Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Говорят, что такие пластающиеся и белоснежные туманы приходят июльскими ночами только на луговины белорусских лесов. Миша Иванюта ничего подобного еще не видел в жизни. Он проснулся от ощущения давящей сырости, и ему почудилось, что он ослеп. Испуганно поднес к широко раскрытым глазам руку и с трудом разглядел ее, расплывшуюся в густой белесости, которая плотно окутывала Мишу. Будто он оказался на дне забеленного молоком пруда (Мише пришел на память знакомый пруд в родных Буркунах, в который однажды летней порой опрокинулась телега с наполненными молоком бидонами). Сердце его пронзил неосознанный испуг, но тут же он услышал неподалеку от себя чей-то богатырский храп и вдруг вспомнил, что ложился спать рядом с орудийным расчетом на огневой позиции у защитных ровиков. В это время донеслась где-то вспыхнувшая трескотня автоматов, коснулась слуха перебранка саперов, наводивших через недалекую речку наплавной мост. Миша порывисто приподнялся над своим ложем — расстеленной на траве пятнистой плащ-палаткой немецкого происхождения — и будто вынырнул из молочной купели, ощутив простор, в то время как его ноги, руки, все туловище остались по нагрудные карманы гимнастерки где-то внизу, под непроницаемой для взгляда белесостью.

Еще окончательно не придя в себя и не поняв, что с ним происходит, Миша с оторопью покрутил головой и разглядел в поблекшей ночи луговину, будто засыпанную снегом, в котором увязли по верхушки щитов орудия, утонули кусты, подступавшие с боков к огневой позиции. Нахохлившаяся фигура часового тоже по колени утопала в этом белом, чуть колеблющемся, как уже приметил Миша, половодье.

"Туман!" — наконец понял он.

Удивительный туман! Белый как снег, он лениво, почти незаметно для глаз клубился над лугом, зашторив недалекую дорогу с воронками от бомб и снарядов, накрыв с головой спящую на траве близ пушек артиллерийскую братию, неузнаваемо преобразив все вокруг... Диво, да и только! Миша сидел на плащ-палатке, проткнув головой пелену тумана, и по-прежнему не видел ни своих собственных ног, ни рук. Действительно, словно нежился в молочной купели. Лес за дорогой, возвышаясь над белым покрывалом, казался приземистее обычного и настолько темным, будто его высекли из глыб черного мрамора, а предрассветное небо над лесом было в нежном розовом свечении; даже не верилось, что с восходом солнца оно наполнится воем мин и снарядов, устрашающим рокотом самолетных моторов, что вновь вздыбятся в него дымы войны...

Сон Миши улетучился, хотя спал он не более трех часов. Вскочив на ноги, он поднял с травы, из-под тумана, трофейную плащ-палатку и трофейный автомат. Бережно сложил палатку в узкую полоску, скрепил ее концы ремешком и надел через плечо, как скатку, а автомат повесил на шею. Разминая ноги, подошел к часовому — первого года службы парнишке. Безбровый, с оттопыренными, подпиравшими пилотку ушами, он даже пошатывался, так сморил его сон.

— Не теряйте бдительность! — начальственно напомнил Иванюта часовому, расправляя под широким командирским ремнем гимнастерку. — В такой туман враг может подползти.

— А как он увидит, куда надо ползти? — Часовой обрадовался возможности поговорить и разогнать сон. — Присядешь — и как в омут.

— Давно туман появился?

— Когда я заступал на пост, уже белело. — Часовой вдруг качнулся от усталости, и его глубоко ввалившиеся глаза на мальчишеском лице, кажется, перестали видеть.

— Тебя как звать? — спросил Иванюта, стараясь не показать жалости.

— Женя... Красноармеец Ершов! — Часовой вымученно улыбнулся, обнажив редкие зубы.

— Ну вот что, Ершишка... ныряй-ка на дно да поспи! — строго сказал Иванюта. — А я за тебя постою. Мне все равно не спится.

В это время послышался хриплый со сна голос:

— Кто тут моими людьми раскомандовался?! — И из туманной пелены вынырнула голова смуглолицего сержанта — командира орудия. Узнав Иванюту, он равнодушно произнес: — А-а, товарищ младший политрук... — И вновь исчез в тумане, улегшись спать.

Миша Иванюта остался у орудия один и замер: прислушивался, как просыпалась в окрестных лесах война, готовя к утру свои неожиданные и страшные каверзы.

Здесь, на батарее, младший политрук Иванюта появился вчера поздним вечером, после того как побывал по поручению Жилова на командном пункте дивизиона и выспросил у заместителя командира по политчасти о героических поступках его артиллеристов. Замполит — не из кадровых, — рыхловатый, полнотелый, раненный днем в плечо немецкой пулей, не хотел уходить в медсанбат и, страдая от боли, может, поэтому был так малоразговорчив, не вдавался в подробности. Пришлось Иванюте самому прогуляться для сбора материала по батареям, которые замаскировались в разных местах на лугу, зажатом между лесом и речушкой — безымянным притоком Березины. Дивизион, как полагал Миша, прикрывал строительство переправы через приток, за которым сосредоточились в мелколесье штаб сводной группы генерала Чумакова, его небольшой резерв и штаб совсем поредевшей дивизии полковника Гулыги. Штабы приготовились к переправе на эту сторону, чтобы вместе с остатками частей войсковой группы пробиваться на восток — это еще было секретом, но младший политрук Иванюта знал о нем.

Вчера вечером Миша не успел подробно поговорить с батарейцами о том, как им удалось точными попаданиями снарядов взорвать склад немецких боеприпасов, сжечь восемь танков и шесть бронетранспортеров. Поэтому он и заночевал на огневой позиции. Утром намеревался записать в блокнот фамилии отличившихся командиров орудий, наводчиков и уточнить тактический фон происходивших баталий.

Записей в блокноте Миши было уже немало. Их особенно заметно прибавилось после того, как разведгруппа во главе со старшим лейтенантом Колодяжным пробилась из тыла противника и вывела с собой на участок батальона, в котором находился тогда Иванюта, несколько сот окруженцев. Они тут же влились в подразделения дивизии, а Миша пополнил от них свои сведения о героях фронта. Он пространно записал рассказ очевидцев о том, как в районе Волковыска и Зельвы храбро дрались танкисты 31-й танковой дивизии и как танковый экипаж братьев Кричевцевых — Константина, Елисея и Мины, — участвуя в контратаке близ деревни Лапы, уничтожил несколько немецких орудий, пулеметных гнезд, поджег два танка. А когда в их тридцатьчетверку попал немецкий снаряд и она загорелась, братья не стали выходить из боя и спасать себя, а, разогнав горящую машину, врезались в фашистский танк.

Об этом геройском и трагическом эпизоде рассказал Иванюте сержант-связист; он заикался от полученной контузии, но казалось, что слова давались ему с трудом от волнения. А сержант и в самом деле волновался. Его худое, с заострившимися скулами лицо покрывалось красными пятнами, а глаза с воспаленными веками слезились и смотрели так, будто они и сейчас не переставали видеть тот незабываемый момент, когда три брата Кричевцевых шли на смертельный таран.

Все, кто слушал рассказ сержанта, тоже испытывали волнение, иные позабыв даже о дымящейся в котелке каше с мясом (это происходило в тылу боевых порядков батальона, в ельнике, куда приехала полевая кухня). Взволнован был рассказом и Миша Иванюта. Он смотрел на сержанта тоже как на героя, и ему хотелось как-то отблагодарить его, сказать какие-то особенные, прочувствованные слова. Однако подходящих слов найти сразу Миша не сумел и, повинуясь душевному порыву, неожиданно для самого себя протянул сержанту немецкий парабеллум, подобранный на поле боя рядом с убитым эсэсовцем.

Сделав сержанту столь щедрый подарок, младший политрук Иванюта поступил не совсем осмотрительно, ибо тут же нашлось еще несколько очевидцев других, не менее геройских подвигов; эти очевидцы так вожделенно стали ощупывать глазами богатые Мишины трофеи: бинокль на груди, черный ребристый автомат на плече, массивный компас на полевой сумке и кинжал в кожаном чехле на ремне, — что Миша тут же посуровел, отгородившись от них стеной отчуждения. И когда два легкораненых красноармейца из прославленной сотой дивизии генерала Руссиянова наперебой рассказали, как на Логойском шоссе их батальон под командованием капитана Тертычного сжег бутылками с бензином двадцать немецких танков, младший политрук Иванюта решительно потребовал свидетелей этих подвигов. И свидетель вдруг нашелся. Он напролом устремился от кухни к Мише, чуть не сбив его с ног, и начал тискать в объятиях. Это оказался младший политрук Никита Большов — однокашник Миши по Смоленскому военно-политическому училищу, с которым они расстались чуть больше месяца назад, хотя обоим казалось, что с тех пор прошла целая вечность и что их совсем недавняя курсантская жизнь бушевала все-таки в каком-то далеком, ином, будто из сновидений, мире. Большов, точно в оправдание своей звучной фамилии, крупный, неуклюжий, губастый, облапив Иванюту огромными ручищами, мял и ломал его как медведь телку, весело громыхал басистым, диковатым хохотом и сверкал крепкими белыми зубами. С минуту поахав, потискав друг друга и потолкав кулаками, Миша и Никита, словно поглупев от радости, начали бестолковые взаимные распросы.

Младший политрук Большов, как выяснилось, тоже служил в дивизии генерала Руссиянова и вместе со своей ротой был отрезан от батальона, когда велись арьергардные бои северо-западнее Минска. Никита подтвердил рассказ двух своих красноармейцев, а Иванюте не без сожаления пришлось расставаться с боевыми трофеями — компасом и кинжалом, а чуть позже и с биноклем. Никита Большов почти силком отнял его у Миши, предварительно рассказав боевой эпизод, от которого захватывало дух.

В тот недавний день младший политрук Большов возглавлял разведывательную группу. Укрывшись в мелколесье на высотке, они наблюдали за участком шоссе Молодечно — Радошковичи, по которому двигалась колонна немецких танков, бронетранспортеров и автоцистерн. Вдруг над колонной врага появилась эскадрилья краснозвездных дальних бомбардировщиков. Самолеты нанесли точный бомбовый удар, и на шоссе сразу же заполыхали дымные костры... Когда бомбардировщики, освободившись от грозных "гостинцев", уходили на восток, неожиданно осколки немецкого зенитного снаряда пронзили бензобак ведущего самолета, и его охватило пламя. Пылающий бомбардировщик, нарушив строй, ринулся в пике, пытаясь сбить огонь. Но тщетно — никакие маневры не помогали; и тогда самолет лег на крыло, круто развернулся и живым факелом устремился к шоссе, нацелившись в скопление танков и автоцистерн... Тяжелый взрыв разметал десятки вражеских машин.

Рассказывая об этом подвиге, младший политрук Большов не подозревал, что был свидетелем бесстрашной гибели мужественного экипажа капитана Николая Гастелло...

