Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Вагон мягко вздрагивал на стыках рельсов и дробно пристукивал колесами. За окном стелилось зеленое с сизыми проседями тумана поле. Затем поплыли отцветшие сады, среди которых белели под соломенными замшелыми крышами мазанки. Под самым окном замигал крынками и горшками на кольях хворостяной с крутобедрым изгибом плетень, где-то внизу тускло блеснула взлохмаченная ветром заводь с раскоряченными ветвями затонувших верб.

Петр Маринин был в купе один. Час назад он проснулся, и первая мысль, пришедшая в голову, заставила его радостно засмеяться. Ведь не надо, как было два года подряд, суматошно вскакивать с постели, торопливо одеваться, чтобы успеть через три — четыре минуты после подъема встать в строй. Можно лежать, сколько душе угодно, не боясь грозного окрика старшины или замечания дежурного по роте. И тем не менее Петр вскочил с постели быстро, как по тревоге, оделся, умылся и только позволил себе не сделать физзарядку, хотя отдохнувшие за ночь мышцы сладко ныли, требуя разминки.

И вот он, накинув на плечи плащ, сидит у открытого окна, наблюдая, как там, за вагоном, разгорается утро, как по земле рассыпается под первым лучом солнца росное серебро.

Не верилось, что это он едет в поезде — вчерашний курсант военно-политического училища, что это на его гимнастерке, если поднять руку и потрогать петлицы, холодят пальцы два квадратика, а на рукаве горит красная звезда с золотыми серпом и молотом... Да, теперь [5] он уже не рядовой, а политработник, младший политрук. И не будет больше для него казармы, строгого старшины, не будет привычных и так надоевших команд «Подъем», «Строиться», «Шагом марш» и многого другого не будет, без чего немыслима курсантская жизнь и вполне мыслима жизнь младшего политрука, самостоятельного человека, назначенного на солидную для двадцатидвухлетнего парня должность секретаря газеты мотострелковой дивизии.

Петр с благодарностью вспомнил старшего лейтенанта Литвинова — своего командира роты в училище. Это он выхлопотал у начальства для него, Маринина, разрешение сделать по пути к месту службы короткую остановку в Киеве, чтобы повидаться с Любой...

При мысли о Любе, о скорой встрече с ней гулко забилось сердце, стиснутое радостью — безотчетно-тревожной и нетерпеливым желанием быстрее оказаться там, в Киеве... И чем ближе встреча, тем беспокойнее, что окажется она не такой, какую видел в мечтах. Ведь сколько раз уже так бывало: задумает одно, а получается все наперекор. Вроде судьба, если есть она, испытывает его сердце, его мужское самолюбие и делает все так, чтобы не Люба страдала по нему, а он терзался от того, что счастье, казавшееся таким близким, вдруг исчезало, как мираж, и снова манило к себе откуда-то издалека...

Они вместе с Любой кончали десятилетку. Маринин мыслями уносится в родной Тупичев (есть такое село на Украине), вспоминает, как все было.

...После десятилетки условились продолжать учиться в Харькове: она в Институте иностранных языков, он в Институте журналистики. Уехал Петр из Тупичева к брату в Чернигов, где и готовился к поступлению в институт. Переписка с Любой прервалась. Но это не беда, раз они скоро должны были встретиться в Харькове.

Однако в Харьков Люба не приехала. Только потом узнал Петр, что мать уговорила ее поступить в Киевский медицинский институт: и к дому ближе и родичи в Киеве живут.

Но и с этим можно было смириться: существовала же почта, летние каникулы. Верил Петр в скупые — вполнамека, [6] стыдливые девичьи заверения... Дружба продолжалась.

Из института Петра Маринина призвали на военную службу. Располагая неделей свободного времени, он не мог удержаться, чтобы не съездить в Киев. Да и зачем удерживаться? Должен же он повидаться с Любой перед уходом в армию!

И поехал... Лучше было бы ему не ездить. Разыскивая общежитие мединститута, Петр на улице случайно увидел Любу. Или это не она? С парнем под руку?.. Стройная, тонкая, в знакомой ярко-зеленой кофточке, Люба хохотала, поигрывая дугами бровей, когда парень наклонялся к ней и что-то говорил. Смеялись ее губы, глаза, вся она светилась и смеялась — весело, самозабвенно, то и дело встряхивая гордо приподнятой головой, чтобы откинуть золотистый локон, спадавший на лоб. Все это Петр отметил сразу и в короткое время успел перечувствовать многое: недоумение, сомнение, обиду от того, что Любе может быть так весело, когда его, Петра, нет рядом с ней, и, наконец, ревность — мучительную, злую.

Петр хотел было свернуть в переулок, но Люба заметила его. Остановилась, перестала смеяться и потускнела, точно не обрадовалась Петру. Ее ясные, всегда доверчивые глаза источали тревогу. Она быстро высвободила свою руку из-под руки парня.

Петр подошел к ней, холодно поздоровался и, будто ему очень некогда, тут же попрощался: «Уезжаю в армию, счастливо оставаться...» — и стремительно зашагал по тротуару.

Ждал, что вот-вот раздастся голос Любы, что она остановит его, скажет слово, объяснит... Ведь он, Петр, уходит, уходит совсем, а она... с другим... О как он ждал ее оклика!

Итак, Петя Маринин уехал. Он нашел в себе силы ни разу не написать Любе.

Прошел год. Петр учился в военно-политическом училище в одном из южных городов Украины. Неожиданно его постигло несчастье. Пришла телеграмма, сообщавшая о смерти отца. В тот же день, получив двухнедельный отпуск, Маринин уехал домой. [7]

Через десять дней возвращался в училище. Когда поезд остановился в Киеве, Петр вышел на перрон, чтобы отправить Любе заранее написанную открытку: все же они были друзьями, школу вместе кончали. Дважды прошелся мимо почтового ящика и точно не замечал его: открытку опускать не хотелось.

Раздались звонки отправления. Маринин бросился в вагон, схватил свой чемоданчик и сошел уже на ходу поезда.

В общежитии Любу не застал. Пошел в институт. Слонялся у входа, пока наконец на ступеньки широкого парадного не вывалила из дверей пестрая толпа студентов. И снова почти сразу же увидел Любу. С замирающим сердцем шагнул ей навстречу. Но вдруг остановился: Люба опять шла с тем же парнем...

Петр повернулся спиной к журчавшему говором и смехом потоку студентов и полез в карман за папиросой. Когда зажег спичку, возле него остановился студент, чтобы прикурить.

— Простите, вы Любу Яковлеву случайно не знаете? — неожиданно для самого себя спросил у него Петр.

— Знаю. Вон она Диму повела в общежитие.

— Какого Диму?

— Студент наш. Он плохо видит, почти слепой... По очереди его в общежитие водим.

— Слепой? — переспросил Петр, чувствуя, как запылало его лицо.

— Угу, — и парень громко позвал: — Яковлева! Люба!

Сколько затем пришлось Петру умолять Любу, чтобы она простила его, дурака...

Воспоминания Петра вспугнул задорный, с наглинкой голос, раздавшийся в раскрыты дверях купе:

— О чем так глубоко и обстоятельно думаем, товарищ младший политрук?

Петр оторвал взгляд от окна и повернул голову. Перед ним стоял...

— Морозов! Виктор! Ты откуда? — радостно удивился Маринин.

— Оттуда же! — глухо хохотнул Морозов. — Мы с Гарбузом к поезду чуть не опоздали. В соседнем купе загораем...

— Гарбуз тоже здесь? Куда же вас назначили? [8]

— Угадай!

— Я не знахарь...

— Политруки танковых рот!.. В танковой бригаде служить будем... У самой границы.

Виктор Морозов — высокий костистый парень с худощавым лицом спортсмена — славился в курсантской семье своим неуемным аппетитом (в столовой всегда требовал добавки) и ворчливым характером (он был недоволен всем на свете: частым посещением бани и редким увольнением в город, придирками старшины в казарме и чрезмерной заботой преподавателей о том, чтобы курсанты конспектировали лекции). Сейчас это был совсем другой Морозов — довольный собой и всеми, сияющий и не в меру разговорчивый.

Не дав Петру раскрыть рта, он подхватил его чемодан и понес в свое купе, где сидел, томимый бездельем, третий их товарищ по роте, такой же вновь испеченный политработник — младший политрук Гарбуз...

Опять говорили о том, кто куда назначен, вспоминали командира роты старшего лейтенанта Литвинова. Литвинов, прощаясь со своими бывшими подчиненными, то ли в шутку, то ли всерьез советовал не спешить с женитьбой. «Послужите, осмотритесь, — напутствовал бывалый армеец, — может, в академию кто надумает поступить. А женитьба не уйдет...»

— Видать, горький урок получил наш командир роты, — глубокомысленно рассуждал сейчас Морозов.

Младший политрук Гарбуз — вислоносый чернобровый кубанец, — сверкнув глазами, стукнул своим огромным кулачищем по острой коленке и категорически заявил:

— А я все равно женюсь! В первый же отпуск.

И Гарбуз, тая в уголках губ счастливую усмешку, нарочито грубовато стал рассказывать, что в Краснодаре ждет не дождется его девушка, да такая девушка, что по ней хлопцы всей Кубани сохнут.

Маринин слушал товарища и улыбался. Улыбался своим мыслям. Нет, он, Маринин, никогда не сумел бы так просто и открыто рассказать кому-нибудь о своей любви. Да и зачем рассказывать? Где найдешь такие слова, чтобы передать, сколько настрадался Петр Маринин из-за Любы Яковлевой?

За разговорами и воспоминаниями не заметили, как поезд сбавил ход и за окном поплыли привокзальные здания.

— Киев! Подъезжаем! — заволновался Петр, бросив на стриженую голову фуражку и надвинув ее на крутой лоб. Схватив чемодан и плащ, он в волнении кинулся к дверям купе, но здесь ему преградил дорогу Гарбуз.

— Не спеши, хлопец. Так не годится, — Гарбуз деловито вырвал у Петра из рук чемодан и, сдвинув черно-смоляные брови, приказал Морозову: — Бери, Виктор, его плащ! Проводим жениха с музыкой.

— Не надо, ребята!.. Не выходите на перрон, неудобно, — смущенно отбивался Петр.

— Ха! Ему неудобно! — басовито рокотал Гарбуз, направляясь в выходу. — Сейч-ас познакомлюсь с твоей Любой. Имей в виду, и отбить могу…

И вот они все трое, одетые в новое, с иголочки, командирское обмундирование и хромовые сапоги, стоят на людном говорливом перроне. Из глубокой сини неба поднявшееся солнце лило слепящие потоки света, в которых клубилась станционная гарь, искрились вокзальные окна и смеялись на перронном асфальте лужицы воды.

Петр Маринин, тонкий, подтянутый, с литыми плечами и крепкой грудью, пламенея румянцем под смуглой кожей лица, взволнованно и нетерпеливо оглядывался по сторонам.

— Где же твоя Люба? — скрывая за беспечным тоном тревогу, удивлялся Гарбуз.

— Видать, телеграмму не получила. Это точно, — высказал благополучную догадку Морозов, стараясь не встретиться взглядом с Петром.

А Петр все надеялся. Напряженно всматривался он в людскую сутолоку, и чем больше перрон пустел, тем грустнее делались его глаза, блекло лицо.

— Ну, я пойду, хлопцы, — наконец выдохнул он. — Оставайтесь.

— Проводим! — категорически заявил Гарбуз, все еще делая вид, что ничего не случилось. — Наш поезд больше часа простоит здесь.

— Не надо, — устало попросил Маринин. [10]

Нельзя сказать, что Виктор Степанович Савченко не нравился Любе Яковлевой. Ей было приятно ощущать на себе во время практических занятий по хирургии пристальный, чуть насмешливый взгляд его серых цепких глаз. Она замечала в них иногда горячий блеск, немой вопрос и таила в своих глазах и уголках губ улыбку. Было любопытно, как это такой взрослый человек (Савченко — за тридцать), перед которым на экзаменах трепещут все студенты, и вдруг пытается за ней, девчонкой, ухаживать. Однажды он даже приглашал ее на спектакль в театр русской драмы. И хотя ей очень хотелось пойти в театр, она отказалась.

Отказалась потому, что однокурсницы, уловившие необычное отношение хирурга Савченко к студентке Яковлевой, уже шептались по углам, снедаемые ненасытным девичьим любопытством.

И сегодня Люба, выбежав из дверей общежития, ничуть не удивилась, что ее окликнул Савченко. Он стоял напротив, на бульваре, в белом элегантном костюме, соломенной шляпе, высокий, широкоплечий, красивый той определившейся мужской красотой, которая приходит после тридцати лет при налаженном ритме жизни и устоявшемся характере.

