Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга вторая

1

Если б кто-нибудь предрек Сергею Матвеевичу Романову те мучительные сложности, какие встанут на его пути в ближайшие дни, он, Сергей Матвеевич, вполне серьезный и здравомыслящий человек, принял бы такого прорицателя за ненормального. И тем не менее это случилось, ничего изменить невозможно, ибо из дня идущего не воротишься в день вчерашний.

Началось все обыденно: его единственный сын Петя, в прошлом году отчисленный по болезни с первого курса военно-морского училища, заметно поправил свое здоровье и, как следовало ожидать, вознамерился вернуться на флот. Стать морским волком — была самая высокая мечта Пети, волновавшая его чуть ли не с младенчества. Сказалось в этом и влияние матери: ведь все ее родословное древо уходило корнями в глубину истории русского морского флота, сам легендарный адмирал Нахимов, по утверждению Аиды, был ветвью этого древа.

Решив помочь сыну вернуться на стезю морской жизни, Аида начала хлопотливо готовиться к поездке в Ленинград, взяв в военном госпитале, где она работала хирургом, отпуск. А накануне отъезда решительно объявила Сергею Матвеевичу: "Отец, ты едешь с нами! Тебе будет легче, чем кому-либо иному, уладить Петины дела".

Последние годы жили они в крупном городе на Волге, где Сергей Матвеевич Романов занимал видный пост главного инженера моторостроительного авиационного предприятия. Именно в эти дни шла там доводка нового двигателя бомбардировщика перед пуском в серийное производство, и главный инженер Романов, разумеется, не имел возможности отлучиться, тем более по личным обстоятельствам. Но Аида и слышать не хотела его отговорок: ничего, мол, невозможного не бывает, у тебя есть заместители, помощники, а судьба сына — дело немаловажное. Сергей Матвеевич догадывался: такая настойчивость жены объяснялась еще и нежеланием оставлять его без присмотра, ибо Аиде недавно донесли, что видели, как поздним вечером возле драмтеатра ее муж усаживал в свою служебную машину молоденькую актрису. Нечто подобное действительно было. В начале июня они мужской компанией собрались на директорской даче сыграть в преферанс. Пулька за пулькой — засиделись. Один из партнеров, муж той самой актрисы, опомнился первым: время, мол, позднее, и его в театре ждет жена. Вот Сергей Матвеевич и согласился выручить товарища: подвез к театру, а потом уж обоих — домой.

Назавтра Аида встретила вернувшегося со службы мужа хмурым молчанием. Не без труда выяснил он причину ее немилости и со смехом рассказал, как все было. Аида будто бы и поверила ему, но вместе с тем насмешливо пригрозила:

"Имей в виду, мой дорогой, я хирург. Уличу в неверности, тогда пеняй на себя..."

От такой "шуточки" Сергей Матвеевич передернул плечами, как от озноба.

И вот Сергею Матвеевичу надо было искать выход из положения: и в Ленинград нельзя не ехать, и завод нельзя оставить. Пошел к директору. Тот, конечно, не решался в столь горячую пору отпустить главного инженера и не знал, как помочь Сергею Матвеевичу. Во время их разговора позвонил из Москвы нарком авиационной промышленности Шахурин. После того как директор ответил на его вопросы, Сергей Матвеевич, отчаявшись, попросил трубку. Нарком, выслушав его просьбу, вначале удивился, а потом строго сказал:

"Сейчас нам дорог не только каждый день, а даже каждый час! Завод запускает в серийное производство новый мотор! А главный инженер будет отсутствовать? Это же преступление!.."

Сергей Матвеевич молча вышел из директорского кабинета и в приемной увидел Аиду. Она все поняла по его расстроенному виду и молча прошествовала к директору, а Сергей Матвеевич, ожесточившись, поспешил в цех — подальше от греха. Там его уже суматошно разыскивали, чтобы позвать к телефону. Звонил директор.

"Ладно, как-нибудь постараемся обойтись без тебя, — сумрачно сказал он. — Исчезай на неделю, но чтобы ни одна живая душа... Понял?.."

И на свою беду или счастье, пока неизвестно, отбыл Сергей Матвеевич в Ленинград, не чая, что ждет его там встреча со своей юностью, с Оленькой... с Ольгой Васильевной Чумаковой...

А ведь казалось, миновала вечность. Еще в двадцатом расстался с ней, своей невестой, уехав на фронт, а потом узнал, что Оля изменила данной ему клятве и вышла замуж за некоего Федьку Чумакова — молодого кавалерийского командира, "академика", способнейшего ученика Нила Игнатовича Романова. Вернувшись с фронта, Сергей зверем заметался по Москве, сжимая в кармане рукоятку нагана и сгорая от мстительного желания разыскать Олю и ее муженька, чтобы безжалостно порешить их на месте. Но Федор Чумаков уехал из академии на стажировку в какие-то далекие края и увез туда же свою молодую жену.

Долго и тяжко болел душой Сергей Романов. А когда обрел равновесие, то начал хлопотать о переводе из университета в инженерно-экономический институт, чтобы стать не преподавателем физики и математики, а инженером, как советовал ему премудрейший Нил Игнатович Романов.

Невыносимая обида на Ольгу, отравляющая сердце ревность и униженность как бы прибавили ему сил. Он учился с ожесточением, одновременно занимался в научном кружке изобретателей, поставив перед собой задачу сконструировать такой необыкновенный двигатель, чтобы этому двигателю удивился весь мир и чтобы слава о его создателе докатилась до Ольги...

Время и молодость — хорошие лекари от любовных потрясений. Да еще если появились студенческие заботы, новые друзья, если научный кружок в самом деле вывел на увлекательную дорогу технических поисков и если опять дрогнуло сердце от прикосновения новой любви: он встретил Аиду. И Сергею показалось, будто он в конце концов избавился от тяжкого недуга.

С тех пор отшумело много весен. Давно сложилась у него хорошая семья. И первая юношеская любовь, пылкая и трепетная, развеявшаяся во времени, вспоминалась Сергею Матвеевичу пусть с грустью и умилением, но все реже и реже. Об Ольге размышлял он со снисходительной иронией: почему-то думалось, что кочевая жизнь по далеким военным гарнизонам, постоянная бытовая неустроенность, заботы домохозяйки истомили ее, издергали, омещанили, отторгли от культуры, от прежних возвышенных интересов и Ольга стала теперь дебелой теткой — подурневшей, поглупевшей и еще черт знает какой. Во всяком случае, такое сложилось у него мнение, когда, приехав несколько лет назад в Москву в командировку и навестив Нила Игнатовича Романова, он почерпнул от Софьи Вениаминовны кое-какие скудные сведения о ее племяннице. Где-то в душе Сергея Матвеевича смутно таилось желание увидеть Ольгу, но рассудок подсказывал другое; лучше не встречаться, пусть в его памяти живет та далекая, словно из дивной сказки, милая, розовощекая девушка с темно-синими колдовскими глазами, ласковой радостной улыбкой, куда-то все время летящей косой и таким по-особому нежным голосом, что, когда этот голос воскресал в его памяти, сердце заходилось. Да, пусть живет в нем ее милый, уже несколько расплывчатый образ и пусть живут радостные воспоминания о первой любви и первых страданиях. Ему было страшно, что все это тайное богатство его души может рассыпаться в прах, если он увидит Олю постаревшей и совсем-совсем иной...

И вот неожиданная встреча на Невском... Боже мой, он, кажется, проснулся от долгого, бесцветного сна и наконец возвратился в сверкающую красотою и манящую надеждами жизнь. Разумом не в силах был постигнуть случившегося, да в волнении и не мог углубиться в свои мысли. Он видел перед собой Олю, ту далекую, полузабытую Оленьку, ради которой когда-то готов был отказаться от отца и матери, от самого себя, готов был стать ее тенью, ее рабом, это была именно та самая его Оля, его невеста, только еще более красивая, расцветшая во всю силу женской привлекательности. С немым восторгом глядел он в ее радостные глаза, в ее вспыхнувшее румянцем самое прекрасное на свете лицо и ощущал, как в нем вскипает все прежнее, оказывается, никуда не девшееся, не погасшее.

А рядом стояла его жена и настороженно посматривала на незнакомку. Он представил Аиде Ольгу, назвав ее родственницей. И это было правдой: Оля доводилась родной племянницей жене Нила Игнатовича Романова.

Расстались с Ольгой, приняв ее приглашение прийти в воскресенье к ним в гости. С той минуты Сергей Матвеевич ни о чем больше не мог думать. Рассудок подсказывал, что проснувшаяся любовь оглупляет его. Понимал, что Ольга — не какая-нибудь пустая бабенка, да и он тоже не юноша, ему перевалило за сорок, и все-таки он был бессилен противиться чувственному влечению, только сейчас поняв, что тоска по Ольге все время дремала в нем, томила его все эти годы, а память стойко хранила в своих тайниках те далекие весну и лето, когда они познакомились и она стала его невестой... И почему-то ему верилось, что теперь все будет только так, как он пожелает и решит. Ведь не зря же возродилось в нем все прошлое и так яростно слилось с тем новым, что вспыхнуло и заполыхало... А как она, Ольга? Ведь не беспричинно лучились ее глаза, цвела улыбка и переливался лаской голос...

Было жутко и радостно. Боялся отвечать на встававшие перед ним вопросы. Нет, не отмщения он жаждал, не попранное самолюбие владело им — эти чувства давно в нем умерли. Сейчас он болел той тяжкой возвратной болезнью, которая в его возрасте без следа уже не проходит. И ни на что спасительное невозможно было надеяться, хотя во всех трудных случаях жизни Сергей Матвеевич всегда на что-то уповал. Впрочем, еще светила одна маленькая надежда, связанная с визитом в семью Ольги. Он полагал, что после знакомства с ее мужем генералом Чумаковым чувство мужской солидарности и долг элементарной порядочности, возможно, возьмут верх и подавят другие чувства. Но Федор Ксенофонтович неожиданно отбыл куда-то в Западную Белоруссию. Визит к Чумаковым не состоялся еще и потому, что в конце субботнего дня в номер гостиницы "Европейская", где остановилась семья Романовых, позвонила Ольга и сообщила прискорбную весть о смерти Нила Игнатовича Романова. В тот же вечер она с дочерью Ириной уезжала в Москву.

