Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Седьмой день войны.

Штаб мотострелковой дивизии полковника Рябова пережидал светлое время в лесу на берегу Птичи. Дзержинск уже остался на западе, по его улицам патрулировали немецкие танки. И теперь всем было ясно, что дивизия не успела перекрыть фашистам дорогу на Минск и что главное сейчас — оторвать полки от противника...

Об этом и вел разговор полковник Рябов, собрав старших командиров у своей «эмки».

— Трудно, товарищи, — говорил он. — Мы потеряли большинство танков бригады, поредели наши полки. Утеряно знамя бригады, которое должно было стать знаменем дивизии. Очень трудно... Помимо тяжелейшей обстановки на фронте, у всех нас и личное горе: мы не знаем, где наши жены, дети, удалось ли им выбраться из опасной зоны...

Лица командиров суровые, сосредоточенные, усталые. В глазах каждого гнездилась тоска, раздумье, тревога. Каждый был углублен в тяжелые думы.

— Но мы — солдаты, — продолжал Рябов. — Никакая боль, никакая беда не должны помешать нам выполнить наш долг. Ведь мы не только солдаты нашей армии, но и солдаты партии большевиков... Итак, каждый едет в намеченный ему полк. Задача для всех одна: любыми средствами сберечь личный состав, технику и вывести их из-под удара.

— Разрешите доложить, товарищ полковник! — прервал Рябова чей-то звонкий голос.

Командиры расступились, и к Рябову протиснулся капитан Емельянов. Но не тот Емельянов — жалкий, растерянный, переодетый в замусоленную солдатскую гимнастерку, каким он был в колонне под деревней Боровая. Этот — при знаках различия, бравый и подтянутый, с прямым, говорящим о готовности к повиновению взглядом. Из-под его небрежно расстегнутой гимнастерки виднелись бинты; левая рука покоилась на подвязке.

Рябов оживился, шагнул навстречу Емельянову, спросил:

— Вы один или с оторвавшейся частью колонны?

— Почти все прибыли, товарищ полковник.

— Что же случилось? Отстали или вперед проскочили? Почему разведчики не могли разыскать вас?

— Нас увели с маршрута.

— Кто?

— Переодетые диверсанты.

— Ну...

— Затянули колонну в засаду. Но ничего у них не вышло. Мы спешились, развернулись в боевой порядок и атаковали. Уничтожили восемь фашистских танков, отряд пехоты, две минометные батареи...

— Одна тактика у фашистов!.. — воскликнул Рябов, оглядываясь на командиров. Он думал сейчас о том, что вчера и позавчера переодетые в нашу форму немцы, пытались уничтожить командование артиллерийского и одного мотострелкового полков дивизии и захватить материальную часть. Но командный состав полков не дал себя одурачить: диверсанты были разоблачены и перебиты... Конечно, в полках — там проще, там — во главе каждого подразделения командир. А здесь — огромнейшая сборная колонна, в которой, кроме малорасторопного штабного офицера Емельянова, кажется, и командовать-то некому было.

— А начальник политотдела разве не с вами был? — обратился Рябов к капитану Емельянову. [110]

— Старший батальонный комиссар Маслюков? — переспросил Емельянов, силясь что-то припомнить и морща лоб. — Кажется, был... Вроде видел я его.

— М-да... — озадаченно произнес Рябов, потупив глаза. — Вас-то в атаке ранило?

— Да, но это пустяки! — бодро ответил капитан, уставив преданные глаза на полковника.

А тот молчал, размышляя о чем-то другом, видать о старшем батальонном комиссаре Маслюкове. Наконец вспомнил, что надо закончить разговор с Емельяновым, снова обратился к нему:

— Ну, молодцом! — и с теплой улыбкой похлопал капитана по здоровому плечу. — Я так и полагал: в оторвавшейся колонне есть командиры, политработники, значит порядок будет. Только вот что, капитан, сбрейте-ка вы баки! Такой геройский командир, и вдруг... гусарский вид.

— Есть сбрить баки! — с готовностью повторил Емельянов под смех оживившихся офицеров. — Разрешите выполнять?

— Выполняйте.

И только ушел Емельянов, как возле «эмки» появились старший батальонный комиссар Маслюков, военврач Савченко, Люба. Все отдали Рябову честь, кроме Любы, которая, казалось, ничего не замечала вокруг и ко всему была безразлична. Только нервически подрагивавшие тонкие дуги бровей да сухой блеск в зеленоватых глазах выдавали ее душевную муку.

Маслюков коротко доложил:

— Прибыли, товарищ полковник...

— Мне уже известно, — сухо оборвал его Рябов.

— Я должен повиниться, — грустно усмехнулся Маслюков. — Не распознал переодетых немцев... Позволил вначале командовать... — и осекся под тяжелым взглядом комдива.

— Потери большие? — сурово спросил Рябов, но тут заметил подошедшего военврача Велехова. — Впрочем, об этом начсандив доложит. Подсчитали потери, товарищ Велехов?

— Одиннадцать убито и сорок ракено, — уверенно ответил начсандив.

Взгляд Любы чуть оживился, и она толкнула локтем Савченко.

— Велехов — отец Ани... — и зажала ладонью рот, заметив, как Савченко приложил к губам палец.

— Так, так... — задумчиво произнес Рябов. Наступило тягостное молчание. Его нарушил Маслюков:

— Редактор газеты Лоб погиб... Младший политрук Маринин тоже... Маринина танк подмял...

22

Солнце уже поднялось высоко. Давно улеглась пыль на дороге после прошедшей автоколонны. Только тогда тронулась с места машина техник-интенданта Либкина. Катилась она легко и быстро по широкому, ровному проселку. Вокруг стояла зловещая тишина. От земли, увлажненной росой, поднимался теплый, еле уловимый пар, неся с собой запахи ромашки и полыни. Как будто бы и не было пыльных людных дорог, не было ночного боя.

На душе у Маринина муторно. Где враг? Не столкнуться бы вот так — один на один, внезапно... Где колонна?..

Вскоре машина поднялась на пригорок. Впереди раскинулась широкая лощина, посреди которой сверкал ручей. Вниз к ручью коленом спадал тракт. Он стлался через мосток и там, далеко, на противоположном склоне, поднимался вверх. Вся дорога по эту сторону ручья на два — три километра была запружена машинами. Влево, на примыкавшем к тракту небольшом проселке, сгрудилась вторая автоколонна. Все — без движения.

В чем дело?

«Пикап» техник-интенданта Либкина пристроился к хвосту колонны. Шофер побежал вперед выяснять обстановку. И тут же вернулся.

— Мост диверсанты повредили, — сообщил он. — Ремонт заканчивается.

Через час колонна двинулась вперед. Но это была уже другая колонна, не та, которую увел после боя старший батальонный комиссар Маслюков. В машинах, ехавших на восток, теснились главным образом женщины, ребятишки и раненые красноармейцы. Ехали без остановки несколько часов. Объезжали по проселочным дорогам занятый немцами Дзержинск. Машины тряслись [112] по кочкам, переваливали кюветы и уходили в поле, чтобы выехать на другую дорогу.

Прислонившись спиной к кабине, Маринин прислушивался, как ныла рана. Туго стянутая бинтами нога особенно не беспокоила, если машина шла ровно. Но при толчках Петру казалось, что на больное место давят чем-то тупым.

Наконец колонна выехала на ровную дорогу. Дзержинск остался позади. И вдруг мотор машины опять закапризничал — зачихал, стал оглушительно стрелять, тянуть рывками. Съехали на обочину. Шофер начал копаться в моторе. А время шло. Давно промчалась мимо последняя машина. Кончился день, наступила ночь. Вокруг стояла необычайная для этих дней тишина. Только где-то высоко прерывисто гудели немецкие бомбардировщики, а в стороне Минска тяжело бухало. Маринин видел, как там устремлялись в ночное небо пунктирные дорожки трассирующих пуль.

Наконец мотор машины заработал, и «пикап» тронулся с места. Через полчаса догнали длинную вереницу подвод с узлами, чемоданами, среди которых сидели женщины и ребятишки.

Снова остановка. Дорога здесь раздваивалась.

— Куда теперь: прямо или направо? — спрашивал шофер, разглядывая на пыльной дороге следы машин. Но здесь успела пройти голова обоза беженцев, и трудно было разобраться, по какому пути направилась колонна.

— Поворачивай куда-нибудь, не стой, — нервно торопил Либкин. — Сейчас все дороги на восток ведут.

— Очень плохо, что они туда ведут, — угрюмо ответил шофер и повел машину вправо.

...»Пикап» выехал на широкий тракт, по которому, поднимая облака пыли, проходила автоколонна. Вклинившись в нее, машина уменьшила скорость, ибо колонна двигалась не очень быстро. Изредка она останавливалась, и тогда спереди был слышен рев мощных моторов. Маринин решил, что в голове колонны идут танки, и поделился своими соображениями с соседями. Это подбодрило всех. Солдаты оживились, полезли в карманы за табачком.

— У кого есть прикурить?

Спичек в машине больше не оказалось. [113] Когда колонна остановилась, один красноармеец перемахнул через борт наземь. Через минуту он возвратился и дрожащим голосом прошептал:

— Братцы, колонна-то немецкая! Фашисты... Самые настоящие...

По телу Петра пробежал холодок. У кого-то рядом дробно застучали зубы.

Не успели сидевшие в машине оправиться от неожиданности, собраться с мыслями, как к «пикапу» подошел солдат в немецкой форме. Взявшись рукой за борт, он что-то спросил. На него тотчас же навалились. Кто-то ударил гранатой по голове, тускло блеснул в чьей-то руке штык. Но фашист успел пронзительно закричать.

Спереди и сзади к «пикапу» побежали немцы.

Машина мгновенно опустела. Треснули ружейные выстрелы. Полоснула автоматная очередь. Маринин перевалился через борт на правую сторону «пикапа» и от боли скрипнул зубами. Заскорузлая повязка сдвинулась во время прыжка с места и разбередила рану. По ноге в сапог побежала теплая струйка.

Не успел он сделать и шагу, как на него сразу налетело несколько человек...

Петр, позабыв о боли, в ноге, направо и налево бил автоматом. Непослушные руки не могли нащупать и поставить на боевой взвод спуск. На Петра наседали. Упала под ноги сорванная планшетка. Треснула гимнастерка на груди: чья-то сильная рука вырвала карман, в котором лежали документы. И вдруг его автомат заработал. Хлестнула длинная очередь, трассирующие пули ударили в упор по врагам.

Кольцо вокруг Петра раздвинулось вмиг: немцы прятались за машину, падали в кювет, а автомат не утихал. Рывок, и Маринин уже был во ржи. Остервенело трещали сзади автоматы. Но Петр бежал, падал, полз, опять бежал...

Техник-интендант Семен Либкин не сообразил, что случилось. Злой шуткой показалось ему появление гитлеровцев у машины. Сквозь тяжелую дрему слышал стрельбу, возню у машины и никак не мог понять — снится это или наяву. Догадался, что попал в руки врага лишь тогда, когда его выволокли из кабины «пикапа» и бросили на землю. Близорукими недоумевающими глазами смотрел Семен на людей в зеленых тужурках, [114] и больше всего его сейчас занимал вопрос: «Откуда они так неожиданно свалились?» И оттого, что враги появились так внезапно, Либкин даже не успел испугаться. Мысли разбежались бог весть куда. Ни одну из них Семен не мог поймать, чтобы найти себя, чтобы, зацепившись за нее, начать думать, соображать, что же в конце концов произошло.

— Комиссар? — на ломаном русском языке спросил Либкина высокий молодой немец.

— Ко-ми-сс-а-р, — растерянно, не то утверждая, не то переспрашивая, проговорил Семен, совсем позабыв о своем интендантском чине.

Гитлеровцы вокруг зашумели, оживленно заговорили.

— Предупредите конвойных, чтобы не пристрелили комиссара. Его нужно доставить в штаб живым, — распорядился кто-то из офицеров.

Либкин свободно владел немецким языком. Услышав такие слова, он сразу не догадался, что речь идет о нем. Когда его ткнули автоматом в грудь, приказывая идти к машине, Семен съежился, посмотрел в сторону офицера и обиженно по-немецки промолвил:

— Почему у вас допускают хулиганство?

В ответ раздался дружный смех. А офицер, подойдя вплотную к Либкину, посмотрел ему в лицо и сказал:

— Совсем удачная добыча: комиссар, владеющий немецким языком.

Под усиленным конвоем Либкина везли на запад. Большой крытый брезентом грузовик, прерывисто воя мотором, катил по шоссейной дороге, омытой ночным дождем. Навстречу нескончаемой лавиной шли немец кие войска — танки, артиллерия, мотопехота.

Либкин сидел в углу огромного кузова и остановившимися глазами глядел на запруженную войсками ночную дорогу, которая была видна сквозь откинутую стенку заднего брезента, словно на экране. На боковых скамейках примостились два автоматчика. У стенки кабины, рядом с Либкиным, на подушке, снятой с какой-то разбитой советской машины, сидел офицер.

Только теперь Семен Либкин понял безвыходность положения, в которое он попал. До этого он, привыкший [115] мыслить медленно, смотреть на все вокруг добродушно, надеялся, что все само собой сложится хорошо. Офицер, молчавший всю дорогу, вдруг обратился к Либкину:

— Разве известно было русским, что мы собираемся нападать?

Либкин посмотрел на гитлеровца спокойными глазами и ответил:

— Еще как известно...

Офицер вздохнул и, отвернувшись, про себя забормотал:

— Черт возьми! Теперь понятно, почему мы до сих пор не в Смоленске.

В первом же местечке грузовик свернул резко на юг и запетлял по малонаезженным проселкам. Колеса часто громыхали по бревнам мостков, перекинутых через речушки, буксовали в мокром песке на бродах. Либкину было странно, что его увозят куда-то в глушь, далеко в сторону от больших дорог и населенных пунктов.

Ехали через луга, перелески и наконец остановились на опушке небольшой рощи. Здесь Либкину приказали сойти с машины.

Роща, через которую два солдата и офицер конвоировали Либкина, была небольшой. Сразу же, ступив под сень деревьев, можно было увидеть, как впереди, в прогалинах между стволами, светилось небо — виднелась противоположная опушка, за которой раскинулся огромнейший луг.

Вот и опушка. Здесь Либкин увидел два транспортных самолета, забросанных ветками. Недалеко от них были сложены ящики, бочки — склад боеприпасов и горючего.

На лугу Либкин заметил множество следов от гусениц. Догадался, что легкие танки немцы перебрасывали тоже по воздуху... »Так вот как они оказались в нашем тылу!..» Но о другом не догадывался Либкин: этот аэродром основали переодетые в форму командиров Красной Армии фашистские диверсанты за два дня до начала войны... Никто еще не знал о войне, а на глухой луг, оцепленный «красноармейскими постами», садились по ночам немецкие самолеты... Но об этом — потом... [116]

В лесу взревели моторы. Огромная машина, сбрасывая с плоскостей ветки, вырулила из тени. Открылся люк, на землю упал трап.

— Быстрей, морда жидовская! — крикнул на Либкина офицер.

Потемневшими глазами смотрел Семен в лицо врагу. За всю жизнь его впервые хлестнули такими словами. Но не от слов было больно. Они, давно отжившие, забытые в Советской стране, утратили всякий смысл и были пустым звуком. Было больно, что вдруг на своей земле, в родном доме его хотят оскорбить, унизить.

