Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

МАРШЕВАЯ РОТА

— ...Ну, подползаем мы ближе, глядим: немец-то не один, на дне окопа еще двое сидят. То ли чай пьют, то ли щи ихние, немецкие, хлебают. Мой напарник, значит, оробел и давай этак потихоньку назад загребать... Погоди, а это что у тебя в мешке?

— А шаньги... — Кремнев, солдат из новичков, подтягивает мешок к себе, боязливо косится на Тельного. — Из картошки маманя напекла.

— Так давай, угощай своими шаньгами, а то на тощой желудок рассказывать не могу...

— На, ешь, — Кремнев, судя по всему, малый не особенно щедрый на угощение, достает из вещевого мешка две помятые шаньги, нехотя, со вздохом протягивает Тельному.

— А еще там что у тебя?

— Вареные яйца.

— Сто лет не пробовал...

— Коли так, возьми одно.

— А старшому? В армии принято командиров угощать, товарищ боец.

Кремнев протягивает мне шаньги. И хотя я вовсе не прочь отведать домашней стряпни, отказываюсь от угощения: не нравится мне этот Кремнев, как не понравилась и его мать, крупная женщина в плисовом жакете, провожавшая сына на вокзале в Свердловске. Чем-то непохожа она была на других солдатских матерей. Никому из нас даже не сказала доброго слова на прощанье.

— Давай их сюда, старшой потом съест. Сейчас он важными думами занят. — Тельный завертывает шаньги в обрывок газеты и сует мне в изголовье.

Будь они неладны, эти шаньги. Хоть и картофельные, но испеченные на коровьем масле, они издают такой запах, что у меня слюнки подкатывают. Переворачиваюсь на бок, но от этого запах только усиливается: мой нос оказывается еще ближе к свертку.

— Ну, дальше-то что? Дальше?.. — Кремнев не сводит глаз с Тельного. — Взяли вы пленного?..

Чтобы не слушать болтовню Тельного, слезаю с нар И протискиваюсь к дверям теплушки.

— Так вот, — доносится до меня негромкий говорок Тельного, — вижу, напарник мой назад загребает. Сробел, значит. «Ах, ты, думаю, заячья душа, приказ не хочешь выполнять?..»

Кремнев сидит в ногах у Тельного, не сводя с рассказчика круглых совиных глаз, опушенных редкими белесыми ресницами. Его толстогубый рот широко раскрыт, подбородок, поросший тоже редкими и белесыми волосинками, приподнят кверху, руки домовито, по-хозяйски сложены на мешке с деревенскими припасами в дальнюю путь-дорогу.

Я знаю: Тельный врет, чтобы под шумок выцыганить что-либо съестное у Кремнева. Никогда он в разведку не ходил, даже до фронта не доехал. Его ранило при бомбежке воинского эшелона где-то под Касторной летом прошлого года, почти в одно время со мной. Мы лечились с ним в госпитале, потом служили в запасном полку и вот вместе едем на фронт в составе отделения, обязанности командира которого я временно исполняю.

В маршевой роте не хватало сержантов, и меня, как фронтовика, поставили во главе пятерых солдат. Кроме Тельного, я никого из них почти не знал. Известны лишь имена, фамилии, отчества да годы рождения.

Тельный. Зовут Игнатом. Ему лет сорок. Профессии никакой не имел. Разнорабочий — записано в красноармейской книжке. Кремнев до призыва работал на валке леса. Самый старший в отделении — Иван Иванович Кузнецов. Ему сорок шесть. Партийный. Еще Таджибаев с Ахмедовым, мои ровесники. Они откуда-то из Средней Азии. Вот и весь личный состав временно вверенного мне стрелкового отделения.

Куда едем? Знаем. На фронт. На какой? Не знаем. А хотелось бы. Очень! Лучше куда-либо на юг. Плохо, если на север, в болота. Впрочем, там вроде бы без нас управляются. Бои, судя по сводкам Совинформбюро, идут на Свири. Уже освобожден Выборг. Осталось Заполярье. Нашу деревню тоже освободили, и все мои уже вернулись туда. Восстанавливают колхоз.

В дверном проеме на полу вагона, свесив ноги наружу, сидят Таджибаев и Ахмедов. Наша неразлучная пара, два на редкость исполнительных солдата. По-русски разговаривают плохо, и когда что-либо нужно усвоить в премудростях солдатского дела, кое-как объясняют друг другу.