— Здрасте, Виктор Степанович! — шустро поздоровалась Люба, скользнув по точеному лицу хирурга озорными глазами.

— Вы куда-то спешите, — не отвечая на приветствие, не то спросил, не то утвердительно произнес Савченко.

— Да. На вокзал, поезд встречать, — Люба неспокойно мотнула кудряшками выбившихся из-под синего берета волос; ей передалась неизъяснимая тревога.

— Положим, не поезд, — дрогнули в короткой усмешке резко очерченные губы хирурга. — Мне очень надо поговорить с вами. Сейчас же...

Они разговаривали и медленно шли по бульвару, вдоль которого во всю мочь цвела акация. В напоенном солнцем воздухе первого июньского дня вился тополиный пух.

— Какой вы непонятливый, Виктор Степанович, — Люба уже поборола смущение, охватившее ее при [11] неожиданной встрече, отогнала тревогу, сообразив, о чем хочет говорить с ней Савченко. — Я ведь могу опоздать! Виктор Степанович остановился, взял Любу за руку и испытующе посмотрел в ее улыбающееся лицо с большими зеленоватыми глазами, которые в тени густых ресниц казались темными.

— Неужели вы верите, что ваша привязанность к школьному другу — это любовь?.. Ведь улетучится она!.. Поверьте мне, — убеждал он.

— Нет, — тихо отвечала Люба. — Не улетучится, — в глазах ее полыхнул жаркий огонек девичьего упрямства.

Савченко горько усмехнулся и отпустил Любину руку. С чувством превосходства взрослого над ребенком сказал:

— Удивляюсь еще, как это вы вдвоем не оказались в медицинском институте.

— А вы угадали! — Люба вдруг засмеялась звонко — так, что умолкли свиристевшие в белой кипени акации воробьи. — Петя, верно, хотел вместе со мной идти в медицинский.

— И чего же не пошел?

— А я ему не разрешила! Велела в военное училище поступать, чтоб мужчину там из него сделали, — и Люба снова засмеялась звонко и самозабвенно.

— И он послушался? — безразлично спросил Савченко.

— А меня все хлопцы слушаются!

Савченко помолчал, вздохнул и с грустью промолвил:

— Я бы тоже был счастлив вас слушаться...

— Пожалуйста! — Люба, тонкая, гибкая, как молодая березка, крутнувшись на каблучках, резко повернулась к Савченко и озорно повела глазами. — Исправьте на нашем курсе все тройки на пятерки!

— Не удастся, Люба, — устало улыбнулся Савченко. — Меня призвали в армию… Завтра уезжаю в Гродно и сейчас хотел бы...

— А кто у нас будет вести практику по хирургии? — встревожилась Люба.

— Да не об этом речь! — морща лицо, с досадой махнул рукой хирург. — У меня очень, очень важный разговор... — и как человек, решившийся на все, вдруг выпалил: — Люба... выходите за меня замуж! [12]

Люба с изумлением смотрела в лицо Виктора Степановича, в его застывшие в ожидании, полные страсти глаза, не зная, что ответить. Чувствовала, как горели ее щеки и навертывались слезы. Ей стало мучительно жалко этого хорошего большого мужчину и почему-то нестерпимо стыдно. Отвернувшись и потупив взгляд, она срывающимся голосом произнесла:

— Я вам не давала повода, Виктор Степанович... Но я понимаю: вы уезжаете... Я... я вам очень благодарна...

Савченко молчал, выжидая. А Люба, вдруг овладев собой, посмотрела на него ясными, честными глазами и очень будничными, как ей показалось, слишком простыми, не подходящими для такого случая словами досказала:

— Благодарю вас... Многим кажется, что я лишь хохотушка. Даже на комсомольском собрании прорабатывали. А вы поверили, поняли, что я не только озоровать умею...

— Все это понимают! — воскликнул Савченко. — Вы же умница, лучшая студентка! — И лицо его оживилось, посветлело, в глазах загорелись трепетные счастливые огоньки.

— А мне кажется — меня забавным ребенком считают, — продолжала Люба, волнуясь от того, что Виктор Степанович не понял, к чему она клонит. — Благодарю вас... Только зря вы... Я действительно очень люблю Петю. А вот сказать ему все стесняюсь. Но сегодня скажу...

Петр Маринин, держа в одной руке чемодан, а на другую перекинув плащ, стоял у подъезда вокзала и сумрачно смотрел на шумную, наполненную перезвоном трамваев и гудками автомобилей привокзальную площадь. Захлестывала обида, подступая к горлу твердым комом и медной звенью стуча в виски. Не пришла... Не нашла времени встретить его. А может, случилось что?..

И вдруг губы его задрожали в улыбке, из глаз лучисто брызнула радость, полыхнул по щекам огонь и теплой волной разлился по телу., Петр увидел, как с подножки подошедшего трамвая легко спорхнула... она, Люба!.. Быстро ступая по каменным плитам, Люба, запрокинув голову, озабоченно смотрела куда-то вверх. [13]

Петр догадался — смотрела на часы, что схлестнулись стрелками высоко на фасаде серого вокзального здания. Окликнул.

— Петенька-а! — звонко крикнула Люба, увидев Маринина.

Вихрем налетев на Петра, чмокнула его в щеку, обдав ароматом недорогих духов.

— Петенька, извини! Только на десять минут опоздала... Ой какой смешной! — тараторила Люба, повизгивая от восторга и со всех сторон рассматривая Маринина. — А важный!.. И взаправду командиром стал!

— Младшим политруком, — осторожно поправил ее Петр, смущенно улыбаясь и не отрывая сияющих глаз от Любы.

— А почему не старшим?.. Ну ладно, — смилостивилась Люба, — ты мне младшим еще больше нравишься. Не будешь нос задирать.

— А я и не собираюсь задирать.

Люба вдруг перестала смеяться и тихо проговорила:

— Ты бы хоть поцеловал меня, Петя...

Румянец на щеках Маринина погустел. Он поставил чемодан, оглянулся на сновавших вокруг людей и с досадой проговорил:

— Народу кругом пропасть...

— Ну и пусть! — счастливо засмеявшись, Люба стала на цыпочки и коротко прильнула своими губами к губам Петра. Затем, смутившись, тоже оглянулась на людей и взяла его чемодан. — Пойдем, а то опоздаю. Через сорок минут у меня консультация, а, завтра экзамен по анатомии.

— Люба! — Петр испуганно посмотрел на девушку. — Я ведь только на три часа. Следующим поездом на Сарны должен уехать.

— Никуда ты не поедешь! Я договорюсь с нашими мальчиками, переночуешь у них в общежитии.

— Нет, нет. Ты пойми: не имею права опаздывать. Лучше не ходи на консультацию... В загс пойдем!

— Куда? — Люба смотрела на Петра смеющимися, во влажной зелени, глазами, высоко подняв тонкие брови.

— Пойдем распишемся... Мы же договорились: кончу училище — и ты выйдешь за меня замуж. [14]

Люба вдруг затряслась от смеха, запрокидывая голову и обнажая иссиня-белые мелкие зубы. Петр смотрел на нее с недоумением, тревогой и обидой.

— Чего ты гогочешь?

— Ой, не могу, — сквозь смех отвечала Люба, скрестив руки и прижав их к маленьким тугим грудям. — У меня сегодня урожай на женихов!

— Ну, знаешь... Ничего смешного!.. — Петр, обиженно взглянув на девушку, отвернулся.

— Не дуйся, Петух! — все еще смеясь, говорила Люба. Взяв его под руку, она заглянула ему в глаза. — Разве так сразу можно? Что мне мама скажет? И тебе со своими поговорить надо... Пойдем, а то я опаздываю.

— Никуда ты не пойдешь.

— Сумасшедший! Хочешь, чтоб я завтра на экзамене провалилась?

— А ты хочешь, чтоб я начал службу с опоздания в часть?

— Ну тогда уезжай! — В голосе Любы зазвенели металлические нотки, хотя в глазах продолжал теплиться смешок.

— И уеду! — Петр взялся за чемодан. — Поезд, которым приехал, еще не ушел.

— Уезжай... Только не забудь, что у меня консультация заканчивается через три часа, а потом я свободна.

— Люба, я не шучу... Уеду.

— Уезжай, уезжай. Чего ж стоишь? И Люба метнулась к тронувшемуся с места трамваю. Уже с подножки, удаляясь, крикнула со смешком:

— Не забудь чемодан в камеру хранения сдать!..

И снова знакомая обстановка вагона, снова татакают под полом колеса. У дверей купе митинговал, размахивая длинными руками, младший политрук Морозов:

— Правильно сделал, что уехал! Вот дурак только, что переживаешь!

Петр Маринин, к которому обращены эти слова, дугой согнув спину, сидел у столика, уставив неподвижный взгляд в окно, где томился в июньском зное день. Напротив Петра — младший политрук Гарбуз.

Сдвинув черно-смоляные брови, Гарбуз стучал кулаком [15] по своей острой коленке и не соглашался с Морозовым:

— А по-моему, надо было растолковать ей, что к чему, — скрипел его хрипловатый голос. — Ты же сколько этой встречи ждал! А она — консультация! Плевать на консультацию! Сдала бы экзамен в другой раз.

— Не верила, что уеду, — с грустью и оттенком виноватости заметил Петр. — Раньше я всегда ее слушался.

— Ну и дурак! — гаркнул Гарбуз и, сердито засопев, достал папироску.

— Оба вы тюфяки! — безнадежно махнул рукой Морозов. — А еще политработники... Ведь война может грянуть! А вы?.. Только и разговоров, что про женитьбу. Приспичило!.. Я б на твоем месте, Петро, года три послужил бы, а потом в Военно-политическую академию. Женитьба не уйдет!

— Постой, постой! — Гарбуз, подбоченившись, дьяволом посмотрел на Морозова. — А что это за студенточка провожала тебя на вокзале?

Морозов заморгал глазами, облизал сухие губы.

— Ну, я — другое дело, — развел он руками. — Во-первых, я на целый год старше вас. А во-вторых...

Что «во-вторых», трудно было услышать, так как Гарбуз загромыхал раскатистым смехом. Не выдержав, рассмеялся и Петр.

— Хватит ржать! — рассердился Морозов. — Давайте лучше «козла» забьем.

После пересадок в Сарнах и Барановичах приехали в Лиду. Разыскав в городишке автобусную станцию, направились от Лиды на восток — в Ильчу.

И вот — небольшое местечко Ильча, о существовании которого ни Петр, ни его друзья раньше и не подозревали. Узкие, пыльные улицы со щербатыми мостовыми, островерхие черепичные крыши домов, заросшая камышом речушка — приток Немана. За речушкой на горе — костел. Его долговязое серое тело двумя шпилями тянулось высоко в небо и бросало угловатую тень на плац, растянувшийся между костелом и казармами. В этих казармах размещались штабные подразделения и сам штаб мотострелковой дивизии.

Дивизия только формировалась. Рождение ее и подобных ей частей означало тогда рождение нового рода [16] войск Красной Армии — моторизованной пехоты. Части молодого соединения пополнялись только что призванной в армию, необученной молодежью. Командиры — одни переводились из разных частей Западного особого военного округа, другие, как Маринин, Морозов, Гарбуз, приходили из военных училищ. Костяком будущего соединения явилась танковая бригада, которая находилась близ границы в летних лагерях и готовилась к переформированию в два танковых полка.

Старший батальонный комиссар Маслюков — начальник политотдела формирующейся мотострелковой дивизии — сидел в своем кабинете за непокрытым канцелярским столом и листал «личное дело» младшего политрука Маринина Петра Ивановича. Сам Маринин был здесь же. Он уселся на уголке табуретки и со смешанным чувством любопытства, робости и удивления рассматривал Маслюкова. Близко встречаться с таким большим начальником ему приходилось впервые.

«Губы толстоваты», — мелькнула у Петра нелепая мысль, и он усмехнулся, потупив взгляд. Боялся, что Маслюков заметит на его лице улыбку.

Подавив в себе беспричинный приступ смеха, Маринин снова стал рассматривать лицо старшего батальонного комиссара — полное, чуть румяное, с ямочкой на подбородке. Неопределенного цвета глаза — внимательные, задумчивые, взгляд прямой и требовательный. В Маслюкове угадывался властный, настойчивый характер, выработанный трудной армейской службой.

— Учились в Институте журналистики? — нарушил вдруг тишину старший батальонный комиссар, уставив на Петра внимательные глаза.

