21
В первой половине этого дня в мотострелковую дивизию полковника Гулыги прибыло из созданного при штабе фронта резерва пополнение: группа командиров и политработников. Среди них оказался и Миша Иванюта. Еще сидя на соломе в кузове грузовика, который в тучах пыли мчался по грейдерной дороге на запад, Миша с легкой грустью размышлял о том, что теперь не придется ему больше ходить в разведку, поднимать цепи бойцов в атаку, форсировать под жестоким огнем реки и речушки, как это было в первые дни войны. В нагрудном кармане его гимнастерки лежала бумага, где было написано, что он, младший политрук Иванюта Михаил Иванович, назначен инструктором-литератором дивизионной газеты "Красноармейский залп". Видимо, так надо... Ему приказано взять в руки его самое главное оружие, и он должен работать во фронтовых условиях так, как не работал ни один журналист в мире. А в атаку будут ходить другие... И боевые ордена прикипят не к его груди... Так надо... Он будет давать по врагу залпы со страниц газеты, будет стараться разговаривать с бойцами по-особому проникновенно и вдохновенно, будет прославлять истинных героев, передавать их опыт... Вроде неплохо получалось у него в многотиражке училища. И не зря более двух лет постигал он военное дело. А если к этому прибавить все то, что успел увидеть и пережить с первых минут войны по сей день... Но все-таки воевать будут другие?.. А он окажется на задворках фронтового братства? Тылы дивизии будут его обиталищем?..
Миша размышлял сквозь дрему, подавляя в себе непрошеную грусть по каким-то несбывшимся надеждам. И ни одного вопроса о том, чем может кончиться эта страшная война. Вернее, такой вопрос перед Мишей вставал, но звучал он в его сознании очень просто: как скоро Красная Армия постучится в железные ворота Берлина?
Иванюта и не заметил, когда свернули с грейдера на глухую проселочную дорогу, хотя грузовик прыгал на выбоинах, заваливался с боку на бок. И вдруг наступила тишина, прекратилась тряска. Затем раздался чей-то заспанный басище:
— Приехали!.. Выгружайсь!..
Миша увидел, что грузовики стоят на просеке сумрачного соснового леса, в глубине которого просматривались палатки, шалаши из веток, машины и автобусы.
Захватив вещмешки и шинельные скатки, все слезли с грузовиков и сгрудились в одном месте. В ожидании распоряжений расселись под кустами. Но сидеть долго не пришлось: прибежавший откуда-то розовощекий политрук с выцветшими бровями и белесыми глазами пригласил политработников следовать за ним.
...С прибывшими беседовал начальник отдела политпропаганды дивизии полковой комиссар Федулин — огромного роста мужичище, с добродушным, веселым лицом и хитроватым, кажется, проникающим насквозь взглядом. Он сидел за столом, если можно так назвать доски, приколоченные к вбитым в землю кольям, и задавал расположившимся на траве политработникам вопросы, иногда неожиданные.
— Что можно отнести к наиболее музыкальным инструментам? — со смешинкой в голосе спросил он у младшего политрука Левы Рейнгольда, прибывшего на должность начальника клуба.
У вскочившего на ноги Левы вначале вспыхнули уши, затем красные пятна проступили на щеках и шее.
— Я бы отнес скрипку, — с некоторой осторожностью ответил Лева.
— А еще?
— Флейту...
— А еще?
— Арфу... — Младший политрук Рейнгольд уже смотрел на полкового комиссара со страхом. — Опять не угадал?
— И не угадаешь, если не слышал и не видел. — Федулин раскатисто и добродушно засмеялся. — Так вот, милый мой, запомни, что тебе скажет старый кавалерист... К наиболее музыкальным инструментам относятся ноги бегущей лошади...
Все одобрительно засмеялись, а громче всех — прислушивавшийся со стороны щупленький, с курносым, каким-то птичьим лицом, младший лейтенант, видимо, как догадался Иванюта, радиотехник, ибо он стоял на коленях перед разобранным на расстеленной плащ-палатке радиоприемником и нянчил в руках лампы. Федулин кинул взгляд в сторону младшего лейтенанта и, заметив, что у него сбита на макушку фуражка, сдвинут набок поясной ремень и расстегнут ворот гимнастерки, задал вопрос уже Иванюте:
— А вот вопрос газетчику... Кто зафиксировал на бумаге истину, будто нарочитая небрежность в одежде истолковывается болезненно-тщеславными людьми как признак гениальности?
— Не знаю, товарищ полковой комиссар, — растерянно ответил Иванюта, приняв стойку "смирно" и не отрывая восторженных глаз от сверкающего на груди Федулина ордена Ленина.
— Жаль, — вздохнул Федулин, искоса наблюдая, как поспешно приводил себя в порядок смутившийся младший лейтенант. — Я тоже позабыл... Тогда, может, ответишь, товарищ... — он заглянул в лежавшую перед ним бумагу, — младший политрук Иванюта, какая самая высокая награда Родины? Только не будем касаться звания Героя...
— Самая высокая награда — орден Ленина! — Иванюта даже улыбнулся такому простому вопросу. — Это символ идей, за которые мы боремся.
— Правильно, орден Ленина — самая высокая награда, — согласился Федулин. — А кроме ордена? Подумай...
Лицо Иванюты залилось краской, глаза непроизвольно заморгали.
— Если говорить не об орденах, — пришел ему на помощь полковой комиссар, будто не заметив растерянности Миши, — то самая высокая награда Родины — это ее доверие, которое тебя возвеличивает в собственных глазах... Тебе, товарищ Иванюта, Родина доверила быть работником партийной печати. Надеюсь, ты понимаешь сам, какая это честь, и я поздравляю тебя с прибытием на свой боевой пост... А теперь скажи: под бомбежками бывал?
— Ого, еще сколько!
— Какая самая страшная бомбежка?
На мгновение задумавшись, Миша весело выпалил:
— Та, которая еще не кончилась!
— Правильно! — серьезно ответил Федулин под одобрительный смешок сидевших на траве политруков.
Миша Иванюта шагал по лесу в ту сторону, где, как ему сказали, расположилась редакция дивизионной газеты "Красноармейский залп". Редакция оказалась совсем рядом с политотдельской палаткой, и первым, кого Миша здесь увидел, был раздетый до пояса и сидевший на подножке замаскированного автобуса мужчина солидного возраста (все, кто был старше Миши лет на пять-шесть, казались ему стариками). Склонившись к пристроенному на ветке куста зеркальцу, мужчина старательно намыливал кисточкой подбородок.
— Ко мне? — спросил он, заметив подошедшего младшего политрука.
— Мне редактора — политрука Казанского.
— Я редактор...
— Может, подождать? — смутился Миша.
— Валяй сейчас. С чем и откуда пришел?
— Младший политрук Иванюта!.. Прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы на должность инструктора-литератора!
— О, это дело! — Казанский посмотрел на Мишу заинтересованно-изучающе, одобрительно кивнул и взял в руки безопасную бритву. — Ну, рассказывай о себе... Кто ты, с чем тебя едят, что умеешь, что успел повидать?..
Торопливо и сбивчиво излагая свою куцую биографию, Миша видел, как из-под мыльной пены обнажалось под бритвой широкое, чуть взрыхленное оспой лицо Казанского. Кончив бриться, он взял под кустом котелок с водой и протянул его Мише:
— Слей, пожалуйста.
Казанский умывался с веселой яростью — ухая и ахая, визгливо покряхтывая. Затем тщательно вытерся серо-пепельным полотенцем, плеснул в лицо тройным одеколоном и, зарычав от жжения, стал одеваться. Потом бережно поднял с травы широкий ремень с двумя портупеями, полевой сумкой, кобурой с пистолетом и, набросив на плечи портупеи, прочно опоясал талию ремнем. А когда надел еще планшетку на тоненьком ремешке и расправил под ремнем складки гимнастерки, вдруг выпрямился — широкогрудый, коренастый, какой-то по-особому ладный, стройный.
— Политрук Казанский... — И протянул Мише руку. — Данила Степанович... Будем на "ты"... Согласен?
— Согласен, — смущенно улыбнулся Миша и поспешно пожал протянутую руку: редактор ему явно нравился.
— Кроме нас с тобой, в редакции — никого, — продолжил разговор Казанский. — Есть еще два наборщика и шофер. Все остальные полегли в окружении. И автобус с печатной машиной остался в Немане.
— А как же выпускать газету?
— А никак... Не выходит пока газета. Завтра утром уезжаю в ближайшие райцентры искать печатную машину. Постараюсь и печатника найти.
В это время по лесу передали команду:
— Командирам и политработникам — на построение-е!..
— На построение-е!.. — вторили часовые у землянок.
Пока на краю просеки собирался для построения штабной народ, в палатке подполковника Дуйсенбиева шло совещание. Только что поступила выписка из приказа командующего фронтом. В ней говорилось:
"Подполковника Рукатова Алексея Алексеевича, составившего ложные сведения, которые порочат действия в приграничных боях командования одного из соединений, понизить в воинском звании на одну ступень. Предупредить майора Рукатова, что впредь подобные его действия будут расценены как должностное преступление... Приказ объявить перед строем командного и начальствующего состава управления дивизии".
В палатке кроме начальника штаба Дуйсенбиева присутствовали полковые комиссары Жилов и Федулин. Дуйсенбиеву было интересно узнать, что конкретно натворил прибывший к ним на днях начальник артиллерии Рукатов, да и как начальник штаба он обязан был без промедления объявить приказ. Но сейчас была дорога каждая минута: до начала наступления дивизии оставались считанные часы, а у штабистов — дел по горло. Не до построения. Поэтому Дуйсенбиев предложил вызвать подполковника Рукатова, прочитать ему приказ и снять по шпале из петлиц, а потом уже объявить приказ по управлению дивизии.
Неожиданно на помощь начальнику штаба пришел полковой комиссар Федулин. Вопросительно взглянув на молча курившего Жилова, Федулин сказал:
— Я полагаю, что ничего с приказом не случится, если полежит он без движения день-другой. Нельзя так оглоушивать начальника артиллерии перед самым наступлением.
— Золотые слова! — оживился подполковник Дуйсенбиев. — Рукатову мозгой надо сейчас шевелить. Дивизионы артполка связи между собой не имеют. Нет провода...
— Приказы издаются для того, чтобы их выполняли, — холодно проговорил Жилов. — К тому же Рукатову надо делом искупить свою вину, значит, он должен знать о том, что строго наказан и что будет держать ответ еще перед парторганизацией.
— Ты, товарищ Жилов, имеешь право приказать, — с легкой усмешкой ответил ему Федулин. — Мы перед тобой, как говорится, в положении "чего изволите". Но я все-таки хочу высказаться до конца.
— Да уж как водится. — Жилов тоже усмехнулся. — Ты не промолчишь.
— Ну так слушай. — Полное лицо Федулина сделалось суровым. — Если говорить откровенно, то контрудар, в котором примет участие наша дивизия, — это одна из попыток затормозить наступление немцев. Так?
— Может, так, а может, и нет. — Жилов тоже помрачнел, глаза его стали колючими. — Со мной командующий фронтом не советовался. Я знаю задачу нашей сводной оперативной группы: продвинуться в глубину занятой врагом территории на сто километров и совместно с сорок четвертым и вторым стрелковыми корпусами охватить с тыла пятьдесят седьмой моторизованный корпус немцев. Если мы эту задачу решим, само собой разумеется, что наступление противника затормозится.
— Ну а я о чем толкую? — Федулин смотрел на Жилова с укором и, кажется, колебался, стоит ли говорить дальше. Но все-таки продолжил: — Я посылаю всех политотдельцев в батальоны обеспечивать атаку. И сам тоже пойду. Если удастся прорыв, штаб дивизии не останется на месте. А немцы, разумеется, будут контратаковать и бомбить... Контратаковать под основание прорыва. Так что и штабу несдобровать.
— Давай покороче, — спокойно перебил Федулина Жилов. — Что ты предлагаешь?
— Я бы попридержал приказ о Рукатове до конца решения задачи.
