Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

5

Снаряд прошелестел и рванул за траншеей, во дворе заставы. И десятки их, прошелестев, взрывались за траншеей. Буров соображал: коли шелест услыхал, нестрашно, стало быть, снаряд уже пролетел. А которые падают вблизи тебя, тех не услышишь в полете, услышишь разрыв. А может, и разрыва не услышишь, коли в тебя всадят.

Снаряды кромсали полосу обороны; в ушах стояли грохот, визг, звон; воздушные волны толкали окоп. Буров оглох, смотрел в небо, и отсюда, из окопа, оно действительно виделось с овчинку. Дым перекатывался через траншею то назад, то вперед, то закручивался воронками.

Немцы подымутся в атаку, когда кончится артподготовка. Перестанут стрелять пушки, тогда не зевай, поглядывай из-за бруствера, не видна ли серо-зеленая цепь. А сейчас не высовывайся, слушай, не загудят ли немецкие танки... Эх, наши бы загудели! Ничего, подойдут и они, будет подмога от комендатуры, отряда, от стрелковых дивизий. Продержаться бы только до них, любой ценой. Да не ошалеть бы от грохота жары и жажды. Встретить вражеских автоматчиков как положено. На берегу Буга он, Буров, и Карпухин угостили налетчиков, на заставе тем более приголубят.

Глыба суглинка шмякнулась о бруствер, комки скатились в ячейку, пыля в глаза. Буров зажмурился. И сразу будто отошел куда-то знойный, слепящий солнцем и огнем день, и наступила ночь, и разрывы вроде бы приглушились.

Да нет, разрывы все те же — мощные, как бы наслаивающиеся. Окоп качает, со стенок осыпается земля, взрывные волны перекатываются поверху, опаляют лицо. А ведь войне нету и суток. Точно: всего полсуток войне. Всего? О, как это много — полсуток! Получить бы хоть какой-никакой передых. Нет, не будет передыха: немцы хотят овладеть заставой, мы хотим удержать ее. Все ясно.

Гул терял мощь и слитность, в нем стали различаться отдельные разрывы, их все меньше, меньше... Пять разрывов... три... один... И на барабанные перепонки надавил иной гул — танковых двигателей. Буров проворно положил автомат на бруствер, выглянул. Еще не осела пыль, еще стлались дымные клочья, а из рощи неуклюже выползали танки: башни облеплены автоматчиками, и сзади к машинам, еле поспевая за ними, жались группы солдат. Значит, атаковать будут с танками. Четыре машины.

Две из них, крайние, направились на фланги, обтекая заставу, а две двинули прямиком в центр. Бронированные громады, переваливаясь на неровностях, взбивая пыльные хвосты, плюща кусты и трупы, надвигались на траншею. Расплющить могут и живого. Вполне.

Буров связал шпагатом три гранаты вместе, вставил запалы. Связка оттягивала руки, но класть ее не хотелось: груз в ладонях придавал Бурову уверенность. Ему вдруг подумалось, что танки подорвет он, ну не оба, а хотя бы один. Только спокойно! Подпустить их и бросить связку под гусеницы наверняка! Спина напряглась, напружинились ноги, приобретая устойчивость и крепость, будто врастая в дно ячейки.

Из траншеи — винтовочные выстрелы, очереди ручного пулемета и автоматов. Десантники спрыгивают с танков, пристраиваются к тем, кто жмется к выхлопным трубам. Надо бить по пехоте, отсекать ее от машин! Буров прицелился, надавил на спусковой крючок. А «максима» не слышно. Что с ним?

Часть немецких автоматчиков залегла, часть бежала за машинами, но те и другие стреляли. Повели огонь и танковые пушки, окоп Бурова тряхануло.

Левый танк надвигался прямо на Бурова, проваливаясь в ямы, задирая днище, поблескивая отполированными траками. Временами из жерла пушки выплескивался белый огонь, коротко и резко стегал выстрел и землю рвало на куски. Но в окопчике не укроешься, надо стрелять и следить, когда можно метнуть связку. Она громоздилась у бруствера, и Бурову почудилось: связка, как живое существо, и никого кроме нее, с ним нет. Он и связка гранат. Вдвоем против ревущего, скрежещущего, изрыгающего огонь чудища. Или они танк, или он их...