Вспоминая вчерашнее, Миша Иванюта придерживал на груди трофейный автомат и прохаживался рядом с орудийным окопом, наблюдая, как серебряный покров тумана незаметно приобретал лиловый оттенок, а местами совсем утончался, превращаясь в легкую полупрозрачную дымку. Только в стороне леса туман, кажется, густел, и чем больше светлело небо над лугом, тем ярче делался дальний край туманной пелены, будто ее там украшали струящимися жемчужными низаньями.

Миша сейчас размышлял о ефрейторе Свиридкове, который позавчера подорвал немецкий танк, бросившись под его гусеницы с двумя связками гранат. Потом он видел сгоревший танк и растерзанное тело Свиридкова; расспрашивал командира взвода — молоденького голубоглазого младшего лейтенанта с девичьим лицом: "Каков он был, ефрейтор Свиридков?.." — "Обыкновенный... Ничем не отличался... В прошлом году десятилетку окончил..." А Мише хотелось узнать что-то особенное о Свиридкове, которое конечно же должно было быть. Удивительно только, почему во взводе никто не заметил этого особенного?..

Небо на востоке разгоралось все больше, нежно-розовая полоса рассвета ширилась по небосводу, гася в нем звезды. Туман вокруг редел, и младший политрук Иванюта уже хорошо различал спавших на краю ровика артиллеристов.

"А я бы мог вот так же, с гранатами под танк?" — подумал Иванюта и знобко передернул плечами, будто услышал, как надвинулся на него грохот боя, и увидел себя поднявшимся из окопа со связками гранат в руках навстречу громыхающей стальной громадине... Немецкий танк уже совсем рядом! Он закрыл собой почти полнеба, из него неумолчно хлещет пулемет, и светлячки трассирующих пуль хищно вспарывают воздух прямо у Миши над головой! Все ниже клонится к земле ствол пушки: немецкие танкисты пытаются взять Мишу на прицел, но он слишком близок к танку — в "мертвом" пространстве... Танк останавливается, затем пятится, но Миша настигает его. Экипаж в беспорядке стреляет по нему из пистолетов сквозь револьверные отверстия, но Миша как заколдован — пули проходят мимо. Он пытается обогнать танк, чтобы бросить связку под гусеницу, но танк вдруг разворачивается, ударяет по Мише всем своим железным телом и отбрасывает его в сторону. Миша успевает резко встряхнуть гранатами, ощутить их грозную тяжесть и услышать хищный щелчок сорвавшегося с боевого взвода ударника. Через четыре секунды гранаты взорвутся!.. И он тут же кидается со связками под гусеницы...

От этой фантазии Миша вновь передернул плечами, как от внезапного озноба. Сердце в груди заколотилось так, будто он в самом деле вступал в поединок с вражеским танком, а мысли спутались, и ему даже трудно было сейчас сказать; действительно сумел бы он, младший политрук Иванюта, совершить такой шаг, какой совершил ефрейтор Свиридков?.. Где-то в глубине его души щемяще таилось несогласие: не слишком ли дешево за один вражеский танк отдавать свою молодую жизнь?.. Десять лет в школе, затем два года в военном училище готовили Мишу к чему-то большому и значительному... Он мечтал о многом, был уверен, что чем-то удивит мир, совершит что-то необыкновенное и слава о нем докатится до Буркунов... А тут вдруг все должно оборваться из-за одного танка... И он даже не узнает, когда и как Красная Армия сломит фашистам хребтину... Да, но если он, Иванюта, не остановит вражеский танк, то не исключено что под его гусеницами или от его огня погибнут десятки других людей, может, тот же генерал Чумаков или полковой комиссар Жилов...

Тут, кажется, сомнения Миши таяли: он начинал верить, что без колебания взорвет танк, однако от этого предположения у него внутри пробегал мерзкий холодок, а в груди рождалась такая тоскливая тяжесть, что хотелось криком кричать.

"Что, Михайло, не нравится тебе умирать по своей воле?" — въедливо спросил он сам себя, подозревая, что в случае подобной ситуации все-таки может не хватить у него решимости броситься под танк. Но сознаться себе в этом унизительном подозрении он никак не желал и, словно в оправдание столь постыдного нежелания, вспомнил вчерашний день, когда в расположении дивизии полковника Гулыги появились полковой комиссар Жилов и батальонный комиссар Редкоребров.

Дивизия, полки которой из-за малочисленности были сведены в батальоны, а батальоны в роты, до вчерашнего дня изо всех сил атаковала немцев. Немцы же упорно контратаковали между безымянным притоком Березины и лесисто-болотистой низиной. Поэтому полковник Гулыга, не имея возможности глубоко эшелонировать свои боевые порядки, расчетливо поставил на прямую наводку полковую артиллерию и даже приданный гаубичный артиллерийский дивизион. О наступлении с такими силами не могло быть и речи.

Миша Иванюта большую часть времени проводил в мотострелковом батальоне как представитель политотдела дивизии. Прошло всего лишь три дня боев, а казалось, что начались эти бои невероятно давно... Да, в тот предвечерний час, когда началось контрнаступление, опять пришлось Мише идти в атаку впереди цепи красноармейцев. Но вопреки ожиданиям не наткнулись они на кинжальный огонь пулеметов и автоматов, а только смяли жиденький, растрепанный нашим артогнем заслон полевого охранения и внезапно для немцев вышли на огневые позиции их артиллерийской части, приготовившейся сопровождать огнем наступление своих танков. Однако наступление не состоялось: по танковой группе успели нанести плотный массированный удар наши бомбардировщики и дивизионная артиллерия... Потом Миша участвовал в танковом десанте, который захватил у немцев склад горючего и разгромил отдыхавшую в лесной деревушке воинскую часть. В боях Иванюта обзавелся трофейным оружием, биноклем, компасом и пятнистой плащ-палаткой.

И вот вчера, вернувшись с передовой на КП батальона, Миша застал там полкового комиссара Жилова и батальонного комиссара Редкореброва. Командный пункт располагался на высотке в молодом осиннике, который густо поднялся на месте вырубленного леса. Миша увидел Жилова сидевшим на почерневшем пне. Перед ним была расстелена топографическая карта, на которой что-то показывал, встав рядом на одно колено, широкоплечий майор с перебинтованной головой — командир полка, возглавлявший сейчас сводный батальон.

Не решаясь привлечь к себе внимание высокого начальства, младший политрук Иванюта из густели осинника влюбленно смотрел на Жилова и словно заново переживал услышанные от него на построении в штабе дивизии слова: "В окружении Михаил показал себя молодцом... Младший политрук Иванюта представлен к боевому ордену..." Сейчас Миша видел другого Жилова: мускулы его широкого лица казались окаменелыми, а кожа приобрела почти коричневый оттенок. Глаза полкового комиссара, обычно всегда таившие искру задорного веселья, глубоко ввалились, стали чужими, чрезмерно суровыми или смертельно усталыми.

О, как бы восторженно счастлив был Миша Иванюта, если б ему выпало сейчас защищать полкового комиссара от какой-нибудь опасности!.. Он ни на мгновение не поколебался б в готовности заслонить собой Жилова от пуль и осколков или от вражеского штыка!

Полковой комиссар, словно почувствовав на себе чей-то взгляд, поднял голову и несколько мгновений сурово смотрел на обвешанного трофеями младшего политрука, потом кивнул ему, подзывая к себе, Миша быстро побежал к Жилову, за несколько метров от него перешел на строевой шаг и остановился, натренированно щелкнув каблуками запыленных сапог и четко вскинув к полинялой пилотке правую руку:

— По вашему приказанию младший политрук Иванюта...

Жилов устало махнул рукой, перебивая доклад, но сказать ничего не успел, ибо в это время послышался вой приближающейся мины. А Иванюты этот вой будто не касался: он, как и полагалось, пожирал глазами начальство, выказывая готовность повиноваться и выполнять любое приказание. Мина оглушающе ахнула с недолетом, метрах в пятидесяти, ее осколки хлестко ударили снизу по молодому осиннику и косым полетом певуче ушли ввысь.

— Ну как, держишься? — спросил Жилов, и в его глазах пробудился знакомый Мише веселый огонек.

— Держусь, товарищ полковой комиссар!

— Молодец! — Жилов усмехнулся, и было непонятно, относится ли его похвала к тому, что Миша не поклонился мине, или вообще к его пребыванию в батальоне. Затем Жилов посуровел и сказал: — Ты мне нужен. Не уходи...

Снова послышался нарастающий вой немецкой мины, уже более резкий и близкий, и все настороженно притихли. Миша даже не опомнился, как оказался возле полкового комиссара, с той стороны, с какой должна была, по его предположению, упасть мина. Тяжелый взрыв действительно взметнулся с той стороны, и не очень далеко. К ногам Жилова упала ссеченная над его головой осколком верхушка молодой осинки.

— Сейчас начнет беглым гвоздить, — встревоженно сказал майор и скомандовал: — В укрытие!

Блиндажей на командном пункте не было, и минометный обстрел пережидали в вырытых в земле щелях...

Потом Иванюта сопровождал полкового комиссара Жилова на огневые позиции артиллеристов и минометчиков и все время держался впереди него, был в напряженной готовности принять на себя пули врага. Это нисколько не походило на молодеческую браваду с его стороны. Миша даже не старался казаться безразличным к обстрелам, а просто испытывал гордость и счастье оттого, что он рядом с Жиловым и что нужен ему. Это чувство звенело в нем очень сильно и явственно, как торжественная песня, от которой он был чуть хмельной; ведь все они: полковой комиссар Жилов, генерал Чумаков, полковник Карпухин — казались ему не просто людьми, носящими большие звания, а представлялись как высшая и мудрая державная сила, ярко проявившаяся особенно там, далеко западнее Минска, собравшая всех их, окруженцев, в один кулак, вооружившая верой и решительностью. У Миши даже не находилось слов, чтобы выразить свое отношение к этим необыкновенным людям, рядом с которыми ничто не было страшно. Да и не нужны были слова, если уже при одной мысли, что он выполняет приказ генерала Чумакова или полкового комиссара Жилова, у него будто вырастали крылья, прибавлялось сил, а сердце переполнялось радостью и непреклонностью.

Жилов, видимо, заметил старание младшего политрука Иванюты будто невзначай находиться ближе к нему, и именно с той стороны, откуда вероятнее всего могли взвизгнуть пули. Может, поэтому, когда они подходили к огневой позиции минометчиков, полковой комиссар с напускной ворчливостью сказал:

— Что ты все время мельтешишь перед глазами?!

Миша притворился, что не расслышал упрека.

Потом, уже на командном пункте батальона, Жилов спросил у него:

— Язык умеешь держать за зубами?

— Как будет приказано, — уклончиво ответил Миша.

