Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Ковровая дорожка будто плыла навстречу Молотову. Бордовой полосой в зеленом обрамлении она протянулась через весь длинный и светлый коридор, по которому неторопливо шел нарком, углубившись в трудные мысли и ощущая крайнюю усталость от бессонных ночей. Народный комиссар иностранных дел нес красную папку с важными документами. Среди них шифровка, извещавшая Советское правительство о том, что сегодня утром в Японии ушел в отставку кабинет Фузимаро Коноэ. И сейчас предстояло не только обсудить ее с членами Политбюро и Государственного Комитета Обороны, но и высказать свои предположения о вероятных последствиях столь внезапной смены японского кабинета.

Последствия же могли быть самые грозные, вплоть до немедленного нападения Японии на советский Дальний Восток. А война на два фронта, когда и на одном Красная Армия истекает кровью от неравенства сил и преимущества немцев в авиации и танках, могла еще острее поставить вопрос — устоит или не устоит Советское государство под напором объединенных сил империализма. Тем более что и Турция, прикрываясь нейтралитетом, усиленно готовится к агрессии против Советского Союза, открыто заявляя о своем желании присоединить к себе советское Закавказье, Крым и Поволжье. А Иран, блудливо пряча глаза, с напускным простодушием превращает свою северную часть в германский плацдарм для нападения на СССР с юга: Советскому правительству в подробностях известно о создании в Иране немецких складов оружия и боеприпасов, о прибытии туда большого числа немецких офицеров... Нужны были срочные и внушительные меры советской дипломатии, необходимы хоть какие-то изменения в нашу пользу на советско-германском фронте...

Остроту ситуации ощущал весь мир. Клокотали страсти в буржуазных парламентах, неутомимо совещались президенты и министры, раскладывали тайные карты перед руководителями своих правительств генштабы и разведцентры. Велась интенсивная, пахнущая порохом мыслительная борьба с алчной надеждой извлечь из начавшейся схватки двух миров любую пользу, хоть и томила при этом буржуазных политиков тревога, как бы самим, не сгореть в набиравшем силу пламени войны. Былое скептическое состояние видных умов буржуазного мира по отношению к Советской стране сменилось удивлением и тревогой.

А народы Европы и всего мира? Неужели они до сих пор не распознали, что несет им "новый порядок" Гитлера, при котором все, кроме "германской расы", обречены на рабство? Неужели концентрационные лагеря, пожирающие миллионы людей всех национальностей, никого и ничему не научили? Ведь диалектика событий, несомненно, должна привести к объединению всех антинацистских сил хотя бы в Европе!..

Да, сейчас советской дипломатии надо было точно знать, какими глазами и с какими чувствами следит мир за развернувшимся военным противоборством.

Наркомат иностранных дел СССР всей работой своего сложного организма чем-то напоминал в эти дни хорошо поставленную сейсмическую службу, непрерывно ведущую огромный комплекс наблюдений за колебаниями политической почвы континентов. Испытывая острую нехватку нужных сведений, советские дипломаты неустанно искали взамен порушенных каналов связи новые возможности прослушивать пульс планеты в разных ее болевых местах и накапливали информацию — горячую, дышащую страстями, загадочностями, часто угрожающую, зловещую, реже обнадеживающую. А Наркоминделу постоянно приходилось решать самые сложные государственно-политические ребусы, причудливые комбинации дипломатических пасьянсов, чтобы разгадывать значение противоречивых военно-политических примет, признаков, явлений, дипломатических шагов — явных и тайных, чтобы выверять и доказательно подтверждать напрашивающиеся прогнозы и готовить для Политбюро, члены которого получали те же шифровки, первичную оценку событиям, несшим в себе суть намерений правителей той или иной страны, оказавшейся в орбите грозного противоборства.

В кабинет Сталина, где почти непрерывно заседало Политбюро ЦК, нарком иностранных дел должен был идти, неся с собой даже не золотоносную породу сведений, а уже промытые частицы драгоценного металла истины. На Политбюро тщательно и подчас весьма критично взвешивали и оценивали россыпь этой истины, сообща искали взрастившие ее пласты, определяли степень родства с другими истинами и часто погружались в пучину таких тревог, что казалось, солнце на небе тускнело! Даже Англия и США, подав надежды на совместную борьбу с гитлеровской Германией, настораживали загадочностью своей политики. Впрочем, загадочностью ли? Ведь ясно, что монополисты этих стран меньше всего заботились о сохранении Советского государства; не зря же Гарри Трумэн, видный член американского сената, уже на третий день после нападения фашистской Германии на СССР заявил со страниц "Нью-Йорк таймс": "Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии, и, таким образом, пусть они убивают как можно больше..." В этой мысли четко сквозила суть политической и военной стратегии американских и английских правящих кругов. А Советское правительство надеялось своей внешней политикой, своими усилиями на фронтах и внутри страны все-таки создать ситуации, выгодные для себя и опасные для третьей стороны — гитлеровской Германии.

И вот сейчас Молотов шел на Политбюро с новыми тревогами. Недалек путь к кабинету Сталина, однако мысли успевали, словно ткацкий челнок, приносить соединительную нить из прошлого в сегодняшний день и опять уносить в прошлое, не столь уже далекое, когда Япония, отвергнув неоднократные предложения Советского Союза о нейтралитете, силой оружия попыталась прощупать мощь Красной Армии и склонить Советское правительство к сговорчивости на основе условий японского правительства. Но, как говорится, пришла по шерсть, а ушла стриженой: Красная Армия силой оружия, а Советское правительство гибкостью политики укротили аппетит Японии.

Молотову вспомнились приторно-учтивые улыбки и косые щелки глаз за стеклами очков вначале японского посла Того Сигенари, а затем сменившего его Татекавы; оба они по поручению своего правительства уже сами настойчиво предлагали заключить пакт о нейтралитете. И в апреле 1941 года, когда министр иностранных дел Японии Иосуке Мацуока, побывав в Германии и Италии, заехал в Москву, советско-японский пакт был подписан сроком на пять лет.

Мацуока отбывал из Москвы с чувством победителя, полагая, что выиграл дипломатическую битву, за которой последует отвод советских войск с Дальнего Востока. А Сталин и Молотов, ведшие переговоры с японским министром, считали, что победа на их стороне, ибо хорошо знали расстановку политических сил в Японии, сложившуюся к тому времени. Если министр иностранных дел Иосуке Мацуока, опираясь на поддержку председателя тайного совета Хара, министра внутренних дел Хиранума, члена военного совета принца Асака и других влиятельных лиц, был сторонником нападения на Советский Союз сразу же, как только развяжет войну Германия, то не менее влиятельная группа во главе с премьер-министром Фузимаро Коноэ, настроение которой выражал министр — хранитель печати Хидо, не отказываясь от агрессивных планов против Советского Союза, проводила в первую очередь политику создания под эгидой Японии "великой восточноазиатской сферы взаимного процветания", в которую должны быть включены Китай, Индокитай, Голландская Индия и другие страны южных морей.

Однако после того, как Германия, развязав агрессию против Советского Союза, достигла в первые недели войны значительных успехов, политический климат в Японии потерял устойчивость. Советская разведка прилагала все усилия, чтобы точнее ориентировать об этом свое правительство. Москва стала получать донесения о непрерывном наращивании сил Квантунской армии, нацеленной против СССР. Ее солдаты и офицеры каждый час ждали приказа о начале военных действий. Несколько позже стало известно, что 2 июля на императорской конференции председатель тайного совета Хара заявил: "Я прошу правительство и верховное командование атаковать СССР как можно скорее. Советский Союз должен быть уничтожен". Военный министр Тодзио поддержал Хара, уточнив лишь, что нападать надо на СССР в тот момент, когда он, "как спелая хурма, готов будет упасть на землю".

По-прежнему колебался только премьер-министр Фузимаро Коноэ. Но теперь он сложил с себя полномочия. Значит, по всей вероятности, в ближайшее время надо ждать нападения вооруженных сил Японии на дальневосточные границы Советского Союза?

С этим холодившим сердце вопросом Молотов зашел в кабинет Сталина. И будто наткнулся на невидимую преграду: по кабинету многоголосо перекатывался мужской хохот. Сквозь табачный дым увидел Сталина в конце длинного стола. Навалившись грудью на торец, он держал в руке какую-то бумагу, смотрел в нее и глухо посмеивался. Ему вторили, громко и раскатисто, сидевшие за столом Калинин, Щербаков, Мехлис и Каганович. Особенно выделялся тонкий смех Щербакова, который, сняв очки, промокал носовым платком выступившие на глазах слезы и вытирал вспотевшее полное лицо.

Оторопь в глазах вошедшего Молотова развеселила всех еще больше.

— Над чем смеются столь видные большевики? — спросил Молотов, направляясь в глубь кабинета. Он сел на свободный стул близ Сталина и, положив папку на зеленое сукно, раскрыл ее.

— На, читай. — Сталин прикрыл папку Молотова бумагой, которую держал в руках.

Молотов увидел донесение генерала Еременко с Западного фронта. В нем описывался первый эффект применения наших реактивных минометов БМ-13, о существовании которых ни наши обороняющиеся войска, ни тем более противник не знали. Еременко скупо, но с впечатляющей красочностью сообщал о невообразимой панике гитлеровцев, когда на их расположение навалился ужасающе ревущий смерч, взрывая и испепеляя все вокруг. В документе рассказывалось и о потрясении наших войск, когда над ними со страшным скрежещущим воем, изрыгая хвостатое пламя, стремительно проносились огромные сигаровидные снаряды.

— Да, потешно, — суховато сказал Молотов, не разделяя общего веселья, и отложил донесение в сторону. — А главное — обнадеживающе...

Сталин скосил на Молотова прищуренный глаз и хмыкнул в усы:

— Знаешь, почему смеемся?.. Вспомнили, как года полтора назад Ворошилов рассказывал о залпе испытательного образца этого же ракетомета на полигоне. Конструктор, правда, предупредил его, что будет жутковато, но все равно при первом залпе все чуть не слетели с вышки...

— Видимо, без меня это было. — Молотов так и не развеселился. — При мне приняли решение о запуске в производство ракетометов бээм-тринадцать и о формировании специальных частей.

Сталин тут же помрачнел, опустил взгляд и сказал:

— Да, к сожалению, только за день до начала войны мы смогли принять такое решение. — А затем, после паузы, спросил, обращаясь к Молотову: — У тебя, чувствую, тревожные вести?

— Те же, что и у тебя. — И нарком иностранных дел, взяв в папке шифровку о событиях в Японии, положил ее перед Сталиным. — Но какие будут последствия?

В кабинете наступила тишина. Все заметили, что Сталин, скользнув взглядом по документу, потускнел еще больше. После паузы он тихо произнес:

— Смена правительства в этой ситуации ничего доброго нам не сулит. — Сунув в рот нераскуренную трубку, он почмокал губами и спросил у Молотова: — А какие прогнозы у специалистов по Японии?

— Если новый кабинет поручат формировать тому же Коноэ, — будто размышляя вслух, заговорил Молотов, — тогда есть некоторые основания полагать, что японцы временно поостерегутся нападать на нас, а будут решать свои проблемы в Юго-Восточной Азии и выжидать, как будут складываться события на советско-германском фронте...

— Ну, а если Тодзио станет премьером? — Сталин упредил вопросом развитие мысли Молотова.

— У тебя, может, есть сведения по линии разведки? — Молотов остановил на Сталине напряженный взгляд и, не дождавшись ответа, сказал: — Если военный министр Тодзио будет формировать кабинет, о чем мы узнаем сегодня же или, в крайнем случае, завтра, значит, возможна немедленная агрессия со стороны Квантунской армии...

— Да, — согласился Сталин, подавив вздох. — Они бросятся на нас с суши, с моря и с воздуха! Это и разведка подтверждает... Вслед за японцами нападет Турция... Но мы на другое и не рассчитывали, хотя и перебрасываем с востока часть сил на запад. Надо быть в полной боевой готовности на востоке и на юге... — Сталин тяжелым, невидящим взглядом обвел лица сидевших за столом и продолжил: — Они нападут немедленно, даже независимо от того, Коноэ или Тодзио станет главой нового правительства, если только мы сдадим Смоленск и пустим немцев к Москве и если еще сдадим Киев... Немедленно нападут! А Англия и Америка тогда махнут на нас рукой и начнут сообща готовить к обороне против фашистского блока свои континенты и свои владения. У них забота — не допустить Германию к мировому господству.

Раскрытые окна постепенно выдохнули табачный дым, и кабинет наполнился рассеянным светом солнца. Все молчали, тягостно размышляя об услышанном от Сталина и Молотова. Сталин, заложив руки за спину, стал прохаживаться по ковровой дорожке вдоль стола, сумрачно глядя себе под ноги. Нахмуренные брови, прятавшие глаза, и темноватое, в оспинах, лицо выдавали сумятицу обуревавших его чувств и мыслей. Тишину нарушил Молотов.

— Если на фронте продержимся до осени, обстановка может разрядиться, — сказал он, угадывая ход сомнений Сталина. — И японцы и турки вряд ли решатся начинать войну на пороге зимы.

Усталое лицо Сталина будто смягчилось, глаза блеснули желтоватыми белками, и их темные зрачки остановились на Молотове.

— Продержаться — это первое и обязательное условие, но не единственное. — Глухой голос Сталина будто чеканил слова. — Мы ведем сейчас и дипломатическую битву. Ее надо тоже выиграть! Надо, чтобы весь мир убедился, что мы не одиноки, что создана и с каждым днем ширится антигитлеровская коалиция государств и народов, пусть пока ее реальная сила равна нулю! Это первое...

— Как и решено на Политбюро, — сказал Молотов, похлопывая рукой по папке, — принимаются меры для установления дипломатических отношений с эмигрантскими правительствами Чехословакии, Польши, Бельгии и Норвегии... Сегодня посылаем наш проект соглашения чехословацкому правительству...

— Хорошо. — Сталин одобрительно кивнул и продолжил: — Второе: всеми возможными средствами надо не допускать расширения фашистского блока и образования новых очагов агрессии. — И спросил у Молотова: — Что у тебя имеется по этому вопросу?

— Проект очередного предупреждения правительству Ирана, чтобы оно ликвидировало опасность нападения на нас со своей территории.

— Своевременная мера, — согласился Сталин. — Только надо помнить о нефтяных интересах Англии в Иране. Не столкнуться бы.

— Конфликта не допустим, — успокоительно сказал Молотов.

— Итак, главная задача на дипломатическом фронте, — подытожил Сталин разговор, — расширять антигитлеровскую коалицию и сужать рамки фашистского блока.

Заметив, что Щербаков записывает в блокнот сказанное им, Сталин подошел к Щербакову и, постучав мундштуком трубки по столу рядом с его блокнотом, добавил:

— И вы, товарищ Щербаков, можете многое сделать в этом плане. Мы смотрели далеко вперед, когда поручили вам курировать Советское информационное бюро. Вы политик чуткий, гибкий и должны сами понимать: Совинформбюро — это зеркало, в котором отражается наше положение на фронтах и внутри страны. В это зеркало пристально смотрит не только наш народ, но и весь мир.

— Понимаю, товарищ Сталин. — Щербаков кивнул и поправил очки, что он делал всегда, сосредоточивая свое внимание.

— События, особенно на фронтах, — продолжал Сталин, вновь бесшумно зашагав по ковру, — надо показывать правдиво, но без излишней драматизации — спокойно, сдержанно... Весь мир должен чувствовать по вашим сводкам, что мы не щепка в бурном потоке событий, а могучий корабль, управляемый твердой рукой партии большевиков. И не иначе, как бы трудно для нас ни складывались события на фронтах.

— Товарищ Сталин, генштабисты часто усложняют задачу Совинформбюро, — сказал Щербаков, когда Сталин остановился у своего рабочего стола и начал набивать табаком трубку. — Фронтовые корреспонденты Совинформбюро сообщают, например, что такой-то пункт оставлен нашими войсками, а Генштаб не всегда подтверждает. Как нам быть в таких случаях?

— Не мельчиться в суждениях и выводах... Мы прикажем Жукову, чтоб в Генштабе за информацию для Совинформбюро отвечал один или два человека. — Сталин раскурил трубку, и на всех пахнул душистый запах табака. — А корреспондентам объяснить, что они аккредитованы при Военных советах фронтов и поэтому пусть согласовывают свою информацию на местах. Ведь если командующий фронтом или армией не спешит доносить в Москву о сдаче населенного пункта — это не всегда боязнь ответственности. Возможно, он надеется вернуть населенный пункт или осуществляет какой-то оперативный маневр, и тут корреспонденты не должны торопиться.

— Тем более что сверхоперативная информация, — дополнил ответ Сталина Мехлис, — может помогать ориентироваться противнику.

— Но противнику может быть на руку и ваша сверхреволюционная бдительность, товарищ Мехлис! — В словах Сталина прозвучало раздражение, и он так взглянул на Мехлиса, что тот внутренне подобрался, будто почувствовал опасность.

— Вы со мной не согласны, товарищ Сталин? — настороженно спросил Мехлис, и лицо армейского комиссара первого ранга порозовело, приблизившись цветом к малиновым петлицам его зеленой гимнастерки, в которых теснились по четыре крытых красной эмалью ромба. — Ведь мы и сами внимательно следим за тем, что обнародует противник. Значит, должны помнить...

— Должны помнить, — перебил его Сталин, — о тонкостях нашей политической стратегии, как своеобразном аккомпанементе вооруженной борьбы. — И он опять подошел к своему рабочему столу, посмотрев оттуда на собеседников, как бы призывая их к вниманию. — Вы не задумывались, товарищи, вот над чем... В каждой стране, на которую нападала фашистская Германия, находились силы, сочувствующие Гитлеру. Везде поднималась "пятая колонна", появлялись свои квислинги... Не оказалось их только в Советском Союзе.

Несмотря на наше совсем недавнее буржуазное прошлое, у нас к началу войны не оказалось ни социальной почвы, ни реальных сил для появления "пятой колонны", и это при том, что у тысяч и тысяч людей Октябрьская революция отняла их состояние, оставив только право трудиться и жить как все. — Голос Сталина чуть возвысился, что означало — главные его мысли впереди. — Нам важно знать и то, как мы выглядели даже со стороны Троцкого, учитывая, что он имел кое-какое представление, из чего складывается крепость Советского государства... Вот что писал господин Троцкий, когда в Германии пришел к власти Гитлер. — Передвинув на столе бумаги, Сталин взял тоненькую желтую папку и, раскрыв ее, неторопливо стал читать: — "Можем ли мы ожидать, что Советский Союз выйдет из предстоящей великой войны без поражения? На этот откровенно поставленный вопрос мы ответим так же откровенно. Если война останется только войной, поражение Советского Союза неизбежно. В техническом, экономическом и военном отношении империализм несравненно сильнее. Если он не будет парализован революцией на Западе, то он сметет социальный строй, рожденный Октябрьской революцией".

— Косноязычно, однако политическая формула ясна, — заметил Молотов.

— Как дважды два! — Сталин небрежно швырнул брошюру на стол. — По Троцкому: если нас не спасет восстание пролетариата западных стран, значит, нас уничтожат; другого выхода нет.

— В этом вся суть троцкизма! — сказал Щербаков, заметив, что Сталин взглянул на него так, будто ждал его слова.

Сталин действительно собирался выслушать Щербакова, но не спешил задавать ему вопросы, рачительно перебирая мысли, как опытный землепашец сортовые семена. Он вновь стал расхаживать по толстой ковровой дорожке, расстегнув верхние пуговицы армейского кителя и поглядывая золотистыми глазами на огромную оперативную карту, расстеленную на краю стола заседаний. Трудно было предположить, о чем он сейчас заговорит, как вернется к затронутой проблеме политической стратегии.

— Гримасы истории! — Произнося эти слова, Сталин глухо и едко засмеялся. — Политический авантюрист Троцкий надеялся убедиться на нашем примере в состоятельности своей теории. А успел убедиться до своей смерти в обратном — увидел, что троцкизм гниет... Нам, впрочем, сейчас не до того, чтоб доказывать это. Много чести для Троцкого. Главное, что мы выстоим, должны выстоять! Мы сумеем защитить дело Ленина, хотя на революцию пока нет надежд: революционные силы Германии упрятаны в тюрьмы и в концентрационные лагеря...

И всем стало ясно, что Сталин, размышляя вслух, прокладывает логические мостки к чему-то тревожащему. Его глаза светились глубоким умом, знанием чего-то особенного, неведомого другим.

— Так вернемся к тонкостям нашей политической стратегии и, добавим, политической тактики перед лицом буржуазного мира, напряженно следящего, как мы сопротивляемся войскам фашистской Германии. — Сталин остановился против Щербакова и, как обычно, держа левую руку у нижней пуговицы кителя, неожиданно спросил: — Товарищ Щербаков, а если бы у нас в стране сейчас обнаружилась "пятая колонна", вы бы спешили сообщать об этом в сводках Совинформбюро?

Щербаков поднял на Сталина удивленные глаза, шевельнул крупными руками, лежавшими на столе.

— Товарищ Сталин, даже в оккупированных наших областях гитлеровцы не находят опоры среди советских людей! — Он, чувствуя серьезность вопроса, нервным движением руки поправил очки на широком носу и продолжил: — Только единицы из среды уголовников и недобитых кулаков идут к ним в услужение... Но это не "колонна", а ошметки!.. Каждый день Совинформбюро получает и распространяет сведения о партизанской войне в тылу врага!

Внимательно выслушав Щербакова, Сталин удовлетворенно усмехнулся, пощекотал мундштуком трубки усы и повернулся к Мехлису, который, кажется, почувствовал, что Сталин сейчас обратится к нему, и смотрел на Сталина прямым напряженным взглядом, выражающим вопрос и настороженность.

— А вот товарищ Мехлис чуть было не разоблачил "пятую колонну" среди наших военных!.. — Сталин махнул зажатой в правой руке трубкой в его сторону. — Я имею в виду бывшее руководство Западного фронта во главе с Павловым. — И он бесшумно зашагал по ковру.

— Не я же вел следствие! — вяло откликнулся Мехлис, и все поняли, что это уже не первый у них разговор об этом. — А предполагать все можно было, имея в виду не столь давнее прошлое.

— Предполагать, что бывший крестьянин Павлов, ставший генералом армии и Героем Советского Союза, мог пойти на сговор с фашистами против рабоче-крестьянского государства?! — Остановившись, Сталин повернул к Мехлису только голову; его косой взгляд выражал негодование. — А ведь вы именно с таким обвинением препроводили в Москву из Смоленска отданных под суд генералов! — Увидев, как побагровел и заерзал на стуле Мехлис, Сталин смягчился: — Ну, не лично вы, а военная прокуратура фронта, где вы были первым членом Военного совета! Хорошо, что здесь, в Москве, военная коллегия Верховного Суда разобралась во всем, отмела бредовые обвинения Павлову, которые он подмахнул, желая, видимо, довести все до абсурда или в минуту невменяемости, в порыве слепой обиды!..