Расстояние до бронированной громадины стремительно сокращалось, словно она заглатывала эти метры рябой от воронок поляны. Танк был черный, как воронки. Пушечный ствол покачивался, выискивал Бурова. Ищешь? Вот он я. Что ж, потягаемся.

Обеими руками Буров занес связку вбок и назад и кинул под танк. Гранаты взорвались с такой силой, которой он не ожидал. Будто сама мать-земля вздыбилась и разверзлась, дохнула пламенем и смертью, подбросила и уронила танк. Он прополз несколько метров и остановился, объятый огнем и чадным дымом, раскатав сорванную гусеницу и опустив пушечный ствол. Словно склонил повинную голову.

«Его поджег я», — подумал Буров, тщетно пытаясь заменить магазин в автомате. Надо было стрелять по шарахнувшимся от танка автоматчикам, однако силенок не осталось, каждая жилка молила: нет мочи, дай отдохнуть. Он не мог дать им отдыха, но и не мог заставить повиноваться себе. Уткнувшись подбородком в бруствер, он улавливал объявившиеся вновь звуки: пушечная пальба на западном участке и на фланговых; здесь, у них, — пулеметы, автоматы и винтовки.

Второй танк пятился, автоматчики, отступая, отстреливались. А этот не попятится, стоит намертво, багровые языки лижут его башню. Не звали, сам заявился. Ну и копти!

А «максим» молчит. Без него будет худо всей заставе.

И Буров отвалился от бруствера, шагнул. А шагнувши, сумел и побежать.

* * *

На пулеметной площадке кренился «максим» с пробитым щитком, его обнимал Федя Лобанов, лицо залеплено сгустками крови; наводчик лежал навзничь на дне. Буров приподнял Лобанова, уложил рядом с наводчиком, пощупал пульс, приложил ухо к груди — сердце бьется. А наводчик с развороченным животом не дышит.

Буров осмотрел Лобанова, ощупал: раны на голени, бедре, пояснице. И на виске. Из кармана лобановских шаровар вытащил остатки индивидуального пакета, стал бинтовать раны. Не докончил: услыхал перед траншеей крики немцев. Подскочил к пулемету, схватился за рукоятки, стиснул так, что занемели суставы пальцев. Невредимый танк уже не пятился, стрелял с места, автоматчики бежали в рост.

Отгоняя мысль о том, что поврежденный пулемет откажет, Буров нажал на гашетки. Простучали выстрелы — «максим» еще даст жизни!

Буров выпустил очередь, поведя пулеметным рыльцем справа налево, выкашивая цепь. Затем повел слева направо. Гильзы сыпались под ноги. Пулемет заставлял Бурова трястись вместе с собой и прислушиваться к заполошному своему бормотанию.

Автоматчики падали наземь, отбегали за пни и бугорки, отползали в ямы. Буров израсходовал ленту до конца, вставил новую и нагнулся над Лобановым, чтобы добинтовать раны. Федор смотрел в упор пустым, безжизненным взглядом. Буров потормошил его, поискал пульс. Распрямился, снял фуражку. Молча постоял, натянул фуражку и вернулся к «максиму».

Из-за деревьев на опушку выехала грузовая машина с крытым кузовом, с антенной, с репродуктором — полевая радиостанция, что ли? Динамик разнес над полем:

— Внимание, внимание! Красные пограничники! К вам обращается немецкое командование с ультиматумом: немедленно прекратить сопротивление и сдаться, иначе заставу сравняем с землей...

Говорили с бездушным, металлическим акцентом, монотонно, коверкая слова. Повторяли: прекращайте сопротивление, сдавайтесь, вам будет гарантирована безопасность. Буров припал к пулемету, дал длинную очередь по машине.

В траншее затопали сапогами. У входа на пулеметную площадку старшина Дударев гаркнул:

— Буров, ты? Отставить огонь!

— Как отставить?

— А так. Эта агитация для нас, как об стенку горох. Боеприпасы ж надо экономить.

— Болтают-то что, поганцы...

— Нехай их! А у нас на счету каждый патрон. Заявляю это ответственно как старшина заставы... Станкачи убитые?

