Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Очнулся Буров от прикосновения. Открыл глаза — над ним склонился человек, за плечами у человека звездное круглое небо. Буров дернулся. Человек карпухинским басом радостно сказал:

— Оклемались, товарищ сержант?

— Саша... ты?

— Я! Раб божий Карпухин Александр!

И слушать и говорить было трудно: ломило в висках, подступала тошнота, руки и ноги ватные, как будто из них вынуты кости. Но Буров принудил себя и слушать и говорить.

— Где мы?

— Да в воронке, неподалеку от леса.

— Как тут очутились?

— Очень просто. Вас контузило. Ощупал я вас — целый, стонете. Ну, потащил в воронку, потому немцы кругом. Опосля взвалил на себя и потащил к лесу, от воронки к воронке.

— Я контужен?

— Как замполитрука Кульбицкий! Только вы полегше. Заикаетесь маленько...

— Заикаюсь? Не замечаю.

— Не вру, товарищ сержант.

Понятно, отчего небо округленное, — так видится со дна воронки. Вечерние звезды переливаются, меркнут. Да чепуха это — звезды, с заставой как?

— Чего, товарищ сержант?

— С заставой что?

— Кончена. На моих глазах танки с автоматчиками ворвались во двор. Взрывы, стрельба — и тишина прямо-таки жуткая...

— Не может быть! — сказал Буров. — И ты не бросился на выручку?

— На заставе я бы никого уже не выручил. Да и вас покинуть совесть не дозволяла...

Застава погибла? Погибли товарищи, с которыми не день и не два жил он под одной крышей? В это нельзя поверить, и с этим нельзя примириться.

Сердце у Бурова дрогнуло, на лбу выступила испарина. Дурнота подперла горло, и Бурова вытошнило. Его выворачивало в спазмах, рвало желчью. Карпухин придерживал за плечо, бормотал:

— Не так громко, товарищ сержант. Аж на всю округу...

Он привстал, слабость опрокинула его наземь. Карпухин, пугаясь, спросил:

— Вы куда?

— На заставу.

— Зачем?

— Надо.

— Раз надо, так надо. Однако сперва отлежитесь, очухайтесь.

Это разумно — отлежаться. А то встанет — и упадет. Ничего, оклемается. Воля у него есть, прикажет себе — и выполнит. Все будет как надо. А идти на заставу разве разумно? Но и не пойти он не может. Он должен попрощаться с павшими. Ну и боеприпасы пополнить — они пригодятся живым. Простите, лейтенант Михайлов, политрук Завьялов и остальные товарищи. Мы не повинны, что убереглись, — повезло. А что с вами? Я не верю, что все убиты, должен же кто-то уцелеть. Карпухин задремал, скрючившись. И Бурову бы вздремнуть, но не до сна. На востоке — канонада, разрывы — как удары грома. Из воронки не видно ни далеких разрывов, ни пожаров, и могло показаться: летняя гроза. Гроза — верно, да не та. Военная. Ею пахло, пожалуй, с апреля. Как ни упирались, мы неуклонно двигались к войне: не от нас зависело — от них. За Бугом, как за богом? Да разве речка остановит силищу, какую германцы пустили против нас? И напрасно я вам поверил, товарищ капитан из округа... фамилия забылась. А по правде сказать, скорее делал вид, что поверил. Я ж не слепой: в Забужье были враги, притворявшиеся друзьями.

Сперва — что ж, сперва улыбочки нам слали, ручками помахивали, а после бесштанные зады выставляли: нате, любуйтесь, зеленоголовые. Любовались, хотя подмывало влепить пулю в один из таких задов. Сперва кричали «Рус, ходи в гости!», потом же стали увеличивать численность своей пограничной стражи, берег патрулировали с овчарками, как будто мы и впрямь собирались пожаловать к ним. А вот они пожаловали из-за кордона — немецкие шпионы и диверсанты, националистические банды, подключались к нашей связи, резали провода, разведывали систему охраны границы, пытались захватить дозор замполитрука Кульбицкого. А сколько раз из прибрежных кустов обстреливали наши наряды! А сколько раз их самолеты вторгались в наше воздушное пространство, подвывая в облаках то здесь, то там, словно заблудились, а черта с два заблудились: высматривали, вынюхивали, как у нас и что!

В начале июня, взбивая проселочную пыль, поползли из приграничных городишек поближе к Бугу танковые колонны, зашагала пехота, за тягачами потащились орудия. Пыльная пелена не оседала в Забужье: войска и техника растворялись в Хрубешувской пуще, а на смену им — новые и новые колонны.