Ахмедов, худощавый, стройный, заметив меня, подтягивается на поперечном брусе, которым перегорожен дверной проем, уступает мне место.

— Садитесь, товарищ командир. Смотри, солнце сегодня какой!

Да, день отменный. Если бы еще обедом накормили, тогда о лучшем и мечтать нечего.

Однако эшелон, как оглашенный, летит да летит на запад, и начальство при всем желании не может «урвать» у железнодорожников хоть часок, чтобы накормить нас.

Рядом со мной сидит Таджибаев, маленький, круглолицый, всегда улыбающийся, кареглазый паренек с белыми-пребелыми до голубизны зубами. Это с ним произошел почти анекдотичный случай, про который долго говорили в запасном полку.

Было объявлено, что в гарнизон прибывает генерал. То ли из штаба округа, то ли из самой Москвы. И что генерал будет ходить по землянкам, где мы жили, проверять внутренний порядок.

Все дневальные, в случае если дежурного по роте не окажется на месте, должны были докладывать генералу так: «Товарищ генерал, за время моего дежурства в такой-то роте никаких происшествий не случилось. Дневальный по роте рядовой такой-то».

В роте, в которой тогда служил Таджибаев, генерал (по планам полкового начальства) не должен бы быть. Но дальнейшее произошло вопреки желанию наших командиров: генерал из артиллерийского парка направился прямехонько к землянке той роты. Дежурный куда-то отлучился, и Таджибаев оказался один на один с высоким (в прямом и переносном смысле) начальством.

Усенбек помнил, чему его учили, инструктировали, и робко, маленькими шажками приблизившись к начальству, доложил:

— Товарищ генерал, пятый стрелковый рота ничего плохой нет.

Генерал удивленно взглянул на Таджибаева, брови его взметнулись под край папахи, где-то в усах едва заметно мелькнула хитроватая улыбка.

— Значит, плохого нет?

— Значит, нет...

— Ну, а хорошего?

— Хорошего тоже нет...

Генерал звучно расхохотался и, махнув рукой на дневального, с укоризной посмотрел на командира роты.

...Паровоз мчит нас мимо маленьких уральских полустанков, безлюдных и обветшалых, мимо забитых эшелонами крупных станций, серых от дождей и угольной пыли, полных человеческого гомона, паровозных свистков, топота солдатских сапог.

Вдалеке, то тут, то там видны черные клубы дыма над заводскими и фабричными трубами, клубы пара над цилиндрами градирен. И хотя по истерзанной войной земле во всю шагает июль, равнодушный к ее бедам и горестям, сама природа, кажется, чувствует войну: листья на деревьях какие-то черные, трава в придорожных канавах чахлая.

Но самое тягостное впечатление на нас производят женщины, постаревшие, со слезами на глазах, машущие вслед вылинявшими ситцевыми платками.

Да что женщины! Они уже отпели свои песни, отрадовались своими радостями. Даже девчата, мои ровесницы или моложе, и те, отстучав каблуками по грязным доскам перронов в минутной пляске под солдатскую гармонику или балалайку, тут же начинают хлюпать носами, вытирая глаза засаленными рукавами телогреек.

Низкий поклон вам, женщины: матери, сестры, невесты. Сумеем ли мы когда-нибудь возблагодарить вас за вашу любовь к нам, за доброту, ласку, за ваш труд во имя победы? Не знаю, ничего не знаю. Скольким из вас будет суждено прожить одинокую, холодную жизнь, не испытав счастья замужества, материнства? Знаете вы, знаем и мы, что многим, многим из нас назначено судьбой не вернуться с войны. Хотя каждый втайне и надеется, что он-то уж обязательно останется живым, что минуют его пуля, осколок, не повиснет он разгоряченным атакой телом на цепких тенетах ржавой колючей проволоки.

Я тоже надеюсь. И Таджибаев, наверное. Он сидит, свесив наружу ноги, прислонившись щекой к теплому косяку двери. Его круглое, с едва заметными оспинками лицо подставлено жаркому июльскому солнцу, глаза блаженно прищурены.

Солнце, наверное, напоминает ему родину. Его Таджикистан — загадочный для меня край хлопка, гор, тонконогих скакунов и джигитов в папахах, которых я видел только на картинках. Хочется спросить его об этом, но не решаюсь, боюсь потревожить, вернуть к действительности.