Сергей Матвеевич запечалился и, не кладя телефонной трубки, начал умолять Аиду поехать с ним на похороны, прекрасно понимая, что она не сможет этого сделать из-за сына. В другое время он и сам не поехал бы хоронить столь далекого родственника, пусть и глубоко почитал генерала Романова, виднейшего представителя их фамилии. Но сейчас... И сам внутренне содрогнулся от того, что, услышав о смерти не чужого ведь человека, начал убиваться по нему все-таки с долей притворства, понимая, что представляется возможность какое-то время побыть рядом с Ольгой.

И Сергей Матвеевич, озадачив Аиду своей ранее не выказываемой привязанностью к покойному Нилу Игнатовичу, уехал на вокзал.

Когда сели в поезд, он, взглянув на опечаленную и подурневшую от слез Ольгу, почувствовал себя гадко. Было стыдно перед самим собой, перед оставленной в Ленинграде Аидой, которая искренне встревожилась переживаниями мужа и даже всплакнула, пряча в нагрудный кармашек его пиджака успокаивающие таблетки. Сидя в купе мягкого вагона напротив Ольги, он страшился мысли, что та вдруг догадается об истинной причине его поездки в Москву... И замкнулся, поугрюмел, терзаемый совестью и недобрыми предчувствиями. Не было разговора о прошлом, не донимали друг друга расспросами, хотя в купе они были только втроем. Дочь Ольги — Ирина, юная и красивая до неправдоподобия, — молча сидела у открытого окна и, размышляя о чем-то своем, немигающими глазами смотрела, как за вагоном наливалась синевой белая ночь.

Ольга горевала о покойном Ниле Игнатовиче и овдовевшей Софье Вениаминовне, вспоминая, как они когда-то заменили ей отца и мать. А Сергей Матвеевич все больше страдал от сгущавшегося в душе мрака. Утром, когда они вышли из вагона, Ольга заметила его потемневшее, осунувшееся за ночь лицо и, взяв под руку, с певучей лаской сказала, словно ребенку:

— Милый Сереженька, зачем ты так убиваешься?.. Ну что поделаешь? Нил Игнатович прожил дай бог нам столько!..

У Сергея Матвеевича от стыда навернулись слезы. И в то же время просквозившая в словах Ольги жалость к нему и сам ее голос, звучавший для него по-особому нежно, с новым непокорством взвихрили присмиревшую было страсть. Сергей Матвеевич обреченно подумал, что уже никакая сила не облагоразумит его. Он, казалось, был готов на любую глупость, на подлость, на подвиг, на самопожертвование. Даже во время похорон Нила Игнатовича он не мог отвести горевшие восторгом глаза от Ольги, от ее побледневшего, трогательно обрамленного черной газовой шалью лица. Веки ее были опущены, и лишь иногда она поднимала затуманенный печалью взгляд. А когда встречалась со взглядом Сергея Матвеевича, глаза ее чуть прояснялись, и он читал в них тихий укор. Она как бы старалась успокоить его, робко просила не смотреть на нее так, не страдать, не мучиться. Похоже, что Ольга стала догадываться...

На Ваганьковском кладбище она держала под руку старенькую и совсем дряхлую Софью Вениаминовну, которая, кажется, не понимала, где она и что происходит вокруг. Старушка потухшими глазами спокойно смотрела перед собой и словно пыталась что-то вспомнить.

Там, на кладбище, когда над свежим могильным холмом, обросшим венками из цветов, троекратно ударил ружейный салют красноармейского почетного караула, Сергей Матвеевич обратил внимание, что на похоронах не видно никого из большого военного начальства. Это удивило его и огорчило. Намерился было спросить об этом у румянолицего подполковника, который стоял подле Ирины, дочери Ольги, и часто приглаживал рукой смоляной чуб, прикрывавший розовую плешину, как вдруг услышал сзади разговор двух мужчин.

— Слухи, наверное, — неуверенно проговорил один.

— Нет, не слухи. — Другой голос звучал озабоченно. — Выступал по радио Молотов. Война!

— Война?! — Сергей Матвеевич всем телом резко повернулся к шептавшимся.

— Да, война, — спокойно отозвался румянолицый подполковник (это был Рукатов), деликатно отводя чуть в сторону Ирину, чтобы дать дорогу запоздалым венкам. Потом посмотрел на Сергея Матвеевича так, будто он один знал истину, и, надевая фуражку, пояснил: — Сегодня на рассвете напали немцы...

Страшная весть поначалу не ужаснула Сергея Матвеевича. Он устремился оживленной мыслью к западным границам и с усмешкой подумал о том, какую задали немцы работу Красной Армии на лето — придется колотить их и гнать до Берлина, а то и дальше... И шевельнулось тщеславное чувство: теперь новые авиамоторы на деле покажут свою живучесть; в них немалая доля и его труда!

Воспоминание о моторах холодной иглой пронзило грудь. Даже пот выступил на лбу: началась война, на заводе идет на поток новый двигатель бомбардировщика, а главный инженер где-то в бегах... Это же — трибунал!.. Надо срочно звонить директору.

На какое-то время Сергей Матвеевич потерял из виду Ольгу. А когда огляделся, увидел ее между Ириной и подполковником Рукатовым. Ольга беззвучно плакала, прикладывая к глазам платочек. Подошел к ней ближе и удрученно сказал:

— Оля, мне надо отлучиться. Война...

— Я знаю, — с трудом проговорила Ольга: всхлипы сдавливали ей горло. — Мой Федя, наверное, уже воюет...

Только тогда Сергей Матвеевич вспомнил, что генерал Чумаков уехал на границу... Посмотрел на заплаканную Ольгу долгим беспокойным взглядом.

— Я потом позвоню Софье Вениаминовне, — сказал он и затерялся в редеющей, вдруг заспешившей с кладбища толпе.

Он приехал в гостиницу "Москва", поднялся на пятый этаж, где находился большой трехкомнатный номер, постоянно абонируемый их авиационным предприятием для своих многочисленных представителей. Получил у дежурной по этажу ключ и прошел в пустые комнаты.

В кабинете он подсел к телефону и рядом с телефонным аппаратом увидел знакомый откидной блокнот для заметок. На открытой странице чьим-то косым, нервным почерком было написано: "Кто встретит главного инженера Романова С. М., передать ему, что он должен срочно явиться к наркому авиапромышленности т. Шахурину". И дата: "21 июня".

Не сразу дошло до сознания Сергея Матвеевича, что эта запись касается именно его. Еще раз перечитал написанное. А когда наконец понял, тревожно ворохнулось сердце: ведь, кроме Аиды, никто не знает, что он из Ленинграда поехал в Москву... Что случилось? Зачем он мог понадобиться наркому? Сообщили, может быть, о том, что он, Романов, ослушался его приказа? И как все это связано с тем, что сегодня началась война?

В другое время при таком стечении обстоятельств он начал бы искать самое первое звено цепочки событий: позвонил бы Аиде, потом своему директору, а уж затем, с пониманием обстановки, явился бы пред грозные очи наркома. Но сейчас — война!.. Его недавние душевные муки, вновь вспыхнувшая любовь к Ольге — все это вдруг заметно померкло, отодвинулось в сторону, потому что грянула война, а он, главный инженер оборонного предприятия, оказался в такое время не на боевом посту.

Сергей Матвеевич придвинул к себе телефон и решительно набрал номер приемной наркома Шахурина, готовясь к трудным объяснениям и, быть может, к нелегким для себя последствиям. Но телефон приемной был занят — послышались частые гудки.

"А что, собственно, случилось?" — задал себе вопрос Сергей Матвеевич, положив трубку. Он словно увидел перед собой наркома — коренастого, плотного, с легкой улыбкой на чистом, округлом лице. Совсем недавно, когда Сергей Матвеевич докладывал на коллегии о готовности их предприятия к серийному производству нового двигателя для бомбардировщика, эта улыбка Алексея Ивановича Шахурина была особенно приветливой, какой-то вдохновенно-поощрительной, она, кажется, отсвечивалась и в его ясно-серых, почти голубых, глазах, всегда пытливых, требовательных и таящих в себе уверенное разумение дела, неуемность и твердость характера. А как сейчас встретит нарком? И он будто увидел, что улыбка Шахурина погасла, уступив место строгости, за которой просматривались все те же собранная энергичность и неприятие покоя.

Ну, пусть вопреки запрету он, Романов, отлучился. Так ведь дело-то оставил в надежных руках. Его заместитель хоть сейчас может стать главным, а именно такой наказ Шахурин и давал Сергею Матвеевичу, когда назначал его на этот пост: "Подготовишь себе там смену — вернем в Москву".

Быть может, в самом деле он вновь понадобился в Москве? Имя Сергея Романова широко известно в мире авиастроителей. Еще когда высота наркома и не грезилась Алексею Шахурину и когда он занимал пост начальника научно-исследовательского отдела Академии имени Жуковского, инженер Романов работал под его началом и среди заметных величин был не на последнем месте. Шахурин хорошо знает, как свободно и уверенно чувствует себя Романов в коварном и увлекающем безбрежье инженерии вообще и в моторостроении особенно, как умеет он зажигать соратников своей идеей и дерзко делать первые шаги в неизвестное.

Ведя мысленную полемику с наркомом и наливаясь раздражением, которое заметно гасило его тревоги, Сергей Матвеевич снова решительно потянулся к телефонному аппарату, но тут, словно обжегшись, испуганно отдернул руку, ибо в этот момент раздался пронзительный звонок.