— Вот как?.. А знаешь ли ты, что если б случайно подлость Рукатова не была разоблачена... Именно подлость! Мерзкая, гнусная!.. Если б не поймали его за руку, то генерал Чумаков пошел бы под расстрел! А может, и еще кто-нибудь с ним... Тебе это ясно? Фамилия Чумакова уже фигурировала в проекте телеграммы товарищу Сталину — в числе предающихся суду военного трибунала!..
— Вопрос ясен! — подытожил спор подполковник Дуйсенбиев. — Идемте на построение. Я зачитаю приказ.
— Учитывая напряженность момента, не надо прерывать работу штаба, — приказным тоном сказал полковой комиссар Жилов. — А политотел пусть строится. Рукатова же следовало бы вызвать сюда...
Дуйсенбиев вышел из палатки, чтобы отметить построение комсостава и вызвать Рукатова. Федулин, вытерев платком вспотевшую шею, сокрушенно заметил:
— Дела-а... Вот тебе и Рукатов! А на меня произвел впечатление думающего человека. Академию закончил.
— При подлой душе ученость хуже невежества, — с раздражением ответил Жилов.
В это время возвратился Дуйсенбиев, а вскоре следом за ним прибежал запыхавшийся Рукатов. Увидев в палатке Жилова, он побледнел, а глаза его сделались затравленными до бессмысленности. Доложил изменившимся голосом:
— Подполковник Рукатов прибыл по вашему приказанию!
— Почему вы думаете, что именно по моему? — не пряча иронии, спросил Жилов. — Откуда вам известно, что я тут старший по должности?
— Я сегодня узнал о сформировании сводной группы генерала Чумакова. А вы... Я вас видел в Могилеве. — Рукатов стоял перед Жиловым с застывшим на лице ожиданием.
— А Чумакова вы в Могилеве разве не видели? — притворно изумился Жилов.
— К сожалению, нет. Не пришлось.
— А если б увидели? У вас были к нему вопросы?
— Да, были некоторые вопросы... И мог сказать ему о его семье... Я видел Ольгу Васильевну и Ирину перед отъездом на фронт.
— Где видели?! — Жилов старался не показать вспыхнувшего в нем волнения: он знал, что генерал Чумаков не ведает, где его жена и дочь, и мучительно страдает от этого.
— В Москве, на квартире покойного профессора Романова. Они переселились из Ленинграда... Очень переживают: кто-то пустил в Наркомате обороны слух, что генерал Чумаков сдался немцам в плен.
— И они поверили?!
— Конечно нет! Я им всячески доказывал, что ничего подобного быть не может.
— А как же тогда вы могли написать о Федоре Ксенофонтовиче такую чудовищную ложь?! — Жилов не хотел задавать Рукатову этого вопроса, понимая, что никакой ответ не удовлетворит его, однако не удержался: все-таки хотелось увидеть, как поведет себя Рукатов, припертый к стенке.
Сверкавшие волнением глаза Рукатова сделались больше, а холеное лицо приобрело землистый оттенок.
— Я писал то, что мне говорили... — Он смотрел на Жилова каменно-холодным взглядом, будто готовясь к смертному поединку. — А за выводы я не отвечаю.
— Ознакомьте его с приказом! — сурово сказал Жилов подполковнику Дуйсенбиеву, чувствуя, что задыхается от негодования. Затем обратился к Федулину: — Пойдем поговорим теперь с людьми...
— ...Надо так поработать в ротах, чтобы каждый красноармеец и сержант не только хорошо знал боевую задачу, а чтобы душа в нем кричала от ненависти к захватчикам, от желания победить! — с молодой запальчивостью говорил, обращаясь к стоявшим в строю работникам политотдела дивизии, батальонный комиссар — щуплый, большеглазый, с бледным лицом. — Проверьте, чтоб у всех была листовка с речью товарища Сталина. И не забывайте: идейная закалка бойцов рождает в бою молодцов! Нет более крепкой брони, чем вера!..
Батальонный комиссар привычным жестом достал из кармана бриджей серебряную луковицу старинных часов, взглянул на них, затем нетерпеливо посмотрел в лес, где виднелась палатка начальника штаба.
Воспользовавшись паузой, Миша Иванюта шепотом спросил у стоявшего рядом с ним Казанского:
— А кто этот батальонный?
— Редкоребров — заместитель начальника политотдела, — не поворачивая головы, тихо ответил редактор. — Мешок с цитатами.
— Он и без цитат умница, — вмешался в разговор сосед Иванюты слева — белобрысый политрук, который первым встретил сегодня пополнение политработников.
— Не спорю. Но почему в холостяках ходит?.. Не знаешь? — Казанский засмеялся. — А потому, что объяснялся девкам в любви цитатами и пословицами.
— Вам бы, политрук Казанский, знание их тоже не повредило! — заметил Редкоребров, и строй отозвался смехом. А батальонный комиссар, оборвав смех суровым взглядом, назидательно изрек: — Пословицы — это плоды опытности всех народов и здравый смысл всех веков, переложенный в формулы.
Казанский не нашелся что сказать, а с правого фланга кто-то громко спросил:
— Откуда цитата?
— Это мудрость, которой кое у кого не хватает. — Редкоребров, кинув на редактора газеты насмешливый взгляд, объявил: — А политрук Казанский пойдет в батальон обеспечивать атаку вместе со мной.
— Я, к сожалению, уже имею задание! — с напускным огорчением ответил Казанский.
— Выполняют последнее, — спокойно напомнил ему батальонный комиссар. Однако на всякий случай поинтересовался: — Чье и какое задание?
— Начальник политотдела приказал достать печатную машину, — с чувством неуязвимости ответил Казанский.
— А-а... Ну ладно, прибережем вас на будущее. — Редкоребров достал из планшетки лист бумаги, развернул его и объявил: — Все, чьи фамилии зачитаю, немедленно отправляются в батальоны. Задача — личным примером обеспечить успех атаки.
Предельная ясность и категоричность приказа отозвалась в груди Миши Иванюты сосущим холодком: его фамилия тоже была названа.
Вот тебе и газетная работа!.. Опять атаки! Миша Иванюта слишком хорошо знал, что такое атака. Позади у него одиннадцать атак. Одиннадцать — и не меньше. Тут уж со счета не собьешься, ибо одно дело похвалиться перед товарищами, как ты умеешь с длинным выпадом бросать вперед по левой руке винтовку со штыком, а другое — атаковать в цепи, а тем более рядом с незнакомыми тебе бойцами, когда не приноровились друг к другу, когда ты не внушил своим соседям, что обязательно проложишь штыком дорогу себе и им, если только они защитят тебя от выстрелов в упор. Ведь в штыковой, если говорить правду, схватываются лишь те, которые не успели перестрелять друг друга при сближении... Да, каждая атака — это судорожные объятия смерти, из которых надо не только вырваться напряжением своих сил и своей сноровкой, но прежде победить в себе страх и ощущение, что именно в тебя летят все пули, а самое главное — сблизиться невредимым, удариться цепью о цепь и перехитрить всех, кто кинется на тебя...
Уточнив по списку, кто в какой полк направляется, и сообщив, что у секретаря политотдела надо получить под расписку топографические карты и у него же узнать местоположение командных пунктов, батальонный комиссар Редкоребров посмотрел в глубину леса, где как раз замаячили фигуры полковых комиссаров Жилова и Федулина.
Появление Жилова настолько удивило младшего политрука Иванюту, что он, механически выполнив команду Редкореброва "Смирно", даже не услышал слов его рапорта. Одно было в голове Миши: как и зачем здесь оказался Жилов, с которым он всего лишь вчера вечером простился в лесу юго-восточнее Могилева? Может, за ним приехал? Ведь полковой комиссар однажды предлагал ему стать инструктором по информации... А что?.. И никаких тебе батальонов и атак.
Но полковой комиссар Жилов будто и не узнавал Иванюту, хотя, выступая перед строем политработников, не раз останавливал взгляд на его недоуменно улыбающемся лице. Из слов Жилова Миша наконец понял, что их дивизия оказалась в подчинении генерала Чумакова, что Западный фронт на нескольких направлениях наносит по врагу контрудары и что это будет лучшим их откликом на историческую речь товарища Сталина... Но почему Жилов не узнает его, почему так суров и тверд взгляд полкового комиссара? Тревога все больше теснила грудь Миши, и он стал мысленно вглядываться в не столь далекие дни, — может, провинился чем-нибудь?
И вдруг — как неожиданный выстрел над головой.
— Младший политрук Иванюта, выйдите из строя! — приказал Жилов, когда закончил речь.
Иванюта не шелохнулся, полагая, что с ним происходит что-то странное. Но его подтолкнул политрук Казанский, и он понял, что не ослышался.
"За что?!" — обожгла Мишу мысль. Он вышел вперед и, сделав поворот кругом, стал лицом к строю.
— Товарищи, — послышался сзади него совсем не строгий голос полкового комиссара Жилова, — я пользуюсь случаем и хочу сказать, что к вам направлен на работу в редакцию младший политрук Иванюта... Вот он перед вами. В окружении Михаил показал себя молодцом... В числе других отличившихся из нашей группы младший политрук Иванюта представлен к боевому ордену...
Мише почудилось, будто земля, на которой он стоит, пытается поменяться местом с небом: лес, просека и двухшеренговый строй на просеке качнулись из стороны в сторону, и от этого у него перед глазами заплясали лучисто-зеленые звезды.
Жилов между тем продолжал:
— Сейчас такое время, что награды не скоро находят героев, и я от лица службы пока объявляю младшему политруку Иванюте благодарность...
— Служу Советскому Союзу! — выпалил Миша изменившимся от волнения голосом, и от этих его слов лес и просека перестали качаться.
"Только в батальон, в роту, в атаку!.." — будто крикнул кто-то внутри Миши, и он почувствовал, как его сердце наливается боевым восторгом.
Когда строй был распущен и все заторопились получить карты, Казанский окликнул Иванюту:
— Михайло, обожди!
— Мне за картой надо.
— Успеешь... Я вот что хотел. — Казанский будто чувствовал какую-то неловкость перед Мишей. — Не забывай там, что ты журналист. Держи наготове блокнот. Вернусь с печатной машиной, и никаких больше для тебя атак без особой нужды. Сразу же начнем делать газету.
— Все ясно. — Миша боялся отстать от политотдельцев. — Будет тебе материал. Может, и сочиню там что-нибудь.
— Ты, главное, уцелей, — грустно посоветовал Казанский.
— Да уж постараюсь.
— В настоящих атаках небось не бывал?
— Не бывал, так побуду! — В глазах Миши запрыгали озорные чертики.
— Это тебе не на танцы бегать.
— А ты ходил в атаки? — поинтересовался Миша.
— Если б не ходил, не стал бы тебя поучать.
— Ну, тогда поучай.
— Ты беги за картой, а если останется время, я тебе кое-что подскажу. А то одно дело — штурмовая полоса в училище, а другое — когда на тебя летит тысяча чертей с налитыми кровью глазами.
— Хорошо, я сейчас, — пообещал Миша, но обещание не выполнил: возле палатки политотдела уже стояли наготове машины.
22
В дни первой декады июля немецкие войска группы армий "Центр", усиливаясь за счет резервов и ведя в ходе наступления перегруппировку, яростно атаковали советские части на рубежах Западная Двина, Днепр и Березина. Главные удары они наносили по предмостным укреплениям в районах Могилева, Быхова, Рогачева, Жлобина и западнее Витебска. Боевые порядки немецких дивизий приобрели устойчивую форму для наступательных действий; броневые сгустки их ударных сил с естественной закономерностью тяготели к тем местам, где было удобно форсировать под прикрытием пикировщиков реки, где более проходимая местность и имелись дороги для развития оперативного успеха с меньшим для себя уроном. Гитлеровский генералитет не мог и предположить, что обороняющаяся сторона, понеся значительно большие потери, чем германские войска, способна перейти в наступление. Более того, германское верховное командование в эти дни было уверено, как гласил один из документов, датированный 4 июля, что "на фронте группы армий "Центр" возможно обеспечить продвижение танковых частей вплоть до Москвы, а пехоты — за Западную Двину и Днепр. На фронте группы армий "Север" можно обеспечить продвижение танковых частей до Ленинграда и пехотных соединений до рубежа Великие Луки, Дно, Псков, Тарту".