— Приказываю не болтать. — И Жилов, взяв Мишу под руку, отвел в сторону. — Мы в окружении. Удалось немцам перехватить горловину в нашем тылу. Получен приказ прорываться на восток...

У Иванюты заныло в груди: он знал, что такое прорываться из вражеского кольца и во сколько человеческих жизней это может обойтись.

— Тебе очень важное задание, — продолжал полковой комиссар сумрачно. — Пройдись по батальонам и запиши наиболее яркие примеры героизма.

— Ясно!

— К вечеру прибыть в расположение нашего штаба.

— Штаба генерала Чумакова? — уточнил Иванюта.

— Да. — Жилов показал на карте, где находится штаб. — Снимешь копию своих записей для меня... Если при выходе из окружения со мной что случится, передашь в политотдел мой приказ: ни один подвиг не должен быть забыт!.. Ни один! Поможешь составить политдонесение, и надо будет проследить, чтобы поступили представления к наградам.

— Все понял, товарищ полковой комиссар...

— Давай действуй и держи себя поосторожнее. — Полковой комиссар хлопнул Иванюту по плечу, затем на прощание подал руку. — К вечеру быть в штабе!

— Есть быть в штабе...

Приказ был выполнен со всей тщательностью. К концу вчерашнего дня младший политрук Иванюта доставил полковому комиссару Жилову собранные материалы.

Обстановка к этому времени усложнилась: противник усилил атаки на правое крыло группы войск генерала Чумакова, стараясь прижать ослабленные части к безымянному притоку Березины и разгромить их на заболоченных берегах. Федор Ксенофонтович разгадал этот немудреный замысел и, поскольку был получен по радио приказ концентрировать силы для прорыва из окружения, решил "играть с немцами в поддавки" — с боями отводить части именно к притоку, предварительно проложив по заболоченным берегам и замаскировав три лежневые дороги и построив переправы, чтобы затем под прикрытием заслонов броском переправиться через приток и, взорвав переправы, откатываться по междуречью назад, не расходуя много сил на защиту флангов.

Правда, была угроза, что немцы, маскируясь лесами, простершимися на запад, переправятся через Березину на треугольник междуречья и навяжут здесь изнурительные бои. Учитывая это, генерал Чумаков выдвинул на опасное направление пулеметную роту и на случай прорыва танков приказал окопаться на лугу за притоком артиллерийскому дивизиону, имея задачу прикрывать наведение переправы.

Миша Иванюта коротал ночь именно на одной из батарей этого заслона, а сейчас, подменив часового, прохаживался вдоль огневой позиции, наблюдая, как все больше разгоралось в румянце зари июльское утро.

Белое покрывало тумана впереди огневых позиций батареи уже заметно растаяло, на лугу четко обозначились кусты, кустики, кочки, запестрели цветы. Только вдали, у леса, туман свернулся в посеребренный жгут, будто собирался подпоясать собой всю лесную пущу. Но со временем этот жгут тоже начал размываться и ползти белесыми клубами вверх, вначале заволакивая темные очертания леса, а затем поднимаясь в бездонность неба.

Вспоминая свое первое ощущение, когда он проснулся в тонкой пелене тумана и, приподнявшись над ней, увидел белую безбрежность, Миша Иванюта фантазировал о том, что хорошо бы искусственно создавать в нужное время такой же пластающийся туман и под его покровом незаметно подползать к немецким окопам... Вдруг мысли Миши вспорхнули и растаяли, как стая воробьев при виде крадущейся кошки: он услышал в стороне леса четкую дробь пулемета и по звуку узнал голос "максима". Тут же словно пробудились ото сна еще несколько станкачей — застрочили длинно и нервно. На пулеметные очереди откликнулась густая трескотня множества немецких автоматов и донеслись выстрелы танковых пушек. Туман, затянувший небо над лесом, начал озаряться призрачными вспышками сигнальных ракет — белыми, зелеными, красными.

— Батарея, к бою! — испуганно выкрикнул дежуривший в окопе у телефона связист, получив приказ с наблюдательного пункта. — По местам!

— По местам! — картинно сдублировал команду Иванюта и, видя, как деловито кинулись к орудиям и к окопчикам со снарядами артиллеристы, почувствовал свою неприкаянность.

Начинался день кровавой страды. Каждый имел свое дело, знал свою задачу, и только он, младший политрук Иванюта, вдруг оказался сам по себе, будто вне строя. Вот начнется сейчас сражение, появится противник, всех охватит азарт боя. А что делать ему? Стрелять из автомата? А если танки? У него ведь ни одной гранаты... Можно, конечно, уйти через переправу в штаб, доложить Жилову... Но ведь он не успел записать фамилий командиров и наводчиков орудий, которые отличились. Впрочем, это не поздно сделать и сейчас, пока противник где-то там, возле окутанного туманом леса. Впереди стоят еще три батареи, и, возможно, бой не докатится сюда. Однако все равно не мог младший политрук Иванюта уйти с батареи именно сейчас. Как тут уйдешь? Что подумают бойцы о человеке, который в минуту, когда загремел бой, повернулся к нему спиной и пошагал в тыл?.. Ну пусть там, за переправой, тоже не тыл. Оттуда тоже доносится стрельба. Но все равно...

Как и предполагал генерал Чумаков, немцы не упустили возможности помешать его выдохшейся оперативной группе сосредоточиться под прикрытием Березины в один кулак для прорыва из окружения. Видимо, противнику также удалось засечь место наведения переправы через приток, ибо именно сюда нацелил он острие своего удара несколькими десятками танков с автоматчиками на броне.

Первой вступила в бой пулеметная рота, окопавшаяся далеко за дорогой, впереди третьей батареи, которая совместно со второй батареей должна была в случае появления немецких танков на выходах из леса запереть их там и не выпустить на луг. Но гитлеровцы сразу же ринулись из леса широким фронтом, и захлопнуть их в лесу не удалось. Наши пулеметчики ливнем свинца сметали с немецкой брони прилепившихся к ней автоматчиков. Но враг с потерями не считался. Несколько пушек, буксируемых тягачами, устремились далеко вправо, чтобы с фланга поддержать наступление своих танков. А танки, их оказалось около пяти десятков, дымящимися коробками двинулись, ведя с ходу огонь, на третью батарею, не подозревая, что в их борта нацелены орудия второй батареи, окопавшейся в мелком кустарнике по эту сторону дороги.

Не видел сквозь задымленную даль младший политрук Иванюта, как драматично для немцев сложилось начало боя. Об этом можно было только догадаться по рваным столбам черного дыма, поднимавшегося в небо над горевшими за дорогой танками. Но все реже становилась орудийная пальба, что могло означать самое страшное — гибель стоявших впереди наших батарей.

Потом внимание Миши поглотила шестерка "юнкерсов", появившихся над полем боя. Самолеты привычно выстроились в круг и стали пикировать на почти готовую переправу через приток. Батарея, на которой находился Иванюта, непосредственно прикрывала эту переправу от танков и была от нее метрах в двухстах. И когда первый "юнкерс" перешел с горизонтального полета в крутое пике, на огневой позиции все нырнули в защитные ровики, полагая, что бомбардировщики нацелились именно на батарею.

За притоком, где в мелколесье маскировались штабы и приданные им подразделения, по самолетам ударил счетверенный зенитный пулемет. Кажется, даже загудело в небе от густой свинцовой струи. Но пулемет тут же почему-то захлебнулся, зато протяжно громыхнул винтовочный залп. Миша представил себе красноармейцев, улегшихся на спину и устремивших в небо винтовки. Лес винтовок!.. По единой команде, с прицеливанием по пикирующему самолету они давали залп за залпом. И — о чудо!.. Первый же бомбардировщик не смог выйти из пике. Было похоже, что он падал вслед за бомбами, прямо на батарею... Но бомбы ушли куда-то за речку, а еще дальше упал, врезавшись в лес, "юнкерс". От взрыва содрогнулась земля и прокатилось гулкое эхо, которое затем будто перелилось в густой клекот вновь ожившего счетверенного пулемета. Очередной бомбардировщик, начавший было пикировать, тут же отвалил в сторону и с косого полета устремил бомбы на батарею. Теперь уж, казалось, точно — другой цели, кроме огневой позиции, здесь не было.

Серия тяжелых взрывов всколыхнула и вздыбила землю. Одна бомба упала на огневой — взорвалась на краю защитного ровика, где укрылись двое. Ровик стал их могилой...

Как падал еще один сбитый "юнкерс", Миша Иванюта уже не видел, ибо его слух резанул чей-то испуганный, осипший голос:

— Танки!.. Танки с фронта!.. По местам!

Теперь уже все, кто прибежал к орудию, видели, как по задымленному лугу, чуть внизу, ползло девять танков.

Наводчик — шустрый боец с облупленным носом и с побелевшими от страха глазами — проворно выгребал из корзинки для панорамы землю, заброшенную туда взрывом бомбы, потом дрожащими руками закреплял в ней панораму.

Внимание Иванюты, который тоже оказался у орудия, привлекла огромная вмятина на броневом щите — след от осколка бомбы. Сплющенный угловатый осколок лежал на земле у колеса, и от него струилась вверх тоненькая ниточка рыжеватого дыма.

— Политрук! — К Мише обратился сержант — командир орудия. — У меня заряжающего и установщика убило! Помоги!..

— Говори, что делать! Заряжать?

— Нет, подавать снаряды!

— Есть подавать снаряды!

Проследив, откуда красноармейцы, которых он должен заменить, несут похожие на ружейные, но огромные и тяжелые патроны, Иванюта взялся за дело, слыша, как у орудия уже началось самое главное:

— По правому танку бронебойным, отражатель ноль, угломер тридцать ноль, прицел постоянный, наводить вниз... Огонь!

Резкий выстрел длинностволой пушки горячо ударил по барабанным перепонкам, и Миша, поднося сразу два снаряда, вспомнил, что при выстреле надо открывать рот. Почти в это же время справа ударили соседние орудия батареи.

— Всосал, гадюка! — радостно заорал кто-то. — И второй горит!..

Когда Миша вновь бежал за снарядами, ужасающий грохот рванул землю на бруствере огневой позиции, и какая-то сила, болью ворвавшись в уши, толкнула его прямо в ровик, на лотки со снарядами. Испуганный, он выбрался из ровика, прихватив с собой тяжелый снаряд, и увидел, как сержант, у которого из уха текла струйка крови, оттаскивал в сторону упавшего на казенник мертвого наводчика. Миша еще не успел подбежать к пушке с очередным снарядом, а сержант уже прильнул к резиновой наглазнице панорамы, повращал рукоятки маховиков и дернул за спуск. Пушка выстрелила, взметнув впереди себя облако пыли и какого-то крошева. Мише выстрел показался глухим, будто уши у него были заложены ватой. Это озадачило его, родило догадку, что пушка, может, неисправна, и он вопросительно проследил за накатом ствола. А сержант опять припал глазом к панораме, в то время как замковый открыл затвор, а заряжающий подхватил выброшенную дымящуюся гильзу и отшвырнул ее в сторону... Нет, все в порядке...