Во взгляде этих глаз и в голосе, каким был задан вопрос, Петр уловил нечто такое, что заставило его встревожиться...

— Да. Из института призван на действительную.

— Хорошо-о, — протяжно вымолвил Маслюков, и это «хорошо» усилило неизъяснимую тревогу Маринина.

— Вы, конечно, знаете, — начал издалека старший батальонный комиссар, — что вас рекомендуют секретарем дивизионный газеты.

— Знаю. [17]

— А не лучше ли вам месяца два поработать политруком роты? Посмотрите, чем живут солдаты, как складывается их служба в условиях нового рода войск... Потом будет легче в газете...

— Я готов, — облегченно вздохнул Маринин.

— Очень хорошо. Идите представьтесь редактору и работайте пока. А как только поступят бойцы в дивизионную разведроту, пойдете туда политруком.

Петр Поднялся, сказал краткое «Есть!», круто повернулся кругом и рубленым шагом вышел из кабинета.

А в крохотной приемной сидели притихшие Морозов и Гарбуз. Теперь наступила их очередь представляться «высокому начальству», прежде чем ехать к месту службы — в танковую бригаду.

Уже прошло полмесяца с тех пор, как Петр Маринин прибыл после окончания училища к месту службы. Успел обвыкнуть в редакции маленькой дивизионной газеты, подружился с инструктором — организатором газеты младшим политруком Гришей Лобом, а дивизионная разведрота еще не комплектовалась...

— Кто же за тебя в редакции будет работать, если уйдешь в роту? — удивлялся Лоб. — Это не дело...

Гриша Лоб, стройный, собранный, невысокий парень с черной жесткой шевелюрой, острым, суровым взглядом и побитым оспой лицом. Не в меру горячий и резкий, Лоб вначале не понравился Петру.

Недавно, когда приехал вновь назначенный редактор политрук Немлиенко, Маринин и Лоб вместе вышли в поле, где мотострелки занимались тактикой. Нужно было написать «гвоздевую» статью для первого номера газеты. Не надеясь на Маринина — новичка в газетном деле, — Лоб суетился, записывал фамилии солдат, фиксировал в блокноте каждое их действие. Часто подбегал к командиру взвода, засыпая его вопросами.

Петр же, когда отделенные командиры производили боевой расчет, только записал их фамилии и фамилии солдат. После в течение двух часов не вынимал блокнота из кармана, ограничиваясь наблюдением. Лоб посматривал на Маринина с недоброй усмешкой. А когда Петр, заметив, что один сержант неправильно поставил [18] задачу ручному пулеметчику и употребил неуставную команду, поправил его и попросил взводного командира указать на это другим сержантам, Лоб резко бросил:

— Не вмешивайся не в свое дело! Маринин смутился, ибо действительно не знал, правильно ли поступил.

По пути в редакцию Маринин спросил:

— Как будем писать?

— Почему ты говоришь «будем»? — едко заметил Лоб. — Ведь тебе нечего писать — блокнот пуст.

Петр с удивлением посмотрел на товарища и ничего не ответил. Придя в редакцию, он сел за работу. А через несколько часов явился к политруку Немлиенко, редактору газеты, с готовым материалом. Но редактор уже читал корреспонденцию, которую написал Лоб.

Не замечая растерянности младшего политрука Маринина, Немлиенко взял его рукопись.

Затаив дыхание Петр следил, как глаза редактора бегали по строчкам. Кончив читать, редактор сказал:

— Ничего. Начало статьи — о подготовке к занятиям — возьмем у Лоба, а ход занятий — у Маринина... После работы Лоб подошел к столу Петра:

— Идем хватим по кружке пива. Когда вышли на улицу, он спросил:

— Обижаешься?

— Нет, — ответил Маринин.

— И правильно делаешь. Не стоит.

С тех пор они и подружились. Петр узнал, что Гриша, несмотря на резкость характера и внешнюю суровость, добрый, отзывчивый парень. Он все время тревожился о своей беременной жене Ане, боялся, что не успеет вовремя отвести ее в родильный дом.

Петр видел Аню только мельком, когда она однажды принесла Грише в редакцию забытую дома планшетку. Запомнилось простое, полногубое, чуть курносое лицо, светлые, гладко причесанные с пробором волосы, застенчивые, добрые глаза. Несмотря на беременность, которая портила фигуру, от Ани веяло домашним уютом и располагающей простотой.

Сегодня Гриша Лоб был особенно насторожен. Ждал, что вот-вот прибежит за ним соседка. Надо было бы совсем не ходить на службу, но редактор политрук [19] Немлиенко уехал в Смоленск за своей семьей, и Лоб замещал его.

В маленькой комнатке-клетушке, где располагалась редакция, было жарко и накурено. В раскрытое окно, из которого виднелся широкий унылый плац между казарменными зданиями, лениво тянулся табачный дым.

Лоб сидел за столом и с сердитым видом правил написанную Марининым статью. Перед ним — чугунная пепельница с горой окурков.

За соседним столом — Петр. Гранки, тиснутые на длинных лоскутах бумаги, уже вычитаны, и Петру нечем заняться. Он делал вид, что снова читает корректуру, а на самом деле рассматривал фотографическую карточку, на которой был изображен он сам. Это первый фотоснимок, где Петр Маринин выглядел солидно — в командирской форме, по два кубика в петлицах, сверкающая портупея через грудь. А взгляд!.. Глаза Петра смотрели со снимка строго, с достоинством и, нечего скрывать, самодовольно. Жаль только, что волосы не успели отрасти. А без них коротко остриженная голова казалась совсем мальчишеской.

Петр думал над тем, стоит ли посылать Любе фотоснимок или дождаться ответа на письмо, которое он послал ей недавно. Что она ответит? Обиделась? Ну и пусть! У него тоже характер. А вообще-то зря он тогда уехал. Ничего бы не случилось, если б задержался на сутки. И все было бы по-иному. А теперь?.. Если б Люба приехала в Ильчу!

Маринин посмотрел вокруг себя, и ему стало горько. Уж слишком скромно размещена редакция — в одной комнатке, а во второй — типография.

Очень захотелось, чтобы Люба увидела его за каким-нибудь важным делом, в строгой, солидной обстановке или во главе танковой разведроты на параде, чтоб поняла, что он уже не тот Петька, которому она столько попортила крови.

Но это мечты. Люба не такая, чтобы приехать. Прислала бы хоть письмо...

И Петр так глубоко вздохнул, что из его груди вырвался стон.

Лоб метнул на него насмешливый взгляд и не без едкости произнес: [20]

— Ох и здоров же ты слюни распускать, товарищ ответственный секретарь!

— При чем здесь слюни?!

— Работать надо!..

— А я что, пузо на солнце грею?

— Было б оно у тебя, — и Лоб так засмеялся, что Петру стало обидно. — Скоро в щепку сухую превратишься от своего любовного психоза... Эх ты, Отелло недопеченный!.. Деваха на письма не отвечает... Плюнь и разотри!

Петр, уставив на Лоба негодующие глаза, мучительно подбирал самые злые и резкие слова. Но так ничего и не придумал. Только поднялся за столом, одернул гимнастерку и с подчеркнутой официальностью спросил:

— Какие будут приказания, товарищ исполняющий обязанности редактора?

Лоб взорвался густым хохотом. Не выдержал серьезного тона и Петр: он тоже прыснул смехом, отвернулся к распахнутому окну и вдруг заметил, что через плац, зажатый с двух сторон казарменными зданиями, идут полковник Рябов — командир дивизии, и старший батальонный комиссар Маслюков.

Маслюков — тучный, с широкими, немного вислыми плечами, полногубым, распаренным от жары лицом. Рябов по сравнению с могучим Маслкжовым казался мальчишкой — сухощавый, невысокого роста, но собранный, стройный, что называется — с военной косточкой.

— Долго что-то формируют нас, Андрей Петрович, — вытирая платком дебелую смуглую шею, говорил Маслюков Рябову. — Только наименование — мотострелковая дивизия. Вместо полков номера одни: людей мало, а транспорта вовсе нет.

— Брось ты говорить о том, что мне и без тебя известно, — с усмешкой ответил Рябов. — Новый же род войск рождается. Через какой-нибудь месяц будут и машины, и людьми полностью укомплектуемся. Потом не забывай пословицу: берегись козла спереди, коня сзади, а плохого работника со всех сторон. Вот и подбирают нам достойные кадры, командиров я имею в виду.

— Вообще-то неплохими ребятами нас комплектуют, — сказал Маслюков и вдруг разразился хохотом. [21]

— Чего смеешься?

— Больно расторопные работнички попадаются. Младший политрук Маринин есть у меня в редакции... Только приехал, а следом за ним уже невеста мчится. Даже не посоветовался...

Лоб и Маринин настороженно следили в окно за начальством. Вдруг они заметили, что Маслюков, отдав честь и пожав руку Рябову, направился к их домику.

— Наводи порядок! — взволнованно кинул Маринину Лоб и начал быстро складывать на своем столе бумаги. Маринин; схватив в углу веник, принялся торопливо разметать на полу во все стороны сор. Лоб бросил в пепельницу недокуренную папиросу и заметил, что там окурков уже целая гора. Высыпал их на лист бумаги, завернул. Поискал глазами, куда бы бросить, и сунул сверток в карман.

Когда зашел старший батальонный комиссар Маслюков, Лоб и Маринин были «углублены» в работу. Лоб, словно невзначай, заметил ухмыляющегося начальника политотдела, вскочил на ноги и громко скомандовал Маринину:

— Смирно! — Затем начал докладывать: — Товарищ старший батальонный комиссар, редакция газеты «За боевой опыт» занимается...

— Вольно, вольно, — махнул крупной рукой Маслюков. — Вижу, что горите на работе... Что это?..

Из брючного кармана, в который Лоб спрятал окурки, струился дым. Лоб перепуганно хлопнул обеими руками по карману, окатил полным страдания взглядом начальство и вылетел в коридор.

Несколько минут не утихал в комнатке басовитый хохот Маслюкова. Затем старший батальонный комиссар обратился к Маринину:

— А вы, товарищ младший политрук, извольте свой домашний адрес девушкам давать. Чтоб на штаб депеш не слали, — и он подал Маринину телеграмму.

Петр, растерянно захлопав глазами, развернул телеграфный бланк.

«Еду к тебе. Встречай поезд Лиде воскресенье 12 часов дня. Люба», — прочитал вполголоса.

— Это значит — завтра, — глубокомысленно констатировал Лоб, незаметно возвратившийся в комнату. — А говорил — холостой. Или только женишься? [22]

— Не знаю, — еле проговорил ошарашенный Петр. — Ничего не знаю. — На его сиявшем радостью лице блуждала глупая, блаженная улыбка.

Тут же встал перед Петром до неприятного будничный вопрос: как с квартирой? А вдруг Анастасия Свиридовна, хозяйка дома, в котором он снимает комнату, заупрямится? Одинокому же сдавала!

И Маринин, взволнованный, побежал домой.

От радости не чуял под собой ног. Ведь было чему радоваться. Кто бы мог поверить, что все так хорошо устроится! Любаша едет к нему. Та самая Любаша, которая когда-то не разрешала взять себя под руку, которая насмехалась над Петькой Марининым, заставляла его мучиться и ревновать. А теперь едет! И они поженятся. А вообще-то Люба, конечно, дуреха. Пошла учиться в киевский, а не в харьковский институт. И зачем столько крови попортила Петру? Может, потому он так и любит ее?

Над узким тротуаром, выложенным из каменных плит, томились в полуденном зное ветвистые молодые клены. Со стороны недалекой речки слабый ветерок доносил пряный запах скошенного, привядшего разнотравья. В мари сине-блеклого, без единого облачка, неба плавилось солнце. Так же безоблачно было на душе у Петра Маринина. Вот только квартира...

За поворотом улицы он увидел идущих в том же направлении, что и он, высокого чопорного военврача второго ранга Велехова и его дочь Аню — стройную и гибкую, как хворостина краснотала. Замедлил шаги, чтобы не догнать их и дольше побыть наедине со своей радостью.

Но мысли переметнулись к Ане. Петр познакомился с ней на второй день после приезда в Ильчу, когда блуждал по местечку в поисках квартиры. Он стоял у калитки тенистого двора и расспрашивал у сидевших на скамейке женщин, где бы можно снять комнату. Мимо проходила девушка. Услышав, о чем идет речь, она остановилась и непринужденно вступила е разговор.

— Наша соседка ищет квартиранта, — сказала она, окинув Маринина смелым, дружелюбным взглядом. — Пойдемте, я вас провожу.