— Убитые. Федя Лобанов давеча умер...

— Золотой был парень... Танк ты зажег?

— Да.

— Герой! Проси, чего желаешь.

— Водички бы.

— На, пей. Заслужил. — Дударев протянул баклагу. — Пей и внимай: иди к себе, за пулеметом буду я... Командуй отделением!

— От отделения рожки да ножки...

— Все одно командуй! И сам воюй!

Буров прикрыл лицо Феди фуражкой, наводчика — носовым платком и поплелся по траншее.

Не прошел и десятка шагов, как в воздухе зашуршали снаряды, рванули позади и сбоку. Все повторялось: снаряды и мины падали вокруг, вздымали столбы пламени, дыма, земли; фукали осколки, по ушам дубасил грохот. Траншею толкало и трясло. После артобстрела немцы пойдут в атаку.

Буров пробирался по траншее, и грохотание нависало над ним, как крыша, которая не спасает, а губит. При близких разрывах пригибался или приникал к стенке. В окопах так же приникающие к стенам, съежившиеся пограничники — пережить бы обстрел.

Буров еще не добрался до своей ячейки, когда услышал нарастающий танковый рев. Он выглянул из хода сообщения: по полю двигался танк, стреляя с ходу, за ним бежала пехота. Снайперы-пограничники били по смотровой щели, однако танк не останавливался. Кто-то — в дыму не разобрать — высунулся по пояс из окопа, швырнул связку гранат. Она разорвалась, не долетев до танка. Он неудержимо надвигался на траншею. Переехал через нее. И тогда связку вслед машине метнул Кульбицкий. Был он без гимнастерки, нательная рубаха окровавлена.

Танк вздрогнул, завертелся, из него повалили пламя и дым, заслоняя черно-белый крест на борту. Набежавшие немецкие автоматчики бросали гранаты и спрыгивали в окопы, в траншею. Буров стрелял по немцам, когда они были перед бруствером, а когда растеклись по траншее и ходу сообщения, на какое-то мгновение остолбенел, растерялся.

Он скользнул в траншею и, увидав за изгибом серо-зеленый френч, выстрелил. Немец упал. И тогда Буров снова обрел себя.

У карпухинского окопа он услыхал крики и ругань, побежал туда. Карпухин и рыжий волосатый немец, сцепившись, катались по дну траншеи. Выждав, Буров стукнул немца по голове затыльником автомата. Карпухин встал, свирепо ругаясь.

— Следуй за мной, — сказал Буров.

— Зараза... Бугай... Сволочь... Мать его...

— Кончай. Я впереди, страхуй меня... Артиллерия, чтобы не угодить в своих, перенесла огонь, садила по зданию заставы, по двору. А над всей линией обороны — крики и стоны, стрельба, глухие удары.

Траншейный бой длился минут двадцать. Немцы не устояли, начали выскакивать из траншеи, с боем отходить. Как только отошли к леску, на траншею и на ходы сообщения обрушились снаряды и мины.

Буров привалился к стене окопа, рукавом вытер с лица кровь, свою ли, чужую, не разобрал. Чад, тлен, серная вонь — от термитных снарядов. Не продохнуть.

Появился старшина Дударев.

— Сержант Буров. Политрук приказал оставить внешнюю линию обороны и отойти всем в блокгаузы, к заставе.

— Почему отойти?

— Траншея и окопы порушены, потери личного состава... Протяженность обороны нужно сократить... Отобьем эту атаку — и собирай бойцов судорожно-срочно к заставе...

* * *

Буров вел за собой Карпухина, Лазебникова и еще двух пограничников, кативших «максим». Они отходили последними. Траншея и ход сообщения были завалены земляными глыбами, поэтому пограничники пошли поверху; направляющий — Буров, замыкающий — Дударев. Огибая воронки, в одной из них нашли раненного в голову и обе ноги Шмагина — заполз при артобстреле, — подхватили его под мышки, понесли.

Немцы не стреляли. Репродуктор на радиомашине: «Красные пограничники... Немецкое командование... Прекратить сопротивление...»

