Снова Стернин
Включайся в связь.
Есть, товарищ капитан, ответил я бодро, а в душе тихий ужас: встать?! Встать, когда изломан, изжеван, выжат, работает один язык и то еле ворочаешь? Язык разбух, говоришь и прикусываешь. Раньше при еде прикусывал торопился, Петя Шаповаленко зубоскалил в столовой: «Цэ потому, шо он як верста долгий». Петя Шаповаленко животиком в небо, ботинки расшнуровал, змей не боится, он изволит отдыхать, Петя Шаповаленко, а ты? Встать, если отмерил километров шестьдесят. Долгов сказал: на все про все полсуток. Шестьдесят километров, полсуток?
Я подумал об этом и поднялся. Поматывало, как упившегося сапожника. Сапожник, бывалыча, из забегаловки и с катушек долой, я же устою. И сделаю, что требуется.
Подошел к рации, поставил поустойчивей. Из сумки вытащил колышки. Вогнал колышек в землю, гляжу: Рязанцев жмет пособлять.
Я ему:
Не суйся.
Он свое. Настаиваешь уступлю. Вогнали колышки.
Я принялся натягивать на них все сорок метров провода. Покуда натягивал антенну, Долгов и Шаповаленко обыскали задержанного: пачка десятирублевок, перехваченных резинкой, бумажник, обоймы к пистолету, складной нож, фляги пустые, из воротника выпотрошили ампулу, для страховки. Когда брали, самоубийством не покончил. А ну надумает? И руки связаны этак надежней.
Долгов присел на корточки, спросил у задержанного:
Ваша фамилия? Имя? Цель перехода границы?
Нарушитель не отвечал, прикрыв глаза.
В отряде разговорится, сказал Долгов. Да, Стернин: будешь сообщать о задержании, о моем ранении не распространяйся.
Умолчать? Почему, товарищ капитан?
Военная тайна. Шучу. А серьезно: взволнуются, начнут строить догадки. А рана пустяковая. Прилетим увидят... Готов, Стернин?
Так точно, товарищ капитан.
Передавай. В 16.15 нарушитель задержан в квадрате 2541.
Рация вертолета работала на прием. Я сообщил об окончании преследования, о наших координатах. С воздуха ответили: молодцы, дожидайтесь, напоим, за водой слетали. Слышимость была плохая, аккумуляторы садились. Да больше и не надо. Рация вертолета продублирует мое сообщение на заставу, для начальника отряда, десяток минут и вертолет будет здесь. Порядок в пограничных войсках!
Мы валялись, как боги. Для полноты блаженства недоставало Н2О, солоноватой каракумской водички, которая в данной ситуации слаще меда и желаннее армянского коньяка. Наваливалась сонливость. Забытье. Нереальность. Словно происходило не со мной, с кем-то. Со мной! С Будимиром Стерниным. Это я, Будимир Стернин, оказался не слабее, чем прочие. Узкоплечий, а выносливый. И не трусливей прочих: нужно было обезоруживать нарушителя обезоруживал. То-то удивится наша гоп-компания, узнав про эту переделку, я расскажу, к чему скромничать. Ийя тоже удивится. Кидал твист, а тут ловил в пустыне нарушителя с бесшумным пистолетом.
Я назвал ее не Ийкой Ийей, отметил это, и мне стало отчего-то приятно. В сущности, она неплохая девушка. Добрая. И неглупая, наблюдательная. В парке она сказала: «Ножницы садовника приложились, но ветки боярышника растут не по ранжиру, торчат по-разному, выше, ниже. Напоминают людей, их характеры». Я сказал: «Ты филозопка. Почеломкаем филозопку». Острил, острил. По любому поводу, в любых обстоятельствах. И не надоест же. Точно: Ийя славная девушка. Жениться на ней? Вот будет трюк, Будимир Стернин опутается семейными узами. Разминдальничался. Увидел вертолет слезки на глазках. Стыд и позор на мои седины. Не хватало, чтоб и сейчас, при появлении вертолета, рассиропился. Нет уж, не будет этого.
А что соскучился по Москве, по нашей компании, по Ийе точно. Отслужить бы и до дому, до хаты, в народное хозяйство. Отслужу! И объявят ежегодный сентябрьский приказ министра обороны, наименование приказа вызубрено назубок: «Об увольнении из Вооруженных Сил СССР военнослужащих, выслуживших установленные сроки службы, и об очередном призыве на действительную военную службу». Не коротко, но ясно. Нынче призывают салаг образца сорок шестого года, уже завезли на учебный. Я буду увольняться придет сорок седьмой. Приходи, приходи, миленький!
