ниточку простой логики. В самом деле, почему неизвестно? Почему? Начать хотя бы с [221] того, что фамилия была указана в повестке. Явился на сборный пункт. Потом внесли в список отделения, потом — роты, батальона, полка, дивизии, армии. Его фамилию выкрикивали на вечерних поверках. И когда посылали в бой, в разведку, на любое задание, ведь знали же по фамилии!

Лейтенант рассказывал, что во время войны солдаты носили в кармашках гимнастерок медальоны — пластмассовые патрончики, в которые завинчивалась бумажка с фамилией и адресом, на случай если убьют. Некоторые, правда, их выбрасывали перед боем суеверно, чтоб не накликать смерть. Значит, убивали безымянного? Неизвестного? Но ведь кто-то видел, кто-то был рядом! Неужели так и шли, шли вперед, вперед, не оглядываясь на убитых, не успевая записать их фамилий? Как могли ставить обелиски без имен?

Где-то Андрей читал, не то в кино видел: пополнение прибыло за десять минут до боя — не успели записать фамилий. «По порядку номеров рассчи-тайсь!» — «Первый, второй... тридцатый...» И — в атаку, фамилии выясняли потом.

А теперь красные следопыты ищут, ищут... На сколько лет им работы? Наверное, хватит их детям и внукам.

Черная, с антрацитовыми блестками плита была безмолвна. Ветер чуть тронул ветку сирени, как будто взъерошил перья, и Андрей опять подумал о тех, кого ожидал.

«Почему не открывают ворота? Они, наверное, здесь... Они подойдут первыми, и я скажу им, скажу все...»

Он совсем забыл, что ничего не сможет им сказать: часовым на посту разговаривать не положено.

Андрей покосился вправо: створки тяжелых чугунных ворот медленно расходились, поблескивая золочеными наконечниками.

«Наконец-то!» — обрадовался Андрей.

Но толпа, хлынувшая было в ворота, замялась, запнулась, кто-то ее остановил.

Напротив, в конце дорожки, зашевелился, полыхнув алыми лентами, большой венок. За ним Андрей различил военных в золотистых фуражках и в брюках с красными и голубыми лампасами.

Венок поплыл прямо на него, покачиваясь, словно живой. И уже можно было различить сопровождающих — стараясь [222] выдерживать ровность шеренг, неторопливым шагом к Вечному огню приближался примерно взвод маршалов и генералов.

Андрей подтянулся, выпрямился, как бы прибавляясь в росте, напружинился и стоял теперь, пытаясь даже не мигать. Что-то непривычное было в этом шествии: обычно солдаты подходят к начальникам, а эти сами подходили к солдатам.

Стараясь попадать в ногу, маршалы и генералы поднялись по ступенькам, остановились, и на зеркально-черных сапогах первой шеренги ало отразились, заиграли блики Вечного огня. В середине этой шеренги, искрящейся золотом погон, козырьков и пуговиц, Андрей увидел и сразу узнал Министра обороны. Маршал смотрел на него. Но не тем придирчивым взглядом начальника, старшего по званию, который норовит подметить какой-нибудь непорядок, в лице министра Андрей уловил оттенок любопытства и доброты.

Как по команде, никем не произнесенной, но одновременно услышанной, маршалы и генералы приложили руки к козырькам фуражек и с минуту так постояли — вроде бы все вместе и каждый по отдельности, отдавая честь.

Министр обороны задумчиво смотрел Андрею в глаза. «А ведь это он мне отдает честь, мне...» — мелькнула стыдливая мысль, и, залившись краской, Андрей не выдержал взгляда, потупился, одеревенел. И уже не видел, а только почувствовал, как опять, будто по команде повернувшись, маршалы и генералы сбивчивым строем пошли по дорожке обратно.

Гулко стучало в висках. Едва уловимым движением — незаметным постороннему — Андрей переступил с ноги на ногу и снова выпрямился. Военные были уже далеко. И в тот момент, когда в распахнутые ворота вплыл новый венок, откуда-то, не то сверху, не то снизу, раздались повторенные всем Александровским садом густые звуки хорала. Им ответили деревья и древние стены. Тоскующий и молящий о чем-то женский голос вплелся в эту могучую песнь, вырвался из нее, взметнулся, воспарил над садом, и у Андрея перехватило дыхание. Сразу обмякли, ослабли колени...

Он стоял один на один с Вечным огнем. Почему он? Почему именно он? Было утро 9 Мая... [223]

2

Когда это началось? Вчера? Неужели полтора года назад?

Поезд мчался сквозь ночь, словно вырываясь из темноты, что настигла его внезапно, посреди степи. За вагонным окном ярко проступили огни. Ближние из них светляками прочерчивали темень и гасли где-то позади, а дальние проплывали медленно, мигали, прощально подрагивая лучистыми ресницами. Мелькнул желтоватый уютный квадрат окна — люди дома, под крышей. А у него под ногами чугунно гремели, отстукивали что-то колеса, и он ехал, сам не зная куда.

Из грохочущего в ночи вагона Андрей впервые в жизни увидел тогда своих родных, как в перевернутый бинокль: далеко-далеко и совсем маленькими Пока подрастал, и мать, и бабушка все еще были самые большие, самые главные со своим непререкаемым авторитетом. По-детски беспомощными, одинокими и беззащитными казались они теперь. Наверное, это чувство внезапного повзросления чаще и острее всего приходит в дороге.

Андрей рос у матери один, но маменькиным сыночком не считался. Наоборот, мать всегда, при каждом удобном случае подчеркивала, словно старалась кому-то доказать, что единственный сын растет не в оранжерее и что, хоть он и чадо ненаглядное, а манна небесная ему в рот не сыплется. Может быть, тем самым она хотела компенсировать недостающую мужскую строгость: отец ушел от них, когда Андрею не исполнилось и трех лет.

Сейчас стояло перед глазами непривычно растерянное ее лицо, сведенные непонятной болью брови, словно она сдавала какой-то свой материнский экзамен и теперь не знала, что ответить строгому, несговорчивому экзаменатору. «Когда же ты успел, Андрей?» — все повторяла мать и нервно теребила в руках повестку из военкомата.

В плацкартном вагоне заняли двенадцать полок подряд. Андрей то и дело выходил в тамбур курить. Железный скрежет переходных мостков между вагонами, едковатый запах разогретого мазута и карболки навевали тоску. Но первопричиной скверного настроения была неизвестность, которая ждала в конце пути. Перед самым отходом поезда вдруг выяснилось, [224] что их группу распределили вовсе не в воздушно-десантные войска — ВДВ, как было обещано в военкомате, а совсем в другие, непонятно какие войска. Тревожный слушок повторился и окреп. И взоры надежды обратились к сопровождающему — молоденькому лейтенанту с нежным, по-девичьи белым лицом. Но тот загадочно обводил своих подопечных невинным взглядом, элегантно поправлял туго затянутую, еще сияюще новенькую портупею и отмалчивался.

Странный человек был этот лейтенант. И виду не подал, когда один из призывников, оправдывая свою оплошность тем, что парикмахерская была закрыта на учет, заявился на сборный пункт неостриженным Льняные космы «а ля Тарзан» волнисто ниспадали почти на плечи. Парня звали Руслан, а его имя совсем не подходило к фамилии — Патешонков. Руслан ввалился в купе с гитарой на роскошной голубой ленте. С зеркально отполированной деки обворожительно улыбалась коралловой улыбкой красавица, вырезанная из журнала «Советский экран».

— Понятно, это ваша Людмила, — сказал лейтенант и заинтересованно посмотрел на гитару.

Руслан не заставил себя долго ждать, наверное, не привык, чтобы упрашивали. Тонкими, гибкими пальцами тронул, погладил струны, как бы вызывая песню, наклонил голову, уронив льняную прядь, к чему-то прислушался и ударил густым медным аккордом. Пушки, что ли, ахнули? Или это взметнулся на бруствер траншеи взвод, которому суждено было погибнуть у деревни Крюково?

У деревни Крюково погибает взво-о-од .

Голос у Руслана был тонкий, не соответствующий плотной фигуре и возрасту, и поначалу можно было подумать, что он притворяется, стараясь петь под мальчика. Но нет, иначе было нельзя. Жалость слышалась в песне. Руслан жалел взвод, от которого почти никого не осталось, и лейтенанта, такого молодого, и становилось не по себе оттого, что возле подмосковной деревни погибали, один за другим падали в снег ребята.

— Молодец, — вздохнул лейтенант. — Хорошая песня!

И все поняли, что Руслан со своей гитарой взял лейтенанта в плен. [225] Вот так, притупляя его бдительность, подкрадывались, прячась то за песней, то за шуткой-прибауткой, то за анекдотцем, к вопросу, не дающему покоя.

— Ну, приедем... А дальше?

Лейтенант молчал. И улыбался.

— Дальше? А дальше то, что было раньше... — И щурил девичьи свои глаза, оставляя хитрые щелочки.

На шестом часу пути, когда из довольно оскудевших запасов остроумия были извлечены уже самые бородатые анекдоты и все слегка надоели друг другу, одурманенные дорожной сонью, по вагону, неизвестно кем выпущенная, полетела «утка». Оказалось, что лейтенанту действительно было что скрывать. Веснушчатый парень с борцовской шеей, у которого даже ладони были рябыми от веснушек, под строжайшим секретом сообщил:

— Тихо... Нас везут в разведшколу... — и, понизив голос, чтобы не услышал лейтенант, таинственно добавил: — Где она, никто, разумеется, не знает. Но в Москве — это точно. Там, между прочим, готовили Штирлица...

Смешок недоверия прокатился по купе. Но все посерьезнели, приумолкли. И даже неунывающий Руслан больше не прикоснулся к гитаре.

Их вагон угомонился только к полуночи. Но Андрей долго не мог уснуть. Внизу гремело и перекатывалось, и, закрыв глаза, можно было представить, что не поезд несется по рельсам, а рельсы, словно выгнутые по дуге меридианы, раскручиваются под ним вместе с земным шаром. Все сильнее и сильнее разгоняется Земля, вертятся чугунные колеса. И вот они уже визжат, как на огромном наждаке, разбрасывая искры.

...Андрей проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то взгляд. Открыл — на него с усмешкой смотрел лейтенант, уже облаченный в мундир, выбритый — ни морщинки на лице, ни складочки на сорочке. По всему вагону плыла приятная волна «Шипра».

За окном, не отставая от поезда, катилось по небу солнце. И чай янтарно плескался в подстаканниках.

— Ну и здоровы же вы спать, штирлицы! — бодро сказал лейтенант. — Подъем, подъем! Скоро Москва!

И от солнца, что оранжевым мячиком подпрыгивало на макушках синеющего леса, и от свежего, парадного вида лейтенанта на душе у Андрея стало празднично.226

— В Москву, в Москву! Карету мне, карету! — загнав под щеку сахар, в тон лейтенанту скаламбурил веснушчатый Нестеров.

Это была последняя попытка узнать о роде войск, в котором предстояло служить, но лейтенант перебил:

— Патешонков! Играйте сбор — всех в наше купе, уточним родословные.

Руслан охотно ударил румбу.

В купе стало душно, все сгрудились над лейтенантским блокнотом. На разграфленном карандашом листке были записаны фамилии призывников. И тут произошло то, что потом не раз с подначками припоминалось Андрею.

— Звягин! — позвал лейтенант, склоняясь над блокнотом.

— Тут! — вяло отозвался Андрей.

— Не тут, а «я». Образование?

— Десять классов.

— Мать...

— Мастер на ремзаводе.

— Отец...

Андрей растерялся. Почему-то, когда напомнили об отце, перед глазами вставал потертый плюшевый медвежонок.

— Отец где?

— Он у меня на фронте погиб, — неожиданно для себя тихо сказал Андрей.

— Чепуха какая-то, — озадаченно поморщился лейтенант и бросил карандаш на блокнот. — Посчитайте сами, Звягин... Если отцу вашему сорок, когда же он успел воевать? Ему же в сорок пятом десять лет было!

Нестеров прыснул, и этот его хохоток, как запал, взорвал тишину.

— Нет отца, и все. Нет! — покраснев, промямлил Андрей.

— Так бы и сказали! — Отчеркнул что-то карандашом лейтенант и, не сдержавшись, тоже рассмеялся: — А вы, Звягин, сами-то, случаем, не штурмовали Рейхстаг?

А поезд уже въезжал в ущелье из домов. В купе сразу смерклось.

— Москва! — Глянул лейтенант в окно. Он произнес «Москва» как матрос, увидевший после долгого плавания берег: «Земля». [227]

Андрей прилип лбом к стеклу, но той Москвы, какую ожидал, не увидел. Он представлял, что как только кончатся пригородные леса, уже изрядно потрепанные осенним ветром и дождем, так сразу на горизонте покажется Кремль с дворцами, куполами, со знакомым силуэтом Спасской башни.

Но в окнах медленным безмолвным танцем, поворачиваясь то одной, то другой стороной, кружили многоэтажные громады, такие высокие, что их крыши заслоняли небо. И поезд будто съежился при виде огромного города и уже без былой величавости, почти как трамвай, катился, казалось, посреди улицы.

Потом он дрогнул, запнулся раз-другой и остановился совсем.

— Выгружайсь! — весело крикнул лейтенант.

В автобусе, поджидавшем их на вокзальной площади, лейтенант сделал перекличку. Все были на месте.

Андрей ревниво глянул на погоны сидевшего за рулем солдата. Погоны были малиновыми. «У ВДВ голубые, — расстроился Андрей. — А вот какие у штирлицев?» Патешонков, нахохлившись, уткнулся в воротник пальто и не поднимал глаз.

Минут тридцать ехали молча. Но вот шофер резко затормозил, и Андрей с нетерпением глянул в окно: автобус уперся в зеленые железные ворота с красной пятиконечной звездой. Моментально выскочивший из будки солдат проворно их отворил, автобус дернулся, и ворота с лязганьем захлопнулись.

— Прибыли! — с радостью в голосе объявил лейтенант. — Добро пожаловать!

Он построил их рядом с чемоданами, которые тоже стояли по ранжиру.

Прямая асфальтированная дорога между молоденькими, побеленными известью липами вела к трехэтажным домам, пустым и безмолвным. Перед этими домами, на присыпанной гравием и песком спортплощадке, блестели никелем и отполированным деревом турники, брусья и еще какие-то замысловатые сооружения. А дальше, до конца дороги, справа и слева, куда бы Андрей ни посмотрел, глаза всюду упирались в забор, за которым возвышались обычные «гражданские» дома — с разноцветными занавесками на окнах, с бельем, развешанным на балконах.

Солдат, отворявший ворота, стоял в дверях будки и с любопытством взирал на прибывших. [228]

— Послушай, парень, — окликнул солдата один из ребят, кажется, Нестеров, — какая это часть?

Небрежно сдвинув со лба на затылок порыжевшую от солнца фуражку, солдат — сразу видно, не первого года службы, — поглядел на них, как показалось Андрею, с сочувствием.

— Ракетный полк кибернетики, — медленно, членораздельно отчеканил солдат и подмигнул.

— Нет, серьезно! Какие войска? — просительно метнулись к нему, перебивая друг друга, несколько голосов.

— Я же сказал, эр-пэ-ка, — повторил солдат и исчез в своей будке.

