Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

О своем ранении и о том, что лежит в госпитале на окраине Москвы, Алексей ни матери, ни Лене в своих письмах не сообщал, а догадаться они не могли — адрес госпиталя был такой же полевой почтой, как у любой воинской части. Правда, от Лены давно уже не было ответных писем — с октября сорок первого, но Алексей все же упрямо писал на её старый адрес, хотя мать сообщила ему, что Лена с родителями в эвакуации и нового их адреса она не знает.

При выписке ему дали недельный отпуск для долечивания — мама, конечно же, догадается, за что он получил свой отпуск, но теперь это было не страшно. Он не хотел, чтобы мама, выматывающаяся на заводе, ездила к нему в госпиталь через весь город, да ещё отрывала бы от своего скудного пайка кусок раненому сыну. Лене он не сообщал о своем ранении по другой причине — боялся, что может остаться калекой, и не хотел заранее связывать её своей судьбой.

Он отвык от дома и почти забыл его за этот год и теперь со странным интересом оглядывал привычную и забытую квартиру. Его свежий взгляд скользил по вещам, узнавал их, и в то же время они казались ему какими-то новыми, не совсем теми, какими он их знал раньше, В прихожей в углу за дверью по-прежнему стояла пудовая гиря, перешедшая к Алексею по наследству от брата, когда Мишка уехал поступать в артиллерийское училище. В большой комнате, которая была и гостиной и рабочим кабинетом отца, на его письменном столе все осталось. так, как будто он только что встал из-за него… Алексей провел рукой по висевшему над его кроватью наивному коврику, на котором были вышиты бабушкой медведи Шишкина. На пальцах остался серый налет пыли, и после этого он обратил внимание на то, что все вещи в квартире покрыты слоем пыли, и с внезапной тревогой подумал, что мама давно уже не была здесь. Может быть, она постоянно ночует на заводе и здесь бывает очень редко, а он, дурак, не написал ей, что приедет в отпуск, — думал нагрянуть нежданно-негаданно, ведь ключ-то у него в кармане, прошел вместе с ним все передряги. Что же теперь делать — ведь он даже не знает, где находится мамин завод.

Он вышел на лестничную площадку и позвонил в дверь Марии Николаевны, соседки и маминой подруги, — они познакомились семьями, как только отцу дали квартиру в новом доме, они въехали сюда в один день. С дочкой Марии Николаевны он даже дружил — то ли в шестом, то ли в седьмом классе, — но потом эта дружба как-то исчезла и забылась, а вот матери как подружились, так и остались добрыми подругами. Если есть счастье на свете и Мария Николаевна дома, она непременно должна знать, где мамин завод или, по крайней мере, бывает ли она дома.

Дверь открылась почти сразу, как только замер звук звонка. Алексей не слышал шагов, соседка как будто ждала под дверью его прихода. От этого лицо Алексея на мгновение приняло выражение удивления, и оно не сошло, а застыло на нем, когда он увидел Марию Николаевну.

Она смотрела полубезумными глазами, и не узнавала его, и резко, отрывисто, тем нервным тоном, когда не хотят услышать ответа быстро спрашивала и повторяла:

— Кто вы? Вы кто? Что вам? Зачем? Никого нет. Кто вы? Что вам?..

Алексей не выдержал и почти закричал:

— Мария Николаевна, это я, Алеша… Никольский! Вы меня узнаете? Что с вами, Мария Николаевна? Где мама? — Он с чувством смущения и неловкости поймал себя на том, что невольно сошел на полубезумный тон соседки, и замолчал.

— Я не знаю, ничего не знаю! — крикнула Мария Николаевна, и Алексей схватил её за плечи.

— Мария Николаевна, да что же вы?! Это я, Алеша!

Она вдруг обвисла в его руках, её мутный взгляд остановился на его лице, и Алексей увидел, как медленно, переливаясь через нижние веки, у неё потекли слезы, и он инстинктом, каким-то шестым чувством понял, что случилось что-то страшное, и обнял её. Женщина положила голову ему на грудь, её плечи и спина вздрогнули под его ладонями, и Мария Николаевна сквозь слезы забормотала:

— Алеша… обоих, их обоих, это невозможно, ты понимаешь, где-то там, в земле… Наденька, милая, родная моя, Алеша…

Алексей почти не знал мужа Марии Николаевны Сергея Александровича, но он прекрасно знал Надю, и его зрительная намять художника сама собой показала ему ее: невысокого роста, с некрасивым лицом, курносый нос, слишком широкий подбородок, а глазе были хорошие, добрые — доброй девочкой была девочка Надя, которой уже нет. Алексей видел тысячи смертей, а вот представить себе сейчас Надю мертвой не мог. Он не видел её смерти, и её смерть была для него абсурдом.

Алексей отвел Марию Николаевну в комнату. Она не плакала больше, просто замолчала.

Алексей понял, что здесь бессмысленно проявлять участие, тем более расспрашивать. Но он не мог уйти, потому что это значило, что он может не увидеть мать совсем. Может быть, это было жестоко, но он не мог не попытаться ещё раз спросить о матери. Он сел рядом и попросил, как просят детей и сумасшедших:

— Мария Николаевна, дорогая, я очень прошу вас, скажите, как мне найти маму. Ведь она бывает здесь?

— Не знаю.

У Алексея перехватило сердце.

— Не может быть, Мария Николаевна, вы должны знать, вспомните, вы обязательно вспомните, только постарайтесь, я очень прощу вас, Мария Николаевна, подумайте, не торопитесь.

Женщина как будто и правда задумалась, словно пытаясь вспомнить, потом она с каким-то мимолетным просветлением посмотрела на него и сказала:

— В пятницу она приходит ко мне, я точно помню. Помогает. Адрес. Нет… нет.

Она встала, прошла на кухню. Алексей пошел за ней и увидел, что она начинает как будто что-то готовить. Некоторое время он смотрел, как она перебирает полусгнившие остатки пищи, потом вслушался в её шепот. Она говорила:

— Гости, пришли гости. Надя подай что-нибудь.

Алексею стало страшно, он вышел из квартиры и тихо закрыл за собой дверь.

Он был сейчас настолько не в себе, что даже не смог вернуться в свою квартиру — его потянуло на улицу, на свежий, ещё сохранивший холод зимы воздух.

Прохожих на улице почти не было, редко проезжали полуторка или «эмка».

Сегодня четверг, и если верить (а что ему остается?) больной (у него уже не было в этом сомнений) соседке, то завтра должна прийти мама. Значит, в лучшем случае ему предстоят ещё по крайней мере сутки до встречи с ней. Алексей закурил и пошел по улице. Голые зелено-серые тополя далеко разбросали ветки, которые этой весной никто не подрезал.

Алексей резко остановился. Как он сразу не подумал об этом? Ведь он может съездить к Лене и попытаться что-нибудь узнать о ней у соседей — наверное, не все уехали в эвакуацию, а может быть, кто-нибудь уже и вернулся

На трамвае Алексей доехал до стадиона, а потом минут десять пешком шел до четырехэтажного, из темно-красного кирпича дома, где до войны жила Лена. Где же ты сейчас, Лена? Он подошел к такой знакомой двери на втором этаже с большой цифрой «18», выведенной по трафарету. Он осторожно поднес палец к звонку и, уже нажимая на него, понял, что в квартире никого нет — об этом говорила сама дверь, которую явно давно никто не открывал. Звонок не работал. Ну что ж, все правильно, а чего он ожидал — Кузьмины уже полгода в эвакуации. Кому здесь быть — отец Лены, если не на фронте, то где-нибудь на Урале, мать работала в заводоуправлении, детей у них больше не было, одна Лена, ни дедов, ни бабок.