И они пошли вдвоем. Это была Аня Велехова — дочь начальника санитарной службы дивизии. Она рассказала [23] Петру, что приехала из Москвы к отцу погостить и ужасно скучает в этом тихом городишке. В прошлом году Аня окончила десятилетку, поступала в Московский театральный институт, но не прошла по конкурсу и теперь снова готовится к экзаменам.

Сейчас Петру вдруг захотелось поделиться с Аней радостью. Он нащупал в кармане хрустящий телеграфный бланк и ускорил шаги. Вот уже совсем рядом дробно перестукивают по каменным плитам каблучки Аниных туфель и размеренно, со скрипом ступают сапоги военврача Велехова. Доносится знакомый, трогающий задушевностью звонкий голос Ани:

— Папочка, ты не спеши отправлять меня в Москву... Знаешь, мне здесь так хорошо отдыхается.

— А по маме не скучаешь? — спрашивал густой, уверенный голос Велехова.

— Чуточку, но это ничего.

— Ой, смотри, дочка. Не влюбилась ли ты в нашего молодого соседа?.. Как этого младшего политрука фамилия?

Петр почувствовал, что в лицо ему будто плеснули горячим. Замедлил шаги, растерянно озираясь, куда бы спрятаться: боялся, что Аня сейчас оглянется и увидит его.

— Папочка! И тебе не стыдно? — доносился между тем ее ласково-негодующий говорок. — Он такой застенчивый, этот Маринин, смешной. Я еле уговорила его вчера пойти со мной на танцы...

Что Аня говорила дальше, Петр не слышал. Он, с опаской глядя ей в спину, нырнул в первую попавшуюся калитку. На удивленный взгляд бравшей из колодца воду молодицы спросил:

— Квартира не сдается?

— Одинокому ай семейному? — Женщина взвела дуги густых черных бровей, с любопытством оглядывая ладную фигуру младшего политрука.

Петр потоптался, раздумывая над вопросом, затем сказал:

— Женатому, — и, не дожидаясь ответа, вышел со двора.

Аня и ее отец успели отойти за перекресток. Маринин, облегченно вздохнув, поплелся следом. Со смущением раздумывал над невольно подслушанным разговором, припоминал вчерашний вечер. [24]

...В клубе было людно. Он замечал, что на Аню и на него устремлены многие взгляды, и ему было приятно, что она, такая красивая — какая-то по-особому светлая — занята только им, запросто держит его под руку, непринужденно, вроде они знакомы уже много лет, ведет разговор. Петр танцевать не умел, и они вскоре ушли из клуба. Долго бродили над речкой, вдыхая в дремотной тишине густой аромат разнотравья и запах болотной плесени. В сонной воде купались звездная россыпь неба и рожок луны.

Аня читала стихи Есенина, а Петр молчал и боялся, как бы она не догадалась, что он ничего не знает на память из Есенина. Аня как бы угадала его мысли и спросила, кого он любит больше всего из поэтов. Он назвал Тараса Шевченко и Степана Руданского и очень обрадовался, когда Аня созналась, что о Руданском даже не слышала. Тогда Петр по-украински начал читать его великолепные юморески, и над речкой долго звенел ласкающий слух Анин смех.

А сегодня ему удалось раздобыть потрепанный томик Есенина...

Петр вспомнил о приезде Любы и подумал, что ее надо будет обязательно познакомить с Аней. Они наверняка подружатся...

«Едет Люба! Едет Люба!» — билась в голове мысль, и радость с необыкновенной силой захлестывала его всего.

Не заметил, как оказался возле своего дома. Увидел, что у калитки напротив стоит Аня и с приветливой улыбкой глядит на него.

— Вы почему такой сияющий, Петр Иванович? — спросила она через улицу.

— Вас увидел, — смутился Маринин.

— Подойдите-ка сюда.

Когда перешел улицу, Аня, потупив взор, тихо проговорила:

— Петя, что вы будете завтра делать? Выходной ведь...

— Я с утра еду в Лиду.

— Чего вы там не видели?.. В лес лучше пойдем.

— Не могу. Мне поезд надо встретить. — И Петр, утопив свой взгляд в глубокой сини Аниных глаз, почему-то не сказал, кого едет встречать.

Отвел взгляд, остановив его на ромашке, выглядывавшей на улицу сквозь забор. Бездумно сорвал ее, подал Ане и молча зашагал через улицу в свой двор.

Предстояло объяснение с квартирохозяйкой — Анастасией Свиридовной. Как она отнесется к приезду Любы?

Анастасия Свиридовна — крупная, дородная женщина с властным голосом и рябым мясистым лицом. Своим квартирантом она распоряжалась, как собственностью: «Столуйся у меня, дешевле обойдется». — «Не сиди вечером дома. Молодость прохлопаешь». — «Смотри, чтоб Сонька Кабанцева из соседнего дома не окрутила тебя. Поганые они люди».

Анастасию Овиридовну он застал дома. Она сидела на широкой скамейке у окна и, зажав в коленях огромную глиняную миску, терла большим деревянным пестом размоченный горох. Завтра воскресенье, а по воскресеньям Анастасия Свиридовна печет пироги с горохом.

Хозяйка встретила Петра хитроватым взглядом; догадался, что она видела в окно, как он разговаривал с Аней. Молча подал телеграмму и с замирающим сердцем уселся на топчан. Хозяйка читала телеграмму медленно, потом подняла на Маринина гневные глаза:

— Чего, ж раньше молчал?

— Полная неожиданность... — развел руками Петр.

— Рассказывай! Какая дура так ехала б? — Анастасия Свиридовна отставила в сторону миску, спустила ноги на пол и посмотрела в окно. Там, у калитки, что напротив, все еще стояла Аня и медленно срывала с ромашки лепестки...

— Неразумный ты хлопец, — покачала головой Анастасия Свиридовна и снова покосилась на окно. — Вон твоя судьба! Як ягодка дивчина, и отец начальник большой. Думаешь, я не вижу, как она караулит тебя, когда на службу идешь или домой возвращаешься?

— Да не выдумывайте! — испуганно махнул рукой Петр, чувствуя, как у него загорелись уши, лицо. — Знали бы вы Любу...

— А-а, заладил: Люба, Люба! — сердилась хозяйка: — Комната у меня тесная! Как вы там вдвоем поместитесь? [26]

Петр захлопал глазами:

— Почему вдвоем? Я буду спать на чердаке сарая или на службе...

Анастасия Свиридовна с изумлением смотрела на своего квартиранта...

Вот-вот должно было выглянуть из-за покрытого лесами горизонта солнце. Возвещая об этом, кричали красно-кровянистым цветом пластавшиеся в блекнущей небесной хмури облака. Наступил еще один день на земле, еще раз Земля-планета, вращаясь в вечном своем движении, показывала солнцу необъятные, наполненные живой жизнью просторы.

Прошла минута, и слепящий поток солнечных лучей, скользнув по земле, высек мириады неугасающих искр на белесых росных травах, на колосьях желтых разливов хлебов, на листве буйно-зеленого лесного половодья. Ясным взглядом смотрело солнце на Белоруссию, и румяная улыбка его отражалась в светлых, живых водах Немана и Березины.

Даже малая речонка Ия, над которой в зеленом паводке молодого сосняка маячили паруса брезентовых солдатских палаток, подрумяненно щурилась в усмешке, тихо перешептываясь с берегами, радуясь солнцу и птичьему разноголосому щебету в березовой рощице, что прильнула к молодому сосняку.

Сладко зоревал лагерь танковой бригады; мирно спали под парусиной палаток солдаты; на фланге лагеря, куда убегали ровные линейки, задернутые тонким покрывалом желтого песка, дремотно стыл в ожидании дневного тепла танковый парк.

Бодрствовал только суточный наряд. Топтались у грибков дневальные, другие подметали между палатками, прибирали у закрытых пирамид с оружием, звякали ведрами, наполняя питьевой водой бачки в глубоких погребках, вылавливали окурки из вкопанных в землю бочек. Все делали неторопливо, с ленцой: сегодня воскресенье — выходной день, и команду «Подъем» горнист заиграет на целый час позже, чем обычно.

В эти сутки дежурным по лагерю был младший политрук Виктор Морозов. Уже третью неделю служит он [27] вместе с Гарбузом в этой части. Оба — политруки танковых рот.

Возвращаясь после проверки постов в свою палатку, Морозов услышал, как в кустах за передней линейкой затрещали сучки. Он замер на месте, прислушался. Кто бы это мог перемахнуть через переднюю линейку? Посмотрел на желтое покрывало песка: ни одного следа... Еще прислушался. Тишина. Доносилось только журчание родника на берегу речушки, да в парке хлопал брезент, слабо натянутый на танке.

«Показалось», — вздохнул Морозов и тихо двинулся по линейке вперед. У грибка, под которым застыл дневальный — щупленький, с облупившимся носом солдат, — остановился и, когда тот, вдохнув воздух и смешно выпучив глаза, намеревался по всем правилам отдать рапорт, махнул рукой.

— Порядок? — тихо спросил у дневального.

— Полный, товарищ младший политрук! — бодро рубанул солдат.

Морозов зашагал дальше вдоль линейки в направлении видневшегося впереди резного деревянного постамента. На нем стояло под ажурным навесом зачехленное боевое знамя бригады. Поравнявшись с постаментом, Морозов отдал честь знамени, придирчивым взглядом скользнул по ладной фигуре часового — широкогрудого спортсмена со значком ГТО на гимнастерке. Часовой, держа приклад у ноги, откинул винтовку на вытянутой руке в сторону, приветствуя «по-ефрейторски на караул» дежурного и шельмовато улыбаясь — «не придерешься, мол».

Хотелось хоть где-нибудь заметить непорядок, чтобы проявить власть дежурного, но, как назло, солдаты несли службу исправно и придраться было не к чему. Морозов, поеживаясь от утренней прохлады, постоял у огромного фанерного щита, лениво перечитал знакомые объявления: «В воскресенье, 22 июня, состоится концерт артистов эстрады» — «Выезд на рыбалку в 5 часов утра. Сбор у клуба...» — «Сегодня в пионерском лагере родительский день...»

Из недалекой палатки послышался приглушенный говор. Морозов узнал бубнящий голос младшего политрука Гарбуза и вспомнил, что сегодня Гарбуз уезжает в свой первый отпуск — на Кубань. Вздохнул с завистью, [28] подошел к палатке и, увидев откинутый полог, нырнул под парусину.

На пирамидальной верхушке палатки играли блики только что взошедшего солнца, и изнутри казалось, что парусина источает мягкий желтый свет. При этом свете Морозов разглядел в палатке трех офицеров, среди них — Гарбуза. В одних трусах и тапочках на босу ногу все они занимались кто чем, беззлобно переругиваясь.

— Уже поднялись, краса и гордость танковых войск? — насмешливо спросил Морозов, присаживаясь на табуретку.

— А я почти не спал, — ответил Гарбуз, откусывая нитку, которой пришивал к гимнастерке свежий подворотничок. — Попробуй усни: три года дома не был... Эх, и погуляю! На всю Кубань свадьбу отгрохаю!

— Зря командир бригады отпускает тебя сейчас, — недовольно заметил чистивший на гимнастерке пуговицы белоголовый лейтенант.

— Ты насчет футбола? — насторожился Гарбуз.

— Угу. Продуем без тебя артиллеристам, как миленькие.

Гарбуз, сверкнув своими глазищами, помолчал, сердито посопел, раздумывая, как бы едче, по своему обыкновению, ответить, и, видать ничего не придумав, приглушенно зашипел:

— Знаешь что, хлопче?.. Я родился человеком, а не футболистом. Вот вернусь с молодой женой, тогда и в футбол будем играть.

— С женой? — изумился Морозов, хитро щуря глаза. Молодежь грохнула смехом. Густо захохотал и Гарбуз.

— Тише, черти! — затряс кулаками Морозов. — Лагерь разбудите!

И вдруг, словно в насмешку над его словами, прокатился тяжелый, стонущий гул. Мелко задрожала земля от артиллерийских ударов.

В стороне границы, от края до края, полыхали вспышки орудийных залпов, отражаясь в широко раскрытых встревоженных глазах выскочивших из палатки Морозова, Гарбуза, белоголового лейтенанта.

— Братцы, война! — выкрикнул лейтенант. Его глаза горели жаждой подвига.

— Война! — хрипло повторил Гарбуз. [29]

— Война! — шепнули побелевшие губы Морозова.

Умолкли птицы в недалеком березняке, стыдливо спряталось за багровую тучу взошедшее солнце. А на западе бухало и гремело; серая ветошь редких курчавых облаков озарялась кровавыми отсветами.