3

«РПК, РПК, РПК», — рокочущее барабаном это созвучие воспринималось как некий таинственный шифр жизни, которой теперь предстояло им жить.

Лейтенанта Горикова, того самого, что сопровождал их на службу, было не узнать. Что-то переменилось в нем, как только очутились в расположении части: где вагонное добродушие, где веселость и покладистость «своего парня»? Опять собрал всех на плацу, подал команду: «Становись!» И тут же тихо и невозмутимо приказал: «Разойдись!» Позавчера ему не понравилось одно, вчера — другое, а сегодня выяснилось — долго становились в строй, надо в считанные секунды, так, словно к локтям привинчены магниты: раз, два, три — и шеренга как спаянная.

Всех призывников разобрали по росту, и Андрей, у которого рост был метр восемьдесят пять, попал в первый взвод — взвод кандидатов в роту почетного караула. Оказалось, что ниже ста восьмидесяти сантиметров в РПК вообще не берут.

— Р-р-рав-няйсь!

По этой команде надо повернуть голову направо — как можно резче — и увидеть грудь четвертого человека. Если нагнешься — покажется пятый, а может, и шестой, а завалишься чуть назад — все заслонит первый, правый. Грудь четвертого человека — в самый Раз, высчитано, выверено веками строевой практики, стараясь выравняться, Андрей скосил глаза на грудь Аврусина, уже проявившего незаурядные способности к Шагистике. Сухопарый, жилистый, Аврусин весь был как на шарнирах, и лейтенант, сразу оценивший «природные [229] данные», уже несколько раз выводил его из строя для наглядной демонстрации строевых приемов. Аврусин Андрею не нравился, неприязнь началась еще в вагоне. Не кто-нибудь, даже не лейтенант, а почему-то именно Аврусин сделал тогда замечание Руслану за длинные волосы. Его-то какое дело?

Третьим стоял Нестеров — бледный, растерявший свои веснушки, с тем мучительным выражением послушания и покорной внимательности на лице, с каким у доски стоит незадачливый ученик, — Нестерову уроки строевой не давались, он часто путал ногу, не мог подладить отмашку рукой.

Смешливый, готовый по пустяку расхохотаться, Линьков стоял слева от Нестерова, едва сдерживая улыбку, и лейтенант подозрительно на него посматривал.

Совсем рядом, касаясь правой руки, вытянулся Руслан Патешонков. С роскошными своими кудрями он распрощался в день приезда и сейчас был удивительно похож на ощипанного петушка. Его гитаре разрешили висеть в каптерке.

— От-ставить!..

Лейтенант неторопливо осмотрел шеренгу — медленно-медленно слева направо, потом зигзагами: от подбородков (не слишком ли опущены) к ногам (не слишком ли сведены носки сапог), — и румянец, свекольно заливавший его щеки, растворился, лейтенант наконец-то позволил себе улыбнуться.

— А он не простак, — шепнул Андрею Патешонков. — Это для первого знакомства — рубаха-парень и прочее, а потом так зажмет — запищим.

Патешонков сказал это совсем тихо, но лейтенант услышал, и воздух будто разорвало:

— Р-р-раз-говорчики!

На его щеках опять проступили свекольные пятна.

Прошелся вдоль шеренги сосредоточенный, словно шахматист, дающий сеанс одновременной игры. Вскинул затененные ресницами, посветлевшие, совсем штатские глаза:

— Вопросы есть?

Андрей ослабил ногу, через смущенное покашливание спросил:

— У меня есть, товарищ лейтенант. Что же это все-таки такое, эр-пэ-ка? — Конечно, он знал, но интересно, что скажет лейтенант. [230]

Лейтенант молча кивнул — вопрос показался ему существенным.

— Матюшин! — не оборачиваясь, позвал он стоявшего позади не то загоревшего, не то просто смуглого долговязого сержанта. — Устав гарнизонной и караульной служб!

Матюшин бегом кинулся в казарму и через минуту вернулся с тоненькой книжкой.

Лейтенант нащупал взглядом Андрея:

— Звягин, выйти из строя!

Андрей сделал вперед два шага, неловко покачнувшись, повернулся лицом к шеренге.

— Читайте вслух, погромче! — приказал лейтенант, протягивая устав.

Андрей открыл первую страницу и вопросительно посмотрел на лейтенанта.

— Страница сто семьдесят шесть, — с расстановкой, поднимая взгляд поверх шеренги, словно видел эту страницу на противоположной стене кирпичного дома, подсказал лейтенант Гориков, — параграф триста сорок первый... Нашли?

Андрей впился в строчки.

— «Почетные караулы... — начал он неуверенно. — Почетным караулом называется подразделение (команда), назначенное для отдания воинских почестей. Почетный караул назначается для встречи лиц, указанных в статье двадцать первой...»

Андрей запнулся: что за чайнворд?

— Отлистайте на страницу семнадцать, — невозмутимо сказал лейтенант.

— «Начальник гарнизона встречает прибывающих в расположение гарнизона Председателя Президиума Верховного Совета СССР, Председателя Совета Министров СССР, Генералиссимуса Советского Союза, Министра обороны СССР, Маршалов Советского Союза и адмиралов флота Советского Союза. Для встречи этих лиц выстраивается почетный караул».

— Стоп! — оборвал лейтенант и поднял ладонь. — Ясно, что за лица? — И подтянулся, развернул плечи, словно сейчас на плацу должны были появиться эти государственного ранга люди. — Продолжайте, — кивнул он Андрею, не меняя позы.

Андрей уже со знанием дела вернулся к знакомому параграфу и продолжал читать спокойнее, даже с [231] выражением:

... — «Кроме того, почетный караул может назначаться: к боевым знаменам, выносимым на торжественные заседания; на открытие государственных памятников; для встречи и проводов представителей иностранных государств; при погребении военнослужащих, а также гражданских лиц, имевших особые заслуги перед государством».

— Стоп! — опять остановил лейтенант. — На сегодня хватит, остальное проработать самостоятельно. Вопросы? Нет? Разойдись!

Шеренга пошатнулась, распалась, и, тяжело громыхая сапогами, словно подошвы были железные, солдаты ринулись к лавочке — перекурить.

Кто-то выхватил из рук Андрея устав.

Патешонков, вытянув худую, петушиную шею, восторженно толкал Андрея в бок.

— Королей и герцогов видел? Ни в жизнь! А тут они сами тебе навстречу! Ваше величество! Рядовой Звягин!

Андрей нехотя поддержал шутку:

— Я предпочел бы принцессу...

— И во Дворец бракосочетаний! — рассыпался смешком Линьков.

— Тебе все шуточки... — грустно одернул его Андрей.

После перерыва лейтенант Гориков представил им командира отделения.

— Сержант Матюшин! — Щелкнул каблуками долговязый сержант, тот самый, что бегал за уставом, и доверчиво посмотрел на шеренгу.

Одет он был опрятно, даже несколько щеголевато, но в пределах той допустимой нормы, которая позволяет выглядеть одновременно и уставным, и элегантным. Мундир облегал его плотную фигуру так, словно был сшит на заказ, хотя и казался поношенным, как бы уже выбеленным солнцем. И всем сразу понравилась эта не парадная, а будничная, свойственная солдатам последнего года службы подтянутость, стройность, которая дается не напряжением, а естественна, как привычная поза или походка.

— Ну, так с чего начнем? — простецки, по-свойски улыбнулся сержант и, опустив голову, в каком-то веселом своем раздумье прошелся вдоль строя.

Это его добродушие, товарищеская непринужденность [232] (подумаешь, чего бы ему выламываться: на каких-то два-три года старше) сразу передались шеренге. Она зашаталась, как забор, потерявший опору. И из возникшего тут же говорливого ручейка, побежавшего от фланга к флангу, выплеснулся озорной голос.

— Начнем с кибернетики!

Сержант поймал этот камушек, брошенный в его огород, не моргнув глазом.

— Пожалуйста, можно... Вот вы, — уперся он немигающим взглядом в осклабившегося Линькова, — ответьте, пожалуйста, во-первых, что такое кибернетика, во-вторых, каков диапазон ее действия?

— Ну, это и первоклассник знает... — насмешливо отозвался, борясь со смущением, Линьков и потер стриженый затылок так, что, показалось, раздалось поскрипывание.

На его лицо тенью вдруг упала сосредоточенность подающего надежды математика, любимца учителей, бессменного победителя школьных олимпиад.

— Я знаю! — перебил Аврусин. — Кибернетика — это, так сказать, наука об общих принципах управления... о средствах управления и об использовании их в технике, в живых организмах...

— Примерно так, — спокойно согласился сержант и опять взглянут на Линькова: — А как называется труд Андре-Мари Ампера?

Линьков совсем сник, замялся. И остальные стыдливо молчали, потупив взоры, как в школе, когда учитель начинал выбирать в классном журнале фамилии.

— «Очерки по философии наук». Это он придумал название «кибернетика», — торопливо выпалил опять Аврусин.

— Смотри какой деловой! — шепнул Патешонков.

— Прекрасно! — сказал сержант. — Ну а теперь к делу.

— Перекурить бы эту кибернетику! — снова обрел форму Линьков.

И шеренга прыснула, поломалась. Нестеров полез в карман за сигаретами. Сержант встрепенулся:

— Р-р-азговорчики! От-ставить!

И, точь-в-точь как у лейтенанта, что-то в нем выпрямилось, сжалось. Приложил руки к бедрам, словно готовясь сделать взмах невидимыми крыльями, и повернул влево-вправо головой. [233]

— Равняйсь!.. Смирно!.. Вольно!

Как бы незримым тросиком схваченные, подбородки дернулись вправо, мгновенно повернулись обратно, и строй снова спружинил вниз на чуть согнутом колене. И — молчок!

— Тема первого занятия: обучение строевой стойке, — строго сказал сержант, спрятав совсем уже глубоко добродушие и простоту, беспечность, которые сближали его с шеренгой, делали похожим на всех. Между ним и строем пролегла черта.

Оказалось, что даже такой пустяк, как постановка носков сапог, требует своей методики.

— Носки свести вместе, делай — раз! — скомандовал сержант. — Носки развести, делай — два!

— Во даем! — развеселился Линьков. — Ансамбль пляски острова Пасхи!

Андрея одолевала усталость. Как сквозь сон, вслушивался он в монотонный голос сержанта, который учил теперь «держать грудь». Смешно подумать, но и в этом тоже была своя наука. Чтоб приподнять грудь, надо сделать глубокий вдох, в таком положении ее задержать, «выдохнуть и продолжать дыхание с приподнятой грудью». Устав давал точную инструкцию.

— А такой фокус знаете? — услышал Андрей и не сразу осознал, что сержант обращался к нему.

— Какой? — механически спросил Андрей, пытаясь сбросить одеревенелость.

— Смирно! — скомандовал в ответ сержант и внимательно посмотрел на Андреевы ноги.

— Поднять носки сапог!

Андрей легко оторвал носки от асфальта, но тут же запрокинулся назад, замахал руками, едва удержав равновесие.

— Вот-вот! — обрадованно, что фокус удался, усмехнулся сержант. — Значит, неправильная стойка, не подали корпуса вперед. Попробуйте еще.

Андрей чуть подался вперед, стараясь не сгибаться, попытался приподнять носки сапог и не смог: они были словно припаяны к асфальту.

— Тупая, как зубная боль, злоба вдруг засаднила в Андрее.

— Вы что, смеетесь? — спросил он, едва сдерживаясь, чтобы не сказать грубость. — Я что вам, кукла?

— Над чем... смеюсь? — опешил на мгновение сержант. [234]

Губы его дрогнули, он виновато заморгал, не поняв или обидевшись.

— Над нами смеетесь... — процедил Андрей. — Мы что же, выходит, совсем олухи?

Сержант отступил на шаг, смерил Андрея взглядом, как будто видел впервые, и в щелочках прищуренных глаз, ставших снова похожими на лейтенантские, блеснула усмешка.

— Я бы сказал вам, Звягин. Но вы сами... Надеюсь, сами... — И, отвернувшись, словно сразу потеряв к Андрею интерес, сержант выкрикнул: — Разойдись!

Натертые ноги ныли. Андрей подошел к высоким зеркалам, стоявшим сбоку плаца, под развесистыми тополями. Зачем они здесь? Неужели недостаточно тех, что в умывальнике? На крайний случай можно вполне обойтись своим квадратненьким, вделанным в футляр электробритвы...

Ослепительно высверкнуло голубым, потом над небом мелькнул корявый сук тополя, и, как в дверном проеме, показался незнакомый солдат. Темные, ввалившиеся глаза отрешенно, с болезненным блеском недовольства смотрели на Андрея.

«Неужели это я?» — не узнавал он.

Фуражка нависала на уши, мундир болтался, как на вешалке, и, выдавая едва заметную кривизну ног, жестяными раструбами топорщились голенища сапог. В зеркале качнулось раскрасневшееся лицо Линькова.

— А ты знаешь, зачем эти трюмо? — скорчив рожицу, спросил он. — Строевую отрабатывать. С самим собой! Во дают!

Приковылял Нестеров. Жалостно признался:

— Не клеится у меня. Ну хоть ты что... Вместе с левой ногой левая рука поднимается... Какой-то я недоконструированный...

Капли пота скатывались по его щекам, оставляя грязноватые бороздки.

В тот день Андрей еле дождался отбоя. Вытягивая в постели затекшие, сделавшиеся чужими ноги, он долго размышлял о превратностях судьбы, о воле чистого случая, по которому попал в РПК, о будущем, которое виделось ему теперь лишь горячим, отшлифованным подошвами серым плацем, покачиванием бесконечных шеренг, вздрагивающих от ударов барабана... «А этот сержант... — с раздражением вспомнил [235] Андрей. — Тоже еще фокусник... Носки врозь... Кто дал ему право?»

Белый парашют — его мечта — покачивался в синеющем окне.

«Только в ВДВ, только в ВДВ», — повторял про себя Андрей.

Патешонков тоже не спал, вздыхая, ворочался рядом.

— Послушай, Руслан! — позвал Андрей как можно тише. — Ну их к аллаху, а? Махнем в ВДВ? Я больше не могу, понимаешь, не могу... Мне этот плац уже снится.

— Как это — махнем? — приподнялся Патешонков. — Да это же... особая рота!

— Особая топать?

— Выбрось из головы! — угрожающе прошептал Патешонков. — Ты же знаешь... Перевод может разрешить только сам министр...

— А что министр? Напишу министру! — как о само собой разумеющемся сказал Андрей.

Но холмистый силуэт на соседней кровати больше не шевельнулся. Раздался тихий притворный храп.

«Напишу, — решил Андрей, все больше распаляясь от собственной идеи, озарившей беспросветный сумрак завтрашних дней. — Завтра же узнаю адрес и напишу».

И он представил, как закругленно выведет на тетрадном листе: «Министру обороны Союза ССР... Заявление».

Нет, точнее будет: «Рапорт». Но не слишком ли официально? Ведь он не докладывает о чем-то государственно важном... Ведь это всего-навсего личная просьба. Конечно, проще и правильнее: «Заявление».