Это звонила из Ленинграда Аида. Она, оказывается, уже была осведомлена о делах мужа: к ней, в номер гостиницы "Европейская", дозвонился директор завода и сказал, что Сергея Матвеевича срочно отзывают в распоряжение Наркомата авиапромышленности. Директор, узнав, что Сергей Матвеевич отбыл из Ленинграда в Москву на похороны профессора Романова, пообещал разыскать его по телефону и в столице. Теперь Аида уточняла, нашел ли директор Сергея Матвеевича, и настаивала на немедленном его приезде в Ленинград, чтобы скорее завершить устройство Пети в училище. Вот и все. И никаких иных сложностей.

Но куда же прочит его руководство наркомата?..

2

Через полчаса Романов уже был в управлении кадров. Там ему сказали, что коллегией наркомата он рекомендован на пост директора авиазавода, но какого — неизвестно: с началом войны обстановка резко усложнилась, и попасть в этот день на прием к наркому не представлялось возможным. Во всяком случае, по просьбе Сергея Матвеевича, ему позволили отлучиться на неделю из Москвы для устройства личных дел, при условии, что он каждый день будет звонить кадровику, который его курирует.

Сергей Матвеевич уезжал в Ленинград, даже не позвонив Ольге и не попрощавшись с ней. Чувствовал, что тиски, сжимавшие сердце, чуть-чуть ослабли: в Ленинграде он уладит дела Пети, потом с Аидой приедет в Москву и отсюда отправит ее домой, а Ольга тем временем уже уедет из Москвы. И на этом все оборвется. А там новые заботы и тяжкий каждодневный труд. В их кругах считается, что получить под свое начало авиационное предприятие — это равносильно быть причисленным к лику святых великомучеников, на которых благоговейно взирают все нижестоящие и с которых дерут семь шкур вышестоящие, контролирующие и получающие продукцию завода. Все зависит от того, хватит ли у директора сил и ума не только давать план, но и поставить дело таким образом, чтобы продукция завода, согласно конструкторской мысли, возносила авиаторов высоко, далеко и бережно сажала на землю, будучи могучей, выносливой и послушной. Если же из авиации начнут поступать жалобы, считай, что родился ты под самой несчастливой звездой: с тебя спросят на бюро обкома, на коллегии наркомата, в ЦК партии, в кабинете Сталина...

На второй день Сергей Матвеевич уже был в Ленинграде, начав обивать пороги военно-морского начальства, чтобы определить Петю. Все были заняты неотложными делами, связанными с войной, от Сергея Матвеевича отмахивались или раздраженно советовали обратиться в ближайший военкомат и записать сына добровольцем на фронт. Никакая предприимчивость Аиды не давала результатов. И вдруг, когда почти все надежды на успех растаяли, в их гостиничном номере раздался телефонный звонок. Трубку взяла Аида и услышала голос Ольги Васильевны Чумаковой...

— Приехали?! — обрадовалась Аида, вспомнив, что Ольга обещала через своего мужа помочь Пете определиться в училище.

— Приехала, справлюсь с делами — и опять в Москву. А где ваш бессовестный Сережа?

— Здесь.

— Как же ему не стыдно! Как вы, Аида, живете с таким неотесанным мужланом? После похорон Нила Игнатовича исчез — и как в воду канул!.. Ни звонка, ни привета. А мы ведь вслед за Нилом Игнатовичем похоронили и Софью Вениаминовну... Представляете, что я перенесла, как настрадалась, намучилась?.. Кого сейчас может тронуть смерть старушки, если там, у границы, идут такие бои!..

Положив трубку, Аида набросилась на Сергея Матвеевича:

— Как ты мог не пойти на поминки Нила Игнатовича?! Почему уехал из Москвы, не позвонив этой чудесной женщине? Почему не поинтересовался самочувствием Софьи Вениаминовны? Как тебе не стыдно! Как теперь посмотришь Ольге в глаза?!

Упреки жены Сергей Матвеевич выслушал довольно спокойно, соглашаясь с каждым ее словом.

Вскоре появилась и сама Ольга Васильевна, а с ней в гостиничные комнаты словно ворвались лучи утреннего солнца и бодрящая душу свежесть. Любовно взглянув на Аиду, чмокнула ее в губы, стремительно прикоснулась щекой к щеке Сергея Матвеевича, пахнув на него нежным ароматом духов, потрепала рукой жесткий чуб Пети, задумчиво рассматривавшего у стола альбом с репродукциями картин Эрмитажа, и с ходу за дело:

— С Петей не получается?.. Получится! — Тут же подошла к телефону, села на краешек стула, как школьница.

Воркующим голосом кому-то доказывала, что война никого не освобождает от долга дружбы, кого-то мило просила, с кем-то чуть-чуть кокетничала, заговорщически подмигивая при этом Аиде, которая не отрывала от Ольги восхищенного взгляда.

А Сергей Матвеевич, уйдя в соседнюю комнату, со счастливой грустью смотрел в окно на зелень сквера, в котором, как он слышал, будет воздвигнут памятник Пушкину, и размышлял над тем, что ни гениальные поэты, ни великие ученые, ни знаменитые полководцы — никто не волен избавить себя от самого святого, бессмертного чувства на земле — любви. Он подумал и о том, что появление сейчас Ольги — это чуть ли не рок, указующий перст судьбы, не принявшей его решения принести в жертву грозному времени и долгу гражданина свою прилетевшую из юности любовь — нерастраченную, испытанную сомнениями разума и муками сердца.

Через несколько дней Петя, светясь от счастья, перекочевал в какое-то подразделение военно-морского училища, а они — Сергей Матвеевич, Аида и Ольга — в до отказа набитом вагоне уезжали в Москву. На троих удалось захватить одно место для сидения в купейном вагоне.

Ночь была напряженно-тревожной. На остановках да и во время движения поезда слышались ужасающие гулкие разрывы бомб, из окна временами было видно, как нервно полосовали небо светлые мечи прожекторов, как пронзали высь бегущие золотые строчки трассирующих пуль и взбухали колючие букеты разрывов зенитных снарядов. Но война из окна вагона пока еще воспринималась как нечто не совсем реальное.

После очередной остановки поезда, каких было немало, Ольга Васильевна позвала в купе Аиду, чтобы та села на ее место и отдохнула, а сама протиснулась в коридор и стала к окну. Сергей Матвеевич, ощутив прикосновение ее плеча и уловив знакомый запах духов, непроизвольно глубоко вздохнул, будто простонал. Услышав его вздох, Ольга еще теснее прижалась к нему плечом и с лаской сказала:

— Не надо, Сереженька, с такой безнадежностью. — В ее словах вместе с тем просквозила чуть уловимая ирония.

— А разве у меня может быть какая-нибудь надежда? — Не уловив иронической нотки, Сергей Матвеевич покосился на Ольгу и даже в потемках рассмотрел ее красивый, необычайно нежный профиль и огромные блестящие глаза.

Он ждал, что она ответит, но она напряженно молчала, как бы непроизвольно подчеркивая этим молчанием все звуки битком набитого ночного вагона. Чей-то старческий голос монотонно рассказывал о прошлой войне с немцами, кто-то о чем-то спорил, кто-то кашлял. Где-то заходился в плаче ребенок, стонала бабка. Кто-то протискивался мимо них, обдавая запахом табака и перегара. Им становилось то теснее, то свободнее, то жарче, то прохладнее. Эти голоса, эта давка как бы отгородили их от всего мира. Сергею Матвеевичу временами чудилось, будто и нет никого вокруг, только он и она, ее горячее плечо, ее трогательно-нежный профиль, ее умолкший, но звучащий в его сердце голос...

Правда, было невозможно совсем отгородиться от близкого постанывания бабки, как от живой человеческой боли, но вскоре и она исчезла: коридорная толчея втиснула старушку в открытую дверь купе, и Аида, хоть и чувствовала разбитость и усталость в ногах, усадила ее на свое место, а сама протолкнулась к окну, где стояли муж и Ольга.

Ни Ольга, ни Сергей Матвеевич не заметили возвращения Аиды. Оба молчали. Аида уже начала было забываться в дреме, как вдруг ее слуха коснулся грустный, с какой-то слишком обнаженной болью голос мужа:

— Неужели в тебе все умерло ко мне?

"О чем он?" — сбросив дрему, подумала Аида. И вдруг заговорила Ольга — чуть слышно, с необъяснимой горечью:

— Сережа, не надо об этом... Я тебя очень прошу...

Аида, кажется, перестала дышать, еще не мыслью, а чувством постигая далеко не простое значение услышанного.

Сергей тут же ответил Ольге:

— Я знаю, если скажу тебе все, что испытываю в эти дни, после встречи с тобой, ты начнешь твердить мне о долге, о порядочности, об обязанностях. Так ведь? — Он взглянул на Ольгу.

— Ты не ошибся, — суховато ответила Ольга. — Я даже больше скажу...

— А как же мне быть с тем немаловажным обстоятельством, что и я человек? Неужели у меня нет долга перед самим собой, перед своей судьбой, перед званием человека? Почему я не волен выполнить самую главную обязанность перед самим собой, а потом уже думать о долге и обязанностях перед другими?..

Аида почувствовала, как ее муж стал дышать глубже и чаще, в его голосе появилась знакомая ей хрипотца, и это значило, что близится высшая степень его волнения. А он тем временем продолжал:

— Почему я не должен поступать по велению моих чувств и обязан обрекать себя на жизнь без любви? — Сергей Матвеевич требовательно посмотрел на Ольгу.