Посапывал Карпухин, поеживался во сне. Воздух был сырой, свежий, взбадривающий. Полежать, отойти. И не думать о товарищах, что все они пали. Думать о них, как о живущих. Ведь накануне войны все были живы-здоровы.

Мы стерегли границу, следили за фашистами, получали подкрепление, учились окапываться, вести штыковой бой, стрелять. Вот освоили только что принятые на вооружение автоматы, вообще из легкого оружия стреляли классно, мое отделение было лучшее на заставе, лейтенант Михайлов — лучший огневик отряда. Но что легкое стрелковое оружие против орудий, танков и самолетов? Погодите, полевые войска на подходе, наши танки, пушки и самолеты скажут свое слово, против их силищи встанет наша силища, погодите.

Мы укрепляли участок: рыли траншеи и окопы, оборудовали блокгаузы — круговая оборона. Лейтенант Михайлов затеял вторую линию, комендант и начальник отряда одобрили, окружной же капитан — фамилия улетучилась из памяти — не одобрил: «Паникерством отдает». Внешностью он не понравился, этот окружной представитель: сутулый, с залысинами, в перхоти, глядел не прямо, косил — на пограничников, на свою петлицу со шпалой, на портреты вождей, и даже когда в беседе с личным составом улыбнулся: «Вы за Бугом, как за богом», — глаза его оставались холодноватыми. А вот говорил он то, чего Буров жаждал, успокоительное говорил: «Вы за Бутом...»

Слушая капитана, Карпухин и другие молодые бойцы кивают, соглашаясь, а Кульбицкий досадливо ерошит чуб, бурчит: «Черного кобеля не отмоешь добела», — Шмагин и Лазебников переглядываются, Лобанов и Дударев усмехаются, начальник заставы не хмыкает — молча хмурится.

Буров знает: Михайлов убежден, что немцы затронут нас, хотя он тоже предупреждает, чтоб пограничники не давали повода для провокаций, выдержка и еще раз выдержка. Да что толковать — еще в феврале окружная партконференция записала в своем решении: повышать бдительность, потому что возможно военное нападение. А бодрый капитан гнул свое...

Дежуря по заставе, Буров услыхал из коридора, как в канцелярии лейтенант Михайлов и майор — командир стрелкового батальона, располагавшегося в районе недостроенных дотов, — обменивались мнениями, нападут немцы» или не рискнут. «Рискнут, — сказал Михайлов. — Ударный кулак сколачивают для чего?» «Вероятно, — согласился комбат. — Уж больно они оголтелые, блицкриги на Западе лишили их рассудка». — «Нужно быть начеку, товарищ майор». — «Что-нибудь новенькое?» — «Все старенькое, и свидетельствует оно об одном: фашисты подготавливают нападение». «Оголтелые, — повторил комбат. — Хорошо, что Москва это видит. Между нами: техника и живая сила подтягиваются сюда из Сибири, с Дальнего Востока». — «Нам бы времени побольше, оно работает на нас...» Комбат и Михайлов съездили на наблюдательный пост, вернулись озабоченные, неразговорчивые.

В тот вечер впервые вслед за фразой «Застава, слушай боевой расчет!» лейтенант Михайлов произнес: «Обстановка на границе за последние дни обострилась. Немцы провоцируют конфликты. Вблизи границы отмечается передвижение германских полевых войск. На огневых позициях установлены орудия и минометы. Есть сведения, что Германия вынашивает планы войны против Советского Союза...».

А затем Михайлов спокойно, но сурово стал произносить на каждом боевом расчете: «Есть сведения, что Германия собирается вот-вот напасть на Советский Союз. Не исключено, что это произойдет ночью или утром...» Ребята на перекуре поговаривали, что эти данные якобы сообщил перебежчик — то ли германский солдат, то ли польский крестьянин. Но прошло девятнадцатое июня, прошло и двадцатое — немцы не нападали. И тут Буров, в общем-то не хуже прочих понимавший неизбежность войны и не поехавший потому в отпуск, принялся убеждать себя в обратном: что, немцы разве не человеки? Кому охота развязывать войну? А вот развязали... Нам бы еще пару годиков, окрепли бы — и тогда б не рискнул пес Гитлер. Не хватило этих годиков. Война — вот она. Воюй, Паша Буров.