Алексей стоял, опустив голову — несмотря ни на что, он все-таки ожидал чего-то. Но сегодня, в первый день своего отпуска, у него был не самый счастливый день, даже прямо надо сказать — паршивый денек у него выдался, все словно сговорились и, как медленные тени, расплываются стоит протянуть к ним руку — мать, Лена, несчастная Мария Николаевна.

За спиной, как затвор карабина, щелкнул замок, и Алексей вздрогнул от неожиданности, а рука его машинально дернулась, как будто хотела вскинуть не существующий сейчас автомат. Этот невольно проявившийся рефлекс ещё больше расстроил Алексея. «Во что я превратился? — подумал он. — Зачем согласился на предложение комиссара — разве для того мои руки, чтобы нажимать курок?» И он почему-то вспомнил профессора, прибившегося к ним в окружении под Смоленском. Впрочем, он не знал, был ли тот старичок действительно профессором — он сокрушался, когда ему дали винтовку, что его никто не научил раньше стрелять, тогда может быть остались бы живы его дочь и жена. Его убили в первом же бою. Алексею случилось пробегать мимо него, когда они пошли в атаку, некогда было под пулями что-то там рассматривать, но эта слабая, белая и то ли старческая, то ли детская рука навсегда осталась в его памяти. Также как мертвая девочка с бантом в белокурых волосах и ярком красном платье, на котором была почти незаметна кровь, лежавшая на обочине дороги рядом с матерью. «Мессер» убил их одной очередью, а они тогда уходили на восток, отступали и ничего не могли сделать. Алексей уходил, а девочка продолжала лежать в пыли — и все-таки она шла за ним, шла, и ему пришлось взять ребенка на руки, и он понял, что будет нести её до самого конца войны…

Он обернулся. Из двери напротив вышла пожилая женщина, посмотрела с интересом и тревогой, захлопнула дверь и, глядя на Алексея как будто чего-то ожидала от него и в то же время не хотела, чтобы её ожидание сбылось, подошла к лестнице.

— Я к Кузьминым.

— В эвакуации они.

— И вы ничего о них не знаете?

— Откуда же? Писем они мне не пишут.

Алексей почувствовал, что за голосом женщины, за её интонацией, с которой она говорит о Кузьминых, что-то есть, и стал спускаться по лестнице рядом с ней, но она замолчала. Алексей тоже терпеливо молчал. На улице женщина сказала:

— А ведь я тебя помню, сынок.

Алексей бросил внимательный взгляд на её лицо — нет, он её совершенно не помнил, хотя память его профессионально хранила лица множества людей. Может быть, он и видел её, но мельком, как случайную прохожую, а она почему-то запомнила его.

— Ты ведь к Кузьминым ходил.

В этом не было ничего странного, почему соседка должна по имени называть девушку, но Алексей насторожился.

— Что с Леной?

— Замужем она. — Женщина замолчала, с жалостью смотря на Алексея.

Это было как разрыв снаряда рядом — ни один осколок не задел его, но он как будто выпал на какое-то время из течения жизни и, оглушенный, не понимая и не чувствуя ничего, стоял с нелепо вылезшими из глазниц от взрывной волны глазами и открытым ртом.

— Ты вот что, сынок, может, это и не мое, конечно, дело, да у меня двое на войне, и ты, я вижу, оттуда, не могу я тебя обманывать, а ты на правду не обижайся.

— Да-да, спасибо.

— Не за что спасибо-то. Да не я тут виноватая. Забудь про нее, не стоит она тебя. Тьфу ты, господи, вспоминать противно — повадился к ней какой-то хрыч, лысый весь, отцу её ровесник, но зато кульки все носил. На сладкое её, стало быть, потянуло. Ленку-то твою…

— Да-да, спасибо, — прохрипел Алексей, зачем-то улыбнулся, сказал «до свидания» женщине и быстро пошел прочь от нее.

Он ненавидел себя за эту улыбку и ненавидел эту женщину, потому что не верил ей и потому что уже поверил, но ещё не мог слушать, как с презрением говорят о его Лене, о той, что всегда была в его памяти, потому что перед боем и после него она была ему как свет вдалеке, как надежда на жизнь.

«Ленку-то твою…»

Алексею хотелось закричать, ударить кого-нибудь до смерти, и он пожалел, что сейчас не в окопе, из которого можно броситься вперед под немецкие пули. Но окопа не было, и немцы уже были в трехстах километрах от Москвы, и даже отзвуки канонады не были слышны здесь.

Дома Алексей потрошил свои папки с рисунками, разбрасывая их по полу, он ходил по ним сапогами, оставляя следы на гипсовых головах, мускулистых телах натурщиков и некрасивых телах натурщиц. Выхватывая из груды рисунков листы с портретами Лены, он в ярости рвал их на мелкие куски и бросал к двери. Часа через два он уже не смог найти её лица, сколько ни перелопачивал руками гору помятых и истоптанных листов.

Он присел на диван и закурил. Он устал и успокоился, хотя пальцы его немного дрожали, но дрожали они не от гнева, а оттого, что устали, разрывая в ничто прекрасное лицо и тело. Он невольно посмотрел в угол, где несколько раз, когда они оставались в квартире одни, она позировала ему обнаженной — любимая, любовница и натурщица, идеальная жена художника, как он думал тогда в своем щенячьем восторге. — Все. — Алексей встал с дивана. — Наплевать и забыть. Все.

Он вспомнил, что скоро, может быть, придет мать и надо выбросить мусор до её прихода.

Потом он сел за накрытый стол и стал ждать маму. Она пришла поздно вечером. Она не могла с улицы за светомаскировочной шторой увидеть свет в квартире, но, открыв дверь, заметила сразу и свет в прихожей, и открытую дверь в освещенную комнату, и шинель на вешалке и бросилась в комнату.

Она целовала лицо сына солеными, влажными от слез губами, и Алексей стоял растерянно и ошеломленно под натиском материнской любви, прижимая её к себе, как ребенка.

Мать размотала с головы шерстяной платок, которого раньше Алексей у неё не видел, в такие кутались все деревенские бабы от молодых до старух, — видимо, в новой, другой жизни для матери теперь это была необходимая и удобная вещь — распахнула пальто и села в кресло, не спуская счастливых глаз с сына.

— Алешенька, как же так, вдруг? Не написал, не предупредил… А ведь я не хотела сегодня домой ехать, да Марья Николаевна, знаешь, у неё ведь…

— Знаю, мама, я у неё был, но, по правде говоря, не верю до сих пор, что Нади нет. Она-то как же?

— Все правда, Алеша. Две похоронки в один день, а были они на разных фронтах и погибли-то в разные дни, а вот почта как будто подгадала. И ничего уж теперь не поделаешь. Погибли двое, а теперь можно считать, что все трое.

Алексею хотелось спросить маму, правда ли, что Лена… Но он пересилил себя — успеется, не надо портить ей настроение.

— Ну, про отца ты знаешь и про Мишу тоже — я тебе писала. Папа на юге, комиссар полка, а Миша на Карельском фронте, командует батареей, уже два раза был ранен, орденом его наградили — Красного Знамени.