Ольга молчала, устремив глаза в звездное небо над темным лесом, вплотную подступавшим к мчавшемуся поезду. Сергей Матвеевич, кажется, потерял уже надежду, что она откликнется, и Аиде показалось, что Ольга не хотела продолжать разговор, как вдруг она заговорила:

— При желании все можно оправдать... Особенно если умеешь логически мыслить... Убийца и тот находит оправдание своим ужасным поступкам. — Ольга повернулась к Сергею Матвеевичу лицом и продолжала со сдерживаемым волнением: — Сережа, ведь если б не встретился мне Федя, я бы, наверное, вышла замуж за тебя. Клянусь, была бы верной тебе женой, но... может, все-таки по обязанности... Я только потом поняла, что мы с тобой играли в любовь, не зная, что это такое. Во всяком случае — я... А Федя воспламенил во мне истинное чувство, настоящее, ну... такое, о существовании которого я и не подозревала... — Ольга, наверное, заметила, как при этих словах губы Сергея Матвеевича будто превратились в каменную складку, и примолкла. Тут же потускневшим голосом спросила: — Может, не стоит об этом?.. Впрочем, ты должен знать, иначе не успокоишься... Так вот, дорогой мой, каждый человек к чему-то предназначен. Ты — к созданию каких-то машин, а я — к любви... Да-да, и это не пошло, не банально, ибо я имею в виду любовь к единственному моему избраннику, к нему одному — со всеми его славными и дурными чертами, но присущими только ему одному, с его умом, с его добротой, бескорыстием, незлобивостью и еще с его трудной солдатской судьбой, которую он любит и ради которой живет, видя в этом свой главный долг человека, отдавая ей все самое сильное в себе, а мне оставляя свои слабости, как лекарке... И я счастлива, что нужна ему, что любовью своей врачую его боли и даю ему радость и силу...

Сергей Матвеевич не перебивал Ольгу да уже и не вникал в смысл напевного течения ее слов, улавливая в их сливающемся музыкальном звучании взволнованную и чистую искренность. Старался силой мысли сбросить навалившуюся на него огромной тяжестью тоску, подавить боль в груди и найти хоть какую-нибудь зацепку, чтобы пусть частично, но разрушить это великолепно построенное в ее воображении здание любви и верности.

Он не заметил, что Ольга умолкла, а когда опомнился, поймал себя на том, что не знает, как продолжать разговор. И произнес первое, пришедшее на ум:

— Ты сказала: все можно оправдать... вот и оправдала... Но почему же ты, Оля, при этих своих благороднейших принципах поглядываешь на мир далеко не ангельскими глазами? — Проговорил и ужаснулся своим словам, прозвучавшим гаденько и мелко.

— Ты хочешь сказать — поглядываю на мужчин? — Ольга, к его удивлению, не обиделась, а, наоборот, оживилась. — И Федя на меня всегда злится за это... — Она нежно засмеялась, будто увидела перед собой своего ненаглядного Федю. — Ему я не сознавалась, а тебе могу... Конечно, в том, что ты вдруг растревожил в себе старое, и я немало виновата. Прости меня, Сережа, за это. Перед многими мужчинами, даже весьма солидными, так сказать, личностями, я была виновата... Но так ли уж сильно?! — Она прикоснулась рукой к его груди и снисходительно засмеялась. — Меня просто бесит и обижает самоуверенность и непостоянство иных мужиков! И каюсь, я не одного из таких самонадеянных индюков сводила с ума — будто нечаянным взглядом или безвинной улыбкой... Не ради забавы, поверь, а во имя веселой для меня мести за обманутых ими женщин, за их жен.

Если бы Сергей Матвеевич или Ольга в эту минуту оглянулись, то увидели бы, как, зажав платком рот, от окна, где они стояли, пробиралась Аида. Плечи ее сотрясались от рыданий.

Поезд замедлил ход и вскоре замер. Наступила та напряженная и сторожкая тишина, которая бывает только ночью в стоящем вагоне, когда слышен любой шорох и даже легкий вздох. Вот и сейчас послышались чьи-то сдавленные всхлипы, но в эти дни людской плач никого не удивлял, напоминая лишь о войне. Впрочем, война и сама напоминала о себе всполохами пожаров, кровянивших за окном край темного неба, грохотом далеких и близких бомбежек.

Вскоре поезд снова деловито татакал колесами, с шумом пронзая упругую и свежую сырость ночи. Сергей Матвеевич ощущал своим плечом теплое плечо Ольги и после услышанного от нее чувствовал себя так, словно не мог продышаться и наладить размеренный ритм толчков своего сердца. Хотел заговорить, но мешала горькая сухость во рту и в горле. Наконец решился и, наклонившись к Ольге, хрипло и горестно прошептал:

— Самое прекрасное в тебе — глаза и улыбку — ты превратила в орудие мести...

— Нет, — почти зло ответила Ольга. — Самое прекрасное в человеке — его ум и сердце.

— Ну хорошо, — примирительно сказал Сергей Матвеевич, — а за какие провинности ты мстишь мне?..

Ольга промолчала, потом тихо засмеялась и ответила не то в свое оправдание, не то в его осуждение:

— О тебе, признаться, я думала лучше... И не забыла о своей давней вине перед тобой. Поэтому не знала, как держаться, чтоб понять, простил ты меня или нет... Ну вот, а получилось плохо... Но разве сейчас до этого?

В Москву приехали в первой половине дня, когда над городом уже стоял давящий, душный зной. На Ленинградском вокзале, среди сутолоки и галдежа, прощались с Ольгой, заспешившей в свое новое пристанище — квартиру покойных стариков Романовых, где ее дожидалась дочь Ирина. Сергей Матвеевич был озадачен тем, как Аида, обливаясь слезами, ошалело целовала Ольгу, словно навечно расставалась с самым дорогим для нее человеком. А когда Ольга растворилась в толпе, Аида, к удивлению мужа, будто лишилась слуха и речи...

Сергей Матвеевич должен был отправить ее домой на Волгу. Переезжали на Павелецкий вокзал, добывали там через военного коменданта билет, а затем он усаживал ее в поезд, уходящий в сторону Саратова. Аида все молчала и хмурилась, а он, теряясь в тревожных догадках, делал вид, что не замечает ее дурного настроения. Попрощались будто и не холодно, но без слов. Он задержался у открытого окна вагона, напротив ее места в купе. Аида выглянула только тогда, когда поезд тронулся. Скорбно, одними губами улыбнулась, тая в невидящих глазах недвижную, какую-то гневную печаль, и сказала:

— Позвони мне, когда решатся твои дела. — Потом словно проснулась, кинулась к окну, и по ее щекам крупными горошинами потекли слезы.

Поезд набирал ход. Сергей Матвеевич, натыкаясь на провожающих, продолжал идти рядом с вагоном, вглядываясь с необъяснимым волнением в лицо жены.

Он мысленно видел ее потом все время, пока ехал с вокзала до гостиницы "Москва", чтобы в "заводском" номере побриться, сменить сорочку и отправиться в наркомат. И чем больше думал о странном и непривычном настроении Аиды, тем сильнее охватывало беспокойство.

В знакомом номере гостиницы никого не застал, но по чемоданам в передней и гостиной, по туалетным принадлежностям в ванной комнате понял, что людей тут битком. Сразу же позвонил в наркомат. Его звонку в управлении кадров обрадовались и попросили срочно перезвонить наркому Шахурину.

И вот долгожданный разговор.

— Дорогой Сергей Матвеевич, время, сам знаешь, какое, — энергично чеканя фразы, говорил в трубку нарком. — Мы представили тебя на директора сибирского филиала авиамоторного завода. Но сначала придется строить его и вести монтаж эвакуированного с запада оборудования. Согласия твоего не спрашиваю: это приказ. Война!..

— Понятно, Алексей Иванович.

— Не сегодня завтра состоится решение Политбюро по этому поводу. Так что никуда не исчезай. — И нарком положил трубку.

Ну что ж, рано или поздно Сергей Матвеевич ждал подобного назначения. Но в каком месте Сибири будет этот завод? По телефону на такой вопрос не ответят.

Он будто увидел, как на необъятном пространстве начинают вырастать корпуса цехов завода... И вдруг это мимолетное видение вытеснила вновь встревожившая мысль: "Ольга! Это Ольга что-то успела сказать Аиде по бабьей слабости! Но что и зачем?!" Почувствовав, как размеренными толчками застучала в висках кровь, начал резкими поворотами диска на телефонном аппарате набирать знакомый номер.

Откликнулась Ирина. Голос ее прозвучал не то с унынием, не то с какой-то отрешенностью:

— Вас слушают...

— Ирочка, здравствуйте! Это Сергей Матвеевич. Почему вы такая грустная?..

— Да так... Есть причина...

— Понимаю и не спрашиваю. Можно Ольгу Васильевну?

Ирина почему-то тяжело задышала в трубку, затем после томительной паузы приглушенно сказала:

— Сергей Матвеевич, а нельзя попозже? Маме сейчас очень плохо.

— Что случилось?! Заболела?!

— Нет... Наш отец, говорят, попал... в плен... к немцам. — Затем послышался плач Ирины, который тут же утонул в частых гудках.

Чудовищно!.. Сергей Матвеевич, столько размышляя об Ольге, ни разу в эти дни не подумал о том, что с генералом Чумаковым может случиться там, на фронте, непоправимое...

Да, всякое происходит на белом свете. Иногда в житейском море человека застигает столь неожиданный ураган страстей и обстоятельств, что порой надо быть немного сумасшедшим, чтобы выбраться из него. Сергей Матвеевич Романов помнил эту несуразность еще со студенческих времен, но полагал, что она может касаться кого угодно, только не его. В эти дни Сергей Матвеевич чувствовал себя особенно скверно. Будто проснулся в дурманящих сумерках и не знал, что грядет после них — утро и радостное сияние дня или холодящий душу мрак ночи. Корил себя, что в такое время, когда идет война, в его сердце находится место для столь личного и далекого от того, чем живут сейчас все.

Из номера он отлучался только для того, чтобы спуститься на первый этаж и купить в вестибюле свежие газеты с сообщениями о событиях на фронтах. Ждал с напряженным нетерпением звонка из наркомата и подсознательно — от Ольги.