Либкин нервным движением руки снял очки, зачем-то протер их и спрятал в карман.

Фашист толкнул пленного к трапу, и Семен медленно начал подниматься по ступенькам.

— Быстрей, свинья! — И гитлеровец снизу больно ударил его в бок.

Либкин резко повернулся. Его бледное лицо выражало ярость. Казалось, он сейчас нанесет фашисту страшный удар сапогом в лицо. Но от неумелого поворота нога Семена соскользнула со ступеньки, и он, беспомощно хватаясь за обшивку самолета, свалился офицеру на грудь. На пленного посыпались удары — тяжелые, остервенелые.

Когда самолет вырулил на край луга, чтобы развернуться и взять разбег, Либкин пришел в чувство. Он увидел себя лежащим на гофрированном, как и вся обшивка машины, полу. Рядом на откидной скамейке сидел автоматчик, прильнув к квадратному целлулоидному окну и следя, как уползала под крылья огромной металлической птицы трава.

Не поднимаясь, Семен достал из кармана очки и надел их. Самолет потряхивало на неровностях... Каким далеким казался сейчас Либкину его интендантский кабинет, каким далеким был тот добродушный, безобидный Либкин — техник-интендант... Медленно поднялся, ступил к автоматчику и, внезапно навалившись на него всем своим плотным телом, ухватил обеими руками за горло.

Солдат забился, пытаясь вывернуться, жадно ловя ртом воздух. Его правая рука тянулась к рукоятке затвора автомата. [117] Прочно упершись ногами в гофрированную нижнюю обшивку, Семен душил врага.

Немец задохнулся, посинел, и по его телу волной прокатилась последняя судорога. Тогда Либкин осторожно, как бы боясь разбудить своего противника, отпрянул, поднял скользнувший на пол автомат.

В передней части «юнкерса» за узкой перегородкой, в которой чуть обозначалась дверца, находился экипаж. Не успел Семен сообразить, что делать дальше, как узкая дверца вдруг распахнулась и в ней показался сопровождавший его офицер.

Самолет в это время приблизился к противоположной стороне луга и медленно стал разворачиваться, чтобы потом начать разбег для взлета.

Либкин и не подозревал о присутствии в самолете офицера. При неожиданном появлении фашиста Семен напрягся, подбросил автомат и нажал на спуск. Но автомат не стрелял. Либкин забыл, что вначале нужно оттянуть рукоятку затвора. А фашистский майор, увидев направленное на него оружие, побледнел и, ступив шаг назад, вдруг метнулся в кабину экипажа, захлопнув за собой дверь. Либкин в свою очередь кинулся искать выходной люк из самолета...

Превозмогая режущую боль в ноге, Петр Маринин все дальше убегал от дороги. В лицо били ядреные колосья не то ржи, не то пшеницы.

...Дорога осталась далеко позади. Там еще трещали выстрелы. Над полем прошуршало несколько снарядов, и тяжелые взрывы ухнули где-то далеко.

Вокруг — ни души. Красноармейцы, устремившиеся вправо и влево от дороги, рассеялись, разбрелись по ночному полю.

Рана не давала покоя. Маринин шел медленно, заметно хромая. В сапоге хлюпало. Нужно было перевязать рану. Но он продолжал идти подальше от дороги. Да и перевязывать было нечем.

И все думал... Вчера, до боя у деревни Боровая, казалось, что самое трудное — позади, что дивизия скоро достигнет Дзержинска, займет оборону, подойдут с востока новые силы, и тогда не пройти фашистам. А сейчас? Что же случилось? Гитлеровцы прорвались к Минску. Далеко ли еще удастся им продвинуться? Ведь не может же быть, чтоб они победили! Не может, хотя бы потому, что он, Петр Маринин, парень из крестьянской семьи, ставший вместе с миллионами других простых людей хозяином в своей стране, не мыслит для себя иной жизни, чем та, которой он жил. И вдруг:

«Где партбилет?!» — эта мысль ударила, словно током, обожгла, заставила остановиться, Петр судорожно схватился за грудь, где висели клочья гимнастерки.

Правый наружный карман болтался на уголке. Удостоверение личности исчезло. Потрогал левую сторону груди и, счастливый, тихо засмеялся. Потайной карман, пришитый к гимнастерке изнутри (по курсантской привычке), цел. А в нем прощупывалась жесткая книжечка... Под гимнастеркой и широким командирским ремнем плотно облегало тело знамя... Вроде темнота раздвинулась вокруг и боль раны притихла. Кажется, и земля под ногами стала тверже. Сердце забилось ровно и спокойно. Ощутил в руке автомат, а в мускулах силу...

Но что делать ему сейчас? Переодеться? Где-нибудь в деревне выбросить свою военную форму?

Вспомнилось, как совсем недавно, 30 мая, он впервые надел ее и стал офицером. Два года в военном училище от рассвета дотемна учился в классах, в поле, на стрельбище, в лагере. Очень тяжело было. Но он твердо решил посвятить себя армии. И после того как сбылась его мечта, как стал он командиром — воспитателем защитников Родины, — снять с себя военную форму, лишить себя высокого звания, уронить честь? Ни за что! Ну, а как же? Ранен ведь. Вспомнил, как надевал парадное обмундирование, когда собирался встречать Любу... Люба... Где она? Что думает о своем Петре?.. Петр не знал, что ему делать. Нужно дождаться утра, осмотреться.

Рана ныла все сильнее. Боль наконец взяла верх, и Маринин, подмяв стебли пшеницы, сел на землю. Стрельба на дороге прекратилась. Колонна, видимо, ушла, так как воцарилась тишина, нарушаемая только шуршанием колосьев и порывами ветра. Темнота сгущалась, небо заволакивалось тучами. Надвигалась гроза. [119]

Где-то далеко бесновались собаки. Петр прислушался к этим вестникам людского жилья и сел лицом в сторону, откуда доносился лай. После передышки решил держать туда путь.

...Через час Маринин стучался в окно крайнего дома деревни. Вышел старик — босиком, в белых полотняных штанах и расстегнутой рубахе.

— Чего? — угрюмо спросил старик, покосившись на немецкий автомат в руках младшего политрука.

— Ранен я, папаша. Перевязаться нужно...

— Сильно ранен?

— Не очень, в ногу.

— Коли не сильно, терпится, могу свести к фершалу, а коли сильно, сюда дохтора позову.

— Фашистов не было у вас?

— Покуда нет. Но раз бежите, ждать долго не придется.

Старик возвратился в сени и крикнул в хату:

— Степка, за фершалом!

Через минуту из хаты выбежал мальчишка лет восьми и, метнув на Петра любопытный взгляд, припустился по темной улице. Старик зашел за угол дома и стал прислушиваться к далекой канонаде у Минска.

Вскоре вернулся Степка.

— Уехал фершал!.. Вакуировался!.. — выпалил он, переводя дыхание.

О сухую землю ударили первые капли дождя. Старик позвал Маринина в хату, завесил окна, зажег лампу и, обернувшись к Петру, ахнул: вся грудь под его разорванной гимнастеркой была красная. Но это не кровь, это пламенело боевое знамя...

Из другой комнаты выглянуло заспанное лицо женщины.

— Мария, поставь на стол еду! — повелительно промолвил хозяин.

Пока Мария ходила за молоком, Маринин начал перевязывать рану. Хозяин достал из сундука чистую холстину, нашелся в доме и йод.

Когда рана была перевязана, старик положил на лавку черные штаны, рубаху и обратился к Петру:

— Надень. Твои Мария постирает и зашьет. А то, вишь, гимнастерка — рванье одно, а галифе не прогнешь от крови... [120]

В окна барабанил дождь. Хорошо быть в такое время под крышей, есть ржаной хлеб, аппетитно хрустящий под зубами корочкой, и запивать его молоком. Глаза Петра слипались.

— Мария, приготовь постель, — распорядился хозяин.

Наступал восьмой день войны...

— Хлопец, а хлопец! Не знаю, как по имени чествуют тебя. Проснись!

Маринин открыл глаза и увидел над собой хозяина дома.

— Иди глянь в окно. По дороге кого-то несет. Может, упаси господь, немцы? — озабоченно промолвил он.

Приковыляв к окну, Петр увидел, как с пригорка к селу по размокшей за ночь дороге медленно спускались бронетранспортеры с пехотой и машины.

— Немцы!

Оберегая раненую ногу, Маринин быстро оделся. Его обмундирование было выстирано, высушено, отремонтировано и отглажено. Хозяин пытливо смотрел на Маринина, который прятал под гимнастерку знамя.

— Куда пойдешь?

— Наверное, в поле, а там в лес.

— Не тоже. С твоей ногой далеко не ускачешь. Ступай за мной.

Пришли на гумно.

— Лезь к стенке, за сено!

Маринин втиснулся между сеном и бревенчатой стеной гумна. В нос ударил запах моха, прелой соломы и мышиного помета. Энергично пошевелив плечами, раздвинул сено и сделал пещерку. Пощупав пальцами стену, догадался, что мохом законопачены щели между бревнами. Из одной щели Петр выковырял мох и начал смотреть на улицу, где вот-вот должна была появиться колонна врага.

Но фашисты остановили свои бронетранспортеры и машины на околице. Солдаты спешились и разошлись по хатам, сгоняя народ на окраину. Над селом висели лай собак, кудахтанье кур, визг поросят. Иногда трещали [121] короткие автоматные очереди. Враги хозяйничали.

Через полчаса на улице, как раз против гумна, где нашел убежище Петр Маринин, собрались женщины, старики, подростки. Толпу крестьян оцепили автоматчики.

Перед людьми появился офицер — маленького роста, с узкими серебряными погонами на мундире.

— Мы пришель вас освободить, — сказал он, — вы нас будете встречать. Мы вас будем фотограф. Поняль?

Крестьяне угрюмо молчали.

— Вы нас будет встречать клеб, соль. Поняль?

Из толпы вышел высокий старик — в капелюхе, сапогах, суконном армяке. Пошлепывая палкой по раскисшей дороге, теребя рукой бороду, он промолвил.

— Понять-то понял, гражданин немец, или как там тебя. Но вот что понял? Если слушать тебя — значит, стыд под каблук, а совесть под подошву?

— Нике подошву, никс! Клеб, соль... — распинался гитлеровец, приподнимаясь на носках, словно стараясь казаться выше. — Мы будем фотограф делай.

Решив, что крестьяне не могут его понять, офицер отдал распоряжение солдату. Тот быстро побежал в дом, в котором Маринин провел ночь, и через минуту вынес оттуда большую круглую буханку хлеба, вышитый рушник и солонку.

Взяв у солдата хлеб, офицер подошел к крестьянам.

— На, матка, клеб, — гитлеровец сунул буханку в руки пожилой женщины и вытолкал ее на середину улицы. Женщина испуганно смотрела на офицера, не зная, что делать ей с хлебом.

— Дожила, Меланья, врагов хлебом-солью встречаешь! — промолвил из толпы тот же высокий старик.

Не успела Меланья ответить, как где-то над крышами соседних домов грохнул выстрел. По селу опять залаяли собаки. Офицер, намеревавшийся было положить Меланье на руки рушник, упал. Меланья вскрикнула и бросилась в толпу, уронив буханку в грязь.

Загалдели, забегали солдаты. На околице фыркнули моторы бронетранспортеров.

Оправившись от испуга, поднялся офицер. Стряхивая грязь, он что-то взволнованно говорил солдатам, [122] указывая пальцем на буханку. Потом поднял хлеб и внимательно осмотрел в нем след пули.

Крестьяне, пораженные таким «чудом», затаив дыхание, смотрели на гитлеровцев. Только одна старушка крестилась и шамкала:

— Слава тебе, господи... Хорошая примета, хорошая. Не есть им нашего хлебушка! Горький он будет для них, с дымом, с огнем, как эта буханочка...

В щель Петр видел, что солдаты начали шнырять по селу, обыскивая дома, сараи, огороды. Надеялись поймать стрелявшего.

Но поиски были тщетны. Тогда, отделив от толпы крестьян человек двадцать мужиков и баб, фашисты окружили их плотным кольцом.

— Всем остальным ушель! — объявил офицер. — Через десять минут будем стрелять заложников, если не приведете того, кто нас стрелял.

Крестьяне не двигались с места. Толпа словно онемела. Десятки пар глаз напряженно, недобро смотрели на гитлеровцев.

— Ну, пшоль! — закричал офицер.

Солдаты принялись расталкивать, разгонять людей.

Маринину из своего убежища хорошо были видны крестьяне-заложники. Одни были угрюмы, сосредоточенны, другие растерянно смотрели по сторонам, третьи, казалось, спокойно посасывали люльки. Женщины, утирая слезы, теснились отдельной стайкой.

До сих пор Петр Маринин, наблюдая за тем, что происходит на улице, не мог остановиться ни на одной мысли. Смотрел, стараясь расслышать слова, и чувствовал, что его руки и ноги онемели, сделались непослушными, а где-то в груди сосало, щемило. Казалось, там образовалась какая-то непонятная пустота, и было очень тяжело, тяжело так, что мозг отказывался мыслить, а перед глазами плыли темные пятна, в ушах нудно гудело.

Когда гитлеровцы отделили от толпы крестьян группу мужчин и женщин, Петр понял, что сейчас произойдет что-то ужасное, непоправимое. И стало мучительно больно, стыдно, досадно от своей беспомощности. И страшно оттого, что он оказался в тылу врага, хоть и на своей земле, оказался один, без товарищей, без патронов (в магазине трофейного автомата осталось [123] два патрона), раненый и не было у него твердого понимания, что он должен делать, как поступать. Петр знал одно: он ни за что не снимет с себя военной формы, не смирится со своим положением... Нужно что-то делать. Но что?.. Главное — не попасть в руки фашистов...

Внимание Петра отвлек появившийся на улице красноармеец. Опираясь на винтовку, он прыгал на одной ноге. Вторая нога — вся в бинтах. Сквозь них выступили пятна сукровицы. Правая рука также забинтована.

Приблизившись к офицеру, красноармеец промолвил хриплым слабым голосом:

— Я стрелял, людей отпустите. — А затем повернулся к крестьянам, как бы извиняясь, добавил: — Один патрон для себя берег... Увидел гада, не удержался. Жаль, что промахнулся. Левой рукой несподручно стрелять.

Офицер с некоторым страхом смотрел на красноармейца, потом повернул его к себе спиной и, подняв пистолет, выстрелил в затылок...

В середине дня, когда гитлеровцы уехали из села, двустворчатые двери гумна скрипнули и появился хозяин, неся в руках глиняную крынку. За ним, виляя хвостом, плелся рыжий пес. Хозяин был молчалив, угрюм. Косматые, густые брови сдвинулись над переносицей. Из-под них смотрели затуманенные горем глаза.

— Снимай тряпки с болячки! — потребовал сердито. Маринин поднял удивленный взгляд.

— Снимай, снимай. Лекарь пришел... — И старик потрепал рукой рыжешерстую собаку. — Тебе, товарищ командир, засиживаться в селе нечего, а с такой ногой далеко не уйдешь.

Хозяин сел и поставил рядом на сено наполненную чем-то крынку.

Петр начал разбинтовывать ногу.

— Ты слышал такую притчу: «Заживет, как на собаке?» — спросил старик.

— Слышал.