Веки у Бурова слипались, он уронил голову на грудь, и ему тотчас приснился утренний бой — орудийные вспышки и грохот разрывов. Нестерпимо зашпыняло в затылке, Буров хотел проснуться и никак не мог, будто увязал в гуле и грохоте. Наконец пробудился, повел глазами вокруг. Карпухин спал, и он, Буров, вздремнул. Эдак пропадешь ни за что ни про что. И, подумав так, ткнулся носом в колени. Теперь уж ничего не снилось, словно утонул в плотной, обволакивающей бугской воде.

Сколько он проспал, неведомо, но когда проснулся, увидел, что Карпухин не спит, прислушивается. Буров тоже прислушался. На заставе было тихо. Карпухин сказал:

— Как самочувствие?

— Терпимо. Пора!

Поддерживаемый Карпухиным, он пошел. Голова кружилась, пошатывало. Ладно, разойдется.

Задами прокрались к заставе. Прежде чем выйти из кустов, понаблюдали. Никого. Двинулись по распаханной воронками поляне с опаленной, жухлой травой. Светила луна, и все было видно.

У сожженной дотла конюшни — лошадиные трупы со вспученными животами, лопнувшей от огня роговицей, посекшимися гривами и хвостами, у сгоревшего питомника — труп овчарки. Людей нету — ни живых, ни мертвых. Ни наших, ни немцев.

Двор покрыт кирпичной пылью, сажей. Повсюду валяются стреляные гильзы. Сломаные штыки. Сплющенные коробки противогазов. Подсумки, котелки, кружки. Вон немецкая каска с рожками. Покореженный «дегтярь», трехлинейка с расщепленным ложем. Буров поднял лимонку с выдернутым кольцом, подержал и отбросил. Перед крыльцом флигеля — изрешеченное пулями цинковое корыто и ведерко-песочница с совком — Веркино имущество, уцелевшее среди этого разгрома.

Угрюмо озираясь, Карпухин сказал:

— Чего понатворили, заразы! Зубами буду глотки рвать... Где же хлопцы? Неужто сгибли все до единого? След-то хоть какой остался?

— Что ты? О чем? — просил Буров, чувствуя заторможенность в восприятиях и стараясь преодолеть ее.

— Я про хлопцев, где же они?

Буров смолчал, шаркнул сапогами по присыпанному пеплом куску железной кровли.

В руинах Карпухин отыскал скатку, прожженную в двух-трех местах, шинель в общем годная. Пощупал сукно:

— Кровная драп-дерюга. Сподобится нам, товарищ сержант?

— Сподобится, — сказал Буров. — Ищи боеприпасы, оружие.

Они бродили по развалинам, сопровождаемые хилыми, ломкими тенями. Наклонялись, разгребая золу. Вот опорожненный, без крышки, магазин от ППД, обоймы пустые, а вот и с патронами. Рассыпанные патроны. Подберем. Овощехранилище, где был склад боеприпасов, взорвано, рассчитывать не на что. Подобрали и саперную лопатку в чехле — сгодится!

Слышно, как за околицей пролаяла дворняжка, с улицы ей отозвалась другая. Село живо? На площади, возле правления колхоза, зафыркал мотор. В селе немцы?

Остановились. И вдруг услышали шепот из кустов:

— Пшиятели! Цэ то я, Теодосий Поптанич...

Буров от неожиданности обезголосел, Карпухин сдавленно переспросил:

— Кто, кто?

— Цэ то я, Поптанич Теодосий... Ты Сашко, га?

— Ну, Сашка.

— Пшиятели, идить до мэнэ, в схорон.

— Это колхозный бригадир, — сказал Карпухин Бурову. — Я знакомый с ним, бывал в увольнении. Мужик навроде нашенский.

В кустах, за разрушенным блокгаузом, увидали усатого волыняка в кургузом пиджаке с продранными локтями. Покусывая усы, подтягивая заправленные в сапоги брюки, он говорил быстро и отрывисто, переспрашивал: «Разумиете, пшиятели?» Разумели. Не понять было нельзя: на смеси украинского, польского, русского, мадьярского, словацкого рассказывалось, как погибли последние защитники заставы.

Ворвавшиеся на заставу немцы избивали лежавших без сознания, израненных, покалеченных пограничников прикладами, кололи тесаками, топтали сапожищами. Единственным оставшимся в живых был ефрейтор Лазебников, художник. Его посчитали за труп и не добили. Волоча перебитые ноги, он приполз в село, укрылся в семье Станислава Демковского. Немцы разнюхали, выволокли Лазебникова во двор и пристрелили заодно с хозяином. Когда немцы, подобрав своих раненых и убитых, убрались с заставы, туда пришли Теодосий, старик Ян Сень и его дочка Фелиция, с которой гулял старшина Дударев. Похоронили убитых пограничников в братской могиле.