Не спадала изнуряющая духота, хотя солнце опустилось к горизонту. Оно было недоброе, густо-алое, словно набухшее кровью. Да, русской крови уже пролито здесь в избытке, и тяжело после этого покидать внешнюю линию обороны. Лучше умереть, нежели отступать. Но политруку виднее. Приказано оттянуться к блокгаузам. А оттуда отходить некуда.

Шмагин жалостно, в забытьи стонал. Карпухин его уговаривал:

— Потерпи, Миша, потерпи, дорогой. Донесем — перевяжем, накормим-напоим...

Миша Шмагин из города Киева, с улицы Большая Подвальная, знаток анекдотов, конфузившийся от того, что мать прикатила проведать тебя, ты вдосталь окропил своей кровью участок, который мы покидаем. Отступать хуже всего. А ты, Миша из Киева, крепись, не помирай.

Во дворе заставы пограничники остановились возле овощехранилища. Из подвала вышел Завьялов, потер лоб, подбородок, сказал:

— Заносите Шмагина... И попрощайтесь с лейтенантом, кончается он...

— Не может быть! — сказал Буров.

— Прощаться по-быстрому, — сказал Завьялов. — Покуда Михайлов в сознании и покуда фашисты позволяют...

Лейтенант Михайлов лежал на соломе, как и прочие раненые. Мигавшая коптилка освещала его сомкнутый, провалившийся рот, бескровные щеки, полуоткрытые глаза, заостренный нос. Политрук прав: не жилец, вот-вот отойдет. Вокруг толпились, кто-то всхлипнул. Заплакать бы и сержанту Бурову, да не выжать слез. Мымра он, Буров, точно — угрюмый, скучный, бесчувственный человек. А уж он ли не симпатизировал начальнику заставы. Но проявить это не смог и не сможет. И Наде симпатизировал, лейтенантовой жинке. А Верка, девчонка, сиротой круглой останется, если уцелеет в своем пионерлагере, — и туда война, должно, заявилась.

Чуть слышно Михайлов прошептал:

— Товарищи...

И больше ничего не сумел произнести. Губы беззвучно подергивались, с хрипом вздымалась грудь под шинелью, которой он был укрыт. Политрук опустился на колени и поцеловал его в лоб. Выпрямился. Постоял. Сказал:

— Хлопцы, по местам.

В подвале было мрачно и скорбно, но Бурову хотелось задержаться, побыть с лейтенантом, еще живым, еще живым! Политрук подтолкнул сержанта к выходу, и он вышел.

Во дворе Буров закурил. Во рту стало горько, как от полыни. Но курево глушит жажду и голод. На западе солнечные лучи пропарывали облако, на востоке небо безоблачно. С востока — канонада, как молотами бьют, а у них тихо, не угомонились ли немцы? Хорошо бы. Надо уходить в блокгауз, а еще не мертвый лейтенант Михайлов останется лежать в подвале, на охапке соломы, сквозь которую выглядывают проросшие картофелины.

Лейтенант Михайлов предупреждал: немцы нападут. И вот напали, и лейтенант умирает, израненный. А сержант Буров, невредимый, живет-поживает, тот Буров, что занимался самообманом: немцы-де не посмеют с войной...

В блокгаузе тоже было смрадно и тоскливо, как и в овощехранилище. Он был основательно поврежден: в накате трещины, амбразуры будто сплющены, засыпаны, вход разворочен. Обстрел из блокгауза вести почти невозможно, пересидеть артподготовку — это да.

Глаза привыкли к темноте, Буров разобрал: бойцы сидят, лежат, перематывают портянки, перезаряжают оружие. В закутке — голоса:

— Чего подкрепление задерживается? Мы, чай, не железные!

— «Задерживается» — ну и грамотей!.. Что касается подкрепления, то оно не помешало бы, ваше сиятельство правы...

— Сам ты сиятельство!

— Отставить пререкания, — сказал Буров. — Подкрепление подойдет в обязательном порядке, наша задача — сражаться...

Разговор в противоположном углу:

— Ведь еще вчера не было войны! Надо ж так...

— Отличные были годы — тридцать девятый, сороковой, житуха в стране наладилась...

— Ну, фашисты заплатят за разбой...