Ближе к вечеру эшелон ставят на запасной путь большой станции и нас наконец кормят. Завтраком и обедом сразу. Тельный берет мой котелок и бежит к вагону с кухней. Как-то само собой получилось, что мы спаровались и едим из одного котелка. Дело в том, что в один котелок накладывают первое, в другой — второе.

Гремя ложками о края котелков, мы набрасываемся на гороховый суп и слушаем заместителя начальника маршевого эшелона по политической части старшего лейтенанта, рассказывающего нам о боях в Белоруссии.

— Товарищ старший лейтенант, — Тельный облизывает ложку, засовывает в вещмешок, — рассказали бы еще разок, а? Я ведь родом из Белоруссии. Может, и наше село уже освободили...

— Про ваше село не знаю, товарищ боец. — Замполит чуть ли не виновато смотрит на Тельного. — К сожалению, больше того, что сам услышал по радио на станции да прочитал в сводке Совинформбюро, я не знаю. Хорошо, расскажу еще раз. Все равно до следующей остановки я еду с вами.

И мы снова слушаем его, ловя каждое слово о боях в Белоруссии, о генерале Рокоссовском, которого все любим и которым все восторгаемся, хотя ни один из нас его не видел.

Старший лейтенант говорит упоенно, чувствуя настроение аудитории. Его бритая голова глыбой возвышается над облаками синего махорочного дыма, но это не смущает нашего некурящего замполита. Он установил с нами духовный контакт, а это сейчас главное и для него, и для нас.

Лязгают буфера, вагон жалостливо скрипит, доски на нарах слегка вздрагивают, постук колес усиливается, значит, эшелон убыстряет свой бег к фронту.

На крохотном полустанке мы пропускаем встречный поезд. Воспользовавшись этим, старший лейтенант переходит в соседний вагон, а мы укладываемся подремать.

Тельный, накрыв лицо пилоткой и расстегнув поясной ремень, лежит рядом со мной. На его смуглой, крепкой шее белеет тонкая полосочка аккуратно пришитого подворотничка. Пришитого точно по-уставному, на ширину спички. Игнат очень аккуратен, умеет носить военную форму, и она, кажется, идет ему.

— Слышь, командир, — неожиданно обращается ко мне Тельный, — ты так и не рассказал, как съездил к сестре...

К сестре? Ах, да. Я ведь сказал ему, что Полина мне сестра.

— Хорошо съездил. Она здорова, работает в госпитале, где я в прошлом году лечился.

Да, Тельный спрашивал о Полине. Дело в том, что весной, находясь в команде выздоравливающих, я, как сказал начальник команды, отличился при тушении пожара на топливном складе, за что мне предоставили пятидневный отпуск для поездки к эвакуированным родственникам. Я решил съездить к Полине, своему фронтовому другу, человеку, в которого, что греха таить, влюбился.

Из моих писем Полина знала, что я снова ранен, что нахожусь в госпитале в Н-ске. Мы регулярно переписывались с ней, но мой приезд оказался для нее полнейшей неожиданностью.

А для меня поездка началась с неприятности. Когда поздно ночью вместе с другими пассажирами я «штурмовал» вагон в Н-ске, какие-то жулики разрезали мой вещевой мешок и вытащили все подарки для Полины. А их было немало: буханка хлеба, две банки рыбных консервов, кусочек сала, пакет ржаных сухарей, кулечек сахара.

На покупку консервов на толкучке ушли все мои солдатские сбережения, остальное составляло пятидневный сухой паек, полученный на госпитальном складе. В вещмешке чудом остался только отрез новой байки для портянок, который я тоже вез в подарок.

Я ожидал Полину в проходной госпиталя и играл с дневальным в самодельные шашки. Это был здоровенный рыжеусый малый тоже, как и я, из выздоравливающих.

— Знаю твою сестру, — говорил он, передвигая по клеткам, нарисованным прямо на столе, березовые кружочки. — Сурьезная девка, блюдет себя, хотя и красавица. А вы с ней несхожие, парень. И глаза разные, и волосы... Ты чего так ходишь? В нужник что ли захотел? Играешь ты плохо.

— Известно, плохо. Давно не играл.

— А сестра-то твоя уже без палки ходит, хотя и прихрамывает. Тут полгоспиталя за ней ухлестывают. А она — ни, ни, ни. Сам видел. В том отделении, где она работает, лежал.

Он мне надоел, этот рыжеусый увалень, но приходилось терпеть. Втайне я надеялся, что этот бдительный страж пропустит-таки меня в госпиталь, но надежды оказались тщетными.