Между тем Военный совет Западного фронта поставил перед своими войсками задачу: прочно удерживая рубежи Западная Двина, Днепр, с утра 6 июля нанести контрудары на лепельском, борисовском и бобруйском направлениях. Главная задача возлагалась на 7-й механизированный корпус генерала Виноградова и на 5-й механизированный корпус генерала Алексеенко, которые, располагая к началу наступления в общей сложности 700 танками, должны были из района юго-западнее Витебска нанести контрудар на глубину 140 километров в направлении Сенно и Лепель и уничтожить лепельскую группировку противника.
На полсуток раньше, в 18 часов 5 июля, сковывающий удар из района юго-западнее Орши в направлении на Борисов наносили два стрелковых корпуса и сводная оперативная группа генерал-майора Чумакова.
...Когда части сводной группы вышли на исходный рубеж, заняв под прикрытием дымовых снарядов или маскируясь кустами и лесом траншеи двух изнемогавших в оборонительных боях наших дивизий, генерал Чумаков прибыл на свой передовой командный пункт. КП располагался на поросшей карликовым осинником высоте, ничем не выделявшейся среди других таких же высот и высоток, которые будто крупным зеленым пунктиром продолжили собой изогнутый мыс леса, похожий на гигантский рог. Этот рог и опередившие его островки высот полукружием вонзались в белесую ширь хлебов. За текучим маревом над заливами ржи и пшеницы курчавилась зелень, а за ней угадывалась речка (там таилась наша оборонительная линия); по ту сторону речки — заматерелый кустарник с рыжими плешинами песчаных полян, с оврагами и взгорками. Он поглотил пространство до самой кромки дальнего угрюмого леса и копил в своей всхолмленности неприятельские силы.
Оставив машину в овраге перед высотой, где стояли забросанные ветками другие машины, генерал Чумаков в окружении нескольких работников оперативного и разведотделений стал подниматься по склону высоты, определяя опытным взглядом, как разместились и замаскировались вспомогательные службы. Вскоре они вступили в ход сообщения, который вел на командно-наблюдательный пункт мимо ответвлений к блиндажам начальников рода войск и служб. Здесь, на НП, Федор Ксенофонтович увидел полковника Карпухина; начальник штаба что-то строго втолковывал вытянувшемуся перед ним майору — начальнику связи.
— Все успели? — спросил у Карпухина генерал и посмотрел на широкую амбразуру, сквозь которую было видно, кажется, полсвета.
— Маловат резерв связи, — пожаловался Карпухин, разрешив майору идти заниматься своим делом, а затем стал знакомить Федора Ксенофонтовича с уточнениями в плановой таблице предстоящего боя, утвержденной им после отдачи командирам частей приказа на наступление.
До начала массированного артиллерийского удара по разведанным целям и расположению переднего края врага оставалось чуть меньше часа. Вслед за огневым налетом ринутся в атаку танки и мотопехота. Несколько десятков Т-34 должны будут осуществить прорыв, а танки старого образца — развивать наступление, имея впереди авангардную группу тоже из тридцатьчетверок...
Федор Ксенофонтович обратил внимание, что вскочившие при его появлении телефонисты и радисты держали в руках то ли по газете-многотиражке, то ли по крупноформатной листовке. Присмотрелся: листовки с речью Сталина...
Речь Сталина генерал Чумаков прочитал еще вчера, и кажется, до сих пор не улеглось в нем волнение, не отболели мысли, взвихренные словами, на весь мир сказанными там, в не очень далекой Москве. Федора Ксенофонтовича поразила уверенность Сталина, одновременно породив тревожный вопрос: знает ли Иосиф Виссарионович истинное положение дел на фронтах? Прочитав еще несколько фраз, поверил: знает. Осведомленность Сталина, как показалось Чумакову, просквозила в том, что он несколько преуменьшал понесенные нами поражения и территориальные потери, хотя говорил о них с затаенной болью. И потрясла простота, глубина и логика суждений, будто выплавленных из вековой народной мудрости и выверенных опытом истории. Каким-то особым чутьем уловил, что убежденность в словах Сталина соседствовала с суровостью его потрясенных чувств. Но на первом плане была ясность задач, вытекавших из анализа положения дел, исторических аналогий и взвешенных возможностей социалистического государства. Объем же всего того гигантского, даже выходящего за рамки обороны страны, что предстояло совершить под руководством партии советскому народу и его Вооруженным Силам, кажется, невозможно было охватить разумом.
Чумаков еще мог зримо представить себе многомиллионное, многоликое войско — храброе, рвущееся в бой, но оно окажется в положении беспомощной толпы, если его усилия не будут объединены и направлены полководцем и штабом; чтобы это войско победило, полководец должен превосходить своего противника в таланте, а штаб — отличаться выучкой, практикой и работоспособностью. Как успеть привести в действие все необозримое множество ячеек, составляющих огромное государство, как найти самую главную стезю и направить по ней помыслы и устремления многих десятков миллионов людей, чтобы из их усилий и самоотречения, из их любви и ненависти образовалась могучая и стремительная река истории, способная в суровом беге своем пересилить встречное всепоглощающее течение и завращать лопасти войны в другую сторону?
Да, на пути истории нет-нет да и назревают такие опасно критические моменты, когда надо решительно и без промедления всколыхнуть классовую активность народа, чтобы он, народ, до предела открыл свои силы и начал творить невозможное, идя на немыслимые жертвы и тяжкие лишения. Такие взлеты человеческого духа столетиями светятся в отшумевшей жизни как памятники величию людских свершений.
Почувствовав резь в глазах, генерал Чумаков отстранился от окуляров стереотрубы, смотревшей линзами сквозь амбразуру командного наблюдательного пункта на уходящий день, и устало присел на дощатые нары. Под накатами просторного блиндажа было уже почти темно, а там, над кромкой дальнего леса, куда переместился бой, небо, проткнутое черным живым столбом дыма от пожара, полыхало сиянием заката.
— Спросите у "Сокола", что там горит, — сказал Федор Ксенофонтович в темный угол, где перешептывались связисты и попискивала включенная рация.
Тут же послышался ломкий юношеский тенорок:
— "Сокол"!.. А "Сокол"!.. Первый спрашивает, что там горит! Слышишь?.. Он, оказывается, слышит... Так отвечай, холера тебе в бок!
В это время кто-то подсоединил к аккумулятору лампу, предварительно завесив плащ-палатками амбразуру и ведший в ход сообщения дверной проем, и весь мир сузился до размеров этого блиндажа.
— Товарищ генерал, "Сокол" просит вас к аппарату, — доложил связист.
Федор Ксенофонтович взял трубку и услышал подавленный голос командира танковой бригады:
— Товарищ первый, у нас беда. "Мессер" поджег две цистерны с горючим!..
— Ваше решение? — спокойно спросил Чумаков, чувствуя, как похолодела рука, державшая трубку. — Чем будете заправлять танки?
— Прошу вашей помощи! — ответил командир бригады.
— Это не решение.
— Другого выхода у меня нет.
— Ищите выход! Пошлите вперед разведку со специальным заданием! Приказываю добыть горючее у немцев. У них некоторые грузовики и тягачи на солярке работают.
Прошло всего лишь четыре часа, как начался бой. Внезапный массированный налет из тяжелых и средних артиллерийских систем по изготовившимся к наступлению немецким войскам, групповой удар наших бомбардировщиков по скоплениям механизированных частей неприятеля, а затем стремительная атака танков и пехоты — все это оказалось для немцев столь неожиданным и невероятным, что они, привыкшие драться только с обороняющимся противником, начали в панике отступать.
Генерал Чумаков хорошо понимал, что паника в боевых порядках немцев откликнулась смятением и в их штабах; там сейчас суматошно определяют силы и замысел русских, пытаются затормозить отступление своих частей и, наверное, подтягивают резервы. Однако ночью немцам вряд ли удастся ввести в бой свежие силы из-за неясности обстановки. А эту "неясность" Федор Ксенофонтович предусмотрел в своем замысле и боевом приказе, нацелив танковую бригаду, наступавшую в полосе дивизии полковника Гулыги, двумя клиньями: один — вдоль дороги, ведущей в сторону Борисова, второй — по правому берегу притока Березины, петляющего в том же направлении. А между танковыми клиньями наступало без локтевой связи несколько ударных групп, пробиваясь вперед по лесным массивам и торфяникам. Артиллерийская же бригада после артподготовки и успешной атаки танков и мотопехоты перекатами следовала по обе стороны дороги с небольшим удалением от осевой линии: если позволяла местность — рассредоточивалась в глубину. С промежуточных огневых позиций дивизионы вели стрельбу таким образом, чтобы обеспечить продвижение друг друга вперед и не оставлять без поддержки наступающие части, пользуясь целеуказаниями, которые сообщались с передовых наблюдательных пунктов и КП общевойсковых командиров.
Вслед за наступающими полками двигался в боевой готовности резерв генерала Чумакова — танковый батальон, два артиллерийских дивизиона и пулеметная рота.
Федор Ксенофонтович знал, что после ночи грядет тяжкий день, за которым разверзнется неизвестность, знал, что его сводное соединение участвует во вспомогательном ударе, а основной будет нанесен двумя корпусами завтра на рассвете северо-западнее Орши. Но и те два корпуса будут наступать с ограниченными целями, без надежды, что в случае успеха их наступление поддержат другие армии. Не поддержат... Главные резервы только подтягиваются. А враг остервенело рвется на восток, не считаясь с потерями. Из всего следовало: драться придется до полного изнеможения — сколько хватит сил, а потом... Трудно сказать, как все сложится потом, ибо на войне нет ничего каверзнее, чем выход из боя, когда за твоей спиной вражеские танки, а над головой висят самолеты противника.
При всех грозных, томивших сердце тревогах где-то в душе саднило и свое, далекое: сегодня Федор Ксенофонтович узнал от Жилова, что его семья переехала в Москву и очень обеспокоена дошедшим до нее странным и ужасным слухом, будто он попал к немцам в плен. И опять причастен к этой его тревоге все тот же Рукатов... Да, жизнь действительно чем-то похожа на полотно, сотканное из добротных и гнилых ниток, окрашенных в светлые и безрадостные тона... Вот и случилось так, что не Федор Ксенофонтович провожал в последний путь дорогих и близких ему людей — Нила Игнатовича и Софью Вениаминовну, а некий Рукатов... Ушел из жизни Нил Игнатович... Не услышать больше его поучений, вроде такого: "Сердце живет в настоящем, ум — в будущем; у полководца же должны жить настоящим сразу и сердце, и ум, и весь комплекс чувств, которые связывают его с миром..." И еще досадовал Федор Ксенофонтович, казалось бы, из-за пустяка: не удержал он в памяти московского адреса покойных Романовых; знал улицу, остановку трамвая, отлично помнил дом, квартиру на третьем этаже, а вот как адресовать письмо — не знал. Записная же книжка его с адресами и телефонами осталась в брошенном под Гродно чемодане. Впрочем, сейчас все равно было не до писем...
Задумавшись, Федор Ксенофонтович не заметил, как под накатами его наблюдательного пункта появились полковник Карпухин и Владимир Глинский.
— Товарищ генерал, — услышал он рядом с собой голос Карпухина и точно вернулся из другого мира, — пора и вам двигаться. Промежуточный КП готов: майор Птицын прибыл с докладом. — Степан Степанович указал рукой на Глинского, гимнастерка которого заметно поблекла на плечах от солнца и потемнела на груди от пота. — Пока доберетесь туда, успеют дать связь.
— Хорошо, командуйте свертываться, — сказал Федор Ксенофонтович, встретившись с пронзительным, всегда что-то таящим взглядом майора Птицына, которого он после возвращения из госпиталя не примечал. Спросил с удивлением: — Вы опять с нами?
— Так точно! — ответил майор.
— Майор Птицын возглавляет саперный наряд при штабе, — пояснил Карпухин. — Но недоволен, что используем его не по назначению.
— Я минер, подрывник, дорожник... — вставил Глинский.
— Майор предлагает сколотить группу из добровольцев и поручить ему захватить мост через Березину в Борисове, — доложил Карпухин с интонацией недоумения.