«Заставим заплатить», — подумал Буров и увидел себя у токарного станка: промасленная спецовка, кепочка на затылке, он вытачивает деталь, с резца вьется стружка. Но это не сороковой и не тридцать девятый, а тридцать восьмой, накануне призыва. Тоже неплохой год — для Бурова, по крайней мере.

В блокгауз просунулся наблюдатель и заорал изо всей мочи:

— Воздух!

Буров и Дударев выскочили в ход сообщения. Наблюдатель не прозевал: идет звено. Чьи? Не стоило спрашивать: развернувшись, самолеты как бы зависли над заставой и от них отделились три бомбы. Могучие взрывы сотрясли землю. Бурова вжало в стенку, а в него — Дударева.

Старшина выдохнул:

— Спускайся в блок.

— А вы?

— Надо быть в курсе событий, я командир...

— И я командир.

— Оставайся, — сказал Дударев. — Мне не жалко... Самолеты бомбили и внешнюю линию обороны и двор заставы. Бомбы со свистом рассекали воздух, разрывались, словно гора обваливалась, смешивали в кучу землю и небо. Оглохшие, засыпанные щебнем, Буров и Дударев следили за самолетами. У Дударева кровь текла из носа, он вытирал ее рукавом.

Отбомбившись, самолеты завертелись в карусели, пикировали на заставу, обстреливали ее из пушек. Истошно завывали сирены, с треском рвались снаряды. И отчетливо виделось: на крыльях и фюзеляже — крест, на хвосте — свастика.

Отстучав пушками, самолеты перестроились в треугольник и, покачивая крыльями, прошли на бреющем в Забужье. На фоне закатного солнца их контуры были зловеще-черные. Загудели танковые моторы. Значит, все сызнова?

Из блокгауза вытаскивались пограничники. Пришел политрук Завьялов с заместителем. Контуженный, Кульбицкий порывался что-то произнести и не мог: заикался, голова тряслась. Буров подумал: «Твоя правда, товарищ Кульбицкий, насчет войны-то... Но чего бы я не отдал за то, чтоб правда осталась за мной!..» Политрук сказал:

— Противник накапливается. Особенно у пастушьей сторожки. Необходимо подобраться скрытно и ударить с тыла, посеять панику... К сторожке пойдешь ты, Буров...

Почему именно он, Буров? Пробивался, пробивался на заставу к товарищам, а теперь — уйти? Но Буров вздохнул и сказал:

— Есть, товарищ политрук.

— Прихватишь бойца. Кого берешь?

— Карпухина.

— Запомни: огонь откроете, когда немцы пойдут в атаку... Выполняйте!

Они вылезли из хода сообщения и, не оглядываясь, зашагали к саду. Садом, потом ложбинкой — к пастушьей сторожке, от которой осталось одно название. Ревели танковые моторы, начали рваться снаряды, Буров с Карпухиным не пригибались: попривыкли. Карпухин не преминул почесать язык:

— Опасное у нас задание, рисковое... Обнаружат немцы — нам хана...

— А где сейчас не опасно?

— Везде риск! Но мы ребятам можем облегчить положение, как вдарим с тылов-то... Мы с вами, товарищ сержант, все вдвоем, прямо судьба!

— Судьба. И молчок, а то напоремся на фашистов. В синих сумерках взлетели белые немецкие ракеты.

За деревьями возникли силуэты фашистских автоматчиков. Буров прошипел:

— Ложись!

Поползли по-пластунски, каждую минуту готовые скатиться в воронку, если немцы будут слишком уж близко. Немцы прут отовсюду. А Буров и Карпухин не опаздывают ли к сторожке?

Танки взревели обочь и сзади, сдается — на заставе. И на заставе же хриплое, сорванное пение: «Вставай, проклятьем заклейменный...» Буров привстал, поглядел назад: заставский двор, около овощехранилища — горстка пограничников. «Это есть наш последний и решительный бой...» — сорванно, хрипло и непреклонно запевал политрук. За ним подхватили все.

Глуша пение, на заставе загрохотали взрывы. Из-за командирского флигеля выдвинулся танк, и снаряд разорвался там, где пели «Интернационал».

Внезапно возле Бурова всплеснуло пламя, потом обрушилась тьма, и он покатился с кручи в пропасть, где гремел водопад.

Дальше