— Я здесь ни при чем! — Мехлис откинулся на спинку стула, отведя глаза от загадочно-сосредоточенного лица Сталина.

— Ни при чем?! — повысил голос Сталин, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. — Партийный руководитель всегда "при чем"! За все в ответе!.. А товарищ Мехлис "ни при чем"! Да вы знаете, какой бы вы подарок сделали нашим врагам, особенно противникам создания антигитлеровской коалиции государств, просочись к ним этот бред о заговоре у нас на Западном фронте?! Коалиция рухнула бы, не родившись!.. Вы вникните, товарищи, в ситуацию момента: немецко-фашистские армии пробиваются в глубь Советского Союза, Япония и Турция хотят напасть на нас, но пока не уверены, что победят... Англия, США, правительства некоторых других государств, в том числе и эмигрантские, не заинтересованы в триумфе гитлеровской Германии, но и нам не желают благополучия... Из двух зол они выбирают меньшее... Как им вырабатывать линию своего отношения к Советскому Союзу, если внутри его, как в Испанской республике, могут обнаружиться силы, способствующие победе фашистской Германии? Целый комплекс надежд и сомнений одновременно... Можем ли мы, руководители партии и государства, руководители наших Вооруженных Сил, в такой обстановке быть "ни при чем"?

— Товарищ Сталин, не ловите меня на неудачно вырвавшемся слове. — Обида Мехлиса прошла, и он извинительно оглянулся на сидевших за столом.

— У политического деятеля случайных слов не бывает. — Сталин говорил не назидательно, а с чувством досады. — Если же оно вырвалось помимо его воли, то именно это слово выражает внутреннюю сущность деятеля или состояние на данный момент. Ладно, не будем придирчивы к товарищу Мехлису. — Глаза Сталина сверкнули снисходительной полуулыбкой. — Согласимся с тем, что товарищ Мехлис оговорился. Но я хочу, чтобы все мы поняли: сейчас на нашу страну, в самое ее сердце, смотрят сквозь тысячи мощных телескопов!

— При этом видят одно, а пишут в газетах или вещают по радио нечто другое, — со сдержанным гневом заметил Молотов.

— Да, в белом хотят видеть только черное! Ты им подробнее. — Сталин, взглянув на Молотова, кивнул в сторону сидевших за столом.

Молотов невесело улыбнулся какой-то своей мысли и, ни на кого не глядя, стал говорить:

— Мы тщательно наблюдаем и анализируем, как буржуазная печать и радио информируют свои народы о событиях в нашей стране. И нам ясно, что многие буржуазные политики желали бы увидеть в СССР, мягко скажем, замешательство, особенно среди военного и политического руководства и среди интеллигенции. Им важно показать своим народам и правительствам непрочность, несостоятельность советского строя перед военной опасностью. — Молотов формулировал мысли четко, законченно, будто излагал их на бумаге. — Наши командиры, наши политические деятели разочаровали недобросовестных толкователей положения в СССР, а на интеллигенцию, особенно творческую, кое-кто из наших противников еще рассчитывает. Печатают всякие измышления о ее недовольстве Советским правительством...

— Верно, недовольные есть! — с напускной серьезностью воскликнул Щербаков. Заметив, что его слова удивили всех, пояснил: — Особенно писатели бунтуют — поголовно все требуют отправки на фронт! Даже такие очкарики, как я.

— ПУ РККА{9} тоже завалили письмами, — подтвердил слова Щербакова Мехлис. — И не одни писатели, а и художники, артисты, композиторы!

— А на Западе трубят, будто советская творческая интеллигенция работает у нас из-под палки, — закончил Молотов.

— Из-под палки? — Сталин язвительно улыбнулся. — Разве из-под палки скажешь такие слова, какие сказали с трибуны Восемнадцатого съезда партии товарищи Шолохов и Бажан? Конечно, интеллигент интеллигенту рознь. Еще идет процесс становления советской интеллигенции, и хорошая палка конечно же кое-кому нужна.

— Как это понимать? — спросил Калинин, выражая озадаченность всех присутствующих.

— Наша беда, что рабочие и крестьяне, — начал пояснять Сталин, произнося слова неторопливо, словно с трудом подбирая их, — в большинстве своем пока далеки от серьезной теории. Это понятно: теория — родная сестра высокой образованности и наследница аналитического склада ума; а трудящиеся веками не подпускались к высокой культуре... Взгляните только на интеллигенцию, вышедшую после революции из среды рабочих... именно рабочих, ибо крестьяне от теории еще дальше, от теории понимания... Молодые интеллигенты из рабочих, став таковыми после завершения образования, с энтузиазмом занялись строительством нового общества, руководствуясь нашей программой. И крестьянские дети тоже глубоко пашут на новой ниве... — Сталин умолк, будто смутившись, что все слушают его со столь огромным вниманием, а может, вспомнилось ему, что на XVIII съезде партии в своем докладе он, говоря о новой советской интеллигенции, не затрагивал этой важной проблемы; пососал трубку и, убедившись, что табак не горит, положил ее в хрустальную пепельницу, затем продолжил: — Но многие из них при всей своей эрудиции еще не были готовы встать на рельсы теоретического мышления родившей их эпохи, не могли сразу воспринять социализм как теорию, опирающуюся на идейное богатство, накопленное ранее, и уходящую корнями в экономические основы уже нового общества. Точнее, не готовы к обобщающим мыслям, которые переходят в закономерности... Это, видимо, случится позже. А уж последующее поколение, надо надеяться, наверняка родит своих теоретиков... Старая же интеллигенция, пусть не вся, не поголовно вся, оказалась бессильной перед путами буржуазной идеологии, ставшей еще до революции сущностью ее внутреннего мира. — Умолкнув, Сталин подошел к открытому окну и, глядя на стройные ели, ветви которых были опушены яркой свежей зеленью молодых побегов, спросил, ни к кому не обращаясь: — Вы, надеюсь, поняли, к чему я веду?.. Я хочу вам напомнить, что никто ни из старой, ни из молодой интеллигенции не поспешил в должной мере на помощь Ленину в дальнейшей разработке теории строительства коммунизма.

Сталин, помолчав, заговорил с некоторой отчужденностью:

— Нужна целая плеяда марксистов-теоретиков, чтобы в нужном объеме разрабатывать теорию, указывающую безошибочные пути нашего движения вперед, когда со всех сторон упорно и планомерно, тайно и явно мешают этому движению... Мы делали все, что могли... Нашему напряжению, нашим заботам нет границ... Каторга, а не жизнь! Каторга во имя того, чтобы построить новый мир. Но сколько ошибок, сколько неоправданных потерь! История еще предъявит за них счет... Однако у нас другого пути нет. Ленин научил нас, как не допустить возврата к капитализму. Это учение мы проверили практикой. А как без ошибок идти по пути, которым еще никто не ходил?.. Как выбирать самые верные и короткие дороги к коммунизму?.. На эти вопросы прежде, чем они станут практикой, должна отвечать теория! А интеллигенция не спешила и пока активно не спешит ее разрабатывать. Мешать нам и ругать нас есть кому, а помогать — нет... Но Ленину было еще труднее!

Сталин отвернулся от окна, взглянул на электрические часы над дверью и сел к столу заседаний. Обведя всех усталым взглядом, заговорил вновь:

— Хорошо, что у нас есть наследие Ленина. Когда нам особенно трудно, мы обращаемся к нему... Если мы не можем найти применимых к данному моменту теоретических формул, мы опираемся на ленинские принципы оценки ситуации, на стиль его работы, на образ его мышления и, наконец, на имевшие место убедительные примеры. Весной восемнадцатого года, когда нам было нелегко и в связи с массовым привлечением в армию военных специалистов бывшей царской армии, Ленин предложил ввести институт военных комиссаров, который успешно функционировал семь лет... В силу известных обстоятельств международного и внутреннего характера в мае тридцать седьмого мы вновь вернулись к оправдавшей себя системе. А прошлым летом в целях осуществления в войсках полного единоначалия опять ввели институт заместителей командиров по политической части... Вместо комиссаров. — Голос Сталина потускнел, он заговорил медленнее, и каждое его слово выражало досаду или сожаление: — Кажется, поторопились... Хотя польза была несомненная...

— К чему ты клонишь, товарищ Коба? — с притушенным нетерпением спросил Молотов и взглянул на часы: через несколько минут он должен быть в своем кабинете — там ждали его дела, которые наползали друг на друга, как льдины во время бурного ледохода.

— Все самое главное и срочное сейчас здесь. — Сталин, угадав нетерпение Молотова, спокойно постучал пальцем по столу. — А к чему я клоню, пусть доложит Государственному Комитету Обороны товарищ Мехлис как начальник Политуправления РККА.

Мехлис, пригладив рукой свою черную густую шевелюру, с готовностью встал и заговорил сочным голосом, который очень шел к его крепкой, ладной фигуре и красивому сытому лицу:

— По указанию Центрального Комитета партии мы с товарищем Щербаковым приготовили проект Положения о военных комиссарах Рабоче-Крестьянской Красной Армии. — И он открыл лежавшую перед ним папку.

— Возвращаемся на круги своя, — уточнительно заметил Калинин, кажется осведомленный об этом заранее. — Путь проверенный... и войска воспримут такую меру правильно. Ведь сейчас, в боевых условиях, на командиров ложится такая тяжкая, порой мучительная ответственность, что вряд ли кто из них откажется делить эту ответственность.

— А что скажет на сей счет заместитель Председателя Государственного Комитета Обороны? — Сталин с вопросительной требовательностью посмотрел на Молотова.

В этот вопрос Сталин вложил какие-то свои сомнения, ибо лицо его выразило озабоченность.

— Скажу, что буржуазная пропаганда начнет вопить, будто мы не доверяем своим командирам...

— На каждый роток не накинешь платок. — Сталин, кажется, был недоволен ответом Молотова. — Но в данной ситуации, пожалуй, и с этим надо считаться...

— Несомненно, надо считаться! — Молотов продолжал излагать свою точку зрения. — Тем более что практика сегодняшнего дня, к счастью, пока не дает нам серьезных примеров, которые бы торопили нас с введением института военных комиссаров... Я предлагаю дать возможность проблеме созреть, а тем временем выяснить отношение к ней руководства Наркомата обороны, Генерального штаба.

— С их стороны возражений нет, — сказал Мехлис, продолжавший стоять за столом.

— Но и нет, насколько мне известно, мотивированных предложений, — недовольно заметил Сталин.

В кабинете наступила та тягостная, сторожкая тишина, когда никому не хочется нарушить ее первым. Сталин, уронив взгляд, тоже не спешил продолжить разговор.

В это время Молотов заметил у дверей вошедшего Поскребышева. Помощник Сталина, тихо ступая по ковровой дорожке, шел в глубь кабинета, смотрел себе под ноги, но Вячеслав Михайлович каким-то чутьем угадал, что Поскребышев идет к нему с дурной вестью.

Подойдя к Молотову, Поскребышев остановился и, извинительно взглянув на Сталина, тихо сказал:

— Вячеслав Михайлович, в наркомате ждут вашего звонка.

Коренастый, бритоголовый, с широким крестьянским лицом, на котором контрастно выделялись из-под припухших век пытливые светло-голубые глаза, Поскребышев словно излучал деловитость: со стороны могло даже показаться — он зашел в кабинет, чтобы удостовериться, соблюдают ли здесь порядок.

Поскребышев бесшумно удалился, а Молотов, подойдя к рабочему столу Сталина, при всеобщем молчании позвонил по внутреннему телефону в Наркомат иностранных дел. С минуту выслушивал чей-то доклад, а затем, положив трубку, повернулся к Сталину.

— То ли провоцируют немцы, то ли желаемое выдают за действительность, — спокойно сказал он, не веря в то, что сейчас услышал. — Английское радио передало, ссылаясь на Берлинское радио, что немецкие моторизованные войска захватили Смоленск и беспрепятственно движутся на Москву.

Сталин язвительно улыбнулся и, поднявшись со стула, сказал, направляясь к телефону:

— Еще не хватало, чтобы мы пользовались информацией англичан о положении на наших фронтах! — Он снял телефонную трубку, набрал номер и, сдерживая гнев и тревогу, неторопливо сказал: — Прошу товарища Жукова!

Дежурный по Генштабу ответил, что генерал армии Жуков минуту назад уехал в Кремль с докладом. Но дожидаться приезда Жукова, кажется, не было сил, и Сталин, вызвав Поскребышева, распорядился немедленно соединить его со штабом Западного фронта — с маршалом Тимошенко.

Маршала на месте не оказалось. Член Военного совета Булганин подтвердил Сталину: 29-я моторизованная дивизия генерала фон Больтенштерна захватила южную часть Смоленска.

22

Несколько успокоенный телефонным разговором с маршалом Тимошенко, генерал армии Жуков отвлекся мыслями от смоленского направления, устремив их на Юго-Западный и Южный фронты. Выходя из своего кабинета, он отглотнул из чашки остывший кофе и, не почувствовав вкуса, вновь поставил чашку на тускло-серебряный поднос рядом с печеньем и бутербродами на тарелочках. Нес с собой податливо-пухлую папку со сложенной сводной оперативной картой, отдающей запахом клея, и почти физически ощущал все начертанное на ней. Зыбкость красных линий, жирность и угловатость синих обжигали его мысль и сердце: сегодня немцы, обойдя правый фланг нашей группировки войск в районе Бердичева, ворвались в Белую Церковь; тяжелые бои ведут дивизии Юго-Западного фронта и восточнее Житомира. Киев под прямой угрозой... На Южном фронте тоже не легче — пал Кишинев. Будто железные путы все сильнее сжимают тело; дышать пока можно: держится Смоленск.

Жуков спешил в Кремль на очередной доклад, казнясь за тяжкие неудачи на фронтах, будто он и был их главным виновником. Его доклады Сталину нередко заканчивались выслушиванием упреков за просчеты командармов, командующих фронтами, за медлительность Генерального штаба в сборе информации и разгадывании замыслов немецких генералов. Сталин замечал, что его упреки обжигают Жукова, но порой не мог или не старался сдержать себя, хотя уважал и высоко ценил его как человека с сильным, цельным характером и полководческой одаренностью. Позавчера, после трудного диалога, когда они, взвинченные, пришли в квартиру Сталина ужинать и когда Сталин, заметив, что Жуков, поглядывая на часы, тяготится тем, что его ждут в Генштабе неотложные дела, сказал ему прежде, чем разрешить уехать:

"Только не надо обижаться на Сталина... Если Сталин недоволен ходом событий, если немножко ругает начальника Генштаба или наркома обороны, значит, он сердится и на себя, ругает и себя самого... Сталин ругает вас, а вы ругайте начальников своих управлений, командующих фронтами и армиями. У вас для этого уже будет больше морального права, вы сможете проявить еще большую строгость и требовательность. А это сейчас надо: война... Вы удивляетесь, что я говорю о себе, будто о другом человеке?.. Как вам известно: моя настоящая фамилия — Джугашвили. А "Сталин" — мой партийный псевдоним. И мне иногда кажется, что так именуется моя должность в партии. Но в партии нет должностей в обычном понимании, в партии не служат... Работа в партии — это жизнь, самая ответственная и активная форма жизни. Вот я временами и смотрю на Сталина как бы со стороны и всегда отношусь к нему очень строго..."

Эти слова Сталина понравились Жукову. Более того, они как бы оправдывали его собственную, жуковскую, жесткость и твердость, однако утешили ненадолго: до очередных сердитых упреков Сталина. И сейчас генерал армии Жуков, направляясь в Кремль, не торопясь и не медля, вышагивал по знакомому коридору Наркомата обороны. Пытался предугадать, какие последуют от Сталина вопросы после того, как он доложит обстановку и предложения своих решений. Окунувшись мыслями и чувствами в самого себя, не отвечал на приветствия замиравших по сторонам коридора командиров, не вглядывался в их лица, и поэтому все они проплывали мимо него бледными масками. Тем же размеренным шагом спускался по неширокой "наркомовской" лестнице, выходившей в закрытый двор, посреди которого за низкой железной решеткой рос в окружении кустарников сад, чахловатый и грустный без солнца.

Только вышел во двор, тут же из угла подкатил длинный "зис". Не успел сесть в машину, как раскрылись высокие железные ворота. Эта тревожная поспешность и предупредительность всего окружавшего его утомляла и раздражала, напоминая, что он не имеет ни одной минуты, принадлежащей лично ему. Будто отбывал тяжкую повинность и обязан был поспевать за всем, что предписано. А все было предписано, в общем-то, им самим, генералом Жуковым, все трепетно старалось не нарушать взятого им ритма, напряженного, четкого, как удары сердца.

Черный "зис" в считанные минуты перенес его с улицы Фрунзе за Кремлевские стены, а еще через минуту он входил в приемную Сталина, внутренне собранный и чуточку раздраженный, предвидя нелегкий разговор из-за того, что с прорывом германских войск к Ярцеву и оседланием ими железной дороги и автомагистрали Минск — Москва необходимо принимать страховочные меры для прикрытия уже непосредственных подступов к Москве: ведь между Москвой и Вязьмой, на пространстве чуть более двухсот километров, не было реальных сил, способных в случае дальнейшего прорыва танковых колонн врага оказать им сопротивление. Посоветовавшись ночью по телефону с маршалом Шапошниковым, Жуков вместе с управлениями Генштаба составил проект решения Государственного Комитета Обороны о строительстве оборонительного рубежа в тылу фронта резервных армий на полпути от Вязьмы к Москве и с таким расчетом, чтобы оборонительный пояс прикрывал столицу с самых опасных направлений. Однако принятие такого решения должно означать, что Политбюро ЦК и Государственный Комитет Обороны разделяют точку зрения Генштаба о реальной угрозе, нависшей над Москвой. А может, опасения преждевременны? Не упрекнет ли Сталин Жукова в панических, а то еще хуже — в пораженческих настроениях? Главное же, как отнесутся в Кремле к тому, что оборона прикрывающего столицу рубежа поручается в основном не кадровым частям, а дивизиям Московского народного ополчения. Он, Жуков, сам с тревогой размышляет над этим немаловажным обстоятельством. Ополченец — человек, не подлежащий призыву по мобилизации. Значит, или возраст преклонный, или здоровьем не вышел... Бывает, что не берут в армию по семейным или другим причинам. В какой мере сможет это необученное войско сопротивляться свирепому натиску вышколенных немецких дивизий?

Генеральный штаб располагает сведениями, что в прифронтовых районах сотни тысяч людей из местного населения вступили добровольцами в истребительные батальоны, в группы самообороны, рабочие отряды. На вчерашний день количество истребительных батальонов уже превышало цифру в полторы тысячи! В каждом батальоне насчитывается от 100 до 500 человек! И они неплохо громят фашистские авиадесанты, вылавливают шпионов, диверсантов, несут охранную службу в прифронтовой полосе, а с отступлением наших войск вливаются в их ряды или уходят в партизаны.

Возможно, и дивизии народного ополчения покажут себя так же хорошо. Их формирование приняло большой размах. Первыми начали ленинградцы и москвичи. Потом, с одобрения ЦК ВКП(б), этому примеру последовали Ростов-на-Дону, Смоленск, Курск, Тула, Калинин, Иваново, Горький, Рязань, Брянск. Дивизии народного ополчения сформированы в Краснодарском крае, Кировской, Воронежской, Ярославской областях. Ополчения Белоруссии, Украины, Молдавии, Прибалтики, Карелии уже вливаются в действующую армию. Во главе двенадцати дивизий московских добровольцев поставлены опытные кадровые командиры. Вооружение и военную технику дивизии получают на складах Московского военного округа, а транспортные средства и все необходимое для вспомогательных служб — из ресурсов столицы. Городской и районные комитеты партии с ног сбиваются, чтобы их рвущиеся в бой детища обрели военную силу и организованность... Когда думаешь об этих дивизиях, в которых по семь-восемь тысяч человек, когда знаешь, что в их рядах не только рабочие и служащие, но и видные ученые, писатели, музыканты, художники, архитекторы, журналисты, когда мысленно всматриваешься в дышащие решимостью лица, тебе будто передается боль и тревога всего народа о судьбе Родины. И конечно же, если эта боль и эта тревога кристаллизуются в четкие формулы людского разумения, в великую, ясную, зовущую мысль, ничто уже не способно приостановить утверждение и развитие этой мысли, как пробуждающейся мощи государства.

И еще одна мысль, родившись однажды внезапно, кинула его в жар до помутнения в голове. Поделился этой мыслью с маршалами Тимошенко и Шапошниковым. Ни тот, ни другой ничего не сказали; Борис Михайлович только вздохнул и потупил глаза, а Семен Константинович взглянул так, будто на него замахнулись саблей... Как бы все сложилось, если б Сталин согласился с их, Жукова и Тимошенко, предложением и еще тогда, 13 июня, они скрытно провели в стране мобилизацию и двинули войска к западным границам? Неужели сейчас оказались бы без резервов?.. Как отвечать на этот вопрос, если задаст его Сталин?.. Впрочем, сейчас каждый новый день рождает столько вопросов, что оглядываться в прошлое некогда.

В приемной Сталина, если даже собиралось много людей, всегда было тихо, будто существовало правило, что разговаривать здесь не принято. Никто такого правила не устанавливал; просто каждый, кто попадал сюда, знал, что сейчас встретится со Сталиным, и в последние минуты перед встречей с ним словно старался остаться наедине с самим собой, чтобы сосредоточиться, подавить волнение, особенно если это была первая или вторая встреча... Волновались здесь почти все, даже он, начальник Генерального штаба Жуков.

Войдя в приемную, Георгий Константинович сразу же встретился взглядом с глазами Поскребышева. Помощник Сталина, сидя за столом в черном кресле с жесткими подлокотниками, смотрел на него из-под припухших век с нетерпением, и Жуков понял, что его ждут, почувствовал это и по особенно сторожкой тишине (чаще тишина здесь казалась торжественной). В приемной безмолвно сидели на стульях вдоль дубовой настенной панели между окнами несколько человек в цивильных и военных, без знаков различия, костюмах; все с напряженной прилежностью держали на коленях папки. Среди них узнал наркома авиационной промышленности Шахурина: у него на коленях высился вздутый желтый портфель, а на портфеле — широкий лист бумаги с каким-то графиком, и Шахурин, наклонив голову с черной вьющейся шевелюрой, тщательно рассматривал его, будто дремал.

Поскребышев, широкоплечий, широколицый и бритоголовый, поднялся из-за стола, в край которого словно вросли пять телефонных аппаратов, и, направляясь в кабинет Сталина, тревожно шепнул Жукову лишь одно слово:

— Смоленск...