— К Борисову еще надо пробиться, — бесстрастно и хмуро ответил Федор Ксенофонтович, полагая в душе, что вообще вместо этого контрудара надо было зарываться в землю и изматывать немцев в упорных оборонительных боях. — Занимайтесь, майор, чем вам поручено...
— Есть заниматься, чем поручено, — поблекшим голосом ответил Глинский.
23
На очередном командном наблюдательном пункте перед утром, когда генерал Чумаков, укутавшись шинелью, забылся в коротком сне, его подняли к телефону. Командир танковой бригады радостно докладывал, что в деревеньке Петровичи, после того как там побывали наши разведчики, танкистам с десантом на броне удалось захватить склад горючего и боеприпасов. Командир бригады докладывал уже из Петровичей, куда вслед за танкистами пробилась мотопехота. Тут же полковник сообщил тревожную весть: захваченный в плен немецкий фельдфебель показал, что прибыл сюда из-под Минска только вчера и его часть принадлежит 47-му моторизованному корпусу. Документы убитых немцев подтверждают появление свежего корпуса.
Со столь серьезной новостью надо было считаться, и о ней прежде всего должен знать генерал-лейтенант Ташутин. Но телефонная связь со штабом армии ночью нарушилась, и ее пытаются наладить, а имеющиеся рации РБ такую дальность не "пробивают".
С восходом солнца перед дивизией полковника Гулыги вдруг будто началось извержение десятков вулканов — заговорила немецкая артиллерия, ударили минометы. Артиллерийская подготовка была слышна и на командном пункте, который располагался теперь на опушке мрачного елового леса, уже не в блиндажах, а в наспех вырытых окопах и в палатках. В отделениях штаба зазуммерили телефоны, ожила рация — нижестоящие штабы докладывали, что немцы изготовились к контратаке.
В палатке Федора Ксенофонтовича, стоявшей в глубине леса недалеко от опушки, собралась верхушка штаба: полковник Карпухин, старший лейтенант Колодяжный, исполняющий обязанности начальника разведотделения, и начальник оперативного отделения майор Думбадзе, жгуче-черный, кипящий энергией грузин, умевший, как о нем говорили, видеть все сквозь землю на четыре метра. Обступив стол, на котором стоял телефонный аппарат и была развернута карта с нанесенной обстановкой, они пытливо, со смятенными мыслями смотрели на круто вогнувшуюся в сторону Борисова линию фронта, понимая, что, чем больше ее вогнут, чем дальше они и их левофланговые соседи продвинутся на северо-запад, тем глубже образуется мешок, в который они сами забираются по доброй воле, да еще с тяжелыми боями. Но только так можно было сковать крупные силы врага и разрушить его оперативные планы на ближайшие дни. А тут еще такая силища появилась у немцев — целый механизированный корпус!..
— Нам надо быть ближе к войскам, — озабоченно сказал Чумаков. — Надо до предела сжать расстояние между штабами и передним краем. А то можем оказаться изолированными от своих войск.
Карпухин, Думбадзе и Колодяжный разделяли точку зрения генерала. Они предполагали, что гремящая сейчас артиллерийская подготовка немцев — элементарный маневр. После нее противник создаст видимость наступления с фронта, а сам в это время ударит где-то по основанию мешка, чтобы завязать его. Очень просто, как все на войне. Но с этой простотой непрерывно соседствуют опасность и неизвестность, случайность и потребность до предела напрягать физические и духовные силы. Все, вместе взятое, составляет для военачальника далеко не простую задачу.
Федор Ксенофонтович мысленно ставил себя в положение противника, чтобы решить: выгоднее ли немцам замкнуть кольцо и, приковав к нему немало своих сил, пытаться уничтожить или пленить окруженных, которые будут драться до последней крайности, или же враг предпочтет вытеснить прорвавшиеся в его расположение советские войска, чтобы затем разгромить их в преследовании. В этой войне гитлеровское командование чаще прибегало к первому варианту. Но местность не очень-то способствовала фланговому удару — в лесах и на торфяных болотах с танками не разгуляешься. Возможен и третий вариант: немцы попытаются бронированным кулаком рассечь ударом в лоб боевой порядок наступающих и, выйдя им в тыл, замкнуть горловину. Во всех случаях надо было продолжать решение главной задачи: как можно дольше сковывать вражеские силы.
В это время заработала нарушенная ночью связь со штабом армии. Только намерился Чумаков вызвать генерал-лейтенанта Ташутина, как на столе зазуммерил телефон: командарм давал встречный вызов. Федор Ксенофонтович начал было докладывать обстановку, но Ташутин резко перебил его и с тревогой сказал то, что Чумаков собирался сказать ему: о появлении здесь у немцев 47-го моторизованного корпуса. Потом командарм озабоченно сообщил последние данные авиационной разведки. Как и ожидал Чумаков, немцы нацеливают удар по основанию образовавшейся дуги справа, использовав широкую просеку с гатями, по которой проложена то ли высоковольтная линия, то ли трасса будущей дороги. Просеки этой на наших картах нет, и о ней узнали только сейчас. Надо срочно принимать меры. Все, чем мог помочь командарм, — это послать для удара по танковой колонне и, если не поздно, по гатям шестерку бомбардировщиков. Как далеко от дороги, вдоль которой наступает соединение Чумакова, находятся сейчас немецкие танки, трудно сказать, ибо неизвестна пропускная способность гатей...
На прощание командарм упрекнул Чумакова, что слабо ведет он перед собой разведку — не знает о появлении перед его фронтом целого мехкорпуса противника, — и на этом разговор закончил.
Положив на деревянную коробку телефонного аппарата трубку, Федор Ксенофонтович помолчал, а затем сухо произнес:
— Проморгала разведка просеку!.. И чуть было не проморгали появление перед нами нового корпуса. А он уже заходит в тыл нашим главным силам.
Старший лейтенант Колодяжный, отвечавший за разведку, вздохнул и, помрачнев, виновато потупился.
— Дорога каждая минута, — строго произнес Федор Ксенофонтович, кратко изложив суть создавшейся ситуации. И обратился к Колодяжному: — Берите, старший лейтенант, отделение мотоциклистов, рацию, взрывчатку, противотанковые мины и — молнией по дороге вперед. Найдите эту проклятую просеку. Она подходит к дороге справа. Свернете на просеку навстречу немецким танкам. Задача: определить их местонахождение и доложить мне по радио. Если танки не прошли еще по гатям, взорвать хоть одну и расставить мины...
Повторив приказание, Колодяжный тут же исчез из палатки. Генерал Чумаков не успел еще предупредить об опасности полковника Гулыгу, а три мотоциклиста уже помчались искать просеку. Вскоре, груженные взрывчаткой и минами, понеслись во главе с Колодяжным остальные мотоциклисты.
Полковник Гулыга оправдывался по телефону: ночью ни он, ни его разведчики не заметили просеку. Доложил, что контратаку немцев с фронта дивизии отражает пока успешно.
Предупредив Гулыгу об опасности удара по нему с тыла и приказав прочнее закрепляться на рубежах, которые дивизия занимает, генерал Чумаков связался с командиром артиллерийской бригады. Оказалось, что полковник Москалев знает о просеке. Находится она километрах в шести, в тылу второго рубежа — огневых позиций третьего дивизиона...
— Немедленно разведку в сторону просеки! — четко выговорил в телефонную трубку слова приказа генерал Чумаков. — Все дивизионы развернуть на сто восемьдесят градусов! Второй рубеж становится первым!.. Авиация противника есть над вами?
— Сейчас только отбомбились по тылам хозяйства Гулыги и по одному моему пункту боепитания, — ответил Москалев.
— Хорошо замаскируйтесь и приготовьтесь к стрельбе прямой наводкой по танкам. Одной батареей, если позволит время, все-таки приготовьтесь закупорить выход с просеки на дорогу... Я отбываю на ваш КП. Не примите два моих танка за противника... — Затем к Карпухину: — Вам, Степан Степанович, пока оставаться на месте и командовать левым клином. Соберите в кулак все, что можно, в случае опасности займите круговую оборону. Связь со мной — по радио и мотоциклистами. Непрерывно ведите разведку...
Потом повернулся к майору Думбадзе, который напряженно смотрел на озабоченного Чумакова, опасаясь, что он не пригласит его с собой на горячее дело:
— Вам, майор, в танк — и следом за мной.
— Есть, товарищ генерал! — Думбадзе, радостно сверкнув глазами, выбежал из палатки.
Следовавшему за наступающими полками своему резерву Федор Ксенофонтович отдал распоряжение по рации уже из танка — сосредоточиться в районе огневых позиций артиллерийской бригады Москалева и ждать его приказа.
Тридцатьчетверка Чумакова, выбравшись на дорогу, выхлопнула облако черного дыма и, взревев мотором, помчалась вперед. Скорее бы эта проклятая просека! Федор Ксенофонтович, высунувшись из башни, часто прикладывался к биноклю. Сзади и чуть в стороне по кипящей закрайке пыльной полосы несся танк майора Думбадзе.
Справа и слева от дороги, близко и далеко — везде виднелись следы ночной баталии: сгоревшие немецкие и наши танки, разбитые орудия, тягачи и грузовики. И трупы, много трупов... Сколько оборвалось здесь человеческих судеб и сколько не родится людей по вине войны!..
Танк нырнул в овраг, и перед взором генерала Чумакова предстала картина, написанная огнем и железом, упавшим с неба: здесь на танковую колонну врага вчера навалились наши бомбардировщики...
И вот наконец вновь начался лес — то приближаясь к дороге, то удаляясь от нее.
Вдруг сзади танка раздался взрыв, а на броне, впереди башни и на стволе пушки, вспыхнули и потухли какие-то светлячки, оставив после себя почему-то синие продолговатые следы. Федор Ксенофонтович не успел сообразить, что же случилось, как над головой, заглушив шум танкового дизеля, взревел, выходя из пике, "мессершмитт": он, оказывается, обстрелял танк из пушки и пулемета.
— В лес! — скомандовал Чумаков, нырнув в башню и захлопнув люк. — Думбадзе, следуйте за мной!
Когда в лесу, недалеко от дороги, пережидали, пока улетит "мессер", стрелок-радист услышал по включенной рации позывной Колодяжного. Федор Ксенофонтович торопливо надел шлем с наушниками.
Колодяжный докладывал, что просеку нашел, но выход из нее уже плотно блокирован немецкими автоматчиками, видимо авиадесантниками или мотоциклистами, а танковая колонна противника где-то рядом, судя по тому, что наши бомбардировщики заходят на бомбометание прямо над дорогой. Колодяжный потерял один экипаж с мотоциклом, нарвавшийся на кинжальный огонь немцев.
Приказав Колодяжному впредь действовать по указаниям полковника Карпухина, Чумаков спросил у майора Думбадзе, рация которого была настроена на ту же волну, все ли ему ясно, и, получив утвердительный ответ, скомандовал экипажам двигаться дальше и не забывать, как он сам забыл, наблюдать за воздухом...
Вот и просека — таинственная и враждебная оттого, что знаешь о крадущемся по ней противнике и о засевших по ее сторонам на опушке леса немецких автоматчиках. Внешне — никаких признаков опасности. Даже не видно нашего мотоцикла с расстрелянным экипажем: успели припрятать... С ходу ударив по опушке картечью и густо пронзив ее пулеметным огнем, два танка понеслись дальше.
Вскоре впереди на дороге заметили красноармейца, поднявшего красный флажок. Это — маяк, выставленный полковником Москалевым. Не доезжая до него, Чумаков остановил тридцатьчетверку и, выбравшись из башни, придирчиво осмотрел в бинокль местность, стараясь обнаружить огневые артиллерийские позиции. Но увидел только зеленые клубы разбросанного вблизи и вдалеке кустарника; лес в этом месте размашисто, на несколько километров, отступил в стороны от дороги, будто природа заранее подготовила это кочковатое, в мелком кустарнике поле для смертного поединка.
Но как скоро окажутся здесь немецкие танки?