Тут мать внимательно посмотрела на Алексея и дрогнувшим голосом спросила:

— Почему не написал? Это что, отпуск тебе дали после ранения? Алексей смущенно пожал плечами и кивнул.

Мать печально и с давней горечью сказала:

— Ты всегда был скрытным, сынок, но разве от меня надо такое скрывать?

— Не обижайся, мам, — желая предупредить дальнейшие упреки, сказал Алексей. — Не хотел тебя расстраивать, я ведь знал, что Мише уже дважды досталось.

— Насколько я понимаю, у тебя было тяжелое ранение?

— Мам, ведь все уже позади, все нормально, давай забудем об этом, тем более что у меня впереди недельный отпуск, а потом меня посылают на курсы здесь, в Москве, так что мы с тобой ещё несколько месяцев будем видеться.

— Тогда давай праздновать! — С неожиданной живостью мама вскочила с кресла, сбросила пальто и залетала по квартире.

На столе появились скатерть и хрусталь, на кухне что-то зашипело, а к накрытому, теперь уже действительно накрытому, столу мама вышла в платье из черного тяжелого шелка, сверкающего в электрическом свете, любимом платье отца.

Она — Алексей не знал, когда она могла успеть это, — сделала что-то со своей прической, и он невольно встал из-за стола ей навстречу и вдруг как-то — теперь уже не по-детски, когда каждый ребенок знает наверняка, что его мама самая красивая, — понял, как красива его мать и как она еще, в сущности, молода. Сам не зная, откуда это в нем, Алексей взял её руку и поднес к губам. Мама покраснела и со смущенным смехом быстро отняла свою руку — с noтрескавшейся, исцарапанной кожей, с обломанными ногтями, — но он опять взял эту женскую руку, накрыл её своей большой мужской ладонью и сказал:

— Твоя рука самая прекрасная из всех, мама.

Она быстро провела пальцами по его волосам, не зная, что сказать, и чувствуя, что сейчас не нужно ничего говорить.

Мать, наверно, давно уже не видела того, что было сейчас на столе, хотя тут не было ничего особенного — тушенка, сахар, белый хлеб, бутылка водки, банка американского паштета (это, пожалуй, было единственное экзотическое блюдо), — и все это терялось среди довоенного хрусталя и фарфора.

— Дурачок ты мой милый, что же ты не предупредил, что едешь в отпуск? Я бы хоть на сутки отпросилась, а теперь завтра в шесть утра — моя смена. Ну да ничего, теперь я каждый день буду дома ночевать.

— Мама, ты очень похудела. Я знаю, вас тут не очень закармливают, но ведь папа и Миша высылают тебе свои офицерские аттестаты. Почему ты ими не пользуешься?

Мать горько усмехнулась:

— Некогда мне, Алеша, по рынкам расхаживать, на спекулянтские рожи любоваться, отстоишь у станка четырнадцать часов, добредешь до казармы и свалишься на койку, а то и не добредешь, прямо в цеху на ящики ляжешь…

Лицо её при этих словах потемнело, мягкие скулы вдруг стали будто грубо вырубленными из серого гранита, но она сразу оборвала себя, улыбнулась, поняв, что не следовало этого совсем говорить сыну, и мысленно ругая себя за то, что прорвалась её боль и усталость.

— Ничего, скоро легче будет, на востоке заводы уже заработали, а к осени и вы немцев погоните.

— Конечно, мама, ты только береги себя. Но зачем ты пошла на завод, ведь ты учительница музыки?.. — Алексей замолчал и посмотрел на её пальцы.

Все улыбаясь, мать спрятала разбитые работой руки под скатерть.

— Когда говорят пушки, музы молчат. И ты не беспокойся — конечно, мне тяжело, но не мне одной, нас много, женщин, на заводе, почти все, и если бы мы не помогали друг другу, мы бы не выдержали…

— Жизнь не должна останавливаться, мама, для того мы и воюем, чтобы даже сейчас наши дети учились, в том числе и музыке. Не знаю, может быть, я и не прав, но я так думаю, и, наверно, не я один, иначе не стали бы возвращать с фронта недоучившихся студентов, специалистов… — Алексей опомнился и замолчал, но мать ничего не заметила, или его слова только упали пока в её память, и она осознает их смысл спустя время.

«Бедный Алеша. Идеалист, художник, чистый мой мальчик. Как же он воюет на этой страшной войне, среди крови, грязи, разорванных снарядами трупов?» И она вдруг подумала, что он не доживет до конца войны, не сможет дожить, — такие не доживают до конца войн, они погибают, рано или поздно, но они погибают всегда, и она задохнулась от ужаса за него, и только материнский инстинкт удержал её от бабьего причитания, и она улыбнулась ему.

Мама ушла в пять часов утра и, к своему стыду, он не услышал её ухода, хотя за четыре месяца в госпитале, кажется, отоспался на три года вперед, но оказалось, что сон дома, в своей тихой и мягкой постели — это совсем не то, что сон в палате, где иногда ночью с хрипом умирал сосед по койке, с которым ты разговаривал ещё днем.

7

Приходилось ждать атаки с минуту на минуту и, несмотря на только что закончившийся тяжелый бой, нельзя было дать людям расслабиться, надо было поддерживать в них постоянную готовность к бою и Алексей и политрук Захаров переходили от бойца к бойцу. Но прошел час, другой, немецкая артиллерия методично посылала снаряды в развалины дома, и не было никаких признаков скорой атаки. Начались сумерки, и стало ясно, что немцы отложили атаку до завтрашнего утра.

Выставив охранение, Алексей спустился в подвал, куда сносили раненых, сел на пол и привалился спиной к стене. В полутьме подвала. отдыхали уставшие за день, запорошенные пылью глаза. У стены напротив рядом с перевязанным ею только что раненым сидела Вера, и в позе её было столько усталости, что Алексею стало стыдно за свою усталость.

Откуда-то из темноты появился Сашка.

— Поешь, командир, — Сашка сунул ему в руки вскрытую банку. Алексей поискал за голенищем ложку.

— Ложку потерял, — огорченно, но почти равнодушно сказал он, потому что, несмотря на голод, потребность в сне была больше, и он уже почти не мог бороться с закрывающимися сами собой глазами.

— Возьмите, товарищ лейтенант, — Сашка сунул ему в руку свою ложку.

Алексей давно уже привык к тому, что ординарец обращается к нему то на «вы», то на «ты», и не обращал на это внимания, понимая, что это происходит не из-за отсутствия уважения к нему, а из-за Сашкиного характера и недостатка воспитания. А здесь и сейчас это вообще не имело никакого значения.

Он быстро съел половину и отдал банку.

— Я уже ел, это все вам, товарищ командир, — смущенно сказал Сашка.

Алексей поел бы еще, но странная гордость не позволила ему снова взять тушенку, и как можно мягче он сказал:

— Спасибо, Саня, больше не могу, спать хочу. И ты иди отдыхай — завтра нас фрицы рано поднимут.

— Да они теперь неделю к нам не сунутся! — шепотом вскрикнул Сашка, чтобы не побеспокоить раненых.

Алексей посмотрел на радостно-убежденное лицо Сашки, хотел спросить его, когда он начнет умнеть, но только махнул рукой. У него слипались глаза, и сквозь быстро наваливающийся сон он ещё услышал голос раненого:

— Помру, да, сестренка? А? Помру…

Ответа Веры он уже не услышал — за последние двое суток он спал не больше трех часов.