Полина шла к контрольно-пропускному пункту одна. Шла медленно, прихрамывая. Она была одета в застиранную гимнастерку без погон, синюю юбку. На ногах поблескивали старые, аккуратно вычищенные кирзовые сапоги.

Но, боже мой, какая она была красивая в этом скромном, военных лет, совсем не женском наряде!

Нянечки, сестры, сменившиеся с дежурства, обгоняли ее, говорили, наверное, что-то веселое, ободряющее. Полина улыбалась, помахивала им вслед рукой и от этой улыбки становилась еще прекраснее. Такой я не видел ее никогда.

Не доходя до калитки, она достала из кармана гимнастерки пропуск, устало улыбнулась рыжеусому, что-то сказала.

— А вас ждут, Полина, — дневальный указал в мою сторону.

Полина обернулась ко мне, секунду-другую смотрела, не узнавая, потом в изнеможении опустилась на скамейку около дневального и, закрыв лицо ладонями, зарыдала.

Я несмело подошел. Полина встала, молча оглядела меня с головы до ног и вдруг порывисто обняла, прижимаясь мокрой щекой к моей груди.

— Господи, радость-то какая у меня, Сереженька! Какая радость! — Наконец заговорила она, вытирая глаза носовым платком. — Какой ты большой стал. Дай-ка я еще на тебя погляжу...

— Гляди, — выдавил я из себя, догадавшись, что и мне нужно что-то сказать. — Какой был, такой и есть. Всего год с небольшим прошло.

Полина жила недалеко от госпиталя, снимая крохотную комнатку у одинокой солдатки-вдовы.

Она сварила картофельный суп с сушеными грибами, принесла квашеной капусты, нарезала хлеб. Пока накрывала на стол, я рассказывал о своем солдатском житье-бытье в последние недели. Обо всем, что было на войне, Полина уже знала из моих писем.

— Как твоя рука?

— Работает. Рана затянулась. Хорошо, что осколок был на излете, застрял в лопатке, а то бы хуже было.

— Сережа, а ты не хочешь немножко выпить за встречу? У меня спирт есть.

— А ты?

— И я выпью...

— Тогда давай. Вообще-то, я и на этот раз на фронте не пил.

Мы выпили из хозяйкиных чашек по глотку разведенного спирта, закусили капустой и принялись за суп. Мне кажется, вкуснее я ничего в жизни не едал.

Поздно вечером пришла хозяйка, мрачная, еще нестарая женщина с лицом, похожим на те, что рисовали на старинных иконах, наскоро поужинала и ушла, сказав, что ночью прибудет эшелон с ранеными и она до утра будет на их разгрузке. На меня она не обратила никакого внимания.

После ужина мы сидели с Полиной на ветхой веранде, она зашивала мой вещмешок, с улыбкой слушала грустную повесть о дорожном происшествии.

— Ничего, проживем как-нибудь, Сереженька. Я только что получила паек по карточкам. Завтра наварим пшенной каши...

— Завтра я, Полина, уеду...

— Как, уедешь?

— Отпуск-то мне только на трое суток дали, а поезда ходят через день, — не моргнув глазом, соврал я.

Это было решено еще в поезде, по пути сюда. Паек проворонил, денег нет, продать нечего. Из всех ценностей у меня имеются лишь карманные часы, подаренные умирающим военфельдшером, а с ними я расстанусь разве что после смерти.

— Жалко, — тихо сказала Полина, перекусывая нитку. — Я думала, ты больше погостишь.

Разглядывая ее лицо, я думал, до чего же в нем все к месту. Дарует же мать-природа людям такую красоту. Полина отрастила косу. Коса не очень длинная, но толстая, тяжелая и даже свернутая в один завиток на затылке, она словно оттягивает голову назад, и от этого кажется, что Полина смотрит на меня свысока, приподняв подбородок с едва заметной ямочкой.

— А знаешь, Сережа, — Полина радостно улыбается, — я ведь тоже скоро уеду отсюда. С месяц назад освободили наш район. В газетах писали об этом. Пора и мне собираться. Уже начала хлопотать в госпитале. Правда, там и слышать не хотят...

Полина постелила мне на полу, взяв на свой страх и риск старенький тюфяк с хозяйкиной кровати. Я улегся с надеждой быстро заснуть, но какая-то необъяснимая сила мешала сомкнуть глаза. Я смотрел на Полину с того самого момента, когда она легла и накрылась одеялом, разрешив мне отвернуться от стены.