Один из военных теоретиков прошлого вычислил, что если бы кто захотел двинуть сто тысяч человек одной сплошной колонной, то хвост такой колонны никогда не прибыл бы в один и тот же день в намеченный пункт вместе с ее головой. Что-то в этом роде приключилось и с танковой колонной врага: артиллеристы, изготовившиеся к бою, томились в напряженном ожидании ее довольно долго. Но времени зря не теряли: орудийные расчеты наращивали брустверы, углубляли ровики для номеров и снарядов, тщательнее натягивали маскировочные сети и подновляли срубленные ветки кустарника, если они увядали.
Наблюдательный пункт полковника Москалева, находившийся на дальней опушке леса, теперь оказался позади огневых позиций дивизионов. В кронах близко стоящих друг к другу трех высоких и толстых елей деревянный настил образовал площадку, прочно прикрепленную к стволам внушительными железными скобами. К площадке вела грубо сколоченная лестница с надежными перекладинами. Рядом с лестницей были вырыты щели-убежища, в одной из которых сидел у аппарата телефонист. В стороне стояли посеченный осколками газик полковника Москалева и два танка, на которых прибыли сюда генерал Чумаков и майор Думбадзе.
Москалев — щуплотелый блондин с серыми колючими глазами — будто был влит в свою полевую полковничью форму и от этого, особенно от каски на его небольшой голове, выглядел еще более щуплым. Вместе с Федором Ксенофонтовичем они сидели на настиле площадки наблюдательного пункта, у подножия треноги стереотрубы, и молча дымили папиросами. Кажется, все уже обговорено, все распоряжения отданы: батареи первого рубежа обороны приготовились бить по танкам в упор, с близкого расстояния, а со второго рубежа навесным огнем будут поражаться цели, следующие за танками. Однако всего не предусмотришь. Ведь куда проще было намертво запереть выход с просеки, но время упущено, да и не втянуть тогда крупные силы противника в длительный бой. Даже не стали готовить заградительный огонь по межлесной теснине, чтобы дать немцам возможность в походном строю нарваться на нашу противотанковую оборону и надолго увязнуть здесь.
Оба опытные солдаты, Чумаков и Москалев понимали, что предстоит решительная схватка, в которой артиллеристы все-таки имеют шансы продержаться долго, ибо перед их рубежами довольно ограничена свобода маневра для танков. А если б при этом еще было прикрытие с воздуха да погуще зенитных средств!.. Одна батарея МЗА{5} и батарея установок счетверенных пулеметов — это очень мало, хотя тоже кое-что значит...
Наблюдавший за дальней дорогой сквозь оптику стереотрубы сержант-разведчик осекшимся голосом вдруг произнес:
— Идут!.. — И уступил место возле треноги генералу.
Полковник Москалев тщательно тушил о настил папиросу, и эта неторопливость выдавала его волнение. Отшвырнув окурок, он прокашлялся, будто собирался сейчас петь, потрогал пальцами пуговички на вороте гимнастерки, поправил на голове каску и крикнул вниз телефонисту:
— Передать на огневые: к бою!
Федор Ксенофонтович, ощутив, как загорелась у него под повязкой раненая скула, встал к стереотрубе. Приникнув глазами к окулярам, опять увидел во много крат приближенное и плавно колеблющееся вверх и вниз в ритм покачивающимся под ветром елям широкое кочковатое поле, рассеченное дорогой, а на далеком краю его, у самого леса, вспухавшее облако пыли. Вскоре стали различимы передние танки, шедшие по дороге и по полю. Знакомая для генерала Чумакова картина: такой же танковый клин, рассчитанный на рассечение обороняющихся порядков, артиллерия и танки его корпуса уже громили под Гродно на второй день войны. В голове клина — Т-4, танки с 75-миллиметровой пушкой, их много, а за ними, уступом назад, шли Т-3, более легкие, с пушкой 37-миллиметровой. Казалось, что передние танки плыли по воздуху на фоне рыжего и будто живого, клубящегося облака. Федору Ксенофонтовичу даже почудилось, что он слышит их железный лязг и скрежет, и его спину под гимнастеркой словно обдало морозом. Чуть сильнее подул ветер, отклонив в сторону занавес из пыли, и с высоты елей стало видно растущую глубину колонны: вслед за танками, прикрываясь их броней и придерживаясь строя, густыми табунами катили мотоциклисты, а за ними выползала из межлесья густая, темная колонна машин с мотопехотой и тягачей, буксировавших минометы и пушки.
Танки приближались быстро, и казалось, от этого их становилось все больше. Теперь можно было определить, что идут они в предбоевых порядках, уверенные в своей несокрушимости и в том, что им удался маневр — внезапный выход в тыл крупной группировки советских войск.
Немецкие танки подошли на такое расстояние, когда артиллерист может с первого снаряда попасть в танк, а может и промахнуться, может пробить броню, а может только высечь огонь из нее, но ответные снаряды из танков, экипажи которых заметят орудие, получит несомненно и без промедления. И Федор Ксенофонтович, уступая у стереотрубы место Москалеву, которому надо было управлять боем, подумал о том напряжении, которое испытывают затаившиеся на огневых позициях люди.
Кто-то с верхней перекладины лестницы протянул генералу массивный трофейный бинокль, и Чумаков, заметив, как дрожала рука, подававшая бинокль, скорее поднес его к глазам, словно боясь, что чья-нибудь дрожащая рука там, на первом рубеже, без его присмотра раньше времени выпустит снаряд и обнаружит позиции.
Бинокль в восемь раз приблизил все к Федору Ксенофонтовичу: он видел, что уже метров шестьсот отделяло головные машины от батарей... Пятьсот... Четыреста... Генерал почувствовал, что и его рука, державшая бинокль, дрогнула, и в этот миг перед батареями первого рубежа взвихрились юркие облачка дыма и пыли, потом донеслись резкие хлопки пушечных выстрелов.
Фашисты, видимо, не предполагали, что уже в этом месте наткнутся на сопротивление, а тем паче на развернутый в их сторону оборонительный рубеж. Не успели они опомниться, как курчавившиеся впереди кусты опять сверкнули вспышками. Выстрелы в упор, когда снаряды летят без промаха, сразу же сделали свое дело: многие танки остановились — одни начали источать клубы черного жирного дыма, с двух почти одновременно слетели башни от взорвавшихся внутри боеприпасов, а третьи просто застыли на месте грудами мертвого железа. Но вот шоковое состояние прошло. Немецкие танкисты суматошно и наугад ударили из пушек и пулеметов, совершая при этом маневр, чтобы выйти из-под огня. Танки, шедшие сзади, растекались по сторонам, пытаясь найти безопасное направление для атаки, и тут же их начали расстреливать с близкого расстояния другие батареи.
С наблюдательного пункта полковника Москалева танковый клин в эти критические минуты напоминал растревоженный муравейник. Машины, казалось, бессмысленно, тесными группами перемещались по фронту, непрерывно паля из пушек и пулеметов и попадая под наши снаряды.
— Тридцать восемь... тридцать де... сорок! — считал подбитые и подожженные танки сержант-разведчик, стоявший рядом с генералом Чумаковым на площадке наблюдательного пункта.
Полковник Москалев выкрикнул телефонисту очередную команду, и тотчас же из-за первого рубежа ударил навесным огнем целый дивизион — по заметавшимся сзади танков мотоциклистам, по скоплениям мотопехоты, по машинам и тягачам на дороге. Страшен был этот ураган осколочно-фугасных гранат и шрапнели.
— Сорок шесть... сорок девять... — бесстрастно бормотал сержант, продолжая вести счет.
Генерал Чумаков видел, как там, далеко позади распадавшегося броневого треугольника, быстро начали растекаться по обе стороны от дороги машины и тягачи. Суетились черные фигурки боевых расчетов, развертывая пушки и минометы.
"Сейчас бы атаковать их танковым батальоном", — тоскливо подумал Федор Ксенофонтович, окидывая взглядом пространство вдоль правой опушки леса, по которому можно было бы провести танки. Но решиться на это трудно: впереди могут ждать более критические минуты.
Чумаков видел, что все больше замирает на месте подбитых и подожженных танков и атака хваленого немецкого клина захлебывается. Но многие машины сумели выйти из зоны огня, и сейчас они группировались для удара по левому флангу противотанкового рубежа, а некоторые, боясь подставить под снаряды борт, продолжали пятиться, лишь бы скорее оказаться на безопасном расстоянии.
На огневых позициях обнаруживших себя артиллерийских батарей впереди и сзади, справа и слева начали взметаться взрывы немецких мин и снарядов.
— Майор Думбадзе! — крикнул вниз генерал Чумаков. — Передайте командиру танкового батальона, пусть точно обозначит свое расположение зеленой ракетой!
Через минуту увидел, как пронзила небо зеленая ракета, пущенная из кустарника, что находился впереди и правее второго рубежа противотанковой обороны.
— Вижу! — откликнулся на ракету Федор Ксенофонтович. — Батальону приготовиться к контратаке!
— Приготовиться к контратаке! — донеслась из танка приглушенная команда Думбадзе.
Генерал Чумаков, тронув за плечо Москалева, сказал:
— Ориентир правее второго рубежа — срез кустарника, примыкающего к лесу.
— Вижу! — ответил Москалев, крутанув на стереотрубе барабан горизонтальной наводки.
— Поставить в глубину дымовую завесу протяженностью две тысячи метров!
— Что вы задумали, товарищ генерал? — настороженно спросил Москалев, оторвавшись от стереотрубы.
— Прогуляюсь по их тылам.
— Не надо, Федор Ксенофонтович! — Москалев смотрел на генерала просительно. — Я сейчас прибавлю туда огня.
— Не распыляйтесь! Бейте по танкам!.. Как увидите, что я вышел во фланг их батарей, убирайте оттуда огонь.
— Ну пусть без вас танкисты ударят!
— Надо выйти на фланг безошибочно. Мне легче вывести, я сориентировался. — И Федор Ксенофонтович начал торопливо спускаться по лестнице. — Дымовые положите, когда я подойду к батальону! — уточнил он ранее отданное распоряжение.
Полковнику Москалеву ничего не оставалось, как выполнить приказ. Он видел, как танк Чумакова, выбравшись на опушку леса, взял вправо и полным ходом пошел к кустарнику, в котором сосредоточился танковый батальон. А на площадке наблюдательного пункта появился вконец расстроенный майор Думбадзе.
— Что он делает? Почему не послал меня?! — крикнул Думбадзе. — Почему я должен сидеть в танке и слушать позывные?! — Поток сердитых слов не иссякал. — Зачем генералу ходить в атаку? Кто нас выведет из этого мешка, если с ним что случится?! — Думбадзе подобрал на настиле оставленный Федором Ксенофонтовичем бинокль, посмотрел в него и умолк, пораженный открывшейся панорамой.
По команде Москалева снаряды легли безукоризненно ровной цепочкой почти до дальней кромки леса, и желто-бурый дым, подгоняемый ветерком, наискосок пополз стеной через поле боя. Прикрываясь завесой, два с половиной десятка наших танков, из них шесть тридцатьчетверок, стремительным броском вышли на уровень немецких батарей и, не видя их из-за дыма, все-таки точно сделали разворот налево: намеченные с высоты ориентиры не подвели генерала Чумакова.
В это время в небе появились "юнкерсы".
— Тридцать два бомбовоза, — сообщил сержант-разведчик, подсчитав количество самолетов. — Тридцать две тысячи килограммов бомб сейчас ахнет на нас!
Когда "юнкерсы" приблизились к полю боя, над расстроенными боевыми порядками немцев начали взлетать по две красных и одной зеленой ракете.
— Второму дивизиону! — поспешно передал команду телефонисту полковник Москалев. — Две красные, одна зеленая ракета — в зенит!
На огневых позициях сами успели сообразить, что к чему, и над первым рубежом без промедления взметнулись в небо ракеты.
"Юнкерсы" выстроились в огромную карусель и минут пять ходили над полем, пытаясь разобраться, где свои, а где чужие. Может, их сбил с толку танковый батальон, который повел в контратаку генерал Чумаков. После поворота влево, обогнав дымовую пелену, танки подошли вплотную к позициям немецких артиллеристов и минометчиков. Еще несколько мгновений, и под их гусеницами заскрежетало немецкое железо; из танков ударили в упор по гитлеровцам и их технике пушки и пулеметы...