Алексей, перед тем как спуститься в подвал, приказал Сырцову разбудить его на рассвете, а если что-нибудь случится, то в любое время, но так как ничего особенного не случилось и только по-прежнему немецкая артиллерия долбила дом, то Сырцов и политрук договорились не будить его и дежурить по очереди наверху.

Он проснулся сам от разрывов бомб. В льющихся с потолка ручьях кирпичной пыли и трухи в подвал вбежал Сырцов. Он что-то кричал, но в громе бомбежки ничего не было слышно и был только виден его раздираемый криком рот.

Алексей вскочил — наверху сейчас нечего делать, немцы под свои бомбы не полезут, грубо зажал рукой рот своему заместителю и заорал ему прямо в ухо:

— Всех вниз!

Сверху, с неба, несется смерть, и самое страшное, что нельзя угадать, куда она упадет. Падающая как будто на тебя бомба рвется метрах в пятидесяти, не причинив тебе никакого вреда и разметав в клочья тех, кто уже был уверен, что это не в них.

Когда пристреливается артиллерия, можно угадать, куда полетит следующий снаряд, если есть свое орудие, можно пытаться подавить противника. А когда лежишь под бомбежкой, можно только в бессилии ждать, это самое страшное и унизительное, что есть на войне, — возникающая необходимость бессильно ждать смерти, не имея средств бороться с ней.

«Юнкерсы» улетели неожиданно скоро. Откуда-то сверху свалился сияющий Сашка и в показавшейся этим людям необыкновенно тихой тишине, хотя вокруг, везде, в действительности гремел бой и никакой тишины не было, крикнул:

— Наши «ястребки» раздолбали «музыкантов» к… матери! — и опять побежал наверх, как будто хотел досмотреть интересное кино под названием «Воздушный бой в небе Сталинграда».

Алексей бросил окурок самокрутки, которую скрутил и курил во время бомбежки, чтобы отвлечься, и приказал:

— Всем, кто может стрелять, — наверх!

Этот бой шел весь день, не затихая ни на минуту, — только в четыре часа дня немцы отвели свой первый эшелон на обед и ввели в бой свежие части.

Еще два танка горели на площади, и вокруг них неподвижно лежали серо-зеленые фигурки.

Из роты Алексея в строю осталось девять человек. Внизу, в подвале, от жажды и голода медленно умирали раненые, и среди них санинструктор Вера, которая никому уже не могла помочь — пуля попала ей в живот, когда она тащила от пролома в стене захлебывающегося кровью политрука.

Алексей и два бросившихся на помощь бойца снесли обоих в подвал. На пол они положили уже мертвого Захарова и пришедшую от боли в сознание Веру.

Бинтов давно уже не было. Алексей снял гимнастерку, потом нательную рубаху и протянул её солдату постарше: «Перевяжи!» Он просил это сделать пожилого бойца, потому что видел по лицу и по её дергающимся рукам, что, несмотря на боль, она стыдится, что сейчас её разденут. Он махнул рукой молодому солдату, помогавшему перенести Веру и политрука, и пошел с ним наверх, но у лестницы повернулся и подошел к Вере, опустился перед ней на колени, совсем об этом не думая, погладил её покрывшийся испариной лоб и, глядя в серые, такие обыкновенные глаза, улыбнулся как можно ласковее и сказал: «Все будет хорошо, милая, потерпи…» — зная наверняка, что скоро все они умрут и, может быть, он окажется счастливее этой девочки, и смерть его будет мгновенной, и ему не придется мучиться, как ей, а может быть, все будет не так, и через час он будет лежать рядом с ней и умирать своей смертью. Мысли о смерти сейчас не заставляли вздрагивать от холодного страха — они были теперь так же просты и обычны, как раньше была естественной и обычной для них жизнь.

Кончались боеприпасы, и, несмотря на то, что людей можно было пересчитать по пальцам, Алексей послал уже двух связных в батальон. Они не вернулись.

Алексей не знал, что батальон перестал существовать ещё вчера — мощным ударом немцы разрезали надвое армию и прошли по их батальону, по их полку к Волге. Алексей не знал всего этого, хотя и знал, что со вчерашнего вечера его рота ведет бой в окружении, и решился послать ещё одного бойца.

— Федор, ты должен дойти, понял? — сказал он. обращаясь к Фомину. Сибиряк утверждающе кивнул.

— Надо дойти, Федор, чтоб хоть узнали, что мы здесь… — Алексей хотел сказать «погибли», но почему-то не сказал, вырвал из блокнота листок с написанным от спешки лесенкой и крупными буквами донесением, свернул его вчетверо и отдал бойцу.

Фомин скользнул по развалинам. Алексей за пулеметом был наготове прикрыть его в случае необходимости.

Разведчик уползал все дальше, вот он перебросил свое сильное тело через выступ разрушенной стены, и тут же что-то произошло. Алексей, не понимая еще, что случилось, нажал на гашетку пулемета, и короткая очередь веером пронеслась над стеной, но, он сразу вспомнил. что это последняя лента, и отдернул палец. Раздался крик. Алексею показалось, что он узнал голос Фомина, над выступом стены, торчащей из развалин, мелькнула чья-то рука, и все затихло.

В бессильной ярости Алексей ударил кулаком в кирпичи — выходит, он сам послал бойца в плен, а здесь он, может быть, уложил ещё хотя бы одного фашиста.

— Кончай, старшой, — услышал он голос Сашки. — Ты тут ни при чем. Теперь надо думать, что он им скажет.

— Ничего он им не скажет, — зло оборвал Сашку Алексей и перетащил пулемет на прежнее место.

Сашка пожал плечами и пополз к своей амбразуре.

Потом немцы перестали стрелять, и огромный, заполнивший все, картавый, как у вороны, голос старательно и деревянно проорал каждую букву:

— Немецкое командование предлагает вам сдаться. Немецкое командование гарантирует вам жизнь и нормальное питание! — Голос умолк, как будто ожидая, что ему ответят.

У восьмерых людей, занимающих развалины дома на площади, было всего по нескольку патронов на каждого и одна пулеметная лента, и они не могли ответить так, как им хотелось.

— Рус, сдавайс! Волга буль-буль! Карош еда! Сдавайс!

У Сашки лицо стало таким, что Алексей невольно рассмеялся. А Сашка ещё шире раскрыл свои синие глаза и с искренним изумлением сказал, тоже почему-то улыбнувшись:

— Вот сволочи, а? Командир, дай хоть пяток патронов по гадам.

— Тихо, Саня. Жди и надейся, — усмехнулся Алексей.

— Да, тут дождешься, — неопределенно сказал Сашка.

Не слыша в ответ выстрелов, вообще ничего, немцы зашевелились и начали потихоньку вставать.

— Не стрелять! — приказал Алексей шепотом, как будто немцы могли его услышать и как будто было чем стрелять, и почувствовал, как его охватывает дрожь, потому что он уже все понял.

Немцы поднялись и, горланя что-то, нагло пошли к их дому, прямо на его пулемет.

— Эсэс! — сказал Сашка и бросил в рот свой последний патрон, то ли, чтобы удержаться и не выпустить его в толпу эсэсовцев, то ли затем, чтобы немного похолодить рот, в котором уже много часов не было ни глотка воды.