— Давай снаряды, чего рот раззявил! — свирепо заорал на Иванюту заряжающий — редкозубый, с большими оттопыренными ушами и безбровым лицом боец; Миша не без труда узнал в нем Женю Ершова, которого подменял на посту.

Крик заряжающего прозвучал, казалось, издалека, но Миша не только расслышал его слова, а и глубоко возмутился ими; младшего политрука особенно задели непочтительно выпученные, злые глаза Жени и обидела неблагодарность.

Кинувшись к лоткам за очередным снарядом, Миша чувствовал, как клокочет в нем ярость, и мстительно думал о том, что после боя он выдаст этому лопоухому грубияну на всю катушку: пусть знает, как надо разговаривать с начальством! И почему-то даже не удивился, когда второй раз на том же месте, как только наклонился он над ровиком со снарядами, вновь почувствовал горячий, упругий удар в спину, вслед за которым так оглушительно загрохотало, будто лопнул земной шар. Миша свалился в ровик, переждал, пока перестанут падать с неба комья земли, а когда вылез — не узнал огневой позиции. Какая-то чудовищная сила безобразно прошлась по орудийному окопу, разворотив бруствер, исковеркав и пригнув к казеннику пушки щит и, самое страшное, разметав по сторонам людей и присыпав их, лежавших в изломанных, страшных позах, мелким крошевом земли. Почувствовав, как похолодели и побледнели у него щеки, как упало, опившись крови, сердце, Миша, не выпуская из рук снаряда, подбежал к орудию. Первым увидел "лопоухого"... Женя был мертв... Потом увидел сержанта... Он, прижимая что-то багровое к животу, старался подползти ближе к стенке окопа. Положив на землю снаряд, Миша кинулся помогать сержанту. Но тот, отстранив его рукой и подняв дикий, бессмысленный взгляд, срывающимся голосом сказал:

— Уд-дарь!.. Наведи по стволу!..

Миша выпрямился, посмотрел поверх согнутого щита и все понял сам: метрах в ста впереди надвигался на окоп испятнанный грязно-зеленой краской, похожий на огромную жабу танк. Ствол его тяжелой пушки, кажется, смотрел Мише прямо в глаза, и какое-то мгновение у него не было сил оторвать взгляд от черной пасти этого ствола: будто хотел уловить момент выстрела и успеть упасть.

— Наведи по стволу... — донесся до Миши хрип сержанта.

И он, словно очнувшись от кошмарного сна, рванул правой рукой на себя рукоятку затвора, не забыв, как его когда-то учили, надавить большим пальцем на нажим, пока клин не ударится о буфер. Замок открылся легко. Миша заглянул в ствол, чтобы, как советовал сержант, сквозь него навести орудие в цель, но ничего не увидел: после выстрела в стволе еще густо клубился дым.

Тогда Миша взглянул на панораму: она оказалась на месте и целой! Так в чем же дело?! Он быстро поднял с земли снаряд, ввел его в казенную часть, энергичным движением правой руки дослал патрон в канал ствола, так что ведущий поясок снаряда со звоном врезался в начало нарезов, затем закрыл затвор и приник к панораме... Танк в это время повернул в сторону переправы, его экипаж, видимо, полагал, что орудие замолчало навеки. Мише это было на руку. Он четко видел в прицел танк и, проверив дальность до него по шкале, прикипел маркой прицела к его передней части. Еще мгновение, и он резко дернул за рукоять спускового механизма.

Выстрел прозвучал неожиданно, опять взвихрив впереди ствола демаскирующую пыль. Но Миша успел заметить, что не промахнулся: снаряд врезался в моторную часть танка ниже черного креста в белых угольниках. Танк тут же остановился и окутался облаком дыма.

Что произошло в следующее мгновение, Миша не успел и сообразить. Он вдруг услышал надвинувшийся справа грохот и увидел, как вздыбился, заползая на бруствер орудийного окопа, второй танк — прямо над его, Миши, головой, над сержантом, притихшим под стенкой. Миша даже не испугался, не успел осмыслить, дурной ли это сон или кошмарная явь. Он отпрянул от пушки, вложив в бросок назад всю силу. И это было вовремя, потому что танк всей тяжелой громадой упал на пушку, подмял ее, заскрежетал днищем, залязгал гусеницами. Железо пушки, кажется, что-то заклинило в ходовой части танка, и он сразу не мог слезть с нее и выбраться на противоположный бруствер. Поэтому, поелозив на груде железа, танк начал разворачиваться прямо в окопе. Миша, чтобы не быть раздавленным, выскочил наверх, на бруствер, оказавшись прямо над танком; еще не понимая, что другого выхода у него нет, ибо от танка, как он знал, не убежишь, и не задумываясь, что он будет делать потом, словно в горячке, прыгнул с бруствера на броню танка... И пришло нечто похожее на успокоение. Он быстро взобрался на башню, чтоб не позволить немцам открыть ее и разделаться с ним, оглянулся по сторонам, на что-то решаясь... И тут его сознание прояснилось... Он еще раз оглянулся на поле боя... Конечно же, танк, на который он взобрался верхом, был последним, единственным. Все остальные догорали на лугу или стояли мертвыми грудами!

Танк начал осторожно выбираться из окопа, а внутри его слышались тревожные возгласы. Кто-то резко подавал команду, что-то кому-то приказывал. Миша почувствовал, как повернулась под ним башня, нацеливая пушку в сторону переправы, и решение пришло само по себе. Он быстро снял с плеча свернутую скаткой плащ-палатку, развернул ее и набросил на смотровые щели, ослепив танк. А для верности, взяв в руки автомат и нащупав под палаткой смотровые отверстия, пальнул в них короткими очередями...

Потом увидел, что со стороны переправы, маскируясь кустарником, бежит группа людей. В переднем Миша узнал младшего политрука Большова.

— Держи их, гадов! — орал Большов, размахивая зажатой в руке бутылкой с бензином.

...Через минуту немецкий танк запылал чадным костром.

27

Когда идет тяжелое сражение, нет у полководца места для отвлечения мысли к самому себе, своей личности и даже к анализу той работы, которую он делает, управляя войсками. В этом уже не раз убеждался генерал Чумаков Федор Ксенофонтович. Непрерывно меняющаяся обстановка, внезапно назревающие состояния кризиса, необходимость разгадывать и упреждать уловки и маневры неприятеля — все это и многое другое без остатка поглощает внимание и чувства, изнуряет силы, до конца расточает время. Ты можешь испытывать нечеловеческое напряжение, можешь содрогаться от стремительности событий, за которыми немыслимо трудно поспевать, но не должен позволить затуманиться в памяти сведениям о противнике, об убывающих силах своих войск, не должен снижать активную действенность и смелость руководства сражением соответственно поставленной задаче и складывающейся обстановке.

А если ищущая мысль полководца сталкивается с неразрешимостью, если внезапно вкрадываются в русло направляемых им событий трагические мгновения, когда ни опыт, ни выверенные подпорки теории, ни просто здравое суждение не подсказывают, как поступить, что нужно и что не нужно сделать? Как быть тогда? Ведь нет более томительно-тяжкого момента в боевой деятельности полководца! Но и нет большего счастья для него, чем когда он усилием ума, проявлением мужества и каких-то других скрытых в нем начал преодолевает этот момент... Генерал Чумаков иногда замечал, как в такие тяжкие минуты до крайности напрягалось его естество и просыпалась сила памяти — энергично и тревожно, обращенная будто к забытым сновидениям, каким-то грезам, а в самом деле — к годам учебы в академии, к бдениям над книгами, картами и схемами; чаще всего в его воображении яркой вспышкой высветливался близкий и дорогой образ профессора военной истории Романова. Словно в галлюцинации видел старенького Нила Игнатовича и слышал, как он извинительно, однако с неизменной назидательностью изрекал какую-то аксиоматичность, давно набившую оскомину, вроде того, что "правила и принципы не научают всему, что надо делать, но указывают на то, чего следует избегать". И случалось нечто необъяснимое: прикоснувшись разумением к всплывшей сакраментальности, совсем далекой по мысли от тупика, в котором оказывался, генерал Чумаков вдруг находил не ответ на мучивший его вопрос, а начинал видеть направление, в котором надо устремляться разумом для постижения того самого главного, что нужно в эту критическую минуту.

И постигал, видимо не подозревая, что в этот момент напряжением ума и воли делал новый шаг к новому, доселе, может, неизвестному ни в практике, ни в теории войны. Новый шаг давался подчас с мучительными сомнениями, ибо на этой войне многое оказалось не таким, как представлялось в академических аудиториях и на полевых учениях. Да и сама задача, которую решала сводная оперативная группа в эти удушливо-жаркие июльские дни, выходила за рамки уставных принципов. Первоначально группе было приказано пробиться сквозь леса к Борисову, овладеть им, а затем развивать удар на Докшицы, чтобы охватить с тыла 57-й моторизованный корпус противника, по которому главный удар наносили севернее Орши два механизированных корпуса 20-й армии.

Но в районе Борисова наступающие непредвиденно столкнулись с только что сосредоточившимся там 47-м моторизованным корпусом немцев, и руководству фронта стало очевидным, что решить задачу по взятию Борисова и окружению 57-го корпуса противника не удастся. Командующий армией в ходе сражения уточнил задачу оперативной группы генерала Чумакова: как можно глубже вклиниться в расположение врага, насколько возможно больше приковать к себе его сил, чтобы обеспечить развертывание по рубежу Днепра наших резервных армий.

Нет, это было не упрощение задачи. Это приказ на сражение до иссякания последних сил, приказ на смертный бой во имя того, чтобы другие соединения в других местах сумели выполнить более важную, главную задачу. Но сие не значило, что группа частей генерала Чумакова могла действовать не по четкому замыслу, с туманной конечной целью. Если бы сомнение закралось в душу Федора Ксенофонтовича, он как командир почувствовал бы себя разоруженным. Он знал один из важных законов военачальника: надо уметь ощущать великое в том, что ты делаешь, уметь соотносить действия подчиненных тебе войск со всем грандиозным, происходящим на обширных полях войны...

Генералу Чумакову казалось, он обладал этим умением, и не только потому, что грамотно с военной точки зрения судил о положении на театре боевых действий и предугадывал нацеленность ближайших операций противника, а и потому, что с первой же минуты после получения приказа о сформировании сводной оперативной группы и о ее задаче Федор Ксенофонтович почти зримо представил себе модель всей предстоящей операции корпусов Западного фронта и схему поэтапных действий своей группы в этой операции. А самое главное — с началом боевых действий он заставил себя ощутить войсковую группу как монолитную военную силу, хотя по своему складу подобные ей соединения не были предусмотрены никакими штатными расписаниями, а следовательно, нелегко было определять ее возможности решения задач на поле боя.