А мы на поезд и в Москву. Туркмения хорошо, а Москва лучше. Пограничник неплохо, но и слесарь ничего. Сменим хлопчатобумажную гимнастерку на нейлоновую рубашку, панаму на беретик. И в часы «пик» я буду смешиваться в метро с толпой «зубил» и «карандашей»: работяги и чиновный люд. Приятна московская давка! При посадке стиснут, ребра трещат, отлично!
Я сказал Рязанцеву:
Не сыграл в ящик, земляк? Живем?
Живем, сказал он. Повторяешься, Будик.
Повторенье мать ученья, москвич. Москвич звучит! Ты не находишь?
Нахожу. Но я устал.
Отдыхай, москвич. И хай жывэ ридна Москва!
Вертолет застрекотал, стремительно близился. На сей раз мы не орали «ура!», приподнялись на локтях, проследили, как машина покружила, развернулась, зависла опускаясь.
По-пьяному покачиваясь, мы подошли к вертолету. Дверца отворилась, спрыгнули капитаны, за ними лейтенант. Сапожки блестят, фуражечки с лакированным козырьком, щечки выбриты, не потные, чистенькие. Сыны неба. Аристократы. Пижоны. Стиляги.
Зам по чепе, сказал командир борттехнику. Вытаскивай термос, будем поить хлопчиков.
Мерси, стиляги. Водички мы попьем. Всласть. От души. От пуза.
Отвинтили крышку термоса. Вода!
Угощайтесь, сказал командир корабля и сделал широчайший жест.
Я зачерпнул кружку, проглотил, зачерпнул вторую. Долгов набрал кружку и поднес к толстым, будто надрезанным губам нарушителя. Тот жадно потянулся, зубы застучали об эмаль.
Мы пили, Долгов поил нарушителя. Лишь когда нарушитель напился, Долгов сполоснул кружку и стал пить сам, с чувством, с толком, с расстановкой.
Прикончили термос, открыли канистру. Жажда гасла, и пробуждался голод. Вертолетчики сунули хлеб, консервы. Долгов положил на ломоть хлеба кусок мяса, подал нарушителю. Тот сказал на чистейшем русском: «Не хочу» и отвернулся. Долгов невозмутимо откусил от бутерброда.
Перед посадкой в вертолет не московская, без толчеи Долгов угостил нас сигаретами «Шипка», болгарские, вполне приличные. Мерси. Солдатский «Памир» поднадоел: куришь эти сигареты, и пахнет горелой портянкой, не преувеличиваю.
Сначала посадили нарушителя: бережно, как стеклянного, уложили на пол, застланный ковровыми дорожками, под голову свернутую телогрейку.
Командир корабля сказал:
Кровью не перепачкайте дорожки.
Не перепачкаем, сказал Долгов и, поддерживая раненую руку, опустился на сиденье.
Я устроился рядом, напротив круглого окошка. Борттехник задраил дверь, переступая через ноги, полез по лесенке наверх, к пилотской кабине.
Машину затрясло, грохот двигателя оглушил, в нем потонули все звуки. Шаповаленко что-то спрашивал, и смахивало на телевизор, когда нет звука, шлепает губами, но ничего не слыхать.
Сиденье жесткое, неуютное. У правого борта желтый металлический бак с бензином. Приборов со стрелками и делениями, проводов, проводков, проводочков как в космическом корабле. За рейку засунут бортовой журнал: МИ-4. Вези, МИ-4. Я пользовался услугами метро, автобуса, троллейбуса, трамвая, поезда, самолета, теплохода, на вертолете впервые. Жалко, билеты на вертолете не полагаются. Я собирал трамвайные, автобусные и троллейбусные счастливые билеты: сумма цифр слева равна сумме цифр справа. Довольно часто с катушки доставались такие билеты. Видать, счастливчик.
Вертолет оторвался от земли, набрал высоту. Грохот и треск мотора, временами машину встряхивало, словно она оступалась на выбоинах. Было душно, донимали липучие мухи.