— Рослые ребята, — задумчиво сказал боец, ставший вторым номером Алексея, он лежал рядом с ним и бережно держал на ладонях жирно блестящую пулеметную ленту.

— Да, рослые, — подтвердил Алексей и нажал гашетку. Ему казалось, что он слышит, чувствует сквозь рев пулемета этот чмокающий, как от прилипшей к глине подошвы, звук, когда пуля впивается в тело, и чувствовал, как злая радость наполняет его от каждого попадания, а не попасть он не мог, это было просто невозможно, стреляя из пулемета на таком расстоянии. И падали, падали и орали, падая и убегая и снова падая и падая, рослые, отборные арийцы, которым теперь-то уж точно не придется попробовать волжской воды.

Алексей жал и жал на гашетку, видя редкие уже фигурки убегающих эсэсовцев, не понимая, что жмет зря, лента уже кончилась, а боец Семенов, второй номер, смотрит на него непонимающе и с испугом.

Наконец он отпустил гашетку, и ему на мгновение показалось, что это все, что сейчас все силы ушли из него в эти несколько секунд, и он никогда не сможет оторваться от этого пулемета, шевельнуть пальцами, приваренными к гашетке, но прошла минута, и он пришел в себя.

Немцы прекратили стрелять и зловеще замолчали, но тех, кто остался ещё в живых в этом доме, давно уже нельзя было ничем запугать — ни тишиной, ни громом.

— Ну, старшой, ты и наворотил, — с восхищением сказал Сашка. Я уж было сдрейфил — здорово ты их подпустил.

«Хороший ты парень, Сашка, но что же нам теперь делать, с голыми руками?» — подумал Алексей и промолчал.

— Смотрите, товарищ командир! — толкнул Алексея в бок Семенов.

Алексей нехотя поднял голову над стволом пулемета.

На гребне развалин, где внизу лежали только что перебитые эсэсовцы, над ними стоял Федор Фомин. Он был без каски, и ветер трепал его волосы. Федор вдруг пригнулся, как будто хотел прыгнуть вперед, и, выбросив вверх кулак, крикнул коротко, зная, что больше ничего не успеет:

— Бейте гадов!

И одновременно сухо и едва слышно в грохоте идущего по сторонам боя ударила очередь «шмайссера».

Алексей понял все, как только увидел Федора, потому что ждал этого и ждал этой очереди, но все равно вздрогнул, когда она раздалась, и опустил глаза, когда пули заставили Фомина выгнуться и не видел, как он размашисто упал лицом на острый битый кирпич, а больно ему уже не было.

Сашка откашлял что-то и сказал:

— Он, значит… сказал фрицам, что у нас патронов ни хрена нет, то-то они шли как к мамке.

— Заткнись! — крикнул ему Алексей, сжимая руками затвор пулемета.

Сашка удивленно посмотрел на командира:

— Ты что, старшой?

— Ладно, Саня, не обижайся, — Алексей взял себя в руки. — Зачем я его послал? Ведь ясно же было, что он не сможет пройти, по — глупому он погиб, ни за что.

— А зачем нас сюда послали? Ведь ясно же было, что нам каюк, а, старшой? А погиб он не глупо, совсем не глупо — вон их сколько валяется! Он их на твой пулемет навел, командир. Нам бы всем такой смерти пожелать — давно бы в России ни одного живого фрица не осталось и война бы кончилась.

— Ну ты философ, Саня. Тебе бы в политруки надо, — с изумлением сказал Алексей.

Сашка смутился и, скрывая это смущение под смехом, захлопал по карманам в поисках давно кончившегося табака. Алексей протянул ему свой кисет.

— Пошли вниз, там докурим, а то нам сейчас немцы дадут здесь прикурить, костей не соберем.

— Погоди, старшой, дай на свежем воздухе напоследок покурить, они ещё только снаряды подносят.

Вообще-то уже было все равно, и Алексей не стал спорить. Они сидели как будто не было войны, и спокойно курили, как в мирное время где-нибудь на скамейке в скверике, а по бульвару катили в колясочках своих бутузов хорошенькие мамаши, стреляя по сторонам глазами и похожие на кур, только что снесших яйцо, такие они горделивые и смотрят заносчиво: вот, мол, я какая — родила и будь здоров.

А немцы и правда что-то не стреляли.

— Ну ладно, все, пошли вниз, встанем у входа со штыками и повоюем напоследок. А, Саня?

— Само собой, товарищ старший лейтенант, вот только дадут ли…

Они спустились в подвал. Из одиннадцати тяжелораненых семеро уже умерли, в том числе и Вера. Алексей переходил от одного раненого к другому и отдергивал руки от похолодевших уже тел.

Заработала тяжелая немецкая артиллерия, размеренно всаживая снаряды в остатки дома.

При каждом разрыве вместе с землей вздрагивал, то поднимаясь, то опускаясь подвал — летели из стен кирпичи, и потолок с каждым разрывом как будто все приближался к ним.

— А, хорошо бы, товарищи, красное знамя вывесить, чтобы все видели, что мы погибаем, но не сдаемся, — мечтательно сказал Семенов.

Сашка только хмыкнул и посмотрел на него как на полоумного, а Алексей спросил:

— Семенов, вы кем были прежде?

Боец опустил голову, как будто смутившись.

— Учителем… истории, а что? — И снова поднял голову на последних словах, даже как будто с каким-то вызовом.

— Так. Интересно, — спокойно ответил Алексей. — А что в рядовых? У вас ведь высшее образование?

— Я добровольцем пошел. Из-за зрения в училище меня не взяли.

— Понятно.

— Эй, слышь, браток…

Они недоуменно посмотрели вокруг.

— Браток!

Говорил раненый, вся его грудь была обмотана грязными бинтами с проступившим сквозь них кровяным пятном.

— Правильно ты сказал, браток, — сипел раненый наклонившемуся Семенову. — Мне все одно каюк, будь другом, сними бинты, рубаху намочи — и будет нам знамя.

— Ты что?! — отшатнулся Семенов.

— Эх! — негодующе прохрипел раненый, и в горле его что-то заклокотало. Он начал срывать с себя сильными пальцами бинты.

Семенов хотел его остановить, но Сашка оттолкнул его и стал снимать свою пропотевшую нательную рубаху.

Под бинтами показались клочья матросской тельняшки.

Алексей взял в углу винтовку, примкнул штык и помог Сашке привязать к прикладу липкую от крови рубашку, и тот побежал наверх.

Алексей с тревогой ждал его у входа в подвал, вслушиваясь в разрывы. Семенов пытался перевязать моряка обрывками бинтов, Алексею показалось, что он плачет, но в полутьме подвала нельзя было сказать наверняка.

Сашка вернулся очень быстро и радостный. Он пробежал мимо Алексея, на ходу кивнул ему и бросился к моряку.

— Морячок, слышь меня? В лучшем виде, на самой верхотуре вбил!

— Спасибо, парень, — улыбнулся моряк синими губами и закрыл глаза. Он ещё жил.

И в это мгновение немцы словно взбесились — интенсивность их огня резко возросла, подвал заходил ходуном.

— Заметили, суки! Заметили, гады! Во как лупят! — радостно орал Сашка.