— И командирские жены, Надя с Маринкой, там закопаны? — спросил Карпухин.

Теодосий кивнул. Буров попросил:

— Покажи могилу.

За кустарником, где оплывшая траншея, — холм. На холме — пограничная фуражка с измятым верхом и сломанным козырьком. Увидав эту фуражку, Буров покачнулся, его поддержал под руки Поптанич. Земля плыла перед глазами, размываясь в очертаниях, теряя устойчивость. Буров пересилил себя, спросил:

— Кто плачет?

— Я, — сказал Поптанич, — жалкую за панов командиров, за старшину Дударева, Кульбицкого, та и за усих жолнеров жалкую, за Надиюз Мариной жалкую...

— И я плачу, — сказал Карпухин. Буров скрипнул зубами.

— Отставить слезы!

Всхлипывая, Карпухин утерся рукавом. Теодосий закусил ус: «Иой, йой, лышынько!». Буров скрипел зубами и покачивался.

На селе просигналила автомашина, сноп света лег на сады. Затарахтел мотоцикл. Теодосий сказал, что немаки на постое, не можно мешкать, вытащил из холщовой сумки хлеб, сало, луковицу, передал Бурову, объяснил: прихватил с собой харч, ну как кто живой из прикордонников? Буров пожал его бугристую от мозолей руку.

— Спасибо, товарищ. Прощай. Про нас ни звука. Разумиешь?

— Разумию, — сказал волыняк. — Закуда пойдэтэ, товаришши?

— На службу, — сказал Буров.

— Остерегайтесь иуд. Оден иуда продаешь усих.

Он исчез в кустарнике, а Буров и Карпухин побрели наискосок, двором.

У бомбовой воронки, зиявшей колодцем, Карпухин подтолкнул Бурова локтем в бок. Тот спросил:

— Что?

— Господи Иисусе, человечья лапа!

— Где?

— Да вон, вон, господи ты боже праведный!

Из-под размозженного бревна высовывалась кисть со скрюченными пальцами. Буров опустился на корточки, сдул с руки пепел. Манжетка гимнастерки. Наколка-звездочка между большим и указательным пальцами. Кто-то из наших: Он потащил за холодные липкие пальцы — и вместе с Карпухиным отшатнулся: рука подалась, потому что тела не было. Была одна рука, оторванная по плечо; пальцы сведены предсмертной судорогой, кость раздроблена, рукав изодран, стойкий запах гниения.

— А это... остальное? — отупело спросил Карпухин и заглянул на дно воронки. — Нету, ей-богу, нету... Человека захоронили, а руку оставили?

— Саша, у кого была наколка на правой руке?

— Звездочка наколота у старшины Дударева. Не он ли?

— Еще у политрука была звездочка...

На селе сигналили уже не одна, а две автомашины. Лунную землю полосовали лучи фар — рыжим по голубому.

— Саша, а чью шинель мы подобрали? И не полюбопытствовали... Взгляни! — сказал Буров, понимая: говорит и делает не то, что нужно, сейчас надо без промедления уходить с территории заставы, покуда немцы их не зацапали.

— Есть, взглянуть, товарищ сержант, — сказал Карпухин и, распотрошив скатку, отвернул воротник. На вшитом кусочке полотна химическим карандашом: «Ф. Лобанов». Буров сказал:

— Учились с ним в Ленинграде, в школе младших командиров...

— Мировой был человек сержант Лобанов.

— Был.

— А куда мы идем, товарищ сержант?

— Я же сказал: на службу.

Он пропустил Карпухина и пошел сзади метрах в пяти, наблюдая за местностью и за бойцом. Так они отправлялись в секрет сутки назад. Луна, плеск Буга, бульканье ручья, шелест листвы, лесная прохлада. Все так — только фашисты на нашей земле, только война. Если слова имеют цвет, то у этого, у войны, он черный. А может, и багровый.

В лещиннике, у ключа, Буров раскрыл гранатную сумку, и Карпухин раздул ноздри, сглотнул слюну, поплевал на руки. Буров разломил надвое краюху, ножом разрезал сало:

— На, подкрепляйся.

Карпухин с жадностью зажевал, а у Бурова засосало под ложечкой, затошнило от запаха пищи. От всего теперь его тошнит — от курева, от трупного запаха и от съестного, тоже интеллигент выискался. Он понюхал лук, переборол дурноту. Карпухин гудел:

— От харч!