Жуков мысленно похвалил себя, что успел перед отъездом в Кремль переговорить по телефону с маршалом Тимошенко и из первых уст узнать о положении в районе Смоленска. Поднял глаза на широкое полотнище политической карты Европы, висевшее за креслом Поскребышева, отыскал на ней Смоленск и скользнул от него взглядом на восток, к Москве: совсем рядом! Обжигающе близко!

Поскребышев почему-то задержался в кабинете Сталина. Это вызывало у Жукова смешанное чувство тревоги и досады. И он старался отвлечься от предстоящего доклада, уплыть в бездумье, чтобы, когда войдет в кабинет, не вспоминать заготовленные мысли, а излагать, рождая их по ходу оценки положения на фронтах, уже легшие на оперативную карту строгими начертаниями.

Жуков стоял у стола Поскребышева, рассматривал политическую карту Европы и уже ничего не видел на ней от усилившейся тревоги. На столе в это время тихо зазвонил, почти зашелестел, один из телефонных аппаратов, и он непроизвольно снял трубку. Тут же услышал знакомый и чем-то взволнованный голос генерал-лейтенанта Василевского.

— Александр Николаевич, генерал армии Жуков уже зашел к товарищу Сталину? — спрашивал Василевский, полагая, что трубку поднял Поскребышев.

— Это я, Александр Михайлович, — пресекшимся голосом ответил Жуков, чуя недоброе.

Но Василевский продолжал в своей торопливости принимать его за Поскребышева:

— Если нет, пусть немедленно, не заходя к товарищу Сталину, позвонит в Генштаб!

А в дверях кабинета Сталина появился Поскребышев и, не закрывая их, требовательным взглядом приглашал Жукова заходить.

Георгий Константинович, теснее прижав к уху трубку, с отчаянием возвысил голос:

— Жуков у телефона!

Василевский наконец понял и, быстро чеканя слова, доложил:

— Телеграмма от Тимошенко: немцы заняли южную часть Смоленска. Мосты через Днепр взорваны по приказу то ли начальника гарнизона, то ли генерала Чумакова. Шестнадцатая и двадцатая армии окружены.

Положив на аппарат вдруг взмокшую в руке трубку, Жуков опалил взглядом непроницаемое лицо Поскребышева, с которым был в дружеских отношениях. Что значило брошенное им: "Смоленск"?.. Неужели там, за дверью, уже знают?.. Откуда?.. Но задавать вопросы не было времени.

Кабинет встретил начальника Генерального штаба давящей тишиной. Никто, кажется, кроме Щербакова и Мехлиса, не смотрел на него. Сталин стоял у своего рабочего стола с посеревшим, часто испятнанным оспинами лицом и, держа в руках трубку, смотрел в пол. Молотов сидел сбоку его стола, склонившись над какими-то бумагами, Калинин, сняв очки, тщательно протирал их стекла платком.

Жуков понял, что все ждут его с напряженным и тревожным нетерпением. Поздоровавшись и пройдя к середине стола для заседаний, он положил на зеленое сукно папку с картой и вопросительно посмотрел на Сталина. Встретился с прищуренным взглядом, отметил, что обычно золотистые глаза его казались сейчас черными, а зрачки в них светились двумя холодными огоньками.

— Докладывайте, — тихо и глухо сказал Сталин, а затем, как всегда, бесшумно и развалисто зашагал по ковровой дорожке к дверям, чтоб тут же вернуться обратно.

Жуков с небывалой медлительной тщательностью развертывал хрустящую карту, раскладывая ее на зеленом сукне стола створку за створкой и собираясь... нет, не с мыслями, а укрепляясь в чувствах какой-то своей еще неосознанной правоты, сопротивляясь вливавшейся в душу тоскливости, как преддверию грядущего тяжкого разговора, и не противясь нарастающему раздражению, как самозащите.

И вот карта развернута, можно приступать к докладу, но что-то сдерживало Жукова, кажется, ему окончательно стало ясно — здесь, в кабинете, знают, что немцы ворвались в Смоленск. А мысли его еще сопротивлялись этой мучительно-тяжкой реальности, он не знал, как даже самому себе объяснить случившееся, и в то же время яснее начинал понимать, что намеченное страховочное решение по Западному фронту, которое он собирался в конце доклада предлагать Государственному Комитету Обороны, теперь особенно своевременное, единственно правильное, будто Генштаб, принимая такое решение, уже знал о падении Смоленска... Но не покажется ли это странным Сталину и членам Политбюро?

Медлительность Жукова Сталин понял по-своему. Подойдя к карте и увидев на ней, что немцы будто бы еще находятся от Смоленска северо-западнее и юго-западнее, Сталин, обращаясь к присутствующим в кабинете, тихо, с жесткой улыбкой сказал:

— Сейчас мы услышим доклад о том, как товарищи Тимошенко и Жуков обороняют Смоленск. — В его голосе послышалась устрашающая ирония.

Жуков, повернувшись лицом к Сталину, замер в стойке "смирно" и с горькой обидчивостью ответил:

— Товарищ Сталин, войну ведут не Жуков и Тимошенко, а армия и народ... Час назад я разговаривал с Тимошенко... Смоленск был в наших руках... А сейчас мне доложили, что есть телеграмма...

— В том-то и дело, что, когда вы разговаривали с Тимошенко, Смоленск уже был в руках у немцев! — сдерживая ярость, Сталин перебил Жукова. — Тимошенко втирал вам очки, а вы втираете нам!.. Государственный Комитет Обороны дает главнокомандующему Западным направлением директиву — Смоленск без приказа не сдавать. Главнокомандующий, он же нарком обороны, заверяет, что директива будет выполнена, а в городе уже враг!.. Что все это значит?!

— Дивизии шестнадцатой и двадцатой армий ведут бои в районе Смоленска и в северной части города. От основных сил фронта они отсечены. — Жуков сразу, на всю глубину собственного потрясения, вскрывал перед членами Политбюро сложившуюся на Западном фронте обстановку, будто стремился обрушить на себя их упреки.

— Значит, не только пустили немцев в Смоленск, но и позволили окружить целых две наши армии?!

— Армии неполного состава. У Лукина всего лишь две стрелковые дивизии!..

Но Сталин, казалось, уже не хотел слушать объяснений начальника Генерального штаба.

— Позор! Город на холмах, обнесенный стеной, по которой на тройке можно ездить! Ни снаряд, ни торпеда не продырявят ее!.. Какие башни, бойницы! Наконец, в городе узкие улицы, много подвалов! Да там можно было обороняться...

— Нечем обороняться! — Жуков ткнул пальцем в карту. — Гарнизон состоял всего лишь из батальона милиции и трех батальонов смоленских ополченцев. Но на подступах к Смоленску войска Курочкина, Лукина и Чумакова нанесли немцам чудовищные потери!

— А город оставили незащищенным?! Это же не город, а памятник! Слава русского воинства! Триста с лишним лет назад поляки два года не могли взять Смоленск! Наполеон обломал о него зубы! А красный маршал Тимошенко позволил врагу взять Смоленск с ходу!{10} — Из прищуренных глаз Сталина, казалось, выплескивался черный огонь. Он сделал к Жукову шаг, будто хотел пристальнее всмотреться ему в лицо, но тут же резко повернул назад и сел за свой рабочий стол, сердито отодвинув в сторону хрустальную пепельницу.

Под напором пепельницы вздыбились на краю стола бумаги. Сталин передвинул пепельницу к себе и подрагивающими пальцами начал набивать табаком из разорванной папиросы трубку. Закурил, поправил под собой кресло и коротко посмотрел на присутствующих. В этом взгляде будто просквозила досада, что дал волю своему гневу, что потрачены драгоценные минуты на бесплодные препирательства и впустую расходуются душевные силы.

— Будем принимать решения, — сказал уже спокойно, словно и не его глаза сверкали минуту назад угрожающей чернотой. — Сначала послушаем товарища Жукова о положении на других фронтах.

Но Жуков не был бы, наверное, Жуковым, если бы после столь трудного разговора точно последовал предложению Сталина. Объяснив обстановку на Северо-Западном фронте, он обратил внимание Государственного Комитета Обороны на неприкрытый стык Северо-Западного с Западным фронтом, а затем с четкой обстоятельностью доложил о напористых действиях при поддержке авиации немецких танковых групп Гудериана и Гота на смоленском направлении, об их силе и маневренности и о недостаточной глубине нашей противотанковой обороны в стрелковых частях ввиду нехватки противотанковой артиллерии. Только потом перешел к Юго-Западному и Южному фронтам...

Когда Жуков закончил доклад, Сталин некоторое время смотрел в его хмурое и измученное лицо, осмысливая услышанное, затем сказал:

— Надо немедленно пробить бреши к шестнадцатой и двадцатой армиям, усилить их подошедшими резервами и вышвырнуть фашистов из Смоленска!

— Сделаем все, товарищ Сталин, — заверил Жуков. — Хотя не так просто: мосты через Днепр взорваны. — После паузы, словно упреждая новую вспышку гнева Сталина, добавил: — Взорваны без нашего ведома.

— Взорваны?! Мосты стратегического значения взорваны без приказа и даже без ведома Ставки? — Глаза Сталина превратились в темные щелки.

— Может, сложилась такая необходимость? — высказал предположение Молотов, глядя на Сталина, словно сдерживая его раздражительность. — Возможно, маршал Тимошенко не успел нам доложить?

На слова Вячеслава Михайловича вдруг откликнулся Мехлис:

— Вот вам и доказательство, что мы своевременно ставим вопрос о введении института комиссаров! — Он наклонился к сидевшему рядом с ним Калинину, словно за поддержкой.

— Совершенно верно. — Михаил Иванович кивнул клинышком бородки. — Без ведома и согласия комиссара командир и мост взрывать не будет. Но главная суть в том, что в армию и на флот идут сейчас запасники, а должного опыта командной и партийно-политической работы у них мало. Поэтому без помощи комиссаров им обойтись трудно...

— О смоленских мостах мы разберемся и доложим. Виновных предадим трибуналу. — Жуков повернул разговор в старое русло: — Но отсутствие мостов не меняет задачи: Смоленск — ворота к Москве, их надо закрыть!

— Не надо было открывать, — уже спокойно, но не без горечи сказал Сталин. — Давайте решать... Итак, сперва о комиссарах. Государственный Комитет Обороны поддерживает это предложение. С началом войны действительно намного усложнились задачи и условия деятельности командиров наземных, воздушных и военно-морских сил. С проектом Положения о военных комиссарах товарищи Мехлис и Щербаков нас познакомили. Поправки и уточнения мы внесли... Теперь слово за Президиумом Верховного Совета.

— Проект указа готов, товарищ Сталин. — Калинин погладил легкой рукой лежавшую перед ним папку.

Сталин одобрительно кивнул и, выдохнув сизое облако табачного дыма, обратился к Мехлису:

— ЦК комсомола примет постановление о мобилизации комсомольцев на политическую работу в Красную Армию. В ближайшие дни в ваше распоряжение поступит четыре с половиной тысячи комсомольцев. Приготовьтесь послать их в войска на должности заместителей политруков.

— Задача ясна, товарищ Сталин.

Калинин и Мехлис покинули кабинет, чтобы "дать ход" принятым документам, а Сталин, подойдя к расстеленной на зеленом сукне стола оперативной карте и не глядя на Жукова, спросил у него:

— Как будем прикрывать Москву?.. — Тут же сам и ответил: — Надо строить еще одну линию обороны. Примерно вот здесь. — Взяв красный карандаш, Сталин провел по оперативной карте округлую черту, прошедшую через Кушелево, Ярополец, станцию Колочь, Ильинское, Детчино. — Назовем ее Можайской линией обороны и образуем здесь фронт, который прикроет волоколамское, можайское и малоярославецкое направления. Подумайте, какие силы должны будут войти в состав этого фронта.

Жуков был удивлен и озадачен: Сталин предлагал то же самое решение, к которому они с маршалом Шапошниковым пришли сегодня ночью. И он развернул рядом с полотнищем оперативной карты карту поменьше — Западного фронта; у ее правого среза виднелась Москва. На этой с ослабленным цветным тоном карте все просматривалось словно в тумане — города, реки, дороги... Зато нанесенные карандашом красные, ощетинившиеся зубчиками в сторону противника линии, а также топографические знаки и надписи бросались в глаза строгой четкостью и яркостью. На карту уже была нанесена предлагаемая Сталиным схема Можайской линии обороны, контурно она почти совпадала с начертанной Сталиным на оперативной карте, а внизу, на широком белом поле, округлым наклонным почерком была написана раскладка сил, коим предстояло расположиться на Можайской линии.

Сталин безмолвно всматривался в схему, вчитывался в скупые надписи. Придвинув к себе стул, он присел и, не отрывая глаз от карты, о чем-то мучительно думал или мысленно полемизировал с кем-то. Глядя из-за его плеча на карту, Жуков пытался угадать, что рассматривает на ней Сталин, и постигнуть ход его потаенных мыслей.

По карте и пояснительным записям на нижнем ее поле можно было понять, что Генеральный штаб, создавая Можайскую линию обороны, не предлагает ослаблять Фронт резервных армий, которые накапливались в тылу Западного фронта, а развертывает две новые армии из десяти дивизий народного ополчения Москвы и еще одну армию — из пяти дивизий, сформированных вне Москвы из частей НКВД. Генеральный штаб предлагает также изъять из резерва Московской противовоздушной обороны двести зенитных пушек и образовать из них десять облегченных артиллерийских противотанковых полков, формировалась также армейская артиллерия — по полку на армию. Все эти задачи должны быть решены в пятидневный срок.

Сталин отодвинулся от стола, медленно, будто с неохотой, поднял глаза на Жукова, и тот понял по спокойной задумчивости его глаз, что он одобряет предложения Генштаба.

— Командование Можайской линией обороны поручим генерал-лейтенанту Артемьеву? — утвердительно спросил Сталин.

— Так точно, — отозвался Жуков. — Военный совет Московского округа уже сам обратился с просьбой дать возможность дивизиям народного ополчения заняться боевой подготовкой в полевых условиях и принять участие в строительстве оборонительных рубежей.

— Тогда пусть Артемьев и представит нам кандидатов на посты командующих армиями и начальников штабов.

— Я передам приказ генералу Артемьеву.

— И прикажите Артемьеву сформировать еще десять батальонов ополченцев для пополнения дивизий. — Сталин повернулся к Щербакову: — Начальники отделов политпропаганды дивизий народного ополчения подобраны?

— Подобраны и утверждены на бюро МГКа, товарищ Сталин, — ответил Щербаков.

— Все, о чем мы здесь говорили, формулируем как постановление Государственного Комитета Обороны. — Сталин посмотрел в конец стола, где сидел и торопливо делал записи в толстой тетради с коричневой обложкой Поскребышев. — Затем мы должны будем принять постановление о материально-техническом обеспечении строительства оборонительных рубежей... Вам, товарищ Щербаков, и передайте председателю Моссовета Пронину — подготовить разнарядку и провести мобилизацию всего, что нужно для строительства (количество согласуйте с товарищем Котляром). Чтобы были канавокопатели, экскаваторы, тракторные лопаты, грейдеры, бульдозеры, гусеничные тракторы... И надо создать тракторные отряды и поезда тракторных лопат.

Жуков, слушая Сталина, отмечал про себя, как вновь и вновь разворачивается в разные стороны внутренняя сила этого человека, как неутомимо пульсирует в поисках новых решений и самых нужных мер его пронзительная мысль... И не только он, генерал армии Жуков, заряжается внутренней силой Сталина и стремительностью его мысли, создающей зримую суть событий и задач, а и все другие, кто бывает в кабинете Генерального секретаря. Взять того же Щербакова. Ведь это по его, Щербакова, предложению Государственный Комитет Обороны принял 4 июля постановление "О добровольной мобилизации трудящихся Москвы и Московской области в дивизии народного ополчения". И теперь, когда образуется фронт Можайской линии обороны, кому, как не члену Военного совета Московского военного округа Щербакову, быть одним из членов Военного совета фронта, хотя он же и секретарь ЦК, и первый секретарь Московского городского комитета партии... Откуда сила берется в человеке? Пусть и молод — нет еще сорока. Но как четок в работе и ясен в мышлении, какая вера в людей и какое уважительное к ним отношение! Крупный партийный вожак! Коммунисты Москвы да и все москвичи, особенно интеллигенция, души в нем не чают... И при этих прекрасных качествах даже он, Щербаков, в присутствии Сталина не то что теряется, а как-то меркнет; его всегда неотразимые по логичности суждения здесь, в кремлевском кабинете, звучат уже не утвердительно, а больше предположительно. Впрочем, подобное происходит почти со всеми...

Сталин между тем уже разговаривал с Молотовым. Нарком иностранных дел, слушая его, что-то записывал карандашом в раскрытой папке. Обмениваясь короткими фразами, перемежая их паузами, которые значили для Сталина и Молотова не меньше, чем слова, они, кажется, уже не в первый раз анализировали два последних письма Черчилля, переданных Сталину английским послом Стаффордом Криппсом. В письмах главы английского правительства ясно сквозили удрученность и недоумение по той причине, что руководители Советского Союза никак лично не откликнулись на его, Черчилля, обращение по радио ко всему миру в день нападения Германии на СССР. В секретных посланиях Сталину, вновь восхищаясь отвагой и упорством Красной Армии и советского народа, Черчилль обещал от имени Англии помощь, "...насколько позволяет время, географические условия и наши возрастающие ресурсы. Чем дольше будет продолжаться война, тем большую помощь мы сможем оказать".

Первое письмо английского премьера родило догадку, а второе подтвердило ее: правительство Соединенного королевства сильно тревожится, как бы Советский Союз под давлением превосходящих военных сил Германии не подогнул перед ней колени и не предложил Гитлеру сепаратный мир; тогда наступил бы черед Англии познать вторжение на свою территорию немецко-фашистских полчищ.

— Раз Черчилль этого боится и видит для Великобритании реальную угрозу, пусть тогда предпринимает конкретные шаги, а не прячется за трудности и не потчует нас обещаниями. — Сталин спокойно прохаживался по ковровой дорожке, дымил трубкой и размышлял вслух.

В кабинете они остались вдвоем с Молотовым. И как бывало не раз, вместе и писали документ. Сталин диктовал, а Молотов записывал, иногда предлагая более четкую с точки зрения дипломатических норм словесную вязь. Так рождалось первое личное послание Сталина господину Черчиллю. В нем Сталин выражал полную уверенность, что у обоих государств найдется достаточно сил, чтобы, несмотря на все трудности, разбить общего врага. Сообщив Черчиллю, что в результате внезапного нападения на Советский Союз положение советских войск на фронте продолжает оставаться напряженным, Сталин подводил его к мысли о необходимости безотлагательно открывать второй фронт. В послании говорилось:

"Мне кажется далее, что военное положение Советского Союза, равно как и Великобритании, было бы значительно улучшено, если бы был создан второй фронт против Гитлера на Западе (Северная Франция) и на Севере (Арктика).

Фронт на севере Франции не только мог бы оттянуть силы Гитлера с Востока, но и сделал бы невозможным вторжение Гитлера в Англию. Создание такого фронта было бы популярным как в армии Великобритании, так и среди всего населения Южной Англии. Я представляю трудности такого фронта, но мне кажется, что, несмотря на трудности, его следовало бы создать не только ради нашего общего дела, но и ради интересов самой Англии. Легче всего создать такой фронт именно теперь, когда силы Гитлера отвлечены на Восток и когда Гитлер еще не успел закрепить за собой занятые на Востоке позиции. Еще легче создать фронт на Севере. Здесь потребуются только действия английских морских и воздушных сил без высадки войскового десанта..."

Когда послание было закончено, Сталин перечитал написанное рукой Молотова вслух и долго молчал, словно его что-то беспокоило. Потом сказал:

— Пусть денек отлежится. Надо еще и еще оглядеться. Чтоб в этой бумаге ни тени нашей неуверенности, ни намека на просьбу. Только выражение разумной, обоюдовыгодной целесообразности. — Он вдруг неожиданно рассмеялся — негромко и не очень весело.

— Что тебя, Коба, развеселило? — Молотов заикнулся от удивления.

— Кто бы мог подумать? — Сталин опять засмеялся. — Злейший враг коммунизма Черчилль пишет Сталину почти нежные письма, выражает в них добрые чувства к Советской России, а Сталин отвечает ему не менее дружеским, хоть и вразумляющим языком... — Остановившись перед Молотовым, он смотрел на него смеющимися глазами, и только их прищур выдавал иронию.

— Язык — это тоже орудие. — Молотов закрыл папку. — Каждым орудием надо уметь пользоваться без скрипа, а в государственных делах еще и решительно.

В этот июльский день, когда Гитлеру стало известно о вторжении германских войск в Смоленск, он воскликнул: "Можно считать, что Россия на коленях! Падение Москвы — дело дней, и войне конец!" Фюрер тут же приказал пригласить к нему в ставку руководителей фашистского рейха. На совещание прибыли рейхслейтер Альфред Розенберг (отсюда он уедет уже рейхсминистром оккупированных восточных областей), начальник имперской канцелярии Ламмерс, фельдмаршал Кейтель, рейхсмаршал Геринг и заместитель Гитлера по нацистской партии Мартин Борман.

Протокольные записи вел на совещании Борман (со временем их копия попадет к советским руководителям). Совещание началось в атмосфере всеобщего торжества: собравшиеся в ставке предвкушали скорую победу над Советским Союзом. В своем вступительном слове Гитлер наставлял их:

"Теперь является важным, чтобы мы не раскрывали своих целеустановок перед всем миром... Мы должны поступать точно таким же образом, как в случае с Норвегией, Данией, Голландией и Бельгией... Все необходимые меры — расстрелы, выселения и прочее — мы осуществляем и можем осуществлять...

В основном дело сводится к тому, чтобы освоить огромный пирог, с тем, чтобы мы, во-первых, овладели им, во-вторых, управляли и, в-третьих, эксплуатировали...

Империя лишь тогда будет в безопасности, если западнее Урала не будет существовать чужого войска. Защиту этого пространства от всяких возможных опасностей берет на себя Германия. Железным законом должно быть: "Никогда не должно быть позволено, чтобы оружие носил кто-либо иной, кроме немцев!.. Только немец вправе носить оружие, а не славянин, не чех, не казак и не украинец".

На вопрос Геринга, какие районы обещаны другим государствам, Гитлер сообщил, что Антонеску хочет получить для Румынии Бессарабию и Одессу; венграм, туркам и словакам не было дано никаких определенных обещаний; Прибалтика, Крым с прилегающими районами и волжские колонии должны стать областями германской империи; Бакинская область — немецкой концессией (военной колонией); финны хотят получить восточную Карелию; Кольский полуостров с богатыми никелевыми месторождениями должен отойти к Германии. Гитлер заявил, что хочет сравнять Ленинград с землей, а затем отдать его финнам.