«Заявление. Уважаемый товарищ министр!» Да, уважаемый... Иначе как же? «Уважаемый...» — прочтет командир всех командиров, и подобреет его лицо. «А что, вполне воспитанный молодой человек», — кивнет министр и улыбчиво глянет поверх очков на стоящего рядом генерала. «Уважаемый товарищ министр! — повторил Андрей, холодея от восторга, от уважения к самому себе, так запросто обратившемуся к столь высокому лицу. — Пишет Вам выпускник средней школы, призванный... согласно Вашему приказу в ряды Советской Армии. — Вот это «согласно Вашему [236] приказу» тоже понравилось Андрею, такую фразу министр не сможет не оценить. — Извините, что отрываю Вас своим письмом от важных дел по... охране, — нет, — обеспечению обороны нашей страны. Но я вынужден, просто вынужден к Вам обратиться... Во время приписки... в военкомате мне было обещано направить меня в ВДВ, — продолжал Андрей подбирать, как ему казалось, для весомости сугубо канцелярские выражения. — Однако произошло недоразумение. Непонятно, по какой причине я оказался в роте почетного караула, где сейчас нахожусь в карантине. — Андрей все больше вдохновлялся уверенностью, что министр обязательно поймет и исправит ошибку военкомата. — Смею Вас... заверить, — пробовал, перебирал Андрей каждое слово, — я ничего не имею против роты почетного караула. Очевидно, это подразделение носит важную функцию. И эта рота, безусловно, нужна. Однако я ходатайствую перед Вами о переводе меня в воздушно-десантные войска. Во-первых, потому, что я с детства мечтал о службе парашютистов, и, во-вторых, у меня в аттестате только одна четверка, и, следовательно, я мог бы быть более полезен нашим славным Вооруженным Силам в ВДВ. На мой взгляд, в роте, где я прохожу карантин, могут служить и другие, имеющие склонность к основному предмету, а именно к строевой подготовке».

Андрея охватили сомнения: достаточно ли весомы аргументы? «А у него почему нет склонности к строевой?» — озадаченно спросит министр генерала. Нет, что-то не так... Надо высказать свое отношение к службе. Да-да, иначе будет непонятно.

«...Как гражданин Советского Союза, выполняющий священную обязанность, — все больше проникаясь гордостью за себя, шептал Андрей, — я хотел бы отдать все свои силы и знания на самом трудном посту. И солдатские годы я хочу прожить так, чтобы быть достойным тех, кто отстоял нашу любимую Родину...» Эта последняя фраза понравилась Андрею больше всего.

«Вот так и напишу... Завтра же... Узнаю адрес и напишу», — успокоенно согреваясь и засыпая, подумал Андрей.

На другой день, оглядываясь, чтобы никто не увидел, он опустил письмо в почтовый ящик. [237]

4

Дни пошли один за другим, похожие, как солдаты в строю. Время теперь стиснулось командами «Подъем!» и «Отбой!». Разграфленное на минуты, оно заполнялось одним и тем же, повторяемым с утра до вечера: физзарядкой, завтраком, строевыми занятиями, обедом, потом опять занятиями, ужином, коротким, как перекур, «временем для личных надобностей» и усталым забытьем сна.

Карантин кончался, и новички, распределенные по взводам, становились в строй роты почетного караула.

Да, это было событие, которого с надеждой и опасением — а вдруг отчислят! — ждали, к которому готовились все, кроме Андрея. Он и не подозревал, как спрятанным, придирчивым взглядом следили за каждым шагом, за стойками и поворотами опытные командиры, ревнивой придирчивостью своей похожие на тренеров, отбирающих самых лучших в сборную страны.

Андрей готовился к другому — упрямо, с неостывающей надеждой ждал он ответа от министра обороны, уверенный, что обязательно удостоится внимания этого самого высокого воинского начальника. И это томительное, каждодневное ожидание крутой перемены в жизни, ожидание торжества справедливости, в которую он верил неколебимо, придавало сил. Он послушно жил жизнью, строго заключенной в пределы забора, выполнял все, что положено выполнять молодому солдату, но прилежности и старания не выказывал и смотрел на все, даже на себя, стоящего в строю, как бы глазами постороннего человека. Словно два Андрея существовали в нем одновременно: один — равнодушный, как робот, механически исполняющий команды; другой — живой, ранимый по пустякам, обиженный жестоким, несправедливым поворотом судьбы. Этот второй пристально наблюдал за первым и сочувствовал ему. Белый парашютик ВДВ миражно покачивался в небе и не давал покоя.

Взвод новичков бросили «на прорыв» — на кухню. Картофелечистка гудела ровно и, разогреваясь, голодно позванивала. И в тот миг, когда, взвыв от удовольствия, она приняла в скрежещущую утробу новую порцию картошки, ее натужный гуд заглушили другие [238] звуки, внезапно ударившие в окна. Ахнули рассыпчато медные тарелки, взвился серебряный голос трубы, басовитому рокоту барабана переливчато откликнулись флейты — и заходили ходуном, забились о стены казарм, заметались в тесноте плаца оглушительные ритмы марша.

Они бросились к узкому окошку — из-за угла казармы выходила на плац радужно-нарядная, яркая и лощеная, как на переводной картинке, колонна солдат. Нет, это были три совершенно разные колонны, слитые маршем в одну.

Впереди за огненно подрагивающим знаменем шли высокие и стройные, один к одному, как на подбор, перетянутые белыми ремнями парни в светло-серых шинелях, в серых каракулевых шапках, и черно-глянцевые их сапоги — шаг в шаг — словно выводили на асфальте какую-то свою мелодию, помогая оркестру, который восторженно гремел им навстречу. Лучась штыками, невесомо плыли над строем карабины — они были живым продолжением этих шагающих, резко разрубающих руками воздух солдат.

Правофланговым первого ряда шел сержант Матюшин. Да, это был он — непривычно сосредоточенный, как бы загипнотизированный музыкой. «Вот теперь и ты топаешь» — со злорадством подумал Андрей, не признаваясь себе, что любуется сержантом. Матюшин же, словно почувствовав его взгляд, покосился вправо, и Андрей стыдливо отпрянул от окна.

За первой, общевойсковой, под своим — в сине-желтых лучах — флагом печатала шаг колонна солдат в голубых шинелях. Как будто на вертолете прямо на плац опустились летчики — от них веяло льдисто-холодным, бездонным небом, и у Андрея сладкой, щемящей тоской шевельнулось сердце: «ВДВ, почти ВДВ...»

За небесной этой колонной горделиво трепетал третий — бело-синий с красной звездой, серпом и молотом военно-морской флаг. Парни в черных шинелях, в черных брюках клеш отбивали черными ботинками по асфальту, как по бронированной палубе, свой марш морей. И над согнутыми локтями, над взметенными белым прибоем перчатками всплескивались, отсвечивали золотом якоря, якоря...

Сбоку всей этой серо-голубой, черной колонны то забегал вперед, то пятился, придирчиво вглядываясь [239] в ряды, в лучистый частокол штыков, офицер в парадной шинели, с шашкой на золотистом ремне. Он что-то выкрикивал, стараясь пересилить оркестр, наверное, тут же, на ходу, делал замечания и очень был похож на дирижера, который управляет другой, вот этой шагающей музыкой — музыкой парадного строя.

— Командир роты майор Турбанов! — восхищенно проговорил Патешонков.

А Нестеров осведомленно пояснил:

— Встречный строй в полном составе. Поеду встречать премьер-министра Японии. — Он не отрывал глаз, впечатался щекой в стекло, провожая колонну, пока она не скрылась за поворотом. — Черт возьми, неужели меня не зачислят? Ну хоть бы замыкающим!..

— Хватит ныть! — не сдержался Андрей и, выражая полное безразличие, вернулся к картофелечистке. — Ну не возьмут... Свет, что ли, клином? Это же бутафория, показуха! Разве это моряки? Или, может, летчики? Да они ни моря, ни неба ни в жизнь не увидят. Плац — это да. Это их работа... Ать-два левой — и в столовую!

— Ну как у меня отмашка? Посмотри! — не обращая внимания на Андрея, умоляюще обратился Нестеров к Патешонкову.

И там — да, да, именно там, возле картофелечистки, когда Нестеров неуклюже, будто ломаным крылом, взмахнул рукой, изображая строевой шаг, — Андрея осенила простая, но именно в простоте своей гениальная идея. Как он раньше не догадался? Нестеров рвется во встречный строй РПК, а его не берут: руки и ноги враздрай, хоть ты что! Роте нужен особый «шаг», роте нужна особая «рука». Не каждый сможет сделать то, что нужно этой роте. А он, Звягин, любуйтесь, пожалуйста!.. А может, и у него не получается? Не получается, и все. Координация не та, реакция да мало ли что?

* * *

Из серой, набухшей тучи, которая, казалось, нарочно повисла над плацем, сыпал мелкий, колючий дождь вперемежку со снегом. Ветер пронизывал насквозь, забираясь под воротник, в рукава шинели. Шли последние отборочные занятия. Сапоги, перемешивающие на асфальте грязную снежную кашицу, отсырели, [240] отяжелели и не сопротивлялись холоду. Но Андрея согревало озорное ожидание: затея, кажется, удалась — никто из всего взвода не получил столько замечаний, сколько он.

— Что с вами, Звягин? — обеспокоенно поинтересовался лейтенант. — Не заболели? Портянки хорошо навернули?

— Плохому танцору всегда что-нибудь мешает, — отшутился Андрей. — Значит, ноги не из того места растут...

— Жаль, — искренне посочувствовал лейтенант.

Покурили, поглотали теплого дымка и опять: «Выходи строиться», «Становись!». Затолкались, подравнивая шеренгу. И еще не стихший говор сразу оборвала хлесткая команда. Лейтенант повернулся и зашагал навстречу приближавшемуся от казармы офицеру.

Андрей узнал командира роты, который совсем не был похож на того юношески бодрого красавца в аксельбантах, что тренировал на плацу почетный караул. Худощавое, уже немолодое лицо выражало задумчивость и озабоченность.

— Товарищ майор! — вскинул лейтенант к козырьку руку, но тот мягко остановил:

— Вольно, вольно, продолжайте занятия.

Остановился в десяти шагах, спокойным, ощупывающим взглядом пробежал по шеренге. Андрею показалось, что он чуть дольше, чем на других, задержался на нем. Что-то похожее на усмешку мелькнуло в усталых глазах командира.

— Сейчас объявит... — настороженно шепнул Нестеров.

Но командир молчал. Еще раз, теперь уже слева направо, оглядел шеренгу.

— Ну что ж, посмотрим...

Снова поискал-поискал взглядом и как будто случайно остановился на Андрее.

— Вот вы, — показал подбородком командир роты.

— Рядовой Звягин! — выкрикнул Андрей нарочито громко.

Рядовой Звягин, выйти из строя! — не повышая голоса, приказал командир.

И Андрею опять стало весело — никто не мешал ему повторить тот же спектакль, только теперь специально для командира роты. [241]

— Рядовой Звягин, — как бы разговаривая, без восклицания скомандовал майор, — прямо, шагом... марш!

Шлепнув сапогом по снежной жиже, Андрей вперевалку пошел прямо, не затаивая улыбку — со спины ее уже никто не видел.

Но с этой нарочитой небрежностью, едва отрывая ноги от асфальта, слегка волоча их, он прошел шагов семь-восемь, не больше.

— Отставить! — услышал Андрей и не узнал голоса командира — властность, требовательность и раздражение, прозвучавшие одновременно, исказили привычный баритон. В спину прогремело жестью: — Рядовой Звягин! Строевым, шагом марш!

Андрей попытался опять изобразить неуклюжесть и хромоту, но внезапно ощутил, что ноги и руки уже не подчиняются ему, а послушно исполняют приказание командира.

Это было странно: командир молчал, но команда его продолжала повелевать — так от короткого, несильного толчка начинает стучать маятник. Не замечая луж, Андрей дошагал до забора, сам повернулся и отчаянно, поддаваясь новой волне озорства, пошел прямо на командира полным строевым шагом, и не таким, как учил устав, а еще более четким, с резким выбросом руки, с секундной ее задержкой перед грудью — как это он вчера подсмотрел у встречного строя роты.

«На тебе, на тебе! — в такт шагу думал Андрей, дерзко глядя прямо перед собой, стараясь перехватить взгляд майора. — Тоже еще наука!.. Если ты командир РПК, так небось думаешь, что никому эту вашу шагистику не освоить? На тебе, на тебе, на тебе!»

Андрей шел прямо на командира, нисколько не сомневаясь, что тот уступит дорогу: команды остановиться никто не подавал. Снег ошметками летел из-под сапог, грязные брызги доставали до подбородка.

— Стой! — со вскриком нескрытого удивления скомандовал майор, остановив Андрея в трех шагах от себя. И снова, невидимая строю, отчетливо адресованная только Андрею, проступила в глазах командира усмешка: «Вот так-то, дорогой вы мой, знаем мы эти ваши штучки. Становитесь в строй и чтобы больше — ни-ни!»

— Молодец, Звягин! — вслух похвалил командир. — Так ходить! Все видели? Хоть сейчас во встречный [242] строй! — Расправил перчатки, помолчал и, уже не глядя на Андрея, сказал: — После занятий, Звягин, ко мне.

В накуренном кабинете командира роты было тесновато: кроме него самого, разговаривавшего с кем-то по телефону, Андрей увидел трех лейтенантов. Двоих он знал только в лицо — командиры взводов, «морского» и «летного». Лейтенант Гориков сидел на стуле в углу, сосредоточенно рассматривая какой-то альбом.

— Садитесь, — кивнул командир роты, и Андрей, потоптавшись, примостился на краешке единственного свободного стула.

Кабинет и в самом деле мог бы быть попросторнее: в него едва вместились стол и шкаф. На стене козырьком выпирала вешалка с наброшенным на плечики парадным мундиром. Под вешалкой стояли сапоги с негнущимися, начищенными голенищами.

«В полной боевой готовности», — насмешливо подумал Андрей. Он обвел взглядом унылые, пустые стены и над самым столом, справа — при входе сразу и не заметишь, — увидел портрет, который показался ему не то что знакомым, но даже родным. На Андрея по-свойски, как на близкого человека, на единомышленника, смотрел министр обороны. И от этого доброго взгляда, от присутствия рядом маршала, который наверняка уже прочитал письмо и вскоре должен был прислать положительный ответ, Андрей почувствовал себя уверенно и свободно и, теперь уже ничуть не смущаясь, открыто взглянул на командира.

«Если насчет письма, ну что ж... Я за себя отвечаю...»

— Ну так что будем делать, Звягин? — спросил майор, аккуратно положив трубку.

— Вы что имеете в виду? — как можно учтивее уточнил Андрей.

— Я имею в виду ваш кордебалет на плацу. Не хотите ходить? Может, вы вообще служить не хотите?

И майор обвел взглядом лейтенантов, как бы призывая их в свидетели, прося их сочувствия.

— Почему же? — стараясь быть спокойным, возразил Андрей. — Я даже очень хочу служить, но только... не в вашей роте...

Зачем он тогда так, прямо? После Андрей не мог [243] себе простить несдержанного откровения, а вернее ответного взгляда майора, сразу затуманенного, потухшего, не спрятавшего обиду.

— Ваша рота, конечно... Я понимаю... Я ничего не имею против... — фальшиво и запоздало спохватился Андрей. — Но в военкомате мне говорили, в ВДВ...

Майор наклонился над столом, чуть скособочась.