Когда бой набрал размах, Федор Ксенофонтович, к своему удивлению и радости, начал чувствовать рождение слитности с подчиненными ему частями, гибкость и оперативность работы штаба во главе с полковником Карпухиным, чувствовать через партийно-политический аппарат во главе с полковым комиссаром Жиловым биение пульса и состояние духа личного состава частей. В начальные же часы боя не только утвердилось вчера рожденное соединение, но и будто всех их: Чумакова, Карпухина, Жилова, Думбадзе, Колодяжного, командиров и политработников частей группы, а также рядовых воинов — озарило внезапное внутреннее откровение, вдохнув новый прилив нравственных сил. Главная суть этого откровения была, видимо, в том, что всем стало отчетливо ясно: им поручена задача, выполнение которой может быть сопряжено с верной гибелью большинства из них. Но никто не устрашился, хотя никому не хотелось умирать; шли в бой, теснили врага, понимая, что, чем дальше продвинутся они вперед, тем меньше шансов, если не случится чуда, удержаться на последнем рубеже или выйти из боя. На чудо никто не уповал, но каждого согревала вера, что в смертельной борьбе добра и зла добро всегда в конечном счете берет верх над злом, а поэтому не было места чувству безнадежности: творящее историю мужество не знало такого чувства.

Федор Ксенофонтович действительно ощущал свою войсковую группу как часть самого себя, как единый механизм, ритм и мощь работы которого зависели и от его, генерала Чумакова, приказов и распоряжений. Он ощущал измотанность и обескровленность механизированной дивизии полковника Гулыги, поэтому свел ее полки в штурмовые батальоны, усилив их полковой артиллерией и танками сопровождения. Он понимал затруднения в маневре артиллерии, а посему артиллерийскую бригаду с учетом местности использовал то массированно, то подивизионно, применяя при этом маневр огнем с одной позиции. Танковая бригада, понесшая изрядные потери от ударов с воздуха, протаранивала бреши на главном направлении из последних сил и защищала правый фланг группы, ставший на третий день боев весьма уязвимым.

Днем и ночью части продолжали боевые действия. Днем немцы господствовали в воздухе и их авиация наносила невосполнимые потери. Ночью же нельзя было в условиях лесистой местности применять в полную меру свои артиллерию и танки. И тем не менее генерал Чумаков, часто перемещаясь с одного наблюдательного пункта на другой, под обстрелом и бомбежками, под угрозой прорыва к наблюдательному пункту немецких автоматчиков, энергично управлял ходом баталии, развернувшейся по фронту на восемнадцать километров. Он успевал улавливать критические ситуации на разных участках в полосе боевых действий и, маневрируя резервными отрядами и огнем артиллерии, умело дирижировал боем. По мере того как таяли силы и возрастал напор врага с фронта и с флангов, он замечал, как сбивался ритм сражения, когда становилось трудно заделывать бреши, защищать фланги, обеспечивать взаимодействие и поддерживать связь. Но все это закономерно. Он и подчиненные ему штабы и части до конца должны были выполнить свой воинский долг. И выполняли как истинные рыцари, но не обреченные.

Только однажды, на второй день боя, испытал Федор Ксенофонтович муки отчаяния и безнадежности. Это случилось, когда проникшая по просеке в тыл его соединения мощная танковая колонна немцев нарвалась на не менее мощную артиллерийскую засаду бригады полковника Москалева, а он, генерал Чумаков, чтобы лишить немцев огневой поддержки, решил пройтись по огневым позициям их артиллерии и минометов танковым батальоном из своего резерва. Когда его танки, нанеся по врагу стремительный удар, стали жаться к лесу, чтобы уйти под защиту своих артиллеристов, им наперехват ринулось больше двадцати средних немецких танков и несколько штурмовых орудий. Федор Ксенофонтович, находясь в своем командирском танке, мог противопоставить бронированному кулаку немцев только шесть тридцатьчетверок и около двух десятков танков старого образца, с бензиновыми двигателями. Казалось, ничто уже не могло спасти батальон от поражения в столь неравном поединке... И только оставалось отдать свою жизнь подороже, с пользой для дела и поэффектнее для примера другим. Но чтоб страх не застил ясность разума и чтоб не захлебнулось преждевременно сердце, надо было пересилить несколько мгновений... Несколько мгновений, когда ты понял, что гибель неотвратима, ощутил, что наступили твои последние минуты. И если ты устоял перед внезапным накатом этого страшного озарения, не заметался, пытаясь все-таки уклониться от смерти, а ожесточился и скрепя сердце ринулся ей навстречу, значит, ты не капитулировал даже в душе. Значит, если случится погибнуть, то в смертельную минуту в твоем сердце не останется места для самой тяжкой тоски, какую может испытать человек. Накал самоотреченной страсти, дерзкого боевого азарта и ненависти к врагу вытеснит из твоей груди все другие земные чувства.

Но при этом ох как нелегко нравственно зажмуриться, если ты как военачальник отвечаешь за судьбы тысяч людей, за выполнение задачи и гибнешь не на своем капитанском мостике, а на обочине начатого тобой сражения, гибнешь потому, что поддался искушению успеть здесь и успеть там, дабы скорее повергнуть врага...

Только случай выручил тогда генерала Чумакова и танковый батальон, который приготовился было вступить в неравное противоборство. Немцы неожиданно прекратили атаку и вышли из боя. Это, как потом узнает Чумаков, был момент, когда немецкое командование, почувствовав силу ударов двух наших механизированных корпусов севернее Орши, разгадало замысел маршала Тимошенко и начало спешно принимать контрмеры. Главные силы 47-го немецкого механизированного корпуса, увязшие в сражении со сводной группой частей генерала Чумакова, получили приказ немедленно прекратить бой и выйти в район Трухановичей и Сенно...

Страшный это был и жестокий урок для Федора Ксенофонтовича, о котором ему хотелось бы позабыть, оставив лишь в закромах знаний выводы из него. Но человек, к сожалению, не властен приказывать своей памяти. Сколько в эти напряженные дни ни происходило событий, в которых он, генерал Чумаков, играл первую скрипку, направляя наступательные и оборонительные бои по нужному руслу, маневрируя силами, изобретая уловки для врага, анализируя данные разведки и вновь принимая меры соответственно постоянно меняющейся обстановке, а память укоряюще возвращала его ко второму дню контрнаступления, когда он водил батальон в атаку. И как бы спрашивала: "А что было б сейчас, если бы ты не вернулся из той атаки?.." "Незаменимых нет!" — сердито отвечал себе Федор Ксенофонтович, но внутренний червь не переставал точить и грызть, особенно тогда, когда он находил очередное важное и неожиданное решение, какое другой на его месте мог бы и не найти...

И вот сегодняшний бой, грянувший ранним туманным утром, когда немцы, скрытно переправив через Березину мощный танковый кулак, пытались рассечь им войсковую группу Чумакова, разрушить переправы и положить начало полному уничтожению частей, замкнутых в кольцо. Федор Ксенофонтович в числе других тактических ходов немецкого командования предусмотрел и этот и заблаговременно выставил в нужном месте крепенький, насколько еще позволяли силы, заслон. Об него и расшиб противник свой кулак.

С правого берега притока, взобравшись на башню замаскированного танка, генерал Чумаков внимательно следил за тем, как развертывалось по ту сторону сражение. Саперы уже закончили к утру наводку переправы, и у Чумакова была возможность в случае крайней необходимости бросить навстречу прорвавшимся танкам немцев последний очень малочисленный танковый резерв. Но впереди ведь ждало теперь главное — прорыв вражеского кольца. Надо было жестко экономить силы. И Федор Ксенофонтович приказал выдвинуть к переправе на прямую наводку единственную имевшуюся при штабе батарею полковых пушек.

Чтобы занять позицию с хорошим обстрелом, пришлось перетаскивать орудия по болотистому грунту, и на это было потрачено немало времени. Но когда немецкий танк оказался на огневой позиции ближайшего к переправе орудия, батарея полковых пушек уже изготовилась к бою. Еще несколько мгновений, и ее снаряды устремились бы к цели.

В этот момент на башне вражеского танка появился человек. Наводчики орудий сразу же увидели его сквозь оптику своих панорам, а генерал Чумаков, всматриваясь в бинокль, даже узнал в человеке младшего политрука Иванюту!..

Потом, когда Миша Иванюта, усталый, грязный и безмерно счастливый, предстал перед начальством, Чумаков спросил у него:

— Что вы делали на батарее?

— Собирал материал о героизме.

— Почему не вернулись в штаб, когда начался бой?

— Как же я мог вернуться? Что подумали б красноармейцы?.. Появились немецкие танки, а младший политрук спешит в тыл.

— Ну хорошо, — согласился Федор Ксенофонтович. — А зачем вам понадобилось залезать на немецкий танк? Могли же наши сшибить!

— Не нашел другого выхода, — чистосердечно сознался Иванюта. — На танке было самое безопасное место в ту минуту.

Кажется, смешной разговор. Прямота и логичность доказательств младшего политрука Иванюты были неотразимы и на какое-то время даже развеселили всех, кто присутствовал при сем разговоре. А Федор Ксенофонтович неожиданно для себя почувствовал облегчение: его перестала донимать совесть за тот случай, когда он, оставив наблюдательный пункт, повел танки в атаку. Ведь действительно на войне существует своя логика, каждая ситуация диктует свои особые требования, и еще не нашлось мудреца, который бы все поступки человека в бою разложил по полочкам, точно определив степень их полезности.

"Никто ничего не знает", — такой обтекаемой формулой закончил Федор Ксенофонтович поединок с самим собой и начал отдавать распоряжения о задымлении местности и выходе частей к переправам.

...Воспользовавшись шоковым состоянием немецкого командования, которое просчиталось в своих надеждах на внезапный танковый таран, группа генерала Чумакова быстро откатывалась на восток, концентрируя силы для удара по вражеским войскам, замкнувшим в ее тылу линию фронта.

В конце дня недалеко от совершавшего марш штаба сел на лесную поляну маленький двухкрылый самолет, исполосованный зеленой краской разных оттенков. Летчик вручил генералу Чумакову записку от начальника штаба армии. В ней указывалось: "Генерал Ташутин ранен. Командующий фронтом приказал вам принять армию. Посылаю за вами самолет".

Федор Ксенофонтович раздумывал недолго и ни с кем не советовался. Написал ответ, что просит разрешить ему вступить в командование армией только после вывода своих частей из окружения. И приказал посадить в самолет тяжелораненого красноармейца.

Когда самолет улетел, полковой комиссар Жилов обиженно спросил у генерала:

— Федор Ксенофонтович, зачем прилетал самолет? Что у вас за секреты от меня?

— Никаких секретов! — Чумаков рассказал полковому комиссару все как есть.

Жилов помрачнел:

— С приказами командующего фронтом не шутят!