На вопрос рейхслейтера Розенберга об обеспечении управления захваченными территориями Гитлер ответил:

"Гигантское пространство, естественно, должно быть как можно скорее усмирено. Лучше всего этого можно достичь путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд".

Итак, заправилы фашистского рейха во главе с Гитлером нагуливали аппетит, мысленно деля "русский пирог".

23

Бывает, что приснится тебе нечто тягостно-удручающее или во сне перенесешься в давно отшумевшие времена, к какому-то потрясшему тебя событию, случаю, и даже в сонном забытьи ты начинаешь понимать: это не явь, а бредовые грезы, и тогда вдруг пронзает холодком догадка — не зря вторглись они в твой затуманенный сном разум, не беспричинно потревожили память и сердце. Просыпаешься с гулкими ударами в груди, и тебе трудно пошевельнуться от сковавшего тело оцепенения... Лучше, если не взвихришь свои мысли, если сердце утишится и ты опять растворишься во сне, а потом, пробудившись, не вспомнишь, почему билось оно испуганной птицей.

Дурные сны нередко томили Сталина. Он объяснял их себе душевным переутомлением.

В этот день Сталин проснулся в особенно тоскливом настроении. Сквозь распахнутое на террасу окно вливалась в комнату сырая прохлада. Она наплывала из обступавшего дачу леса и сторожившего сад высокого соснового бора. Даже не верилось, что недалекая, одетая в камень Москва в эти часы уже изнывала от июльской жары... Знобкую свежесть Сталин ощутил вскоре после того, как лег где-то на восходе солнца, но не встал, чтобы заменить тонкую простыню на матерчатый плед. Повернулся на спину, надеясь согреть ее, вновь погрузился в тревожный сон и будто улетел в далекое детство, в тот давний холодный январский день, когда с десятилетним Сосо, как звали тогда Иосифа Джугашвили, ученика Горийского духовного училища, случилась беда...

Был церковный праздник крещение. На главной улице Гори застыл строй войск. От моста через Куру, где была иордань — храминка-купель, украшенная засушенными цветами, — шли вслед за духовенством толпы народа. Священники в окружении певчих возвращались по своим церквам. В узкой улочке около Оконской церкви создался затор. И никто не заметил, что сверху, по взгорбленной улице, мчались в фаэтонной упряжке обезумевшие лошади. Сидевший на козлах мужчина, бледный от испуга, суматошно рвал вожжи.

Сосо, перебегавший в это время улицу, вдруг услышал страшные вопли, затем его обдало горячим дыханием и запахом конского пота. Тут же чудовищная сила бросила мальчика на землю — под копыта и под колеса... Затем лошади врезались в толпу.

Сосо очнулся дома от причитаний матери. Почувствовал жгучую боль и едкий запах спирта: над ним, лежащим на деревянной родительской кровати, хлопотал доктор — промывал раны на щеках и на ногах...

Удивительно устроен человек. Испытанная им физическая боль, даже самая ужасная, со временем забывается, но не исчезают из памяти и сердца познанные страх, тоска, жалость к кому-то.

"Не бойся, мама, я чувствую себя хорошо", — прошептал тогда маленький Сосо, пересиливая боль и внутренне содрогаясь от плача матери, какого-то незнакомого, жуткого; в этом плаче-вое слышались ужас, отчаяние и такая безнадежность!.. Ведь в семье Джугашвили Сосо был третьим, и единственным, сыном: два старших его брата — Михаил и Георгий — умерли в младенческом возрасте...

И вот сегодня Иосиф Сталин пробудился с холодным камнем в груди, и этот камень был будто бы заброшен из полузабытого, казавшегося чужим, детства: он видел во сне мчащихся на него коней, чувствовал их страшное, горячее дыхание. И мысли, смущенные этим видением, уже не могли оторваться от древнего родного Гори, от развалин его старинной крепости Горисцихе, построенной, по преданию, царицей Тамарой. Крепость мысленно виделась ему такой, какой возбуждала воображение в детстве, — загадочной, манящей остатками своей исполинской лестницы, поднимавшейся от основания скалы до вершины и образовывавшей семь последовательных оград, каждая из которых венчалась башней. За восьмой оградой с главной башней — руины самой крепости... Оттуда, с холодившей грудь высоты, домики Гори с плоскими крышами были похожи на собачьи будки или на пчелиные ульи, базар напоминал растревоженный муравейник, за которым влажно блестела Кура. В городке выделялась та часть улиц, которая называлась Варлис-урбани{11}: там празднично сверкали церковные купола, вызывающе белели стенами новые здания. А как привлекал взгляд и завораживал вид на Карталинскую долину, с ее лугами и кукурузными полями! В ясную погоду даже можно было увидеть за синей цепью гор белую вершину Казбека...

Сталин встал с постели. Озноба уже не было, но он не мог избавиться от удрученности, навеянной сном. Уже догадывался, откуда это: вчера Жуков докладывал о наших потерях на Западном фронте, и Сталин вспомнил о сыне Якове, старшем лейтенанте Джугашвили, который с первых дней войны тоже там, в самом пекле, вместе с какой-то артиллерийской частью. Мысль о Яше тлела в нем даже во сне и, окутав облаком тревоги, перенесла его в собственное детство, укоряя в чем-то...

Стоя перед овально-размашистым зеркалом в ванной комнате, Сталин наспех мылил пушистым барсучьим помазком щеки и подбородок, затем скоблил их безопасной бритвой с нержавеющими зажимами и длинной, в мелкой насечке, ручкой.

Эту бритву с большим запасом английских лезвий когда-то привез ему из Германии Павел Сергеевич Аллилуев, старший брат Надежды, второй жены Сталина. Сколько раз намеревался он швырнуть сверкающую железку в мусорную корзину, как и собирался распорядиться убрать из столовой радиоприемник "Телефункен" — крупный полированный ящик с моргающим при включении зеленым кошачьим глазом! Его тоже привез Павлуша. Но все откладывал на потом, даже подтрунивал над своей медлительностью и над тем, что и он, Сталин, с его положением, высокими категориями марксистского мышления, тоже не защищен от мелких житейских слабостей и пристрастий. Ведь надо бы выбросить бритву германского производства, да хороша!.. Нет, пусть пока работает на пролетарского вождя...

Издревле живет в человеке недоверие к прочности и постоянству своего счастья. Мысль об этом, как ни странно, приходила Сталину еще в юности, когда редактор газеты "Иверия", известный художник слова Илья Чавчавадзе, взял из рук Сосо Джугашвили тетрадь с написанными им стихотворениями и, прочитав их, сказал: "Будем печатать". Стихи за подписью "И. Дж-швили", а затем "Сосело" (что означало уменьшительное от Иосифа) стали появляться в "Иверии", позже — в "Квали". Поэзия молодого Сталина обратила на себя внимание: его стихи среди лучших образцов грузинской литературы попали в книжные издания — пособие по теории словесности: в хрестоматию и в руководство по грузинскому языку.

Еще тогда, задыхаясь от счастья, от гордости, представляя свое будущее в сиянии победной славы поэта-трибуна, революционера, он в то же время ловил себя на смутном ощущении тревоги: все-таки трудно было поверить, что он, шестнадцатилетний семинарист, уже громко заявил о найденной поэтической стезе, надеясь соединить ее со столбовой дорогой марксистского движения. И временами ему делалось страшно: вдруг проснется, а поэта Сосело нет и не бывало!

Такое пробуждение — на беду ли, на счастье! — наступило, когда из еженедельной газеты "Квали" ему вернули подборку стихов, сопроводив их издевательски-разгромным письмом. Только позже понял Сталин, что "Квали" сползла на позиции легального марксизма, а он уже был известен в редакции как дерзкий противник Ноя Жордания. В рецензии едко высмеивались попытки Сосело "впрячь поэзию в арбу социалистов". Сталин оскорбился до исступления. Потом, несколько успокоившись, написал как бы эпитафию по случаю завершения своих поэтических исканий. Она звучала так:

Ходил он от дома к дому.
Стучал у чужих дверей —
Со старым дубовым пандури,
С нехитрой песней своей.

А в песне его, а в песне,
Как солнечный блеск, чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта.

Сердца, превращенные в камень,
Заставить биться сумел.
У многих будил он разум,
Дремавший в глубокой тьме.

Но вместо величья и славы
Люди его земли
Отверженному отраву
В чаше преподнесли.

Сказали ему: "Проклятый!
Пей — осуши до дна...
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!"

Воспоминания нескончаемо разматывались из свитка памяти. Закончив бриться, Сталин не мог вернуться мыслями в сегодняшний день и со злостью швырнул бритву в корзину под раковиной.

Вошел в кабинет, который служил и столовой, намереваясь тут же приказать начальнику охраны унести "Телефункен". Начальник, полнотелый, губастый генерал в полевой форме без знаков различия, словно угадав желание Сталина, выжидательно смотрел на него в раскрытую дверь из прихожей, застыв по стойке "смирно" у стола с телефонами. Но что-то заставило Сталина промедлить. Подойдя к радиоприемнику, он окинул его, словно живое существо, неприязненным взглядом и нажал пальцем клавишу. Загорелся и замигал на панели зеленый кошачий глаз, а из-за желтой драпировки, скрывавшей мембраны, вырвался нарастающий треск, и сквозь него стала пробиваться русская речь: мужской голос напыженным тенорком передавал из Берлина обзор событий на Восточном фронте...

Да, сегодня день начинался для Сталина тяжело. Накат ранивших сердце воспоминаний сменился дурными вестями: немецкий диктор, закончив излагать обстановку в группе армий "Север", вдруг, возвысив голос, сообщил:

— "Из штаба фельдмаршала Клюге поступило донесение, что шестнадцатого июля под Лиозно, юго-восточнее Витебска, немецкими солдатами моторизованного корпуса генерала Шмидта захвачен в плен сын кремлевского диктатора Сталина — старший лейтенант Яков Джугашвили, командир артиллерийской батареи из седьмого стрелкового корпуса генерала Виноградова. Будучи опознанным, Яков Джугашвили вечером восемнадцатого июля доставлен самолетом в штаб фельдмаршала Клюге. Сейчас ведется допрос важного пленника..."

Внутри у Сталина будто все заледенело. Он нажал на клавишу выключателя, приемник щелкнул, будто выстрелил. Не зря, значит, вспоминался ему Яков во время доклада Жукова. Сбылись самые худшие опасения, тревожившие и во сне...

24

Обнесенный жердевой изгородью скотный двор, примыкавший к двум длинным бревенчатым коровникам под бурыми соломенными крышами, битком набит пленными красноармейцами и командирами. За изгородью, по ее углам, торчали деревянные вышки-времянки, на которых маячили немецкие солдаты-пулеметчики. Иван Колодяжный, сидя в тени под стенкой коровника на днище опрокинутого корыта (в нем, судя по бражному запаху, раньше запаривали отруби для скота), посматривал в сторону ближней вышки — на двух часовых у длинноствольного пулемета, стоявшего на тесовой площадке. Рядом с Колодяжным поникши сидел красивый смуглолицый грузин; он, как и Колодяжный, был старшим лейтенантом.

Иван не знал, что это сын Сталина, Яков Джугашвили. Выглядел Яков настолько подавленным, что заводить с ним разговор Колодяжному не хотелось. Сказал только, когда тот задержал на нем вопрошающий взгляд:

— Шевели мозгами, как бежать.

Яков некоторое время молчал, потом посмотрел на неспокойное облачное небо и ответил с заметным грузинским акцентом:

— Ночью будет гроза... Надо поджечь эти сараи, — он имел в виду коровники, — дым ослепит часовых...

— Принимается, — со спокойной энергичностью ответил Колодяжный.

И вот они сидят среди этого притихшего, испуганного и голодного людского муравейника. Вокруг ходили, лежали или тоже сидели потерянные люди с серыми или потемневшими, измученными лицами, многие — в окровавленных, грязных повязках, в выцветшем, измятом, нередко изорванном обмундировании, в пилотках, в касках или вовсе с непокрытой головой.

Иван Колодяжный, несмотря на внешнее спокойствие, время от времени вздыхал так, что из груди стон вырывался — все не мог смириться, что оплошал и позволил немцам скрутить себя. Минувшие два дня были наполнены столькими событиями, что их хватило бы вспоминать с содроганием сердца целую жизнь...

А началось все с того невероятного поединка одного-единственного орудия с танковым немецким батальоном. Если бы Колодяжному рассказал кто о таком — послал бы ко всем чертям! Но ведь сам дал всему бою начало и сам все видел: стоял в сарае рядом с орудием, прикрываясь поленницей, и сквозь щель смотрел в бинокль. Частые выстрелы пушки оглушили его, запах сгоревшего пороха вызывал тошноту, но Колодяжный крепился, без особой нужды подсказывал знавшему свое дело колченогому сержанту, командиру орудия, по какому танку надо стрелять.

На фоне пожара и горевших стогов сена немцы не могли засечь пушку и вели по хутору беспорядочный пушечный огонь. От прямого попадания снаряда разлетелся на куски мотоцикл Колодяжного. Взрыв разметал и горевшую избу, бросив головешки на соломенную крышу сарая, которая тут же заполыхала.

Впереди, в низине, к этому времени уже горело девять танков!.. Остальные отхлынули назад, затем подались влево, охватывая хутор, чтобы устремиться к днепровской переправе. У пушкарей выхода не было. Вышвырнули сквозь "амбразуру" из охваченного огнем сарая дымовые шашки и, прикрываясь повалившим из шашек дымом, выкатили орудие в безопасное место, а потом, прицепив его к грузовику, уже не таясь нырнули в заросший мелколесьем овраг. Неслись на машине по узкой, петлявшей среди матерых кустарников проселочной дороге — сворачивать было некуда. Рисковали в любую минуту столкнуться с немцами, поэтому гранаты и карабины держали наготове — в руках. Выскочили из оврага на скошенное, ярко-зеленое от молодой поросли клеверное поле, стремительно пересекли его и свернули с проселка в сторону невысокого островка молодого осинника.

Грузовик сбавил скорость и легко стал гнуть к земле и ломать колесами податливые молодые осинки... В глубине рощицы водитель по команде Колодяжного заглушил мотор. В стремительной спешке, будто ожидая взрыва, бойцы откинули возвышавшиеся борта кузова машины, замаскировали ветками кабину, пробежались назад по заметному следу, поднимая в колеях упавшие деревца. Потом залегли все вдоль опушки за бурыми корягами — старыми пнями, которые, видимо, давно были стащены сюда с поля. Выдвигать на позицию пушку не имело смысла — в лотке осталось всего три снаряда; главное сейчас — затаиться.

Чуть приметная за полынной бровкой полевая дорога находилась от осинника метрах в двухстах. Вскоре со стороны хутора на ней появилась, выбежав из зарослей оврага, пятнистая коровенка, а следом — с прутом в руках — знакомая хозяйка сгоревшей избы.

"Мать Димы Старостенкова", — с тоской подумал Колодяжный, лежа в траве за пнем и прижав к глазам бинокль. Он видел, как пожилая женщина панически нахлестывала прутом корову и время от времени со страхом оглядывалась назад. Поравнявшись с осинником, женщина стала сгонять корову с дороги, направляя ее к кустарнику, где укрылась группа Колодяжного.

И тут же из оврага, за которым дымился в пожарищах хутор, будто из зеленого омута, вынырнули на двух мотоциклах с колясками и пулеметами немцы. Передний мотоцикл помчался прямо по клеверному полю наперерез женщине и корове. Потом с коляски татакнула пулеметная очередь, и женщина, на мгновение остановившись, упала. Тут же она немощно подняла голову, будто силясь посмотреть, кто в нее стрелял, повернулась на спину и замерла. А корова, подбежав к осиннику, учуяла там людей и испуганно повернула назад, навстречу немцам. Приблизившись к своей мертвой хозяйке, животное остановилось, покорно склонив голову.

К коровенке начал подкрадываться выскочивший из коляски мотоцикла пулеметчик в каске. Вот он поравнялся с убитой им женщиной, посмотрел на нее и вдруг словно окаменел. Колодяжный видел в бинокль, как от непонятного ужаса исказилось лицо молодого гитлеровца. Несколько мгновений он что-то разглядывал выпученными глазами, затем в необъяснимом страхе стал пятиться и вдруг прытко, с воплями, побежал назад, с ходу вскочил в коляску мотоцикла и, что-то лопоча водителю, стал тормошить его за плечо, пока тот не развернул машину и не помчался в сторону оврага, где на фоне зеленого кустарника чернел второй мотоцикл. Немцы исчезли.

— Быть наготове прикрыть меня огнем! — Старший лейтенант Колодяжный требовательно оглянулся на лежавших справа и слева от него артиллеристов. Еще немного понаблюдав в бинокль и не заметив опасности, он подхватился на ноги и побежал туда, где уже спокойно паслась корова.

Женщина лежала на спине, вытянувшись и будто прибавив в росте. Ее фартук был окровавлен на груди, глаза в окаемке бесцветных ресниц невидяще смотрели в небо; маленькое, испещренное морщинами лицо посветлело и будто помолодело.

Колодяжный только сейчас рассмотрел, что не так уж она и стара — зря мысленно называл ее бабкой. Наклонился, притронулся пальцами к векам, чтобы смежить их, и тут же заметил торец иконы, выскользнувшей из-под окровавленного фартука. Опираясь на бок женщины, икона была повернута обличьем в сторону хутора.

Колодяжный, закрыв глаза убитой, выпрямился, не зная, что делать дальше, обошел труп и, взглянув на икону, содрогнулся от невероятного видения. На темном поле образа, ниже светлых пятен, в которых угадывались лики Богоматери и младенца, виднелась дырка — след от пули, — а из нее тянулась книзу свежая струйка крови. В луче пробившегося сквозь хмарь солнца кровь будто светилась изнутри и не переставала струиться.

Взяв в руки икону, Колодяжный посмотрел на нее с обратной стороны. Увидел на закрайках дырки от пули волокна сорочки или блузки и понял: женщина так прижимала к себе под фартуком Богоматерь, что кровь из груди брызнула вслед за пулей сквозь икону...

Чтоб не испытывать судьбу, старший лейтенант Колодяжный не стал дожидаться ночи и, приказав артиллеристам садиться в грузовик, наметил маршрут: сквозь осинник, дальше на север, к темневшему лесу и к пронизывавшей лес автомагистрали, где неумолчно палили пушки и приглушенно стрекотали пулеметы...

Двое суток петляли по вражеским тылам, убедившись, что немцы сосредоточивают главные силы в тех местах, где могли, по всей вероятности, прорываться из окружения наши войска. Безопаснее всего было двигаться на запад, но двигались на север, а то и на северо-запад, откуда доносилась непрерывная канонада: надеялись влиться в какую-либо нашу сражающуюся воинскую часть.

Наконец посчастливилось: прошлой ночью наткнулись на крохотную колонну артиллеристов из состава 293-го пушечно-артиллерийского полка резерва Главного командования — полк был придан стрелковой дивизии полковника Николая Александровича Гагена. Вступив в бой западнее Витебска, он, отбивая только две первые атаки врага, уничтожил более двадцати немецких танков. Потом, оказавшись в окружении и сохранив все свои пушки, из засады разгромил моторизованную колонну немцев, растянувшуюся по большаку на несколько километров.

Далее случилось почти невероятное — об этом Колодяжный услышал от комиссара артиллерийской группы политрука Московина. Вчера, с наступлением темноты, эта сводная группа из двенадцати орудий 152-миллиметрового калибра на тракторной тяге и девяти грузовиках со снарядами под командованием капитана Анисина, покинув огневые позиции на речке Лучеса у деревни Копоти, продвинулась по тылам врага на северо-запад и в направлении Витебского аэродрома. Там скопилось, как донесла разведка, более сотни немецких боевых самолетов.

Политрук Московин не знал, кем и как была подготовлена эта дерзкая операция, но на месте, куда прибыла колонна, их уже ожидали "маяки", пункт связи, от которого уходили нитки провода к наблюдательному пункту, замаскированному под самым носом у немцев — чуть ли не в начале взлетной полосы.

В час ночи пушки ударили со всех стволов и, повинуясь командам с наблюдательного пункта, которые подавал командир одной из батарей лейтенант Молодых, около сорока минут опустошали и калечили аэродром, выпустив каждая по 60 — 80 снарядов...

Только со временем советское командование узнает от витебских подпольщиков, что приказ полковника Гагена был выполнен блестяще. Немцы потеряли в ту ночь свыше пятидесяти бомбардировщиков и истребителей, много летчиков и солдат аэродромной команды, а взлетная полоса надолго была выведена из строя.

Этот успех недешево обошелся и нашим бойцам. У немцев хорошо работала связь, и не успели артиллеристы после выполнения задачи взять свои пушки на прицепы и сняться с огневой позиции, как со стороны Орши налетела стая ночных бомбардировщиков. Разбросав на большом пространстве осветительные ракеты, подвешенные к парашютам, они начали охотиться эа машинами...

На сборный пункт удалось вывести пять орудий, шесть тракторов и два грузовика. Но здесь уже никто не ждал артиллеристов. Основные силы дивизии полковника Гагена в составе 19-й армии отступили к Смоленску.

Потом очередная стычка с немцами... Колонна политрука Московина была рассеяна, а старший лейтенант Колодяжный в рукопашной схватке был оглушен сильным ударом приклада по голове, обезоружен и взят в плен.

Часовые на вышках зашевелились, стали перекликаться друг с другом. Иван Колодяжный будто проснулся от их гортанных выкриков и ощутил страшный голод. Вспомнил, что уже более суток крошки во рту не имел.

— Хоть бы покормили, гады, — сказал он, обращаясь к старшему лейтенанту — грузину.

Тот промолчал, устремив взгляд в сторону широких ворот, за которыми остановились две легковые машины.

Послышалась резкая команда на русском языке:

— Всем строиться!.. Командирам — на правый фланг!.. В четыре шеренги становись!..

Команды подавал высокий узколицый мужчина средних лет в немецкой униформе без знаков различия. Лагерь зашевелился, пришел в движение. И вскоре через весь скотный двор вытянулся плотный четырехшереножный строй. От ворот к строю подошла группа немецких офицеров. Колодяжный, стоя рядом со старшим лейтенантом — грузином, тихо спросил у него:

— В немецких званиях разбираешься?

— Нет, — ответил старший лейтенант.

Откуда-то вытолкнули к офицерам щупленького красноармейца с перебинтованной правой рукой. Его маленькое птичье лицо было худое и бледное, глаза — испуганные, затравленные. Прихрамывая, он шел впереди офицеров, всматриваясь в лица пленных.