Я уперся лбом в оконце. Внизу пустыня: серые барханы, зеленые пятна колючки, саксаульник, гребенчук. Пустыня, которую мы преодолевали полсуток в муках и которую вертолет шутя преодолеет за каких-нибудь двадцать минут. Даже обидно стало.
Пески не были безлюдными: отара, сопровождаемая волкодавами, на ишаке чабан, верблюжий караван, меж горбами мешки, на переднем верблюде туркмен: видимо, везет продукты на кош{4}. А нам тогда никто не попадался, ни единой души не было.
Разговаривать в вертолете бесполезно, и я отдыхал от собственного остроумия. Товарищи дремали, начальник заставы кривился, придерживал пораненную руку. Нарушитель постанывал, Сильва повизгивала.
Застава увиделась издали: пограничная вышка, смонтированная с водонапорной башней, забор, в зелени деревьев розовое и белое: казарма, офицерский дом, баня, конюшня, питомник, склады, гараж. Из казармы выскакивал народ, спешил к посадочной площадке на такыре.
Вертолет наклонно разворачивался: проплыли проволочный забор, контрольно-следовая полоса, посадочная площадка сто метров на сто, по углам мелом знаки «Г», в центре площадки двадцатиметровый меловой круг, в центре круга точка. На эту точку и нацелился вертолет. Его еще основательнее затрясло, замотало.
Когда машина приземлилась и грохот утих, мы не сразу очухались: как оглушены, уши заложило, окружающие предметы неустойчивы. Борттехник дал несколько запоздалый совет: «Уши полезно затыкать ватой» и раскрыл дверь.
Командир корабля сказал:
Хлопчики, выметайтесь.
Мы вышли, в вертолете остался один нарушитель. Земля покачивалась, точнее мы покачивались. На краю площадки группа офицеров из отряда, замполит Курбанов, солдаты заставы, жена Долгова, детишки. От группы отделился начальник отряда, рослый, тучноватый, размашистый в шагу.
Долгов пошел ему навстречу, козырнул:
Товарищ полковник...
Ты ранен? перебил его начальник отряда. В плечо? Серьезное ранение?
Пустяки, сказал Долгов. До свадьбы заживет. А так как я женат, заживет и раньше.
Полетишь в отряд, в санчасть. А теперь докладывай...
Покуда начальник заставы докладывал, я разглядывал полковника. Энергичный подбородок, усы каштановые, виски седые ему за сорок, еще в войну служил на границе. Полковник строевая косточка, больше времени проводит на заставах, чем в штабе. Он азартный охотник, завзятый лошадник. На лошади скачет лихо и на «газике» предпочитает ездить с ветерком. Мне рассказывали, у полковника привычка: увидит впереди машину, указательным пальцем тычет в нее, большим показывает назад, сие обозначает; шофер, эту машину мы должны обогнать. В осеннюю распутицу, обгоняя, перевернулся, но привычке своей не изменил.
И еще рассказывали про полковника. Женщине в поселке не давали комнату: сперва семейным, потом одиноким, и она написала полковнику письмо: «Меня бьют по больному месту, разве я виновата, что одинока? Мои женихи спят в братских могилах. С фронта у меня сохнут ноги, язва желудка...» Письмо обожгло полковника. Он депутат райсовета и добился комнаты для этой женщины. Фронтовичка, как и моя мать. И так же одинока. Я вспомнил о матери, подумал: «Почему мы с ней чужие? И нет ли в этом моей доли и немалой?»
Полковник выслушал Долгова, пожал ему руку и нам, сказал:
Поздравляю с успехом, товарищи пограничники!
Мы гаркнули:
Служу Советскому Союзу!
К Долгову подошли жена, дети.
Он обнял ее здоровой рукой, взъерошил волосы сыну и дочке:
Выше нос, Долговы! Подлечусь и в Гагру. Путевки не сгорят!
Жена была бледна, детишки с любопытством разглядывали отца.
Лечись, лечись, сказал полковник. Полезай в машину. Собачку тоже увезем лечиться. Курбанов, остаешься за начальника.
Есть, товарищ полковник! Замполит туркмен и по-русски говорит нечисто.
Прощай, Ашхабад Джумадурдыевич.
Поправляйся, Иван Александрович.
Панибратствуете? полковник шутливо погрозил мизинцем и полез в вертолет, за ним офицеры отряда. Долгов вошел последним, помешкав на прощанье.