— А вот скажи, почему на собаке рана быстро зарастает? Не знаешь? [124]

С этими словами старик поднял крынку и наклонил ее. На разорванную ногу Петра полилась густая холодная сметана. Собака завиляла хвостом и начала облизываться.

— Лижи, рыжий, не жалко, — старик взял собаку за ухо и подтащил к сметане. Пес начал лакать языком, а затем вылизывать ногу, рану...

— Так разочка три в сутки полечит, и завтра-послезавтра от твоей болячки останется только рубец, — пояснил хозяин.

Петр старательно перебинтовал ногу, а хозяин все молчал, уставив отсутствующий взгляд в угол сарая.

— Что же делать? Как жить будем? — наконец прервал молчание старик. — Нельзя же ему, идолу, спуску давать.

Петр ждал этого вопроса. Конечно, он же политработник, представитель партии в армии, и кому, как не ему правильно разбираться в происходящем. Он обязан сказать этому суровому и доброму старику, что надо делать. И Петр уверенно произнес:

— Видали, как они сегодня с красноармейцем? То же и с ними нужно. Стрелять надо.

— Оно-то так, — промолвил старик, — сами знаем. Но медведя руками не изнудишь. Вот и я гадаю: может, не следует тебе уходить отсюда. Если много таких здесь останется, не будет идолу спокойствия.

— Нет, — возразил Маринин. — Так можно всю армию распылить, а фашисты тем временем до Смоленска,. Киева доберутся, — худшего Маринин не предполагал. — Я вот, папаша, другое хотел у вас выяснить.

Старик вопросительно посмотрел на Петра.

— Арного ли в вашем селе осталось хлопцев, которые могут служить в армии?

— Кто его знает... Есть, — ответил хозяин.

— Их нужно обязательно оповестить: кто сегодня вечером не явится ко мне, тех будут считать дезертирами.

Старик хмыкнул.

— Да, да, дезертирами...

— Ты не стращай! — отрубил вдруг старик. — Они и сами уже оружие собирают... [125]

Деревня, в которой задержался раненый Маринин, лежала в стороне от больших дорог, по которым устремились к Минску части 39-го танкового корпуса гитлеровцев. Вот-вот можно было ожидать, что в деревне опять появятся фашисты. И Петр спешил скорее стать на ноги.

Вечером рыжая собака снова лизала его рану. Наложив повязку, Петр, опираясь на палку, попробовал ходить по гумну.

— Больно? — спросил хозяин.

— Немного чувствуется, но идти можно. А если удастся коня раздобыть — совсем хорошо будет.

Разговор прервали шаги, донесшиеся со двора. На гумно вошел низкорослый мужчина в соломенном капелюхе. Разглядеть его лицо в полумраке было трудно.

— Куда будем собирать хлопцев? — спросил он.

— Много их? — отозвался Маринин.

— Покуда еще неизвестно. Десятка три наберется.

— Хорошо. Тогда пускай захватят харчи, оружие, если у кого есть, и на рассвете собираются на выходе из села...

Когда на дворе стемнело, на гумно прибежал Степка.

— Мать велела вечерять идти.

Маринин зашел в хату. На столе стояла большая глиняная миска, наполненная блинами, рядом поменьше — со сметаной.

Петр отодвинул от себя миску, которая поменьше, и начал жевать душистые, пухлые блины.

— Кушайте со сметаной, — упрашивала хозяйка. Но Петр упрямо отказывался. Перед его глазами стояла крынка, из которой хозяин поливал раненую ногу.

В сенцах стукнула дверь. В хату зашел мужчина в соломенном капелюхе. При свете лампы Маринин вгляделся в его загорелое, заросшее светлой щетиной лицо. Раздвоенный подбородок, глаза — строгие, умные, брови — густые, вылинявшие.

Мужчина присел на лавку, снял капелюх, рукавом рубахи вытер со лба пот.

— Сорок шесть человек на рассвете будут готовы, — сказал он. — Село наше большое, народу много.

— Сорок шесть человек! — обрадованно воскликнул Петр. [126]

Кто-то постучал в окно. Мужчина со стариком, который молча готовил для своего временного постояльца мешок с продуктами, переглянулись и вышли в сенцы. Через минуту они вернулись, пропуская через порог впереди себя двух красноармейцев.

Увидев младшего политрука, солдаты остановились, насторожились.

Все молчали, сверля друг друга испытующими взглядами.

— Долго будем так переглядываться? — спросил Маринин.

— А как знать, наши вы или немецкие? — ответил один из солдат.

— Вы одни или есть командир? — спросил Маринин.

Солдаты молчали.

— Зовите сюда командира. С ним мы быстрее договоримся.

Один красноармеец вышел и вскоре возвратился с военным невысокого роста, в накинутой на плечи плащ-палатке.

— Сержант Стогов, — представился вошедший. — Пробиваемся проселочными дорогами на восток.

— Младший политрук Маринин, — Петр протянул сержанту руку. Стогов неуверенно пожал ее и потребовал:

— Разрешите удостоверение личности...

Маринин машинально пощупал нагрудный карман и вдруг сник. Уронив голову, он дрогнувшим голосом сказал:

— Нет удостоверения... Фашисты с мясом вырвали... Вот и ранен.

Стогов пристально смотрел на младшего политрука и с сомнением качал головой.

— Так, так... — затем взял на скамейке автомат Маринина, с любопытством повертел его в руках. — А автоматик-то немецкий...

— В атаке добыл, — пояснил Петр.

— Слушайте вы его! — сердито бросил от порога один из солдат. — Мы уже насмотрелись на таких в нашей форме!.. А этот еще и со своим автоматом. К стенке его! [127]

— Ишь какой скорый на расправу! — вступился хозяин дома. — Эдак ты и меня за чужого примешь.

— Верно, хлопцы, разобраться надо, — поддержал хозяина мужчина с капелюхом в руках.

Вдруг распахнулась дверь и в дом влетел боец.

— Товарищ сержант, немцы! — взволнованно выпалил он.

Сержант Стогов заколебался, глядя на Маринина:

— Ходить можешь?

— Смогу, если надо.

— Пошли! Вздумаешь бежать — пристрелю.

— Полегче, сержант, — строго сказал ему Маринин. Еще хотел что-то сказать, притронувшись рукой к левой стороне груди, где под гимнастеркой, в потайном кармане, был спрятан партбилет, но его перебил хозяин дома:

— А как же с хлопцами нашими? — старик стоял у порога и требовательно смотрел на Маринина, на Стогова.

— Возьми пополнение, сержант, — посоветовал Маринин. — Четыре десятка парней деревенских.

— Ха! — хмыкнул Стогов. — Я вон бойцов с оружием в отряд свой не принимаю...

— Ну и дурак! — негодующе сверкнул глазами Маринин. — Хозяин, спасибо за хлеб-соль. Может, увидимся еще. А ребята ваши пусть сами действуют, не маленькие.

И ушли...

— Ящук, посчитай, сколько нас, — устало говорил утром сержант Стогов, сидя на стволе сваленного, полуистлевшего дерева. На его коленях — немецкий автомат, отобранный у Маринина. Вокруг — глухой лес, просвечиваемый косыми лучами только что взошедшего солнца.

— Тридцать два штыка! И семеро раненых, — ответил Ящук — высокий, худой, заросший рыжей щетиной пулеметчик. Он лежал на траве среди таких же смертельно усталых, испачканных землей и кровью бойцов. Белели свежие повязки раненых...

— А этот — в форме младшего политрука — не сбежал? Давай-ка его сюда. [123]

Привели под ружьем Маринина — без фуражки, усталого, злого.

— Ну? — поднял голос сержант Стогов.

— Что «ну»? — сердито переспросил Петр. — Воевать не умеете. Кто же переходит через шоссейную дорогу без разведки? Ведь в тылу противника!

— Мои люди, я командую, — раздраженно ответил сержант.

Маринин едко улыбнулся, покачал головой и повернулся к солдатам:

— А по-моему, тут ни моих, ни твоих нет. Есть, наши, советские люди, красноармейцы...

— Ну допустим, — Стогов недобро скосил глаза на Маринина. — А как знать, кто ты такой?..

— Да наш, чего сомневаться! — сказал кто-то из бойцов. — Разве не видели, как в бою он?..

— Верно! — раздался еще чей-то голос.

— Товарищи, не митинговать! — поднял руку Маринин. — Сержанта Стогова смущает то, что при мне не оказалось удостоверения. Подозрение законное. Однако нельзя забывать, что немцы своих диверсантов в наши тылы без документов не забрасывают. А во-вторых, я. вам могу доказать, что... Ну, в общем сами судите... — Маринин расстегнул пояс и из-под гимнастерки достал знамя, развернул его.

При виде знамени сержант Стогов недоуменно захлопал глазами, затем вскочил на ноги, принял стойку «смирно»; торопливо поднялись с земли и вытянули руки по швам все бойцы, даже раненые.

— Это боевое знамя танковой бригады, которая первой приняла на себя удар фашистов под Гродно, — вдохновенно заговорил Петр. — Бригада остановила врага, уничтожила больше ста его танков, но затем была окружена... Мы обязаны сохранить знамя и доставить командованию...

Маринин бережно свернул красный атлас.

— Товарищи, — продолжал он, — наша задача не только сберечь знамя... Представьте себе, что сейчас по лесам движется сто таких отрядов, как наш. И если каждый отряд, будет хоть как-нибудь мешать врагу, почувствуют немцы нашу силу?

— Почувствуют, — вразнобой ответили солдаты.

— Да, почувствуют, — подтвердил Маринин. — А мы с вами этой ночью только прятались от немцев, да и то троих человек потеряли. А надо делать так, чтоб враг нес потери, товарищ сержант Стогов! — голос Маринина зазвучал тверже. — Надо, чтоб для фашистов со всех сторон был фронт... Отряд, слушай мою команду!

— У нас свой командир есть, — недобро сверкнув глазами, подал голос пулеметчик Ящук.

— Свой командир? — переспросил Маринин и, чуть задумавшись, обратился к Стогову: — Постройте, сержант, свой отряд.

Стогов испытующе смотрел на Маринина и молчал. Заметно было, что сержант колеблется, не знает, как поступить. Наконец, вздохнув, скомандовал:

— В две шеренги становись! Раненые — на левый фланг!.. Равняйсь!.. Смирно... — и, повернувшись к Маринину, четко доложил: — Товарищ младший политрук, по вашему приказанию отряд построен.

— Вольно! — разрешил Маринин.

— Вольно! — скомандовал отряду сержант и пристроился на правый фланг.

Маринин стал перед строем, молча расстегнул гимнастерку и из нагрудного потайного кармана извлек красную книжечку, заклеенную в целлофан. Развернул целлофан и поднял красную книжечку над головой.

— Все вы знаете, — сказал он, — что политработники Красной Армии — это представители партии в наших войсках. Вот мой партбилет! Он удостоверяет мою принадлежность к партии большевиков.

Маринин медленно шел вдоль строя, держа на уровне солдатских глаз раскрытый партбилет. И видел, как в десятках глаз загорались трепетные огоньки, выдавая чувства людей. Не трудно было догадаться, что это за чувства. Парни — дети рабочих, крестьян, служащих, — выросшие при Советской власти, научились понимать, что такое партия большевиков, кто такой коммунист.

— Эта книжечка, — продолжал Маринин, — не дает мне права командовать вами. Она дает мне другое право: быть впереди в бою, быть там, где трудно и опасно. И это не только право, но и обязанность коммуниста. Я ее буду выполнять... [130]

Петр помедлил, повел взглядом по лицам затихших в строю людей.

— Но у меня есть и другая обязанность... Повторяю — обязанность! — Маринин, подтянутый, с посуровевшим лицом, повернулся к Стогову. — Сколько вы, сержант, служите в армии?

— Полтора года! — отрубил Стогов.

— Ну, а я три, — улыбнулся Маринин. Заулыбались и солдаты в строю. — Но дело, товарищи, не в арифметике. Дело в том, что из трех лет службы я два года учился в военном училище. Командовать учился и солдат воспитывать. Об этом свидетельствует мое воинское звание Вот оно-то — воинское звание — и обязывает меня взять на себя ответственность за судьбу каждого из вас... Итак, принимаю командование отрядом! Своим заместителем назначаю сержанта Стогова.

— Есть! — с готовностью воскликнул сержант.

— Вопросы будут?

— Нет!.. — дружно выдохнул отряд. И разноголосо: — Все ясно!.. Понятно!.. Командуйте.

— Предупреждаю всех, — :напомнил Маринин. — В силу чрезвычайных условий, в которых действует отряд, за нарушение порядка, за невыполнение приказаний буду принимать самые суровые меры, вплоть до расстрела... Сержант Стогов, назначьте головной и боковые дозоры!

— Есть!..

23

Сердце, обожженное пламенем войны... Так часто пишут в книгах. Красиво звучит. А. вот если подумать, каково было человеку, когда Сердце его только опалялось, когда обугливалась от постигшего несчастья его живая плоть? Не дай бог кому-нибудь узнать эту боль...

И все же сколько людей испытало ее! Испытала ее и Люба Яковлева.

Совсем недавно — восемь дней назад — она сидела в вагоне пассажирского поезда, глядела в окно и мечтала. Мечтала о своем будущем, мечтала о Петре, о всем том новом, загадочном и желанном, что называется счастьем... И вдруг — ужасные взрывы бомб, треск пулеметов, [131] душераздирающие крики. Поезд остановился, из вагонов высыпали люди. А в небе кружили два самолета и хлестали по разбегавшимся пассажирам из пулеметов.

У вагона Люба увидела лежавшего на земле с раскинутыми руками мальчика и женщину, которая, еще не веря, что случилось страшное, непоправимое, судорожно ощупывала дрожащими руками безжизненное тельце.

Пешком добиралась до Лиды. Всю дорогу перед ее глазами стояла леденящая кровь картина: распластавшееся тельце мальчика и рыдающая мать...

А затем — случайная встреча в Лиде с хирургом Савченко, Ильча, Аня Велехова, страшная ночь под деревней Боровая, встреча с Петей и потеря его...

Только восьмой день шла война. Восьмой день!.. А кажется, что позади целая вечность страданий и душевной боли.

И вот наконец они сдали своих исстрадавшихся раненых в полевой госпиталь и сами остались в нем работать.

Госпиталь размещался в двухэтажной деревянной школе и в окружающих ее сельских домах. Жизнь в госпитале, хотя он только позавчера переехал сюда из-под Столбцов, шла своим чередом. Принимали раненых, сортировали, распределяли по палатам.

В палате тяжелораненых — большом светлом классе на втором этаже — дежурила Люба. В воздухе висел знакомый и уже опостылевший запах лекарств. Сидя у окна, Люба задумчивым взглядом смотрела в сторону недалекой автострады, пролегавшей между Минском и Могилевом. Автострада запружена людьми. Нескончаемый пестрый людской поток лился в сторону Могилева...

В раскрытое окно донесся еле уловимый прерывистый шум моторов. Еще несколько томительных минут — и завывающее урчание наполнило палату. Раненые, до этого переговаривавшиеся между собой, умолкли. Наступила тишина...

Люба уловила знакомый нарастающий свист бомбы. Нет ничего хуже, если не видишь, куда она падает, эта [132] свистящая бомба. Поэтому так страшны бомбежки в лесу и в населенных пунктах.