Он ещё кричал что-то, почти прикасаясь губами к лицу Алексея, но Алексей ничего не слышал за грохотом разрывов, а потом он не мог ничего слышать, потому что что-то ударило его, вспыхнул яркий свет, и все погасло, исчезло, растворилось и понеслось куда-то далеко и исчезло совсем.

8

В июне сорок второго года его учеба на курсах подходила к концу — через неделю или чуть больше, точной даты им пока не говорили, их должны были отправить в действующую армию, присвоив звание «младший лейтенант», но по некоторым намекам преподавателей Алексей догадывался, что нескольким наиболее успевающим курсантам, в том числе и ему, должны были присвоить сразу лейтенанта, особой радости у него это не вызывало, но все равно было приятно.

В это воскресенье все, кто хотел, получили увольнение в город — первое (и скорее всего последнее) за три месяца. Расчет Алексея бывать дома не оправдался — занятия шли от темна до темна, без выходных и увольнительных, и с матерью они общались только в письмах Он предупредил её, что придет домой перед отправкой на фронт, чтобы она смогла заранее отпроситься с работы в этот день. Она написала в письме, что сможет вырваться домой только на вечер.

На фронте опять происходило что-то неладное, последний месяц это чувствовалось по сводкам и по самой обстановке на курсах, наверное, и на заводах было то же самое, и отпроситься с трудового фронта даже для прощания с уходящим на фронт сыном было не так-то просто.

Как бы там ни было, у Алексея был целый день — с утра и до самого вечера.

Из окна трамвая он увидел работающий кинотеатр, а на aфише знакомые лица Ладыниной и Зельдина и сошел на ближайшей остановке. Ему вдруг захотелось окунуться в прежнюю мирную жизнь, вспомнить такие близкие и такие невозможно далекие школьные годы, когда с одноклассниками они беспрерывно ходили то на «Детей капитана Гранта» и «Остров сокровищ», то на «Волгу-Волгу» и «Комсомольск»… Эх, да разве мало их было, этих отличных фильмов! Они смотрели их затаив дыхание, следя за необыкновенными приключениями прекрасных людей или смеясь до слез над Бываловым и капитаном, знающим все мели.

Алексей шел по улице к кинотеатру, с наслаждением набирая в грудь воздух, переполненный запахом зелени. Он увидел телефон-автомат и остановился, удивляясь неожиданно пришедшей мысли: почему в этот выпавший ему, может быть, последний его мирный день он должен болтаться один по городу?

Он не привык знакомиться с девушками на улицах, но ведь были же у него знакомые девушки — просто знакомые одноклассницы, сокурсницы. Он достал записную книжку. Несколько телефонов он когда-то записывал, но когда это было? Они, наверно, уж и не помнят его, да и где они сейчас, война так разбрасывала людей, что он перестал удивляться. А если они вышли замуж? Хорош он будет со своими идиотскими звонками.

У него было семь телефонных номеров. По трем никто не брал трубку. Про двух девушек ответили, что они в эвакуации. По третьему номеру раньше жила Ксения из их институтской компании, к ней иногда полушутливо ревновала его Лена. Он слушал долгие телефонные гудки и не верил, до сих пор не верил, что Ленка вышла замуж за какого-то лысого мерзавца, который носил ей какие-то кульки. Хотя почему мерзавца? Может быть, он вполне приличный человек, полюбил её. Не может быть приличным человек, «полюбивший» девушку, годящуюся ему в дочери? Может. Любовь зла. Он понимал, что это правда, что она замужем за этим лысым, но все-таки не верил, хотя, когда он спросил об этом маму, она принесла ему единственное письмо, пришедшее от Лены из эвакуации. Рукой Лены химическим карандашом все было ясно написано, и особенно то, что она просила его мать сообщить Алексею обо всем, подтверждало, что все кончено и навсегда.

Наконец трубку сняли, и женский голос спросил: «Кого вам?» Алексей ответил и после секунды молчания услышал какие-то звуки и не сразу понял, что это плачет женщина, подошедшая к телефону. Что он мог сказать? Утешать?

Он вышел из будки и купил билет в кино. Ему предстояло ещё раз посмотреть кинокомедию «Свинарка и пастух».

«Может быть, подойти к какой-нибудь девушке, объяснить, что ухожу на фронт?.. М-да…» Он представил себе, как будет это делать, и только усмехнулся. Нет.

Он снова пошел к телефону, у него есть ещё один номер, надо довести дело до конца. Телефон был занят, и он постоял, ожидая, когда кончит говорить интендант второго ранга. Интендант, продолжая говорить, прижал трубку плечом к уху и, сняв фуражку, стал отирать большим клетчатым платком свою просторную вспотевшую лысину. На лице его было добродушно-виноватое выражение. По обрывкам разговора, которые доносились из будки и которые Алексей хоть и не старался слышать, но слышал невольно, ему было понятно, что у интенданта происходит довольно тяжелый встречный бой с женщиной.

Лысина и брюшко навели Алексея на мысли о Лене, и этот человек стал ему сразу неприятен — слишком он был похож на того, кто купил Ленку. «Да что она, голодала? Сама продалась», — жестко подумал Алексей, с ненавистью глядя на покрытую каплями пота лысину ни в чем не повинного интенданта.

Эх, если бы на них была гражданская одежда, он бы хоть мог постучать монетой в стекло, а теперь сержант Никольский должен стоять и терпеливо ждать, когда кончит трепаться со своей лялечкой этот тыловик.

Отдуваясь, интендант вывалился из будки. Алексей козырнул ему, но тот не обратил на это никакого внимания, кажется, даже и не видел его, что ещё больше разозлило Алексея, и он хлопнул дверью будки.

Он быстро набрал номер. «Если опять неудача, пойду домой, — решил он про себя. — Завалюсь на диван и буду читать до маминого прихода».

— Алло…

— Таня, это ты?

— Я… А кто это?

— Это Алеша… Никольский, помнишь? — Он усмехнулся в трубку.

— Припоминаю, — с заметным интересом отозвалась трубка.

— Я рад, что ты меня помнишь.

Голос хотел что-то сказать, но Алексей опередил.

— Танюха, я сегодня вечером ухожу на фронт, — соврал он, но, в общем-то, это было правдой. — Давай встретимся. Что-нибудь придумаем.

Голос помолчал, потом решительно ответил:

— Сомневаюсь, что сейчас можно что-нибудь придумать — не то время. Но раз уж ты меня вспомнил, всеми забытую, знаешь что — приезжай ко мне. Адрес-то помнишь?

Она была натурщицей. Студенты говорили ей Танюха, а преподаватели уважительно Татьяна Павловна. У неё была бесподобная фигура и не очень красивое лицо, и она была старше Алексея лет на десять.

Он вышел от нее, когда уже начала спадать жара, и он немного протрезвел от выпитой днем водки. Она его не пускала, говоря, что его заберет первый же патруль, он только смеялся в ответ, но не над тем, что она сейчас ему говорила — это-то как раз было вполне реально, — а вспоминая то, как клялся ей пару часов назад в любви, а она ему поддакивала, помогая раздевать себя. Зачем он ей это говорил, он не верил тому, что говорил, и знал, что она не верит ни одному его слову, знал, что ей и не надо этих слов, — так зачем же он это говорил и даже, кажется, плакал от жалости к самому себе, лежа потом рядом с ней?

Ему было стыдно не столько за то, что пришел к ней, он не видел в этом ничего такого — после того, что сделала Лена, он был свободен и имел право хотя бы на такую любовь, быть может, последнюю в его жизни, а много ли её было в его жизни и много ли у него будет этой жизни вообще?