— «Не имею против»... — покачал он головой и слабо улыбнулся грустной, словно оправдывающей улыбкой.

— Я просил бы, товарищ майор... — зазвеневшим голосом, доверяясь этой улыбке, подхватил Андрей.

Он с надеждой, ища поддержки, повернулся к лейтенантам. Они сидели, затихнув, демонстративно поглядывая в окно. Гориков опять уткнулся в альбом, как будто ничего больше, кроме этого альбома, на свете не существовало.

Командир роты выдвинул ящик стола, достал из кожаной папки какую-то бумагу, и по тому, как он на отлете, на весу ее держал, Андрей понял, что бумага очень важная.

— Вот ответ... министра... — строго взглянув на Андрея, сказал майор. Последнее слово он произнес с нажимом, отделяя его от других и тем самым усиливая значение.

«Так быстро?» — изумился Андрей.

— Министр оставляет решение вопроса на наше усмотрение, — медленно проговорил майор, выпрямляясь.

— Что значит — на ваше? — недоверчиво, с тяжелым предчувствием спросил Андрей.

Майор что-то хотел объяснить, но лейтенант Гориков, все время молчавший, вдруг оторвался от альбома, опередил:

— Видите ли, товарищ Звягин, армия — не кружок художественной самодеятельности... Хочу пою, хочу танцую...

— Не надо так, Гориков! — остановил майор.

И, бережно вкладывая бумагу в папку, сказал:

— И на ваше усмотрение, Звягин. Время есть. Есть время подумать... Можете идти.

Майор, три лейтенанта и он сам, Андрей... Да, и было в комнате пятеро. Больше ведь никто не заходил. Но почему Андрею показалось, будто о разговоре с майором уже знала вся рота? Матюшин прошел [244] отвернувшись, Патешонков и Нестеров тягостно отмалчивались с тем видимым безразличием, в котором таилось презрение.

5

Присягу принимали в декабре. Ну да, в первое воскресенье, Андрей тогда еще удивился — только в декабре выпал запоздавший снег...

Андрей ехал вместе со всеми — порядок есть порядок, присягу должен принять каждый солдат, к какому бы роду войск ни относился. Присяга одна на всех, будь ты пехотинец, моряк или летчик. И нет худа без добра: это даже лучше — перевестись в ВДВ уже равноправным, давшим клятву солдатом.

Из новичков в казарме оставался один Нестеров — его отчислили из РПК за непригодность к специальной строевой службе и переводили в другую часть. Нестеров стоял возле автобуса, потирая кулаком покрасневшие глаза, — вчера, когда командир роты объявил о своем решении, солдат, не стесняясь, как мальчишка, заплакал в шеренге. Андрей Нестерова жалел.

Автобус нетерпеливо подрагивал. Лейтенант Гориков — в парадной шинели, перетянутый золотистым поясом — «под шашку», в каракулевой шапке с сияющим «крабом», праздничный и деловитый, словно ему предстояло парадом пройти сегодня по Красной площади, — упруго вскочил на подножку автобуса, в котором уже сидел, тоже весь в новом, сияющий пуговицами, его взвод, отодвинул, будто полог, край флага, свисающего сверху, пробежал, прощупал взглядом, все ли на месте. Он глянул как бы мимо Андрея, не принимая его в счет, и от этого явно подчеркнутого невнимания, небрежения Андрею стало не по себе.

Три автобуса, вместивших роту, стояли в порядке взводов, и, заглянув в оконце, Андрей увидел впереди этой кавалькады зеленый, с красной полосой «рафик», на крыше которого ослепительно синим светом уже вертелась-мелькала «мигалка». Перед «рафиком», положив на рули белые краги, сидели на мотоциклах затянутые в кожу регулировщики военной автоинспекции. На первом автобусе, как и на двух остальных, торжественно красовалась надпись, обозначавшая их принадлежность: «Почетный караул». И недосягаемо важничавшие мотоциклисты, и «рафик» с «мигалкой», коим надлежало открыть и держать перед [245] автобусами «зеленую улицу» — так, чтобы до самого места напрямик, без остановок, через кишащие пешеходами перекрестки, — и сами автобусы, в окнах которых мелькали штыки и знамена, — все это придавало колонне особое значение, особый вид. Нет, не простые солдаты выезжали из ворот КПП.

Мотоциклы впереди взревели, дернулись. Поехали.

— Братцы, а ведь мы первый раз за воротами! — на весь автобус выкрикнул Патешонков.

Сдерживая скорость, кавалькада долго петляла переулками, пока не съехала, как бы пятясь, на широкую, окаймленную гранитным парапетом набережную. «Москва! — догадался Андрей. — Москва-река!»

От берега до берега в избытке темных, еще не схваченных льдом вод катилась река, о которой он так много слышал, но которую видел впервые. Автобус нагнал медлительную неуклюжую баржу с белой, свежевыкрашенной рубкой. Баржа, явно отставая, скользнула назад, и снова от берега до берега, от гранита до гранита недвижно блестела вода. И быть может, волжанин, даже наверняка из тех мест парень, сидевший на задней лавочке, не умеряя природного оканья, вспомнив, видно, свою Волгу, запел сначала тихо, про себя, а потом, забывшись, во весь голос:

Из-за острова на стрежень, На простор речной волны...

И взвод, разминая застоявшиеся в молчании голоса, обрадовавшись случаю, подхватил, грянул так, что лейтенант Гориков, сидевший впереди, непроизвольно оглянулся. Однако замечания не сделал, и это сразу солдаты отметили — чуть-чуть приглушили голоса для вежливости, но петь продолжали свободно.

И вдруг Патешонков, который не отлипал от окошка всю дорогу, опять крикнул:

— Кремль!

И замерла на губах, застыла на выдохе песня; даже «старички», ехавшие по этой дороге, может быть, не первый десяток раз, и те подались вправо: «Кремль!»

Андрей увидел словно бы волшебно вынырнувшую из Москвы-реки легкую, умытую, чистую, как облако, громаду Кремля.

Непривычно было видеть Кремль со стороны Москвы-реки, как бы этой рекой подчеркнутый, словно кто [246] провел по низу прекрасной картины синей маслянистой кистью. А может, и картина-то вся начата вот этой волнистой полоской реки? Чуть повыше брошен серый штришок набережной и выведен зубчатый, сбегающий каскадами с еще зеленого, под голубыми елями холма узор стены. А еще выше, на пространстве, занятом уже у неба, — снежная, обметенная вековыми вьюгами, удивительно похожая на ждущую старта космическую ракету колокольня Ивана Великого, и золотым пожаром по куполам, по куполам — то выше, то ниже — солнце. Вот оно размельчилось на разноцветные кусочки — как будто радугой застеклили окна Большого Кремлевского дворца. И слышно: еще дрожит, дрожит в остекленевшем небе набатный гул тяжелых древних колоколов...

Автобус свернул направо, и стройная величавая башня — Андрей никак не мог вспомнить ее названия — заслонила окошко. Боровицкая? Боровицкие ворота? А эти деревья вдоль стены, за чугунной оградой, — Александровский сад?

Опять стена, еще какая-то башня, поворот вправо — и заворчал, зафырчал мотор, попугивая зевак. Приехали.

Вся площадь между темно-бурой громадой Исторического музея и черной металлической решеткой, что вытянулась прямо от башни, огибая Александровский сад, была запружена народом. Но толпу сдерживали легкие переносные ограждения, возле которых, постукивая валенком о валенок, стояли милиционеры. Колонна быстрым шагом бесшумно прошла через распахнутые чугунные ворота в сад и остановилась, выравниваясь вдоль гранитного возвышения.

Стоявший во второй шеренге Андрей сначала увидел только кирпичную стену — высокую, выше макушек елей. Слева выпирала неказистая массивная башня. Но вот подали команду, по которой солдатам-новичкам надлежало выступить в первую шеренгу. Двое перед Андреем расступились, и он шагнул вперед.

Прямо перед ним, шагах в десяти, на возвышении из гладкого, отполированного до сияния мрамора то дрожало, расстилалось, приникая к бронзовой звезде, то взвивалось, вспыхивая, пламя. Андрей вспомнил, Что видел его уже — и не однажды — на экране телевизора, только тогда оно было безжизненно-серым, бесцветным. И теплый комочек шевельнулся в груди, [247] подкатил к горлу. Это было так давно, что уже и не верилось, что было. Да-да, в ожидании Вечного огня — вот этого самого — подсаживались к телевизору бабушка и мать. Бабушка говорила про деда, который погиб в ту войну, а где — неизвестно...

А на площадке, возле самого Вечного огня, уже ставили столики, накрытые красными скатертями, — по одному напротив каждого взвода. И было странно видеть их здесь, на граните, почти игрушечными, стоявшими хрупкими своими ножками под могучей древнекаменной стеной. На скатерти падала крупка утреннего снежка. Да, это был еще декабрь, второй месяц службы.

Командиры взводов — «общевойскового», «летного» и «морского» — вышли из строя, встали у столиков.

— Равняйсь! Смирно! — услышал Андрей привычную команду. Но, произнесенная, как всегда, хлестко, она предназначалась сейчас не только строю, а еще кому-то другому, ибо в повелительность голоса вплелись нотки уважения.

Вдоль строя шел генерал. Блестела на висках проседь, но держался он молодцевато, да и форма — высокая папаха, плотно облегающая шинель, лампасы — красила, молодила генерала. Он дружелюбно кивнул командиру роты, повернулся к строю, поздоровался.

— Дорогие товарищи солдаты! — тихо начал генерал, но тут же возвысил голос, как бы примеряясь к тем, кто его слушал.

Все-таки, наверно, непросто было держать речь здесь, у Вечного огня, у Кремлевской стены, на фоне которой даже генерал уже не выглядел таким важным и недосягаемым.

— Сегодняшний день запомнится вам на всю жизнь... Клятву на верность Родине вы даете у могилы Неизвестного солдата, у этого вечного пламени...

Андрею показалось, что генерал в упор взглянул на него. «Не может быть, — вспыхнул он и опустил глаза. — Откуда ему знать про письмо... Но даже если доложили, он ни разу меня не видел, а в этой шеренге...»

— Так пусть же гордятся вами и ваши родители, — донеслось до Андрея. — Мы пригласили их сюда, ваших отцов, матерей, родственников...

«Как хорошо, — подумал Андрей, — как хорошо, что здесь нет матери... Как ей объяснить? Может, меня и вообще не допустят к присяге?..» [248] Он покосился влево, туда, где по другую сторону Вечного огня робко жалась толпа приглашенных, и не поверил глазам. На самой верхней ступеньке стояла мать, в коричневом своем пальтеце, в повязанном до бровей знакомом зеленом платке. В руке она держала авоську, из которой высовывались две бутылки молока и начатый батон. Грузный краснощекий мужчина в распахнутой дубленке нахально протискивался вперед, заслоняя мать, а она, встав на цыпочки, все выглядывала из-за его плеча, беспомощно скользила по шеренгам глазами.

Казалось, она вот-вот доберется до Андрея, но, перебрав, пощупав лица первых двух шеренг, взгляд матери опять возвращался назад, слепо пыталась она дотянуться до последних рядов и стояла теперь беспомощная и растерянная. Это было как во сне: ни позвать, ни крикнуть. Андрей не имел права даже пошевелиться.

«Наверно, мне не разрешат принять присягу! — вдруг забеспокоился он. — Не разрешат, и всё. Я же сказал, что не хочу у них...» И Андрей откинулся чуть-чуть назад, одеревенел лицом, изо всех сил стараясь слиться со строем. Пусть не увидит, пусть не узнает мать!

— Звягин! — донеслось издалека.

— Тебя, тебя, оглох, что ли? — сердито подтолкнул Патешонков.

— Я! — машинально выкрикнул Андрей.

Чужими, непослушными ногами подошел он к столику, взял лист с присягой и только начал осмысливать первую прыгающую строку, как слева услышал то, чего ожидал и боялся:

— Ан-дре-ей! Андрю-шка!

Перепрыгивая через ступеньки, к нему бежала мать. Почти возле самого столика она поскользнулась и упала бы, если бы подскочивший вовремя майор не подхватил ее под локоть. Словно загораживая от Андрея, повел ее в сторонку, наклонившись к ней, в чем-то убеждая.

— Читайте, — негромко напомнил лейтенант Гориков.

И от этого командирского голоса, от повелительной жесткости в нем Андрей ожил, пришел в себя. Слева плеснул в глаза огонь.

— Я клянусь... — выговорил Андрей и всей загоревшейся [249] левой щекой ощутил взгляд матери. — Я всегда готов... — Он не видел сливавшихся строк.

Он не помнил, как вернулся в строй, и, когда наконец отдышался, успокоился, глазами нашел в толпе мать — а она, словно того и ждала, поймала, перехватила его взгляд, помахала рукой. «Ну зачем же она сюда с авоськой, с этим батоном?..» — стыдливо подумал Андрей.

Опять исчезли, точно их сдуло, столики. И генерал — улыбающийся, довольный — подошел к приезжим, что жались у Вечного огня, приглашая их ближе к шеренгам.

А сзади, в березах, уже приподнимал, пробовал учтиво, не вспугивая тишины, свои громкие трубы оркестр.

Снова выровнялись по гранитной черте ступенек. Замерли...

— К торжественному маршу, — распевно скомандовал командир роты — «ар-шу-у...» — каменно отозвались вековые стены, — ма-арш! — взлетел восторженный голос.

И его заглушили, раздробили своим рассыпчатым «ах-х-х!» медные тарелки.

Рота шагнула единым, впечатанным в гранит шагом и замаршировала по прямой, как луч, дорожке к воротам, равняясь направо — на пламя, порхнувшее, дрогнувшее над звездой от этой сотни ударивших залпом сапог.

Напрягая шею, Андрей вытянулся: рядом с генералом, приложившим руку к витому козырьку, стояла, вглядываясь в шеренги, мать.

«Мамка-то! Ну прямо как маршал на параде!» — восхищенно подумал он.

Постепенно сдерживая, смягчая шаг, рота вышла за ограду, остановилась возле автобусов и распалась, смешалась с толпой. Было разрешено перекурить. Мать уже стояла рядом, словно шла по пятам.

— Вот ты какой у меня... — сказала она и осторожно, одним пальцем, потрогала золотистую пуговицу. — В каком же звании, сынок? Что-то форма больно нарядна...

Андрей смутился, потупился.

А мать уже копалась в авоське, совсем как дома.

— Вот бестолковая! — всполошилась она. — Совсем запамятовала. Молочка тебе взяла... Съешь молочка, сынок... [250]

— Да ты что? — оторопел, сконфузился Андрей. — Ты что, мам? — и он в неловкости оглянулся по сторонам.

Подошел лейтенант, из-под земли вырос.

«Сейчас скажет, — ужаснулся Андрей. — И про письмо, и про то, как сачковал, не хотел маршировать...»

Но лейтенант козырнул матери, с легким, изящным поклоном произнес:

— Здравствуйте... Варвара Андреевна, кажется?

— Она самая, Варвара, — смутилась мать.

«Откуда он знает ее имя?» — удивился Андрей и опять насторожился.

— Хороший у вас сын, — сказал лейтенант. — Привыкает. Мы им довольны.

Андрей зарделся. «Зачем это, к чему?» — подумал он, охваченный внезапной благодарностью к лейтенанту.