Люба отпрянула от окна, прижалась к стенке, съежилась в напряженном ожидании. В такие мгновения хочется стать горошинкой, чтобы в тебя не попал осколок. Страшный взрыв тряхнул стены. С потолка обвалилась штукатурка, колючими слезами брызнули из окон стекла. Люба кинулась к открывшейся двери. Но на пороге остановилась. Что-то заставило ее оглянуться, и она увидела десяток пар устремленных на нее глаз.

Воздух всколыхнулся от нового близкого взрыва. Люба метнулась к лестнице. Ей казалось, что взгляды тяжелораненых сверлили ей спину и тогда, когда она стремглав бежала по ступенькам вниз, когда вынырнула из завешенной одеялом двери во двор. Но побороть страх и остановиться не хватало сил.

Люба не помнила, как она попала в глубокую щель, вырытую под дощатым забором. Но страх ее не проходил и здесь. Прижавшись к глинистому углу щели, она смотрела вверх — на пикировавший бомбардировщик. Любе казалось, что если бомба упадет даже рядом, то земляные стенки щели сдвинутся и раздавят ее.

Вой самолета уже над самой головой. От его брюха отделился рой черных точек. Мелкие зажигательные бомбы устремились к земле...

Деревянное здание школы вспыхнуло мгновенно. Из щели Любе было видно, как над крышей заплясало пламя. Слух и сердце резанули крики, несшиеся со второго этажа. Перед глазами встала палата, раненые на койках, напряженные взгляды, устремленные на нее, убегающую вниз по лестнице. Люба вскочила на ноги и тут же увидела, как из окон нижнего этажа выскакивали легкораненые. Им помогали санитары.

— В палаты! На второй этаж! Не. трусить! — раздался знакомый голос Виктора Степановича Савченко. Это «не трусить» точно вытолкнуло Любу из убежища. Когда бежала к завешенным одеялом дверям школы, почему-то вспомнила спор ведущего хирурга госпиталя с дежурным врачом о том, где размещать тяжелораненых — на первом или втором этаже. Решили, что тяжелораненые задержатся надолго в госпитале и им спокойнее будет на втором. А зря... [133]

Согнутая фигурка девушки в белом халате скрылась в дверях горящего дома.

Навстречу дохнуло жаром, в нос, в глаза ударил едкий дым. Люба стремглав пронеслась вверх по знакомой лестнице. Вбежав в палату, наткнулась на ползущих к дверям раненых.

Но какую надо иметь девушке силу, чтоб поднять взрослого беспомощного мужчину? Люба попыталась взять на руки первого попавшегося на пути раненого, однако ей удалось только приподнять его. Волоком потащила к краю лестницы. Потом бросилась за вторым, третьим, четвертым... Израненные люди, превозмогая рвущую тело боль, стараясь заглушить ее диким нечеловеческим криком, катились вниз по ступенькам, где их подхватывали санитары. Некоторые задерживались на лестнице, их толкали катившиеся сверху.

Грохотали взрывы фугасок. Огонь свирепел с каждой секундой. Горел потолок, горели матрацы на кроватях, еще откуда-то било пламя — в дыму не разберешь. А Люба, тяжело переступая, задыхаясь в дыму, продолжала выносить к лестнице раненых. Уже осталось немного. Две койки и на них стонущие, задыхающиеся люди... Жгло лицо, шею, приторно пахли обгорелые волосы. Тлела одежда раненого и обжигала руки. Люба слышала над головой треск и, задыхаясь, спешила к лестнице. Казалось, еще минута, и она упадет.

С грохотом рухнул потолок. В лицо ударил сноп искр — колючих, злых. Люба кинулась вниз, вслед за раненым, по уже горящей лестнице. В дыму на. ощупь искала дверь. В горячке ударилась головой о какой-то выступ, и тупая боль заставила до дрожи напрячься все тело.

В это время рука наткнулась на дверную ручку. Люба, собравшись с силами, дернула ее. Дверь распахнулась, но это была дверь в какой-то класс. Оттуда в лицо, в глаза Любы с гулом и треском ударило пламя.

От нестерпимой боли она дико закричала и, зажав ладонями обожженные глаза, отпрянула назад... Ее подхватили чьи-то руки.

Вскоре Люба Яковлева лежала на операционном столе. Две медсестры, с красными от слез глазами, заканчивали накладывать повязки на обожженное тело [134] своей подруги. Все лицо Любы было тоже перебинтовано.

У окна стоял госпитальный окулист — высокий сутулый мужчина — и, разводя руками, говорил Виктору Степановичу Савченко:

— Надежды на сохранение зрения мало.

24

Отряд младшего политрука Петра Маринина действовал так, как десятки других подобных ему отрядов. Больше шли ночью, нападали на фашистов; днем двигались только лесом, не показываясь на открытых местах. Отдыхали урывками. Уже на вторую ночь у большинства бойцов, не имевших раньше оружия, появились винтовки, немецкие автоматы.

Самое трудное было переходить шоссейные дороги. Терпеливо выжидали, выслеживали врага. Держали путь туда, где ночью висели в небе ракеты, куда днем пикировали немецкие бомбардировщики.

Отряд заметно увеличился. В него вливались мелкие группы «окруженцев», пробивающихся на восток.

Возле большой деревни Ячейка взяли у колхозников для нужд Красной Армии шесть лошадей. Колхозники с радостью отдали коней и еще принесли в лес три седла, только взамен потребовали оружие — хотя бы по винтовке за лошадь.

Теперь часть боеприпасов и продукты вьючили на лошадей. Один конь шел под младшим политруком Марининым: раненая нога Петра давала себя знать.

Лес, лес и лес... В верхушках сосен резвится ветер. Шумя и посвистывая, он спадает вниз и перебирает невидимыми руками листья густого подлеска — орешника, клена, граба. Петру чудится, что где-то недалеко шумит водопад. И странно — этот лесной шум кажется ему зеленым... Зеленый лесной шум. И жужжание пчелы — зеленое, и грива коня... И запах прелой листвы, взбитой десятками солдатских ног и копытами лошадей, тоже кажется зеленым. Перед глазами чертит замысловатые линии зеленая искра... Петр уже ничего не видит и не слышит. Лес навеял на него зеленую дрёму, и он забылся в коротком тревожном сне. [135]

Позади — трудная, полная опасностей ночь. Вчера немецкий самолет разбросал над лесом листовки. В них предлагалось красноармейцам сдаваться в плен. А на обороте листовок — инструкция о том, как выводить из строя автомашины, принадлежащие воинским красноармейским частям. Немецкие специалисты рекомендовали бросать в баки с горючим по щепотке сахару... Вот Маринин и решил воспользоваться этим советом при первой же встрече с немецкими машинами.

Но сахару в отряде не оказалось. Поразмыслив, Маринин решил заменить его солью, которую добыли в одной деревушке.

А когда наступила ночь, начали действовать. Заприметили огромную немецкую автоколонну, остановившуюся на ночевку на окраине какой-то деревни... Удалось засыпать соли в баки всего лишь двенадцати машин. А потом немцы обнаружили убитого часового и подняли тревогу. Но сержант Стогов с группой бойцов, прежде чем скрыться в лесу, успел высыпать остатки соли в два бензовоза...

Маринин услышал, как зачавкало под ногами лошади болото, и проснулся. Пропустил мимо себя отряд, шедший вразброд, колонной по два. Увидел, что люди устали. Особенно тяжело было раненым.

Когда снова вошли в чащобу соснового леса, передал по цепи команду:

— Стой!.. Привал!

Солдаты, сняв оружие, молча валились на траву. Маринин спешился и, пустив пастись коня, достал топографическую карту. Вместе со Стоговым вышел на опушку леса.

Из густой поросли молодого ельника смотрели на дорогу, которая в километре от них простерлась за ржаным полем. На дороге застыла огромная колонна немецких грузовиков. У всех подняты капоты, и было видно, как, забравшись под них, копались в моторах водители.

— Не зря ночь поработали! — Маринин радостно хлопнул по плечу сержанта. — Стоят!..

Отряд тем временем продолжал отдыхать на поляне.

Никто не придал значения тому, что высокий рыжий солдат по фамилии Ящук, оставив на траве свой ручной [136] пулемет и прихватив вещевой мешок, воровато оглянувшись на товарищей, подался в кусты.

— Ты куда, Ящук? — окликнул его кто-то.

— До ветру.

За кустами он остановился, прислушался, не идет ли кто следом за ним, и вдруг кинулся бежать в глубь леса...

Вскоре на поляну возвратились младший политрук Маринин и сержант Стогов.

— Барахлят фашистские машины, товарищи! — радостно сообщил Маринин.

— Вся колонна загорает, — подтвердил Стогов. И тут сержант заметил сиротливо лежавший на траве ручной пулемет.

— А где Ящук? — удивился он. — Ящук!

Ответа не было. Стогов и Маринин прошлись в глубь леса и в кустах наткнулись на брошенное красноармейское обмундирование. Ясно: здесь дезертир переодевался в гражданский костюм... Это первое дезертирство из отряда.

Сержант Стогов в ярости бросился бежать дальше в чащу леса, надеясь настигнуть подлеца.

Вдруг он остановился и взмахом руки позвал к себе младшего политрука. Вскоре они уже вдвоем сквозь кусты орешника смотрели на небольшую поляну, сплошь занятую отдыхающими красноармейцами.

— Оцепить! — коротко приказал Маринин сержанту, а сам, держа наготове автомат, вышел на поляну.

Красноармейцы, заметив неизвестного, вскочили на ноги, схватились за оружие.

— Кто старший? — строго спросил Петр.

— Нету старших.

— Здесь каждый сам себе начальник, — послышались в ответ голоса.

— Это как же? — недоумевал Петр. — Ну, а кто хотя бы охранение назначает?

— Зачем здесь охранение? — ответил коренастый боец с чуть раскосыми глазами, — В лесу все слышно. Треснет сучок, мы в ружье.

— Эх вы, вояки... А ну, слушай мою команду! В две шеренги становись!

Солдаты переглянулись. Некоторые пытались строиться, но большинство стояли на месте. [137]

— Зачем же строиться? — спросил кто-то.

— Что значит «зачем»? — нахмурился Петр. — Или считаете, что уже конец, крышка?

— Насчет конца никто не говорит, — ответил тот же боец. — Кишка тонка у фашистов, чтоб русских побороть. А нам, верно, крышка, видать.

— Больно спешите панихиду по себе петь, — Маринин оглядел суровым взглядом солдат. — Кто отказывается выполнять мой приказ, отойдите вправо. Вон туда, под охрану.

Бойцы с недоумением посмотрели в ту сторону, куда указывал рукой младший политрук, и заметили, что там из кустов на них направлены стволы винтовок, пулеметов. Оторопело оглянулись вокруг и увидели, что вся поляна окружена. После минутного замешательства, сконфуженные, начали проворно становиться в строй.

— Ну вот, так-то лучше, — заключил довольный Маринин, оглядывая строй. — Можно хоть поговорить, как военный с военными.

Подошел сержант Стогов.

— Составьте список пополнения нашего отряда, — приказал ему Маринин. — По красноармейским книжкам — с указанием частей, места рождения, призыва и времени принятия военной присяги. Документы смотреть внимательно.

— Есть!

Стогов принялся за дело, а Маринин продолжал знакомиться с отрядом:

— Коммунисты есть?

— Нет, молодежь все. Комсомольцы есть. «Я — комсомолец!» — «И я». — «И я». — «Я тоже!» — раздавались голоса.

— Прекрасно, — радовался Петр.

Вдруг его внимание привлек стоявший на левом фланге человек с зелеными петлицами на гимнастерке; в каждой петлице — по два кубика. Сам коренастый, плотный и очень знакомое лицо... Вглядевшись в него, Маринин вдруг узнал... Семена Либкина! На носу техник-интенданта не было, как всегда, очков, и от этого лицо его казалось каким-то странным, чужим. Близорукие глаза непрерывно щурились.

— Техник-лейтенант Либкин? — шагнул к нему Петр. [138]

— Ах, это вы. юноша? — без особого энтузиазма ответил тот. — Слышу — знакомый голос, а распознать без очков не могу... Теперь узнаю.

Отошли в сторонку, чтобы не мешать сержанту Стогову составлять списки.

— Удивительная встреча! — все еще не мог прийти в себя Петр.

— А чему удивляться? — устало ответил Семен. — Я сейчас бы не удивился, если б даже самого себя в лесу встретил.

25

Начались взаимные расспросы.

Либкин поведал Маринину историю своего побега из немецкого самолета, который выруливал на старт.

— Задушил одного гада, а майора перепугал до смерти и выскочил из самолета. Добро, что взлететь «юнкере» не успел... Ну а потом — в рожь, в кустарник. Удирал, сколько сил было. Только вот очки потерял! — сокрушался Семен. — Теперь слепой. Заметил ночью в поле коня, хотел поймать, чтобы подъехать на нем. А подойти боюсь — никак не разберу, где у него хвост, а где грива. Вдруг цапнул за зад, а он ногой в зубы. Так и пошел пешком... А под утро познакомился с председателем колхоза, — Либкин указал глазами на пожилого красноармейца-усача, который разговаривал со Стоговым. — Любопытные вещи рассказывает.

Стогов же недоумевал: перед ним стоял в красноармейской форме усатый дядька с морщинистым, загорелым лицом и, показывая военный билет, убеждал, что он добровольно вступил в Красную Армию, разжился по дороге обмундированием и сейчас пробирается на фронт.

«Диверсант», — с холодком в сердце подумал сержант Стогов, но не знал, как убедиться в своей догадке.

В это время подошел Маринин. Взял военный билет усача, полистал его, посмотрел на новенькое, чуть примятое обмундирование, в которое был одет председатель колхоза, и приказал: [139]

— Пойдем, поговорим.

Председатель рассказал действительно невероятную историю...

Родом он из небольшого села, которое затерялось среди лугов и болот в средней пойме Припяти. Колхоз его, из-за недостатка пахотной земли, маломощный. Главное богатство артели — сенокосные луга.

И вот за два дня до начала войны в село пришли три командира — майор и два капитана, все в летной форме. Потребовали собрать правление колхоза.

На правлении показали свои документы и объявили: дальние луга колхоза занимаются на неделю для нужд Красной Армии. Будут маневры. За потраву сена командование вносит в кассу артели компенсацию — сумму денег, которую назначит колхоз.

Председатель колебался: с районом надо бы посоветоваться. Но тут же майор объяснил, что вопрос согласован с областью и, больше того, луга уже оцеплены красноармейскими постами. Надо объявить населению, что появляться там никому не разрешается.

Делать было нечего. И если говорить по правде, колхоз даже выигрывал: сено в этом году зародило так, что не хватит рабочих рук вовремя убрать его. К тому же командиры не торговались — согласились уплатить сумму, которую назначило правление. Затем подписали договор в двух экземплярах, закрепили его гербовой печатью. Оформили бумагу для перечисления воинской частью денег на банковский счет колхоза.

А ночью крестьяне видели, как мигали на дальних лугах огни, слышали рокот приземлявшихся там самолетов.

Только спустя несколько дней после того, как началась война, председатель узнал ужасную правду: на луга его колхоза садились немецкие самолеты, выгружали они там отряды автоматчиков, легкие танки, горючее, боеприпасы. Узнал случайно, после того как в селе появились немецкие мотоциклисты, и председатель, сев на лошадь, умчался в луга, чтобы предупредить своих. Но вместо своих увидел пепельные мундиры гитлеровцев и желтокрылые «юнкерсы» с черными крестами на фюзеляжах.