Поравнявшись с Колодяжным, красноармеец указал на старшего лейтенанта — грузина:

— Вот этот... Он самый...

Узколицый мужчина без знаков различия, сопровождавший немецких офицеров, сделал шаг к старшему лейтенанту и с недоверием, даже с оторопью спросил:

— Вы Сталин?

— Нет... Я Джугашвили.

— Вы сын Сталина?

— Да, я сын Сталина... Старший лейтенант Джугашвили.

Под усиленной охраной его привезли на полевой аэродром, где на краю поля стоял небольшой одномоторный восьмиместный "юнкерс". Вскоре Яков Джугашвили сидел в самолете и поникло смотрел в окошко, как проплывала внизу дымившаяся в пожарищах войны земля. Ему не хотелось верить, что возврата назад не будет, и, может, поэтому память кидала его в прошлое. Да, сейчас жизнь Якова была осенена только прошлым, и оно — отшумевшее и отболевшее — маячило где-то далеко, на донышке памяти, но сердце еще ощущало его живое, горячее дыхание... Неужели никакой надежды? Только неизбывная тоска, томление сердца в черной и холодной пустоте? Это хуже небытия!..

Яков Джугашвили сосредоточил свои мысли на далеком детстве. Помнил он себя с трех-четырех лет — по обрывкам каких-то событий, по ярким мальчишечьим радостям или по горьким бедам... Первое катание на ослике по горной дороге и восторг от ощущения того, что ты будто вровень с горами, что все плывет мимо тебя, а ты трусцой, млея от страха соскользнуть со спины ослика, плывешь навстречу новым восторгам.

Яша рос то в Тбилиси, у тети Сашико — сестры покойной мамы — первой жены Сталина, — то в рачинской деревне, в доме деда — Семена Сванидзе... Тот деревянный домик стоял у подножия Барьетского подъема близ пестро-зеленого и курчавого самаркцвийского леса. Лес и косогор с дорогой всегда были видны из их тенистого двора и всегда манили к себе какими-то загадками.

Детство виделось в недосягаемом далеке и казалось бесконечно долгим, безбрежным. А годы, когда Яков подрос и ощутил себя личностью — хотя бы потому, что брал верх в мальчишечьих потасовках, — уже мнились близкими, как позавчерашний день... И голодные девятнадцатый-двадцатый, учеба в Чребаловской средней школе, которой руководил самый мудрый, справедливый и самый добрый человек на свете Лонгиноз Киквидзе, каким он запомнился Якову... И тот день, когда в Риони неожиданно поднялась вода и стала затоплять остров, где остались дети... С какой жаждой не дать случиться беде Яша кинулся в бурлящую реку!.. Беда не случилась... А глаза косули — влажно-черные, тоскливо-укоряющие?.. Он, подняв было ружье и прицелившись, вдруг опустил его и присвистнул, дав косуле убежать; потом, после охоты, никак не мог объяснить, почему не стрелял.

Над ним подтрунивали, а у него на душе было светло и легко!.. И древний старик с хурджини за спиной, которого догнал на горной дороге; он, Яша, ехавший верхом на лошади, соскочил на землю и посадил в седло старика. Вел коня за уздечку до самого Квацхуми.

Было ли все это и многое, многое другое на самом деле?.. А может, нет этого, что происходит с ним сейчас и что опустошает душу страшной непоправимой сущностью, ломит невыносимой тоской грудь? Может, все это наваждение, дурной сон?.. Но почему так все реально: и этот самолет с железными гофрированными стенками, и пилот у штурвала, сидящий не за перегородкой в кабине, как привык видеть Яков, а прямо в салоне, в носу самолета, и сияющие лица немецких офицеров, держащих наготове автоматы, будто он может выпрыгнуть... Эх, одну бы ему гранату...

И опять мысль опрокидывает в прошлое, стараясь дотянуться до чего-то ускользающего, но манящего и, кажется, неразрешимого... Почему-то все, что было до переезда в Москву, — его детство и отрочество, проведенные на Кавказе, виделись сейчас как нескончаемый праздник души, наполненный радостью, свободой, какой-то особой естественностью и восторженным слиянием с природой и людьми.

В 1921 году Яшу привезли в Москву, в семью отца. И будто переселился он на другую планету, попал в иной мир и сызнова начинал там интересную жизнь, обучаясь русскому языку, обретая новые привычки и постигая новые обычаи. Отец относился к нему строго и требовательно. Длинной чередой потянулись годы учебы в электромеханическом институте, работа на заводе и опять учеба — уже по совету отца — в Артиллерийской академии имени Дзержинского... В кремлевской квартире Сталина бывал редко, хотя чувствовал большую привязанность к его семье, особенно к детям — брату и сестре по отцу. Вспомнилось, как когда-то малолетний Василий допытывался у Якова, почему тот разговаривает, подобно отцу, с акцентом.

"Я же грузин", — ответил ему Яков.

"А наш отец тоже был когда-то грузином", — с таинственным видом заявил Василий.

Первая семья Якова распалась, а затем и вторая... Где-то в Урюпинске на Хопре живет с матерью его сынишка Женя. Сколько ему сейчас?.. Пять лет!.. Не удалось повидаться перед отъездом на фронт... А в Москве растет девочка Галя — от третьей жены... Больно ударила по сердцу мысль, что он всех их осиротил. При воспоминании о своих детях с особой пронзительностью почувствовал, что никогда больше не увидит ни Жени, ни Гали...

В монотонном гуле мотора восьмиместного "юнкерса" временами слышалась Якову какая-то скорбная, под стать его настроению, мелодия. Он стал прислушиваться, придавая ей в своем воображении музыкальное единство. Мелодия вдруг обрела четкие звуковые очертания, и Яков различил в стонущем гудении и стал повторять про себя церковное песнопение. В памяти его тотчас же высветлился летний день на даче отца в Зубалове. Были какие-то празднества, и приехали с женами Буденный, Ворошилов, Молотов. Обедали на открытой балконной террасе, говорили тосты, пили кавказское вино. Потом Буденный, сидя в плетеном кресле и сияя веселыми глазами из-под кустистых бровей, с немалым искусством заиграл на гармошке церковную мелодию. Молотов, Ворошилов и отец, подойдя к Буденному, подхватили мелодию и стройно, на разные голоса запели какой-то стих божественного песнопения. Особенно выделялся голос отца, высокий и чистый, ничем не напоминавший тот приглушенный, которым он обычно разговаривал. Угадывалось, что во время пения отец окунулся воспоминаниями в свою далекую юность, когда, наверное, этот ритуальный стих был частью его не распустившейся, подобно бутону, жизни ученика духовной семинарии.

"Безбожники, а святое поете", — с ухмылкой заметил сидевший у края стола Яков, когда песня стихла.

"Мы отдаем дань искусству, музыке, а не религии", — назидательно ответил отец, коротко взглянув на него золотистыми глазами, в которых еще не угасло восторженное чувство, вызванное песней.

"Храм Христа Спасителя над Москвой-рекой тоже был произведением искусства, — с укоризной сказал Яков, — а не посчитались, дали разрушить..."

Буденный, вновь было растянувший мехи гармошки, при этих словах замер, устремив озадаченный взгляд на Сталина. Ворошилов же посмотрел на Якова с веселой укоризной, затем повернулся к Сталину и, не пряча иронии, сказал: "А он у тебя с мухой в носу..."

Лицо Сталина чуть побледнело; сунув в рот незажженную трубку, он подошел к перилам балкона и долго смотрел на пустую гравийную дорожку, испятнанную солнечными бликами от пробивавшихся сквозь кроны деревьев лучей. Яков не выдержал молчания отца и вышел...

"Зато мы успели... зато не позволили трогать собор Василия Блаженного!" — услышал он брошенное ему вслед, и Якову показалось, что в словах отца вопреки ожидаемому не сквозила сердитость.

Вечером в штабе фельдмаршала Клюге начался допрос старшего лейтенанта Красной Армии Якова Иосифовича Джугашвили. Вел допрос майор германской армейской разведки Вальтер Холтерс вместе с четырьмя абверовцами — офицерами и переводчиками. Все они сидели в комнате у огромного стола, заваленного кипами бумаг и карт, под которыми были спрятаны микрофоны{12}.

— Вы сдались добровольно или вас захватили силой?

— Нет, не добровольно, — ответил Яков. — Меня взяли силой... Я бы застрелился, если б своевременно обнаружил, что полностью изолирован от своих.

— Считаете плен позором?

— Да, считаю позором...

— С отцом о чем-либо говорили в канун войны?

— Да, последний раз двадцать второго июня.

— Что сказал ваш отец при расставании двадцать второго июня?

— Сказал: "Иди и сражайся".

— Считаете ли вы, что ваши войска еще имеют шанс на победу в этой войне?

— Да, считаю. Борьба будет продолжаться.

— А что произойдет, если мы вскоре возьмем Москву, обратим в бегство вашу власть и возьмем все под свое управление?

— Не могу себе такого представить.

— А ведь мы уже недалеко от Москвы. Так почему же не представить, что мы ее захватили?

— Позвольте контрвопрос: а если вы сами будете окружены? Уже бывали случаи, когда ваши части были окружены и уничтожены...

Допрос длился долго. В конце Якова спросили:

— Итак, вы заявляете, что не верите в победу Германии?

— Нет, не верю, — ответил он, обратив внимание, что за окном сверкнула молния и следом за ней громыхнул гром, будто поставив грозный восклицательный знак в конце этой его фразы.

И тут Яков с тоской подумал о том, что, сложись обстоятельства по-иному, он бы сейчас, наверное, с тем старшим лейтенантом, с которым вместе попал в плен, поджигал бы коровник, готовясь к побегу...

Яков не ошибся: именно с началом грозы старший лейтенант Иван Колодяжный, маскируясь дымом вспыхнувшего пожара, ринулся во главе толпы пленных на ограду скотного двора и, повалив ее, сквозь свинцовый пулеметный ливень устремился к недалекому лесу.

А для Якова Джугашвили началась одиссея узника фашистских концлагерей{13}...

25

О пленении гитлеровцами Якова Джугашвили еще раньше Сталина узнали в Москве братья Глинские: вначале Николай, уже несколько лет таившийся в одном из домоуправлений на 2-й Извозной улице под личиной дворника Никанора Губарина, а от него Владимир; после ранения на Западном фронте он продолжал лечиться в военном госпитале, значась там майором Птицыным Владимиром Юхтымовичем согласно искусно изготовленным в лабораториях абвера документам.

...Когда Владимир Глинский впервые появился на 2-й Извозной с запиской для Ольги Васильевны, переданной с фронта ее мужем генералом Чумаковым, тогда и встретились братья. Но Владимир Святославович воспринял происшедшее как предопределенное судьбой. И все-таки глубина его потрясения была неизмеримой, когда он в поисках квартиры покойного профессора Романова постучался по чьему-то совету в "дворницкую" и, зайдя в нее, тотчас же узнал в усатом дядьке своего родного брата Николая.

И Николай сразу же, с воплем изумления, узнал брата, хотя не виделись они больше двадцати лет. Узнал и испугался, пронзенный мыслью: "Если Владимир разыскал меня, значит, кому-то где-то известно, кто такой дворник Губарин Никанор Прохорович..."

В "дворницкой", служившей квартирой Николаю Глинскому, к счастью, никого больше не было, и объяснение братьев произошло без свидетелей. Но затем струхнул Владимир, поняв, что Николай живет с чужим паспортом: "Вдруг он под наблюдением чекистов..." Братья обменялись тревожащими их мыслями, порассуждали и пришли к выводу: нет пока оснований для страхов, но надо строго соблюдать конспирацию.

Николай, услышав, что Владимир появился здесь с поручением генерала Чумакова, вначале насторожился: почему-то связал это поручение с той шкатулкой черного дерева, какую видел в квартире Романовых; шкатулка была наполнена фамильными драгоценностями покойной Софьи Вениаминовны, перешедшими теперь в собственность красивой жены Федора Ксенофонтовича. Но тут же устыдился своей корыстной памятливости и отбросил подозрения. Нет, не потому, что слышал по радио, будто Ольга Васильевна Чумакова отдала свои богатства государству — в фонд обороны (это, как полагал Николай, сказочка для дураков: если и отдала, то небось крохотную часть — для отвода глаз). Главное ведь для него, что родной брат объявился — единственный близкий человек на земле среди всего ненавистного, рушащегося наконец!

Они продолжали беседу за чаем, присев к столу, застеленному поверх клеенки старой газетой. Вот тут-то Николай задал брату вопрос, который встряхнул все естество Владимира, разбудив в нем задремавшего было Цезаря — вышколенного в абверовской школе диверсанта-боевика.

Вначале Николай, почесав середку своих пышных усов, с вкрадчивой почтительностью сказал:

— А ты ведь, Вольдемар, с той стороны прибыл сюда. Только не пойму, где руку тебе покалечило.

— Откуда прибыл, там меня уже нет, — суховато ответил Владимир. — А ранение майор Птицын, — он постучал себя рукой в грудь, — получил от немцев! В боях под командованием генерала Чумакова Федора Ксенофонтовича. И самое удивительное, что это сущая правда!

— Правда не в том, чтобы изрекать истину. — Николай пристально и чуть иронично посмотрел брату в глаза. — Помнишь, отец наш твердил... Правда в том, чтоб говорить то, что думаешь. — И, вдруг посерьезнев, притишенно спросил: — Тебя по его душу прислали?

— По чью? — не понял Владимир.

— Его. — И Николай ткнул пальцем в портрет Сталина на полосе расстеленной газеты, где была напечатана речь Сталина от 3 июля.

— Ну, куда хватил! — Владимир Глинский настороженно покосился на дверь. — Для такой операции нужна целая орава смертников... Да и зачем рисковать? — И перешел на шепот: — Все равно в августе немцам быть в Москве.

— Эх вы, "стратеги"! — Николай с укоризной покачал головой. — В том-то и дело, что он сумеет продолжать войну, где бы ни был. Хоть за Уралом! Он же бог для этих фанатиков!.. Да и сам возомнил себя богом... — Глинский-старший опять ткнул пальцем в газету: — Вот вникни: целью войны он считает, оказывается, не только ликвидацию опасности, нависшей над Советским Союзом, но и помощь всем народам Европы!.. И его бреду все верят, хотя немцы вот-вот постучатся в ворота Кремля... А это страшно.

— Что "страшно"? — не понял Владимир.

— Страшна вера, которая объединяет миллионы слепцов! Их надо освободить от гнета этого имени, безжалостно унизить...

— Унизить? Каким же образом?

— Элементарным! Убрать Сталина — значит порушить веру в его всесилие, в его дело и, следовательно, унизить народ! А униженные к победным порогам не приходят.

— Свято место пусто не бывает, — угрюмо промолвил Владимир. — Другой Сталин найдется.

— Не уверен... Вначале начнется свалка за главенство...

— Глупости! В такое время рваться к власти может только тот, кто готов склонить голову перед Гитлером, предложив ему капитуляцию России. Среди них такого не найдется.

— Но ведь вначале обязательно наступит замешательство, — не сдавался Николай. — Время будет упущено, и фронты окончательно рухнут!

— Неужели ты прав? — Владимир Глинский смотрел на Николая с раздумчивой вопросительностью. — А каким способом можно его ликвидировать?

— Над способом пусть маракуют там. — Николай качнул головой в неопределенную сторону, и его поношенное лицо стало злым. — Но руки свербят, когда вижу, как он проносится мимо на машине!

— Где?!

— Метрах в двухстах отсюда — по Можайскому шоссе... И по Арбату... А там не улица, а щель. Взорви любой дом, и глыбы рухнут на машину.

— Часто он ездит?

— Каждый день!.. Туда и обратно.

Владимир Глинский задумался, уносясь мыслью под Варшаву, в местечко Сулеювек, где размещался специальный центр абвера. Будто увидел насторожившиеся глаза фюрера "штаба Валли" Шмальшлегера... Как он отнесется к идее покушения на Сталина? А что скажет по этому поводу начальник контрразведки "зондерштаб Россия" русский белоэмигрант Смысловский? Они оба, эти кадровые разведчики абвера, конечно же обратят вопрошающие взоры к адмиралу Канарису — начальнику Управления иностранной разведки и контрразведки верховного командования вооруженных сил Германии (абвера){14}.

Как бы там ни было, но Владимир Глинский почувствовал себя словно гончая, напавшая на верный след. Вспомнился графу Глинскому священник, внушавший ему мысль о золотой ариадниной нити, которая ведет Владимира Святославовича по греховным лабиринтам жизни к свершению им предначертанного небом. И якобы пекутся о прочности этой нити высшие силы, обитающие в созвездии Северной Короны (родилось созвездие, как утверждает легенда, из вознесенного на небо после смерти Ариадны ее венца, подаренного Дионисом).

И Глинский-младший, наведенный старшим братом на мысль о покушении на Сталина, воспылал жаждой деятельности, мучительно размышляя над тем, с чего начать и как возобновить связь со своей абверкомандой при 4-й немецкой армии или с центром абвера "Валли" в Сулеювеке.

Но прежде надо было отнести записку Ольге Васильевне Чумаковой...

Когда в сопровождении брата-"дворника" "майор" Птицын шел знакомиться с семьей Федора Ксенофонтовича, то полагал, что только отдаст записку, бегло, для приличия, расскажет, как чувствует себя Чумаков на фронте, и раскланяется. Но вышло совсем не так.

Ольга Васильевна и ее дочь Ирина встретили нежданного посланца с такой восторженной радостью и искренней приветливостью, что Владимир Святославович растрогался. Поблагодарив "дворника" за то, что тот проводил его к Чумаковым, и распрощавшись с ним, "майор" согласился сесть к столу и попить чаю. Но вместо чая в кабинет-столовую вплыл в руках Ольги Васильевны серебряный поднос, посреди которого в окружении хрустальных рюмок высился искрящийся графинчик с водкой, а вокруг рюмок были расставлены вазочки с угольно-черным кирпичиком паюсной икры, с влажно сверкающими маслинами, нежно желтеющими белыми маринованными грибами; тарелочки с розовой семгой, смуглым балыком, тонкими ломтиками сала. И все это дразнящее глаз и вызывающее аппетит благолепие как бы осенялось прелестнейшей улыбкой Ольги Васильевны и таким счастливым блеском ее больших, глубоких глаз, что сердце бывшего графа зашлось в сладком волнении.

А юная Ирина грациозными движениями оголенных до локтей нежных рук расставляла на белоснежной скатерти расписанные синими узорами фарфоровые тарелки, раскладывала серебряные вилки и ножи. Владимир Святославович обратил внимание, что девушка, запечатлев в своем облике красоту матери, восприняла и выразительно-привлекательные черты отцовского лица и была похожа на него и в жестах.

Неужели все это не сон? Неужели это Москва, Россия, тоску по которой младший граф Глинский пронес через столько лет страданий и надежд? В нем начало просыпаться щемящее чувство русского. Словно подошел к порогу, за которым непременно сбудутся томившие его ожидания и окончательно оживет в его душе и ударит в колокола радости когда-то потерянная им Русь. Здесь, в этой квартире, в этом просторном, несколько сумрачном кабинете, служившем и столовой, многое чем-то напоминало Глинскому его прошлую жизнь. Здесь все было до неправдоподобия хорошо: эта старинная неуклюжая мебель — резной громоздкий буфет из черного дерева с загадочным сверканием травленых бемских стекол, резные стулья с витыми ножками и высокими выпуклыми спинками, затянутыми узорчатой ковровой тканью, колченогий газетный столик между тяжелыми кожаными креслами и курительный столик, соседствующий с горбатым кованым сундуком (на его золоченых обручах сохранилась искусственная зелень, придающая сундуку таинственность), старинный, с неудобными для накрахмаленной скатерти округлостями стол под увенчанной хрустальными висюльками люстрой и эти бордовые драпри на окнах и дверях... Многое здесь возвращало его мысли в прошлое, в разоренное родовое имение в Воронежской губернии или в Петроград, в их отнятый большевиками особняк близ Финляндского вокзала.

Подавляя в себе томительно-сладкое умиротворение, он с легкой печалью, как запоздалую радость, принимал трогательные ухаживания Ольги Васильевны и Ирины: они, видя, что одной рукой их гостю трудно управляться за столом, подкладывали в его тарелку закуски (Ирина проворно орудовала ножом), наливали в рюмку водку.

Владимир Святославович неторопливо рассказывал о боях на Западном фронте, о Федоре Ксенофонтовиче и его ранении, а они слушали с тем вниманием, с каким впечатлительный ребенок слушает страшную сказку...

После обеда Глинский, попросив разрешения у Ольги Васильевны посмотреть библиотеку покойного профессора Романова, размахнувшуюся во всю ширину стены кабинета книжными стеллажами, с недоверчивостью и недоумением притрагивался к корешкам сотен бесценных старых изданий, не уничтоженных, оказывается, большевиками, как писалось на страницах русских белогвардейских газет "Часовой" и "Дни", издававшихся в Париже. Значит, обманывали и Врангель, и Керенский — хозяева газетенок, а потом обманывала и милюковская газета "Последние новости", где Владимир Глинский, спасаясь от безработицы, нашел себе временное пристанище, прежде чем записаться добровольцем в иностранный легион...

Глинский взял толстый том "Истории Петра Великого", кожаный переплет которого был украшен тисненым золотым рисунком работы академика Николая Самокиша. Сорок лет книге, а золото на ней не помутнело, как не померкла в веках слава Петра!.. Раскрыл книгу и вслед за титульным листом прочитал первые фразы короткого предисловия:

"...Недосягаемым гигантом выделяется в судьбах России личность Петра Великого. Для того чтобы объять всю деятельность этого гиганта, дать характеристику всех его подвигов, оценить все его реформы и деяния, — для этого нужны десятки томов..."

"А как же сами большевики смотрят на Петра Великого?" — мысленно спросил у себя Глинский и остановил взгляд на ровной шеренге томов Большой Советской Энциклопедии. Положил на письменный стол "Историю Петра Великого", отыскал нужный том энциклопедии и, взяв его, с незаметной для себя поспешностью начал листать... Вот: "Петр I Великий"... Начал читать... на удивление — все верно... Даже перечислялись музеи, экспозиции и памятники Петру в России и на Украине. Снял другой том, полистал и обнаружил статью о Рюриковичах... Затем вернулся к началу и вот: о династии Романовых... И тут все, кажется, верно... Как же это?.. Глинский вдруг почувствовал себя будто обкраденным и обиженным. Оказывается, и при большевиках Россия продолжается!.. Продолжается ее история вопреки тому, что он, как и тысячи других дворян, покинул Россию, словно тонущий корабль.