Полина лежала, закрыв глаза, дыхание ее было глубоким и ровным, как у крепко спящего человека, но я был уверен, что она все же не спит. Вспомнились зима прошлого года, Калининский фронт, землянка, рядом лежавшая Полина, ее крохотные родинки на лбу.

Мне вдруг снова неодолимо захотелось посмотреть на эти родинки. Сейчас же, сию минуту, при слабом свете зари, напомнившем мне такого же цвета блики огня из железной печки нашей землянки.

Для этого нужно немногое: встать и сделать два шага. Всего два. Но боюсь. Если бы эти шаги пришлось сделать под пулеметным огнем, я бы не раздумывал, но сейчас...

И все-таки... Я осторожно откинул одеяло и поднялся со своего ложа.

— Ты хочешь выйти на улицу? — Полина говорила отнюдь не спросонок.

— Нет, я хочу к тебе...

Она испуганно села на кровати, натягивая на голые плечи старенькое лоскутное одеяло.

— Что с тобой, Сереженька?

— Полина, — я встал, сделал эти два трудных шага, присел на край жалобно пискнувшей кровати с высоченной металлической спинкой и никелированными шарами. — Не знаю, что со мной, но...

— С тобой ничего, Сережа. Ты просто успокойся. Успокойся, и все.

Легко сказать «успокойся». Рад бы, да не могу.

— Ты знаешь, Полина, что я вспомнил, глядя на тебя?

— Ну, скажи.

— Ту ночь перед моей первой атакой, в феврале прошлого года. Ты тогда лежала лицом ко мне, а я считал твои родинки.

— Но ведь было темно.

— Нет, из открытой двери печурки на тебя падал свет. А Иван Николаевич и Тимофей, пожалуй, так и не вздремнули. Тимофей все ворочался у меня под боком, курил цигарку за цигаркой.

— Ты думаешь, он погиб там, на Курской дуге?

— Наверно, погиб. Я ведь видел, как танк шел на его окоп...

Мы замолчали. Да и о чем говорить? Все наши воспоминания были слишком невеселыми, чтобы делиться ими во время нашей короткой встречи.

Полина сидела все так же натянув на плечи одеяло и смотрела в окно, за которым чернел деревянный забор с развешанными на нем домоткаными половиками. Кажется, она плакала.

Я глубоко вздохнул и поднялся с кровати.

— А ты не уходи, — очень спокойно сказала Полина, — я не прогоняю тебя. Хочу поговорить.

Пришлось снова сесть. Плохо, что не курю. Говорят, затяжка, другая при сильном волнении помогают.

Полина выпростала из-под одеяла руку, нащупала мою, потянула ее к себе.

— Не обижайся, хороший мой. Я ведь родилась на севере. А у нас женщины на всю жизнь отдают свою любовь единственному и того же требуют от него.

— Я, кажется, люблю тебя, Полина.

— Глупенький ты. «Кажется»! Да ты не имеешь права даже говорить это. Я старше тебя на целых два года. К тому же — я инвалид. Понимаешь! Калека в двадцать один год! И если уж полюблю, так только такого же несчастного, как и сама. Вдвоем будет легче, понял?

Она резко отвернулась от меня, натянула одеяло на голову и зарыдала.

Не понимая, что с ней происходит, я сидел, сжав руки коленями, и не знал, что сказать. Любил ли я в тот миг Полину? Любил. Честное благородное — любил. И никакая она не калека, никакой не инвалид. Наговаривает она на себя. Что же все-таки делать?

Осторожно положив руку на плечо девушки, погладил ее через одеяло, чувствуя, как вздрагивает она в рыданиях.

— Полина. Послушай, знаешь что: а ведь я все-таки люблю тебя. Честное слово.

Неожиданно она рассмеялась, повернулась ко мне, размазывая ладонью слезы по щекам.

— Глупый. Ой глупый. Ты даже говорить-то об этом не умеешь. «Кажется», «Все-таки». Ты вот что, Сереженька. Холодно тебе там на полу. Погреб под тобой. Ложись на мое место, а я лягу у тебя в ногах «валетиком» и подремлю.

Я лег на место Полины. От подушки шел запах ее волос. Какой? Не знаю, какой. Так могли пахнуть волосы только у Полины.

Утром проснулся, когда Полина уже хлопотала у плиты. Она принесла из колодца ведро воды и, поливая мне на ладони, сказала:

— А ты раздался в плечах, Сережа. И шрамы на лице стали еле заметными, и волосы гуще и чернее. В общем, парень, что надо. Никто не поверит, что такой жгучий брюнет мог на севере родиться.