Маринин был потрясен. Как все просто! И как все страшно! Многое фашисты взвесили: любовь и доверие народа к Красной Армии, чью-то беспечность, оторванность далекого села от районного центра... Но ведь самолеты немцев пересекали нашу границу не один и не два раза! А самолет — не муха! Замечали же их, докладывали... Неужели никого не беспокоило, куда и зачем они летают? Где и кто те люди, которые должны отвечать за это?.. Многое казалось непонятным. Ведь слышал же Петр, что первые часы после начала войны не было приказа открывать огонь по врагу. Где-то в высших штабах не верили, что на границе — не провокация, а решительные боевые действия всей германской армии...

А сейчас, когда Петр услышал рассказ председателя колхоза, ему впервые стало страшно от того, что он может погибнуть. Казалось, он узнал, понял такое, чего не знают, не поняли там, за линией фронта, да и в самой Москве... Надо обязательно выйти к своим, чтобы рассказать все.

Вдруг вспомнил, что из отряда дезертировал пулеметчик Яшук. Скорее, скорее уходить от этого места, запутать следы!..

Не стали дожидаться ночи. Назначив головной и боковые дозоры, Маринин скомандовал отряду двигаться вперед.

26

Одиннадцатый день шла война...

Отдых в глубине леса близ шоссе, по которому катился непрерывный поток немецких танков, артиллерии, грузовиков, был тревожным. Отряд Маринина ждал ночи, чтобы незаметно переправиться через небольшую, с заболоченными берегами речку Птичь — приток Припяти.

Перед вечером из разведки вернулась группа солдат. Старший группы доложил Петру:

— Путь разведан до дороги, что идет за Птичью с севера на юг. Дорогу можно перейти в любое время. Когда возвращались, в лесу, в двух километрах отсюда, обнаружили замаскированную машину. На посту стоит красноармеец — уже пятый день. Ждет, что за ним вернутся.

— Что в машине?

— Не говорит...

— Может, продовольствие? — забеспокоился Либкин. Он теперь ведал продснабжением отряда.

Через двадцать минут Маринин, Либкин и пять бойцов были у машины.

Вид у красноармейца, охранявшего грузовик, был страшный: потемневшее, густо заросшее лицо с ввалившимися щеками, глаза, точно больные трахомой; гимнастерка заскорузла от пота и пыли, и, может быть, поэтому комсомольский значок на ней сверкал такой неестественной свежестью и чистотой.

Красноармеец вначале подпустил только Маринина.

— Документы, — потребовал он.

— Не видишь разве? — Петр указал звезду на рукаве своей гимнастерки.

— А родом откуда?

— Из-под Винницы.

— Может, земляк, товарищ младший политрук?! — издали бросил кто-то шутку.

Услышав слово «товарищ», красноармеец оживился. Губы его растянулись в улыбке, измученное, посеревшее лицо прояснилось.

— Свои, свои! — радостно повторил он несколько раз, а затем осторожно вынул из гранаты запал. — Это я приготовил, чтобы в машину бросить, если фашисты придут, — пояснил боец и жадно посмотрел на флягу, висящую на ремне Маринина, облизнул сухие, потрескавшиеся губы.

Петр перехватил его взгляд, подал флягу. Солдат пил жадно, долго. Потом рассказал о себе.

Оказывается, пять дней назад на Бобруйск отступал какой-то саперный батальон. Невдалеке отсюда колонну атаковали немецкие бомбардировщики. Несколько машин и этот грузовик с саперным имуществом были повреждены. Грузовик оттащили в глубь леса. Командир роты поручил охранять его бойцу Скорикову.

— Ждите здесь, пока не пришлем машину под груз, — приказал он.

Сейчас Скориков не знал, как быть. Он и сам уже не верил, что смогут вернуться за имуществом. Но приказ… [142]

— Снимаю вас с поста и зачисляю в отряд, — объяснил солдату Маринин.

Из машины выгрузили часть взрывчатки, бикфордов шнур. Остальное вечером, перед своим уходом, облили бензином и подожгли.

В пути Маринин услышал, как один парень, белорус, сказал Скорикову:

— Командир-то твой хорош! Оставил, мол, под охраной, и с плеч долой. А сколько ты еще стоял бы?

— Сколько нужно, — сердито ответил Скориков.

— Пока фашисты смену не прислали бы, — бросил кто-то.

На привале Маринин построил отряд. Ночь звездная, непривычно тихая. Рядом на поляне аппетитно щипали траву лошади.

— Красноармеец Скориков, пять шагов вперед! — скомандовал младший политрук.

Боец вышел из строя и повернулся лицом к товарищам.

Маринин не умел говорить красивых речей. Но на этот раз слова его проняли душу каждого. На самом деле, разве не подвиг совершил Скориков? Зная, что кругом враги, что каждую минуту его могут обнаружить, он все же не покидал своего поста, свято выполняя приказ командира.

— За честное служение Советской Родине, — заканчивал свое слово Петр, — за отличное выполнение боевого задания от лица службы красноармейцу Скорикову объявляю благодарность!

— Служу Советскому Союзу! — взволнованно ответил солдат.

Идти стало труднее. Взрывчатка, которую взяли в автомашине, хотя и была распределена между тремя десятками солдат, легла на плечи отряда тяжелым грузом. Вскоре Маринин вынужден был спешиться и отдать свою лошадь под вьюки. Рана беспокоила уже меньше, и если не встречались на пути болото или непролазь мелколесья, Петр шел бодро.

Великое дело карта и компас!.. Как идти по ночному лесу, по бездорожью, не рискуя попасть в трясину, в карьеры торфоразработок или войти в деревню, занятую [143] врагом? Как узнать, что ждет впереди, какие неожиданные преграды?

Спасали топографическая карта и компас. Засветло сориентировавшись на местности, проложив по карте маршрут и определив азимуты на каждый отрезок пути, Маринин выделял счетчиков шагов. Солдат, которому поручено было отсчитывать шаги на глухих, безориентирных участках, через каждые сто пятьдесят шагов клал в специально освобождавшийся карман палочку. Десять палочек — километр пройденного пути... И это позволяло в любую минуту знать, где, в какой точке находится отряд, позволяло намечать наиболее короткий и безопасный путь. Если же впереди отряду предстояло пересечь дорогу или речонку, шагов не считали, а шли напрямик, сверяя направление своего движения с компасом. Впрочем, таких отрезков пути было больше.

Этой ночью тоже шли напрямик, через лес, перелески, луга и массивы хлебов, зная, что к рассвету должны упереться в небольшую речушку. А там еще несколько переходов, форсирование Птичи и — Березина! Все были уверены, что на Березине стоит фронт.

Говорят, что в летние месяцы туман рождается на рассвете. Ничего подобного. Уже к середине этой ночи туман стоял на каждой поляне, клубился в низинах — даже самых маленьких. Он пластался по земле и до того был густой, что, шагая в нем, солдаты не видели своих ног, и чудилось, что ты несешь свое тело по воздуху.

На рассвете вышли к речке. Она вся тоже утопала в белесом тумане. Вроде и речки самой не было, а стоял между двумя стенами леса туман — густой, белый. Казалось, войдя в него, взмахни руками, и поплывешь.

Где-то недалеко слева грохотали моторы. Привычным ухом Маринин легко различил танки. Посмотрели на карту. Если не отклонились в сторону, то рядом — деревня Залужье. Через нее пролегает дорога, которая затем раздваивается и одним рукавом уходит на север, к автостраде Минск — Могилев, другим — на юго-восток, к Бобруйскому шоссе. На краю деревни — мост через речку; это, видать, у моста грохочут танки.

Вскоре вернулся из разведки сержант Стогов с двумя бойцами. Доложил, что рядом — действительно деревня, но, как называется, не выяснил. Мост через речку у деревни взорван. Рядом с ним немцы навели понтонную [144] переправу. По ней проходят сейчас танки и тягачи с пушками.

Бойцы отряда, разлегшись на росной траве, отдыхали, кормили размоченными сухарями лошадей.

Маринин подозвал к себе Скорикова — солдата, которого сняли с-поста у машины со взрывчаткой.

— Вы сапер? — спросил у него.

— Да.

— Сумеете точно рассчитать количество бикфордова шнура, чтоб горел он, пока плот со взрывчаткой доплывет к мосту?

— Один момент, товарищ младший политрук, сейчас проверю скорость течения воды...

Через час все было готово. Точно рассчитали расстояние к понтонной переправе немцев, отмерили нужное количество бикфордова шнура, связали плот и уложили на него почти всю взрывчатку, которая была в отряде. Затем подсоединили шнур к капсюлю-детонатору, заложили зажигательные трубки в толовые шашки, и... огонек от спички побежал в глубь шнура. Оттолкнули плот со взрывчаткой на середину речки и сами — быстрее к броду, на ту сторону...

Ускоренным шагом шли в глубь леса, стараясь скорее оказаться подальше от речки, и напряженно прислушивались к тому, что делалось там, на переправе. Не прибьет ли плот к берегу? Не заметят ли его фашисты раньше времени? Но не должны бы. Русло речки прямое, и туман такой — в двух шагах ничего не видно...

В стороне переправы по-прежнему урчали моторы, раздавались выкрики команд. И вдруг лес озарился яркой вспышкой. Кажется, в чистом небе полыхнула молния. И тотчас тяжелый грохот подмял, сдавил все живое. Дохнуло упругим ветром, всколыхнуло на полянах туман. Грохот оборвался, а затем снова родился где-то впереди, в лесной чаще. Но это уже было эхо.

Моторы на переправе утихли, и оттуда донеслись истошные вопли. Было ясно, что плавучая мина достигла цели...

Когда рассвело, отряд находился уже далеко от деревни Залужье. Над лесом несколько раз пролетал самолет-разведчик, и Маринин отдал приказ усилить маскировку.

В это утро еще одно событие взволновало отряд. [145] Дозорные наткнулись на дом лесника, и когда доложили об этом Маринину, он принял решение наполнить фляги колодезной водой — всем уже надоела пахнущая болотом и торфом речная вода.

Сержант Стогов зашел в дом, чтобы попросить ведро, и вдруг увидел там... пулеметчика Яшука, сбежавшего из отряда. Яшук, переодетый в измятый гражданский костюм, заросший и усталый, сидел за столом и жадно хлебал щи. У печки возилась старуха-хозяйка.

- — Руки вверх! — грозно скомандовал дезертиру Стогов.

Под ружьем привел Ящука к месту стоянки отряда. Его тотчас окружили солдаты.

— Братушки... товарищи... — срывающимся голосом шептал Ящук, затравленно озираясь по сторонам. Вокруг — хмурые лица, негодующие глаза.

— Змея тебе товарищ! — оборвал его Маринин. — Куда собрался?

— У меня дом рядом... Мать старая, куда же я пойду с вами? — Ящук упал на колени, поднял трясущиеся руки. — Братушки... Пощадите...

— Шкура!

— Предатель!

— Пулю ему! — раздавались возгласы.

— Становись! — сурово, отрывисто скомандовал Маринин отряду. — Равняйсь!.. Смирно!.. — затем повернулся к Я щуку, все еще стоявшему на коленях: — Встать!

Вид дезертира был жалок — у него тряслись колени, руки, дрожали губы, глаза безумно метались из стороны в сторону.

— Военную присягу принимал? — спросил Маринин. Потемневшие глаза Петра — грозные, колючие.

— Принимал... — еле выдавил из себя Ящук.

— Как наказать предателя? — обратился младший политрук к отряду.

— Расстрелять! — твердо ответил Стогов.

— Расстрелять, — повторил Скориков.

— Расстрелять... — прошептал Либкин.

«Расстрелять»... — «Расстрелять»... — «Расстрелять»... — перекатывалось от человека к человеку вдоль строя. Лица людей суровые, полны решимости и воли. Нет, это не остатки разбитых войск, не деморализованные силы. Это солдаты, которых ничто не сломит. [146]

— Расстрелять из его же пулемета, — добавил кто-то.

— Именем Советской Родины приказываю: расстрелять дезертира Ящука! — сухо произнес Маринин.

— Братцы... братушки! — Ящук ляскал зубами, задыхался. — Как же так сразу?.. Братушки... пощадите... Я в бою лучше, я что угодно сделаю...

Но ни тени сочувствия в десятках глаз. Только презрение и ненависть. И Ящук, точно в нем что-то надломилось, безвольно уронил голову, обмяк весь. Он понял, что пощады не будет.

Короткая пулеметная очередь оборвала жизнь дезертира.

Тревожно шумели ели... Отряд продолжал путь.

Маринин вел своего коня на поводу и поддерживал разговор с Либкиным. Семен, впервые видевший, как расстреливают человека, не мог прийти в себя.

— Как можно в такое время дома отсиживаться?! — возмущался он. — И вообще... Побыл я одну ночь в руках фашистов и многое понял... Не умели мы ценить ту жизнь, которой жили.

— Положим, не все не умели, — перебил его Петр.

— Не знаю, кто как. Я о себе скажу, — волновался Либкин. — Вот призвали меня зимой в армию, и я готов был жалобу писать. Какой же из меня, очкарика, военный?! — думал я. А сейчас понимаю: не хотелось мне расставаться со всем привычным. У меня в Нежине семья, квартира большая, старики-родители... Хорошо жилось. Каждое лето в Одессу или в Крым на курорт ездили.

— А я никогда моря не видел, — вздохнул Маринин.

— Да ну?..

— Во сне только видел море, курорт, — продолжал какую-то свою мысль Маринин. — Бывало, мальчонкой, проснусь и думаю: стать бы мне сразу большим и сильным да поехать к морю...

— Летом красота там! — заметил Либкин.

— Я в селе рос. В селе самая работа летом, — Петр вздохнул. — А о курорте слышал я от нашего сельского фельдшера. И мечтал: стать большим, поехать к морю, отыскать тот курорт, где от туберкулеза лечат, и свезти туда мою покойную мать... Туберкулезом она болела... [147]

— А я все о том, — перебил Либкин, — что не всегда ценили мы блага, которые нам дала Советская власть. Полагали, что иначе и быть не может. Понимаешь?.. А я понимаю. Я особенно понял, когда фашист начал бить меня в морду и обзывать всякими непотребными словами. Я даже ужаснулся, что кто-то, оказывается, еще может так обращаться с человеком. Это же ужасно! Он себя считает человеком, а тебя скотом и заявляет, что тебе нет места, на земле.

— В том-то и дело, — согласился Петр. — Драться надо... Иначе ни тебе, ни мне, никому, кто не захочет быть рабом, не найдется места под небом. В землю вгонят нас фашисты.

— Вот-вот! Я об этом и.говорю. Фашистов мы победим, это факт. Но это еще не все. Ведь что было? Жили мы настоящей жизнью, а все же исподтишка поругивали ее. То нам не нравилось, что на базаре сало без шкурки продают, то в поездах казалось слишком тесно... Нет, побьем немцев, приеду я в свой Нежин, соберу родню и скажу: давайте жить лучше.

— В общем ты правильно мыслишь, Семен, — и Маринин дружелюбно похлопал Либкина по плечу. Ему все больше нравился этот добродушный и откровенный человек.

27

Надвигался вечер, неся желанную прохладу.