Младший политрук Морозов вдруг вспомнил, что он дежурный. Опрометью бросился к штабной палатке. Влетел туда вихрем, чуть не сбив с ног заспанного сержанта — помощника дежурного, который уже тянулся к зеленой коробке полевого телефона.

Опередив сержанта, Морозов схватил трубку, ожесточенно крутнул ручку.

—  «Неман»! «Неман»! Алло!.. «Неман».

Штаб бригады не откликался.

Морозов рванул трубку второго телефона.

— Застава!.. Погранзастава! Алло! Погранзастава!

На лбу младшего политрука выступили крупные капли пота: не отвечала и ближайшая пограничная застава. Чья-то рука уже успела перерезать все провода. Молчал и квартирный телефон полковника — командира танковой части. Он жил в местечке Свинеж, где находились зимние квартиры танкистов. Там же размещались штаб, склады, парк не выведенных в лагерь боевых и транспортных машин.

Морозову ничего не оставалось, как объявить тревогу.

Вдоль палаток, от дневального к дневальному, перекатывалась холодящая душу, разноголосая команда:

— Тревога! Тревога!.. В ружье!..

Где-то на краю лагеря рассыпал серебряную трель горнист.

Лагерь ожил. Танкисты и шоферы, чьи машины находились в лагерном парке, стремглав мчались туда. Все остальные, захватив оружие, бежали на тыльную линейку, где уже раздавались команды к построению.

...С дороги, ведущей к лагерю, на переднюю линейку свернула легковая машина и на большой скорости подъехала к палатке дежурного. Из машины выскочил моложавый полковник с заспанным, небритым лицом — командир бригады.

Морозов, подав собравшимся здесь офицерам команду «Смирно», кинулся к нему с рапортом, но полковник, нетерпеливо махнув рукой, коротко спросил: [30]

— Приказы есть?

— Никак нет. И связь почему-то не работает.

Измерив Морозова суровым взглядом, точно он, дежурный по лагерю, чего-то не доглядел, командир бригады задумался, нервно потирая ладонью небритую щеку.

В стороне, в просветленной сини неба, плыла на восток еле различимая армада бомбардировщиков. Проводив ее глазами, в которых гнездились тревога и желчная горечь, полковник обратился к командирам:

— Обстановка неизвестна. Приказов никаких. Надо полагать, немцы напали без объявления войны... А это значит... Сами понимаете: до границы тридцать километров.

Он еще с минуту прислушивался к артиллерийской пальбе, отчетливо доносившейся с запада, а затем отдал распоряжение:

— Действовать по плану боевой тревоги! Майор Новиков!..

— Я! — отозвался из группы командиров щеголеватый майор.

— Поставьте мотоциклистам задачу на разведку.

— В наличии только два экипажа, товарищ полковник, — доложил Новиков. — Остальные на соревнованиях мотогонщиков.

— Какие там мотогонщики? Ах, да... — Полковник зло сплюнул, почесал затылок и приказал: — Пошлите два экипажа и бронеавтомобиль.

— Есть!

— Первому батальону... — командир бригады выжидательно смотрел на офицеров, кого-то искал глазами. — Командир первого батальона!

— Майор Бабинец с вечера уехал на зимние квартиры, к семье, — доложил Морозов.

Негодующе ворохнув глазами, полковник спросил:

— Капитан Волков здесь?

— Я! — раздалось из группы командиров.

— Приготовить батальон к бою...

— А как с боеприпасами? — послышался чей-то, похожий на бабий, голос. — В лагере ни одного снаряда!

— Знаю! — зло прервал полковник говорившего. — Командиру автороты…

— Я! — и один из офицеров взял под козырек

— …доставить личный состав второго и третьего [31] батальонов на зимние квартиры. Там загрузиться боеприпасами и прибыть сюда.

— Есть, доставить людей на зимние квартиры и привезти в лагерь боеприпасы!

— Второму и третьему батальону — на зимних квартирах снять с консервации танки, получить боеприпасы и выдвинуться к месту сосредоточения бригады согласно плану боевой тревоги.

— Есть! — в один голос произнесли два командира.

— Штабной автобус на месте? — повернулся полковник к младшему политруку Морозову.

— Никак нет. Ушел в Гродно за артистами... Сегодня концерт...

. — Концерт... — полковник кивнул головой в сторону границы, где бушевала война.

В лагере ждали снарядов с таким напряженно-тревожным нетерпением, с каким ждут врача, уже одно появление которого может спасти жизнь умирающему человеку — беспредельно дорогому всем.

Солнце поднималось выше и выше, синева неба блекла, делалась белесо-голубой; в ней непрестанно гудели моторы, уносившие косяки крестатых бомбардировщиков на восток. На западе же, там, где находилась государственная граница, вскипал грохот канонады...

А снарядов не было.

Примчались из разведки мотоциклисты. Сообщили, что немецкие танки пересекли границу, достигли Августовского шоссе и движутся одной колонной на Гродно, другой на Домброво. Не позже чем через двадцать минут они будут здесь, в лагере...

А снарядов нет.

Нет и танковых батальонов, которые должны прибыть с зимних квартир сюда — в район лагеря, к поросшим непролазью мелколесья оврагам, что раскинулись за недалекой березовой рощей. Там — место сосредоточения по тревоге.

Полковник — командир бригады — хотел было отдать приказ единственному танковому батальону, который находился в лагере, выдвинуться к оврагам с тем, чтобы там, рассредоточившись, загрузиться снарядами, [32] как только подоспеют грузовики. Но вспомнил, что автомашинам не пробиться сквозь одичалые кустарники к оврагам... Приказал вывести танки из парка и разбросать в сосняке — на случай бомбового удара.

В воздухе вдруг послышался надсадный нарастающий свист. За речушкой Ия ухнули, всколыхнув землю, разрывы тяжелых снарядов. После небольшой паузы, зазвеневшей тишиной, снаряды легли за речкой целой серией. Два взрыва взметнулись среди палаток, кинув в небо обломки нар, обрывки парусины и солдатских постелей. По лесу пополз приторный запах гари.

У полковника между бровями врубилась складка, тугими узлами заходили на скулах под кожей желваки. Стало ясно, что лагерь — под непосредственным ударом. Надо действовать.

Но снарядов нет.

Нет потому, что по инструкции они выдаются со склада только для боевых стрельб на полигоне. Полковник со злостью отшвырнул незажженную папиросу и с горечью подумал:

«А инструкции о боеготовности?.. Почему я не имел права держать в лагере хоть по одному боекомплекту на танк?..»

И все надеялся, что вот-вот появится офицер связи с приказом из штаба армии, в котором будет сказано, какая стоит перед танковой бригадой задача и что ему, командиру бригады, надо делать сейчас...

С зимних, квартир примчались наконец груженные снарядами и патронами машины.

Командир автороты, высокий, сутуловатый старший лейтенант плакал, как мальчишка, растирая на посеревшем лице слезы, и рассказывал полковнику, что он убил на зимних квартирах, в местечке Свинеж, человека. Застрелил красноармейца, потому что не было иного выхода...

Полковник, туго сжав челюсти и уперев в старшего лейтенанта потемневшие от негодования глаза, слушал его рассказ...

Когда авторота прибыла в Свинеж, местечко дымилось в пожарах. Шесть немецких бомбардировщиков разгрузились над казармами военного городка, над штабом бригады. Первая фугаска попала в караульное [33] помещение, похоронив под обломками всех, кто там находился...

Грузовики автороты пересекли местечко, миновали военный городок и остановились у колючей проволоки, которой было обнесено складское помещение. Надо было открыть склад и взять снаряды. Но у склада стоял часовой — молоденький синеглазый солдат с комсомольским значком на груди.

— Стой! — крикнул часовой ломким голосом. Старший лейтенант остановился и объяснил солдату, что приехал за снарядами.

— Без разводящего или начальника караула не подходи!

— Убиты! Война, — коротко объяснил старший лейтенант и подумал, что даже такими доводами не убедить солдата.

Согласно Уставу караульной службы, часового мог снять или отдать ему приказание о допуске в склад только разводящий или начальник караула. При их гибели — дежурный по воинской части, начальник штаба или начальник гарнизона. Но никого не было. Начальником гарнизона являлся командир бригады. Он — в лагере. Дежурный по части — тоже там. Ведь наряд для несения службы в гарнизоне посылался из лагерей.

— Война, немцы напали. Танки без боеприпасов, — доказывал командир роты часовому.

А тот, часто моргая полными слез глазами, держал на изготовку ружье и твердил одно:

— Не подходи! Буду стрелять!

— Ты же сам видел, как самолеты бомбили городок!

— Видел, но не могу.

— Черт с тобой! Стреляй! — взбесился старший лейтенант и двинулся на часового.

Тот, не задумываясь загнал патрон в патронник и вскинул винтовку. Командир автороты остановился:

— Что ты делаешь?!

У машин зашумели водители и красноармейцы-грузчики. Всей толпой начали уговаривать солдата.

— Сволочи! — плаксиво закричал на них часовой. — Сами устав знаете! При чем здесь я?!

— Тогда я буду стрелять, — твердо сказал старший лейтенант, расстегивая кобуру. [34]

Часовой поставил к ноге винтовку и, глядя в упор побелевшими от страха и волнения глазами, из которых медленно катились слезы, сказал трясущимися губами:

— Стреляйте!.. Так-то будет лучше...

Старший лейтенант вскинул пистолет, прицелился в затвор винтовки, надеясь заклинить оружие часового. Выстрелил. Часовой тихо вскрикнул, повалился на землю, скорчился, засучив, как подстреленный зайчишка, ногой... Пуля, скользнув по затвору, срикошетила и попала солдату в живот...

В лагере кипела работа. Торопливо разгружали автомобили и тащили тяжелые ящики к открытым люкам танков. Загрузившись боеприпасами, танки один за другим уходили сквозь сосняк и березовую рощу к оврагам.

Артиллерийский обстрел внезапно прекратился. Было явственно слышно, как где-то близко трещали пулеметные очереди и ревело множество моторов. В лагерь примчался еще один мотоциклист.

— Фашисты близко! — взволнованно сообщил он, вытирая со лба холодный пот.

Командир части уже не нуждался в докладе разведчика. Он отчетливо видел, как далеко за пересохшей речушкой Ия по болотистому полю ползли широко развернутой цепью танки, похожие на дымящиеся копны. Скоро они нырнут в зеленое половодье мелколесья, раскинувшегося за Ией, и вынырнут у самого лагеря...

— Товарищ полковник, — вдруг взволнованно заговорил мотоциклист, часто моргая покрасневшими глазами. — Что же это такое? Может, недоразумение? Может, поговорить надо с немцами? Как же это? Мы же никого не трогали... Неужели сразу стрелять?..

— К бою! — хрипло скомандовал полковник экипажу своего командирского танка.

Легко скомандовать к бою, не трудно зажечь сердца людей, готовых сделать все, чтобы победить лютого врага. Но как, не имея приказа, завязать этот бой, как победить врага, не зная его численности, не видя, как широк фронт, на котором развернулись его силы, не имея поэтому замысла боя и главное — при наличии всего лишь одного танкового батальона и двух батальонов где-то там, в тылу, спешащих из местечка Свинеж и уже явно опаздывающих и ускоряющих этим опозданием неминуемую трагическую развязку. [35]

По мнению полковника, оставалось только одно: скопив батальон на склонах большого, поросшего ивняком оврага, ощетиниться жерлами пушек и бить по тем фашистским машинам, которые, выйдя к оврагу, попадут под прямой выстрел, а затем атаковать на узком участке, надеясь, что у оврагов окажется фланг стальной армады. А потом? Что потом?.. Как воевать без линии фронта, не чувствуя ни справа, ни слева локтя? Ответственность за жизнь многих людей, за дорогостоящую материальную часть легла на плечи одного человека тяжелым грузом...

Случилось так, что фашисты не вышли к оврагу, а, перемахнув через мелководную Ию, левым крылом проутюжили линейки опустевшего лагеря, обстреляли неизвестно для чего безмолвные парусиновые палатки, ударили из пушек по деревянному зданию столовой и, подминая скрежетавшими гусеницами молодые сосенки, устремились в сторону огромного изумрудно-зеленого квадрата клеверного поля и желтых хлебных массивов. Фашисты спешили вперед, на восток, туда, где за лесом, за железнодорожной насыпью, пролегали из Осовца и Белостока дороги на Гродно.