— А кто собирается шутить? Приказ будет выполнен. — Федор Ксенофонтович оглянулся на лес, где отдыхали командиры и политработники. — Как твой Иванюта сказал? "Появились немецкие танки, а младший политрук спешит в тыл?.." В его словах великая правда. Она касается и генералов...

История уже не раз видела и запечатлевала в своей памяти, как алчные завоеватели, пытаясь скорее проникнуть к сердцу России — Москве, избирали одни и те же дороги, пролегшие севернее Полесья, через Минск, Смоленск, Вязьму. И гитлеровский генеральный штаб, разрабатывая захватнический план "Барбаросса", оказался верным этой исторической традиции. Уже в первых числах июля 1941 года немецкое командование, достигнув определенных оперативных успехов в приграничных сражениях и полагая, что основные силы Красной Армии на центральном направлении разгромлены, нацелило на Смоленск свои танковые группы, объединенные для удобства управления в 4-ю танковую армию под командованием фельдмаршала фон Клюге. Гитлеровцы были уверены, что на подступах к Смоленску они уничтожат оставшиеся соединения Красной Армии, прикрывавшие московское направление, и беспрепятственно устремятся к столице СССР.

Это были дни, когда советское военное руководство, проанализировав тяжкие события первых двух недель войны и вскрыв стратегические замыслы немецкого генерального штаба, спешно подтягивало на угрожающие направления армии резерва Ставки.

Маршал Тимошенко, приняв командование Западным фронтом, простершимся от Идрицы на севере до Речицы на юге, вместе со своим штабом и под руководством Ставки Главного командования напрягал усилия для стабилизации линии обороны за счет выдвигавшихся на запад шести армий резерва и отходивших со стороны Бобруйска весьма ослабленных соединений 4-й армии. В этих целях в полосе фронта были предприняты контрудары двумя механизированными корпусами, имевшими в своем составе около 700 танков, и еще несколькими крупными соединениями.

И случилось так, что, когда немцы, перегруппировав силы, возобновили решительное наступление в сторону Смоленска, внезапно грянули встречные удары на лепельском, борисовском и бобруйском направлениях. Это явилось для врага невероятным и неожиданным: в его войсках началась суматоха.

Немецкое командование, почувствовав мощь атак двух мехкорпусов армии генерала Курочкина, спешно устремило для парализации их действий основные силы своего 2-го воздушного флота, несколько танковых дивизий и выбросило в район танкового сражения крупный воздушный десант.

За четверо суток упорных боев советским частям удалось перемолоть много живой силы и техники врага и отбросить захватчиков на несколько десятков километров.

Наступательные действия механизированных и стрелковых корпусов Западного фронта продолжались до 9 июля. Нанеся немцам тяжелые потери, наши соединения совместно с частями, которые пробивались из вражеского тыла, нарушили расчеты и планы захватчиков, не позволив им в намеченное время выйти в район Витебска и к Днепру у Орши.

На второй день, 10 июля 1941 года, началось историческое Смоленское сражение — на кратчайших путях из Белоруссии к Москве. В этой битве, как потом станет ясно, советские войска остановили самую сильную вражескую группу армий "Центр". Почти на два месяца противник вынужден был перейти к обороне на главном стратегическом направлении — впервые в ходе второй мировой войны. Именно Смоленское сражение положило начало крушению гитлеровского плана "молниеносной войны" против СССР.

28

"Ну зачем я это сделал?.. Не надо было, не надо!.. Ах, дьявол меня побери!" — мысленно сокрушался Владимир Глинский, сидя у окна вагона, битком набитого ранеными. Стояла душная ночь, окно было открыто, и в него вместе с ветром врывались запахи спелых хлебов. Санитарный поезд шел в Москву.

Досадовал Глинский по той причине, что оставил для руководства абверкоманды при 4-й германской армии отчет о своих действиях, своем положении и местопребывании, а через час был тяжело ранен — осколок мины раздробил ему кисть левой руки. И теперь метался в тревоге: пришлют кого-нибудь на связь с ним, а его уже нет, да и не дай бог, вдруг связной попадется чекистам...

В вагоне было темно. Только временами вспыхивали электрические фонарики в руках санитаров, когда они появлялись по зову раненых или проносились в проходе по каким-то своим делам. Глинский старался не вслушиваться в стоны, в горячечный бред искалеченных людей, в неумолчный крик обгоревшего танкиста в конце вагона. Он бережно нянчил свою забинтованную руку, ощущая ее как сгусток чего-то горячего, тяжелого и чужого. Не успела зарасти пулевая рана на ноге, как поймал рукой осколок. Ранили Глинского под Борисовом, когда части сводной оперативной группы генерала Чумакова на четвертый день боев получили приказ пробиваться из окружения. Глинскому поручили заминировать мост через речку Можа. Из-под моста Глинский уходил последним, засунув между брусками тола пакет с надписью по-немецки: "Внимание! Очень важно! Передать в штаб 4-й армии" — и перерезав электрические провода. Мост остался невзорванным по таинственной для большевиков причине, выяснить которую, после того как по нему проскочили немецкие танки, никто уже не мог. Будут немецкие саперы убирать из-под моста взрывчатку, наткнутся на пакет... А ранен был, когда перебегал дорогу, чтобы успеть взобраться на броню танка, в который полковник Карпухин погрузил свое штабное хозяйство. Надо было переждать обстрел в окопе, а он, боясь отстать, побежал...

В числе разных важных сведений, переданных руководству абверкоманды, была почти дословная запись разговора Чумакова и Карпухина по радио и телефонного разговора между Карпухиным и командующим армией Ташутиным. Пользуясь тем, что "майор Птицын" числился начальником саперного наряда при штабе, Глинский зашел в палатку полковника Карпухина, чтобы тот указал на карте место очередного промежуточного командного наблюдательного пункта. Случилось это на второй день боев, на территории, отбитой у немцев. Генерал Чумаков, вызвав Карпухина по радио, приказал ему немедленно связаться с генерал-лейтенантом Ташутиным и передать то, что он будет говорить... И начался этот диалог.

"Танки, которые прорвались в наш тыл по лесной просеке, действительно принадлежат сорок седьмому моторизованному корпусу немцев, — докладывал Чумаков, а Карпухин слово в слово повторял все в телефонную трубку. — Силами артиллерии Москалева танки остановлены. Подбито и сожжено пятьдесят шесть машин! При контратаке нашим танковым батальоном уничтожено две пушечные и три минометные батареи, разбиты тягачи и грузовики. Противник понес большие потери в живой силе".

Далее Чумаков сообщал то, ради чего был затеян этот разговор при посредничестве Карпухина.

"После выхода танкового батальона из контратаки он подвергся нападению средних немецких танков. Завязалась пушечная дуэль. А затем произошло непонятное: немцы неожиданно прекратили боевые действия и, свернувшись в колонну, двинулись под прикрытием танков в обратный путь. Начавшаяся бомбежка тоже вдруг прекратилась, и самолеты ушли на север. Сейчас артиллеристы Москалева ведут сосредоточенный огонь по удаляющейся колонне".

Что все это могло значить, Чумаков, конечно, догадывался, но не мог не предупредить командарма, что скопище немецких танков появится в каком-то другом месте...

"Догадки твои правильны, — ответил Чумакову генерал Ташутин через Карпухина. — Припекло немцев на лепельском направлении, вот и мечутся... Продолжайте наступление!.."

Еще два дня после этого наступала группа генерала Чумакова, но пробиться к Борисову все-таки не смогла.

Неприятно вспоминать обо всем этом Владимиру Глинскому, потому что с воспоминаниями будто возвращался постыдный страх, перенесенный им во время прорыва из замкнутого немцами кольца, когда по пробитому советскими танками узкому коридору с флангов гвоздили десятки немецких минометов, а потом еще навалились "юнкерсы". Страшился Глинский не самой смерти, хотя и ее тоже боялся; ужасала мысль о том, что падет в чужом обличье и будет похоронен в одной яме с людьми, против которых восстал с оружием, а там, в абвере, его занесут в тайный список как неведомо куда исчезнувшего, не оправдавшего доверия и нарушившего клятву... А если уж не кривить душой ни перед богом, ни перед собой и не прислушиваться к голосу, который иногда пробуждался в его душе, то все гораздо проще: Владимир Глинский не хотел умирать на пути возвращения в свою колыбель, уходить в небытие в преддверии освобождения России от большевизма, не желал, чтобы перенесенные им страдания и лишения не были отплачены светлыми днями, наполненными радостью, счастьем и деяниями во благо вновь обретенной родины.

И еще было что-то необъяснимое в его поступках. Когда прошло горячечное состояние, вызванное ранением, и когда понял, что если отстанет от красных и немецкие врачи даже сохранят ему раздробленную осколком руку, то все равно он уже не солдат секретной армии особого назначения, а горемыка на гитлеровских задворках, без места в жизни и без будущего. Правда, когда он сидел на броне советского танка, его сердце пронзил коварным вопросом тот скрытый в нем человечек, который не терпел неясностей: "Разве мало будет дел для графа Глинского, пусть инвалида, в освобожденной от большевизма России?.." Нет, у него почему-то исчезло желание прислушиваться к таким вопросам, вдумываться в них и отвечать... Если в канун вторжения немцев на просторы Советского Союза его воображение в пастельных тонах рисовало картины с хрустальными дворцами и райскими кущами, уготованными судьбой для него, графа Глинского, смертельно уставшего от печальной и нищенской жизни на чужой земле, то сейчас какая-то гипнотическая сила усмирила его фантазию, а его мысли, прежде такие стремительные и дерзкие, почему-то начали все чаще сбиваться в бесформенный комок, который надо раздергивать, распутывать, но тогда он обязательно откроет что-то для себя нежелательное, какую-то постыдную, укоряющую тайну, распознает что-то новое в этом враждебном и ненавистном мире, в этих доверчивых людях, принявших его за своего, за некоего "майора Птицына".

Такая сумятица чувств и мыслей привела к тому, что Глинский и сам толком не знал, как и для чего пробился он вместе со штабом Чумакова на эту сторону фронта, а сейчас едет в Москву... Да, да!.. Именно в Москву везет его санитарный поезд, набитый ранеными, среди которых в каком-то вагоне лежит на подвесных носилках тяжело раненный генерал-лейтенант Ташутин, командующий армией. Владимир Глинский в глаза не видел этого Ташутина, и эту фамилию он впервые услышал из уст полковника Карпухина; теперь же случаю было угодно распорядиться так, что ранение Ташутина скажется, видимо, на судьбе Владимира Глинского.