Петр Маринин, взобравшись на грушу-дичок, что росла на опушке соснового бора, пристально всматривался в сторону недалекого села. Хорошо бы заскочить туда ночью да пополнить скудные запасы продуктов. Но надежд мало. По дороге, огибавшей село, часто проходили колонны грузовиков. Многие из них сворачивали на проселок, нырявший в невидимый отсюда овраг, над которым возвышалась четырехгранная верхушка трубы какого-то небольшого завода, не обозначенного на карте Петра. Что там, в овраге?

Было видно, что по селу разъезжают мотоциклисты, прохаживаются солдаты. Да, пробираться в село опасно.

Вдруг откуда-то со стороны донесся женский голос — протяжный, плачущий. Вскоре Петр заметил и саму женщину. Она вышла из лесу немного впереди того места, [148] где залег отряд, и направилась через луг, поросший мелколесьем, к деревне. Вслушавшись в причитания женщины, Петр разобрал слова:

— ...Чтоб мать так плакала твоя!.. Чтоб твои дети без молока остались!.. Ворюга бессердечный!..

— Задержать! — приказал Маринин сержанту Стогову, стоявшему под грушей.

Через несколько минут немолодая женщина, всхлипывая, рассказывала Петру:

— Спрятала корову от немцев, так свои нашли. А чем мне детей кормить?.. Все фашисты забрали...

— Кто забрал корову?

— Наши хлопцы. За оврагом огонь расклали. Уже, наверное, зарезали Маньку.

— Ведите скорее туда, — распорядился Маринин и вместе со Стоговым и тремя бойцами направился в сторону, куда указала женщина.

Пробежали овраг, по дну которого протекал ручеек, и услышали запах дыма. Вскоре увидели пляшущее пламя костра; возле него сидело человек десять красноармейцев. Все — обросшие, грязные, смертельно усталые. Недалеко стояла привязанная к дереву корова.

— Стойте, — тихо приказал Петр Стогову и бойцам. — А то сдуру стрелять начнут.

Подоспела отставшая было женщина.

— Вон тот басурман забрал корову, — взволнованно объяснила она, указывая из-под куста на огромного детину, что точил на камне плоский штык.

Совсем недалеко Маринин заметил часового. Он сидел на пне и, уставив невидящие глаза в землю, странно, точно спящий, покачивался. Услышав за кустом шорох, часовой с трудом приподнялся и тут же упал на землю, громыхнув винтовкой о пень.

— Голодный обморок, — вздохнул Петр и решительно направился к костру.

Огромный детина — грудастый, широкоплечий — оказался сержантом. Перестав точить штык, он скрестил напряженно-настороженный взгляд со строгим взглядом Маринина. Потом нехотя поднялся на ноги, сделал шаг навстречу Петру. Рассмотрев на, его гимнастерке знаки отличия политработника, вдруг начал истерично хохотать:

— Братцы! Политрук к нам пожаловал! — сквозь [149] хохот проговорил сержант. — Пришел политинформацию читать на тему «Ни шагу назад, вперед — на Берлин!» На лицах бойцов мелькнуло подобие улыбок — горьких, усталых, безразличных.

— Давай, товарищ политрук!. — скоморошничал сержант, подступая к Маринину. — Засвети вопрос о солидарности мирового пролетариата. Только извини, конспектировать не станем, не то время. Крой, начинай с трехаршинной цитаты о том, что будем воевать только на чужой территории!..

Петр почувствовал, как стыд жаром обдал его лицо. Ощутил какую-то вину перед этими опустившимися парнями. И в то же время в груди шевельнулась злоба: сержант издевался над его, Маринина, душевной болью, глумился над общей бедой...

Петр не удержался, когда сержант надвинулся на него грудью и приблизил в страшном оскале лицо, одним ударом свалил его на землю. Этот удар словно вернул сержанту силы: он мгновенно вскочил на ноги и поднял кулак, в котором был зажат штык. В дикой ярости Петр кинулся навстречу. Но в это время Стогов резко оттолкнул его в сторону и, рванув на своей груди гимнастерку, тихо сказал сержанту:

— На, бей...

Сержант будто протрезвел. Беспомощно оглянулся на своих товарищей, которые вскочили на ноги и схватились за оружие, опустил руку и, по-детски. всхлипнув, обессиленно опустился на траву, выронив штык.

~ Мародерствуете?! — не мог прийти в себя Петр. — Своих грабите?

— А ты глазелки протри! — подал от костра голос щуплый, с перебинтованной рукой солдатик. — Мы у немцев корову отняли. Вон они!

Маринин вопросительно посмотрел на раненого красноармейца и перевел взгляд туда, куда тот указал рукой. Увидел под кустом распластанные тела двух гитлеровцев.

— Убили? — укрощая злость, с любопытством спросил Петр.

Женщина, до этого с испугом наблюдавшая за происходящим, робко подошла к Петру и извиняющимся голосом заговорила:

— Товарищ начальник... пусть режут корову. Мы перебьемся [150] как-нибудь. Все равно не упрятать ее от немцев... У меня на огороде картошка молодая поспевает, муки трохи осталось... Пусть режут...

— Заберите корову, — хрипло ответил ей Маринин. Затем подошел к костру, к красноармейцам, смотревшим на него с недоуменной тревогой, и, приложив руку к козырьку, представился: — Младший политрук Маринин, командир боевого отряда!

Петр обратил внимание, что на гимнастерках красноармейцев черные петлицы.

— Артиллеристы? — спросил он, будто ни к кому не обращаясь.

— Минометчики, — ответил кто-то.

— Впрочем, все равно, — горько усмехнулся Маринин и повернулся к сержанту Стогову: — Накормите людей и включите в список личного состава. И пусть приведут себя в божеский вид...

Влившиеся в отряд красноармейцы были очень усталыми, и Маринин решил этой ночью не продвигаться на восток. После скудного ужина углубились в лес и, облюбовав песчаную высотку, поросшую молодыми сосенками, расположились на отдых. Для охраны выделили из отряда «полевой караул» и два «секрета», выдвинув их в направлении опушки леса, откуда могла угрожать опасность.

Петр чувствовал на себе хмурые взгляды сержанта, которого в горячах свалил сегодня ударом на землю. Уже знал, что фамилия его Москалев. Хотелось заговорить с сержантом, но не находил повода. Было стыдно. С детства Петр никогда не дрался. Только в бою: на дороге под Скиделью, а затем под Боровой. Но одно дело бить врага, а другое — поднять руку на своего, хоть и озлобленного неудачами, поддавшегося панике. Нет, вины за собой Петр не чувствовал, однако все же ощущал неловкость, что не хватило выдержки, не сумел взглядом, словом, наконец, командой подчинить своей воле строптивого сержанта. Ну, не сумел!

Маринин сидел у небольшого костерка и при тусклых бликах пламени рассматривал карту. Надо было решить: нельзя ли завтра сделать бросок вперед не только на рассвете, но и днем? [151]

А сержант Москалев развертывал под недалекой сосенкой скатку шинели — собирался спать. Он помылся, побрился, от чего его щеки казались еще более впалыми, а глаза смотрели болезненно и устало...

Среди ночи Маринин сквозь сон услышал в стороне опушки непонятный шум: приглушенные возгласы, разговор, ржание лошади.

— Отряд, в ружье! — резко скомандовал Петр, вскакивая на ноги и хватая автомат. — Сержант Стогов, к полевому караулу!

Но тревога оказалась напрасной. Вскоре Стогов препроводил к месту расположения отряда повозку. На ней сидел, понукая лошадь, пожилой крестьянин-белорус и женщина, которой Маринин возвратил корову.

На повозке под соломой оказались мешки. В них — хлеб, картошка, сало, два окорока.

— Еле пробились к вам, — устало и невесело рассказывал крестьянин, разгружая повозку. — Полное село немцев.

— А на кирпичном заводе их, как муравьев! — со страхом говорила женщина. — Все что-то таскают туда на грузовиках.

Оказывается, недалеко от села находился небольшой кирпичный завод. Вокруг него образовалось несколько глубоких карьеров, откуда годами выбирали глину.

— Доверху загрузили карьеры снарядами, минами, бочками с бензином, — продолжал рассказ крестьянин. — Это сразу же за шоссейкой, в полукилометре.

Петр оглянулся на Стогова, на бойцов, заметно приободрившихся при виде хлеба и сала. Встретился с угрюмым взглядом сержанта Москалева. Понял, что все ждут от него какого-то решения.

Протянул крестьянину руку:

— Спасибо за помощь продуктами. И за все спасибо...

Затем пожал руку женщине и приказал двум бойцам:

— Проводите их за опушку.

Когда повозка скрылась в лесу, Маринин обратился к Стогову:

— Ну, давайте думать... Не имеем права уйти отсюда, пока не взорвем склад.

— Как же до него дотянешься? — вздохнул Стогов. [152]

Топтавшийся до этого в стороне сержант Москалев вдруг сказал:

— Недалеко отсюда минометы мы закопали... Может, вернуться за ними?

— Где?! — кинулся к нему Петр. — Какие минометы?

— Восьмидесятидвухмиллиметровые. Четыре ствола. И пять ящиков с минами. Минометы тащили на себе из-под самого Слонима.

— И мины из-под Слонима? — с недоверием спросил Стогов.

— Нет, на мины мы в лесу набрели. Штук сто выстрелили по немецкой колонне, а пять ящиков захватили с собой. Потом троих наших бойцов немецкие автоматчики накрыли и на наш след напали. Не, было мочи нести дальше. Закопали... А буссоли с нами.

Маринин молчал, пораженный тем, что красноармейцы больше двухсот километров тащили на плечах минометы. А что это такое, он знает: в училище, во время учений, сам несколько раз вьючил на себя опорную плиту и, обливаясь потом, горбатясь, шагал в солдатском строю до изнеможения. И сейчас понимал: иметь в отряде минометную батарею, значит, не только удастся поднять в воздух склад боеприпасов врага, но, если посчастливится раздобыть мин, многое можно сделать.

— Найдете то место, где закопали? — спросил Петр у сержанта Москалева.

— Найду. Три часа ходу отсюда.

— А если там немцы?

— Что им в лесу делать? Немцы на дорогах и в деревнях.

Маринин задумчиво посмотрел в усталое лицо Москалева и после паузы коротко приказал:

— Собирайтесь. Поднимайте своих людей, берите две лошади и отправляйтесь за минометами.

— Сбегут же, товарищ младший политрук, — убежденно зашептал сержант Стогов Маринину, когда Москалев ушел к своим бойцам. — Верное слово, сбегут!.. Накормили их, сухарями наделили. Не видите разве, что этот сержант чертом смотрит?.. Да еще лошадей отдаете!

— Не сбегут.

— Ну меня с ними пошлите!

— Не надо. Зачем обижать недоверием? [163]

Петр Маринин наблюдал за кирпичным заводом, который хорошо был виден ему с вершины высокой сосны. На сосну забрался с трудом — еще беспокоила рана. Здесь, в вышине, особенно заметен терпкий, дурманящий запах разомлевшей от жары хвои. На земле этот запах так не чувствовался, как среди ветвей. Коричневый ствол сосны облит смолой; она пачкала обмундирование, липла к рукам. Но Петр не обращал на это внимания: не отрывался от бинокля. Отчетливо видел карьер, заполненный штабелями ящиков; во втором карьере — множество бочек. Там же стояло несколько тучных бензовозов.

А сержант Москалев все не возвращался. Неужели оправдались опасения Стогова?.. Не хотелось верить. Петр в который раз определял по сетке бинокля расстояние к карьерам. Этому хорошо помогали телеграфные столбы у дороги. Знал, что высота столба — шесть метров. Шесть делил на угловую величину, которую показывала сетка бинокля, и умножал на тысячу. От опушки леса к дороге — шестьсот сорок метров. От дороги к заводу — метров пятьсот. Надо три — четыре мины для пристрелки, и склады будут накрыты.

Но минометов пока нет. Москалев и его солдаты, по расчетам Маринина, должны были возвратиться часа три назад. Чем же вызвана задержка? Возможно, ночью сбились с направления, не смогли отыскать место, где закопано оружие. А может, что другое?

В глубине леса томился от безделья отряд. Стогов нервно прохаживался среди лежавших под кустами бойцов. Либкин с тремя добровольными помощниками собирал на поляне заячий щавель: грозился на следующем привале покормить отряд зеленым борщом.

Солнце поднималось все выше. В лес заползала духота. И росла тревога: что стряслось с группой Москалева? Не безопасно ли оставаться на месте?

Вдруг издали, с той стороны, откуда должны были прийти минометчики, донеслись звуки стрельбы: нетрудно было различить стрекот немецких автоматов, размеренную дробь нашего ручного пулемета, редкие щелчки ружейных выстрелов.

Это — самое худшее, что мог предположить Петр. Ощутив холодок в груди и слабость в руках, он перевел [154] бинокль влево, где опушка леса загибала к самой дороге. Но ничего там не увидел.

Положил бинокль в чехол и, обдираясь о сучья, начал поспешно спускаться вниз, напряженно думая над тем, что он сейчас должен предпринять.

А стрельба не утихала. Но что это? Ухо Петра уловило хлопки минометных выстрелов. Взглянул на завод и глазам своим не поверил: увидел взметнувшиеся взрывы мин рядом с карьерами. Не обман ли зрения? Быстро достал бинокль... Совсем близко увидел султаны взрывов. Откуда летят мины? Чьи они? И вдруг перед самыми стеклами бинокля в небо вздыбилась огненно-черная стена...

Еще не осмыслил, что произошло, но инстинктивно крепко обхватил руками ствол дерева. И тут ужасающей силы грохот встряхнул лес, больно ударил по барабанным перепонкам. Взрывная волна упруго качнула ели; Петр даже скрежетнул зубами, так стиснул ствол, чтобы не слететь на землю.

Еще взрыв!.. Страшно было смотреть в сторону кирпичного завода. Над ним клубилась, будто перекипала, черная с огненными жилами туча, из которой во все стороны летели какие-то темные комья. Петр понял: это падали поднятые в воздух гильзы и неразорвавшиеся снаряды. Многие из них шлепались близ опушки, а некоторые, просвистев над головой, залетали даже в лес.

Через минуту Петр был на земле. Тут же к нему подбежал Стогов.

— Связной из группы сержанта. Москалева! — с испугом доложил он, толкнув к Маринину запыхавшегося красноармейца.

Еле переводя дыхание, связной докладывал:

— Утром, после того как откопали и почистили минометы, столкнулись с немцами. Начали отступать. Чтоб не привести, их сюда, сержант приказал всем занять оборону, а сам с наводчиками развернул минометы на опушке и ударил по кирпичному заводу. Вам надо уходить...

Маринину все было ясно.

— Сержант Стогов, остаетесь за меня, — начал он скороговоркой отдавать распоряжения. — Берите раненых, лошадей с грузами и идите строго на юг три километра. Там замаскируйтесь и ждите нас. Выставьте [155] цепочку часовых постов фронтом на север, чтобы не разминуться. Остальным — в ружье!.. Пойдем выручать минометчиков.

Прямо здесь же отряд развернулся в линию и побежал вдоль опушки туда, где еще слышалась перестрелка.

Но вскоре перестрелка утихла, и это заставляло тревожиться еще больше. Не слышно было и минометов. По лесу стлался дым, пахло гарью: ветерок, дул со стороны кирпичного завода.

Рядом с Марининым, тяжело дыша, бежал солдат-связной.

— Скоро канава, там надо осторожно! — предупредил он.

Но до канавы не добежали. Встретили сержанта Москалева и с ним четырех бойцов. Правый рукав сержанта был в крови, а сам он еле держался на ногах.