А в это время наши зенитчики, сами того не желая, помогли сориентироваться "юнкерсам". Батарея МЗА, прикрывавшая первый рубеж, когда самолеты оказались над ней, часто закашляла, выпустив целые кассеты снарядов. В небе близ "юнкерсов" тут же начали густо вспыхивать темные облачка разрывов.
В ответ на такую дерзость ведущий бомбардировщик сорвался в крутое пике, нацеливая бомбовый удар на притихшую левофланговую батарею. За ним с воем устремлялся к земле каждый очередной "юнкерс" и, прежде чем выйти из пике, над самой землей ронял из-под брюха черные капли бомб...
Федор Ксенофонтович даже не подозревал, что сейчас над полем боя хозяйничают немецкие бомбардировщики. Выстроив батальон уступом влево, он стремительно вел его к дороге, уничтожая по пути все, что можно уничтожить гусеницами и пушечно-пулеметным огнем. Но располагавшиеся за дорогой немцы вовремя заметили опасность и быстро развернули пушки навстречу танкам. К тому же откуда-то взялось там несколько штурмовых орудий: батальону, в котором были и танки старого образца, работавшие на бензине, такая ситуация угрожала разгромом. Увидев это в окуляр прицела, генерал Чумаков послал два снаряда в ближайшую пушку и скомандовал батальону отходить под прикрытием тридцатьчетверок к лесу, а затем — под защиту своих артиллеристов. Но, кажется, было поздно. Около двух десятков немецких танков Т-4 и несколько самодвижущихся пушек, отделившись от перестраивавшегося за дорогой боевого порядка, пошли на перехват батальону, надеясь на легкую победу.
Заметив опасность, Федор Ксенофонтович, сдерживая волнение, торопливо заговорил в микрофон:
— Думбадзе! Думбадзе! Дайте отсечный огонь! Дайте отсечный огонь!
Но Думбадзе почему-то не отвечал, и генералу Чумакову ничего не оставалось, как принять бой...
24
Павлову трудно было поверить, что все с ним происшедшее — это не видения мучительного, кошмарного сна, не жестокий горячечный бред. Вместе с тем где-то в глубине его естества, в потаенных уголках разума будто и раньше грезилось ему смутное ожидание пусть не столь трагического поворота своей судьбы, но все-таки чего-то неизбежно рокового. Может, это оттого, что в последние годы слишком уж гладок и восходящ был его путь, а в человеке нередко живет неосознанная тревога, если фортуна продолжительное время милостива и щедра к нему. Иногда, особенно по утрам, когда Павлов надевал гимнастерку и его взгляд схватывал в зеркале сверкающие ордена и Звезду Героя на груди, петлицы с пятью звездочками генерала армии на каждой и широкие золотые шевроны на рукавах, а услужливая мысль при этом напоминала, что он — командующий войсками крупнейшего округа, все в нем радостно вздрагивало от ощущения чего-то огромного и светлого, в груди делалось просторно и тепло... Но вдруг будто наваливалось летаргическое оцепенение, будто тень падала на сердце, и где-то начинала брезжить холодная и трепетная, вне словесной плоти, мысль... И он уже догадывался о вещем значении этой еще не созревшей мысли. Тут же чувствовал, что в груди становилось тесно, а то огромное и светлое, мгновение назад наполнявшее его радостью, вдруг начинало то ли меркнуть, то ли куда-то падать, и необъятные прежде границы его праздничных чувств сжимались в холодное стальное кольцо...
Приступы подобной расслабленности Павлов впервые стал замечать еще в Москве, когда был начальником Автобронетанкового управления Красной Армии. Тогда уже понял, что звучат в нем тревожные струны от некоторой неуверенности в себе. И силой характера подавлял неуверенность. А кто знает, чего хочет, тот наполовину достигает желаемого — так думалось Павлову.
И он, казалось, достиг своего. С тех пор как начал командовать округом, никто не замечал в нем неуверенности, хотя сам он все-таки иногда оглядывался на свой пройденный путь с некоторой оторопью. А после того как встретился в приемной начальника Генштаба со своим давнишним академическим учителем, профессором и доктором военных наук генерал-майором Романовым Нилом Игнатовичем, тревога стала навещать его сердце все чаще...
Старенький профессор, когда Павлов зашел в приемную, суетливо поднялся с кресла, в котором полудремал, кого-то дожидаясь, поприветствовал его поклоном и, щуря под стеклами пенсне тусклые глаза, улыбнулся как-то вымученно-жалко. Павлов, подобно многим бывшим слушателям Академии имени Фрунзе, преклонялся перед профессором, виднейшим знатоком истории войн и военного искусства, и обрадованно устремился к нему, чтобы пожать руку, сказать душевное слово. И вдруг почувствовал необъяснимое смущение перед стариком и даже какую-то виноватость. Павлову вспомнилось, что еще в двадцать пятом году, когда он, молоденький командир кавалерийского полка, не очень обремененный военными знаниями, был принят в академию и впервые оказался на лекции Нила Игнатовича Романова, старик уже тогда носил в петлицах по три ромба, что было равно нынешнему званию "генерал-лейтенант".
Нил Игнатович, словно догадавшись о причине смущения своего бывшего слушателя, с напускной бодрецой расправил узковатую грудь и заулыбался по-доброму, от чего его морщинистое лицо засветилось, стали шире жиденькие выцветшие усы, а глаза заискрились и повлажнели.
— А-а, здравствуй, золотой мой Дмитрий свет Григорьевич! — Профессор Романов протянул навстречу Павлову расставленные, словно для объятий, руки, но обменялись только рукопожатием.
— Рад вас видеть, уважаемый Нил Игнатович! — Павлов действительно был рад встрече с Романовым, хотя и побаивался его прямоты в разговоре. — Как ваше здоровье, профессор, как настроение?
— Ничего, слава богу, — совсем не по-военному ответил Нил Игнатович. — Хуже, чем было, но лучше, чем будет... Хе-хе... А ты шагнул!.. Таким округом командуешь! — Потом, присмотревшись к звездочкам в петлицах Павлова, ахнул от удивления: — Уже генерал армии?! Батюшка ты мой!
— А что делать, Нил Игнатович? — Павлов сдержанно засмеялся.
— Так это же прекрасно! — взволнованно заговорил старенький профессор и, взяв Павлова за рукав, потянул его в угол, к дальнему окну. — Это превосходно, когда вот таким молодым, образованным правительство не жалеет высоких чинов!
— Какой же я молодой? Сорок три года! — Павлов нахмурил высокий лоб, провел ладонью по бритой голове, а затем добавил: — А за спиной все-таки целых три войны, три короба смертей.
— Конечно, дорогой мой. — Романов притронулся к груди Павлова, на которой поблескивали под Золотой Звездой Героя три ордена Ленина и два ордена Красного Знамени. — Если исходить из того, что Фридрих Второй в двадцать восемь лет выиграл войну с Австрией, а Наполеон в тридцать шесть лет уже был великим полководцем, то ты, разумеется, обошел их возрастом. Но у них был и другой счет времени. Они, если исключить Наполеона, с четырех-пяти лет учились под присмотром высокообразованных наставников, а ты, я помню, на первом курсе академии никак не мог произнести имя Николло Макиавелли и со святой наивностью путал интуицию с коалицией. И как ты был трогательно-прекрасен в этой наивности!
— Но вы же сами учили, что в военном искусстве опыт дороже любой философской истины. — Павлов начал ощущать неловкость, вспоминая былое, однако старался не подать виду.
— Верно, дорогой Дмитрий Григорьевич, — опять заулыбался профессор Романов. — Если к этому прибавить, что философия и опыт поддерживают друг друга... Только я не об этом. О твоем звании... Очень плохо, когда высшие воинские звания приходят к одаренным, опытным полководцам лишь к старости. Ведь звание — это рычаг для подъема, сила для деятельности, это — уверенность в себе, в своих возможностях. Это — право для свершения великих дел и понимание высочайшей ответственности перед государством, это, наконец, крылья для полета... Не скрою, есть в высоких званиях и опасность, если человек слепо уверует, что вместе с очередной генеральской звездой в петлице у него засияла и новая звезда во лбу... Но за тебя, дорогой Дмитрий Григорьевич, я рад. Я знаю твою целенаправленность и твердость и не хочу думать, что ты... опередил самого себя... Ну, а если вдруг почувствуешь, что все-таки в чем-то опередил... извини старика за искренность, только добра тебе желаю... если почувствуешь это, такое ведь иногда бывает с людьми, да и с тобой уже было, тогда очень проницательно всматривайся вперед, не живи сегодняшним днем и обязательно имей рядом деятельных и умных помощников... И выслушивай их до конца, прежде чем отважишься на что-то большое...
В это время генерала армии Павлова пригласили в кабинет начальника Генштаба, и он, чуть потускневший, сдержанно поблагодарив своего старого учителя за добрые советы, попрощался с ним.
И вот с тех пор слова профессора Романова нет-нет да и воскресали в памяти Павлова, вызывали вздох, а чаще раздражение, и тогда Дмитрий Григорьевич мысленно вступал с профессором в бранчливую полемику.
Павлов, разумеется, догадался, что имел в виду профессор Романов, напомнив ему, что он уже обгонял самого себя на стезе военной деятельности и что при этом у него не хватило дальновидности. И эта правда, которую хотелось забыть, задевала самолюбие. Профессор Романов, конечно, намекал на самую близкую причастность Павлова к имевшей место кутерьме вокруг корпусной организации танковых войск.
...Еще в 1932 году в Красной Армии, намного раньше, чем в других армиях, были сформированы первые механизированные корпуса. Через два года, когда количество наших танковых корпусов удвоилось, дальнейшее их формирование приостановили в надежде найти лучшую структуру организации бронетанковых войск. А летом тридцать девятого года, когда комкор Павлов был начальником Автобронетанкового управления Красной Армии, Главный Военный совет учредил весьма авторитетную комиссию, которой поручил заняться улучшением организационных форм разных видов Советских Вооруженных Сил с учетом характера современной войны и уровня развития техники и средств вооружения. Как и следовало ожидать, комиссия наиболее обстоятельно стала изучать проблемы использования танковых войск, а он, Павлов, всесторонне не осмыслив опыт боев в Испании, в которых принимал участие, стал вдруг доказывать, что корпусная организация танковых войск слишком громоздка, и, поддержанный председателем комиссии маршалом Куликом, предложил расформировать танковые корпуса...
Большинство членов комиссии, особенно Шапошников, Тимошенко, Мерецков, Щаденко, воспротивились этому предложению, основываясь на том, что боевые действия в Испании, развертывавшиеся в гористой местности и в населенных пунктах, не могут быть мерилом целесообразности применения крупных танковых соединений вообще.
Впрочем, Павлов особенно и не настаивал на своем предложении. Но, когда со временем были отмечены недочеты в действиях двух наших танковых корпусов при освобождении Западной Украины и Западной Белоруссии (хотя эти недочеты в большей степени касались служб обеспечения), соображения Павлова о расформировании танковых корпусов всплыли вновь, уже непосредственно на Главном Военном совете, и 21 ноября 1939 года было принято решение вместо корпусов создавать отдельные моторизованные дивизии.
Когда дело было сделано и страсти улеглись, стали раздаваться тревожные голоса военных авторитетов, призывавшие пристальней вглядеться сквозь теоретическую призму стратегии в конкретную практику ведения войсками Германии боевых действий в Западной Европе. Даже для не весьма просвещенных людей стало ясно, что немцы решали задачи развития успеха в оперативной глубине главным образом соединениями и объединениями бронетанковых и механизированных войск. А тут еще в военных журналах появилось несколько дерзких статей генерал-майора Чумакова...
Плохо себя почувствовал тогда Павлов, хотя его никто не корил, ибо в конечном счете решение о судьбе танковых корпусов принимал не он лично.