Она чмокнула меня в щеку и, подхватив ведро, ушла в сенцы. О вчерашнем — ни слова. Бывают же такие умные девчата.

Уехал от Полины, пообещав, что напишу квартирной хозяйке, чтобы та сообщила ее новый адрес. На всякий случай записал и тот, где Полина жила до войны. Ведь поедет она только домой.

А подарок Полине — кусок новой байки — все же оставил, положив его на вешалку, на которой висели ее шинель, телогрейка и бордовое суконное пальто. Прощаясь, Полина как-то по-особому, по-домашнему что ли, поцеловала меня в щеку и сказала, что все-все напишет мне в письме, как только узнает адрес нашей полевой почты.

Когда поезд уже тронулся, я спрыгнул с подножки, достал из кармана гимнастерки часы военфельдшера, сунул их в руку Полине.

— Чьи это?

— Мои. Я все тебе потом напишу. Обязательно сохрани их...

...Мы стоим на станции Агрыз, все пути забиты эшелонами, идущими в противоположных направлениях. Одни — на запад, другие — на восток. В первых — части, направляющиеся на фронт, во вторых — раненые.

Мимо нашего состава идет немолодой солдатик с острым личиком и оттопыренными ушами. Он держит в руках котелки с водой и у каждого вагона кричит:

— Пята рота, третий взвод. Пята рота, третий взвод...

Тельному он, видимо, надоел. Игнат сплевывает на залитый мазутом песок, говорит солдатику:

— Здесь «пята рота, третий взвод». Чего тебе?

Солдатик останавливается, недоверчиво оглядывает Тельного, но все-таки спрашивает:

— А товарищ командир кто?

— Я — «товарищ командир».

— Да пошел ты, олух, — говорит солдатик и вновь шагает вдоль эшелона, загребая песок рыжими носками ботинок. — Пята рота, третий взвод...

— Что, схлопотал, Игнат? — хохочет, выглядывая в люк вагона, Кузнецов.

— Не будь он таким дохлым, я бы вмазал ему, — говорит Тельный. — Ходят тут всякие, надоедают, а на душе и без них кошки скребут.

К нашему вагону приближается хромой смазчик в замасленной спецовке. Подходя к очередной вагонной тележке, он стучит молотком по колесам, заглядывает в лючки буксов, сует в них острогорлую масленку.

— «Сорок» никто не оставит, братья славяне? — спрашивает он.

— Все «шестьдесят» дам, если скажешь, куда нас везут, — отвечает ему кто-то из вагона.

— Куда везут, скажу точно. Только, чур, не выдавать меня: на фронт вас везут...

В вагоне хохочут. Ефрейтор, стоявший рядом с железнодорожником, хлопает его по плечу, протягивает окурок. Это и есть «сорок».

— Умно ответил, дядя. Теперь второй вопрос: на какой фронт?

— И на это ответить могем. Если вас отсюда потянут на Киров, Вологду, значит, вам выпал север. Если на Казань, то можете получше угодить: на белорусские или украинские фронта. А, впрочем, куда бы ни везли — все равно не по малину едете. Спасибо за табачок, служивый.

Нет, нас не повезли к генералу Рокоссовскому. Помахали нам облезлыми «руками» семафоры в Кирове, Ярославле, Бологом, и в конце июля мы уже разгружались где-то вблизи Великих Лук, на многострадальной великолукской земле, год назад освобожденной от врага.

У товарного вагона, служившего вокзалом маленькой станции, нас встречали ребятишки, одетые кто во что попало. На одних были наши гимнастерки с засученными рукавами, на других — немецкие мундиры без пуговиц, накинутые, как халаты, на остренькие мальчишечьи плечи.

Поодаль от железнодорожного полотна стояли обгорелые немецкие танки, пушки, грудами лежали трофейные артиллерийские снаряды, усыпанные сверху винтовочными патронами. Но это «богатство» не интересовало мальчишек. Тем более что снаряды, патроны, гранаты, пулеметные ленты они собирали по заданию Осоавиахима сами, расчищая поля для пахоты.

Но эту новость мы узнали уже тогда, когда построились поротно и двинулись в назначенный нам район в сопровождении все тех же ребятишек, маршировавших рядом по обочине пыльного проселка.

КОМАНДИР ОТДЕЛЕНИЯ

— А это кто тут развалился? А ну, подымайсь! Подымайсь все живо! Какая рота? Рота какая, к тебе обращаюсь?