— Где остальные? — спросил Петр.

— Потом, — прохрипел Москалев. — Надо уходить.

Раненого Москалева и его солдат, которые тоже еле переводили дыхание, подхватили под мышки и всем отрядом повернули в глубь леса.

Нужно было спешить. Теперь, после взрыва склада, немцы всерьез займутся прочесыванием леса. Наверняка пойдут с собаками.

— Четырех наших убили, — на бегу докладывал сержант Москалев. — Минометы пришлось бросить... Лошадей немцы постреляли.

28

Третьего июля ночью отряд младшего политрука Петра Маринина подошел к Березине. Лес здесь подступал вплотную к реке, тихо несшей свои воды меж буйной зеленью берегов. По ночной глади Березины стелился пар, лениво поднимаясь ввысь и тут же тая.

Маринин, прижавшись к толстому стволу ели, напряженно всматривался в противоположный берег, который казался безжизненным. Там мирно дремали густые кустарники, бросая на светлеющую кромку неба контуры своих кудрявых, плотно увенчанных листвой ветвей. Ничто не говорило о том, что за водной преградой расположились советские войска. [166]

Зато на этой стороне Березины, где притаился в лесной чаще отряд Маринина, было неспокойно. Фашисты, оседлав дороги, непрерывно патрулировали вдоль реки на мотоциклах, танках, бронетранспортерах. Ракетчики, находясь где-то слева, то и дело стреляли из ракетниц, озаряя местность бледным мерцающим светом.

Маринин дожидался возвращения своих разведчиков, которым поручил исследовать берег реки. Наконец разведчики возвратились. Красноармеец Скориков доложил:

— Вот там за изгибом — болото страшнющее! Прямо к берегу подходит. Самое место для переправы. Немцы туда ни-ни...

Через час отряд сосредоточился в зарослях, раскинувшихся на болоте. Даже лошади и те были надежно упрятаны от взора вражеских патрулей, носившихся на мотоциклах по дороге за густым лозняком.

Солдаты деловито, без суеты, готовились к переправе: опустошали и выворачивали карманы, снимали сапоги и плотно, голенищами вниз, пристегивали их ремнями к животу. Тот, кто плохо плавал, собирал хворост, сухой камыш и делал из них вязанки. Для раненых (их было в отряде девять человек) сооружали плот.

Только Либкин не находил себе дела в эти томительные минуты. Мысль, что ему неотвратимо придется шагнуть в неизвестную реку и перебраться через ее широкое русло на далекий противоположный берег, совершенно невидимый для него, приводила в смятение. Он не умел плавать. Даже вязанка сухого хвороста, которую предложили ему бойцы, не казалась надежной.

— А если я кувыркнусь под нее? — не унимался Либкин. — И вообще, что это за дикий способ переправы? Кто может мне гарантировать, что этот сноп поплывет вместе со мной через реку, а не вдоль нее — прямо к фашистам?..

Красноармейцы сдержанно посмеивались. Посмеивался и Маринин. Он уже решил переправить Либкина вместе с ранеными на плоту, но пока не говорил об этом. Хотелось до конца испытать людей в трудную минуту.

К переправе все было готово. Ожидали лишь сигнала с противоположного берега, куда Петр отправил [157] сержанта Стогова с двумя бойцами. Наконец после томительного ожидания по ту сторону Березины в небо устремились три очереди трассирующих пуль. Это сигнал, о котором Маринин условился со своими посланцами. Он означал, что отряд может приступить к форсированию реки.

Маринин подал команду. Спустили плот, усадили на него раненых. Затем в воду шагнули лошади, неся на себе по одному седоку.

Маринин приказал Либкину сесть к раненым. Семен рьяно заартачился и самоотверженно шагнул в реку со своей вязанкой хвороста.

Когда люди отряда, переправлявшиеся последними, достигли середины Березины, Петр Маринин направил к реке своего коня. В это время фашисты обнаружили переправу. В ночном небе загорелись ракеты, вдоль русла ударили пулеметы, заухали взрывы мин. В ответ с другого берега на гитлеровцев обрушились огнем несколько советских артиллерийских и минометных батарей, застрочили станковые пулеметы.

Лошадь Маринина, поплясав на вязком берегу, испуганно всхрапывая, ступила в Березину.

Прильнув к гриве коня, Маринин напряженно всматривался вперед, туда, где добирались к противоположному берегу его люди. Каждый фонтан воды, поднимавшийся над рекой от взрыва немецкой мины, болью отдавался в сердце. Кого не досчитается он на той стороне?..

Почти до середины реки беспрепятственно добрался Петр со своим конем, укрытый изгибом русла от вражеских глаз. А на середине, где ездока стало сносить по течению, вдруг справа и слева, впереди и сзади вздыбились в небо оглушительно рокочущие столбы воды и пены. Подводные взрывы мин, казавшиеся со стороны глухими, здесь тупо, больно били по барабанным перепонкам. В воздухе над бурлящей от взрывов рекой неслись навстречу Петру невидимые, мелкие, как пыль, облака водяных брызг.

Взрыв мины взметнулся рядом. Чудовищная сила схватила Маринина за плечи и вместе с лошадью, завертев, швырнула в водяную бездну. Задыхаясь, Петр вскочил на спину коня, оттолкнулся и усиленно начал грести [158] руками. Еще несколько секунд, и его голова появилась над поверхностью реки.

В десяти метрах от Маринина вынырнула лошадь. Всхрапывая, она поплыла в обратную сторону.

В небе вновь загорелись ракеты, и новые взрывы заухали на реке. Петр лег на спину и, выставив над водой только лицо, энергично заработал руками и ногами. Стопудовыми казались сапоги на ногах, автомат на ремне, наган на боку...

Вдруг в то место, где был пристегнут наган, из-под воды чем-то больно ударило и одновременно оглушило страшным взрывом. Вздыбившийся в небо фонтан обрушился прямо на Маринина, вдавливая его в бурлящие воды Березины.

Тело словно схвачено железными путами. От удара в бок онемели руки и ноги, но мысль работала четко. Петр ясно понимал, что идет ко дну, что еще десяток секунд — и он начнет глотать воду. Нечеловеческими усилиями сбросил с себя железные путы. Почувствовал, что нет на шее автомата. Взмахнул руками и поставил тело в вертикальное положение. Начал грести. Еще взмах руками, еще два взмаха. А вода не размыкается над головой. Один бы глоток воздуха, одну бы секунду дать передышку легким. Но передышки нет, и он из последних сил рванулся вверх. И река расступилась...

Над Березиной воцарилась тишина. Не ухали больше взрывы мин, не строчили пулеметы. А Петр Маринин все плыл к берегу, оставляя за собой кровавый след.

Где-то из глубины души, из тайников человеческого организма поднялись последние силы. Петр плыл. Словно в бреду почувствовал он, как его подхватили чьи-то руки.

— Знамя, — прошептал он. — У меня на груди знамя...

29

Наступил тринадцатый день войны.

В глубине леса, у зеленых шалашей, где размещался политотдел дивизии, собирались люди. Все переговаривались между собой и нетерпеливо посматривали в сторону грузовика, в кузове которого ожесточенно трещала пишущая машинка. [159]

А над лесом, над примыкавшим к лесу полем с дозревающей пшеницей, над недалекой Березиной, зажатой с двух сторон буйной зеленью, стояла непривычная тишина. Еще не появлялись фашистские бомбардировщики, не неслись из-за реки вражеские снаряды.

Из шалаша показалась могучая фигура старшего батальонного комиссара Маслюкова. Он подошел к грузовику и у «машинистки Маши», как шутливо называли рыжеусого политотдельского писаря, взял страницы бумаги с уже знакомым ему свеженапечатанным текстом. Затем повернулся к столпившимся командирам и политработникам, окинул всех внимательным, оценивающим взглядом. Знакомые лица. И в то же время Маслюков видел перед собой совсем других людей, чем те, которых он знал тринадцать дней назад.

Остановил взгляд на младшем политруке Полищуке, своем помощнике по комсомолу. Это он вместе с комиссаром одного из мотострелковых полков организовал под огнем переправу двух батальонов через Березину. Что же изменилось в нем? Тот же острый, нетерпеливый взгляд, та же улыбка — то добрая, то едковатая, та же складка меж бровей. И все-таки это был другой Полищук, с горечью и решимостью в коричневых глазах, с сознанием своей ответственности за все, что происходит вокруг.

Но вокруг уже не та гнетущая атмосфера растерянности и подавленности, какая была в самые первые дни войны. Враг остановлен, хотя неизвестно — надолго ли. Полки дивизии сумели, хотя и потеряв часть техники и личного состава, вырваться из клещей фашистских танковых колонн и уйти за Березину. Сейчас они закопались в землю и держат прочную оборону вдоль восточного берега.

Маслюков увидел, как через просеку переходил строй людей. Это спешил на позиции отряд, который сегодня ночью переправился через Березину из вражеского тыла. Люди усталые, но радостные, оживленные. Да, оправился народ от первого удара...

Подошел полковник Рябов. Потемневшее лицо с ввалившимися, воспаленными глазами, жесткие складки у рта, усталый, озабоченный взгляд... Командиры подтянулись, отдали честь. [160]

— Начнем? — обратился Маслюков к командиру дивизии.

Рябов молча кивнул головой.

— Товарищи! — голос Маслюкова зазвучал взволнованно, с нотками торжественности. — Получен приказ Военного совета фронта. Это приказ Родины, приказ партии, и каждое слово его, каждую букву мы обязаны донести до сознания, до сердца бойцов и командиров. Наш святой долг — выполнить приказ любой, даже самой дорогой ценой — ценой жизни.

Маслюков начал читать.

С волнением слушали собравшиеся суровые слова правды. В приказе говорилось, что части нашей армии, располагавшиеся в западных областях Белоруссии, приняли на себя мощный внезапный удар фашистских танковых колонн, что советские воины проявили беспримерные образцы мужества, героизма, самоотверженности. И хотя наряду с этим были случаи растерянности и паники, они пресекались самыми решительными мерами военного времени. В целом, говорилось в приказе, бойцы, командиры и политработники в схватках со злобным, численно превосходящим врагом продемонстрировали горячую любовь к Советской Родине, безграничную преданность Коммунистической партии и Советскому правительству. В числе соединений, сохранивших боеспособность, упоминалась и дивизия полковника Рябова.

В подтверждение этих слов старший батальонный комиссар Маслюков рассказал собравшимся и о том, что сегодня ночью работник политотдела дивизии младший политрук Маринин вывел из вражеского тыла крупный отряд бойцов и вынес с собой знамя танковой бригады, прославившейся в боях с фашистами близ границы.

И сейчас, когда враг рвался через Березину, где на основных участках его встретил сплошной фронт советских войск, Военный совет призывал:

«Не щадить крови и самой жизни во имя победы над врагом. Советская Родина в смертельной опасности!..»

30

Пять месяцев идет война.

Долгими днями лежала Люба на больничной койке — безмолвная, замкнувшаяся в себе. Иногда тишину [161] палаты пробуждала песня, робкая, как первый ручеек весны, грустная. Это пела Люба. По вибрирующим ноткам ее мягкого голоса, по скорби, гнездившейся в уголках туб, медсестра Наташа догадывалась, что мысли, одна не радостней другой, бередят душу подруги. Но больше Люба молчала, и Наташа не знала, как развлечь ее, чем утешить.

Медсестра Наташа — худенькая, остроплечая девушка с маленькими юркими глазками на веснушчатом курносом лице. Такой запомнила ее Люба Яковлева, когда они вместе всего лишь один день работали в госпитале. Знала еще, что Наташа бойка на язык и неутомима в споре.

И вот эта Наташа стала для ослепшей Любы самым близким человеком. Она привезла Любу с фронта в Москву — в клинику знаменитого профессора-окулиста. И уже сколько месяцев они неразлучны. Любе казалось, что рядом с ней — совсем другая Наташа. Не верилось, что у той языкатой и вездесущей Наташи может быть такой голос, полный искренней душевной доброты и ласки.

Сегодня день какой-то особенный. Люба чего-то ждала. На душе было тревожно и тоскливо.

— О чем ты все думаешь, Любашенька? — спросила Наташа, откладывая в сторону клубок шерстяных ниток и недовязанную варежку. — Почему не хочешь поговорить со мной? Или пой лучше. А то прямо плакать хочется...

О многом думала Люба. Часто до мельчайших деталей вспоминала те ужасные минуты, когда горел госпиталь, когда она выхватывала из тлеющих постелей тяжело раненных, беспомощных людей... Если бы раньше покинул ее тогда страх и она не убежала в окоп! Может быть, и горящий потолок рухнул бы лишь после того, как она успела вынести последнего раненого...

Где-то в потайном уголке души Любы теплилась надежда, что профессор вернет ей зрение. С этой надеждой легче было жить. Вот только Наташа... Милая Наташенька! Она все время старается утешить Любу... Не надо!.. В утешениях подруги, в ее робком голосе сквозили жалость и неверие в то, на что так надеялась Люба.

В палату часто заходил ассистент профессора. Люба угадывала его по шаркающим шагам, резкому запаху тройного одеколона, по нарочито уверенному голосу.

- — Только не хандрить! — говорил ассистент. — Профессор соорудит вам такие глаза, что ни один парень не устоит...

Ох, зачем ее утешают? Ведь от этого еще труднее. К тому же Люба и не собиралась хандрить. Обида на судьбу, на нелепый случай еще не означала, что упали ее душевные силы, что надломлена ее воля.

В коридоре раздались шаркающие шаги, потом в палате запахло тройным одеколоном.

— Как чувствует себя больная? — спросил ассистент. В его голосе Люба уловила что-то такое, что заставило насторожиться.

— Будете снимать повязку? — дрогнувшим голосом отозвалась Люба.

— Повязку? — деланно удивился ассистент. — Прошу в кабинет. Сейчас посмотрим, в каком состоянии ваши глаза. Может, скоро и снимем.

Люба поняла, что наступило время, когда выяснится результат операции, когда решится ее судьба.

Наташа вела Любу по длинному коридору, и Люба чувствовала, как в мелкой дрожи бьется рука подруги. Когда вошли в кабинет профессора, Наташа заметила, что две санитарки, проверявшие, как закрываются темные шторы на окнах, вдруг замерли на месте.

Наташа взволнованно глядела на профессора, на санитарок. Усталое немолодое лицо профессора озабоченно. Он строго посмотрел на Наташу и приложил к губе палец. Затем обратился к Любе:

— Здравствуй, героиня!.. Не надоела тебе еще повязка?

Люба повернула к профессору забинтованное лицо, как бы намереваясь взглянуть ему в глаза, и выжидающе застыла в таком положении. Потом робко спросила:

— Скажите, профессор, это уже?..

— Нет, нет, мы только посмотрим, — ответил торопливо профессор. — Медицина спешки не любит.

— Вы боитесь сказать мне правду?

— Не говори глупостей, садись!.. Не люблю экзальтированных девиц.

Но почему дрожат руки ассистента, снимающие повязку? И Наташа молчит... [163]

— Открой глаза! — приказал профессор.

Люба почувствовала, что повязки на глазах нет, что непослушно открылись веки с обстриженными ресницами... Но глухая темнота не расступается, Люба ничего не видит...

31

Декабрь 1941 года. Шестой месяц идет война.

Младший политрук Петр Маринин возвращался из госпиталя на фронт...