А события развивались по законам постижения истины. В начале июня 1940 года в Наркомате обороны был обобщен опыт боевых действий на Западе, и Сталину было доложено единодушное мнение, что надо без промедления вновь приступать к формированию в Красной Армии механизированных корпусов. Сталин, упрекнув военных руководителей в скоропалительности прежних выводов, дал соответствующие распоряжения, а нарком обороны Тимошенко тут же утвердил план формирования девяти, а в начале 1941 года — еще двадцати механизированных корпусов. И на памятном декабрьском совещании того же 1940 года генерал Павлов в своем докладе "Использование механизированных соединений в современной наступательной операции и ввод механизированного корпуса в прорыв" уже, кажется, с легким сердцем говорил с трибуны:
"...Наши взгляды в отношении применения танков оказались наиболее правильными и нашли свое подтверждение в действиях немецких танковых соединений в Польше и на Западе. Немцы ничего не выдумали, они взяли все, что у нас было".
Вполне понятно, что профессор Романов, упрекнув Дмитрия Григорьевича за то прошлое, напомнил, что и в будущем может случиться всякое, если не хватит у него мудрости и его решения как крупного военачальника будут опережать предварительный глубинный анализ. Слова Нила Игнатовича не только уязвили Павлова. Было досадно, что прошлая и уже поправленная неосмотрительность все-таки живет в памяти военных верхов и бросает тень на его репутацию. Конечно же, потом каждое лыко в строку, раз так быстро вымахал до генерала армии да еще стал командующим одним из главнейших военных округов. Может, некоторые военные поэтому и помнят, что госпожа судьба обошлась с ним столь милостиво и щедро? Но ведь так было не всегда...
Родился Дмитрий Григорьевич Павлов в затерявшейся среди кологривских лесов деревне Вонюх. Рос там, как и все дети бедных крестьян, в трудах, жил мимолетными будничными радостями, сдал экстерном экзамены за четыре класса гимназии, а в 1914 году, семнадцатилетним, добровольно ушел на фронт. В июле 1916 года в боях на Стоходе был ранен и захвачен немцами в плен.
Только в начале 1919 года возвратился Дмитрий на родину. Истосковавшимися глазами посмотрел на жизнь земляков, вник с высоты уже немалого своего опыта в сущность происходящего и понял, где его место в этой бурно рождающейся новой жизни. Вскоре Павлов стал бойцом Красной Армии и членом партии большевиков.
Именно с этих пор он почувствовал себя дерзким творцом своей судьбы. Дома диву давались, получая от Дмитрия из армии краткие, но восторженные письма, а иногда и фотоснимки, на которых красовался молодой кавалерийский командир — то на коне рядом с бронепоездом в степях под Перекопом, то с товарищами на улице освобожденного от беляков Проскурова или Тарнополя. В начале же 1921 года прислал снимок в форме курсанта Омской высшей военной школы Сибири. Это была последняя фотография Дмитрия без знаков различия на петлицах, потому что вскоре он стал помощником командира кавалерийского полка, а еще со временем — на Туркестанском фронте — уже командиром полка.
Шли годы, меняя лик жизни и наполняя новыми чувствами души людей. Умерла в Дмитрии мальчишеская страсть фотографироваться в картинных позах. Да и письма все реже слал домой. Но земляки прочно уверовали в восходящую звезду Дмитрия, сына Григория Павлова. Издали следили, как уверенно шагал он по жизни. С почтением выговаривали магические слова "военная академия", в которой учился их земляк, потом прослышали, что вновь командует он кавалерийским полком. Действительно, Дмитрий Павлов после окончания Военной академии имени Фрунзе успешно командовал полком в боях на КВЖД, за что получил первый боевой орден. Затем на курсах при Военно-технической академии перековался на танкиста. А в 1936 году вести о нем растаяли... Зато в далекой Испании, в упорных боях за Сесенью и Мадрид, в рядах республиканской армии показывали чудеса храбрости танкисты под командованием "генерала де Пабло".
И если опыт боев в Испании не сослужил комкору Павлову доброй службы при решении летом 1939 года судьбы танковых корпусов Красной Армии, то уже в финскую войну этот опыт принес ему немалую пользу, когда Павлов командовал резервной группой Ставки.
И вот финская война позади... Дмитрий Григорьевич Павлов назначен командующим Западным Особым военным округом. Именно тогда он окончательно поверил в себя, в свои силы и будто избавился от ощущения пределов своих возможностей, что так часто мешает художникам и... полководцам. Казалось, никакие знамения ни неба, ни земли не могли теперь поколебать его уверенности в себе. Даже повел себя с окружающими строже и независимее, не очень заботясь о том, как о нем будут думать и судить.
И вдруг это деликатное предостережение Нила Игнатовича!.. Вначале Павлов с раздражением отмахнулся от него, но оно, как назойливая оса, возвращалось и навязчиво звенело, жужжало то в мозгу, вызывая злость, то где-то в сердце, рассыпая чуть уловимую тягость, то наплывало из сна... Несколько раз повторялся один и тот же сон: босиком он устало брел куда-то по утренней росе, и все его тело обжигающе пронизывали холодные иглы. Тревожно просыпался, и тут же, словно от удара электрическим током, приходили на память слова профессора Романова: "Не хочу думать, что ты опередил самого себя... Ну, а если вдруг почувствуешь, что все-таки в чем-то опередил..." Эти слова рождали мысли: "Да, высоко взлетел... Не оступиться бы! Слишком высоко... Ну и прекрасно!.. Если не я, так кто?.. Не на блюдечке же все это мне преподнесли..."
А где-то на самом дне души все-таки лежало что-то затененное, не озаренное мыслью, и когда ощущал это по гаснущему сердцу, начинал озабоченно размышлять над всей сложной повседневностью командующего войсками округа, над непостижимо многогранной работой штаба, над тем, чем занимались армии на всей глубине расположения их частей... Кажется, ничто не расходилось с планами боевой подготовки и директивами наркома. Все свои важнейшие решения, как и полагалось, согласовывал с Генштабом. И был деятелен, как никогда еще в жизни. Ничто также не омрачало его отношений с коллегами по Военному совету, штабу, с политработниками... Так в чем же дело?
Коль сомневаешься, значит, ищешь дорогу к истине. И однажды он словно прозрел. Это случилось после телефонного разговора с маршалом Куликом, заместителем наркома обороны. Кулик, подобно Павлову, бывший кавалерист; и, после того, как Дмитрий Павлов стал генералом танковых войск, маршал иногда ворчливо напоминал ему о его кавалерийском первородстве. И вот когда Павлов ответил Кулику на какие-то вопросы о текущих делах, маршал как бы между прочим заметил: "Не забывай, казак, что округом командовать — не клинком махать". — "Вроде не забываю... Вы о чем, товарищ маршал?" — "А о том, что слишком истеричные разведсводки из твоего округа поступают". — "Мы фиксируем факты, товарищ маршал". — "Всегда поначалу фиксируют, а потом кто-нибудь возьмет да и пульнет по немецкому самолету... Смотри, казак, не сносить тебе головы, если дашь повод для военного конфликта".
Павлов стал размышлять над тем, что и нарком с постоянной строгостью всегда внушает — держаться в приграничных районах осмотрительно, да и Сталин не раз напоминал, что немецкая военщина жаждет воспользоваться любым поводом для развязывания войны против СССР. Разумеется, ничего нового для Павлова в этом не было. Он и сам не уставал твердить командармам, работникам штаба и политуправления о том, что немцы могут спровоцировать войну и наша задача — не поддаться на провокации. Но когда эту истину столь категорически сформулировал маршал Кулик и когда она в сознании Павлова легла рядом с предостерегающими словами профессора Романова, он вдруг уверовал, что только здесь его и может подстеречь опасность. Словно туман развеялся с души. Если до сих пор делал все, чтобы даже случайный выстрел не прозвучал на нашей стороне границы, то с этого момента накрепко завинтил гайки: в корне пресекал "немцебоязнь", пресекал "чрезмерные" опасения штабов войск прикрытия и любые их попытки противопоставлять что-нибудь явное приготовлениям гитлеровцев по ту сторону границы. И при этом глубоко верил, что, если Москва предупреждает так строго, значит, ей виднее, значит, Генштаб и Наркомат иностранных дел хорошо знают военно-политическую ситуацию и не прозевают в случае чего... В угрозу войны ему не хотелось верить и потому, что войска округа к ней были далеко не готовы, а он как командующий еще не сделал многого из возможного, что сделал бы, если б верил, что война все-таки грянет.
25
И вот, словно пришедшие из дурных снов, опасения и тревоги обернулись страшной явью. Этим утром в землянку, где Павлова содержали под стражей, вошел незнакомый ему старший батальонный комиссар. Возрастом он был заметно старше Дмитрия Григорьевича, склонный к полноте, с не очень густой, в дымчатой седине шевелюрой, темными нахмуренными бровями, бледным, тщательно выбритым лицом. Трудно было бы угадать характер этого человека с крепким ртом, если б не каштановые, в зеленых искорках глаза, смотревшие с участливой внимательностью. В них светились повелевающий ум и твердость убеждений.
Хотя Павлов не отличался особым умением быстро и глубоко вникать в свойства человеческого характера, тем более если речь шла о человеке не столь высокого воинского звания и, видимо, положения, он, вглядевшись в лицо и глаза старшего батальонного комиссара и ощутив властную силу его ума, предположил, что разговор будет сложным. С каменным лицом выдержал его встречный изучающий взгляд, как бы давая понять, что всякое уже видел в жизни и что даже в этом блеклом одеянии, сидящий на жалкой пружинной койке, он не считает себя лишенным высоких званий и больших заслуг перед государством.
Старший батальонный комиссар, видимо угадав мысль Павлова, глубоко вздохнул, понимая нечто, недоступное Павлову в его нынешнем положении. И, подавляя в себе волнение, сказал:
— Вы требовали встречи с наркомом обороны...
— Я и сейчас требую, — с напряженным спокойствием ответил Павлов.
— Нарком не может оставить командный пункт фронта. Я представляю руководство следственной части...
— Ни на чьи вопросы, пока я не побеседую с маршалом Тимошенко, отвечать не буду!
В это время дверь землянки распахнулась, и в лучах электрической лампочки сверкнул красной эмалью густой частокол ромбов в петлицах Мехлиса.
— Почему не будете отвечать?! — грозно спросил Мехлис, который, оказывается, слышал последнюю фразу Павлова. Он остановился посреди землянки и, скользнув взглядом по вытянувшемуся и отступившему в угол старшему батальонному комиссару, уставил на Павлова суровые глаза.
— Я требую, чтобы мне дали возможность встретиться с наркомом обороны. — Павлов так и остался сидеть на койке.
— Помимо того, что я — член Военного совета фронта, я — заместитель Председателя Совнаркома СССР!.. Этого вам мало?
Павлов некоторое время затравленно смотрел на Мехлиса, затем тихо спросил:
— В чем меня обвиняют?
— В предательстве! — резко бросил страшное слово Мехлис.
— Но это же абсурд!
— Факты — вещь упрямая! — Мехлис враждебно смотрел в окаменевшее, бледное лицо Павлова, почему-то убежденный, что изрекает истину.
— Кому же приказано меня судить? — с каким-то скрытым вызовом тихо спросил Павлов.
— Военной коллегии Верховного Суда СССР!
— Суд будет закрытым?
— Да, суд будет закрытым!
— Я требую, чтобы меня судили в присутствии наркома обороны и начальника Генерального штаба! Я все-таки генерал армии!
— Нарком и начальник Генштаба пытаются исправить последствия вашего предательства! Им не до вас!.. А что касается того, что вы бывший генерал армии, то надо помнить: истинное величие человека измеряется только обширностью сделанного им добра и принесенной Отечеству пользы... Так что не о чем с вами говорить, гражданин Павлов! Теперь слово за правосудием! — И Мехлис, повернувшись, стремительно вышел из землянки.
После ухода Мехлиса Павлов и старший батальонный комиссар несколько минут молчали, не глядя друг на друга, и это молчание будто сблизило их. Наконец Павлов тихо спросил:
— А вам что от меня надо?
Старший батальонный комиссар присел на табуретку к простому, желтого цвета столику, по другую сторону которого сидел Павлов, и достал из планшетки блокнот.
— Дмитрий Григорьевич, — с чувством какой-то неловкости начал старший батальонный комиссар, — вы, конечно, понимаете, что товарищ Мехлис погорячился... Вы еще не осуждены, и званий никто вас не лишал. Но вы под стражей и предаетесь суду.