До заставы метров полтораста, но нас водворили в «газик», с шиком подвезли. Кряхтя, я вылез из машины и нос к носу столкнулся со старшиной. Он держал руки за спиною, покачивался на носках, и мне подумалось: готовится пропесочить. Но старшина сказал:
Рад за вас, товарищ Стернин. Вы показали себя в наилучшем качестве. Стало быть, меняетесь, ломаете свой характер. Желаю стопроцентной перековки!
Спасибо, сказал я несколько озадаченно.
Не за что, товарищ Стернин.
Он ушел, а я чуть не рассмеялся. Не было сил не то б рассмеялся. Милый, старый, прямолинейный старшина! Это только в некоторых книгах скоропалительно перековываются. Не успеешь перевернуть страницу, как герой из сугубо отрицательного превратился в сугубо положительного не человек, небесная лазурь. Перестроился на сто процентов. Или на сто двадцать. Я б, может, не возражал перемениться, да быстро сие не произойдет. Если вообще произойдет. Воспитывайте. Вы воспитатель, я воспитуемый. Действуйте. Для меня важно было убедиться, что я не хуже других. Убедился. Наглядно. За свои принципы надо стоять.
Вы повторяете: «Рядовой Стернин, ерепенитесь? Ерепенитесь, потому пограничная служба штука трудная плюс гражданские замашки. Но уволитесь и не сразу, погодя годков пяток, осознаете, чего дала армия, какую школу прошли. На заставу шлют письма со всей страны. Бывшие пограничники шлют. И кого из них ни сформировалось: учитель, председатель колхоза, зубной врач, инженер, начальник уголовного розыска, бригадир на стройке, знатный комбайнер... Благодарят за пограничную закалку!»
Товарищ старшина Бочкарев, Кузьма Нефедович! И я буду благодарить спустя пять лет после демобилизации. Вот он я, формируйте из меня светлую личность. Закаляйте. Учите уму-разуму. Начальником угрозыска или зубным врачом я, возможно, и не стану, но знатный слесарь это равнозначно знатному комбайнеру. Ей-богу.
Нас раздели, разули, не знали, куда усадить, чем попотчевать, липли с расспросами: как преследовали, как задерживали, как, как, как. Владимиров не раскрыл рта, Рязанцев сказал: «После, после», зато Шаповаленко разговорился. И я бы стряхнул пыль с памяти, к чему скромничать, но слабость одолела. Прав Рязанцев: после расскажем, С подробностями. С красочными деталями.
Сегодня субботка хозяйственный и, следовательно, банный день. Имеем шанс смыть с себя пот и грязь. Подтягивая трусы, у которых лопнула резинка, я прохныкал: «В баню!», и это прозвучало как «К мамке!».
Нас повели в баню. Предбанник подрагивал в смежном помещении дизельная, работал движок. Истопник шуровал у печки, швырял саксаул, гребенчук горят жарко и бездымно, подсыпал угольку. Шуруй, истопник, пускай водичка в котле будет погорячей. На сей раз горячее нам по нраву.
В баню с нами ввалились добровольные помощники: наливали шайки, взбивали пену мылом «Солдатское», этим же «Солдатским» намыливали мочалки и терли наши спины, едва не сдирая шкуру. Я кряхтел, стонал, охал, ахал и всячески поддерживал идейно здоровый лозунг: да здравствует радость бытия!
Владимиров, конфузясь наготы и прикрываясь тазом, скрылся за дверью парилки. У него закон: забраться на верхнюю полку и охлестываться веничком из веток молодой тарунги, а засим уснуть в клубах пара. Ему хоть бы хны, для меня парная страшна, как война.
Страшна, как война? И я подумал: что б сказал старшина Бочкарев, услыхав это? Сказал бы: не смыслишь в войне, не нюхал, почем фунт лиха, а пустословишь. И был бы прав: что я в ней смыслю, желторотый? Как бы то ни было, Кузьма Нефедович старше всех на заставе по возрасту. Сие много значит.
Растолкали Владимирова, и нас повели в столовую. Кое-как поужинали, добрались до кроватей и упали. Я лежал плашмя, вдыхая влажный запах отстиранного белья, и словно погружался в пучину, а надо мной смыкались звуки: воркование одичавших голубей на водонапорной башне, зуммер в комнате дежурного, топот ботинок по коридору, басок: «Половики вытряхали?»
«Бытие входит в обычную колею», подумал я и заснул.