— Спасибо на добром слове, — вздохнула мать и счастливыми, повлажневшими глазами взглянула на смущенного Андрея.

Лейтенант опять с улыбкой кивнул и пошел дальше, что-то сказал мужчине в модной дубленке, поздоровался с парнем, державшим разбухший портфель: брат, что ли, к кому?

Мать все держалась за пуговицу и вздыхала, ни о чем не спрашивая, и, простояв так минут десять, переговариваясь о пустяках, они почти ничего не успели сказать друг другу.

Знакомый командирский голос оборвал разговоры, разъединил толпу:

— Кончай перекур, по машинам!

Солдатам, принявшим присягу, и их родственникам было позволено встретиться вечером всего на полтора часа. Странное чувство испытал Андрей, прогуливаясь с матерью по казарменному двору. В этом было что-то несообразное. Мать, прилаживаясь к его широкому, огрубевшему шагу, семенила в своих маленьких сапожках по асфальту, который еще вчера был так ненавистен Андрею. Своими шажками она словно примиряла сына с плацем. Так, во всяком случае, думал Андрей.

И после, спустя месяцы, а потом и годы, он все еще помнил эти легкие, какие-то лесные следы материнских сапожек на белесой поляне, в которую превратился плац под медленным тающим снежком. [251]

6

Правильно кто-то сказал, что на прошлое мы смотрим как с горы на оставленную внизу долину: что ближе к нам, то видится отчетливее, что дальше, то теряется в дымке воспоминаний, и этот тысячеверстный, тысячедневный путь становится для нас зримым, когда остается позади. Теперь Андрей мог бы связать в нечто целое, логически стройное многозвенчатую, разрозненную цепочку событий и поступков, год назад еще неясных, непонятных.

В тягостном, полусонном стоянии на вечерней поверке он услышал однажды свою фамилию, повторенную не в привычном списке роты, а отдельно, с особым значением. Интуитивно воспротивясь, он было напыжился, напустил на себя равнодушие, с каким встречал почти каждое замечание, уверенный, что придираются нарочно, как вдруг сбоку жарким, всполошным шепотом дохнул Патешонков:

— Слышал? Это тебя же! Во встречный строй!

Но окончательно встряхнул Андрея отчетливый завистливый голос Аврусина:

— Во встречный? Звягина? Да у него карабин болтается, как...

Завидовать было чему. Полным признанием готовности солдата к службе в РПК считалось определение во встречный строй, в тот самый строй, которому от имени всех Вооруженных Сил страны доверено торжественно встречать и провожать на летном поле высоких зарубежных гостей. Но, чтобы попасть на аэродром, надо было помаршировать на плацу не меньше полугода.

Если встречный строй сравнить с отлаженным механизмом, то каждый прибывший в роту солдат, как новая, поставленная на замену деталь, не должен нарушить четкости работы — наоборот, чем незаметнее он «ввинчивался», «впаивался», тем выше оценивалась его строевая подготовка. Трудности наладки этого «механизма» усугублялись тем, что он все время, примерно через каждые полгода, частично заменялся — одни солдаты увольнялись в запас, другие становились на их место; натренированные «старички» привычно выполняли все приемы, новичкам же все давалось с напряжением, их надо было еще «притирать» и «притирать», и делалось это как бы на ходу — рота [252] продолжала нести свою трудную, почетную службу в любое время года, в любой день, в любой час.

Вот эта железная необходимость замены «деталей» на ходу и выработала свою методику строевой подготовки. Нельзя сразу заменить, скажем, полроты или даже полвзвода. Поэтому молодых солдат вводили во встречный строй по одному, по два. И в свой ряд их ставили так, что новичок оказывался посредине — между опытными, уже знающими все тонкости службы солдатами.

Андрея поставили во встречный строй на три месяца раньше положенного срока.

Да, это была настоящая сенсация ротного масштаба. В душе гордясь и смущаясь, Андрей желал теперь только одного — поскорее попасть «на встречу» и доказать Аврусину, что назначение не «прихоть и волюнтаризм командира», как втихомолку утверждал тот, а заслуженный итог, естественное течение службы.

Его назначили в ряд, где направляющим ходил сержант Матюшин. Помнит он стычку на плацу или делает вид, что не помнит? К сержанту давно уже был «притерт» медлительный и молчаливый солдат второго года службы Плиткин. За Плиткиным вместо уволенного в запас Миронова стоял теперь Андрей — под придирчивым оком Сарычева — дотошного и, как считалось в роте, самого талантливого равняющего.

Всем своим видом, холодными, слегка выпученными глазами, брезгливым поджатием губ (про себя Андрей сразу прозвал его «карасем») Сарычев давал понять, что Андрею еще далеко до настоящего эрпэкашника. Словно самим назначением новичка в строй обидели, унизили лучшего равняющего. У Сарычева была странная манера перемешивать в разговоре русские и украинские слова, хотя вырос он где-то под Воронежем. И это делало особенно едкими и колючими его замечания.

Он так и сказал:

— Ты что же, Звягин, поперед батьки в пекло? — и сам же себе, пренебрежительно дрогнув уголками губ, ответил: — Ну, нехай. Посмотрим, який ты строевик...

Андрей пришел на первое тренировочное занятие в тот день, когда рота готовилась к встрече великого герцога. Плац не успевал остыть от шагов, оркестр, едва переведя дух, снова гремел маршами. Они повторяли [253] заходы один за другим — командир роты оставался недоволен.

Даже Сарычев, который за полтора года службы успел встретить трех премьер-министров, двух королей, двух президентов, одну королеву и одного архиепископа, заметно нервничал: видеть великого герцога ему еще не приходилось.

В перерыве, не удовлетворенный короткой справкой-биографией, напечатанной в газете, Сарычев обшарил всю библиотеку и ничего достойного, отвечавшего его запросам, не нашел.

— О премьерах — две полки, а о герцогах нема, — сокрушался Сарычев.

«Герцог Бекингемский! — вспомнил Андрей. — Да это же в «Трех мушкетерах»!»

«Три мушкетера» были у него в тумбочке. Чувствуя, что непременно именно сейчас хочет угодить Сарычеву, Андрей сбегал за книгой.

— Вот, — сказал он преданно, — здесь про герцога.

Сарычев находчивость оценил. Рыбьи глаза его потеплели.

— Читай вслух, — проговорил он на чистом русском.

Андрей сразу нашел нужную страницу.

»...Поправив свои прекрасные золотистые волосы, — начал он, — несколько примятые мушкетерской шляпой, закрутив усы, преисполненный радости, счастливый и гордый тем, что близок долгожданный миг, он улыбнулся своему отражению, полный гордости и надежды... В эту самую минуту отворилась дверь, скрытая в обивке стены, и в комнату вошла женщина. Герцог увидел ее в зеркале. Он вскрикнул — это была королева!
»

— Так то ж про королеву, — разочаровался Плиткин.

— Пригодится. Читай-читай! — закивал Сарычев.

Матюшин, усмехаясь, сидел рядом, прислушивался.

»...Анне Австрийской было в то время лет двадцать шесть или двадцать семь...»

— продолжал Андрей.

Старуха, — обронил Плиткин.

»...И она находилась в полном расцвете своей красоты. У нее была походка королевы или богини. Отливавшие изумрудом глаза казались совершенством красоты и были полны нежности и в то же время
[254]
величия. Маленький ярко-алый рот не портила даже нижняя губа, как у всех отпрысков австрийского королевского дома, — она была прелестна, когда улыбалась, но умела выразить и глубокое пренебрежение...
»

— Это все не в ту степь... — опять прервал Плиткин, помаргивая светлыми, в коротких ресничках глазками и выражая полное пренебрежение к тому, о чем столь вдохновенно читал Андрей. — Во-первых, герцог у тебя французский, а мы едем встречать другого. Во-вторых, когда это было?

— При Людовике Четырнадцатом... нет, Тринадцатом, — запутался Андрей.

— Герцоги остались те же. Герцог, он и есть герцог, — рассудил Матюшин.

Ему, сержанту, конечно, было виднее, какие они есть, эти самые герцоги.

Матюшин знал вопрос. Успел уже, «подковался». Не спеша, как кирпич к кирпичу, выложил:

— Что сейчас это герцогство? Конституционная наследственная монархия. Глава государства именуется великим герцогом. У них эта самая... палата депутатов. А герцог утверждает и закрывает ее сессии, он — исполнительная власть. Министры же вроде советников короны. Между прочим, этот герцог считается у них верховным главнокомандующим... — Матюшин помолчал, что-то припоминая, и назидательно поднял палец: — Учтите, согласно конституции особа великого герцога считается священной и за свои действия он ни перед кем не отвечает.

— Вот это права... А сколько за них платят?

Матюшин и это знал:

— Великий герцог ежегодно получает на содержание от государства триста тысяч золотых франков. Эта сумма специально оговорена конституцией. Не считая ассигнований герцогскому двору...

— Во цэ гарна должность! — присвистнул Сарычев.

— Сударь, — раздался вдруг над ними голос, — не угодно ли вам будет взять метлу и подмести окурки?

Лейтенант Гориков — и откуда только появился! — насмешливо смотрел на Андрея.

— А почему, ваше величество, вы думаете, что это я разбросал? [255] «Ваше величество» — это была, конечно, дерзость. Андрей рисковал, но лейтенант принял юмор.

— Соблаговолите выполнить приказание! — повторил он.

«Ему понравился мой ответ», — с гордостью за свою выходку подумал Андрей и кинулся за метлой.

Делом одной минуты было смахнуть окурки в бачок. Приставив метлу, подобно карабину, к ноге, Андрей отвел ее вправо — по-старинному «на караул» — так стражники приветствовали у входа во дворец королей.

— Ваше величество, ваше приказание выполнено!

— Вы бы лучше с карабином поупражнялись, — нахмурился лейтенант. Но сквозь серые щелочки глаз, как тогда в вагоне, блеснула ирония. — Покажите, Сарычев... Тройной!

«Тройной»? В уставе Андрей такого приема не помнил. Сарычев с удовольствием взял карабин, примкнул штык и, скомандовав самому себе: «На кра-ул!» — неуловимым движением перевернул карабин вокруг себя — только молния стальная мелькнула слева-справа — и замер.

— Тройной с обхватом! — выдохнул после паузы Сарычев. Он посмотрел на Плиткина, на Матюшина, на лейтенанта, ища одобрения, и вдруг повернулся к Андрею: — Повтори!

Андрей смутился. Даже и пробовать не стоило личный, изобретенный Сарычевым прием. И тут вспомнил: в школе только он один из всего десятого «Б» мог по всему коридору, балансируя указкой на пальце, пронести на ее кончике кусочек мела.

Андрей огляделся, нашел камешек, положил на мушку карабина и, скомандовав себе: «На пле-чо!» — пошел по плацу строевым шагом, глядя прямо перед собой. Он нес карабин «свечкой», по всем правилам, так, чтобы тот не касался плеча, и все ждал щелчка об асфальт. Рука пружинила, немела, но камешек каким-то чудом держался. Андрей повернул назад, вплотную подошел к Сарычеву, приставил карабин к ноге и снял с мушки камешек.

— Браво, Звягин! — хлопнул ладонями лейтенант и, взглянув на часы, пошел на середину плаца.

Это панибратское, штатское «браво», прозвучавшее в устах командира как поощрение, Андрея смутило. [256]

— А шо? Притираешься... — обронил Сарычев.

И по грубовато-небрежной фразе этой Андрей понял, что принят в ряд встречного строя окончательно.

— Становись! — разнеслось над плацем.

Тренировка «к встрече» продолжалась. Все повторялось, все начиналось сначала, по в этом надоедливом однообразии уже прояснялась для Андрея какая-то осмысленность, какая-то цель.

Оркестр, как заводной, играл марши, а они ходили и ходили по плацу, равняясь на воображаемых высоких гостей, — в колонне по четыре, единым, как вдох и выдох, шагом почти двухсот сапог. Взмах рук, секундная задержка на сгибе, у груди, и до отказа — назад. Словно и впрямь какой-то особой точности механизм отлаживал командир роты. Или нет, он был еще больше похож на скульптора, который из живой, движущейся массы солдат лепил лишь ему видимее произведение искусства.

— Рыжов, корпус вперед, иначе карабином задираете полу! Смагин, не опускайте подбородок! Лямин, где у вас рука? Чернов, грудь!

Командир роты бежал за ними, обгонял, отставал, приглядывался, отступая на шаг-другой, и снова приближался, иногда даже до солдата дотрагивался: ему нужен был тот самый строй, на который с нескрываемым восхищением заглядываются и приезжие, и отъезжающие зарубежные гости.

— Стой! И не шевелиться!

Никто и не шевелился. Только сердце не останавливалось: «бух-бух» — в груди, «бух-бух» — в висках.

— Вольно!

Нет, недоволен был командир, вроде бы даже расстроен.

— Направляющие не равняются в затылок, карабины болтаются. Карабин — это же... Вся красота в карабине. Надо держать «свечкой». Даже чуть-чуть наклонить вперед. Чтобы он парил! И весь строй — не топот, нет! Представьте, вы летите... На взлете... Под марш...

Походил вдоль строя, остановился напротив.

— Звягин! — проговорил командир, как бы извиняясь, не хотелось, как видно, делать замечание. — Звягин, вас касается. Что главное в строевой? Руки, ноги, голова. Три составные. Их надо координировать в движении. [257] Вы же увлекаетесь рукой — забываете про ногу. Потом, подбородок... Палочку, что ли, подставлять? А рот? Не закрывается? Возьмите спичку в зубы...

Сарычев глядел понуро, чувствовал себя виноватым. И Матюшин с Плиткиным стояли, устало опершись на карабины, как на посохи. Вот тебе и новичок!..

Может, они и не об этом думали. Но Андрей так понимал, так расшифровывал их молчание.

«Не возьмут! — холодел он от предчувствия. — Не видать мне встречи! Вот будет радость Аврусину!»

И снова раздавалось на плацу бряцание карабинов, и снова командир шагал старательнее солдат, держа шашку «под эфес». И гремел, задыхался в ликующем марше оркестр.

Не торопясь, с державным достоинством шел к роте высокий гость, сам великий герцог в лице лейтенанта Горикова.

Лейтенант серьезен и глазом не моргнул. Взглянул небрежно на отдавшего рапорт командира роты, кивнул и пошел дальше — вдоль строя.

Андрей чуть не прыснул. Лейтенант — герцог... Но почему остальным не смешно? Замерла, сдвинулась плечами рота, только глаза справа налево, справа налево, в лицо, вслед гостю.

И опять: «Разойдись!» И опять: «Становись!»

Нет, они не просто ходили. Строй РПК. был занят сейчас очень трудной, кропотливой, непостижимой для Андрея по своему смыслу и результату работой. Печать какой-то тайны лежала на лицах солдат, отсвет чего-то только ими видимого, но сокрытого от него. Почему уже тогда, к вечеру, после занятий, Андрей сам понял, что еще не годится для встречного строя?

Лейтенант Гориков сказал то, о чем Андрей уже догадывался:

— Отставить, Звягин, в следующий раз... Понимаете, чуть-чуть... Отмашка...

О, этот торжествующий взгляд Аврусина, оказавшегося рядом!

После отбоя в синем полумраке дежурного света всплыло лицо Сарычева.