Генерал-майор Чумаков примчался в Могилев на вокзал, к санитарному поезду, которым отправляли Ташутина. Глинский окликнул Федора Ксенофонтовича из окна вагона, когда генерал, повидавшись с Ташутиным и о чем-то поговорив с ним, покидал запруженный людьми перрон... От Чумакова он и услышал, что санитарный поезд направляется в Москву. Но главное в другом: увидев и узнав майора Птицына, генерал Чумаков искренне обрадовался и даже взволновался. Боясь, что поезд вот-вот тронется, торопливо и сбивчиво стал рассказывать ему о своей семье, переехавшей из Ленинграда в Москву, и о том, что он не помнит московского почтового адреса. Потом Федор Ксенофонтович, убедившись, что майор Птицын — ходячий раненый, попросил его по приезде в Москву отнести жене записку и набросал на листе бумаги план, по которому будет совсем нетрудно разыскать нужный дом на 2-й Извозной улице. Значит, и Москва для Глинского окажется не столь враждебной и загадочной...

Ночь за окном вагона делалась все глуше. Поезд шел строго на восток по какой-то одноколейной линии, и было удивительно, что его не задерживали на крохотных станциях, забитых эшелонами.

"Добрый день, Ирочка!

Прошла вечность с той грустной минуты, как мы попрощались с тобой возле твоего дома. И, как полагается, на протяжении вечности произошло событий гораздо больше, чем за всю мою прежнюю жизнь. На третий день после разлуки с Ленинградом мы уже были в бою. Что это такое — лучше тебе не знать: все оказалось не так, как мне виделось раньше. Но зато я открыл боевой счет... Когда первый раз вылетал в составе звена наперехват "юнкерсам", думал о тебе и верил, что обязательно собью фашиста. А когда сцепились с "мессерами", уже ничего не думал; оказывается, если взгляд на прицеле или занят поиском в сфере, мысли исчезают и остается только жгучее желание: найти фашиста и срубить его с неба, вогнать в землю.

На седьмой день я сбил "мессера" (до этого — двух "юнкерсов"), но не уберегся и сам: меня тоже сбили. Спустился на парашюте за линией фронта и сразу же оказался среди своих, пробивавшихся на восток. А потом узнаю, что генерал, который вел наш отряд, носит такую же фамилию, как твоя, — Чумаков. Ну, думаю, с генералом, твоим однофамильцем, не пропаду. И верно, выбрались мы из окружения, и тут же я разыскал свою часть, где меня уже списали... Пришлось воскресать. Сейчас мы едем получать новые машины, и вот с дороги, а точнее, из Москвы пишу тебе это письмо и очень огорчаюсь, что Ленинград так далек от нашего маршрута. Хоть издали бы увидеть тебя...

Пиши мне, пожалуйста, письма и, как только сообщу тебе свой адрес, пришли все сразу.

Крепко тебя целую, твой навсегда

Виктор Рублев".

Это письмо переслали в Москву, на 2-ю Извозную улицу, из отдела "До востребования" Центрального почтамта Ленинграда, куда Ирина отважилась послать слезную просьбу, надеясь, что эта просьба попадет в руки таким же, как она, влюбленным девушкам и они не оставят без ответа ее послание.

И сегодня в доме праздник.

Ира никогда бы не стала делиться с матерью своей тайной, если б в письме не было упоминания о генерале Чумакове. Конечно же речь идет об отце! Мать, прочитав письмо, залилась счастливыми слезами, стала целовать Ирину, говоря ей какие-то милые глупости... Сидя на диване, они еще и еще перечитывали письмо, смеялись, радовались и опять плакали.

— Почему ж ты не сказала ему, что твой отец генерал? — недоумевала Ольга Васильевна, глядя на дочь сияющими глазами.

— Понимаешь, мама... — Ирина и сама толком не могла объяснить все. — Он мне будто дурочке, очень старательно объяснял, что от ефрейтора до лейтенанта расстояние больше, чем от лейтенанта до генерала. А мне было так смешно!.. Но я не подавала виду и даже нарочно обмолвилась, что в нашем роду нет военных и я ничего в этом не смыслю. Он еще выше нос задрал... Но был таким славным в этом маленьком чванстве и безобидном хвастовстве, что я не стала его разочаровывать...

День сегодня полон счастливых неожиданностей. Не успели мать с дочерью нарадоваться этому письму и нечаянной весточке об отце, как в передней осторожно звякнул звонок. Ирина подбежала к двери, открыла ее и увидела на лестничной площадке их приветливого усача дворника, взъерошенного, с возбужденными, будто хмельными, глазами и какой-то нетерпеливой, безудержной улыбкой. А из-за его спины выглядывал незнакомый майор с забинтованной, на перевязи, левой рукой.

— Принимайте гонца с доброй вестью и с личным посланием от генерала Чумакова! — с театральной торжественностью и поклоном сказал дворник.

Майор, деликатно оттеснив дворника, сделал шаг к Ирине и, приложив руку к фуражке, представился:

— Майор Птицын!

Ну что за день сегодня!..

29

Полководец, проигравший сражение, еще долго и не единожды скитается потом страждущей мыслью по извилистым путям складывавшихся обстоятельств и принимавшихся им решений и часто в укор своей недремлющей совести находит более простые и более разумные решения. С особой остротой и чувствительностью постигает он для себя истину, и его начинает преследовать болезненное желание чуда — возвратиться в прошлое и повторить сражение, о котором он теперь думает с иной энергичностью ума, с пониманием причин своего неуспеха.

Нечто подобное в эти июльские дни испытывал Сталин: его нестерпимо мучил вчерашний день, минувший месяц, кажется, болели сами его мысли о том, что Красная Армия за три недели войны вынуждена была отдать на поругание врагу Латвию, Литву, Белоруссию, часть Правобережной Украины и Молдавии. Страшно смотреть на карту: фашисты прогрызли полпути от границы к Москве.

Но сейчас продвижение врага замедлилось и кое-где приостановилось, налажено более или менее четкое управление фронтами, а чтобы еще больше приблизить стратегическое руководство к войскам действующей армии, созданы главные командования на трех стратегических направлениях советско-германского фронта: Северо-Западном, Западном и Юго-Западном, главнокомандующими которых назначены члены Ставки маршалы Ворошилов, Тимошенко и Буденный. Председателем Ставки назначен Сталин, который вскоре по решению Политбюро ЦК стал народным комиссаром обороны СССР, а с 8 августа и Верховным Главнокомандующим. Дан разбег во всем, из чего складывались потребности войны, упрочено после потрясения духовное равновесие в армии и в народе, уяснены конечные цели и тяжкие пути к ним...

В этот день, придя на заседание Политбюро ЦК и Государственного Комитета Обороны, многие обратили внимание, что Сталин выглядел не таким мрачным, каким он был в последнее время, и даже какая-то лукавинка светилась в его золотистых неспокойных глазах. Может, причиной этому было успешное завершение переговоров с английской миссией во главе с послом Стаффордом Криппсом и подписание соглашения между правительствами СССР и Великобритании о совместных действиях в войне против Германии, а может, обнародованные Совинформбюро сведения о том, что за первые три недели войны Германия понесла потери в живой силе убитыми, ранеными и плененными в четыре раза больше, чем Советский Союз? Но верны ли эти сведения?..

В кабинет Сталина вошел Борис Михайлович Шапошников — новый член Ставки Главного командования. Сталин встретил его на середине ковровой дорожки, поздоровался за руку и, всмотревшись в усталое лицо и грустные глаза маршала, снова помрачнел.

Пригласив Бориса Михайловича сесть, Сталин обратился к членам Политбюро:

— Мы вызвали товарища Шапошникова с Западного фронта для участия в переговорах с английской миссией... Сейчас переговоры позади, и мы хотели бы услышать от Бориса Михайловича, как нового члена Ставки, его мнение о положении дел на Западном фронте и вообще на наших фронтах. — Шапошников был один из немногих, кого Сталин изредка называл по имени и отчеству.

Присевший было на стул маршал встал и с несколько растерянной улыбкой ответил:

— Товарищ Сталин, я не готовился к такому докладу.

— Сидите, пожалуйста, — спокойно сказал Сталин, тоже присев за свой письменный стол. — Речь идет, товарищ Шапошников, не о докладе... Вы наш видный военный теоретик... Объясните, пожалуйста, членам Политбюро и Государственному Комитету, почему, на ваш взгляд, Красная Армия так далеко отступила.

— Что я могу сказать... — раздумчиво произнес Борис Михайлович, собираясь с мыслями. Голова его чуть подрагивала от скрытого волнения. — Как вы знаете, неприятель заблаговременно выдвинул к нашим границам три исходные группировки войск: "Север", "Центр" и "Юг". Сейчас эти группировки после трехнедельных боев вышли на линию Пярну — Тарту — Псков — Витебск — река Днепр и далее: Житомир — Могилев-Подольский. По этой линии мы впервые за время военных действий достигли некоторой стабилизации фронта... Я не беру на себя смелость заниматься анализом причин наших неудач, но, насколько мы осведомлены о замыслах Гитлера, немцы не достигли намеченных ими целей, которые состояли в том, чтобы исходными группировками уничтожить главные силы Красной Армии в приграничных сражениях и открыть пути для беспрепятственного продвижения своих войск к Ленинграду, Москве и в Донбасс. Более того, с вводом в действие наших стратегических резервов и в итоге перегруппировки войск мы, как я уже сказал, несколько стабилизовали положение. — Маршал Шапошников замолчал, всматриваясь в непроницаемое лицо Сталина, в его цепкие, буравящие глаза.

— Продолжайте, — тихо сказал Сталин, и по интонации его голоса было непонятно, как он отнесся ко всему услышанному.

Прокашлявшись, Борис Михайлович продолжил:

— Я не убежден, разделяет ли мою точку зрения Климент Ефремович, с которым мы вместе представляли на Западном фронте Ставку Главного командования... Но с приходом на Западный фронт маршала Тимошенко оперативное руководство войсками заметно улучшилось. Сыграли свою роль контрудары наших механизированных и стрелковых корпусов. Враг понес большие потери, особенно в районах Сенно, Лепеля, на борисовском направлении, под Бобруйском... Серьезный урон нанесла врагу в оборонительных боях, опираясь на сооружения укрепленных районов, армия генерала Ершакова. Хорошо дрались армии Курочкина и Филатова. Стойко защищают наши войска подступы к Смоленску, хотя там очень тяжело... Мне думается, что неприятель уже не сможет вследствие понесенных потерь наступать одновременно на всех фронтах. Его расчеты на "молниеносную войну" не оправдались, и теперь замыслы противоборствующих сторон будут диктоваться реально складывающейся обстановкой. С последовательным вводом в сражение основных сил второго стратегического эшелона советских войск и удлинением коммуникационных линий противника создалось положение, при котором есть надежды достигнуть на главных направлениях равновесия сил, которое немцы могут нарушить только скрытым маневром войск, а также переброской на восток дивизий с Запада. Но при этом надо еще учитывать, что немецкая армия мобильнее нашей... Следовательно... — Маршал запнулся, точно слова, которые он хотел сказать, обжигали его.

— Следовательно, ближайшее будущее не сулит нам... — Сталин умолк, выжидающе глядя на Шапошникова.