3

Война пожирала человеческие жизни, рушила судьбы, рождала небывалую сумятицу в душах, сеяла страх, меняла лик всего сущего. Боль и ненависть слились воедино... Но глубина страданий не поддается измерениям... Муки матери, потерявшей детей, тоска умирающего юноши, подкошенного пулей, трагедия командира, на глазах которого погибла его семья и гибнут его солдаты... Не объять все это мыслью и чувством... А как поведать о смятении полка, дивизии, корпуса — тысяч и тысяч людей, ошеломленных внезапным нападением, бомбежками, ураганами артиллерийского огня, растерянных, но не сломленных, зарывшихся в землю и с зубовным скрежетом встречающих накат очередной лавины немецких танков? И у всех одна мысль: остановить врага, выстоять, а если и расстаться с жизнью, то прежде успеть узнать, как держатся товарищи слева и справа, развернулись ли войска в тылу? И как там, в Москве, в Кремле?.. Известно ли Сталину, что случилось и как все происходит?..

Да, о Москве и Кремле думали в те дни с тревогой, болью, надеждой и верой.

А как он?.. О чем думал в эти трагические дни Сталин?

Многие, кто встречался тогда со Сталиным, видели, что он, ни на минуту не отстраняясь от внезапно навалившейся уймы вопящих о своей суровой неотложности дел, с упорством размышлял над причинами всего случившегося. Об этом свидетельствовали и его упреки в адрес военных руководителей. Никак не мог понять он, как случилось, что несколько драгоценных часов, отделявших субботний вечер 21 июня — момент подписания директивы Главного командования о приведении в боевое состояние войск прикрытия — от момента начала войны 22 июня, не были использованы для немедленного поднятия всех сухопутных, авиационных и противовоздушных частей по боевой тревоге. Москва знала о грозящей опасности, командование приграничных соединений тоже ведь не было слепым... А вот же случилось... Пока шифровали директиву в Генштабе, передавали ее по телеграфу в округа, пока там ее расшифровывали, все, кто имел власть скомандовать армиям "В ружье!", теряли драгоценное время.

Но что могли изменить эти несколько часов? Не очень многое, тем более что и сама директива Главного командования предписывала войскам всего лишь скрытно занять вдоль государственной границы огневые точки укрепленных районов, а авиации рассредоточиться и замаскироваться на полевых аэродромах. Штабы согласно этой директиве еще не получили права в полном объеме ввести в действие план прикрытия.

А если б и получили? Ведь сколько надо было времени, чтобы разбросанные по всей территории приграничных округов войска вывести на исходные позиции, развернуть и построить для боя?!

Застать войска врасплох — наполовину выиграть сражение... Немцам представилась возможность всеми силами напасть на первый эшелон наших армий прикрытия, не приведенных в боевое состояние, потом во встречных боях обрушиться на начавшие марш вторые эшелоны этих армий, а затем вступить в сражение с войсками вторых эшелонов округов.

Всю сложность оперативной обстановки, решавшей судьбу первого стратегического эшелона советских войск, Главное командование понимало еще смутно, постигая ее в большей мере интуитивно. Но, несмотря на то, что клубок грозных событий стремительно наматывался и нельзя было взять в руки его изначальные нити, Сталин уже понял, что напрасна была его надежда хоть на время сдержать фашистского диктатора, пока Красная Армия коренным образом перевооружается, приходила ему мысль и о том, что советская военная теория серьезно не занималась проблемами крупных оборонительных сражений.

Во многих исследованиях и документах утверждалось, что первые операции начального периода войны хотя и могут проводиться крупными группировками войск, однако они еще не явятся решающими операциями со вступлением в действие основной массы вооруженных сил...

Полагая согласно теоретическим постулатам, что главные силы агрессора могут развернуться и вступить в бой не раньше чем через две недели после начала приграничных сражений, советское Главное командование соответственно и строило планы обороны страны. На еще более неверном базисе строило свои планы немецкое командование: развернув крупнейшие военные группировки в один стратегический эшелон, оно надеялось в несколько дней перемолоть силы советских войск первого стратегического эшелона и открыть пути для беспрепятственного продвижения к Ленинграду, Москве и в Донбасс.

Двадцать шестого июня утром Молотов пришел в кабинет Сталина и принес выработанные Наркоматом иностранных дел СССР проекты документов, связанных с первыми шагами Советского правительства по укреплению контактов со странами, против которых воюет Германия. Среди них — предложение правительству Великобритании заключить союз в борьбе против фашистской Германии и проект Соглашения о совместных действиях.

Сталин сидел за столом утомленный, с потемневшим от бессонных ночей лицом. Перед ним стоял недопитый стакан чаю, в котором плавала долька лимона.

— Чрезвычайного ничего?.. — спросил он, вскинув на Молотова ожидающе воспаленные глаза.

— От нас мир непрерывно ждет чрезвычайного, — невесело ответил Молотов, положив перед Сталиным папку с документами и раскрыв ее. — Завтра возвращается в Москву английский посол Стаффорд Криппс и с ним приезжает военно-экономическая миссия. Вполне возможно, что у англичан пока нет конкретных предложений о создании военного союза. Придется начинать нам хотя бы вот с таких предварительных шагов.

Сталин, не поднимая глаз, придвинул к себе документы и начал читать. Они были изложены кратко и четко.

— И когда мы сможем сесть с англичанами за один стол? — Сталин исправил синим карандашом какое-то слово и закрыл папку. Взяв стакан, отхлебнул из него.

— Многое зависит от того, какие полномочия дал Черчилль своему послу, — ответил Молотов. — Ведь англичане могли бы уже предложить нам союз... Выжидают. Наблюдают за развитием событий на фронтах... Во всяком случае, пока ты как глава Советского правительства во всеуслышание не скажешь своего слова, не дашь оценку нашему положению, каналы дипломатических общений будут действовать не так, как нам надо в этих условиях.

Сталин задумался, вздохнул, затем с досадой сказал:

— Все как сговорились: торопят меня с выступлением... Но надо сначала если не овладеть ситуацией, то, во всяком случае, досконально разобраться в ней!.. События на фронтах нарастают столь стремительно, что изменить положение мы можем только своими собственными силами. Никакой самый реальный союзник, окажись сейчас такой, не успеет прийти нам на помощь. А вот если Черчилль подпишет обязательство, — Сталин постучал указательным пальцем по папке с документами, — не вести за нашей спиной переговоров с Гитлером и не заключать с ним ни перемирия, ни мирного договора — это будет весьма значимо.

— Тут наша дипломатия должна опереться и на твой авторитет, — с чувством неловкости сказал Молотов, опасаясь, что его фраза прозвучит как комплимент, склонности к которым у него никогда не было.

— Какой авторитет?! — воскликнул Сталин. — Откуда ты взял, что Сталин пользуется у капиталистов авторитетом?!

— Ну, может, "авторитет" не то слово, — с улыбкой ответил Молотов, догадавшись, что раздражение Сталина напускное. — Однако известно, что Черчилль и Рузвельт к твоему голосу прислушиваются довольно внимательно. Когда Гитлер осенью прошлого года навязывал нашей делегации переговоры о разделе сфер влияния, нетрудно было уловить, что он учитывал и это. Тебе не хуже меня известно: главы правительств многое знают о достоинствах и недостатках друг друга. На особом счету у них популярность лидера у своего народа и, между прочим, у лидеров других стран.

— Ты полагаешь, что Черчилль ждет моего слова?

— Это само собой разумеется. — Молотов развел руками. — Но еще надо учесть, что буржуазная пресса, пользуясь молчанием нашего правительства, активно вводит свои народы в заблуждение. Клевета льется потоками. Многие уже хоронят нас, правда, без траурной музыки. — Молотов открыл еще одну папку, которую держал в руке, взял из нее газету на английском языке с подколотым текстом перевода и протянул Сталину: — Вот полюбуйся на образчик их работы, один из множества.

В газете под крикливым заголовком была напечатана статья об окончательном разгроме Красной Армии и помещена карикатура, под которой стояла подпись: "Кремлевские заправилы удирают в Сибирь". На рисунке — Сталин, Молотов и Тимошенко, изображенные в прыжке через Уральский хребет; все со шпорами на голых пятках, с болтающимися на боку кривыми саблями, в заплатанных галифе и буденовках.

Увидев карикатуру, Сталин коротко хмыкнул и тут же погасил под усами улыбку. Но его серое от бессонных ночей лицо будто чуть посветлело. Внимательно рассматривал рисунок, на котором он выглядел даже при скорчившейся в броске фигуре долговязым, а Молотов и Тимошенко — низкорослыми, с кривыми ногами.

— Ужас! — Сталин усмехнулся одними глазами. — Если б этот живописец знал, что я ростом гораздо ниже Тимошенко, он бы изобразил меня бог знает как!..

— Тут мы все великаны. — Молотов засмеялся. — В соотношении с Уральским хребтом.

— Ну что ж. — Сталин отодвинул от себя газету и хлопнул по ней рукой. — Они отрабатывают свой хлеб. Но даже не подозревают, что, напомнив своим читателям о наличии у нас за Уральским хребтом пространств более обширных, чем вся Европа, заставят многих из них задуматься: что это за держава — Советский Союз и на кого Гитлер поднял руку? География ведь имеет прямое отношение к большой политике, военной стратегии и судьбам мира. — Сталин снова придвинул к себе газету, посмотрел на карикатуру и засмеялся, казалось, с удовольствием. Потом серьезно промолвил: — Этим борзописцам стоило бы лучше подумать, куда будет удирать Гитлер, когда Красная Армия пожалует в Берлин.

— К сожалению, мы пока не даем буржуазной прессе повода для таких размышлений, — с тенью горечи заметил Молотов. — Пока они тешатся нашими трудностями.

— Пусть потешатся. Тем горше будет похмелье...

— Но при нынешней ситуации в наших международных делах наметилось много мертвых точек.

— У тебя целый наркомат, штаты дипломатов... Обязаны справиться.

Воцарилось молчание. В тишине звякнула ложечка о стакан, который Сталин, вставая из-за стола, переставил на другое место. Он прошелся по кабинету, раскурил на ходу трубку, затем приблизился к Молотову и, словно жалуясь на кого-то, глухо, с усилившимся грузинским акцентом заговорил:

— Значит, Черчилль ждет моего слова... Но что сейчас может сказать Сталин? Никакие мои слова, пока мы не остановили германские войска, не произведут серьезного впечатления на мировое общественное мнение.