— Это кто тут орет? — слышится голос из темноты.

Мы, дружно вскочившие при первом же «подымайсь!», узнаем этот голос.

— Не «орет», а распоряжается, наводит порядок, — возмущается незнакомое начальство. — Вы кто такой?

— А вы...

— Я лейтенант Сонин, адъютант командира запасного армейского полка.

— А я командир маршевой роты старший лейтенант Жуков. Вот что, любезный, объясни мне, кто дал тебе право оскорблять моих бойцов? Ишь, фронтовик нашелся!

Жуков, могучий, неразговорчивый мужчина из кавалеристов, подходит к лейтенанту, берет его за локоть и отводит в сторону.

— Так ведь подполковник приказал всех собрать в сарай, — уже несколько спокойнее говорит лейтенант.

— Вот я за этим и пришел. Считай, что ты приказание выполнил. Своих людей я сам приведу. Ступай. Кстати, я попрошу, чтобы тебя ко мне в роту направили, когда на фронт выступим.

— Имейте в виду, старший лейтенант, — говорит адъютант уходя, — что о вашем поведении по отношению ко мне будет доложено командованию.

— Докладывай, — отмахивается Жуков. — Рота, встать, приготовиться к построению.

В сарае, чудом не сметенном войной с этой истерзанной длительными боями земли, горит одна-единственная свечка, которую держит в руке немолодой, густобровый подполковник. Свет на его лицо падает как бы снизу, и оттого глаз мы не видим, а лицо командира полка издали, сквозь пар от мокрого обмундирования кажется бледным.

— Товарищи! — глуховатым голосом говорит подполковник. — Сегодня вы влились в состав прославленной армии, дравшейся с фашистами под Москвой, Сталинградом, Брянском. Служить под ее знаменами — большая честь для любого советского воина. Разрешите поздравить вас с этим событием.

Подполковник говорит глуховатым голосом, монотонно.

— Вы займетесь боевым сколачиванием отделений, взводов, рот. Будете по-фронтовому экипированы, вооружены, после чего выступите на передовую и вольетесь в состав стрелковых соединений.

Он называет нам номера некоторых наиболее отличившихся в боях дивизий, выражает свою уверенность в том, что и мы своими подвигами, воинской доблестью приумножим их боевую славу, освобождая родную землю от фашистской нечисти.

— Все три прибывшие эшелоном маршевые роты, — продолжает он, — временно до переформирования будут располагаться в соседнем селе. От станции это всего семь километров. Если нет вопросов, командирам рот строить подразделения и выступать в район дислокации.

Переформировали нас только через неделю. Из отделения ушли Кузнецов, назначенный парторгом роты, и Ахмедов, оказавшийся во втором взводе пулеметчиком.

Вместо них пришли рядовые Сивков и Манукян. Нашим новым командиром роты назначен капитан Полонский, худощавый, рослый, очень красивый мужчина лет сорока, не то строитель, не то архитектор. «Городской товарищ», как сказал про ротного Сивков.

Получил официальное утверждение в должности и я, Сергей Кочерин. Назначен командиром первого отделения первого взвода седьмой стрелковой роты с присвоением воинского звания «младший сержант». На мое несмелое высказывание о том, что в боях на Курской дуге был рядовым пулеметчиком, командир роты, кажется, даже не обратил внимания.

— Ты воевал, тебе и командовать нами, — заключил Сивков, узнав о моем назначении.

Сивков, несмотря на сравнительно молодой возраст (ему двадцать семь), кажется, все знает и все умеет делать по части житейской. Тут он может с успехом потягаться с Тельным и даже в чем-то обойти его. До войны Алексей работал продавцом у себя на родине, в Архангельской области. Прикидываю: Игнат и Алексей будут отличными солдатами, в бою на них можно положиться.

Настоящим мучением для меня, как командира отделения, стал Кремнев. Он из тех людей, которые все умеют, но ничего не хотят делать. Несмотря на мои и Сивкова потуги, он не мог научиться скатывать шинель.

После каждой неудачи Кремнева я, не опытный в педагогике, начинал горячиться, повышать голос на своего подчиненного, но это мало приносило пользы.

В таких случаях хозяйка нашего дома бабка Гаша воинственно становилась между нами и, напирая на меня, с генеральскими нотками в голосе командовала:

— А ну, уймись! Нешто можно так? Чему начальники тебя учат, а?