— Да, товарищ Сталин, отступать еще придется... — негромко, но очень внятно ответил Шапошников, и голова его дернулась сильнее обычного.

Наступила тишина — внезапная и тревожная, точно после выстрела.

Сталин поднялся с кресла, но тут же опять сел, правая рука его протянулась к стопе книг на столе, скользнула пальцами по их корешкам, но не остановилась ни на одной. Вдруг он заговорил с каким-то внутренним напряжением:

— Нам нельзя забывать вот чего... — Он обвел взглядом членов Политбюро, будто удостоверяясь, слушают ли его, остановил глаза на маршале Шапошникове и продолжал: — В статье "О "левом" ребячестве и о мелкобуржуазности" Ленин напоминал, что серьезно относиться к обороне страны — это значит основательно готовиться и строго учитывать соотношение сил... Прямо скажем, что успеть осуществить задуманное нам не дали, и мы, учитывая соотношение сил, должны принять самые чрезвычайные меры, чтобы в конце концов это соотношение склонилось в нашу пользу... — Сталин умолк и, склонив голову, опустил взгляд, словно произнесенные им сейчас фразы прозвучали помимо его воли и он испытывал недовольство. — Ленинские слова я напомнил, чтобы у нас было более правильное, трезвое представление о ходе военных событий... Но отнюдь не для того, чтобы мы оправдывали наши неудачи ленинской мыслью, ибо мобильность сегодняшней германской армии, как подтвердил нам сейчас товарищ Шапошников, такова, что можно доотступаться до полного поражения!.. Мы должны драться за каждый метр нашей земли!.. Я надеюсь, что все понимают меня так, как надо. — Сталин обвел взглядом сосредоточенные лица членов Политбюро и вновь обратился к маршалу Шапошникову: — Борис Михайлович, значит, мы не ошиблись, что не стали держать Тимошенко в Москве? — И Сталин коротко взглянул на Молотова.

— Безусловно, — ответил Шапошников.

— Как вы полагаете, справляется ли с командованием Юго-Западным фронтом товарищ Кирпонос? — снова спросил Сталин.

Шапошников пожал плечами и после короткого раздумья с чувством неловкости сказал:

— Прекраснейшая биография, достойнейший, необыкновенной храбрости человек. Но командовать таким большим фронтом в столь трудных условиях ему, пожалуй, тяжеловато: из-за недостаточной оперативно-стратегической подготовки. — Маршал Шапошников помедлил, не зная, стоит ли еще говорить что-либо о Кирпоносе; после паузы добавил: — Только два года назад Михаил Петрович Кирпонос командовал дивизией. Согласитесь: не так просто перестроить за столь короткий срок свое мышление, свою психику, изменить свои мерки оценок оперативно-стратегических коллизий. Масштабы фронтовых задач трудно втиснуть в мерки недавнего комдива.

— Я не согласен с Борисом Михайловичем, — сказал Ворошилов, как только Шапошников умолк. — Если бы мы в гражданскую войну ждали, пока наши пролетарские командиры осилят академии, нас беляки раздавили бы!.. Кирпонос умеет оценивать обстановку и принимать решения, умеет опираться на штаб фронта.

— Верно, — согласился с Ворошиловым Сталин. — Я думаю, что у нас пока нет достаточных оснований сомневаться в Кирпоносе. Юго-Западный фронт, при всем драматизме сложившихся там событий, с первого дня войны упорно сражается за каждый рубеж. У Кирпоноса опытные помощники: начальник штаба товарищ Пуркаев превосходно знает свое дело, начальник оперативного отдела товарищ Баграмян, как мне докладывал генерал Жуков, инициативный и мыслящий штабист. А сейчас, когда образованы главные командования стратегических направлений, руководство Юго-Западного фронта получит подспорье в лице товарища Буденного. — Сталин посмотрел на ранее сделанную синим карандашом пометку на листе бумаги и продолжал: — Теперь об общем выводе... Трудно не согласиться с маршалом Шапошниковым, что стратегическая инициатива пока не за нами... Но очень важно, что и немцы не осуществили своих стратегических намерений... Значит, наша задача — изматывать фашистов дальше. Западному фронту надо превратить треугольник Орша — Смоленск — Витебск в своеобразную наковальню и как можно больше расколотить на ней вражеских сил... — И опять задал вопрос Шапошникову: — Борис Михайлович, какие звенья в цепи сегодняшних проблем, с вашей точки зрения, наиболее слабы?

— Авиация и высшие командные кадры, — без промедления ответил маршал.

— Авиация... и высшие командные кадры, — растягивая слова, будто всматриваясь в них, повторил Сталин. — Авиацию мы создаем усиленными темпами... А кадры... надо разумно использовать те, что мы имеем, и зорко присматриваться к людям, которые хорошо проявляют себя на фронте. Война должна выдвинуть талантливых командиров... — Сталин заметил, что при этих словах маршал вздохнул и с какой-то горечью в глазах опустил голову. — А вы видите еще какой-нибудь выход, товарищ Шапошников?

— К сожалению, не вижу, — ответил маршал.

Сталин поднялся из-за стола, взял в пепельнице нераскуренную трубку и, разглаживая мундштуком свои толстые усы, прошелся вдоль кабинета. Потом он остановился возле маршала Шапошникова и, глядя на него в упор, приглушенно заговорил:

— Я вам очень верю, Борис Михайлович... Мы всегда вам верили, видя вашу преданность военной науке, ваши заслуги в разработке планов обороны страны и ваши усилия в оперативной подготовке штабов и командных кадров... Скажите, пожалуйста, почему в адресованной мне телеграмме от седьмого июля об аресте и предании суду бывших руководителей Западного фронта рядом с подписями Тимошенко, Мехлиса, Ворошилова и Буденного я не увидел вашей подписи?

В кабинете наступила тревожно-тягостная тишина. Все устремили взгляды на потемневшего лицом маршала Шапошникова. Борис Михайлович, сдерживая в себе желание, чтобы по извечной привычке истинно военного человека не встать, отвечая на вопрос старшего, выдержал прямой взгляд Сталина и с раздумчивой неторопливостью сказал:

— Когда подобный документ подписывают коллективно, значит, каждый в отдельности в чем-то сомневается...

— А вы разве сомневаетесь в правильности этого шага?

— Нет, я не сомневаюсь. Трагедия генералов Павлова, Климовских, Григорьева, Клыча, Коробкова... меркнет на фоне трагедии десятков и десятков тысяч людей, погибших или оказавшихся в плену у немцев.

— А потеря территории, а уничтожение нашей авиации, а захват фашистами наших складов?! — Сталин смотрел на маршала с холодным прищуром глаз.

— Да, — согласился Шапошников, — и все это, вместе взятое, привело к тому, что надо было решиться на такой трудный, но в условиях военного времени правомерный шаг, о котором в назидание должен узнать весь командный и политический состав Вооруженных Сил... А относительно моей подписи на телеграмме... я считаю, что это прерогатива наркома обороны... Заместителю наркома, каковым является ваш покорный слуга, по неписаному военному этикету не полагается подкреплять своей подписью подпись наркома, да еще и председателя Ставки.

— А мы, значит, нарушили прерогативу? — спросил маршал Ворошилов, сделав ударение на слове "нарушили".

— Почему же? Вы, Климент Ефремович, член Политбюро и член Ставки Главного командования. — Борис Михайлович извинительно улыбнулся.

— Меня удовлетворил ваш ответ, товарищ Шапошников, — спокойно сказал Сталин и, подойдя к столу, начал набивать трубку. После небольшой паузы он опять обратился к маршалу: — Вы, Борис Михайлович, лучше меня знаете руководящие военные кадры. Не могли бы вы назвать десяток фамилий людей, кого можно бы прямо сегодня назначить командармами?

— Надо подумать и посоветоваться, — с готовностью ответил маршал, а затем, колеблясь, спросил: — А нельзя ли вернуть в армию нескольких талантливых людей... репрессированных или отстраненных, как я убежден, по недоразумению? Они могли бы сейчас командовать армиями...

Опять наступила тревожная тишина. Сталин молчал, молчали и все остальные, а маршал казнился в душе, что с ходу не нашел убедительных слов о невиновности тех, кого он имел в виду.

— Назовите нам бывших военных, за которых вы можете поручиться... — тихо, будто с досадой, проговорил Сталин.

— Я мог поручиться за тех и за таких, какими знал их до ареста, — с непроизвольной отчужденностью ответил Борис Михайлович. — А какими они стали сейчас, я не знаю... Но я могу назвать несколько фамилий... Боюсь только от волнения запамятовать кого-нибудь...

— Вы спокойно подумайте, — с твердостью выговорил Сталин, — вспомните кого надо и завтра доложите мне.

— Слушаюсь, товарищ Сталин... Среди них есть настоящие военные, умные головы...

— Будем считать, что с этим вопросом покончено, — мрачновато сказал Сталин.

Бесшумно открылась дверь кабинета, и вошел генерал армии Жуков, держа под мышкой красную папку.

— Разрешите, товарищ Сталин, докладывать? — густым уверенным голосом спросил он, скользнув невеселым, усталым взглядом по лицам членов Политбюро и Государственного Комитета Обороны.

— Пожалуйста, докладывайте, — разрешил Сталин; он зажег спичку и начал раскуривать трубку.

На стол, покрыв зеленое сукно, легла оперативная карта с синими и красными, будто придавившими ее, стрелами, разграничительными линиями, рубежами, обозначениями и надписями. Кажется, в кабинет зримо ворвалась война, с холодящими душу тревогами, с задымленными горизонтами, с муками и надеждами.

А там, за гремящими далями, в черном фашистском логове, Гитлер и его приспешники уже предвкушали торжество победы. Они были уверены, что война ими выиграна.

Война же только начиналась. Всколыхнувшиеся при вести о ней необъятные просторы Советской страны вдруг будто превратились в гигантский котел, где бурно переплавлялись, чтоб стать несгибаемым сплавом, любовь и ненависть, отчаяние и надежды, боль по утратам и решимость к самоотречению. Содрогнулись сердца людей от ощущения смертельной опасности, и все в едином дыхании как бы повернулись лицом к врагу, который, задыхаясь от алчности, спешил пожать плоды внезапности своего нападения, торопился воспользоваться просчетами миролюбивого соседа в определении сроков начала войны и упущениями в подготовке Красной Армии к отражению первых ударов агрессора... Кажется, не было места для раздумий, но высший государственный разум Центрального Комитета партии быстро и четко начал высветливать все самое главное, неотложное. Страна превратилась в военный лагерь. Все внимание партии — укреплению Вооруженных Сил, формированию новых соединений, обучению резервов, повышению качества управления войсками. Тысячи талантливых партийных работников влились в армию. Крепла в процессе перестройки и созидания сила советского тыла, который могучими плечами подпирал свои сражающиеся войска.

Так начиналась война советских народов против фашистских поработителей... Великая Отечественная война.

Дальше