Тяжело груженная пятитонка неслась по шоссе, непривычно оживленному для дневного времени. Грузовики со снарядами, тягачи с пушками, колонны танков, цепочки пехоты по обочинам — все это двигалось в том же направлении, куда ехал, сидя в кабине рядом с шофером пятитонки, Петр.

Упрямо продиралось сквозь стремительно несущуюся по небу рваную кисею туч обескровленное солнце. Стыли в морозном воздухе заиндевелые сосны Подмосковья. Зима сковала землю. Зиму сковала война. Поперек заснеженного шоссе — узкий проезд в частоколе ежей из сваренных рельсов и в стене из мешков с песком. Ежи, перемахнув через кюветы в разные стороны, схлестывались с линией проволочных заграждений и убегали в белесую хмурь поля.

Давно остались позади Химки. Шоссе было все таким же запруженным, и Петр опасливо посматривал сквозь боковое стекло в мглистое небо.

— Не бомбят? — спросил он у молчаливого немолодого шофера с потемневшим от усталости лицом и воспаленными глазами.

— Отбомбились, = — коротко простуженным голосом ответил тот. — Теперь сами на брюхе ползают под нашими бомбами.

Петру хотелось расспросить шофера о делах на фронте; ведь уже второй день идет наступление. Но шофер был не из разговорчивых. И Маринин начал читать на пробегавших мимо машины фанерных щитах надписи, звавшие не щадить жизни в борьбе с фашистскими захватчиками.

Вправо и влево от шоссе, по унылому заснеженному полю, тянулись уходящие вдаль все новые линии железных [164] ежей, опутанных колючей проволокой. Местами громоздились пирамидальные глыбы железобетона — тоже противотанковые препятствия.

Петр перенесся мыслями в Москву. Только сегодня на рассвете приехал он в столицу, и она уже позади. Шумно вздохнув, Маринин поморщился... Досадно. И нужно же было так случиться, что пассажирский поезд, которым он ехал из тылового госпиталя, на двое суток опоздал! Уступал дорогу воинским эшелонам, спешащим на фронт. А Петр не догадался где-нибудь на станции зайти в военную комендатуру и поставить на предписании отметку, что задерживается он не по своей вине.

В Москве его остановил комендантский патруль, потребовал документы. Затем объяснения в комендатуре, сердитый, раздраженный голос майора, рассматривавшего его направление из госпиталя, подозрения в том, что он, младший политрук Маринин, умышленно не спешит на фронт; Нечего было и думать о том, что ему удастся повидаться в Москве с Любой Яковлевой...

Наконец-то он нашел ее. С благодарностью подумал о незнакомом городе Бугуруслане, в котором находилось Центральное справочное бюро. Узнав, что существует такое, Петр из госпиталя написал туда письмо, надеясь узнать, удалось ли выехать из Киева его старшему брату с семьей. И получил ответ: брат в Ридере, Восточно-Казахстанской области. Наладилась переписка. Брат сообщил Петру адрес Любы Яковлевой. Она разыскала его тоже через справочное бюро. Спрашивала о нем, Пете, писала, что встречалась с ним за Минском, слышала о его гибели, но не верила в нее. Надеялась, сама не зная на что.

А сердитый майор из комендатуры выговаривал Петру за опоздание и грозился трибуналом. В это время привели еще двух задержанных командиров. Они приехали в Москву тем же поездом, что и Петр Маринин. Недоразумение стало очевидным, и майор сменил гнев на милость. Петр даже осмелился спросить у него, не знает ли он, где находится клиника известного профессора-окулиста, и объяснил, что ему очень нужно справиться о здоровье одной медсестры. Майор подозрительно покосился на Петра и начал куда-то звонить по телефону. [165]

— Медсестра Яковлева находится у вас, на излечении? — наконец спросил он в телефонную трубку.

Петр затаил дыхание, не спуская глаз с усталого лица майора, которое было совсем не злым.

— Переключите, пожалуйста, — сказал майор и протянул телефонную трубку Петру. — Садитесь, можете поговорить. Сейчас соединят с тем отделением, где находится она.

И Петр услышал знакомый грустный голос Любы...

Он не мог толком припомнить, что говорил ей, что она отвечала. Все как во сне. Голос его скованный, деревянный; совсем не такой представлялась ему встреча с Любой.

А она плакала и смеялась, бессвязно рассказывала о хирурге-окулисте, который наконец вернул зрение ее одному глазу и обещает спасти второй. Просила писать, но заходить к ней не разрешила. Люба не хотела, чтобы Петр увидел ее со следами ожогов на лице, с повязкой на глазах. В ответ на это Петр назвал ее дурой. Хотел еще что-то сказать, но услышал недовольное покашливание майора: нужно было заканчивать разговор...

За воспоминаниями не заметил, как грузовик свернул с шоссе и уже с трудом пробирался по ухабистой дороге. Наступал вечер, и нужно было успеть разыскать штаб своей дивизии, в которую посчастливилось получить назначение. А машина все медленнее и медленнее ползла по разбитой колее. Впереди, перед полусгоревшей деревней, — фанерная будка контрольно-пропускного пункта. Девушка-регулировщик в белом полушубке, валенках и шапке-ушанке флажком остановила машину и приказала свернуть в сторону. Почему? Петр нетерпеливо ерзал на сиденье: надо же спешить!

Но из деревни показалась колонна людей. Вели пленных гитлеровцев. Куцые шинельки с поднятыми воротниками, замотанные тряпьем шеи. Петр всматривался в посиневшие от холода, заросшие щетиной лица пленных... Да, это были не те немцы, которых он видел в Белоруссии, не тот вид у них. И Петру стало радостно. Он открыл дверцу кабины и с подножки начал всматриваться вперед. Колонне пленных не видно конца.

— Девушка! — крикнул Петр регулировщице. — А может, господа фашисты посторонятся? Куда им спешить? А у нас снаряды! [166]

Девушка засмеялась и, озорно сверкнув глазами, махнула флажком. Шофер резко тронул машину с места. Пленные шарахнулись в сторону, по колено увязая в снегу.

Деревня осталась позади. Справа и слева к дороге подступал лес. В лесу снег вытоптан, местами чернели закопченные воронки. Петр осматривался. Скоро лес должен кончиться, а там, как ему рассказывали, находится дачный поселок, в котором разместился штаб дивизии.

Чуть в стороне от дороги, за мелким сосняком, заметны неясные очертания каких-то машин. Это совсем рядом. Вдруг там раздался невероятной силы грохот, сверкнули столбы огня, взметнулись облака снега. От неожиданности шофер выпустил из рук руль, и грузовик рванулся в кювет. Петр выскочил из кабины и плюхнулся в снег.

Когда грохот утих, послышался плачущий голос шофера:

— Черти окаянные! Не могут маяка выставить, чтоб предупреждал...

— Что случилось? Что это? — недоумевал Маринин, оправившись от испуга. — «Катюши», будь они неладны! — стонал шофер.

Петр, сконфуженный, отряхнулся от снега и только, теперь толком разглядел длинную шеренгу машин с какими-то рельсами над кабинами. Вот они какие, «катюши»!..

Грузовик со снарядами безнадежно застрял в кювете. Петр зашел на огневые позиции «катюш», попросил, чтоб помогли вытащить машину, а сам, захватив «сидор» — вещевой мешок, пошел вперед. Нужно было спешить, ведь и так опоздал.

И вот он — дачный поселок, в котором разместился штаб. Разыскал домик политотдела. Но застал там одного писаря — не знакомого Маринину солдата в очках. Писарь сказал, что все политотдельцы в полках, а полковой комиссар Маслюков вот-вот должен приехать. Когда писарь узнал, что Маринин прибыл из резерва «для назначения на вакантную должность по усмотрению командования дивизии», то посоветовал, не теряя времени, идти в четвертую часть штаба и предъявить там предписание, чтобы «стать на довольствие». [167]

Очень пожалел Петр, что послушался совета писаря. Начальником четвертой части оказался Емельянов. Тот самый капитан Емельянов, который под деревней Боровая в конце июня срывал с себя знаки различия командира Красной Армии. Только теперь он уже стал майором.

Как ни странно, встретил майор Емельянов младшего политрука Маринина на первый взгляд радушно. Выслушал рапорт, посмотрел предписание и усадил на табурет перед своим столом.

— Что же мы будем делать? — озабоченно спросил Емельянов, потирая пальцами высокий лоб.

Петр уловил фальшь в голосе майора и напряженно смотрел в его увертливые глаза — холодные, бесстрастные и действительно встревоженные. Отведя взгляд в сторону, Емельянов забарабанил пальцами по столу.

— Понимаете, какая петрушка... Использовать вас нет сейчас никакой возможности...

Петр молча смотрел в красивое, уже без бакенбард, как было в июне, лицо Емельянова. Красивые, полные, четко очерченные губы под смоляного цвета усиками. Но какими-то деревянными были эти губы. Кажется, все детали точеного лица Емельянова жили самостоятельно. Глаза его не подтверждали того, что он говорил. Усмешка, в которой вытягивались губы, не передавалась глазам. Вроде кто-то другой выглядывал сквозь глазные щели из этого человека.

— Я политработник, — наконец заговорил и Маринин. — Нет места в газете, пойду в роту...

— Да не в этом дело, — Емельянов от огорчения сморщил лицо. — Понимаете... вы были в окружении, вышли оттуда без удостоверения личности. И непонятно, как еще уцелел партбилет...

— Это что, недоверие? — холодно спросил Петр, еще более насторожившись.

Емельянов передернул плечами, помедлил, всем своим видом подтверждая, что Маринин понял его правильно. Потом сказал:

— Давайте не будем усложнять этот вопрос. Я вам советую возвратиться в резерв политотдела армии, а там решат, где вас лучше использовать.

— В резерве мне делать нечего... А во-вторых, я зашел к вам только для того, чтобы включили меня в [163] строевую записку. А где служить буду — начальник политотдела решит...

— Зря, зря вы горячитесь, — миролюбиво ответил Емельянов. — Я ведь тоже здесь что-то да значу... И боюсь, что все-таки вам придется...

— Вам нечего за меня бояться! — вскипел вдруг Маринин. И, гневно глядя в глаза Емельянову, уже не владея собой, со слезами в голосе твердо выговорил: — Я никогда в бою не трусил, никогда не снимал с себя формы, в которую меня одела Родина, не бросал с этой формой документов, как это делали некоторые военные за Минском...

Ни Емельянов, ни Маринин не видели, что в полуоткрытых дверях стояли Маслюков и Рябов, прислушиваясь к их разговору.

— Встать! — заорал на Маринина побагровевший Емельянов. — Что это за дурацкие намеки?!

Маринин медленно поднялся, принял стойку «смирно» и, овладев собой, уже спокойно смотрел на майора.

И тут Емельянов заметил начальство. После короткого замешательства он выскочил из-за стола, попытался доложить Рябову:

— Товарищ генерал-майор...

Рябов махнул на него рукой, заставив умолкнуть, а Маслюков шагнул к Маринину, обнял за плечи.

— Наконец-то явился, бродяга!.. Ну, основательно подремонтировали тебя? — рокотал бас начальника политотдела.

— Здравствуйте, товарищ полковой комиссар! — обрадовался и смутился Петр. — Стою, как видите, крепко.

— Стой, стой! Держись, не поддавайся! — добродушно посмеивался Рябов, пожимая Маринину руку. Затем, кивнув головой в сторону Емельянова, спросил: — Чего сцепились?

— Недостойно дерзит, товарищ генерал! — пожаловался Емельянов командиру дивизии.

— Ай, Маринин, Маринин... — качал головой Рябов, похохатывая. — Дерзите, да еще недостойно. Достойно надо дерзить!

А Маслюков почему-то умолк, посуровел, над чем-то раздумывая. Вдруг он уставил твердый взгляд на майора Емельянова и, обращаясь к Маринину, промолвил: [169]

— Ты сейчас говорил о людях, которые за Минском сбрасывали с себя командирскую форму. А ну уточни-ка.

Петр опустил глаза, приглушенно сказал:

— Разрешите мне не отвечать на этот вопрос... Старая история.

— Старая история... — задумчиво произнес Маслюков, все еще не спуская сурового взгляда с растерянного Емельянова. — Я думал, что тогда речь шла о чужом капитане, не из нашего штаба. И очень жалел, что не добрался до него...

— А-а, понятно, — перебил его Рябов, что-то припоминая. — Речь идет о ловушке под Боровой?!

Наступило неловкое молчание. Его нарушил Рябов. Он положил руку на плечо Маринину и задумчиво произнес:

— Запомните, младший политрук, — если в бою кто-нибудь струсил, это не «история» и тем более не старая. Это — напрасно пролитая кровь людская. И никогда, никому ее прощать нельзя. Верно?

Маринин, прямо глядя в глаза Рябова — суровые и вопрошающие, — в знак согласия кивнул головой. А-тот, в белом полушубке, шапке, румяный с мороза, весь дыша силой и энергией, продолжал:

— Вот вы, коммунист, не испугались врага, хотя в июне, там, за Минском, за Березиной, было очень, очень страшно. Верю: не струсите и впредь... Партия воспитала молодежь с крепким позвонком и гордым сердцем. Не зазнавайтесь только. Я, как старый коммунист, бывший рабочий, говорю вам эти слова для того, чтобы их ; суть такие, как вы, в чьих руках будущее, всегда напоминали молодежи. Когда наступит мирное, светлое завтра, обязательно скажите ей: «Товарищи! Не забывайте, что счастье... ковать... трудно... Умейте ценить жизнь, которой вы живете! Помните, что она принесена вам в муках и крови. И если среди вас найдутся нытики и хлюпики — презирайте их! В трудную минуту они спрячутся за ваши спины, они не пойдут первыми в атаку на врага! Настоящий человек не должен сдаваться...» — Генерал Рябов резко повернулся к Емельянову. — А вы в первом же бою сдались! Потом еще за героя себя выдали. Придется начинать вам все сначала. [170]

Раскинувшийся на склонах небольшой речки дачный поселок содрогался от рева моторов. Из недалекого леса на центральную улицу поселка выползала нескончаемая вереница тракторов-тягачей с тяжелыми пушками на прицепе. Петр Маринин стоял на обочине и с восхищением смотрел на массивные стволы орудий, на оживленные лица артиллеристов. Западный фронт наступал, тот самый фронт, который из Западной Белоруссии откатился под Москву... Да, пришли другие времена.

Облегченно вздохнув и выбив ударом сапога вмерзшую в лед еловую шишку, Маринин направился вслед за тягачами разыскивать полк, куда он назначен комсоргом. Полк находился в движении, и его придется догонять, может, целую ночь пешком или на попутных машинах, по заминированной местности. И пусть! Ведь вперед, на запад пошли, в ту сторону, откуда начали наступать фашисты.

И хотя еще много, ой как много беды на нашей земле, беды, принесенной фашистами, уже не давит сердце гнетущее чувство. Тверже земля под ногами, зорче взгляд, крепче рука. А вокруг несметные силы: первоклассная техника, выкованная на советских заводах, и люди, полные решимости и отваги. Теперь можно по-меряться1 силами с фашистами, пора отплатить им за все: смерть, пожарища, за позор отступления, который перенес Петр Маринин и тысячи таких, как он.

Никогда больше не повторится для Советской Армии июнь 1941 года!

1946–1955 г. (Симферополь — Москва).
Содержание
Место для рекламы