— Нужна программа и хотя бы доказательное размышление вслух о нашем военно-экономическом потенциале. — Молотов снял пенсне и, достав из кармана сверкнувший белизной платок, начал протирать им стекла. — Капиталисты тоже считаются с реальными фактами. А наши ресурсы, боевое настроение нашего народа — вещь более чем реальная.

— Необходимо еще взвесить, стоит ли раскрывать наши возможности... А если стоит, то в какой мере... — Сталин устремил на Молотова вопрошающий взгляд. — Мне другое не дает покоя: что думают о нас сейчас там, на фронте?.. И что народ думает?.. — Глаза его вспыхнули. — Ругают Сталина?..

— Боюсь, что ругают. Но все-таки верят и ждут, что же ты скажешь...

— Надо разобраться... Разобраться не только с точки зрения наших задач. Фашизм — это угроза всему человечеству. — Сталин, прохаживаясь по кабинету, говорил тихо и медленно, будто убеждал сам себя. — Надо измерить всю глубину опасности, реальнее ощутить силу Германии, взвесить наши силы и сказать на весь мир правду. — Он остановился перед Молотовым и продолжил: — Но ты прав, что немедленно нужна четкая программа, нужно весомое слово правительства. Поэтому надо принять на Политбюро директиву Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета партии. Она и должна явиться ближайшей программой действия для партийных и советских органов, но пока только прифронтовых областей. Ее лейтмотив — все для фронта, все для победы над агрессором! Надо прямо сказать в директиве, что речь идет о судьбе нашего народа, о судьбе Советского государства...

Из Москвы в первые дни войны трудно было увидеть положение на фронтах таким, каким оно являлось на самом деле. Война пахала яростно, глубоко и на огромнейшем пространстве; ее явные и тайные лемеха крушили все живое и служившее для живого, крушили везде, куда простиралось их страшное и беспощадное усердие. С ходу были перепаханы и перестали пульсировать в прежнем ритме важные каналы — большие и малые, несшие в вышестоящие штабы необходимую информацию, а обратно — приказы и распоряжения. Посланные на командные пункты фронтов высокопоставленные и авторитетные в стране и вооруженных силах представители Ставки пусть и оказали там определенную помощь, но существенно повлиять на развитие событий не имели возможности, особенно там, где командование фронтов потеряло управление армиями, как это случилось, например, на Западном направлении.

Естественно, что и в Кремле атмосфера делалась все тревожнее. Какие бы вопросы ни решались на Политбюро, в Совнаркоме, Президиуме Верховного Совета, неизменно перед всеми стоял главный вопрос: что делается в приграничных областях, удастся ли нашим войскам сдержать натиск германских армий, соответствуют ли принимаемые меры складывающейся обстановке? Руководители партии и государства знали: эти тревоги холодными волнами раскатывались и по всем широтам страны.

Мыслями о невиданном вторжении и его неведомых последствиях томились также аккредитованные в Москве дипломатические представительства, испытывая в связи с военным положением изрядные затруднения в сборе информации для своих правительств. Планета с трепетным вниманием прислушивалась ко всему, что имело хоть малейшее отношение к развернувшейся смертельной схватке.

И советская дипломатическая служба в это трудное время обязана была наиболее полно информировать Политбюро ЦК о реакции правительств и общественности других государств на вспыхнувшую войну, иначе невозможно было определять первоочередные задачи СССР на международной арене. А донесения советских послов стали приходить с запозданиями. Поэтому Наркоматом иностранных дел принимались самые, казалось, неожиданные меры, чтобы Советское правительство не чувствовало себя на международной арене с завязанными глазами...

В эти дни в кабинете наркома иностранных дел или его заместителей побывали главы дипломатических представительств многих стран.

Двадцать четвертого июня, спустя день после речи Черчилля, поступило Заявление президента США Франклина Рузвельта о поддержке Советского Союза в войне с фашистской Германией. На следующий день провозгласило свой нейтралитет правительство Турции, а затем — правительство Ирана.

Буржуазная пресса и радио всего мира кипели страстями. Трубно возвещались ошеломляющие сведения о положении на советско-германском фронте, предсказывались варианты исхода войны и будущего советских республик, строились нелепые догадки о деятельности в эти суровые дни Советского правительства. Многим политикам мира капитализма мнилось, что близкий крах СССР неминуем. Раздавались и трезвые голоса, но их заглушали злобствования, клевета, кликушество. Со злорадством осмеивался договор СССР с Германией, заключенный в 1939 году, несмотря на то что это был документ об отказе от агрессии, о мире между двумя государствами; к тому же Советский Союз последним обменялся с Германией обязательствами о ненападении, ибо англо-германская декларация от 30 сентября и франко-германская от 6 декабря 1938 года тоже были не чем иным, как пактами о ненападении.

И сквозило между строк буржуазных газет жаркое нетерпение услышать, что скажет о сложившейся ситуации Сталин, чем оправдает он и как объяснит горькие неудачи Красной Армии, которые к тому же непомерно преувеличивались буржуазными "пророками".

4

Сталин подошел к открытому окну, выдохнул облако табачного дыма. Было заметно, что его мучили и другие неясности: обычно он не затягивался глубоко, а, подержав дым во рту и ощутив его приятную горечь, тут же выдыхал. Но если волновался или сердился, в нем просыпалась когда-то укрощенная привычка молодости, и он вдыхал дым глубоко, в легкие.

Молотов, видя, что Сталин забылся в размышлениях, поднялся, чтобы уйти.

— Подожди, — сказал Сталин, не поворачиваясь. — Сейчас придут военные с докладом. Послушаем вместе.

Молотов прошелся по кабинету и задержался у соседнего окна. Молчали. За долгие годы совместной работы они узнали друг друга настолько хорошо, что молчание одного из них не смущало другого. Они могли молчать долго, каждый отдаваясь своим мыслям.

Сейчас, когда ожидался приход руководителей Наркомата обороны, Сталин, конечно, размышлял о положении на фронтах, стараясь по давно выработанной привычке точно определить, что до сих пор делалось правильно, а что нет. Ведь шел только пятый день войны, а враг сумел достичь многого. Очень горько было сознавать, что в первые дни после вторжения фашистов Генеральному штабу Красной Армии никак не удавалось составить близкую к истине картину событий в приграничных зонах. Поступали отрывочные, подчас случайные, противоречивые и даже провокационные сведения. Но к концу первого дня войны определилась безусловная, хотя и потерявшая значение истина: излишне было осторожничать и делать в той утренней директиве наркома обороны уточнение, запрещавшее нашим войскам при контратаке переходить государственную границу, а артиллерии — вести огонь по чужой территории. Сталин вспомнил об этом сделанном им уточнении, когда вечером первого дня войны читал проект очередной директивы наркома. В ней уже требовалось от советских войск перейти на главных направлениях в контрнаступление, разгромить ударные группировки врага и перенести боевые действия на его территорию.

...В современных войнах самые первые решения о действиях армий чаще всего определяются заранее разработанными вариантами планов генеральных штабов. Из подобного плана исходил в первый день Отечественной войны и нарком обороны СССР маршал Тимошенко, изучив разведдонесения фронтов и придя к выводу, что гитлеровская армия более всего угрожает двумя, главными группировками: на Западном фронте группировкой, наносящей удар в районе Сувалок севернее Гродно, и на Юго-Западном — атакующей со стороны Люблина. На основании такого заключения и при наличии сведений о варшавско-брестской группировке врага была составлена директива войскам — по схеме плана обороны границы. Северо-Западному фронту приказывалось контрударом из района Каунаса вонзиться во фланг сувалкинской группировке немцев и к исходу 24 июня уничтожить ее во взаимодействии с Западным фронтом, которому, в свою очередь, предписывалось, сдерживая противника на варшавском направлении, с юга нанести механизированными корпусами и бомбардировочной авиацией удар в тыл и фланг вражеским силам, скопившимся на сувалкинском выступе, и к исходу 24 июня овладеть районом Сувалок на оккупированной немцами польской территории.

В основу же замысла действий Юго-Западного фронта была положена система концентрических ударов двумя армиями, несколькими механизированными корпусами и всей фронтовой авиацией по группировке противника, наступавшей на фронте Владимир-Волынский — Крыстынополь, с задачей разгромить ее, перенести боевые действия через границу и к исходу 24 июня овладеть районом Люблина.

Все выглядело в этом боевом приказе разумно и внушительно. Но что-то настораживало Сталина, когда он вчитывался в него. Это был первый день войны. Подняв глаза на маршала Тимошенко, принесшего директиву на согласование, Сталин тогда сказал:

— Вы говорили утром, что командующие фронтами товарищи Кузнецов и Павлов, не доложив вам, уехали в войска. И до сих пор вы не знаете, где они?

— Сегодня связь будет установлена, товарищ Сталин.

— Допустим. — Сталин кивнул. — А вы уверены, что штабы фронтов уже наладили прочную связь с армиями и корпусами? Что, например, происходит в районе Белостока?

Тимошенко после мучительного молчания ответил, что никакими сведениями, дающими повод для серьезного беспокойства, Генштаб пока не располагает.

Между девятью и десятью часами вечера Главный Военный совет директиву одобрил, и она за подписями наркома обороны Тимошенко, члена Главного Военного совета и секретаря ЦК ВКП(б) Маленкова и начальника Генерального штаба Жукова, хотя последний в это время находился на Юго-Западном фронте, была отправлена в войска. А вскоре поступила вечерняя оперативная сводка Генерального штаба. Сталин тут же вслух прочитал ее присутствующим членам Политбюро:

— "Германские регулярные войска в течение 22 июня вели бои с погранчастями СССР, имея незначительный успех на отдельных направлениях. Во второй половине дня, с подходом передовых частей полевых войск Красной Армии, атаки немецких войск на преобладающем протяжении нашей границы отбиты с потерями для противника..."