Взял в руки еще один том, тая последнюю надежду на желанное разочарование. Листал неторопливо, уже почему-то догадываясь, что разочарования не последует. Так и есть: вот она, куцая статейка "Глинские". И в ней все верно: княжеский род XV — XVIII веков, родословная берет начало от одного из сыновей Мамая, владевшего городом Глинским в Приднепровье... Далее перечислялись главные личности, составлявшие генеалогическое древо Глинских... Старый граф Святослав Глинский когда-то убеждал своих сыновей, что их фамилия соединяет по родословной таблице два дворянских рода Глинских — русский, почти угасший в XVII веке, и польский, утративший княжеский титул. Графский же титул был пожалован их возрожденному роду якобы Петром Великим.

В памяти Владимира Святославовича вдруг всплыла встреча в полевом госпитале со старухой из их поместного селения Глинское, что в Воронежской губернии, вспомнился ее рассказ о том, будто один из его предков в давние времена присоседился к фамилии Глинский, какой люди нарекли одного храброго солдата. Если верить легенде, то солдат тот, потеряв в боях с врагами глаза, стал, ходя ощупью, развозить в тележке по селам белую глину, а вырученные медяки сдавать в царскую казну, чтоб шли они на пользу защищавшейся от поработителей Руси. Царь же, прослышав о верном своем ратнике, одарил его землями и лесами; их после смерти солдата якобы и прибрал к рукам вместе с фамилией их пращур... Вздор!.. Не иначе отголоски давней борьбы между помещиками в уездном и губернском дворянских собраниях...

А сзади него позвякивала посуда: это хозяйки убирали со стола. Затем Ольга Васильевна унесла поднос с посудой на кухню, а Ирина нерешительно подошла к гостю. С той минуты, как узнала она, что этот майор прислан отцом и что они вместе выходили из окружения, Ирину мучил вопрос, который она стеснялась задать при матери. Ей не терпелось услышать что-нибудь о летчике лейтенанте Викторе Рублеве. Он ведь написал ей, что пробивался из вражеского тыла с отрядом генерала, который "носит такую же фамилию, как твоя, — Чумаков". Конечно же, с отцом! Тогда вполне возможно, майор знает Виктора...

Видя, что он одной рукой с трудом втискивает на книжную полку том энциклопедии, Ирина помогла ему и спросила:

— Страшно было в окружении?

— На войне везде страшно, — ответил Глинский и взял со стола нарядный фолиант "История Петра Великого".

В комнату вернулась Ольга Васильевна, и Ирина, взглянув на нее с досадой, перевела разговор на другое:

— Хотите полистать Петра?

— Да нет, — вяло ответил Глинский. — Читывал когда-то... Сейчас не до Петра Великого.

— Какой он там великий, если сына родного не пощадил? — Ирина взяла у него книгу и сунула ее на полку, в щель между другими книгами. — Подумаешь, не пригоден был для царского трона! Зачем же голову с плеч? — Она вздохнула и покосилась на мать, которая, сняв со стола белую скатерть, неторопливо складывала ее.

— Вы о царевиче Алексее? — Владимир Глинский пытливо взглянул в юное, затененное вдруг набежавшей грустью лицо девушки.

— А то о ком же? — с непонятной укоризной ответила Ирина. — Что за времена были? Отец не верит сыну, сын смертно боится отца, убегает от него к чужому императору...

— Все сложнее и все проще. — В словах Глинского прозвучала твердость. — Поступки Петра диктовались заботой о престоле, о судьбе России... Каждого монарха всегда тяготит мысль о том, кому он оставит свой трон и сумеет ли наследник продолжить его дела, не станет ли жертвой дворцовых интриг и заговоров. Ну и естественно, государь должен утвердиться в уверенности, что наследник будет чтить его имя, поддерживать в народе светлую память о нем.

— Вы рассуждаете как-то по-старорежимному, — со школярской непосредственностью заметила Ирина. — Монарх, государь, светлая память... А нас учили, что царь — это самый крупный помещик, мироед, и его главная забота — грабить народ, жить в свое удовольствие по-царски, а затем оставить богатство наследникам.

Замечание Ирины по поводу старорежимности его рассуждений напомнило Глинскому о необходимости соблюдать осторожность: ведь он все-таки "майор Красной Армии", однако, ощущая здесь полную свою безопасность, не хотел оставить без ответа уязвившие его слова.

— Извините, Ирина Федоровна, я действительно старорежимный, ибо родился и получил образование до революции. — Глинский уже говорил снисходительно, тая во взгляде возвышенность и беспощадность своей веры. — Но ведь истина не зависит от того, кто когда родился и как воспитывался. По-вашему, цари, монархи, императоры употребляют свою власть только для собственного удовольствия и для обогащения? А кто же тогда собрал Россию, создал великую империю и столетиями правил ею? Кто возводил на полях ее дикости государственность? Кто укреплял военную мощь? Откуда взялись законы, которыми худо ли, плохо ли, но руководствовались?.. И почему, наконец, того же Петра Первого нарекли Великим?

— Все это мы проходили в школе! — Ирина смотрела на Глинского с некоторым разочарованием.

— "Проходили"! — Глинский раздраженно хмыкнул. — Вам втолковывали, что цари грабили народ и жили в свое удовольствие. А объясняли, откуда взялся Эрмитаж в Петро... в Ленинграде с его картинами, которым нет цены? Объясняли, что исторические ценности России, начиная от коронационных регалий, от шапки Мономаха...

— Да-да-да!.. Объясняли! — Ирина совсем распалилась: — Вы рассуждаете как буржуазный интеллигент, стоящий на бесклассовых позициях! У нас даже двоечники понимали, что богатства той же Оружейной палаты были собственностью великих князей и царей! Они свидетельствовали о талантливости русских мастеров, но от народа были скрыты!

— Ну, завелась! — Ольга Васильевна укоряюще взглянула на дочь.

— Мама, у меня среднее образование, — умерив пыл, сказала Ирина. — Должна же я понимать и роль личности в истории и то, что историю делает все-таки народ, что, например, капитализм прогрессивнее феодализма, а буржуазная республика с выборным парламентом человечнее монархии! А уж как сейчас прекрасно обходимся без царей!..

— Ну, все-таки и в наши дни есть великие мира сего, у которых в руках верховная власть, — с вкрадчивой осторожностью напомнил Глинский, оглянувшись на Ольгу Васильевну, словно ища у нее поддержки. — Был Ленин... Сейчас Сталин, Калинин, Ворошилов...

— Ну и что?! Разве они используют свою власть для обогащения? У них разве есть собственные дворцы, поместья? — Ирина раскраснелась, негодуя, что ее собеседник не понимает таких простых вещей, — Сталин живет на казенной даче, имеет казенную квартиру, нанимает на собственные деньги репетиторов своим детям! У нас есть знакомая учительница, у которой дочь и сын Иосифа Виссарионовича учатся. Она все знает!

— Да, наши вожди не умеют жить по-барски, — включилась в разговор Ольга Васильевна. — Когда умер Ленин, то своей супруге, Надежде Константиновне Крупской, никаких богатств не оставил.

Владимир Глинский, веря и не веря в услышанное, недоумевая и поражаясь, почувствовал себя так, словно ему вдруг завязали глаза и он не знает, куда ступить, чтобы не наткнуться на препятствие. О том, что сейчас услышал, он никогда не задумывался, полагая, что Сталин со своим правительством унаследовал образ жизни бывших хозяев России. Начал вспоминать прочитанное когда-то о Ленине и, чтобы закончить ставший трудным для него разговор, с напускным глубокомыслием сказал:

— Зато оставил Ленин огромное наследство другого характера: созданное на развалинах старого мира государство и свое учение, доказав этим, что Россия по-прежнему рождает время от времени гигантов мысли и энергии.

— Ну вы прямо как наш покойный Нил Игнатович выражаетесь! — Ольга Васильевна, окатив его дружелюбным взглядом, засмеялась, затем подошла к книжным полкам, взяла толстую тетрадь в сером сафьяновом переплете. — Тут тоже есть о царях, о мыслителях...

Когда начала она листать тетрадь, Глинский успел охватить глазами надпись на ее первой странице: "Мысли вскользь".

— Вот здесь, например. — И Ольга Васильевна напевно прочитала: — "Когда цари удаляют общественное мнение от своих престолов, то оно затем восседает на их гробницах..." Нет, это о другом. — Еще полистав, вновь стала читать. Изящным, музыкальным голосом она веско и отчетливо произносила каждое слово, отчего фразы приобретали почти зримость: — "Добролюбов верно утверждает, что историческая личность, даже и великая, составляет не более как искру, которая может взорвать порох, но не воспламенит камней и сама тотчас потухнет, если не встретит материала, скоро загорающегося... — Ольга Васильевна приумолкла — будто для того, чтобы оглядеться с высоты, на которую взлетела, — а потом опять продолжила, понизив голос и словно возвысив этим значимость каждого прочитанного ею слова: — Этот материал всегда подготовляется обстоятельствами исторического развития народа и что вследствие исторических-то обстоятельств и являются личности, выражающие в себе потребность общества и времени... И я бы добавил..." — Она подняла на Глинского глаза, сделавшиеся почему-то строгими и печальными, и пояснила: — Дальше Нил Игнатович излагает уже лично свою точку зрения. — Вновь утопив взгляд в струившиеся на тетрадном листе фиолетовые ручьи фраз, повторилась: — "И я бы добавил, что исторические личности раскрываются только в борьбе, в утверждении великого, имея перед собой препятствия, противников и даже врагов, а вокруг себя — единомышленников, соратников. Эта формула сходна с огнивом: кремень не даст искру без удара им по железной тверди... Личности, возглавляющие революционные партии, должны видеться народам, по выражению Герцена, не как дальние родственники человечества. Они в своих усилиях обязаны быть так едины с партиями, как едины парус и ветер. Но о партии не скажешь проницательнее Ленина. Мудрый Ильич верно заметил: "Все революционные партии, которые до сих пор гибли, — гибли от того, что зазнавались и не умели видеть, в чем их сила, и боялись говорить о своих слабостях".

Когда Ольга Васильевна умолкла, Глинский спросил:

— А кто он, этот ваш Нил Игнатович? — В его голосе прозвучало далеко не праздное любопытство.

— Хороший, умный старик... совесть наша, — тихо ответила Ольга Васильевна, продолжая печально глядеть в раскрытую тетрадь. — А вот и о самом Ленине написано... — И опять полился ее размеренно-красивый голос; облаченный в слова, он звучал впечатляюще, значительно: — "Удивительное явление в истории человеческой мысли — Ленин. Он творец новой идеологии, основанной, говоря его же словами, "на всем материале человеческого знания". Эта идеология зримо влияет на дальнейшие судьбы континентов, государств, народов, классов. Гениальный мыслитель и продолжатель марксистского учения, Ленин родил великую веру народа в дело, которому посвятил жизнь. Ленина никому и никогда не свергнуть, ибо ему некуда падать: он со всей своей судьбой и системой своих философских взглядов неотторжим от живой жизни, от народа... — Ольга Васильевна перевернула страницу, вздохнула и, еще больше понизив голос, придав ему даже суровость, продолжила: — Нелегко будет тем руководителям — наследникам Ленина, которые не сумеют создать ленинского климата в жизни государства и в деятельности партии, или тем, кто станет жить только сиюминутными интересами, глядя на все поверх голов народа и не прислушиваясь к его, народа, голосу или, что еще хуже, его безмолвию... Горе тому, кто забудет предупреждение Ленина о том, что "диалектика вещей создает диалектику идей , а не наоборот".

"Неужели старик с кем-то полемизирует, что-то взвешивает на весах?" — подумал Глинский, ощущая, что ему не под силу ответить на этот вопрос.

Закрыв тетрадь, Ольга Васильевна бережно, с видимым почтением, поставила ее на книжную полку за стекло и, скользнув по Глинскому то ли задумчивым, то ли отсутствующим взглядом, заспешила в спальню, чтобы открыть двери балкона, откуда послышалось мяуканье кошки Мики. Глинскому же почудился в этом взгляде какой-то упрек. Но в чем? В том, что ему чужды, ненавистны и непонятны эти разглагольствования какого-то старика? Если сказать честно, то Глинский ничего в них не понял. Его больше всего поразила вера этой привлекательной и неглупой женщины, да и ее милой дочери, в написанное стариком о Ленине и вера в самого Ленина, прозвучавшая в богатом интонациями голосе Ольги Васильевны.

Глинского вдруг в самое сердце ужалила мысль: может, они разгадали в нем врага и пытаются убедить его в той правде, которой живут сами?! Он повернулся к замершей в плену каких-то потаенных мыслей Ирине и, маскируя притворной улыбкой нарастающий страх, уже другими глазами посмотрел на все, что его окружало и еще несколько минут назад радовало душу, как воскресшая в нем Россия... Куда он попал, что это за дом?.. Проследил за рукой Ирины, которая, взяв из вазочки на столе бумажную салфетку, подошла к стеллажам и начала вытирать пыль с корешков книг. Пробежался глазами по надписям на корешках: Суворов... Клаузевиц... Румянцев... Гофман... Ллойд... Медем... Кладо... Виллизен... Фош... Шлиффен... Дельбрук... Леваль... Михневич... Все это история войн и конденсация военных теорий разных времен. А вот и о технике: переведенный с немецкого справочник Хейгля — о танках, который он, Глинский, совсем недавно штудировал в абверовской разведшколе!.. И книги Свечина?! Генерала царской армии Свечина Александра Андреевича, знакомого семьи Глинских по Петрограду?.. Большевики, оказывается, издали его "Эволюции военного искусства" и "Стратегию"?! Да это же конец света! Или, может, генерал Свечин не покидал Россию и служит большевикам?{15}..

Сразу столько неожиданных вопросов и родивших напряжение тревог, что Глинский почувствовал тяжесть в груди и звон в ушах. Надо было скорее уходить отсюда, скорее уединиться, чтобы все обдумать, взвесить.

— Скажите, Владимир Юхтымович, а с вами в окружении был один летчик?.. — спросила, преодолев смущение, Ирина. — Лейтенант Рублев... Виктором его зовут...

Глинский почувствовал, как заныла выше колена правая нога, где только-только затянулась пулевая рана, и сила памяти вернула его в те минуты, когда он, раненный первый раз, лежал во ржи, а прямо на него спускался на парашюте летчик сбитого "мессершмиттом" тупоносого советского истребителя; Глинский тогда не расстрелял летчика в воздухе только потому, что диск его автомата был уже пуст, а пистолет он не успел выхватить из кобуры...

— Почему вы молчите?

Уловив в голосе Ирины смешанное чувство неловкости и удивления, Глинский уже хотел было начать рассказывать, как он познакомился в отряде генерала Чумакова с лейтенантом Рублевым, но в прихожей вдруг протяжной трелью зашелся электрический звонок. И Ирина, прикусив от досады губу, выбежала.

Чей-то неожиданный визит еще больше взвинтил нервы Глинского. Он стал напряженно прислушиваться к тому, что происходило в прихожей, где уже рокотал басовитый, с хрипотцой и властными нотками, мужской голос. Глинский представил себе зашедшего в квартиру мужчину огромным, грудастым, с могучими руками и крупным каменным лицом. Ему было слышно, как тот шумно и радостно здоровался с Ириной и Ольгой Васильевной, затем стал корить их за неисправность телефона.

— Целый день названиваю! — с добродушной бранчливостью басил он. — Все занято!.. Ну, думаю, уходят Ирочкины кавалеры на фронт — прощаются, видимо! Звоню на станцию, приказываю, чтоб немедленно разъединили... Извини, Ирочка, надо!.. А мне говорят: у них трубка неправильно положена...

Глинский покосился на край стола, где отсвечивал черным лаком металлический телефонный аппарат, и тут же увидел, что вплотную придвинутый раскрытый календарь уперся деревянной подставкой в основание рычага-рогулек, на которых лежала телефонная трубка, и приподнял их вместе с трубкой. Тут же уловил ухом монотонно-нудное гудение трубки. Протянул руку, чтобы отодвинуть подставку с календарем, но вдруг замер. С чуть пожелтевшего календарного листка от 17 июня ему бросились в глаза две фразы, написанные угловатым неуверенным почерком: "Звонили от Сталина. Иосиф Виссарионович благодарит за письмо и желает побеседовать с Нилом Игнатовичем". А ниже этой записи, поразившей немецкого разведчика-диверсанта своей загадочностью и, возможно, значительностью, — номер телефона...

Преодолев охватившую его оторопь, Владимир Глинский еще раз повторил про себя этот номер, состоявший из буквы и пяти цифр, не зная еще, зачем он может ему понадобиться, и, убедившись, что буква и цифры прочно впаялись в его память, отпрянул от стола.

А в передней продолжал властвовать сочный голос Сергея Матвеевича. Да, это был он, видный авиационный инженер Романов, внучатый племянник покойного Нила Игнатовича, который в прошлый приезд уговаривал Ольгу Васильевну и Ирину ехать с ним в Сибирь, где ему предстоит возводить крупный авиационный завод.

Он стоял перед ними среди ярко освещенной прихожей, большой, широкогрудый, в легком светлом костюме; его полнокровное, пышущее здоровьем лицо, излучающие энергию и доброжелательность серые глаза как бы исключали своим выражением возможность перечить ему, не соглашаться с его словами.

Возвышаясь живой глыбой над Ольгой и Ириной и любовно глядя на них сверху вниз, как на неразумных, беспомощных детей, Сергей Матвеевич отдавал им распоряжения:

— Времени у вас на сборы — до заката солнца. Затем подъедет машина, грузитесь — и на Ярославский вокзал. Шофер доставит вас прямо к моему салон-вагону!

— Сережа, но так неожиданно... Право, я не знаю, как поступить. — Ольга Васильевна растерянно посмотрела на Ирину.

— Никуда мы не поедем! — Ирина, побледнев, обняла за плечи мать, будто пытаясь ее защитить. — Ждем ведь повестки из военкомата! Мы с мамой на фронт собрались!

— Я отменяю все повестки и ваши неразумные решения! — Сергей Матвеевич добродушно посмеивался. — У меня в кармане мандат Государственного Комитета Обороны, подписанный товарищем Сталиным. Я имею право приказывать... Вот подойду к любому телеграфному столбу и скомандую: "А ну, марш со мной в Сибирь, в Нижне-Михайловск, строить авиационный завод!" И даже столб пошагает! — Довольный своим остроумием, он не подозревал, что выбалтывает военную тайну прямо в уши немецкому разведчику, ловившему из-за двери столовой каждое его слово. — Так что, милые мои, не чирикать, а собираться. Москва готовится к обороне, войне конца не видно, и вам здесь под бомбами... Да-да, бомбежки ожидаются со дня на день, а вам тут, рядом с Киевским вокзалом, достанется больше всех!

— Мама, мы же сегодня письмо от папы получили! — Ирине почудилось, что мать колеблется, и она горячливо хваталась за любой аргумент. — Папа вышел из окружения, воюет под Смоленском. Это же рукой подать! Как мы можем оставить его и уехать куда-то в Сибирь?!

— Есть от Федора Ксенофонтовича вести? — Сергей Матвеевич посерьезнел.

В это время из кабинета-столовой вышел Глинский.

— Майор Птицын, — спокойно и с достоинством представился он Романову. Затем обратился к хозяйке: — Уважаемая Ольга Васильевна, с вашего позволения я отбуду в госпиталь. Время моего увольнения истекает...

Все это было полторы недели назад, и сейчас Владимир Глинский не знал, уехала ли семья генерала Чумакова в Сибирь или он вновь застанет ее дома. Раздробленная кисть его левой руки, продолжая покоиться в гипсовой оболочке, подвешенной на марлевой косынке, не мешала ему совершать продолжительные прогулки по Москве, благо в госпитале не скупились на увольнительные записки для майора, тем более что госпитальное начальство распорядилось не ограничивать в увольнениях ходячих раненых — старших командиров.

Распоряжение это последовало не без стараний советской контрразведки. Военные чекисты уже заинтересовались личностью "майора Птицына", напав на след абверовца случайно: Глинский по просьбе соседа по палате, у которого были ампутированы обе руки, написал под диктовку письмо его жене куда-то на Рязанщину и в двух местах по оплошности употребил букву "ять", изъятую из русского алфавита более двадцати лет назад. Сосед обратил на это внимание и заподозрил неладное...

До сегодняшнего дня "майор Птицын" еще дважды выезжал в город, якобы интересуясь историческими достопримечательностями. В первый после посещения Чумаковых выезд он на трамвае добрался от Киевского вокзала до деревни Фили, разыскал музей — бывшую избу крестьянина Фролова, где 1 сентября 1812 года, после Бородинской битвы, Кутузов созвал военный совет, который решал: дать Наполеону сражение под Москвой или оставить город без боя. Музей оказался закрытым, и Владимир Глинский издали полюбовался церковью Покрова, посидел на скамеечке, покурил, а затем пешком направился по Можайскому шоссе к центру Москвы.

Он шел по "маршруту Сталина", как мысленно назвал путь от Филей до Боровицких ворот, пролегавший по Можайскому шоссе, Большой Дорогомиловской улице, Арбату, улице Фрунзе. Провожал цепким взглядом обгонявшие его машины, прикидывая в уме, можно ли нанести по ним удар. Ему казалось, что достаточно будет одного удачного выстрела гранатомета... Но тут же сомневался: удача ничем не гарантирована. Да и не совсем просто под недремлющим оком чекистов появиться на маршруте с такой "игрушкой", а уж о том, чтоб уцелеть после покушения, не могло быть и речи... Нужно какое-то специальное устройство: мини-пушка со снарядом особого действия. В лабораториях абвера создать для разового употребления смогут что угодно. Значит, надо немедленно налаживать связь с абвером и предлагать план покушения...

Во второй выезд Владимиру Глинскому удалось увидеть и промчавшиеся по Можайскому шоссе в направлении Кремля три черных лимузина. За белыми занавесками средней машины он никого не разглядел, но сомнений не было, что в ней ехал Сталин.

Опытный глаз разведчика заметил также переодетых работников службы безопасности — большинство были в однотипных костюмах из синего шевиота, многие при галстуках, некоторые в шляпах. Стояли они на углах улиц и посредине кварталов: одни — будто читали на витринах газеты, другие рассматривали афиши на тумбах, третьи старательно прикуривали папиросы, кидая по сторонам внимательные взгляды.

Недалеко от слияния Большой Дорогомиловской улицы и Можайского шоссе, напротив дома, глухой простенок которого был украшен уже поблекшим от времени огромным портретом Сталина, Глинский, остановившись прикурить, заговорил с молодым, мускулистым парнем, одетым в чуть измятый синий костюм из шевиота.

— Тяжела служба? — спросил Глинский, кивнув на портрет Сталина.

— Нужная, товарищ майор, — ответил парень и, попристальнее взглянув на раненого командира, тоже задал вопрос: — Как там, на фронте?