— Трэба шлифовать шаг... — дружески подмигнул он.

Только через два месяца Андрея взяли на первую в его жизни встречу. В Советский Союз с официальным визитом прибывал президент великой державы. [258]

7

— Расслабьтесь, расслабьтесь... — озадаченно хмурился Гориков, прохаживаясь вдоль шеренг, построенных на плацу за два часа до выезда на встречу.

И правда, все как будто застыли, онемели; приклады карабинов не ощущались в деревянных ладонях, колени, словно стянутые обручами, не хотели гнуться. Перетренировались, переходили — всю неделю с утра до вечера маршировали на плацу.

— Это всегда так! — Чуть подтолкнул Андрея локтем Матюшин. — Как перед первым раундом, а потом на аэродроме разогреешься — хоть выжимай.

Во время перекура Гориков остановил торопливо пересекавшего плац Патешонкова — до сих пор во встречный строй его еще не поставили, и он, чудак, надулся, даже глаза не поднял, обижался.

— Тащите-ка гитару... Для разрядки, — попросил Гориков, скрывая в голосе вину. В самом деле, почему бы и Руслана не взять на встречу?

И может, мелькнула у парня робкая надежда, обернулся мигом.

Руслан чиркнул пальцами о струны легонько, подражая барабану, пристукнул ладонью о деку, и Андрей сразу узнал песню о встречном строе. Полгода назад в роте этой песни не было и в помине. И хотя Руслан почему-то категорически скрывал свои авторские права, все знали, кто поэт, кто композитор.

Андрей перехватил взгляд лейтенанта — как тогда в вагоне, Гориков влюбленно смотрел на отбивающие такт, как бы живущие сами по себе, хозяйничающие на струнах пальцы Руслана: «Шаг, шаг — шаг, шаг...»

Солдаты страшной той войны Под обелисками уснули , И , заучив пароль весны , Их внуки встали в карауле.

Хотелось подпевать, шагать и разглядеть то, что видел только Руслан своим устремленным мимо, вдаль, поверх окруживших его солдат, взглядом.

Под снегом стой , под ливнем стой ! Бессменной будет должность эта. На летном поле замер строй , На теплом полюсе планеты.

Тонкие, но крепкие пальцы снова дробно промаршировали по деке, отбивая ритм припева, грустные [259] глаза Патешонкова осветились изнутри радостью, и теперь не лейтенант Гориков, а он, гитарист, был главным в солдатском кругу, таким главным, как если бы шел впереди роты.

Мы в мир зеленый влюблены , А если что случится , если. .. Смотри : солдаты той войны В шеренгах юности воскресли.

...Словно спохватившись, вспомнив о чем-то перед самым отбоем, Гориков повел Андрея в канцелярию роты.

«Опять нотация?» — раздраженно поежился Андрей, хотя точно знал, что на встречу президента поедет обязательно — списки почетного караула были утверждены.

В канцелярии Гориков молча достал из шкафа альбом с красочной, витиеватой надписью «История РПК» и, сразу же раскрыв на нужном месте, положил перед Андреем.

— Посмотрите, — сказал Гориков. — Знаете эту фотографию?

Андрей взглянул на большой, почти во всю страницу, туманный снимок, наверное, увеличенный с оригинала: шеренга наших солдат в длиннополых шинелях и шапках-ушанках, какие носили во время Великой Отечественной войны, стояла, держа винтовки в положении «на караул», перед высоким и грузным, чуть сутуловатым человеком в козырькастой морской фуражке. «Адмирал, что ли, какой-то?» — подумал Андрей.

Ничего особенного на снимке не было, но в глаза бросались уж слишком открытые и добродушные лица наших солдат. У одного из них, курносого, толстогубого и, наверное, смешливого, как Линьков, вид был такой, словно это его самого встречал с почетом проходящий мимо шеренги гость. Знай, мол, наших! Но нет, гость был высокий не только ростом. Глаза этого человека в морской фуражке не были видны, вернее, виднелся только краешек глаза, но по всей фигуре, наклоненной к строю, чувствовалось, что наших солдат он рассматривает пристально и придирчиво.

— Третье февраля сорок пятого года, — сказал Гориков. — Ялтинская конференция Глава английского правительства Черчилль обходит строй почетного караула... [260]

Теперь что-то бульдожье, цепкое, желающее схватить мертвой хваткой мелькнуло в лице этого человека. И странно незащищенными показались лица солдат. Особенно вот этот, толстогубый, — сейчас мигнет, не сдержится и улыбнется...

— Обратите внимание, это Черчилль... Прямо забирается, лезет в глаза... Когда его спросили, почему он так внимательно разглядывал наших солдат, он сказал, что хотел разгадать, в чем секрет непобедимости Советской Армии...

Те же самые три автобуса, на которых ездили принимать присягу, нетерпеливо ринулись в распахнутые ворота и, сразу набрав скорость, покатили вслед за манящим синей «мигалкой» «рафиком». Андрей взгрустнул, вспомнив, как полгода назад вот так же ехали они принимать присягу, и по асфальту змеилась поземка, и деревья серебристо пушились инеем, а сейчас по веткам тополей уже бежали зеленые огоньки листьев. Он вспомнил мать, беспомощно стоявшую в коричневом пальтеце на мраморных ступенях возле Вечного огня, авоську с нелепо торчавшими из нее бутылками с молоком и отвел глаза, проглотил застрявший в горле соленый комок.

Они опять долго петляли по переулкам, пока не выбрались из душной, уже затянутой сизым маревом Москвы на шоссе. Колеса зашелестели по асфальту приглушеннее, и стало слышно, как отскакивают от шин камешки, дробью ударяясь в пол под ногами. В автобусе было непривычно тихо, запевала-волжанин сидел повернувшись к окну, никто не спорил, как обычно, а ротные острословы словно забыли все байки и анекдоты. Всматриваясь в сумрачные, озабоченные лица, Андрей подумал, что все они чем-то напоминали виденных им однажды в кино сосредоточенных парашютистов-десантников в самолете, перед прыжком.

Автобусы остановились во дворе, огороженном низким, почти игрушечным металлическим заборчиком. Было разрешено минут десять — пятнадцать перекурить, но все сразу же столпились возле молоденькой в белоснежной куртке газировщицы. Андрей тоже с удовольствием принял из ее мокрой руки шипучий стакан и отпустил штатный, довольно избитый комплимент. [261]

Не все успели напиться. Знакомая, заставившая тут же бросить в урну недокуренные сигареты команда снова поставила в строй.

Командир роты, туго перетянутый лоснящимися ремнями, с тяжелой шашкой на боку, в сапогах с негнущимися, лакированными голенищами, казался выше ростом, еще большую строгость придавала лицу излишне надвинутая на лоб фуражка, тень от козырька падала на глаза. Острый, ощупывающий его взгляд перебрал каждую пуговицу, пробежал по перчаткам, прочертившим вдоль шеренг белую линию, по носкам сапог, образовавшим на асфальте черную безукоризненно ровную зубчатку.

Он ничего не сказал — все было сказано вчера, на контрольной репетиции — и только лишь для порядка, а быть может, для того, чтобы размять голос и размягчить скованность, опять овладевшую шеренгами, подал две-три команды.

В небе прогремел самолет. Потом все стихло. И теперь уже турбинный, свистящий звук заметался ниже и ниже...

— Напра-во! Шагом марш! — скомандовал майор тихо, с незнакомой учтивостью, и все поняли: самолет приземлялся тот самый, с президентом.

Они прошли шагов тридцать, и за углом двухэтажного дома открылось летное поле.

Андрей никогда в жизни не бывал на аэродроме и удивился необычайно широкой, какой-то далее степной его пустынности. Если бы не бетон, тянувшийся почти до горизонта, и не вертолет, устало опустивший лопасти и подремывающий невдалеке, то и впрямь — степь.

Ветер гулял здесь свободно, и двое впереди Андрея сразу же схватились за фуражки, затянули на подбородках ремешки.

Семенящим, сдержанным шагом вышли на бетонную полосу, слева разноцветно полыхнули флажки — за свежевыкрашенным барьерчиком молчаливо колыхались толпы встречающих.

— Стой! — приглушенно скомандовал командир, и Андрей заметил, что рота встала точно поперек взлетной полосы. Невдалеке сверкнул стеклами аэровокзал.

Самолет появился неожиданно. Посвистывая, словно отдуваясь, он серебристо возник рядом, невесомо [262] скользнул по бетону и, мелко подрагивая крыльями, подрулил к шеренгам — это они обозначили черту, возле которой ему надлежало остановиться.

Андрей так и не понял, то ли они подошли, подравнялись под крыло, то ли крыло само нависло над ними.

К дверце «боинга» лихо подкатил, приник трап с наброшенной на ступени красной ковровой дорожкой.

Командир роты встал спиной к самолету, лицом к шеренге, скомандовал «Смирно!» и сам замер, ловя звуки приближавшихся от аэровокзала шагов.

«Как же он увидит, когда надо командовать?» — забеспокоился Андрей, заметив в группе подходивших к самолету людей, очень ему знакомых.

Он помнил их по портретам, но вот так, в десяти шагах, видел впервые и очень удивился сходству. Но еще больше поразился простоте и естественности, обычности человека, которого знала вся страна. В нем не было ни чопорности, ни холодной натянутости официального, облеченного государственными полномочиями лица, встречавшего столь важного и высокого гостя: он шел неторопливо, с кем-то переговариваясь и в то же время успевая приветливо помахать рукой уже начинавшей бурлить толпе.

Советский руководитель приблизился к трапу ровно в тот момент, когда открылась дверца и в ней показался президент великой державы.

И его Андрей узнал сразу, только был он чуть помоложе, чем на портретах, а может, эту моложавость придавала ему порхнувшая по ступеням жена, еще юная и обаятельная на вид.

Толпа сомкнулась, вспыхнули блицы фотоаппаратов, застрекотали кинокамеры.

Выждавший еще с минуту и угадавший каким-то особым чутьем нужный момент, майор скомандовал:

— На кра-ул! — и одновременно с этими словами, повернувшись кругом, с шашкой «под эфес», строевым шагом, оттягивая носки сапог, пошел навстречу отделившимся от толпы советскому руководителю и зарубежному президенту.

Прогремевший «Встречным маршем» оркестр словно запнулся на полуфразе.

— Господин президент!

«Господин президент!» — откликнулся эхом [263] аэродром.- Почетный караул от войск Московского гарнизона в честь вашего прибытия в столицу Советского Союза город-герой Москву построен!

«Построен! ...строен!» — восторженно повторили стены аэровокзала.

«Он совсем не волнуется! Спокойно отчеканивает каждое слово», — с чувством внезапного уважения, граничащего с любовью, подумал о майоре Андрей.

Президент стоял, слегка склонив голову, вслушиваясь в каждую фразу рапорта. Был он одет в легкий серый костюм, свободно и небрежно застегнутый на одну пуговицу, синий галстук подчеркивал белизну сорочки — и весь этот непритязательный наряд, вежливая манера внимательно слушать как бы равняли его с остальными.

Советский руководитель смотрел на майора по-другому — по-свойски доброжелательно, как на офицера, которого давно знал и с которым часто в подобных случаях встречался.

Отсалютовав шашкой, майор повернулся влево, уступая президенту дорогу, и Андрею почудилось, будто далеко-далеко прозвенели струны Руслановой гитары.

Президент шел прямо на него...

Плавно закруглился горизонт, и Андрей почувствовал, что стоит на земном шаре. Рядовой роты почетного караула, солдат первого года службы Андрей Звягин от имени и по поручению Советского Союза встречал президента великой державы. И не струны Руслановой гитары, а фалы, тонкие тросики звенели на высоких мачтах, и флаги двух держав трепетали, плескались на упругом ветру.

И уже не на аэродроме, а во чистом поле стоял богатырь Андрей, — в кольчуге и шлеме, с сияющим мечом в руках — и прямо на него, не сводя ощупывающих, с зеленоватым блеском глаз, шел высокий гость из-за тридевяти земель, из-за тридевяти морей. Андрей держал оружие не в том положении, с каким встречают врага, а «на караул», в жесте дружелюбия и мира, и вся земля советская стояла за ним — и родной поселок с наклоненными над прудом вербами, и Кремль с негаснущими звездами, и мать в своем присыпанном блестками снега пальтеце, и майор, затянутый в сияющие ремни, и даже вот тот, с государственным именем, знакомый по портретам человек — все [264] стояли за Андреем, надеясь на него, наблюдая, как он поведет себя: дрогнет ли, опустит ли глаза...

Президент подошел совсем близко. Нет, он был все-таки старше, чем казался издалека. «Ну, взгляни, взгляни на меня», — загадал Андрей и чуть не отпрянул, вспыхнул — президент смотрел на него.

Он смотрел не долго, лишь секунду-другую, но задержалась, отдалась в сердце пристальность его взгляда с затаенным где-то на самом дне зеленоватых глаз любопытством.

Наклонившись к переводчику, президент с улыбкой что-то сказал.

Переводчик, молодой, расторопный парень, повернулся к советскому руководителю:

— Господин президент говорит, что очень доволен выправкой. Отличные парни, превосходный караул.

— Я благодарю гостя, — усмехнулся советский руководитель. — Переведите ему, что было бы очень хорошо, если бы на всей земле остались только роты почетного караула...

— О да! О'кей! — просиял президент и приложил руку к груди.

Они пошли дальше, к толпе, зовущей их трепетом разноцветных флажков.

Остальное Андрей припоминал потом смутно, словно это происходило во сне или с кем-то другим: гулко, в самую душу, бил барабан, а рота, перестроясь в колонну по четыре, шла — нет, не шла, а летела над бетонными плитами в торжественном марше, и Андрей все опасался, что вдруг у него лопнет ремень или задерется зацепленная карабином пола шинели; но в те несколько секунд, пока белесо мелькнуло лицо президента, ничего не случилось, по команде «Вольно!», раздавшейся глухо, как из-под земли, рота глубоко вздохнула, сразу спружинила шаг, и Андрей опомнился уже возле курилки — Матюшин неловко совал ему в рот сигарету.

— Ну что? С крещеньицем, Андрюха!

Переполненный нахлынувшей благодарностью, чувством необыкновенной праздничности, Андрей только и смог спросить:

— Как?

— А ничего, гарно, як в балете! — засмеялся довольный Сарычев. [265] «Какие они славные — и Матюшин, и Сарычев, и... командир роты», — подумал Андрей, радуясь этому знакомому и новому чувству только что с успехом сданного экзамена. Он не знал, что главный экзамен ждал его впереди.

8

— А ты везучий, Звягин, — завистливо вздохнул над тарелкой борща Патешонков. — Надо же, встречал президента... На что Аврусин — и то не взяли. Теперь ты эрпэкашник. Огни и воды и медные трубы... Тебе майор не родня, случайно? Или другая протекция?

Матюшин и Сарычев, сидевшие напротив, одним движением («И тут как на плацу!» — усмехнулся Андрей) придвинули тарелки с макаронами и, словно по команде, нацеленно тюкнули вилками — тирада Руслана не произвела впечатления. Молчал и Андрей, хотя подначка друга польстила.

Сарычев поклевал вилкой по донышку опустевшей тарелки (и когда только успел!), нахмурился, поводил бровями.

— Воды и медные трубы, оно, конечно... А шо доогней, то трэба разжуваты...