— Сбавь тон, не шуми. И темп сбавь. На голодный желудок нельзя быстро есть. Разжевывай.

— Есть, остыть, товарищ сержант! Хотя и трудненько это: сутки с гаком не жрамши...

Запив ключевой водою, они выкурили по папироске. Буров растоптал окурок, поправил автомат.

— Подкрепился? Так вот: из пограничников заставы живые мы двое. И участок свой не покинем, будем охранять границу.

— Охранять? — переспросил Карпухин. — Она ж... это самое...

— Ну, не охранять — очищать от фашистов. И дожидаться подхода своих.

— А они подойдут?

— Должны, — сказал Буров. — А мы должны встретить их на вверенном участке как положено.

— Так-то оно так. Да с оружием, опять же с боеприпасами швах.

— Добудем у противника! А швах, между прочим, словцо немецкое. Обозначает: слабо.

— Пропади оно пропадом, коли немецкое... Тьфу!

Дозорная тропа, по которой хожено-перехожено. Трава мокрая: роса. Безлюдье. С востока — отзвуки пушечной пальбы, за лесом — зарево, по небу блуждают сполохи. На северо-восток проходят самолеты с зажженными бортовыми огнями, оттуда, из-за Буга. С бомбами. А где же наши самолеты, наши танки и орудия? На подходе, нелепо же у линии границы держать полевые войска. Подойдут и шарахнут немца: не суй свиное рыло в наш советский огород! Это изречение висит на стене в ленинской комнате, в рамке, Лазебников оформлял. Не висит — висело.

На голове Карпухина смутно белели бинты. Он оступался, поскальзывался, ворчливо поминал черта и бога. Бурова хряскало и кололо в коленке. В животе — тяжесть, будто кирпич проглотил, и эта тяжесть пригибала, сутулила. Буров распрямлялся, приглядываясь и прислушиваясь. Никого и ничего подозрительного.

Вчера они с Карпухиным шли по дозорке: сторожко, ступая на пятку, плавно перекатываясь на носок, теперь же как попало, шаркая, загребая. Нет-нет и хрустнет сучок. Непорядок, но выдохлись.

Отдохнуть бы малость. Набраться силенок. Так и сделают: доберутся до охотничьего домика посреди глухоманной топи; немцы могут туда и не заглянуть.

— Товарищ сержант, неужели мы вдвоем остались от заставы? — спросил Карпухин. — Может, еще кто уцелел? Из нарядов? Какие были на границе, как мы с вами.

— Вряд ли.

— Почему же вряд? — вдруг заспорил Карпухин. — Очень даже вероятно! Не убитые, просто пораненные. А то и вовсе живые-здоровые блукают, как мы с вами. Может, натолкнемся на своих.

Пограничники шли затылок в затылок по межболотной тропке. Она податливо чмокала, а ступи с нее чуток — провалишься и пропадешь. Буров отшатнулся: по пояс в болоте стоял человек. Он был мертв, голова запрокинута, будто человек разглядывает звездное небо с багровыми отсветами пожаров. Шея в загустевшей крови. Одна петлица оторвана с частью воротника, на другой — три треугольничка. Старший сержант, узбек ли, казах, судя по робе — из стройбата, что возводил доты. Как его сюда занесло, на топь? Умер, видимо, от ран, болото засосет — и хоронить не потребуется. Оружия при сапере не было, но на тропе валялся подсумок, набитый винтовочными патронами. Карпухин поднял его, а Буров вытащил из нагрудного кармана погибшего документы, в тисненой обложке — партбилет.

— Товарищ сержант, а товарищ сержант... Вот говорун, неймется ему.

— Что?

— А про нас командование не забудет? Может, податься на восток?

— Ты что, Карпухин? Наши чекистские законы не для тебя писаны? Пограничник не имеет права оставить вверенный ему участок границы! Без приказа. А приказа не было. Ни из комендатуры, ни из отряда.

— Так-то так...

— Запомни: подмогу будем ждать здесь. И будем охранять участок заставы, бороться с нарушителями, то есть с немцами.

— Да ведь они уже далековато!

— Не имеет значения.

— Ну что ж. Я и сам грамотный; ни при каких обстоятельствах пограничник не уйдет с границы, так ведь у нас? Помрем, но не уйдем!

— Помирать не надо, — сказал Буров. — Все это ненадолго.

Вразумил и подбодрил красноармейца Карпухина. Так что иногда полезно поговорить. Но вообще сержант Буров не очень это любит — разговоры разговаривать. Нужда заставляет. Поразмышлять — к этому неравнодушен.

Дальше