— Горячо, — ответил Глинский и зашагал дальше.

Пройдя метров двести, он оглянулся, будто собираясь перейти на другую сторону улицы, и увидел, что с тем же парнем разговаривал какой-то низкорослый мужчина, глядя ему вслед. Сердце Глинского испуганно встрепенулось: неужели слежка?.. Однако, заметив, что низкорослый пошагал в обратную сторону, успокоился, хотя тень тревоги с тех пор так и не покидала его.

Сегодня Владимир Глинский появился на 2-й Извозной улице часов в десять утра и, зайдя в знакомый двор, увидел своего брата Николая в белом фартуке, подметающего березовой метлой ступеньки подъезда, в котором находилась квартира Чумаковых. Рядом, на скамейке, сидела молодая женщина, баюкая на руках запеленатого в белое ребенка.

— Гражданочка, здесь пыльно, — обратился дворник к женщине. — Шли бы с ребенком в сквер.

Женщина молча поднялась и ушла, а дворник, перестав мести, уже смотрел на приближающегося "майора" со сверкающими белизной бинтами на подвешенной к груди руке.

— Вы к кому, товарищ майор?

— К Чумаковым, в седьмую квартиру.

— Нету их. Уехали под Можайск рыть окопы.

— Окопы?.. — Владимир Глинский, покосившись вслед удаляющейся женщине, с напускной растерянностью сообщил: — А у меня им послание с фронта — от генерала Чумакова.

— Бросьте в почтовый ящик на дверях квартиры, — посоветовал дворник.

— Придется. — Глинский оглянулся по сторонам и спросил: — А где бы листок бумаги достать для записки?

— Ну, пойдемте ко мне, — предложил дворник. — Для раненого фронтовика найдем и бумагу.

Когда они оказались в "дворницкой", Николай притишенным голосом сказал:

— Немцы уже в Смоленске.

— Они должны были там быть еще две недели назад, — угрюмо ответил Глинский.

— И еще новость: сына Сталина в плен взяли.

— Взяли или сам сдался?

— Взяли.

— А ты откуда знаешь?

— Кормил сегодня рыбок. Ученый один просил присмотреть за аквариумом в его квартире, пока он в командировке. А радиоприемник не сдал... Ну, я иногда и слушаю немцев...

Владимир Глинский снял фуражку, вытер платком испарину со лба и присел к столу.

— Ну вот что, дорогой мой брат, — строго сказал он, — бросай-ка свою метлу да берись за серьезное дело.

— Какое?

— Записывайся в ополчение и отправляйся на фронт. Повезешь моим шефам за линию фронта послание от меня.

— В плен сдаваться?! — испуганно спросил Николай.

— В плен сдаются врагам! — отрезал Владимир.

Через несколько дней бывший дворник Никанор Губарин (он же бывший граф Николай Глинский) в набитом ополченцами вагоне поезда уезжал с Белорусского вокзала в сторону Голицына.

26

Иногда взгляд Сталина казался его помощнику и секретарю Поскребышеву невидящим — это когда случалось что-то особенно неприятное, поражавшее Сталина своей неожиданностью, или когда он, Сталин, узнавал, что его важное, не терпящее отлагательства поручение почему-то не выполнено. Неуютно чувствовал себя Поскребышев под таким взглядом. А ведь многие, кто встречался со Сталиным при неблагоприятных для себя обстоятельствах, тушевались вовсе при ином выражении его глаз, когда тот, разговаривая, клал локоть своей полусогнутой руки на стол или себе на колено, наклонялся к собеседнику и засматривал ему в глаза будто с сосредоточенной пытливостью. Такой взгляд чаще всего сопровождался каким-либо вопросом, который спокойно задавал Сталин, и на этот вопрос требовался немедленный и уверенный ответ.

Сегодня Поскребышев появился в своем кабинете, служившем приемной Сталина, несколько раньше обычного, в десять утра, хотя уехал домой в четвертом часу ночи. Случилось так, что и генерал армии Георгий Константинович Жуков (их квартиры находились в одном доме) подкатил к подъезду на своем черном "зисе" в то же самое время — перед восходом солнца; а в начале разгоравшегося полуденья они тоже одновременно вышли из своих квартир к дожидавшимся их машинам и по поводу такого совпадения обменялись какой-то будничной шуткой.

Зайдя к себе в кабинет, Поскребышев услышал звонок вертушки. Поспешно снял трубку, каким-то особым чутьем угадав, что звонит с кунцевской дачи Сталин, хотя обычно в это время он еще должен был спать. И не ошибся.

— Товарищ Поскребышев, — услышал в трубке знакомый, глухой голос с кавказским выговором, — позвоните, пожалуйста, товарищу Жукову и передайте ему мою просьбу — пусть немедленно вызовет с фронта маршала Тимошенко... Хорошо бы, чтоб часа через три Жуков и Тимошенко прибыли на заседание Политбюро.

Столь неурочный звонок Сталина означал, что он принял какое-то важное решение, и Поскребышев без промедления позвонил генералу армии Жукову, с которым виделся несколько минут назад. Начальник Генерального штаба удивился раннему звонку Сталина, но и насторожился, восприняв приказ о вызове в Москву маршала Тимошенко с недоумением.

— Как же можно в горячую пору срывать командующего фронтом с командного пункта?! — Голос Жукова был резок и тверд. — Там сейчас подходят резервы. Мы принимаем меры, чтоб отбить у немцев Смоленск. У Семена Константиновича по горло оперативной работы! Без связи с ним Генеральный штаб окажется с завязанными глазами.

— Георгий Константинович, я наперед знаю, как Верховный ответит на твое возражение. Он напомнит, что кроме Тимошенко под Смоленском есть Еременко, Булганин, Маландин!

На слова помощника Сталина Жуков ничего не ответил, а Поскребышев в который раз подумал, сколь сложно и трудно его положение в этом кремлевском кабинете, куда люди заходят то с благоговением, то с трепетом, даже иные наркомы и ответственные работники ЦК. А он, генерал Поскребышев, будто и чувствует себя здесь хозяином, будто все может, а на самом деле... Он между ним, Сталиным, и, кажется ему, всем миром. Любое деловое слово Поскребышева, кому он его скажет, может быть воспринято как слово и воля Сталина, и именно поэтому он чаще вынужден быть безмолвным. Ох как это нелегко и непросто. А уж если при крайней нужде надо было откликнуться на чью-либо просьбу и перед кем-то о чем-то похлопотать, то не уставал напоминать, что это его глубоко личная просьба и ее можно и не выполнить, а тем более если она трудновыполнима.

По иронии судьбы, что ли, Поскребышев, как и Сталин, был сыном сапожника. Родился он в селе Успенском Вятской губернии в бедной многодетной семье. Судьба благосклонно отнеслась к нему в детстве, ибо мальчишка, которого отец приохочивал к сапожному ремеслу, пошел своей дорогой — окончил начальную школу, затем городское училище, работал на кожевенном заводе, где политические ссыльные стали открывать ему глаза на несправедливости жизни. Потом в Вятке одолел фельдшерскую школу и вновь вернулся в рабочую среду — на завод в Бранче. Там после Февральской революции стал председателем Совета рабочих и солдатских депутатов, вступил в большевистскую партию и зашагал дальше по трудным дорогам борьбы за новую жизнь. В марте 1922 года он уже работал инструктором по кадрам в ЦК партии, затем секретарем партийной организации ЦК, а через год поступил на правовой факультет Московского университета. Пять лет постижения обширнейшей университетской программы, а затем опять работа в аппарате ЦК...

Он был моложе Сталина на двенадцать лет. Сталин и относился к нему как к младшему другу — с вниманием и заботой, но без каких-либо скидок и послаблений в служебных делах. Как ни странно, самыми трудными для Поскребышева были на первый взгляд совсем простые вещи. Например, хотя Сталин всегда в общем-то с доверием относился к специалистам разных отраслей промышленности и сельского хозяйства или к деятелям науки и культуры — к их суждениям, оценкам, предложениям, но коль на Политбюро ЦК решался какой-либо касавшийся их вопрос, то он, Сталин, к этому моменту уже обязан быть осведомленным во всех его тонкостях, особенностях, главных сложностях. Поскребышеву вменялось в обязанность заблаговременно заказывать в Библиотеке имени Ленина те книги, которые могли помочь Сталину. И нельзя было ни на кого положиться в столь, казалось бы, несложном деле. Сталин не любил тратить время не только на легковесных людей, но и на пустые книги, и Александр Николаевич сам рылся в каталогах, переписывал ссылки на литературные и научные источники из энциклопедий, обращался с вопросами к специалистам, терпеливо размышлял над сложностями и особенностями проблем, которые намечалось обсуждать, и только потом посылал заказ в библиотеку — подчас на горы книг! Ошибиться в их подборе он не имел права... Помогала Александру Николаевичу его поистине феноменальная память. Трудно даже было поверить, что он, например, почти не пользовался телефонной книжкой, держа все нужные телефоны в памяти. А уж что касалось заданий Сталина и множества тех дел, из коих складывалась его каждодневная работа, в том числе и умение выхватить взглядом и мыслью из перечней книг, брошюр, монографий, из предметных каталогов, из оглавлений и содержаний печатных изданий самое нужное к данному моменту, то кроме удивительной памяти ему помогало необыкновенно развитое чутье, какая-то особая интуиция, наличие которых он обнаружил у себя еще в университетские годы. Возможно, именно поэтому Сталин так ценил Поскребышева и столь долгие годы не разлучался с ним, как с надежным помощником.

Поскребышев в свою очередь поражался, как Сталин справлялся с освоением того множества книг, справочников и других материалов, ложившихся на его стол и на полки шкафа, как успевал находить и изучать все то, что ему требовалось.

И еще очень нелегко было писать под диктовку Сталина, когда тот готовился к докладу, к речи или составлял проект какого-либо документа. Хотя Поскребышев любил музыку, имел тонкий слух, но временами ему не удавалось расслышать какое-либо слово Сталина — из-за его приглушенного и гортанного голоса с грузинским произношением. А переспрашивать — значило вызывать не то что раздражение, а нарушать течение мыслей Сталина и "возвращать" его из неведомых далей памяти, где он усилиями мышления отбирал самое нужное, главное, одевал его в словесную ткань и выстраивал фразу за фразой таким образом, что в них начинала звучать проблема, философская, политическая или экономическая формула. Он, размышляя вслух, говорил так, словно клал кирпич за кирпичом, возводя здание, уже существовавшее в его воображении. Поскребышев четким, округлым почерком выстраивал это здание на бумаге. Но если иногда плохо расслышанное слово он записывал по догадке и допускал ошибку, Сталин потом всегда обнаруживал ее и устремлял на своего помощника глаза, которые в это мгновение, как казалось Поскребышеву, ничего не видели. Трудно было выдержать этот загадочный взгляд, вроде и не сквозивший порицанием.

От размышлений Поскребышева оторвал телефонный звонок из Генерального штаба. Жуков со сдерживаемым раздражением сообщил, что маршал Тимошенко с ночи находится где-то в группе Рокоссовского, в районе Ярцева, и связи с ним сейчас нет,

— Что же мне доложить товарищу Сталину? — встревоженно спросил Поскребышев.

— Доложи все как есть, Александр Николаевич, — с недовольством в голосе ответил Жуков и вновь будто оборвал разговор на полуслове.

С генералами Жуковым и Мерецковым Поскребышев давно был в дружеских отношениях и обращался к ним, как и они к нему, на "ты". Сердиться сейчас на отрывочность ответов Жукова не имело смысла, но передавать так его ответы Сталину — значило навлечь на себя и на Жукова гнев: ведь командующий фронтом (и он же нарком обороны!) не иголка; Генштаб, как и Государственный Комитет Обороны, должен иметь с ним постоянно действующую связь.

Пока не приехал Сталин, Поскребышев заспешил в комнату связи, где царствовал у расставленных на столах телефонных и телеграфных аппаратов очень серьезный, деловой и собранный молодой человек — лейтенант Викулов. Через минуту позывной штаба фронта, повторенный девичьими голосами на многих промежуточных постах, уже был принят начальником войск связи Западного фронта генерал-майором Псурцевым.

Ответив на приветствие Поскребышева, и выслушав переданный им приказ Сталина, адресованный маршалу Тимошенко, генерал Псурцев, как всегда невозмутимым голосом, сообщил, что маршал находится в группе генерала Рокоссовского, которая отражает попытки немцев переправиться в Ярцево через речку Вопь. Район командного пункта Рокоссовского сейчас жестоко бомбят немецкие самолеты, и находящаяся там радиостанция командующего фронтом, как и рация Рокоссовского, на вызов не отвечает. Устойчивая проводная связь ввиду нехватки полевого кабеля с группой пока отсутствует. Псурцев не удержался, чтобы не напомнить Кремлю о том, что на Западном фронте по-прежнему не хватает четырех фронтовых линейных батальонов связи, восьми батальонов армейских управлений, не говоря уже о ротах — кабельно-шестовых, телеграфно-эксплуатационных и телеграфно-строительных...

Короткие и четкие слова доклада и напоминания начальника войск связи, а за этими словами масса сложностей, трудностей и невероятного человеческого напряжения. Поскребышев закончил телефонный разговор с тревожной мыслью: "Что докладывать Сталину?"

Но докладывать ничего не требовалось: отвернувшись от стола с телефонными аппаратами, Поскребышев увидел Сталина стоявшим в полураскрытой двери комнаты связи. По его грустному и замкнутому лицу и невидящему взгляду нетрудно было догадаться, что ему уже все было ясно и без доклада.

— Пригласите ко мне товарища Молотова, — спокойно сказал Сталин Поскребышеву. — И передайте Жукову, что сегодня можно приехать с оперативным докладом раньше, если Генеральный штаб уже справился с ним.

— Товарищ Мехлис тоже просил принять его по неотложному делу, — доложил Поскребышев, когда Сталин умолк.

— Хорошо, пусть едет и товарищ Мехлис, — ответил Сталин и направился в свой кабинет.

27

Это был один из таких дней, в который будто бы чуть развеялся туман или несколько унялась оглушенность: в Ставке и Генштабе стало дальше видеться и легче мыслиться; с обновленной силой ощутились нависшие опасности, обострив тревоги, настоятельно побуждавшие к поискам новых решений и дававшие начало новым делам.

Сталин, члены Политбюро и члены Государственного Комитета Обороны, не говоря уже о руководителях Генерального штаба и отделов Центрального Комитета партии, деятельность которых была связана с Вооруженными Силами, понимали, что дальнейшее пребывание главнокомандующего Западным направлением маршала Тимошенко одновременно и на посту народного комиссара обороны СССР немыслимо. После отъезда Тимошенко на фронт он не имел возможности выполнять функции наркома, связанные с деятельностью Генерального штаба, центральных управлений, военных округов и, наконец, со всем тем, что выражалось в руководстве действующими армиями на остальных фронтах и обеспечении их всем необходимым. Заместители наркома тоже оказались в трудном положении, не ощущая в такой неопределенной ситуации границ своих полномочий.

Решение столь очевидной, но непростой проблемы назрело само по себе: в критических условиях военного времени централизацию власти в стране надо было доводить до крайней черты. И коль Ставка Верховного Командования возглавлена Сталиным и если Сталин как Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) и Председатель Совета Народных Комиссаров с естественной закономерностью стал Председателем Государственного Комитета Обороны, объединяющего усилия Вооруженных Сил, народа, партии и государственного аппарата, то и народным комиссаром обороны, видимо, надо было быть ему же, Сталину. Об этом уже не раз говорилось в отделах ЦК и на заседаниях Политбюро. Особенно настойчив был Мехлис, ощущавший при отсутствии в Москве наркома обороны затруднения в повседневной работе как начальник Главного политического управления Красной Армии и заместитель наркома.

Но для Сталина было что-то и привлекательное в том, что маршал Тимошенко как нарком обороны в самый критический момент лично возглавил Западный фронт, откуда все больше нависала угроза над Москвой и где решался исход первого этапа войны, заметно стабилизировал там положение. Родившиеся было после падения Минска опасения, что военные руководители под тяжестью наших неудач на фронтах не справятся с растерянностью и допустят какую-либо трагическую неразумность, развеялись, и, возможно, стоило даже подумать над тем, не отозвать ли маршала Тимошенко в Москву, чтоб продолжал он возглавлять Наркомат обороны. Однако захват немцами Смоленска и обострение обстановки на всем Западном да и на других фронтах изменили настроения в Политбюро и побудили Генштаб принимать новые важные решения. Более того: у Сталина родилась мысль, что командование Западного фронта неправильно расходует подходящие из глубины страны резервные армии, бросая их в бой по мизерным частям и не создавая на наиболее опасных направлениях перевеса в силах. Сегодня Сталин намеревался на заседании Политбюро и Государственного Комитета Обороны в присутствии Жукова и Тимошенко обсудить все эти вопросы и заодно подвести самого маршала Тимошенко к мысли о нецелесообразности дальнейшего пребывания его на посту наркома обороны... Не получилось, как задумалось. Придется решать все без Тимошенко.

А тут еще оглушающая весть о пленении старшего сына. Может, провоцируют немцы? Если правда, то уже, наверное, донесли б с Западного фронта о случившемся... Тяжко было думать о Якове... В груди будто ворочались холодные камни, сдавливая сердце и сбивая дыхание. Не хотелось верить... Если Яков в плену, то как он, сын Сталина, поведет себя там? Не характер ведь у него, а бочка с порохом! Вспыльчив, упрям и... умен!..

Сталин размышлял над всем этим, сидя за своим рабочим столом. Перед ним громоздилась стопка папок с неотложными и важнейшими бумагами разных наркоматов; он поочередно открывал папки, читал документы, делал на них пометки, утверждал или отвергал, ставя в нужном месте свою подпись. Будто это и не стол, а какой-то магический пульт управления. Стоило здесь прикоснуться к чему-то мыслью ли, росчерком пера, стоило сказать слово, и где-то, может, за тысячи километров отсюда приходило в движение, обретая энергию, какое-то дело... а то и великое множество дел, что-то начинало созидаться или активизировалось ранее начатое созидание, побуждались к деятельности массы людей, соединяя в своем напряжении личные устремления и государственную целесообразность... Нет, кажется, невозможно постигнуть мыслью, сколь сложен механизм управления такой гигантской державой, как Советский Союз, и в этом механизме сей стол в кремлевском кабинете, сам этот кабинет с заседающим в нем Политбюро ЦК являются высочайшей точкой и тем главным местом, где родникам народной жизни определяются места их слияния в единую реку человеческого бытия, формы и цели которого зачаточно смоделированы Октябрьской революцией.

Когда в кабинет зашли Молотов и Калинин, Сталин как раз рассматривал подписанную наркомом авиационной промышленности Шахуриным сводку выпущенной за вчерашний день продукции самолетостроительных и авиамоторных заводов, а также утвержденный тем же Шахуриным и подписанный начальником Особстроя генералом Лепиловым квартальный график возведения комплекса самолетостроительных предприятий на левом берегу Волги близ Куйбышева. Строительство этих новых заводов началось меньше года назад, сейчас преодолевались там необычайно большие трудности, но уже грела надежда, что совсем скоро фронт получит грозные бронированные штурмовики Ил-2, трудности, правда, будут возрастать, ибо на площадях строящихся корпусов придется разместить и часть тех авиационных заводов, которые спешно демонтируются в западных областях страны и перебрасываются на восток. В этих условиях очень пригодился со своими стендами Центральный механический завод, которому в канун войны предстояло в числе других базовых объектов обеспечивать начавшееся было строительство Куйбышевской гидроэлектростанции... Сколько испытали тогда тревог и сомнений, прежде чем решились на консервацию этой стройки. А теперь все ее многоликое, громоздкое хозяйство, в том числе автомобильные дороги, железнодорожные подъезды, песчаный и гравийные карьеры, деревообделочные комбинаты, кирпичные заводы и многое другое, перешло в ведение Особого строительного управления и в это грозное время активно служит делу укрепления военной базы государства...

Где-то недалеко, возможно прямо над Кремлевской высотой, прогуркотало — будто железными ободьями по булыжнику груженая телега, затем внезапно и хлестко, как щелчок гигантского пастушьего хлыста в руке великана, ударил гром и, на мгновение захлебнувшись, вдруг загрохотал басовито, нарастающе раскатываясь по всему небу. О подоконники раскрытых окон железно застучали первые крупные капли дождя: начиналась наконец гроза, томившая своими потугами небо и землю уже несколько дней.

В кабинете потемнело. Сталин оторвался от бумаг, встал с кресла и словно только сейчас увидел за длинным столом Молотова и Калинина, хотя, когда они вошли, ответил на их приветствия и взглядом пригласил садиться.

Неслышно вошел Поскребышев, зажег электричество, отчего настенные дубовые панели кабинета сразу будто раздвинулись, и доложил о приезде Мехлиса. В ответ Сталин маняще махнул Поскребышеву рукой, в которой держал погасшую трубку, затем обратился к Молотову и Калинину:

— Я думаю, дождемся товарища Жукова, послушаем его доклад и новые предложения Генерального штаба, а потом начнем решать наши текущие дела.

При последних словах Сталина в дверях кабинета появился Мехлис — стройный, в форме армейского комиссара, подтянутый, но непривычно мрачный и даже бледный.

Поздоровавшись и не очень ладно щелкнув каблуками начищенных, сверкающих хромом сапог, он приблизился к Сталину и, глядя на него каким-то болезненно-опасливым взглядом, сказал:

— Товарищ Сталин, я обязан сообщить вам об очень неприятном для всех нас политдонесении с Западного фронта...

Последние слова Мехлиса были заглушены новым грозовым разрядом. Ворвавшийся в кабинет протяжный раскат грома будто шире открыл небесные заслонки, и хлеставший за окнами ливень превратился в седую кипящую стену. Сталин подошел к окну и, подставив лицо под клубившееся облачко водяной пыли, спокойно сказал:

— Садитесь, товарищ Мехлис...

Но Мехлис не сел. Напряженно глядя Сталину в спину, он с трудом подбирал нужные слова:

— Товарищ Сталин, очень неприятное... тяжелое донесение.

— Докладывайте, — не поворачиваясь, приказал Сталин.

И Мехлис доложил:

— Начальник политуправления Западного фронта сообщает, что, по всей вероятности, ваш сын, Яков Иосифович, попал к немцам в плен...

Сталин продолжал смотреть на ливень, и со стороны казалось, что он не расслышал слов начальника Главпура.

— Точных подтверждений политуправление не имеет, — мучительно продолжал Мехлис, будто страдая оттого, что Сталин не желает повернуться к нему лицом, — но делается все возможное...