Он думал, что ему сейчас стыдно за то, что он так вел себя с ней, не понимая, что ему сейчас было бы стыдно все равно, как бы он себя с ней ни вел, потому что, несмотря на все оправдания и даже на что он теперь хотел бы смотреть на все это как на месть с его стороны той Лене, его приход сюда был не тем поступком, который он должен был совершить перед уходом на фронт. Его никто не мог бы (и не стал бы) упрекать за то, что он пришел сюда, наверно, даже мать, и все-таки он чувствовал, что не должен был приходить сюда, хотя не мог, а вернее, не хотел понять этого, потому что что случилось, то случилось, изменить уже ничего нельзя было, и он стремился за своей неестественной веселостью скрыть стыд и нетерпение побыстрее уйти.

Он улыбнулся ей на прощанье, уверенный, что никогда больше не увидит её, даже если останется жив, и невольным профессиональным взглядом охватил её точеную фигурку, просвечивающую сквозь тонкий ситцевый халат, и нелогично подумал, что хорошо было бы, если он вернется с войны, вылепить эту фигуру, а лицо сделать с Лены и отлить эту идеальной красоты — в его понимании — статую из нежно-золотистой бронзы, хорошо передающей фактуру тела, одновременно с этими мыслями понимая, что такой статуи с таким лицом он уже не сделает никогда.

Понимая, что не надо бы этого делать, Алексей подошел к ней, обнял и, поцеловав в губы, сказал: «Спасибо» — и увидел, что на глаза женщины навернулись слезы, она вдруг оттолкнула его, вскрикнула: «И что вы… все!» — и, уткнувшись лицом в его гимнастерку, заплакала настоящими слезами.

Растерянный Алексей, прижимая Таню к себе, неловко гладил её по голове, по распущенным густым каштановым волосам.

Их эшелон шел на юго-запад, проскакивая узловые станции и останавливаясь на забытых богом полустанках. Постепенно по вагонам стало звучать все громче одно слово: «Сталинград».

Но не доезжая города, их эшелон выгрузили прямо в степи, и они походной колонной по пылящему ковылю пошли к месту назначения.

После полудня они проходили через село. Объявили пятнадцатиминутный привал, и все обступили колодец и набиравшую из него воду девушку. Солдаты смеялись, отпускали шутки, и она, тоже улыбаясь, успевала отвечать и наполняла из ведра солдатские кружки. Когда ведро опорожнилось, двое солдат стали на ворот, а остальные ждали своей очереди, когда она нальет им воды. Она была укутана платком по обычаю казачек — так, что видны были одни сверкающие глаза, — но скоро ей стало жарко, и то ли от этого, а может быть, для того, чтобы покрасоваться, она с невинным девичьим кокетством сдернула с головы платок.

Алексей стоял в стороне, с улыбкой наблюдая солдат, отталкивающих друг друга, чтобы донская красавица напоила их, и горько думал, почему ему не встретилась в жизни такая девушка, как эта, и хотя он ничего не знал о ней, но почему-то был уверен, что она необыкновенная и чистая, как эта колодезная вода, которую она щедро сейчас дарит изнемогающим от жажды её защитникам, думал так, как будто жизнь его уже подошла к концу и ничего уже не может в ней быть, потому что времени осталось слишком мало и некогда исправить свои и чужие ошибки.

9

— Командир! Старшой! Очнись!

Знакомый голос звал его, но Алексей никак не мог понять, что это за голос и где он сам.

Его первой мыслью было: «Убит?!» — и даже мелькнула еретическая мысль о том свете, но как раз света-то и не было. Он был в кромешной тьме, в памяти загорались и гасли картины, казалось, только что закончившегося боя, но голос настойчиво звал, а чьи-то руки тормошили его. Алексей узнал Сашкин голос и вспомнил, где он.

— Эх, черт, видно, сильно его вдарило. Крови нет, сердце бьется, должно, контузия — а куда мы с ним?

Алексей понял последние Сашкины слова и сразу подумал, что не будет обузой ему и тем, кто остался жив, и постарался пошевелиться. Ему это удалось, и, хотя тело ныло, как будто его долго и тщательно били, он почувствовал, что не ранен и может двигаться.

— Сашка, где ты?

— Здесь, здесь, товарищ командир. Завалило нас тут на… — Сашкин мат, который в его устах давно уже был привычен и обыден Алексею, сейчас прозвучал ему сладчайшей музыкой.

— Кто жив, кроме тебя?

— Кроме меня? — Алексей почувствовал Сашкину усмешку. — Кроме меня — я да Семенов. А теперь вот вы.

— Что же, всего трое? — как бы не поверив, спросил Алексей. — Наверху ведь пятеро ещё оставалось, я помню, они в подвал спустились, Грибанова, правда, принесли раненого…

— Где он, тот подвал, лейтенант? Всех завалило. Меня по башке так трахнуло, до сих пор круги перед глазами, у Семенова рука сломана, очки потерял, правда, ему тут все равно. А ты, старшой, совсем в рубашке родился, — с какой-то завистью сказал Сашка. — Балка свалилась, рядом с твоей головой упала, на ладонь не достала, а что сверху сыпалось — все на неё падало, я ещё лежал и думал: вот повезло комpоты, — засмеялся Сашка. — Пока меня по кумполу не садануло, все завидовал.

— Погоди-ка, а раненые… моряк тот?..

Сашка промолчал. Алексей не стал больше спрашивать, и так было ясно.

— Почему так темно?

— По времени ночь, а по другому по всему — капитально нас завалило — чуешь, дышать тяжело.

Алексей машинально вздохнул, и ему правда показалось, что воздуху как будто не хватает и он какой-то вязкий. Ощупывая вокруг себя руками, он осторожно сел и решительно сказал:

— Ищите лопаты, штыки — будем откапываться.

— Куда откапываться, старшой? Кругом немцы, чего зря дрыгаться?

— Кончай болтать. Дырку к воздуху пробьем, тогда подумаем, а не успеем пробить — и думать не придется.

Они старательно ощупали каждый сантиметр окружавшей их корявой поверхности, натыкаясь друг на друга.

— Ничего нет, товарищ командир, — грустно сказал Семенов.

— Ищите, ищите, Семенов, — упрямо повторил Алексей, но скоро стало ясно, что там, где они оказались, действительно ничего нет.

— Кроме моей финки, никакого саперного инструмента у нас нет, — невесело пошутил Сашка.

— Погоди, — остановил его Алексей. — Мы сейчас. примерно в центре подвала, я помню, где сидел, когда потерял сознание, в левом от меня углу лежало оружие раненых, и там было несколько лопаток, но нам к ним не добраться, а вот справа метрах в трех сел боец не помню кто, кажется, Маландин, но я отчетливо помню, как он положил рядом с собой малую саперную лопатку. Надо сориентироваться.

Алексей достал из нагрудного кармана трофейную немецкую зажигалку и в свете едва живущего в спертом воздухе огонька быстро и внимательно огляделся. Даже после этого слабого света тьма казалась невозможной, но она была, и была непроницаема.

Обдирая пальцы, они стали разбрасывать обломки, где, как полагал Алексей, сидел боец с лопаткой. Они чувствовали, что идут последние минуты их жизни, и это удесятеряло их силы.