— Я знаю, что это значит, — сурово бросил Павлов.
— Тем более... Меня прислал к вам лично нарком обороны. Пусть мое невысокое по сравнению с вашим воинское звание не смущает вас... Я представляю следственную часть своего управления, но сейчас хочу побеседовать с вами по поручению маршала и как старый большевик...
— О чем же беседовать, если мне шьют измену! — Глаза Павлова сверкнули лютостью.
— Нет, — спокойно возразил старший батальонный комиссар. — Я вам зачитаю формулировку обвинения, которое вам предъявят при официальном начале следствия. — Он развернул и полистал блокнот. — Тут будет идти речь не только о вас.
— Да?! А кто еще арестован?
— Пока не знаю... — И начал читать: — Такие-то и такие-то, "состоя в указанных должностях в начале военных действий фашистской Германии, проявили трусость, бездействие, нераспорядительность, допустили развал управления войсками, сдачу оружия и боеприпасов противнику... Вследствие своей трусости, бездействия и паникерства нанесли серьезный ущерб Рабоче-Крестьянской Красной Армии, создали возможность прорыва фронта противником в одном из главных направлений и тем самым совершили преступления, предусмотренные статьями сто девяносто три дробь семнадцать "б" и сто девяносто три дробь двадцать "б" Уголовного кодекса Российской Федерации..."
В землянке наступило тягостное молчание. Когда старший батальонный комиссар спрятал в планшетку блокнот, Павлов тихо спросил:
— Кому все это надо?
— Дмитрий Григорьевич, неужели не понимаете? — Старший батальонный комиссар смотрел на Павлова с грустью. — Я вот говорил с ранеными, которые вырвались из-под Минска... Беседовал с командирами, прибывающими оттуда. Все ошеломлены! Сколько людей там осталось, сколько нашей техники уничтожено! Да, ходят разговоры и о предательстве... И конечно же, о виновности руководства. Хотя очень трудно совокупность всех причин, приведших к тому, что случилось, вложить в узкие и четкие рамки...
— А если обстоятельства виноваты? — болезненно спросил Павлов.
— Но ведь их тоже создают люди... А вот попавшие в окружение части стали жертвами обстоятельств.
— Ясно... — Павлов тяжко вздохнул. — Я сейчас в двух лицах: жертва обстоятельств, которые создали немцы, и творец обстоятельств, в которые попали войска фронта... Зачем же тогда еще кого-то арестовывать? Все выполняли мои приказы! Но и я свои распоряжения не из пальца высасывал.
— Вот об этом давайте и поговорим. Не для следствия... Я бы, пожалуй, начал с вашего предложения о расформировании танковых корпусов два года назад.
— Это была моя ошибка, — сухо сказал Павлов, с болью подумав о том, что ничто не забывается. — Однако решение о ликвидации корпусов принимал не я.
— А был нанесен ущерб нашей боевой мощи этим решением?
— Разумеется. Хотя ничто великое не создается без сомнений и ошибок.
— Почему же вы не поспешили первым сказать правительству о допущенной ошибке?
— Ошибку мы исправляли коллективно. Я сделал доклад на декабрьском совещании...
— Это известно, — перебил Павлова старший батальонный комиссар. — На этом совещании нарком обороны и начальник Генерального штаба потребовали от командующих военными округами держать в постоянной боевой готовности войска. Особо указывалось на необходимость боеготовности зенитных средств и противотанковых орудий. Почему вы не выполнили этих указаний?
— Как так не выполнил?! А чем занимались войска округа, если не боевой подготовкой? Но главное не в этом. Вы не хуже меня знаете, что из всех создаваемых в округе механизированных корпусов только один полностью имел материальную часть. А если приложить к этому все остальное, чего нам недоставало...
— Не забегайте вперед, Дмитрий Григорьевич. — Старший батальонный комиссар наклонился над столом и внимательно посмотрел Павлову в глаза. — Скажите, как могло случиться, что в предвидении войны зенитная артиллерия округа оказалась собранной на полигоне восточнее Минска? Особенно это касается четвертой армии... И не только зенитная... Почему и наземную артиллерию стянули в лагеря в район Минска, да еще с самым мизерным количеством снарядов — для учебных стрельб?.. Саперы тоже съехались на окружной сбор. А сколько стрелковых войск оказались занятыми разного рода работами вне своих гарнизонов!.. Как все это объяснить?.. Или почему вы держали в районе Бреста, прямо на границе, так много войск?.. Это же ловушка!.. Почему именно в день начала войны в четвертой армии были назначены на Брестском полигоне показные учения с присутствием там всех командиров соединений и частей?
— Что касается учений на Брестском полигоне, то они были отменены вечером накануне войны, — сумрачно, с нарастающей подавленностью ответил Павлов. — А все иные полигонные и лагерные сборы проводились согласно плану боевой подготовки войск округа, который я отменить не имел права.
— Почему?
— План утвержден Генштабом.
— Но вы же видели, что пахнет порохом и кровью! Неужели не могли сообразить, что все боевые средства должны быть на своих местах?..
— Сейчас легко рассуждать!
— Да это же элементарно! Кто вам мешал хотя бы подтянуть войска к местам дислокации и донести об этом наркому?
— Я не имел сведений, что война действительно разразится! — Каждое слово Павлова теперь звучало со злым упрямством.
— Вы сами обязаны были добывать эти сведения и докладывать их правительству. — В голосе старшего батальонного комиссара засквозило скрытое раздражение. — Незадолго до начала войны вы доложили товарищу Сталину, что лично выезжали на границу и никакого скопления немецких войск там не обнаружили, а слухи об этом назвали провокационными... Когда это было?
— Примерно в середине июня.
— Куда именно вы выезжали?
— В район Бреста.
— И были на пограничных наблюдательных пунктах?
Павлов достал платок, вытер вспотевшую бритую голову, промокнул коротенькие усы и, не поднимая глаз, ответил:
— Нет, я доверился разведчикам третьей и четвертой армий.
Старший батальонный комиссар тяжело вздохнул, оторопело посмотрел на Павлова, затем достал из планшетки несколько листов бумаги с машинописным текстом и заговорил:
— Вот копия вашего майского распоряжения... Здесь для каждой дивизии определены позиции, которые они должны занять в случае опасности, но только по сигналу боевой тревоги. Когда вы дали войскам округа такой сигнал?
— После того, как была расшифрована директива наркома обороны и начальника Генштаба.
— Но в ночь накануне начала войны нарком и начальник Генштаба предупреждали вас по ВЧ, что директива подписана и что надо действовать?
— Прямых указаний о боевом развертывании войск они по телефону не давали. А согласно инструкции такие действия осуществляются только после поступления официального приказа правительства или наркома обороны... Но я скажу больше: директива Главного командования не вводила в полной мере в действие наш план обороны государственной границы, а только требовала от войск прикрытия занять огневые точки укрепрайонов, а от авиации — рассредоточиться по полевым аэродромам и замаскироваться.
— Ну хорошо... Но могли же вы хотя бы приказать вывести гарнизоны из военных городков?
— Если б я это сделал, а Гитлер не напал, мне бы снесли голову.
— Интересное признание. — В глазах старшего батальонного комиссара засветились недобрые огоньки. — Вы опасались за свою голову и потеряли тысячи, если не сотни тысяч голов красноармейцев и командиров!
— Если б знать все наперед!.. Этак мы должны были бы уже с десяток раз покидать военные городки.
— Скажите, Дмитрий Григорьевич... если б нарком по телефону прямо приказал вам действовать по боевой тревоге... Действовали бы?
— А если бы потом немцы не напали?.. И не поступила директива?.. Кто бы из нас ходил в провокаторах?
Старший батальонный комиссар взял из лежавшей на столе пачки папиросу, протянул зажженную спичку Павлову, который тоже достал папиросу, затем прикурил сам, тоскливо и беспокойно глядя в суровое и бледное лицо собеседника, в его светлые и упрямо-колючие глаза, выражавшие душевную муку и смятение разума. После продолжительного молчания, потушив в алюминиевой пепельничке окурок, сказал со вздохом:
— Я поначалу очень сомневался в вашей виновности... А сейчас убедился: вы как военачальник виноваты...
— Значит, по-вашему, командуя округом, я ничего не сделал в целях укрепления его боеготовности, а потом, командуя фронтом, тоже ничего не достиг? — Взгляд Павлова был напряженным, глаза метали стрелы.
Старший батальонный комиссар после короткого раздумья ответил:
— Если б командование Западного фронта ничего не предпринимало после начала агрессии, немцы, возможно, уже были бы у стен Москвы... Следствию надо будет знать не только то, что полезного сделано бывшим командующим Павловым, но и то, что он должен был сделать, но не сделал, и по каким мотивам не сделал... Этим интересуется и нарком обороны. — Старший батальонный комиссар скользнул задумчивым взглядом по лицу Павлова. — Вот вы говорите о своей роли в укреплении боеготовности войск округа. Этого никто не отрицает. Но ведь укреплением могущества армий Западного Особого, как и других военных округов, непрерывно занимались высшее командование, вся страна, партия и правительство. Это не громкая фраза, а сущая правда. Вспомните о новых формированиях на территории округа, о количестве полученной боевой техники, о комплектовании частей командным составом, о многих мероприятиях... И вы лично сделали многое, что вам полагалось делать. Даже очень многое!.. — Он на мгновение примолк, будто споткнувшись о мысль, что говорит столь назидательно с человеком, который еще вчера обладал огромнейшей властью. Однако продолжил: — Но не все, что требовалось, и не сделали весьма существенное, за что и держите ответ, ибо ваши просчеты привели к тяжелым последствиям. Я начинаю улавливать психологическую сущность ваших ошибок и хочу сказать вам о той, возможно, вашей вине, которую никто фиксировать в документах не будет. Пост командующего военным округом, может быть, еще не соответствовал ни уровню вашего мышления, ни зрелости характера истинного полководца, ни глубине необходимых знаний.
— С этим я не могу согласиться, — после недолгого молчания глухо сказал Павлов, — хотя нечто в этом роде мне когда-то сказал вскользь мой учитель профессор Романов...
— Вот видите, — чуть оживился старший батальонный комиссар. — Вам все-таки надо с этим согласиться...
— Да не привык я отказываться от приказов!
И снова потекли вопросы, в которых уверенно звучали знание распоряжений, поступивших из Москвы в округ, информированность о степени и качестве их исполнения, знание объема деятельности командующего войсками округа и фронта, его конкретных дел; в этих вопросах звучали и логически точно выстроенные предположения, догадки и допущения. Формулировались они таким образом, что уже в самой их постановке просматривались ответы, которые потребуются следствию...
Павлов по этим вопросам чувствовал, что судьба его предрешена, понимал, что и старший батальонный комиссар знает, чем все кончится. И самым страшным для него было то, что ранее бывшее белым теперь категорично выглядело черным. И даже в его собственных глазах. После предостережения Москвы не поддаваться на провокацию он в свою очередь одергивал подчиненных, остужал сердитым окриком, особенно разведчиков, которые накаляли атмосферу. Ведь, казалось, нет ничего на свете, чего бы он боялся. Ходил в сабельные атаки на беляков под Перекопом и в районе Тарнополя, рубился с врагами в песках Туркестана и на КВЖД, врывался на танке в колонны франкистов в Испании... А сейчас его обвиняют в трусости... Он боялся не самой войны, которая лишь где-то брезжила, а того, как бы нелепый случай в пограничье не вызвал осложнений с немцами, за что ему пришлось бы расплачиваться, и шедшая из штаба округа в Москву информация напоминала спокойное звучание своеобразного камертона в предгрозовой атмосфере. Этот камертон Павлов держал в своих руках и для получения угодного высшему руководству звучания с расчетливой силой ударял им: реже — о суровую твердь истины, чаще — о пустоту, предполагая, что к этому звучанию все равно никто всерьез не прислушивается.
И ему пришлось, глядя правде в глаза, признать, что в преддверии войны он как командующий округом не сделал многого из того, что обязан был сделать.
Приговор суда был беспощаден...