Сталин и сейчас даже не пошевельнулся, ибо заранее знал, с чем пожаловал к нему Мехлис. Молотов и Калинин, оглушенные дурной вестью, сочувственно и с болью смотрели на отвернувшегося к окну Сталина, не в силах понять, расслышал он в шуме ливня слова армейского комиссара или нет. А Мехлис, растерянно оглянувшись на них, заговорил вновь:

— Особый отдел фронта и специально созданная группа политуправленцев принимают все меры, чтобы или выяснить истину, или, если Яков Иосифович не у немцев, разыскать его, живого или мертвого...

Сталин продолжал молчать, будто не в силах оторваться от зрелища разбудившейся грозы.

— Коба, ты что, не слышишь?! — возвысив голос, взволнованно спросил Молотов. — Немцы схватили Яшу!..

Сталин медленно, будто тело ему плохо подчинялось, отвернулся от окна и посмотрел на Молотова пасмурным и каким-то затравленным взглядом. Затем неторопливо направился к своему столу, сел в кресло и спокойно, со скрытой укоризной, сказал:

— Сталин не глухой... Мне уже известно о пленении старшего лейтенанта Якова Джугашвили. Сейчас его допрашивают в штабе фельдмаршала Клюге.

У Мехлиса от этих слов перехватило дыхание, и словно пол качнулся под ногами. Он хорошо знал, что слухи о пленении сына Сталина пока держались в строгом секрете. Кто же сообщил Сталину?

— Подробности имеются в политдонесении?

Этот вопрос Сталина вывел Мехлиса из оцепенения, и он подрагивающими руками раскрыл принесенную с собой папку, взял из нее два скрепленных листа бумаги с машинописным текстом на них и, подойдя к столу, положил донесение перед Верховным. При этом сказал:

— Подробностей мало... Вашему сыну, когда он прибыл на фронт, настоятельно предлагали служить в штабе артиллерийского полка, но он потребовал послать его командиром батареи... Дралась батарея хорошо...

— Молодец, что не остался в штабе, — будто для самого себя произнес Сталин и, прочитав донесение, вернул его Мехлису, а затем, устремив печальные глаза в сторону Молотова и Калинина, спросил: — Так как теперь решать с товарищем Сталиным? Будем назначать его народным комиссаром обороны?.. — Видя, что его не поняли, с горькой усмешкой, похожей на гримасу боли, добавил: — По нашему закону близкие родственники тех, кто сдался врагу в плен, ссылаются... Я бы в таком случае выбрал себе Туруханск — все-таки знакомые места. — При последних словах Сталин вновь улыбнулся, и в вымученности этой улыбки, в притушенном и невидящем взоре и во всем выражении потемневшего лица были видны боль, тяжкая удрученность и скрытая растерянность.

— Вопрос серьезный, — с легкой усмешкой заметил Молотов и, забарабанив пальцами по зеленому сукну стола, повернулся к Калинину: — Или в Сибирь, или в наркомы... Есть предложение похлопотать перед товарищем Калининым как Председателем Президиума Верховного Совета... Как, Михаил Иванович, может, посодействуете по знакомству?

— Это называется "по блату". — Калинин, приняв шутку Молотова, невесело засмеялся. — А закон-то наш и без блата твердит, что наказанию подлежат только те родственники изменника, которые проживали совместно с ним или находились на его иждивении... Товарищ Сталин к таким родственникам, по-моему, не относится.

Армейский комиссар Мехлис все еще не мог переключить свое настроение в тональность, которую смягчил и задал Молотов.

— Товарищ Сталин, еще никому не известно, при каких обстоятельствах оказался в плену старший лейтенант Джугашвили! — горячливо напомнил начальник Главпура.

— Нет ничего тайного, что бы не стало явным, — с грустной задумчивостью заметил Сталин.

— Совершенно справедливо! — согласился Мехлис. — Я беру на себя выяснить все до конца!.. Более того, можно устроить побег Якова: мобилизовать наших разведчиков. Я уже разговаривал с генералом Дроновым... Можно, наконец, если это не удастся, поторговаться с Гитлером!

— Поторговаться с Гитлером? — изменившимся голосом спросил Сталин и так посмотрел на Мехлиса, что тот смешался.

— Я имею в виду обмен, — сбивчиво начал объяснять Мехлис. — У нас есть несколько пленных генералов... Можно их отдать Гитлеру взамен Якова.

— Так-так... Начальник Главного политуправления армейский комиссар первого ранга предлагает Генсеку торговую сделку с Гитлером! — Сталин, выйдя из-за стола, начал прохаживаться по кабинету, то и дело с едкой иронией поглядывая на Мехлиса. — Армия воюет, люди умирают, а Мехлис торгуется...

— Товарищ Сталин, не ловите меня на слове! — взмолился Мехлис, и лицо его покрылось бурыми пятнами.

— Коба, ты, по-моему, перегибаешь палку, — поддержал Мехлиса Молотов, обращаясь к Сталину. — Ведь действительно существует международная практика обмена пленными между воюющими сторонами.

— Совершенно верно, — сказал свое слово и Калинин. — И ничего предосудительного тут нет.

— Ладно, защитники! — Сталин, остановившись посреди кабинета, уже миролюбиво заулыбался. — Я представил себя торгующимся с Гитлером... Немыслимо! — Он опять зашагал по ковровой дорожке и после недолгого молчания заговорил будто сам с собой: — Конечно, хорошо бы спасти Яшу... Ему в плену будет тяжелее, чем кому бы то ни было... С сыном Сталина постараются поиграться всерьез... Но что нам скажут те многие, многие тысячи наших бойцов и командиров, которых мы не выкрадем и не обменяем?.. — Он вновь остановился посреди кабинета и уже кричащим болью и безысходностью взглядом поочередно посмотрел в лицо Молотову, Калинину, Мехлису. Но тут же заговорил смягчившимся голосом: — Мы руководители партии и государства! И мы не имеем права никому внушать мысль о преимуществе плена перед смертью... Может, это и жестоко, но так требует логика борьбы, так научили нас враги в годы гражданской войны... Мы считали и по-прежнему будем считать, что сдача в плен не только проявление малодушия, но и предательство... Другое дело, если люди оказываются в плену случайно, не по своей воле, захваченные без сознания... Я верю, что и Яков не сам сдался в плен... Верю! — Потом Сталин подошел к Мехлису, который все продолжал стоять у длинного стола. Ткнув потухшей трубкой в сверкающую пуговицу гимнастерки армейского комиссара первого ранга, цепко посмотрел ему в глаза, словно в самую душу. Понизив голос, с прочувствованной удовлетворенностью сказал: — А ваша мысль, товарищ Мехлис, насчет обмена немецких генералов заслуживает внимания... Не торговля, а именно обмен... — Затем повернулся к Молотову, взмахнул рукой в его сторону и уточнил: — Это по твоей части, товарищ нарком иностранных дел... Только, видимо, надо несколько повременить с этим, пока к нам не попадет в плен побольше чинов... Я полагаю, что можно будет через Женеву, через Красный Крест, — Сталин продолжал то ли вопросительно, то ли утверждающе смотреть на Молотова, — обратиться к этому людоеду Гитлеру с предложением: пусть возьмет у нас своих генералов, кто ему нужен. Даже всех, сколько будет!.. Не жалко! А взамен пусть отдаст нам пока только одного человека...

Сталин умолк и направился к столу, чтобы заправить табаком трубку. Ливень за окном стал слабеть, и тишина в кабинете делалась все более тревожной: никто не понимал, к чему Сталин клонил свой разговор. И вот он, прикуривая трубку, бросил из-за стола взгляд на присутствующих, и в этом взгляде (невероятно!), в отсвете горящей спички, теплилась усмешка, за которой угадывалась какая-то мысль, приносившая Сталину удовлетворение. Выдохнув облако табачного дыма и помахав рукой перед своим лицом, он высказал эту мысль:

— Пусть за всех своих генералов Гитлер отдаст нам одного человека — Эрнста Тельмана!..

Все потрясенно молчали, размышляя над услышанным. Наконец тишину нарушил Молотов. Чуть заикаясь, он сказал:

— Такая операция, даже в нынешней трудной обстановке, вполне под силу нашим дипломатам... Но пойдет ли на это Гитлер? Ведь освободить из тюрьмы и отдать нам Тельмана — равнозначно, что позволить взметнуть над головами революционных рабочих не только Германии, но и всей Европы боевое Красное знамя!..

— Правильно говоришь, товарищ Молотов! Поэтому-то игра и стоит свеч. — Сталин, пососав мундштук трубки, с поощрительным прищуром посмотрел на Молотова. — Если есть хоть один из тысячи шансов на успех такой операции, ее надо планировать и при первой возможности попробовать осуществить. Это была бы огромная победа в борьбе за будущее Германии, за новую Германию...

...В кабинет вошел начальник Генерального штаба Жуков, и с его появлением настроение у всех постепенно начало меняться. Генерал армии привычно раскладывал на столе сводную оперативную карту, а Сталин выжидательно стоял рядом.

— Подытожьте нам, пожалуйста, события на Западном... Для начала, — сказал он Жукову, когда карта закрыла зеленое сукно стола.

Итог был неутешительным.

Жуков наклонился над картой и, устремив глаза в район Полоцка, Невеля, Великих Лук, напомнил, что наша 22-я армия генерал-майора Ершакова не сумела там объединить усилий с 19-й армией Конева, которая, как уже было известно, не успела сосредоточиться и развернуться после разрозненного прибытия на этот участок фронта. В итоге враг хоть и понес серьезные потери от контратак разрозненных частей Конева, все-таки продвинулся вперед на 150 километров, захватив Полоцк, Невель, Велиж, Демидов, Духовщину, и, загнув фланг на юго-восток, штурмует сейчас наши дивизии в районе Ярцева. Часть сил 22-й армии, нанеся тяжелые потери немцам, вырвалась из окружения, заняла оборону по реке Ловати и удерживает Великие Луки.

Южнее обстановка складывалась еще драматичнее. Немцы, нанеся своей 2-й танковой группой мощные удары севернее и южнее Могилева, обошли и полностью окружили героически сражавшийся город, прорвались двумя моторизованными корпусами к Смоленску, к Ельне и одним — к Кричеву. Войска 20-й армии Курочкина и 16-й армии Лукина (в которую влились отступившие войска 19-й армии Конева) оказались в оперативном окружении и продолжают вести борьбу за Смоленск.

Рассеченная противником на две части и охваченная с флангов 13-я армия генерал-лейтенанта Ремезова одним стрелковым и одним механизированным корпусами, весьма ослабленными, продолжает бои в районе Могилева, отвлекая на себя значительные силы врага и удерживая одной дивизией плацдарм на берегу Днепра. Окруженные было на кричевском направлении два других стрелковых корпуса 13-й армии разорвали при содействии 21-й армии генерал-лейтенанта Герасименко вражеское кольцо и удерживают рубеж на реке Соже.

Не меньше тревог вызывала обстановка и на других фронтах, со всей очевидностью свидетельствуя, что немецкому верховному командованию пока в основном удавалось осуществлять свои планы, несмотря на колоссальные потери германских войск и большое нарушение сроков достижения ими намеченных рубежей.

Когда генерал армии закончил обзорный доклад и о положении на других фронтах и начал излагать проекты Генерального штаба новых оперативных решений, Сталин не очень деликатно перебил его:

— Обождите с решениями. Мы слышим их каждый день... Решения, решения... А немцы прут на восток! Нам надо понять, — Сталин указал рукой на сидевших за длинным столом, — почему неудовлетворительно выполняются командующими фронтами ваши прежние решения!

— Товарищ Сталин, — сдерживая обиду, спокойно и хмуро заговорил Жуков, — я только могу обосновывать предлагаемые планы и решения. А принимаете или отвергаете их вы как Верховный Командующий.

Слова Жукова будто ударили Сталина. Он непривычно резко повернулся к нему и посмотрел долгим, недобрым взглядом.

Жуков, выдержав потемневший взгляд Сталина, уточнил свою мысль:

— Я хотел сказать, что как начальник Генерального штаба обязан предлагать решения. Они берутся не с потолка. Управления и отделы Генштаба день и ночь собирают и группируют информацию с фронтов о противнике и наших войсках, непрерывно все взвешивают, вычисляют, предугадывают...

— Я вас понял, — сдерживая гнев, перебил его Сталин. — Я полагал, что мы, опираясь на вашу информацию, вместе вырабатываем и принимаем главные, кардинальные решения. Поэтому и директивы вдвоем подписываем...

— Вы меня неправильно поняли...

— Правильно понял! Мне ясно, что вы порой забываете о том, что решения командующих фронтами должны вытекать из директив Ставки Верховного Командования.

— Почему забываю?! Это элементарно!

— Вот я и вынужден напомнить вам о наших с вами элементарных функциях и о том, чем они отличаются от функций нижестоящих штабов.

— Пожалуйста, напомните, если вы полагаете, что начальник Генерального штаба не понимает таких простых вещей! — Уже откровенная обида Жукова будто выплескивалась из его сумрачно и колко глядевших глаз.

Сталин все-таки не смягчился. Недовольно посмотрев на Жукова, он чуть ускоренным шагом подошел к расстеленной оперативной карте и, постучав по ней трубкой, холодно сказал:

— Плохо, что вы заставляете меня повторять простые вещи. Да, в ходе меняющейся обстановки первые и немедленные решения должны приниматься командующими фронтами и командующими армиями. Мы же с вами, как одно целое, обязаны разрабатывать, исходя из слагающихся оперативно-стратегических ситуаций, общие планы и главные замыслы действий фронтов с далеко идущими целями... Обязаны координировать усилия фронтов и армий, вместе взятых. И поскольку нам бывает виднее общая картина войны на всех ее направлениях и участках и нам легче поэтому определять главные замыслы противника, наша задача непрерывно снабжать штабы фронтов оперативно-стратегической информацией и четко направлять их деятельность через командующих и начальников штабов. А если они — командующие и начальники штабов — не справляются со своими функциями, не умеют пользоваться нашими разработками и опираться на них, им надо или помогать, или немедленно заменять их более способными генералами!..

Умолкнув, Сталин с вопросительной укоризной обвел всех взглядом, в котором сквозило кроме неизвестно кому адресованных упреков и недовольство самим собой — своим раздражением и своими не очень четко высказанными претензиями. Видимо почувствовав неловкость и перед Жуковым, он уже спокойно, с подчеркнутой деловитостью спросил у него:

— Скажите, товарищ Жуков, а последние решения маршала Тимошенко вы считаете правильными?

— Я не понял вашего вопроса, товарищ Сталин.

— Мне кажется, — продолжал Сталин, — что Тимошенко крохоборничает, бросая навстречу немцам всего лишь по две-три дивизии... А вы его не поправляете, потому что вам, начальнику Генерального штаба, неудобно поправлять наркома обороны.

— Товарищ Сталин, на войне все удобно, что для пользы дела и во вред врагу, — озадаченно ответил Жуков.

— Вот это вы правильно сказали. — Сталин улыбнулся одними глазами. — Поэтому мы нашли удобным для пользы дела разгрузить товарища Тимошенко, освободив его от поста наркома обороны, чтоб он сосредоточил все свое внимание на командовании Западным направлением. Ему пора бить врага не растопыренными пальцами, а крепкими кулаками из группировок по семь-восемь дивизий, нацеливая их на самые угрожающие направления.

— Георгий Константинович, — обратился Калинин к Жукову, когда Сталин умолк, — поздравили бы вы товарища Сталина. С этого часа он Народный комиссар обороны Советского Союза.

Жукова эта новость не удивила. Он посмотрел на Сталина болезненно-печально и непривычно тихо произнес:

— Поздравляю, товарищ Сталин... И примите мое сочувствие... — Затем, тяжело вздохнув, добавил: — Здоровья вам крепкого!

Сталин ничего не ответил. После неловкой паузы он поднял на Жукова взгляд, в котором угадывалась разгоравшаяся энергия какой-то новой и важной мысли, и медлительно сказал:

— Сейчас наша с вами главная забота должна устремляться в двух направлениях: первое — наращивать и укреплять глубину обороны и второе — непрерывно ставить войскам наступательные задачи...

— А тыл, промышленность, вооружение? — извинительно напомнил Калинин. — Все заботы теперь главные.

— Это уже другой наш фронт! — с той же энергией во взгляде недовольно ответил Сталин. — Полководцы там испытанные, надежные — Шахурин, Косыгин, Устинов, Тевосян, Малышев, Паршин, Вахрушев!.. — В этом перечислении Сталиным фамилий народных комиссаров как бы звучало недовольство военными полководцами. — Вот вам пример поиска мысли, решение проблемы, когда Тевосян и Малышев, опираясь на опыт и знания своих ведущих кадров, уже сейчас, в эти июльские дни, сумели дать нам броневой лист, хотя броневой стан еще только вывозится на Урал!.. Трудно поверить: начали катать броневые листы на блюминге! На пороге решения этой проблемы и Кузнецкий металлургический комбинат!..

Об этом очень важном и необычайно своевременном инженерно-техническом новшестве, примененном на Магнитогорском и Кузнецком комбинатах, Молотов и Калинин, как и многие другие члены Политбюро, уже знали, а Жуков и Мехлис не совсем разбирались в его технологической сути, поэтому слова Сталина никого особенно не поразили. Сталин же воспринял спокойствие присутствующих в его кабинете как непонимание того, насколько всколыхнула война промышленность и все народное хозяйство, приведя в движение новые рычаги.

— У нас сейчас что ни нарком, что ни директор завода, то ярчайшая личность, Казбек ума и знаний! Они и великие ученые, и опытнейшие практики одновременно! И превосходные руководители! А какого масштаба деятели среди наших секретарей обкомов?! Попов — Смоленского, Пальцев — Ивановского, Патоличев — Ярославского, Родионов — Горьковского!.. Их десятки, сотни!.. — Сталин устремил разгоревшийся взгляд на Молотова, будто укоряя его: — Так что тебе, товарищ Молотов, с Микояном, Вознесенским и Кагановичем есть на кого опираться и есть с кого спрашивать!

Сталин имел в виду то обстоятельство, что отдельным членам и кандидатам в члены Политбюро было поручено общее руководство главными отраслями военной промышленности.

— Товарищ Сталин, в ваших словах звучат претензии к военным руководителям, — со сдержанным недоумением заметил Жуков. — Я бы просил вас высказать их более конкретно.

— У меня претензии к самому себе, — без промедления ответил Сталин, словно ждал этих исподволь упрекающих его слов Жукова. — Мы подчас лучше знаем деловые качества руководителей нашей промышленности и секретарей областных комитетов партии, чем военных руководителей, потому что их полководческие качества начали выявляться только сейчас, когда главную роль на поле битвы играют уже не конница да пулеметные тачанки, на что ориентировали нас маршалы Ворошилов, Буденный да Кулик, а артиллерия, танки, бронетранспортеры, авиация! Наша с вами задача — искать и поднимать в этих новых условиях одаренных военачальников, разбирающихся в природе современного боя и умеющих влиять на него с включением в дело всех сил и технических средств...

На другой день, вызвав к прямому проводу главнокомандующего Западным направлением маршала Тимошенко, Сталин будто продолжал отвечать на вопрос, заданный ему Жуковым.

— У нас есть к вам претензии, товарищ Тимошенко, — сказал он маршалу без всяких предисловий. — То, что вы вводите из резервов в бой по две-три дивизии, не дает положительных результатов. Не пора ли отказаться от этой практики и начать создавать кулаки по семь-восемь дивизий с кавалерией на флангах и диктовать свою волю противнику?.. Я думаю, что пришло время перейти вам от крохоборства к действиям большими группами...

Тут же Сталин высказал маршалу предположительный вариант создания таких групп, с тем чтобы их концентрированным ударом на Смоленск разгромить противника и отогнать его хотя бы за Оршу.

Тимошенко, внимательно выслушав Сталина, доложил ему оперативную обстановку на Западном фронте, согласился с его предложениями насчет ввода в бой укрупненных войсковых формирований, но высказал опасения по поводу целесообразности больших обходов и охватов вражеских группировок, учитывая преимущества врага в технике и, следовательно, в его возможностях маневрирования.

В этот же день Сталин и Жуков послали маршалу Тимошенко директиву Ставки, которая предписывала за счет сосредоточившихся сил фронта резервных армий — 30, 24, 28-й — создать ударные группы соединений для разгрома противника севернее и южнее Смоленска и для оказания помощи попавшим там в окружение нашим войскам. Из фронта резервных армий маршалу Тимошенко передавалось двадцать дивизий для формирования пяти армейских групп во главе с генералами Рокоссовским, Хоменко, Калининым, Качаловым и Масленниковым.

Как и требовала директива Ставки, маршал Тимошенко поставил армейским группам задачу — нанести контрудары из районов Белого, Рославля и Ярцева в общем направлении на Смоленск, разгромить в прилегающих к нему пространствах войска противника и соединиться с дравшимися там в окружении частями армий Курочкина, Лукина и Конева.

Но необходимы были еще и дополнительные меры, чтобы сковать маневр врага резервами и парализовать снабжение его передовых эшелонов, тем более что у командования Западного фронта не имелось возможностей надежно поддержать контрудары своих армейских групп действиями авиации, а также не хватало танков. Поэтому Ставка Верховного Командования приказала бросить в тылы могилевско-смоленской группировки противника кавалерийскую группу из трех дивизий, которая сосредоточилась к тому времени в полосе 21-й армии в лесах близ Речицы; а севернее Смоленска приказывалось ударить по тылам 3-й танковой группы немцев кавалерийской группой из двух наших дивизий.

Вскоре последовало еще одно важное решение Ставки. Учитывая громоздкость Западного фронта и то обстоятельство, что в его полосе образовалось два главных направления и два главных очага сражений — Смоленско-Ельнинское и Гомельское, — было принято решение выделить 13-ю армию (передав ей остатки 4-й армии) и 21-ю армию, дравшиеся на рубеже Сеща, Пропойск и далее на юг по Днепру, в самостоятельный Центральный фронт под командованием генерал-полковника Ф. И. Кузнецова.

В такой сложной оперативно-стратегической ситуации и развернулся на огромных пространствах второй этап Смоленского сражения.

Начинались ожесточенные бои на направлении главного удара немецко-фашистских войск — в самом Смоленске, в его пригородах и на тысячах квадратных километров Смоленской и Духовщинской возвышенностей.

Советским войскам предстояло совершить немыслимое: сдержать продвижение численно превосходящего противника, чтобы не только обезопасить Москву, но и дать стране возможность подготовить и выдвинуть на рубежи стратегической обороны свежие резервы.

И немыслимое стало реальностью: немецко-фашистские войска впервые с начала второй мировой войны вынуждены были на главном стратегическом направлении фронта перейти к обороне. Агрессор наконец ощутил, что блицкриг пока не удается...

Великая Отечественная война народов Советского Союза против фашистских поработителей продолжалась...

1967—1980
Примечания