Андрей поднял от своей тарелки глаза:

То есть?..

Перевожу, — серьезно пояснил Матюшин, и в его мягкий голос прокрался жестковатый, знакомый по занятиям на плацу командирский холодок. — Сарычев имеет в виду Вечный огонь... Вот когда постоишь у могилы Неизвестного солдата, тогда будешь полный солдат РПК...

«И что особенного? — с неприязнью подумал Андрей. — Что они все кичатся этим постом? Ну, час стоять, четыре бодрствовать... Так это же сплошное удовольствие — в центре Москвы, в Александровском саду. Как говорится, на людей посмотреть и себя показать...»

Он вспомнил строгую нарядность площадки возле Вечного огня, серебристо-узорчатые, как на морозном стекле, кружева инея на гранитных ступенях, жарко струящееся, журчащее пламя над приконченной бронзовой звездой; от этого пламени подтаивало вокруг, хотя морозец тогда был знатный. Но присягу-то они принимали в декабре, а сейчас май, и там небось как в парке — трава, листья, цветы. [266]

— А кто все-таки там лежит? — осторожно спросил Андрей, опять представив ту площадку, как бы просевший мрамор ниши, черную, в серых блестках, глухую, но совсем не похожую на кладбищенское надгробие плиту. Наоборот, чем-то жизненным, привычно светлым, как в дворцах метро, веяло от этого мрамора. — Кто там, как вы думаете? — повторил Андрей.

— Неизвестный солдат, — сдвинув брови и немигающе глядя куда-то мимо тарелки, проговорил Сарычев. — Неизвестный.

Матюшин отложил ложку.

— Его в шестьдесят... по-моему, в шестьдесят шестом похоронили под Кремлевской стеной, — произнес он с таким видом, как будто сам лично присутствовал на похоронах. — На бронетранспортере привезли из-под Крюкова. И наш караул сопровождал...

— В шестьдесят шестом? — переспросил Андрей и вспомнил однажды виденное, но давно забытое.

Кто-то из ребят принес в школу две ржавые, осыпающиеся темной окалиной гильзы, алюминиевый портсигар со слипшейся, будто оплавленной крышкой и полуистлевший помазок для бритья — каких-то несколько волосинок кисточки, зажатых в почерневшей медной ручке. Принесенное было найдено в обвалившемся, старом окопе, но больше всего Андрея поразили тогда не разговоры о владельце этих предметов, смутные предположения о его гибели, приглушенно возникшие тут же, а сами гильзы, портсигар и помазок, нелепо и странно, как свидетельства с другой планеты, лежавшие на учительском столе. Даже нет, не гильзы, будто еще источающие острый запах пороха, и не пустой, смятый, как папиросная пачка, портсигар — Андрей не мог отвести глаз от помазка, быть может за час перед боем касавшегося живых Щетинистых щек. Что-то необъяснимое, несправедливое, не соответствующее логике заключалось в том, что помазок ну если не жил, то все-таки существовал на этом свете, тускло поблескивал медной кругловатой, как груша, ручкой, из которой выглядывала, словно прорастала, рыжеватая кисточка, а человека, хозяина этой вещи, уже не было на свете...

— Он погиб под Москвой... Понимаешь, погиб. — Сарычев заговорил быстро, горячо, словно в чем-то убеждая и самого себя: — Там же страшные бои были... Восьмая гвардейская Панфилова, танкисты Катукова, [267] кавалеристы Доватора... Они не пустили врага к Москве...

Матюшин, все это время сидевший задумчиво, твердо произнес:

— В Александровском саду он за всех похоронен... За всех известных и неизвестных...

Они помолчали. Почему-то не хотелось притрагиваться к компоту, хотя вот-вот должна была прозвучать команда «Встать!». Второе отделение, сдвинув пустые тарелки и кружки на край стола, нетерпеливо поглядывало на дверь.

— У него ведь и мать, и отец еще живы... — с грустью проговорил Патешонков, потянувшись за фуражкой.

— Возможно, — согласился Матюшин, и хмурое лицо его разгладилось воспоминанием. — Нам сверхсрочник рассказывал, уже уволился... Он тогда солдатом был в нашей роте, в почетном эскорте шел. Помнишь, Сарычев? — Сарычев помнил, кивнул. — Они же тогда от Белорусского вокзала до Александровского сада сопровождали гроб... Строевым шагом, с карабинами, по улице Горького... Народу — тьма, по тротуарам — оцепление. А напротив «Маяковской» какой-то дед прорвался — и к лафету... «Мой, — говорит, — мой сын!» — и все... Ему и так и сяк — ни в какую! Пристроился и шел за лафетом до самой площади...

— А потом какая-то женщина... — напомнил Сарычев.

— Да-да... Многие были в черных платках... Как будто знали, что по улице Горького...

— А вы сами-то стояли у могилы? — спросил Андрей с робким, но уже родившимся в душе решением.

— Я — три раза, — с несвойственной ему горделивостью сказал Матюшин.

— А я — два, — скромно обронил Сарычев.

И тут они словно отдалились, какое-то непонятное отчуждение отодвинуло этих двоих, стоявших на посту у Вечного огня и, значит, знавших нечто такое, что было недоступно Андрею и Патешонкову.

— Помнишь того, с тюльпанами? Ну который в старой гимнастерке приходит?

— Как же... Он сначала обойдет пилоны — и по цветку: Ленинграду, Бресту, Волгограду. А еще, когда мы в паре с тобой стояли, старушка положила кусочек булки и крашеное яйцо... [268]

— Кусочек кулича, — поправил Матюшин.

Матюшин и Сарычев, сидевшие рядом, как будто перенеслись в другое измерение, как бы в иную плоскость бытия, невидимую Андрею и Патешонкову. Вот так в полумраке зрительного зала на лицах, выхваченных голубым лучом и как бы им осеребренных, отражается происходящее на экране.

— А в тот раз, — обращаясь теперь не только к Сарычеву, но и к Андрею, к Патешонкову, все оживляясь, проговорил Матюшин, — подходит мужчина, весь в медалях. Отцепил одну и положил рядом со звездой...

— Это многие делают, — подтвердил Сарычев. — А старушку видел? Как одуванчик, седенькая, при мне минут двадцать на коленях простояла...

— Тяжкое дело, — сказал Матюшин, опять помрачнев. — Самый тяжелый пост...

— Так в чем же все-таки трудность? — недоумевая, спросил Андрей.

Матюшин и Сарычев переглянулись, и оба посмотрели на Андрея как на человека, которому битый час объясняли очевидное и понятное.

— Рота! Встать! — раздался голос лейтенанта.

* * *

Все оставшееся после обеда время Андрей мучительно раздумывал над услышанным. «Старички», конечно, важничают, задаются. Но тут было и другое, что Андрей давно подметил, но никак не мог себе объяснить. Он ясно видел: солдаты, чей срок службы перевалил за первый год, вели себя так, словно действительно обладали очень важной, зашифрованной от новичков тайной. И правда, для чего бы это они старались — набивали на пятках мозоли, в кровь сбивали прикладами руки, — только для того, чтобы поровнее пройти?

Но самой большой, непонятной, призрачно мерцающей в пламени Вечного огня тайной было окружено гранитное возвышение возле древней Кремлевской стены.

— Кто же это говорил? Кто же это говорил, что в двенадцать часов ночи к Вечному огню приходят на поверку все неизвестные солдаты?..

«Я должен там стоять. Должен. Обязательно», — сказал себе Андрей. И спохватился — до Девятого мая оставались считанные дни. [269]

Каждый вечер, в час, отведенный для личных надобностей, уже целое отделение тренировалось возле специального макета могилы Неизвестного солдата. И четыре смены, назначенные в почетный караул, готовил не кто-нибудь, а Матюшин.

Сооружение из фанеры мало чем напоминало гранитные ступени, а Вечного огня и вообще не было, и всякий раз, проходя мимо, Андрей немало дивился, с каким старанием солдаты выполняли строевые приемы.

«Артисты! — восхищался он. — Ну прямо артисты! Это надо же так сыграться!»

Он долго присматривался к длинному и тощему Лыкову, который заступал в почетный караул впервые, хотя и прослужил в роте больше года, и ничего выдающегося в его движениях и поворотах не обнаружил.

«Пожалуй, и я так смогу!» — подумал Андрей и попросил у Матюшина разрешения встать очередным в следующую пару.

— Попробуйте, — без воодушевления позволил Матюшин.

Все силы, все, чему успел научиться за эти месяцы, Андрей как бы переместил в руки, перебрасывающие карабин, в ноги, шагающие в такт разводящему.

С первого захода по команде «Стой!», обозначенной стуком приклада об асфальт, у него не совсем синхронно с напарником получился поворот, и это секундное несовпадение не ускользнуло от Матюшина.

— Резче! — поправил он. — Резче! Вы же у могилы Неизвестного солдата, Звягин...

Он разрешил Андрею еще заход, и, кажется, получилось — замечаний не было.

— Ну как, товарищ сержант? — спросил Андрей. Матюшин, не оборачиваясь, вцепившись взглядом в другую, замершую по его команде пару, сказал:

— Неплохо. Только вы не о том, о чем надо, думаете, когда идете...

— А в принципе? В принципе?

— В принципе подход и отход правильные, — уклончиво ответил Матюшин.

«Я же не артист, чтобы перевоплощаться», — обидевшись на сержанта, подумал Андрей

С затаенной надеждой вошел он в кабинет командира роты. [270] Гориков тоже еще не ушел, сидел на привычном месте — возле книжного шкафа.

«Поддержка с фланга», — обрадовался Андрей и не успел открыть рта, как майор, встав из-за стола, предупреждающе поднял руку, перебил.

— Я видел, все видел в окно, — сказал он. — Молодец, Звягин, отлично...

— Ну так... — Забыв, что стоит перед командиром, совсем по-штатски развел руками Андрей и улыбнулся.

— Рано вам еще... — с обезоруживающей ласковостью произнес майор.

— Как рано? — смутился Андрей. — Я уже умею! Вы же видели... — И вытянулся, прижал руки, стараясь казаться выше.

— Не-льзя... — упирая на «не», проговорил командир. — Это высшая честь, Звягин... Понимаете? Высшая.

«Он мстит за письмо министру», — обозленно подумал Андрей и уже повернулся, пошел к выходу, как вдруг на полшаге был остановлен голосом Горикова.

— Минуту, Звягин! Товарищ майор! Может, его под знамена?

Андрей обернулся.

— Хорошо, — сухо согласился майор. — В порядке исключения.

9

На встречу ветеранов прославленной дивизии в почетный караул у боевых знамен командир роты назначил Звягина, Патешонкова и Сарычева. Старшим шел Матюшин. Под его сержантским попечением они должны были доехать на метро до Центрального парка культуры и отдыха имени Горького, там найти у входа отставного полковника, одетого в штатский серый костюм. Еще одна отличительная примета — красная повязка на левом рукаве. Полковник и проведет их к месту встречи ветеранов — на летнюю эстрадную площадку возле Зеленого театра.

Народу было — не протолкнуться, но с краю массивной колоннады они сразу увидели того, кто им был нужен; отставной полковник оказался довольно еще молодым на вид, может, оттого, что подстрижен был «под бобрик», как боксер, и эта короткая, ершистая прическа словно бы умаляла авторитет его [271] сплошной седины. Он обрадованно, как будто давно их знал, кинулся навстречу, пожал, крепко потряс руки и торопливо повел за собой по красноватой, посыпанной кирпичным крошевом дорожке в глубь парка.

Всюду — по дорожкам и аллеям — расхаживали, сидели на скамейках пожилые люди, принаряженные, как на праздник; встречались мужчины в старых, застиранных, вылинявших гимнастерках, а кое-кто облачился даже в полную парадную форму времен войны, которая была уже не по плечу — топорщилась, казалась слишком тесной.

То тут, то там раздавался радостный вскрик — и пожилые, солидные люди, позванивая гирляндами орденов и медалей, сверкавшими на пиджаках, бежали навстречу друг другу, кидались в объятия.

Непонятное было ощущение — в этом парке, исхоженном тысячью ног, расчерченном на скверы и газоны, пронизанном аллеями и дорожками, в этой пестрой, раскрашенной круговерти люди искали друг друга, как в дремучем лесу. И чтобы они обязательно встретились, почти на каждом повороте и перекрестке была установлена стрелка-указатель, на ней значились названия армий, дивизий и полков. И в этом тоже было что-то невероятное, словно парк культуры и отдыха вдруг оккупировали несметные воинские части и скрытно в нем расположились.

Одна из таких стрелок с названием гвардейской дивизии привела их на открытую эстрадную площадку. Все лавочки — от первой до последней — уже были заняты точно такими же пожилыми людьми, какие встречались на пути сюда. Они сидели тихо, в ожидании неторопливо и негромко переговариваясь. Отставной полковник завел солдат за эстраду, поманил за собой.

Темно-красное полотнище, кое-где порванное и уже истлевшее, словно подпаленное по краям, тяжело развернулось на отполированном древке, и Матюшин ловко его подхватил, когда отставной полковник, видно не рассчитав силы, чуть было не уронил, высвобождая одной рукой из чехла.

— Сарычев — знаменщиком, Патешонков и Звягин — ассистентами, — тут же распределил обязанности Матюшин, передавая знамя Сарычеву.

Тот привычно взялся за древко, потянул вверх-вниз, попробовал знамя на вес, чтобы угадать, как [272] удобнее нести, и, перекинув полотнище влево, встал, приготовился, ожидающе глянув на отставного полковника.

— Пора! — сказал полковник и помахал кому-то в глубине эстрады; тут же щелкнуло, зашипело в репродукторе, и сверху обрушилась, загремела песня: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...»

Сарычев отлично знал весь порядок, весь ритуал. Выйдя из-за эстрады, он не стал подниматься кратчайшим путем на сцену, а обошел сначала всю площадку — до последних рядов — и только потом по проходу начал возвращаться назад. Андрей шел слева от него, изо всех сил стараясь попадать в ногу, стиснув зубы — почему-то дрожал, отвисая, подбородок. Идти было неудобно — слишком узок оказался проход, да к тому же все встали, близко толпились, мешали идти.

Сцена тоже была полна. За накрытым красным столом стояли люди в штатском и военном, и, хотя лица сливались, Андрей почувствовал, что все смотрят на них, несущих знамя.

Он почти не слушал команд, которые отрывистым шепотом подавал Сарычев. Стараясь попадать в ногу, они поднялись по ступенькам и встали за столом президиума в глубине сцены.

Андрей вгляделся. Народу собралось уже много — все места были заняты, кое-кто даже стоял, прислонившись к ограде. Но больше всего Андрей удивился как бы исходящему из передних рядов металлическому мерцанию — никогда он еще не видел так много орденов и медалей.

От зрительного зала Андрея отделял президиум — в двух шагах теснились, горбились спины, и невольно бросалось в глаза, как много собралось вместе седых людей. И было что-то трогательно-смешное в том, что люди эти, с одышкой одолевавшие ступени, грузно занимавшие стулья, называли друг друга Петями, Вовами, Сережами. Словно они по-своему, по стариковски дурачились, вспоминая давнишнюю, детских лет, озорную игру.