Размышляя над непостижимостью событий, Сталин подумал о том, что если немцам действительно не удалось в первый день вторжения добиться серьезных успехов, то тем более надо упредить перегруппировку их сил и ввод резервов, надо, не теряя времени, ответить на удар пусть не тройным, но мощным ударом! Значит, последняя директива нашим войскам несомненно правильна, тем более что она исходила из тщательно разработанного Генштабом плана прикрытия, который так и предусматривал: прорвавшегося противника уничтожить силами механизированных корпусов и ударами бомбардировщиков...

А позже, в тот вечер, Политбюро ЦК ВКП(б) формировало Ставку Главного командования, упраздняя Главный Военный совет. Тимошенко и Жуков в представленном утром проекте постановления о создании Ставки предложили, чтобы Главнокомандующим Советскими Вооруженными Силами был назначен Сталин. Члены Политбюро поддержали это предложение, учитывая, что без ведома Сталина нарком Тимошенко все равно не отдавал войскам приказов оперативно-стратегического порядка. Но Сталин имел свою точку зрения на этот счет.

— Я против того, чтобы сейчас Сталина назначать Главкомом, — сказал он о себе в третьем лице. Свое заявление не мотивировал.

Ставка Главного командования под председательством народного комиссара обороны С. К. Тимошенко начала функционировать 23 июня 1941 года. Пройдет несколько дней, и она с горечью начнет убеждаться, что приказ о контрнаступлении наших войск как попытка ввести в действие план прикрытия не был результатом подлинного знания обстановки. А со временем станет ясным, что, например, Юго-Западный фронт мог достигнуть большего, если бы упорными боями сдерживал продвижение ударных группировок противника, а силами стрелковых и механизированных корпусов, составлявших второй эшелон, занял прочную оборону в глубине полосы действий фронта по линии укрепленных районов, прикрывавших старую границу.

Случилось же все по-иному, однако в рамках законов войны: если одна воюющая сторона, пусть без учета реальной обстановки, напрягает усилия, которые хоть в какой-то мере содержат в себе зерно разумного, для другой воюющей стороны эти усилия оборачиваются неуспехом. Немцы еще не знали таких потерь во второй мировой войне, какие они понесли от наших контрударов. Приказ о контрнаступлении явился организующим началом крупнейшего приграничного сражения в районах Дубно, Клевань, Берестечко, Луцк, Ровно. Совершив маневр механизированными корпусами, командование Юго-Западного фронта обрушило на прорвавшиеся войска противника мощные удары. Тяжелые потери понесли немцы при столкновении с советскими частями, занимавшими Рава-Русский и Перемышльский укрепленные районы. Враг так и не сумел в первые дни войны развить достигнутый им здесь тактический успех в оперативный прорыв. И только последовавший затем ввод резервов позволил немцам изменить обстановку в свою пользу.

Особенно угрожающе складывались события на Западном фронте. Механизированные корпуса генералов Мостовенко, Хацкилевича и Чумакова несколько дней вели тяжкие, кровопролитные бои, пытаясь сдержать противника, прорвавшегося с сувалкинского выступа, но затем вынуждены были начать отход. В полосах действий других армий противник тоже глубоко вклинился в нашу территорию. Над войсками фронта нависла угроза со стороны Вильнюса, но командование пока о ней не подозревало.

Да, было над чем поразмыслить Сталину.

Молчание затянулось, и Молотов, зная, что в рабочем кабинете его ждут безотлагательные дела, с нетерпением посмотрел на часы. В это время в дверях появился Поскребышев. Сталин повелительно кивнул ему. Поскребышев исчез, и тут же в кабинет вошли маршал Тимошенко и генерал-лейтенант Ватутин — первый заместитель начальника Генерального штаба. Они поздоровались, слегка прищелкнув каблуками сапог, и стали развертывать на зеленом сукне длинного стола большую топографическую карту с нанесенной сводной оперативной обстановкой. Лица Тимошенко и Ватутина казались сухими и резкими от усталости и бессонных ночей, а сквозь замкнутость и притушенность их воспаленных глаз проглядывала внутренняя напряженность.

— Разрешите докладывать, товарищ Сталин? — спросил Тимошенко, выпрямившись у стола во весь свой большой рост.

Сталин ничего не ответил, впившись глазами в полосу Западного фронта оперативной карты, где жирные синие стрелы пронзали пространство от Вильнюса почти до Минска и от Бреста, через Барановичи, тоже к Минску. Лицо его сделалось землисто-серым, четче обозначились побледневшие оспинки. Молча постояв над картой, Сталин вернулся к своему рабочему столу, взял незажженную трубку, сунул ее в рот и замер.

Только вчера Ставка Главного командования приказала отвести войска 3-й и 10-й армий Западного фронта на рубеж, простершийся от Лиды, через Слоним на Пинск. И вдруг немцы уже оставили этот рубеж далеко позади себя. А когда вчера же принимали решение о создании стратегического фронта обороны по рубежу Западной Двины и Днепра, Сталин, не возражая против директивы, все-таки надеялся, что немцы захлебнутся там, западнее Минска.

— Разрешите докладывать, товарищ Сталин? — каким-то потухшим голосом снова спросил Тимошенко, мучительно глядя в его сгорбившуюся спину.

— Что же докладывать, — очень тихо и сдержанно сказал Сталин, невидящими глазами посмотрев в лицо Молотову. — Что они будут докладывать?.. — Сталин подошел к Тимошенко и Ватутину, поочередно пытливо посмотрел им в лица и глухо спросил: — Значит, Минск под непосредственной угрозой?

— Да, товарищ Сталин, — вдруг охрипшим голосом ответил Тимошенко. — Танковые группы противника, пользуясь своим численным превосходством и хорошим обеспечением с воздуха, глубоко охватили фланги войск Западного фронта, несмотря на тяжелые потери, которые мы нанесли немцам под Гродно, Лидой и во многих местах на барановичском направлении.

— Что же происходит? — Сталин, будто не вникнув в слова наркома обороны, снова повернулся к карте. — Только вчера вы усилили четвертую армию Коробкова двумя корпусами... Какие результаты?!

— Товарищ Сталин, командование Западного фронта весьма активно маневрирует резервами. — Это заговорил, сдерживая волнение, генерал Ватутин. — Противнику нанесен колоссальный урон! Но Павлов и его штаб допустили ряд просчетов. В первый день войны связь со штабами армий была нарушена. Павлов, естественно, и мы не знали, что делается на левом крыле фронта. А там немцам удалось прорваться и в течение дня продвинуть свои танки на шестьдесят километров... Павлов же принимал меры только по ликвидации прорыва на правом крыле... И допущена еще одна — главная — ошибка при вскрытии оперативного замысла немецкого командования. — Ватутин повернулся к карте. — Свои контрмеры Павлов строил исходя из того, что противник концентрическими ударами со стороны Бреста и Сувалок постарается в районе Лиды замкнуть кольцо вокруг войск фронта. И просмотрел крупную танковую группу, которая вклинилась между Западным и Северо-Западным фронтами.

— Эта группа и прорвалась со стороны Вильнюса к Минску, — пояснил Тимошенко. — Вчера мы пытались остановить продвижение ее колонн ударами с воздуха силами двенадцатой бомбардировочной дивизии. Нанесли урон, но не остановили. Теперь я надеюсь, что немцы разобьют лоб о Минский и Слуцкий укрепленные районы. — Тимошенко притронулся к начертанным в центре карты красным карандашом двум продолговатым овалам. — Мы приняли меры по их усилению. Вступает в дело тринадцатая армия.

— А что происходит в районах Белостока, Волковыска, Кобрина? — Сталин отвернулся от стола, словно выразил недовольство, что карта ничего ему больше не говорила. — Вы полагали, что немцы замкнут кольцо у Лиды, а они могут замкнуть его восточнее Минска! Это же сколько дивизий в западне!.. Что сообщают штабы армий?

— У Павлова нет с ними постоянной связи, — ответил Тимошенко, тая в сдвинутых бровях и пасмурном взгляде боль и горечь. — Он потерял управление войсками и не успел принять мер к спасению белостокской группировки.

— С вашего Павлова надо строго спросить! — Сталин впервые повысил голос. — За неделю до войны он заверял меня по телефону, что лично выезжал на границу, никакого скопления немецких войск там не обнаружил, а слухи о войне назвал провокационными! И ссылался на свою разведку, которая, по его утверждению, работает хорошо!.. — Умолкнув, Сталин, может, подумал о том, что в ряду других поступивших сведений о грозящей опасности заверения Павлова не имели большого веса, поэтому свои разгневанные мысли устремил на другое: — Почему молчат Шапошников и Кулик?! Мы их послали на Западный фронт не как сторонних наблюдателей.

— Маршал Шапошников заболел, а Кулик уехал в десятую армию, и сведений о нем нет... — Затем Тимошенко, видя, что Сталин больше не задает вопросов, начал докладывать о положении на других фронтах и о подготовленных им директивах...

Нет, наверное, мучительнее чувства для человека, сосредоточившего в своих руках огромную власть, чем ощущение невозможности разумно и безотлагательно употребить эту власть, предпринять что-то чрезвычайно важное, от чего зависит все самое главное в твоей жизни, в судьбе твоего народа. В последний год Сталин при решении важных военных вопросов более всего опирался на властную твердость Тимошенко, решительность и дерзкое мышление Жукова, на устоявшийся опыт и рассудительность Шапошникова. Но сейчас маршал Тимошенко выглядел несколько растерянным, а генерал армии Жуков находился на Юго-Западном фронте.

Отпустив Тимошенко и Ватутина, Сталин вызвал Поскребышева и приказал ему связаться с командным пунктом Юго-Западного фронта в Тернополе и пригласить к телефону генерала армии Жукова.

— Нужно немедленно вскрывать всю глубину опасности, — с заметным волнением сказал он Молотову, усаживаясь за стол. — Придется Жукова отозвать в Москву.