...Танк младшего политрука Морозова стоял на пологом скате оврага так, что из его забросанной срубленными ветвями башни можно было наблюдать за просвечивающейся насквозь березовой рощей, разделявшей овраг и лагерь. Не отрываясь от бинокля, Морозов, высунувшись из люка, сумел разглядеть несколько танков с черными на тускло-желтоватой броне крестами. Что за люди сидят в железных внутренностях этих машин, чего они хотят и что думают?.. С ненасытным любопытством и острым чувством опасности смотрел, как танки, выбрасывая тучи перегоревшей солярки, пофыркивая, со стальным равнодушием кромсали молодой лес, прокладывали себе дорогу вперед.

«Почему с открытой грудью встречаем врага? — обжигали мозг страшные мысли. — Почему все так неожиданно?..»

И было странно, что там, в лагере, где он только сегодня, совсем недавно ходил по линейкам как хозяин, там уже все стало недоступным, чужим. Туда уже нельзя запросто вернуться...

В груди шевельнулся страх. Стало страшно оттого, [36] что все случилось вот так непонятно, когда он и его товарищи почти бессильны, когда можно погибнуть, ничего не успев сделать и даже толком не узнав, что же произошло... Нет места для разбега, нет времени для раздумий. Неизвестно, что ждет через минуту, что будет через час... Не хотелось смириться со всем случившимся, не верилось, что это не дурной сон.

Пришла в голову нелепая мысль об оставленном в палатке чемодане. Некстати стало жалко альбома с фотографиями. Там — она, девушка Поля, с которой связаны пылкие юношеские мечты о будущем. Там коллективный снимок друзей — выпускников военно-политического училища. Училище... Сколько раз на тактических занятиях разыгрывались жаркие бои, атаки, засады. Но ничего не было похожего там вот на все это.

Кажется, Морозов только сейчас по-настоящему ощутил страшную опасность, всем существом почувствовал, что действительно пришел враг — грозный, неумолимый и пока непонятный...

Из оцепенения вывела команда полковника:

— В атаку!.. Пристраиваться в хвост и бить без команды!..

— Вперед! — крикнул Морозов, ныряя в башню.

Механик-водитель, томившийся от неизвестности, резко включил скорость, и машина рванулась с места.

Фашистская танковая колонна широким фронтом шла вперед. Немцы стремились к дороге, чтобы там свернуться в походный строй. Видать, были уверены фашисты, что впереди никто не посмеет оказать сопротивление.

Не заметили гитлеровцы, как вслед им из лесу вышли десятки чужих машин. Да где там заметить! От пыли и копоти, казалось, солнце потемнело. А гитлеровцев и при хорошей видимости до этого никто еще не учил оглядываться назад. А если бы оглянулись? Разве разберешь в таком угаре, чьи машины замыкают строй?

Под гусеницы часто попадали твердые кочки, пни — здесь когда-то был лес. Танк клевал носом, бодался, устремляясь всем своим бронированным телом вперед. На развороте в смотровую щель, в прицел попадал косой, ослепляющий луч солнца. Морозов щурился, старался сквозь рябящие в глазах расплывчатые пятна разглядеть цель, чтобы верно послать снаряд. [37]

— Стоп!

Младший политрук увидел, как над башней одного вражеского танка поднялась крышка люка. Над люком показалась голова гитлеровца. Морозову почудилось, что он встретился с ним взглядом. Мучило желание поймать голову фашиста в перекрестье прицела. Немец, видимо узнав чужие машины, нырнул в люк. И тотчас рявкнула пушка танка Морозова. Снаряд высек из вражеской машины столб огня. Из клубов дыма вынырнула сорванная башня и, описав дугу, грузно рухнула под гусеницы проходившего невдалеке танка. Танк вздыбился и замер.

— Огонь! — скомандовал Морозов, уступая место у прицела наводчику...

Справа и слева от танка Морозова выползали из зарослей «тридцатьчетверки», и из стволов их пушек вырывались грозные вспышки. Резко ахали выстрелы. Снаряды легко прошивали тыльную броню немецких машин...

6

Виктор Степанович Савченко двадцать дней назад получил назначение в танковую бригаду. Прибыв в лагерь, принял от уезжавшего на учебу врача санчасть и включился в размеренную, однообразную жизнь. В этом высоком, плечистом военном с цепкими серыми глазами — военвраче третьего ранга — трудно было узнать того Виктора Степановича, который совсем недавно предлагал руку и сердце Любе Яковлевой.

Канонаду у границы он услышал, когда был на кухне, где следил за закладкой в котлы продуктов. Сбросив халат, он выбежал из кухонного помещения и направился к палатке дежурного по лагерю.

Савченко был свидетелем, как примчался в лагерь взволнованный командир бригады, как авторота отправилась на зимние квартиры за снарядами, увозя с собой экипажи тех танков, которые находились на консервации в местечке Свинеж. Хотел было подойти к полковнику за указаниями, но подумал, что комбригу не до него, и начал заниматься тем, чем должен был заниматься войсковой врач в подобном случае.

Созвал санинструкторов батальонов и санитаров рот, приказал получить индивидуальные пакеты и раздать [38] их танкистам, напомнил, что медпункт организуется в отроге ближайшего оврага и что раненых, если они появятся, надо эвакуировать в Свинеж после оказания первой помощи на медпункте.

Виктор Степанович понимал: это довольно общие указания; но что скажешь более конкретное, если пока не ясно, какую задачу и где будет решать танковая бригада.

Так было шесть часов назад.

А сейчас... Сейчас — кругом грохот снарядов и визг пуль. Он уже потерял счет раненым, которым оказывал помощь. Сбились с ног санинструкторы и санитары. Из оврага они тащили раненых на опушку березовой рощи, где стояли машины, и грузили их в кузова.

Обстановка накалялась с каждой минутой. Танковый батальон, вырвавшись из оврагов, вклинился в боевые порядки немецкой танковой колонны, нанес <врагу огромные потери, но и сам лишился больше половины танков. Он был бы уничтожен полностью, потому что немецких танков было во много раз больше. Но из Свинежа подоспели еще два батальона. Они с ходу атаковали врага в направлении лагеря... Это был первый в этой войне танковый бой. На зеленом квадрате клеверного поля, в разметах ржи темными дымящимися копнами стояли десятки подбитых и сгоревших танков.

Немцы откатились за речушку Ия. Сейчас подоспела их мотопехота и артиллерия. Наблюдатели сообщили, что много танков обходят овраги с юга, пытаясь окружить бригаду.

Виктор Степанович стоял возле вернувшейся из боя «тридцатьчетверки» командира бригады, переступая в нерешительности с ноги на ногу. Он сам не замечал того, что держал в руках черноталовую хворостину и ломал на мелкие кусочки. Сейчас только Савченко перевязывал тяжелую рану полковника. Осколок раздробил ему правую ключицу, задел легкое. Надо срочно эвакуировать раненого. А полковник, бледный, обессиленный, расстелил на земле топографическую карту и лежа смотрел в нее, точно надеясь найти там выход из положения, труднее которого даже на войне быть не могло.

— Вы почему не уезжаете? — сурово спросил полковник у Савченко, морщась и глядя на него помутневшими от боли глазами. [39]

— Я должен вас эвакуировать. Рана очень серьезная, — твердо произнес Виктор Степанович и непроизвольно убрал голову в плечи от взвизгнувшей над ухом пули.

— Сколько у вас раненых?

— Четыре машины нагрузил. Легкораненых не берем...

— Пробивайтесь с ними на Гродно, — ослабевшим голосом произнес полковник. — А может... может, и дальше... Санинструкторов и санитаров в машины не брать...

— Я не могу вас оставить, — Савченко беспомощно развел руками, понимая свою правоту и не имея власти над этим суровым человеком.

— Выполняйте приказ!..

Взяв под козырек, Виктор Степанович повернулся кругом и с тяжелым чувством направился к машинам. Где-то справа загрохотала целая серия разрывов, и он подумал о том, что и ему с ранеными вряд ли удастся вырваться из этого пекла...

Когда Савченко был уже далеко, к командиру бригады подбежал с окровавленным лицом младший политрук Морозов.

— Товарищ полковник, знамя в опасности!.. — взволнованно доложил он.

Услышав это, полковник, ухватившись левой рукой за гусеницу своего танка, с трудом поднялся на ноги, уставив на Морозова мутные, точно хмельные глаза, в которых одновременно томились боль, тоска и испуг.

— Немцы прорвались в соседний овраг, окружили знаменный взвод. Командир взвода погиб, танк подбит, — задыхаясь, продолжал докладывать Морозов. — ° Красноармейцы отбиваются гранатами...

— Третью роту к бою! — тихо скомандовал полковник. — Садитесь в мой танк, младший политрук!.. Знамя... Знамя... — Полковник не договорил. Лицо его покрылось крупными, с горошину, каплями пота, побледнело вдруг, и он-, потеряв сознание, упал на землю, ударившись головой о гусеницу танка.

В это воскресное утро Маринин поднялся в шесть часов, хотя автобус уходил в Лиду в девять. Было не до сна.

День предвиделся жаркий. Но Петр надел суконную гимнастерку, синие галифе, до черного огня начистил хромовые сапоги. К ремню пристегнул портупею, нацепил кобуру с наганом.

В комнату вошла Анастасия Свиридовна. Сложив руки на большом вялом животе, она, скупо улыбнувшись, залюбовалась бравым видом молодого квартиранта.

— Почему железную дорогу к вашей Ильче не проведут? — обратился к ней Петр, расправляя под ремнем складки гимнастерки.

— А ты меньше спрашивай. Плащ лучше захвати, а то на дождь гремит, — добродушно ворчала хозяйка.

— Какой там дождь! — махнул рукой Петр, прислушиваясь, как от далекого гула мелко дрожат стекла в окне. — Летчики бомбить учатся.

И, робко осведомившись, все ли Анастасия Свиридовна приготовила к приезду Любы, он вышел из дому, хотя до отхода автобуса оставалось больше часа.

Заметив, что девушки, собравшиеся у ворот поболтать, с любопытством провожают его взглядами, Маринин деловито перешел на левую сторону улицы и правой рукой взялся за портупею, чтобы была виднее новенькая кобура с наганом.

...Десять часов утра. На узком мощенном плитами тротуаре, у телеграфного столба, на котором был прибит фанерный щит с надписью: «Остановка автобуса Лида — Ильча — Лида», томилась группа пассажиров. Автобус опаздывал, и Маринин озабоченно посматривал на ручные часы. Не хватало еще не поспеть к поезду!..

Мимо проходил строй солдат. Над, строем жаворонком взмывал звонкий тенорок запевалы:

...Артиллерией, танками, конницей
Мы дорогу проложим вперед.

Солдаты дружно, сильной, стоголосой глоткой подхватили песню:

Белоруссия родная,
Украина золотая.
Ваше счастье молодое
Мы штыками, штыками оградим!.. [41]

В плывущей над улицей песне утонули все звуки, даже рубленый шаг кованых солдатских сапог по булыжнику.

К старшине, шедшему во главе колонны, вдруг подбежал красноармеец с противогазом через плечо и тесаком на ремне.

«Посыльный», — догадался Маринин.

Посыльный что-то взволнованно зашептал старшине, а тот, сбившись с шага, смотрел на него ошалелыми глазами, затем резко повернулся к строю и отрывисто скомандовал:

— Отставить песню!.. Правое плечо вперед, бегом, марш!..

Оборвалась на полслове песня. Часто и размеренно затопали солдатские сапоги...

Петр с недоумением смотрел вслед повернувшемуся назад и удаляющемуся строю. Вдруг обратил внимание: то тут, то там снуют по местечку посыльные, спешат в направлении штаба командиры.

Мимо, запыхавшись, пробегал младший политрук Лоб. На его покрытом оспинками лице — раздражение и недовольство.

— Что случилось, Григорий Романович?! — кинулся к нему Маринин.

Сверкнув потемневшими от негодования глазами, Лоб сокрушенно махнул рукой:

— Штаб не успели сформировать, а уже тревогу затеяли! Да еще в выходной! А у меня жена на боевом взводе: вот-вот в роддом надо...

— А мне как? Ведь я в Лиду еду, — Петр с надеждой и опаской ждал ответа Лоба, а тот, поразмыслив, оглянулся вокруг и зашептал:

— Ну и давай бог ноги! Я тебя не видел. Ясно? Скользнув насмешливо-удивленным взглядом по нарядной форме Петра, Лоб уже на ходу спросил:

— Чего вырядился, как на свадьбу?

— Как чего? — конфузливо улыбнулся Маринин.

— Чудак! Ты бы попроще. Прилизанный можешь не понравиться. — И, невесело засмеявшись, Лоб побежал в направлении мостка через речонку, за которой размещались казармы и штаб мотодивизии.