Но вот со своего, как видно, председательского, места поднялся тощий, узкоплечий мужчина, сутуловато, вопросительным знаком наклонился над столом, пощелкал пальцем по микрофону, что-то сказал. На [273] худой шее розовато проступили пятна. В микрофоне скрипнуло, зашуршало, и голос стал слышнее, отчетливее.

— Вот посмотрю я вперед, — покашливая, сказал тощий мужчина и повел перед собой рукой, — посмотрю в зал, и кажется: как было нас много, так и осталось. А ведь это не нас, не нас... Незнакомые все лица. Зрителей, значит, больше...

Забулькал графин. Тощий мужчина отпил глоток и обернулся к президиуму. На какие-то секунды обернулся, и Андрей сразу заметил: на стареньком кителе — орден Ленина, три ордена Красного Знамени и медалей — сплошной слиток.

— А посмотрю назад, — осевшим голосом продолжал мужчина, — посмотрю назад — ребят наших все меньше и меньше. На первой встрече, в пятьдесят пятом, восемнадцать человек сидели в президиуме, а сейчас — десять. Только за этот год троих потеряли. А ведь придет день, когда кто-нибудь из нас и в зале-то останется один...

— Когда-нибудь вообще никого не останется! — Заворочался на стуле прямо перед Андреем полный, с блестящей лысиной мужчина.

— Вообще ни одного участника войны, — уточнил профессорского вида старик в очках.

— Участник войны — понятие растяжимое. Всем досталось. А рабочий — не участник, по-вашему? Ну-ка, постой полсуток у станка с пустым животом... Да еще под бомбами...

— Правильно. Вот я и говорю, все военное поколение сходит на нет...

— А как же иначе — диалектика...

— Диалектика, оно верно, а вам не кажется, что вместе с человеком умирает и его время? Что самое главное в нашей биографии? Война...

— Вы хотите сказать, что вместе с последним участником войны умрет и память о войне?

— В какой-то степени — да. То, что останется в книгах и фильмах, — это уже вторичное, так сказать, отраженный свет. Одно дело — смотреть по телевизору фильм о блокадном голоде и попивать чаек с пирожным, а другое — самому делить на шестерых стограммовый кусочек хлеба. Одно дело — лежать под бомбами, а другое — читать про бомбежку под уютным торшером... [274]

— Так затем и страдали, чтобы детям жизнь досталась посветлее и потеплее...

— Не спорю. А все же «спасибо» хотелось бы услышать и от правнуков. Будущая-то жизнь... рождена вчерашней смертью...

Председательствующий постучал по графину карандашиком — услышал спор этих двоих, — и они замолчали и сидели, насупившись, делая вид, что слушают выступавших, но, наверное, что-то мучило их обоих, потому что мужчина профессорского вида, не выдержав, опять заговорил:

— Вам не приходило в голову, что память поколений работает, как трансформатор? Главным обазом, понижающий напряжение. А хотелось бы с повышением.

— Но ток-то все равно бьет... — Лысый усмехнулся. — Вы же помните гражданскую войну, хотя родились в год ее окончания.

«Нет, пожалуй, лысый больше похож на профессора», — подумал Андрей.

— Так мы договоримся до того, что помним Бородинское сражение, — хитровато блеснул очками второй мужчина.

— А что? Помним! Люди уходят вроде бы поодиночке, а получается — целыми поколениями. Поротно и побатальонно, выполнив на этом свете свою боевую задачу... А знамена... — Лысый поискал глазами, повертел головой и вдруг обернулся к Андрею: — А знамена оставляем вот этим...

Андрей залился краской, опустил глаза.

Коренастый мужчина, едва выглядывающий из-за трибуны, рассказывал о каких-то петеэрах, стрелявших по танкам, о том, как, переправившись через реку всем батальоном, они остались в живых на том берегу лишь втроем — и тут выяснилось, что третий не кто-нибудь, а вот этот самый лысый, минуту назад доказывавший свою причастность к Бородинской битве. Трудно, невозможно было поверить, что эти люди, отяжеленные возрастом, бросались под танки, переплывали ледяные реки, бежали к рейхстагу по смертоносной площади. Андрею казалось, будто они рассказывали не о пережитом, а о прочитанном или виденном в кино.

Его взгляд намагничение соприкоснулся со встречным из зрительного зала. Подавшись вперед, похожая на старенькую учительницу женщина во втором ряду с двумя блеснувшими на кофточке медалями долго не [275] сводила с него глаз, но, приглядевшись, Андрей понял, что она смотрит как бы чуть-чуть мимо, и догадался, что ее интересует знамя. Она словно прощупывала, перебирала каждую складку и даже как будто шевелила губами, пыталась прочесть вышитую на знамени надпись; наверное, это было очень трудно — женщина щурилась и все больше высовывалась над плечами сидевших в первом ряду.

«Что это она?» — удивленно подумал Андрей.

А женщина, вдруг вскрикнув, вскочила с места и бегом бросилась к сцене. Споткнувшись, перескочив две ступеньки, она кинулась к знамени и, с глухим стуком упав на колени, схватила бахромистый край полотнища, прижалась к нему губами. Андрей услышал рыдание.

Он хотел наклониться, помочь встать и уже было нагнулся, но что-то остановило его, и, цепенея от неловкости, от несуразности положения, в котором оказался, Андрей остался стоять как было положено по инструкции, по стойке «смирно».

Зал оледенело молчал. Молчал и сбитый с толку очередной оратор. Председательствующий подошел к женщине, взял ее под локоть, помог встать и, с неловкой улыбкой о чем-то спросив, усадил рядом.

— Товарищи! — сказал он, постучав по графину карандашиком. — Продолжим заседание. Ничего особенного. Просто человек узнал свое знамя...

Андрей вспомнил то, что по пути сюда замечал лишь мимолетно. Указатели воинских частей, расставленные в парке, вели не просто к полкам и дивизиям, а к знаменам. Ну да, к знаменам. Он же видел, как они вспыхивали, рдяно светились среди деревьев Люди искали свои знамена.

И еще Андрей подумал о том, почему эти взрослые, пожилые люди, почти уже совсем старики, не стеснялись своих чувств. Почему им не стыдно слез... И почему эта встреча, такая внешне радостная встреча ветеранов дивизии, чем-то очень похожа на прощание... Да-да... Встречаясь, они и прощаются. Вот не пришли трое, сидевших за этим столом в прошлом году... А эта женщина?! Что значит — узнала знамя? Когда и где она видела его последний раз? А поколения действительно уходят поротно, побатальонно?

— Продолжим!.. — опять постучал карандашиком председательствующий. [276]

10

Задание командира роты было выполнено, к, прежде чем вернуться в роту, раздобревший Матюшин своей сержантской властью разрешил погулять, поразвлечься полчаса — не каждый день и даже не каждое увольнение удается попасть в парк культуры и отдыха.

Народу в парке прибавлялось. Толпы, несметные, как после футбольного матча, вливались в арку и, бурля, растекались по дорожкам. Воинские части, расквартированные на эстрадных площадках, в читальных павильонах и просто на зеленых лужайках, с каждым часом получали подкрепление, и уже не один, а несколько оркестров перекликались трубами, и то тут, то там возникающие песни перебивали одна другую.

Немного отстав, Андрей перешел ажурный мостик и влился в толпу, которая в странном, безмолвном любопытстве разглядывала что-то возле прицепленного на куст боярышника указателя стрелковой дивизии.

Андрей протиснулся дальше и увидел посреди толпы девушку. Она стояла, потупив глаза, словно чего-то смущаясь, а когда подняла их, очутившийся совсем близко Андрей успел перехватить ее темный, как ему показалось, с золотистыми искорками взгляд. «Глаза с веснушками», — сразу подумал Андрей, но в этих глазах держалась какая-то очень взрослая дума, не соответствующая скуластенькому, со вздернутым носиком личику. Что-то девчоночье и одновременно мальчишечье было в ней, может, потому, что и подстрижена она была «под мальчика» — светлые завитушки, наверное непослушные гребню, проявляли полную непокорную самостоятельность.

Глаза с веснушками словно бы вспыхнули от соприкосновения с человеком, нарушившим неподвижность толпы, и Андрей заметил, как, оживясь, они скользнули по необычной его форме, на мгновение задержались на аксельбантах и тут же словно погасли, потеряли всякую заинтересованность.

И только сейчас Андрей обратил внимание на то, что разглядывала толпа. Девушка прижимала к груди лист ватмана с приклеенной к нему фотографией. Наискось лист пересекала надпись, выведенная синим фломастером. [277] «Кто помнит?» — прочитал Андрей.

С фотографии, как бы через залитое дождем стекло, смотрел парень в гимнастерке и фуражке, чуть сдвинутой набекрень. Черты лица были размыты, только глаза остались черными, словно проникающими сквозь лист, и с них не слиняла та смешливость, которую много лет назад секундно перехватил и запечатлел объектив аппарата. Парень был примерно того же возраста, что и Андрей, и, если бы не военных времен форма, — солдат из соседнего взвода.

«Кто помнит? — было старательно выведено круглым девичьим почерком. — Рядовой отдельного лыжного батальона 20-й армии Сорокин Николай Иванович. Пропал без вести в декабре 1941 года, под Москвой».

Кто помнит?

Было что-то непонятное, неправдоподобное в этой девчонке, державшей фотографию бойца почти у груди, на ладонях, как держат икону. Было странно видеть девчонку в лакировках, снежно белевших на зеленой шелковистой траве, здесь, в парке, под искрящимся полуденным майским небом. При чем тут фотография? Кто он ей, Сорокин Николай, пропавший без вести где-то под Москвой? Почему спустя тридцать с лишним лет они очутились вместе?

«Наверное, отец», — предположил Андрей и тут же усомнился — не могло быть у этой восемнадцати — двадцатилетней девочки отца, воевавшего в ту войну. Она была, наверное, как и он, с пятьдесят шестого, ну, с пятьдесят седьмого года рождения.

Андрей хотел спросить ее, но почему-то оробел, смутился, отступил в толпу и стал прислушиваться к разговорам.

Толпа приглядывалась, толпа вспоминала.

Рябоватый, в оспинках, как в порошинах, мужчина отставил прямую, негнущуюся ногу, склонил голову, всматривался:

— Сорокин... Сорокин... Был у нас во взводе один — Ванька Сорокин. Ох и наяривал на гармони! Особливо в тот вечер, как будто знал, что последний раз. Под Салтыковкой похоронили. Я потом к его матери заезжал...

Стоявший рядом мужчина в шляпе прищурился близоруко, пыхнул сигаретой:

— Сорокиных-то — их как Ивановых да Петровых. [278] Поди-ка вспомни. А всяко могло быть. Я вот получил пополнение за полчаса до боя и списка-то написать не успел... Какое мне было дело — Сорокин он или Смирнов? Численный состав определил, рассчитал по порядку номеров и — в атаку. А потом восьмерых недосчитался...

И он замолчал, опять глубоко затянулся сигаретой, закашлялся, заморгал: то ли дым глаза ел, то ли никак не мог он простить себя за тот бесфамильный список.

Девушка вздрагивала ресницами, чутко ловила эти слова, и темно-карие, теперь Андрей отчетливо видел, что темно-карие, с золотыми веснушками глаза ее то освещались внутренним светом, то гасли, осторожно перебегая с лица на лицо. Да, она была очень мила и даже, может быть, красива, с хорохористыми, какими-то взбалмошными завитками мальчишеской прически. Интересно, долго она еще будет здесь стоять? С этой непонятной фотографией?

Андрей подвинулся вперед, рука сама потянулась к фотографии, и он тихо, чтобы не слышали другие, спросил:

— И вы Сорокина, да?

Он шагнул непроизвольно, неосознанно и тут же об этом пожалел. Девушка медленно обернулась на его слова с тем выражением раздражения, уже знакомым Андрею, когда любой вопрос воспринимается лишь как желание завязать разговор; ее глаза подернулись холодком. Девушка отвернулась.

— Вы меня не так поняли, — покраснев, пробормотал Андрей. — Я просто хочу вам помочь. Я могу...

Зачем он это сказал?

Любопытство и надежда мелькнули в ее глазах, и, неприступные за минуту до этого, они широко раскрылись и впустили Андрея. Девушка свернула ватманский лист в трубку и медленно, как бы приглашая Андрея, пошла по дорожке, ведущей к выходу из парка.

— Он вам кто? Дед? — спросил Андрей, пристраиваясь рядом.

— Нет, — с недоверчивой улыбкой приглядываясь к Андрею, сказала она.

— Тогда... дядя...

Теперь засмеялись ее глаза. Ей, наверное, нравилась эта загадка. Завитушки на лбу подпрыгнули, она кокетливо покачала [279] головой:

— А вот угадайте!

— Зачем гадать? — деловито проговорил Андрей. — Нужны данные, и все...

— Данных почти нет... Это же последний его адрес: лыжный батальон. А вы что, — резко обернулась она, — имеете к этому отношение? Вы где служите? Эти аксельбанты... Кто носит такую... — Она поискала слово и рассмеялась: — Гусарскую форму?..

Андрей вспыхнул, но не подал виду, что оскорбился.

— Я служу в роте почетного караула, — неожиданно прямо сказал он. — И мы имеем возможность... Разрешите, спишу данные...

— Это что же за рота? Ах да! — Поджав губы и нарочито нахмурив брови, но не скрывая насмешки, она всплеснула руками: — Встречаете королей и герцогов? — И сразу же посерьезнела: — Пишите!

Андрей с готовностью достал записную книжку, отлистал страничку с буквой «С».

— Почему вы решили, что я на «С»? — спросила она с удивлением.

— Я не вас, я его... — пробормотал уличенный Андрей, показывая на ватманскую трубку.

— А я так и поняла, — кивнула она, дрогнув завитушками.

— Так как? — настороженно, боясь, что его стратегический замысел, уже разгаданный, сорвется, спросил Андрей.

— Вот, — сказала девушка, — Настя... Можете позвонить... — И назвала номер телефона.

— Спасибо, — проговорил Андрей.

За что он сказал «спасибо»?

К ним гуськом подходили Матюшин, Сарычев и Патешонков.

— Вы куда провалились, Звягин? — начальственно спросил Матюшин, но, взглянув на девушку, осекся и сказал мягче. — Пора ехать в роту!

— До свидания, — произнес Андрей, желая сейчас одного: чтобы Настя осталась, чтобы не пошла с ними — все-таки у Матюшина вид был параднее да и сам он куда симпатичнее.

— Жду, — подала легкую руку Настя. — До свидания...

До конца аллеи они молчали. Первым не выдержал [280] Матюшин:

— За такие штучки два наряда дают... Мы всесоюзный розыск хотели объявлять.

Андрей не ответил, все ощупывал в кармане записную книжку.

— И когда успел закадрить? От хлопец!.. Поделился бы опытом! — с одобрением посетовал Сарычев...

Поздним вечером, выбрав момент, когда опустел кабинет командира роты, Андрей тенью проскользнул в дверь, подскочил к телефону и набрал уже заученный наизусть номер.

Два гудка он ждал. Нет, два с половиной. Кто-то снял трубку там, далеко-далеко, в сверкающем огнями городе, и ее, да-да, ее голос приглушенно вымолвил:

— Алло!..

Андрей затаил дыхание, боясь потревожить микрофон, выдать себя.

— Алло!.. — с беспокойством повторил голос. Это была она.

Дальше