В это время Поскребышев доложил, что Жуков на проводе, и Сталин, подняв трубку полевого аппарата, стал расспрашивать его об обстановке на фронте, делая при этом на чистом листке бумаги пометки. Видимо, сообщения Жукова не очень расходились с данными утренней сводки Генштаба, которую только что докладывал Тимошенко, и Сталин разговаривал спокойно, даже как-то буднично. Затем, кратко рассказав Жукову о положении на Западном фронте, приказал ему немедленно возвращаться в Москву и положил трубку.

Во время разговора с Жуковым в кабинет вошли другие члены Политбюро. Взглянув на них коротким изучающим взглядом, Сталин вяло усмехнулся и глухо, с какой-то холодной значительностью произнес:

— Вот Жуков заодно и поможет нам разобраться, содержал ли наш оперативный план обороны стратегические ошибки или не содержал. — Видя, что не все поняли его мысль, Сталин с оттенком досады пояснил: — В нашем плане на случай войны наиболее опасным стратегическим направлением считалось юго-западное, то есть Украина. А сейчас события развиваются так, что главным направлением оказывается белорусское.

— А кто автор этого пункта оперативного плана? — насторожился Берия.

Сталин неторопливо поднялся из-за стола и при тревожном молчании всех присутствующих прошелся по кабинету, как бы собираясь с мыслями. Потом он остановился и, растягивая слова, произнес:

— Если действительно подтвердится, что немцы избрали главным стратегическим направлением западное, а не юго-западное, то в этой нашей ошибке надо будет винить товарища Сталина... Да, да, это именно я высказал предположение, что немцы в случае войны будут стремиться в первую очередь овладеть Украиной, чтобы иметь хлеб и нечто к хлебу, а отторгнув Донецкий бассейн, лишить нас угля и заодно отрезать от кавказской нефти... — Сталин на минуту умолк, скользнув вопрошающим взглядом по лицам членов Политбюро. — Но я не помню, чтобы кто-нибудь возражал против этой точки зрения Сталина. Или были иные мнения?..

5

В эти же сутки, 26 июня, поздним вечером, Сталин отхлебнул из горькой чаши такую дозу истины, что не всякое сердце способно было вынести ее убивающий яд. Трудно передать глубину потрясения Сталина, когда маршал Тимошенко и генерал Ватутин, пришедшие с вечерней сводкой Генштаба, начали свой нелегкий, второй за этот день, доклад. Более всего Сталина поразили стремительное ухудшение ситуации на Западном фронте, неотвратимо-смертельная угроза Минску, над которым с двух сторон уже вплотную нависли мощные бронированные клешни, и угроза нашим армиям оказаться в полном окружении.

Москва тогда могла только догадываться, какой подвиг сотворили армии Западного фронта, мужественно приняв удар, пусть в очень невыгодных для себя условиях, пусть без должного прикрытия с воздуха, при нарушенных боепитании и взаимодействии. Немецким военным теоретикам и историкам со временем придется долго ломать головы над тем, почему не удался блицкриг, почему рухнули расчеты вышколенных гитлеровских стратегов и как случилось, что германский милитаризм, опираясь на военный потенциал не только Германии, но и оккупированных стран Европы, в первые же недели войны сбился с победного шага, захромал и начал скулить о "загадочности характера русского солдата".

Сталин, разумеется, мог предполагать, что в первые дни войны возможны тяжелые потери наших войск, возможен и территориальный урон, даже значительный. Но чтобы нависла реальная угроза над Минском! Чтоб наши армии оказались в мешке!.. Он спокойно, но с гневными упреками обратился к Тимошенко и Ватутину. Их возражения и аргументы еще больше распаляли его негодование, может, потому, что те меры, которые предлагали до этого нарком и Генеральный штаб, а он, Сталин, одобрял, пока не приносили желаемых результатов. Подготовленные же наркомом новые директивы командующим фронтами теперь вызывали у Сталина недоверие, ему казалось, что и сам Тимошенко не очень убежден в осуществимости своих директив, и эта зыбкость в настроении наркома, кажется, отсвечивала в мудрых и скорбных глазах генерала Ватутина.

В ответ на упреки Сталина побледневшие Тимошенко и Ватутин, пряча обиду, высказали просьбу послать их в войска, на фронт.

— Фронт от вас никуда не уйдет! — резко ответил Сталин и тоже побледнел. — А кто будет в Генштабе расхлебывать сложившуюся на фронтах ситуацию? Кто будет исправлять положение?!

В это время в кабинет вошел генерал армии Жуков, только что прилетевший в Москву с Юго-Западного фронта.

Жуков усталым, слегка охрипшим голосом докладывал о своем прибытии, а все находившиеся в кабинете Сталина с тревожным вниманием всматривались в его лицо. За эти несколько дней оно заметно изменилось: легли темными лепестками тени под жестко глядевшими глазами, утончились губы, будто расширив разрез рта, потерял округлость чуть выступающий вперед подбородок. Во всем облике Жукова проглядывали не только бессонные ночи, физическая усталость, а и нечто иное, заставлявшее глубже всматриваться в его успевшие много повидать глаза, вслушиваться в осевший голос.

При появлении начальника Генерального штаба Сталин поздоровался с ним кивком и сказал, словно тот был в курсе ранее происходившего здесь разговора:

— Товарищ Жуков, подумайте вместе и скажите, что можно сделать в сложившейся ситуации. — И указал рукой на карту Западного фронта.

Жуков попросил у Сталина минут сорок на изучение обстановки и принятие решения и вместе с Тимошенко и Ватутиным, захватив карты, вышел в соседнюю комнату.

В общих чертах Жуков был осведомлен о положении на Западном фронте из утреннего телефонного разговора вначале с Ватутиным, а потом со Сталиным. Но в течение дня оно еще больше усложнилось. Было ясно одно: оказать реальную помощь нашим одиннадцати дивизиям, которым грозило окружение, невозможно. Другие войска фронта, неся тяжелые потери, продолжали вести трудные оборонительные бои или отступали под ударами превосходящих сил врага. Тимошенко, Жуков и Ватутин понимали, что Минск обречен. Не решаясь прямо сказать об этом Сталину, советовались между собой, как преградить немцам пути к Москве, какими силами создать глубоко эшелонированную оборону, чтобы, измотав противника, затем на одном из рубежей организовать контрнаступление. Таков был их общий замысел, и они предложили Сталину использовать второй эшелон армий из резерва Главного командования для немедленного занятия ими обороны на рубеже река Западная Двина, Полоцк, Витебск, Орша, река Днепр до Лоева, а также одновременно создать двумя резервными армиями заслон на тыловом рубеже по линии Нелидово, Белый, Ельня, Брянск и одну армию выдвинуть в район Смоленска. Карта Западного фронта, на которой Ватутин тут же, в кабинете Сталина, карандашом набрасывал красные линии будущих рубежей, широко распласталась на зеленом сукне стола, и от нее будто разило холодом.

Долго молчал Сталин, с прищуром всматриваясь в карту. Потом прошелся по кабинету и повернулся к Тимошенко, Жукову и Ватутину, которые стояли навытяжку, выжидательно глядя на него.

— Насколько я понимаю, — вдруг тихо, но резко заговорил Сталин, — речь уже идет о создании нового стратегического фронта обороны?

— Совершенно правильно, товарищ Сталин, — будто обрадованно ответил Тимошенко.

Наступила тревожная пауза. Нарушил ее Жуков.

— Товарищ Сталин. — В приглушенном голосе генерала армии чувствовалось скрытое волнение. — Надо исходить из того, что война будет затяжной. Гитлер и его генералитет пошли ва-банк. Нам трудно придется.

— Это очень серьезное заключение, товарищ Жуков, — после тягостного размышления ответил Сталин. — Нам важен не туман гитлеровских меморандумов... Нам очень важно еще и еще уяснить для себя: немцы идут на нас истребительной войной или с какими-то ограниченными целями, например, с территориальными притязаниями?.. Окончательно уяснив этот вопрос, мы более точно определим силы врага, брошенные против нас, определим характер всей войны и задачи нашего народа.

Затем Сталин, поразмыслив, согласился с предложенным ему планом, и, когда военные, попрощавшись, уходили из его кабинета, он сказал им вслед:

— Если мы потеряем Минск, значит, мы уже проиграли очень важный этап войны...

Не претендуя на всеобъемлющие и исчерпывающие обобщения, все-таки позволительно заметить, что среди существующих искусств военное стоит на особом месте в философско-духовных градациях, ибо оно, вероятно, требует от полководцев, оказавшихся перед необходимостью его применения, необычных нравственных качеств и ни с чем не сравнимого напряжения, сплавленных воедино мысли и чувства, когда помимо реальных представлений рождаются внутреннее видение и подсознательное ощущение огромного комплекса вещей и явлений, из которых и складывается война. Многое включает в себя этот комплекс: неприятель с оперативно-стратегическими замыслами его командования, наши войска — их положение в данной конкретной ситуации, морально-боевое состояние, техническое оснащение, уровень оперативной подготовки штабов, возможности для маневра резервами, конфигурация передней линии, характер местности, погодные условия и многое, многое другое, подчас относящееся уже к моральным величинам, но обязательно присутствующее в потаенных уголках памяти и сердца полководца, когда тот разрабатывает замысел боевой операции. Истинность таланта полководца определяется гармоническим сочетанием всех его качеств, опирается на мужество его ума и в конечном счете помогает мыслить пространственно, с огромной силой воображения.

Но, видимо, не так просто привести в действие полководческий талант, когда мышление, натолкнувшись на сопротивление реальности, не приобрело активной творческой инерции, уверенности и ощущения истинного соотношения противоборствующих сил... Кто знает, может, переступив порог мира, полководец, взвешивая возможности своих войск, сталкивается с бездной и других трудностей. Ведь не так легко брать на себя ответственность не только за исход боевых операций, за множество человеческих жизней, но и в конечном счете за судьбы народов и дальнейшие пути истории.

Дальше