А автобуса из Лиды все не было. [42]

Петр подумал уже о попутной машине, как вдруг рядом, скрежетнув тормозами, остановилась, сверкая черным лаком, «эмка».

— Петр Иванович! — раздался из нее звонкий голосок Ани Велеховой. — Поехали с нами, мы тоже в Лиду — гулять едем.

Маринин растерянно глядел на Аню, нарядную, улыбающуюся, светлую, на военврача Велехова, важно восседавшего рядом с шофером, и не знал, как поступить. Он догадался, что Аня ради него уговорила отца ехать в Лиду, и его охватило чувство неловкости. Ведь не знала Аня, что он, Петр, едет встречать другую девушку — невесту свою...

С надеждой посмотрел вдоль улицы: не покажется ли автобус, и уже собрался было шагнуть к машине Велехова, как вдруг у «эмки» остановился распаренный солдат-посыльный. Скороговоркой, взволнованно, проглатывая слова, он затараторил, обращаясь к Велехову:

— Тва... иш воэ... вач вто... ого ...анга!.. В штаб...

Последние слова посыльного были заглушены нарастающим непонятным грохотом. Неожиданно скользнули по земле и замелькали на островерхих черепичных крышах размашистые тени; это откуда-то из-за недалекой рощицы вырвались на бреющем полете три бомбардировщика с черными крестами на желтовато-пепельных крыльях. Всколыхнулся от взрыва бомб воздух, брызнули стеклянной звенью окна домов, застонала земля. Железной дробью отчетливо заклекотали пулеметы, над соседним домом вскинулись в небо клубы рыжего дыма. Ошалело метались по улицам и дворам люди...

Ошеломленный Петр так и остался стоять на тротуаре, не сообразив, что случилось, и не успев испугаться. Напряженно смотрел вслед самолетам, по которым из расположения казарм яростно ударили счетверенные пулеметы и откуда-то из-за речки начала бить зенитная артиллерийская батарея. Бомбардировщики круто набрали высоту и стороной начали обходить местечко.

Петр оглянулся вокруг. Увидел, что из кювета поднимаются, отряхиваясь, военврач Велехов и солдат-посыльный. Велехов, кривя полные губы, жалко улыбнулся дочери, которая так и осталась сидеть в «эмке». [43]

Потом, словно очнувшись, со сдержанным волнением заговорил:

— Аня! Собирайся в Москву. Немедленно!.. Затем к шоферу — строго, внушительно:

— Довезите ее до Минска... Посадите в поезд.

Тон, каким говорил Велехов, был строгим, деловым, выражал глубочайшее понимание военврачом нависшей опасности, и лишь глаза... глаза Велехова выдавали его смятение.

Впрочем, ничего в этом удивительного не было. Душевная сумятица охватила и Петра. Он силился собраться с мыслями и ответить себе на какой-то очень важный вопрос, томивший его.

В это время рядом с ним оказался солдат-посыльный.

— Товарищ младший политрук, война. Немцы напали, — «по секрету» шепнул он на ухо Маринину, со страхом следя глазами за самолетами, которые уже снова бороздили над онемевшим от ужаса местечком глубокую синь неба.

8

В штабе дивизии Маринин узнал, что всем приказано прибыть с личными вещами и приготовиться к отъезду.

Чтобы сократить путь, он бежал на квартиру по берегу речушки, через огороды. В сенцах встретил Анастасию Свиридовну и не узнал ее. Рябое лицо хозяйки — красное от слез, толстые губы стали еще толще, и вся она, большая, полнотелая, была сейчас беспомощной, растерянной, совсем не похожей на ту властную и твердую Анастасию Свиридовну, которую знал раньше Маринин.

— Беда!.. Ох, беда!.. — стонала она. — Неужто придут хвашисты?..

— Пускай просят бога, чтобы помог им унести ноги от границы! — ответил Петр и, как бы в неопровержимое доказательство этого, вынул из кобуры револьвер и, невольно заставив притихнуть Анастасию Свиридовну, с деловитым видом протер его тряпочкой. Маринин, походивший сейчас на молодого задиристого петушка, нисколько [44] не сомневался в том, что так именно и будет, что фашисты не пройдут дальше границы. Он был убежден, что, хотя их дивизия еще не сформировалась, ее все равно немедленно бросят в бой.

Мысли о том, что ему, Петру Маринину, возможно, сегодня или завтра придется участвовать в настоящем бою с врагами, наполняли его чувством нетерпеливости, торжественной приподнятости. Фантазия рисовала необыкновенные подвиги. Петр даже позабыл, что он занимает скромный пост секретаря редакции дивизионной газеты и что не ему поручат вести солдат в атаку на штурм вражеских позиций.

Хозяйка, несколько успокоенная, вдруг опять заголосила:

— Сыночек мой несчастный, не дождался ты своей голубки!.. Как ей-то, бедненькой? Куда она денется одна? Чего же ты не встречаешь ее? Ищи голубку и присылай ко мне. Как родненькую приму...

Причитания хозяйки вернули Петра к суровой действительности.

«Эх, Люба!.. Хоть на один бы день раньше!» Ему представилось, как на вокзале выходит из вагона Люба и смотрит на пылающие дома, ищет его, Петра...

Где выход? Как попасть в Лиду? Как отлучиться из части, когда, может, сейчас прикажут идти в бой?

Война... Она где-то у границы, мало ощутимая еще, а большое горе Петра было уже здесь, рядом с ним — в его мыслях, в.сердце, в его комнате. Маринин, подавленный им, собирал свои вещи, укладывал книги, снова протирал револьвер...

С двумя чемоданами, с плащом под мышкой, через огороды, по берегу речки, он бежал, задыхаясь, к штабу — в редакцию.

Возле домика, в котором размещалась редакция дивизионной газеты, стояли два грузовика с откинутыми бортами кузовов. Шла спешная погрузка. По двум бревнам втащили в кузов печатный станок, два рулона бумаги. Погрузили кассы со шрифтами, запас бензина и прочее имущество. Чемоданы уже некуда было класть. Пришлось часть личных вещей вместе с подшивками газет, свертками корректуры оставить под замком в помещении типографии. [45]

— Никуда не денутся. Всыплем фашистам и вернемся, — говорил Маринин, оставляя один свой чемодан в типографии.

Лоб, который тоже здесь бросал половину вещей, заметил:

— Тебе, Петро, болтать — точно воде с горы бежать...

Жители с тревогой смотрели вслед машинам, уходящим с войсками к границе. По местечку полз слух, что гитлеровцы придут не сегодня-завтра и будут расстреливать тех жителей, у которых квартировали командиры Красной Армии, что с фашистами идут польские паны и будут отбирать бывшие свои владения. Со стороны Лиды навстречу автоколонне штаба мотострелковой дивизии ехали грузовики с женщинами, ребятишками, с домашним скарбом.

...День был погожий, жаркий. Дорожная пыль, поднятая машинами, почти неподвижно висела в воздухе, прилипая к разгоряченным, потным телам людей, оседая на их одежду, оружие. На диск солнца можно было смотреть сквозь серую пелену, не прищуривая глаз. Он казался багрово-красным. А по сторонам от дороги, на которой клубилась пыль и кипел людской поток, стояли дозревающие хлеба. Налившиеся ядреные колосья скорбно склонялись к разомлевшей под солнцем земле, словно прислушивались к тому, что происходит вокруг.

Маринин примостился в кузове на рулоне бумаги и всматривался вперед. Надеялся попасть в Лиду: дорога лежала туда; не свернули б только в сторону.

Впереди зеркальной поверхностью блеснул приток Немана — Гавья. У Петра внутри словно все оборвалось: броневик, шедший в голове колонны, не доезжая реки, повернул к лесу, а за ним потянулась вся длинная вереница машин.

...Машины были быстро замаскированы в молодом ельнике. Штабные командиры готовились к работе в непривычных условиях — без прочной связи с полками, в неведении, где противник.

День клонился к исходу — незабываемый, длинный день. Сколько впечатлений, чувств, сколько передумано и пережито в это жаркое воскресенье! [46]

9

Второй день войны...

На опушке леса стоял командир дивизии полковник Андрей Петрович Рябов. Его невысокая фигура подалась вперед, серые внимательные глаза были устремлены на дорогу, бежавшую к Лиде через Липнишки, затем одним рукавом — в Субботники, вторым — в Ильчу.

Худощавое, гладко выбритое лицо полковника не то опечалено, не то озабочено. Он обдумывал каждое слово, услышанное вчера днем от командующего армией.

Андрей Петрович Рябов был знаком с командующим — моложавым пехотным генералом с посеребренными висками — многие годы. Когда-то Рябов служил в его полку, затем в дивизии.

Генерал встретил полковника, как всегда, радушно. Но в глазах его Рябов уловил тревогу и напряженное раздумье.

— Полки дивизии на марше? — спросил генерал.

— Так точно, товарищ командующий. Но полки-то... Номера одни. Нечего сосредоточивать...

— Знаю... — Генерал сочувственно посмотрел на Рябова, потом, растягивая слова, точно сам прислушиваясь к ним, заговорил: — Постараемся держать вас подольше в резерве. Продолжайте формирование и готовьте личный состав к бою. Ждите пополнения. И учтите, что привилегия вам дана ненадолго. Противник может лишить вас этой привилегии, может навязать бой.

— Все понятно, товарищ генерал.

— Если понятно, то и с богом... Ознакомьтесь у начальника штаба с приказом.

— Какие последние новости с фронта? — спросил Рябов, прежде чем уйти.

Генерал помолчал, потом, не отрывая глаз от стола, где лежала карта, сказал:

— Могу сообщить вам, что бывшая ваша танковая часть нанесла немцам сильный контрудар. Сейчас ее непрерывно бомбят. На других участках тоже туго. Словом, хорошего мало. Напали же тайком... По-бандитски!.. А как удержаться на границе, если войска мы не подтянули? Не было приказа. — Командующий зло усмехнулся и продолжал: — Придется отступать... Но забудьте это слово, полковник. Никто из ваших подчиненных не должен услышать его от вас. [47]

Лицо генерала покрылось нездоровым румянцем. Он на минуту замолчал, вытирая платком испарину со лба.

— Забудьте это слово! — повторил командующий. — Нужно сдерживать врага, гибнуть, но сдерживать, пока наша армия не отмобилизуется и не примет полную боевую готовность. Иначе... катастрофа...

Вспоминая вчерашний разговор с командующим, полковник Рябов глядел на дорогу. Там все чаще появлялись беженцы, группами и в одиночку — пешие, на подводах, машинах. Многие везли свой скарб на тележках, в детских колясках. Среди этой пестрой, распыленной толпы нередко можно было увидеть красноармейцев — раненых и здоровых, с оружием и без оружия. В поблекшем небе часто на восток и запад проходили немецкие бомбардировщики.

Андрея Петровича Рябова беспокоила полученная шифровка. В ней сообщалось, что еще вчера вечером немцы мелкими танковыми группами прорвались на рокадную дорогу Гродно — Белосток и с юга и с севера пытаются обойти Гродно и оседлать шоссе, идущее на Скидель и Лиду. В любую минуту здесь можно ожидать появления прорвавшихся танков врага.

К Рябову подошел начальник штаба подполковник Седов, пожилой, с бледным, несколько измятым годами, но еще красивым лицом.

— Что нового? — обратился к нему командир дивизии.

— Без изменений.

— Мотоциклисты задержались в разведке... Почему, как думаете?

— Видать, случилось что-то.

- — Нужно послать броневик по тому же маршруту, — приказал полковник и, немного помедлив, добавил: — И предупредите по радио командиров полков, чтоб тоже о разведке не забывали. Вот-вот с гитлеровцами встретятся.

Два грузовика, в которых размещалась типография дивизионной газеты, стояли среди зарослей ельника. В одном со звоном хлопала печатная машина. В другом над шрифтовыми кассами склонились наборщики. Петр Маринин, примостившись на пне, вылавливал корректорские ошибки из приготовленной к печати газетной полосы.

Рядом, устроившись под кустом орешника и положив на планшетку лист чистой бумаги, страдал младший политрук Лоб: хмурил брови, грыз кончик карандаша, потом чесал им за ухом. Он сочинял листовку.

Раздвинулись кусты, и на полянку вышел старший батальонный комиссар Маслюков.

Заметив начальника политотдела, Маринин и Лоб проворно вскочили на ноги, расправили под поясными ремнями гимнастерки и отдали честь.

— Что нового по радио? — спросил Маслюков.