— Нашел! — сдавленным от радости шепотом сообщил Сашка. Сменяя друг друга, они прорывались наверх, к воздуху, тяжелыми хрипами добирая остатки того воздуха, что был ещё у них в этой приготовленной для них войной братской могиле. Семенов помогал им, здоровой рукой отбрасывая в сторону то, что сыпалось сверху.

Алексей одергивал себя и Сашку, все время напоминая, что откапываться надо как можно тише, но чем дальше, тем меньше они могли себя сдерживать, чувствуя, как душит их смрадный мрак, хватая железными пальцами за горло.

Пот заливал глаза, внизу тяжело дышали Сашка и Семенов, и Алексей ворочал лопаткой где-то впереди себя, уже почти ничего не чувствуя и не понимая, что они делают.

Что-то острое и холодное ударило ему в лицо, и он невольно отшатнулся, не поняв, что это был воздух. Алексей припал ртом к отверстию, через которое тонкой струйкой, как вода в роднике, тек воздух, отвалился и съехал вниз.

Внизу тоже почувствовали воздух, он услышал, как они встали на ноги, и сказал им:

— Готово. Осторожно, пальцами они расширяли отверстие, вслушиваясь в каждый звук, раздающийся снаружи, но ничего особенного не слышали, кроме редких ночных разрывов снарядов и мин и постоянного, не прекращающегося ни днем, ни ночью треска выстрелов.

Смерть отошла от них, но была совсем рядом, а они были беззащитны, и первое, что нужно было сделать, — вооружиться хоть чем-нибудь, чтобы по-глупому не попасть в плен и не стоять беспомощно перед смеющимися над ними «белокурыми бестиями».

Алексей высунул наружу голову. Небо над городом полыхало и дымилось, и где-то совсем рядом раздавались чужие довольные голоса, слышалось пиликанье губной гармошки. Снизу его подтолкнул Сашка, и Алексей выбрался наверх. Под рукой что-то блеснуло, он жадно обхватил пальцами грани винтовочного штыка.

Они лежали, прижавшись к обломкам стены, и шепотом решали, как им быть.

И влево и вправо от них шел бой, так что нечего было и думать пробраться через боевые порядки немцев к своим. Оставался только один путь — к Волге. Вряд ли фашисты очень уж строго охраняют подходы к реке со своей стороны — от кого им их охранять? А прочную передовую линию на берегу им было просто некогда ещё создать. Это было как раз на руку: ночь и ликование немцев по поводу выхода к великой русской реке, к которой так стремился их фюpep, и вот они выполнили приказ своего вождя, они пьют из неё воду, зачерпывая боевыми шлемами тевтонов. Правда, вышли они к Волге на довольно узкой полосе, но они думали, что это только начало. В известном смысле они были правы, хотя сами об этом и не догадывались.

Алексей обмотал штык оторванным рукавом гимнастерки, сделав подобие рукоятки. Это, конечно, было безумием — идти с голыми руками триста метров до реки через немцев, но другого выхода не было.

Первым шел Сашка, за ним, поддерживая Семенова за здоровую руку, шел Алексей.

Алексея наполняло странное ощущение чужой жизни вокруг, похожее на то, когда он выходил из окружения год назад, примерно в это же время, но тогда оно было не таким острым, это ощущение, — тогда он шел днем, с десятками своих, а сейчас их было только трое, и они шли фактически по открытому пространству, небольшому куску земли, нашпигованному войсками и техникой немцев.

Слева послышались голоса и шум приминаемого сапогами кирпичного крошева. Они залегли за углом разрушенной стены. Семенов упал неловко и скрипнул зубами от боли. Этот скрип можно было услышать только совсем рядом, но они затаили дыхание.

Немцы — их, судя по всему, было двое — должны были пройти почти рядом с ними, но вряд ли они заметят их, если не начнут осматривать развалины, а по ленивой интонации их разговора было понятно, что они не собирались заниматься таким бессмысленным делом.

Алексей посмотрел на Сашку. Тот показал ему финку и повел головой в сторону приближающихся шагов. Алексей кивнул и стиснул в руке штык.

Сашкин немец не успел закричать.

Алексей ударил штыком, но острие попало то ли в пуговицу мундира, то ли в медаль и скользнуло в сторону, его немец ахнул, но не закричал, мгновенно оценив свое положение и то, что его жизнь этот крик не спасет, и ударил Алексея кулаком в лицо, но тот устоял и вцепился в его горло мертвой хваткой. Семенов тихо вскрикнул:

— Саша!

Сашка, снимавший с убитого автомат, обернулся и недолго думая дал пинка немцу, который удивленно крякнул, невольно повернул лицо к новой опасности, и Сашка ударил его автоматом.

С минуту они стояли, приходя в себя и прислушиваясь, потом оттащили немцев в сторону, чтобы их нашли как можно позже, и снова стали пробираться к реке.

Наконец, среди запахов гари и смерти им показалось, что они почувствовали свежий, чуть отдающий тиной запах реки, и впереди и внизу блеснуло что-то большое и черное.

Увязая в песке, они подползли к Волге и, ни о чем не помня в эти мгновения, опустив лица в катящуюся мимо реку, пили её прохладную воду.

Порвав свою одежду, они связали несколько бревен и, привязав к ним поясными ремнями Семенова, оттолкнулись от берега.

Чем дальше они плыли, тем яснее понимали, что вода в Волге не прохладная, а холодная, у них уже зуб на зуб не попадал, а Семенов от испытанной и испытываемой боли, от холода потерял сознание и безжизненно лежал на плотике. Сашка подложил ему под голову свои сапоги, чтобы он не захлебнулся.

Могучее волжское течение сносило их в сторону. Алексею казалось, что они плывут уже многие часы, он машинально греб правой рукой, и на него все больше накатывало какое-то отупение, в котором соединились усталость и голод с переохлаждением в осенней реке, и он не заметил, как оторвался от плота. Обнаружив, что плывет один, он хотел было крикнуть, но не стал — у Сашки, тянувшего сейчас бревна с привязанным Семеновым, сил не больше, чем у него, и он не имел права просить помощи. Сжав зубы и трезвея от опасности, Алексей из последних сил поплыл туда, где должен был быть берег.

Вязкая и упругая вода тяжело поддавалась взмахам его рук и с каждым взмахом он все меньше верил, что выплывет.

Он не заметил, когда начало светлеть небо, но вдруг берег оказался совсем рядом, и он ощутил под ногами легкий, как тополиный пух, песок, ему показалось, что он сейчас может выбежать на берег, но как только скатывающаяся вода с плеском отпустила его, он тут же снова рухнул в неё и, захлебываясь, пополз по дну. У него давно уже не было сил, и он сам не мог бы объяснить, как он плыл под конец, но сейчас силы оставили его вовсе, и, медленно рухнув у речного плеса, он потерял сознание.

Он пришел в себя оттого, что почувствовал кого-то рядом с собой. Он дернул пальцами, забыв, что автомат лежит на дне реки, увидел над собой опасливо-настороженное молодое лицо бойца и успокоился.

Его заметили с береговой зенитной батареи. Посланным за ним двум бойцам, в недоумении стоящим сейчас около него, он казался каким-то странным и необыкновенным пришельцем из другого мира.

Он улыбнулся и прошептал, думая, что говорит громко и его могут слышать:

— Сашка?.. Семенов?..

Содержание