— Сводка та же, товарищ старший батальонный комиссар, — отчеканил Лоб.

Маслюков потоптался на месте, потом полез в карман за папиросами, устремив на младшего политрука Маринина вопрошающий взгляд.

Прикурив от зажженной спички и глубоко затянувшись табачным дымом, Маслюков спросил:

— Удалось вам встретить вчера свою девушку?..

Начальник политотдела ждал ответа, а Петр не находил слов. Ему почему-то было совестно. Совестно оттого, что он столько думает о Любе, что ночью почти не сомкнул глаз.

— Война же... Не до этого, — наконец произнес Маринин, отводя в сторону ввалившиеся за ночь глаза, в которых светились тоска и боль.

— Это верно, — вздохнул Маслюков. Помолчав, добавил: — Плохо, что девушка оказалась ближе к фронту, чем мы с вами... Вот что! — вдруг оживился старший батальонный комиссар. — Пойдемте к комдиву. Он сейчас броневик посылает в разведку. Доедете до Лиды и ищите там свою невесту. Если разыщете — везите на попутных машинах в Ильчу. Там эвакуируются сейчас наши семьи; отправьте и ее в тыл...

Броневик мягко катился по шоссейной дороге. Тесно стоять, высунувшись из башни, рядом с плечистым сержантом-пулеметчиком, но Петр предпочитал тесноту духоте. В броневике, там, где сидели командир машины лейтенант Баскаков и водитель, от накалившегося под [49] солнцем металла нечем было дышать, а здесь, над башней, лицо обвевал свежий поток воздуха.

Впереди уже виднелась Лида. Над ней поднимались столбы дыма, образуя в небе сплошное серое облако.

Броневик миновал одинокий двор. Это, впрочем, был только след от двора. В щепы разнесен фугаской сарай, перевернута взрывной волной цементная надстройка колодца, а от дома осталась куча пепла с высившейся посредине порыжевшей трубой. Во дворе лежала корова с раздутым брюхом. Нигде ни души.

...Въехали в местечко. Машина медленно пробиралась по улицам, местами заваленным обломками. У стыка дорог на Гродно и Ораны броневик остановился. Еще в лесу, ориентируясь по карте, Маринин и лейтенант Баскаков условились здесь расстаться.

Баскаков, невысокий крепыш с широким смуглым лицом, разминая затекшие ноги, сказал Маринину:

— Поеду в сторону Ораны километров двадцать. Через час вернусь. Дорогу на Скидель и Гродно разведаем вместе. Если же задержишься или уедешь — приди и переверни вон тот камень, — лейтенант указал на небольшую известковую глыбу у ворот ветхого домишки.

Маринин с потемневшим от бессонной ночи лицом побежал на вокзал, а Баскаков, заметив, что по дороге, ведущей из Радуни, едет несколько грузовиков, решил подождать их здесь, на перекрестке, чтобы расспросить у шоферов и сидящих в кузовах людей об обстановке под Гродно.

Петр Маринин шагал вдоль железнодорожных путей, забросанных обломками вагонов, кирпичом, грудами земли. Местами зияли огромные воронки, и от их закраин дыбились в небо рельсы. Где-то за водокачкой бушевал пожар.

Среди рельсов заметил распластанное тело. Сжалось сердце, по спине побежали мурашки. Приблизившись, увидел девушку. Раскинутые руки, растрепанные белокурые волосы, лицо, покрытое ровным слоем пыли, будто густо напудренное. Ни царапины, ни следов крови.

С запада явственно донесся гром, а затем глухие, тяжелые удары. Казалось, что где-то далеко по щербатой мостовой перекатывают громадную пустую бочку.

Навстречу шел старик железнодорожник. [50]

— Папаша, — обратился к нему Маринин, — посоветуйте, пожалуйста, как мне быть?

— Небось уехать побыстрее хочешь? — со злой усмешкой спросил старик. — Много вас таких. Дорога не работает! — И, нахмурив брови, пошел дальше.

— Постойте! — кинулся вслед за ним Петр.

Железнодорожник остановился.

__ Ко мне вчера днем должна была приехать... сестра, Я не мог встретить ее... Где теперь искать?

Старик внимательно посмотрел в усталое лицо молодого офицера, уловил в напряженно-ожидающих глазах затаенную боль и, вздохнув тяжело, уже мягче ответил:

— И не ищи, сынок. Не пришел вчера этот поезд. Разбомбили его на последнем перегоне...

10

Грузовики, шедшие из Радуни (их оказалось четыре), были битком набиты ранеными. Лейтенант Баскаков, стоя на перекрестке у броневика, энергично махнул рукой шоферу передней машины. Небольшая колонна остановилась, и из кабины переднего автомобиля вышел измученный, запыленный военный. Это был военврач третьего ранга Савченко Виктор Степанович.

Баскаков, рассмотрев по одной «шпале» в петлицах военврача, лихо откозырял и попросил разрешения обратиться. Савченко окинул его усталым, безразличным взглядом и, повернувшись к остановившимся на дороге машинам, хриплым голосом скомандовал:

— Пополнить запасы воды, залить радиаторы!..

Только после этого стал отвечать на вопросы лейтенанта.

К недалекому колодцу суматошно бежали с ведерками в руках шоферы, спешили с флягами и котелками «ходячие» раненые. Через борт кузова заднего грузовика с трудом перевалил младший политрук Морозов, держа на весу перебинтованную левую руку и болезненно морща отекшее желтое лицо; на голове Морозова, охватывая затылок и лоб, сидела огромная, порыжевшая от пыли и проступившей крови, похожая на шапку-ушанку повязка. Морозову подали из кузова котелок, и он тоже побрел к колодцу.

К остановившимся грузовикам со всех сторон устремились [51] беженцы. Угадав в военвраче Савченко старшего, дружно атаковали его.

— Товарищ начальник, подвезите, — с мольбой и надеждой в голосе просила красивая большеглазая женщина, держа на одной руке запеленутого ребенка, в другой — узелок.

— Сынок, умаялась я совсем, — молила немощная старуха, вытирая слезящиеся глаза, — ноги не несут...

Подошла пожилая женщина с «цепочкой» детей. Шесть ребятишек, примерно от пяти до двенадцати лет, еле ковыляли, широко расставив руки. Оказывается, их рукава пришиты друг к дружке, чтоб не растеряться в дороге. Самый маленький — пятилетний мальчишка, как только «цепочка» детей остановилась, сел прямо в дорожную пыль, и его поднятая рука, прикрепленная к руке сестренки, как бы молила о помощи, а глаза — большие, умные и печальные — смотрели на людей, на мир с немым укором.

Савченко, увидев детей, точно впервые ощутил всю глубину людской беды, которую принесла война. Встретился с грустным взглядом мальчика, свалившегося с ног от недетской усталости, и почувствовал, что ему нечем дышать, что к горлу подступило, кажется, само сердце...

— Родные... куда же я вас? — с трудом выговорил он. — У меня раненых полно... Иные стоя едут.

И все-таки жалость взяла верх. Из кузова передней машины столкнули на обочину дороги бочку из-под бензина, бочку, которую так надеялись наполнить. Подсадили в кузов пожилую женщину. Коренастый шофер в замусоленном комбинезоне начал разрезать ножом нитки на сшитых рукавах, дробить «цепочку» детей и по одному ребенку подавать в кузов.

— Товарищи, идите! — устало уговаривал Савченко остальных беженцев, столпившихся у машин. — Ни одного человека не могу больше взять...

Вдруг Виктор Степанович, словно почувствовав на себе еще чей-то особенный взгляд — пристальный, напряженный, — повернулся лицом к проулку, выходившему к перекрестку, и увидел девушку с чемоданом в руке... Запыленная, усталая и... такие знакомые глаза! Недоумевающие и скорбные...

— Люба?.. — прошептал Савченко. [52]

Это была действительно Люба Яковлева — невеста Петра Маринина... И никакой случайности. Впрочем, конечно, случайность... Но на войне ничему удивляться не приходится. Тебя случайно может задеть шальная пуля; или ты пройдешь по минному полю и случайно не наступишь на мину; в людской сутолоке ты случайно столкнешься с братом или совсем случайно не встретишься с ним, хотя, может быть, ночь и ненастье загнали вас под одну крышу... Случайность на войне еще в большей мере, чем в других условиях, — проявление необходимости. Это всем известно, однако все и всегда поражаются случайностям.

Был поражен и Виктор Степанович Савченко. Он протолкался сквозь толпу беженцев к Любе и, все еще не веря своим глазам, спрашивал:

— Яковлева?.. Как?.. Как вы сюда попали? Люба горько улыбнулась потрескавшимися губами и почти шепотом ответила:

— К Петру своему ехала... А теперь иду... после бомбежки. Со вчерашнего дня иду, — обессиленная, она села на чемодан, облокотилась на колени, закрыла руками лицо.

— Куда? Зачем в такое время?

— В Ильчу, — сквозь слезы ответила Люба.

— Куда же вас посадить? — Савченко озадаченно посмотрел на свои машины.

— Ишь, для девки найдется небось место!..

— Совести никакой! — раздались из толпы голоса. Савченко нахмурился и повернулся к Любе:

— Идемте, я вас посажу... Люба отрицательно покачала головой. — Мне в Ильчу, к Пете...

— Товарищ Яковлева! — повысил голос хирург. — Вы же медик! Смотрите, сколько раненых!.. К тому же я на Ильчу еду...

Неторопливо возвращался Петр Маринин к перекрестку дорог, где должен был встретить броневик лейтенанта Баскакова. Последняя надежда разыскать Любу потеряна...

Увидев, что броневик до сих пор стоит на оживленном перекрестке, Петр ускорил шаг и вдруг узнал в [53] раненом, несшем в руке котелок с водой, младшего политрука Морозова;

— Виктор!..

— Маринин!.. Петька!..

Хотя не прошло и месяца с тех пор, как расстались друзья, встретились они, словно после предолгой разлуки. С любопытством смотрели друг на друга, стараясь уловить новое во взгляде, в улыбке, в движениях, в манере говорить. Первые два дня войны, казалось, на несколько лет отбросили те недавние времена, наполненные радостным стремлением в будущее, когда Маринин, Морозов, Гарбуз заканчивали училище, когда они впервые надели офицерскую форму...

— Уже воевал? — с некоторой завистью спросил Маринин, глядя на забинтованную голову, перевязанную руку Морозова.

— Пришлось, — устало улыбнулся Морозов.

— И Гарбуз?..

— Убили Гарбуза... В танке сгорел...

Не хотелось верить, что нет больше в живых Гарбуза — того самого Гарбуза, который собирался ехать в отпуск на Кубань, чтобы жениться...

В один — два дня все перевернулось! Мечты, радость жизни, близкое счастье, да какое счастье... И все сразу рухнуло. Все стало не так... Гарбуза убили, Морозов ранен... Разбомбили поезд, в котором ехала к нему Люба...

А Морозов тем временем рассказывал о боях на границе, о беспримерном танковом сражении, в котором он участвовал.

— Большое дело — победа в первом бою, — заканчивал свой рассказ Морозов. — Хоть маленькая, с птичий нос, но победа. Черт возьми! И сказать не знаю как. Понимаешь, солдата она рождает. Вот мы... Растрепали танковую колонну немцев. А потом нас растрепали. Но первыми набили фашистам морду мы! А это большое дело. Каждый понял, что можно бить фашистов в хвост и в гриву.

Морозов умолк, поправил повязку на своей раненой руке и задумался. Маринин вынул блокнот, но записывать ничего не хотелось. И без этого помнился до мельчайших подробностей рассказ Морозова, живо представлялась вся картина танкового боя. [54]

— Как же теперь? — спросил Маринин. — Неужели не остановим их на границе?

Морозов снисходительно засмеялся.

— Эх, Петр, Петр, ты еще не веришь, что фашисты перешагнули границу. Мы на этих машинах из-под самого носа немцев выскользнули, а от бригады нашей почти ничего не осталось.

— Вся бригада погибла?! — Петр вскинул брови, в глазах его полыхнул горячечный блеск.

— Почему погибла? Живет бригада! — И Морозов, поставив на землю котелок, сдвинул вперед сумку от противогаза, расстегнул ее. Маринин увидел там сверток красного атласа.

— Что это?

— Боевое знамя. Комбриг приказал в штаб дивизии доставить.

— Знамя бригады?! — шепотом произнес Петр, благоговейно притрагиваясь к свернутому полотнищу и изумленно глядя на Морозова.

С неба донесся грозный гул бомбардировщиков.

— Воздух! — послышался чей-то взвинченный голос. Друзья поспешно распрощались...

Дальше