Пришлось воспитательную работу с Кремневым проводить в основном в поле, на занятиях, где моим помощником становился Сивков.

— Нет, Кремнев, не так идешь в атаку, — сокрушенно говорил Алексей, с каким-то сожалением поглядывая на сослуживца. — Ты пригнись. Вот так вот...

Сивков ловко перехватывал карабин в положение «на изготовку», полуприседал, слегка наклонял туловище вперед и в ускоренном темпе, короткими шагами двигался в атаку, зорко вглядываясь в «противника».

Он шел по своей русской земле как ее хозяин и защитник, прочно впечатывая каблуки ботинок в еще нетронутую плугом пашню. Полуистлевшая стерня похрустывала под его ногами. Но пока это были шаги воина, а не хлебороба, которого ждала эта истосковавшаяся по плугу земля.

Стерня наводила нашего парторга Кузнецова на невеселые думы. Шел июль, а поля не вспаханы. Некому, да и нечем пахать. Весь инвентарь колхоза вывезли куда-то в тыл накануне прихода немцев еще в сорок первом, и пока ни один плуг, ни одна борона не вернулись назад. Бабы и ребятишки вскопали кое-где лопатами небольшие полоски, засеяли рожью из семян, выделенных колхозу государством, но семян этих было мало.

Кузнецов со вздохом разминал в крупных сильных ладонях хлебороба комочки земли, долго нюхал их, грустно качал головой, снова вздыхал и осторожно, словно боясь причинить земле боль, ссыпал их обратно на бурую стерню.

Помня, как учили меня прежние командиры, я тоже старался хорошо подготовить свое отделение к предстоящим боям, но у меня получалось далеко не так, как у них. Особенно со стрельбой. И Манукян, и Таджибаев, и Кремнев стреляли плохо.

Командир взвода младший лейтенант Ядрошников то и дело распекал меня за огневую выучку стрелков отделения, грозился отстранить от командования.

Реальную огневую силу в отделении представляли только двое: Тельный с ручным пулеметом и Сивков со своим ППШ. Как автоматчик, я тоже был не из лучших.

Выручил парторг. К тому времени Ивану Ивановичу присвоили звание старшины, и он часто бывал у нас, в бывшем своем отделении, видел мои горести и решил сам взяться за обучение Кремнева, Таджибаева и Манукяна.

Несколько лучше обстояли дела с тактикой. Я учил свое отделение тому, чему самого научила война, рассказывал им, что, где и как было, просил наматывать на ус. В основе обучения была практика.

Самое желанное для нас время в ту пору было — от ужина до отбоя. Подымив перед сном грядущим на крыльце, мы не спеша входим в дом, разуваемся, снимаем гимнастерки и укладываемся рядком на пол, застланный шинелями и плащ-палатками.

Прошел еще один день. С утра и до вечера с коротким перерывом на обед мы прорывали «вражескую» оборону, «блокировали» дзоты, вели «бой» в траншеях. Если в прошлом году я был в роли ученика, то теперь в другой — учителя. А это, оказывается, куда сложнее, чем я предполагал. Особенно не хватало мне главного качества любого учителя — выдержки. Мне казалось, что даже после самого короткого объяснения изучаемого всем и все должно быть ясно и понятно. Оказывается — нет.

После ужина сидим на завалинке нашего временного жилья, ждем Алексея, Он пошел к старшине за гармошкой. В роте Сивков — единственный гармонист, но старшина все же не дает ему гармонь на постоянное хранение, боится, как бы не уплыло куда-нибудь это ценное ротное имущество с помятыми кое-где мехами, приехавшее с нами вместе с самого Урала.

Сивков идет по деревне вместе с Зинкой-солдаткой и еще двумя-тремя девчонками. Идет, как у себя на родине, тихо наигрывая незнакомую нам простенькую мелодию, Догадываемся: Алексей своей игрой созывает молодежь к нашему крыльцу.

Скоро сюда потянутся солдаты, подойдут молодые женщины-солдатки, девчата, Потом встанут в кружок и будут, хихикая и перешептываясь, смотреть, как пляшут Зинка и Сивков. Затем, как бы осмелев, вслед за ними выйдут на круг еще несколько девчонок.

Первым начнет свои архангельские частушки-припевки Алексей:

А моя милка маленька
Да как кобылка каренька.
В лапотки обуется
Да как пузырь надуется...

Тальянка взвизгивает в его руках на полную мощь своих легких. Сивков «дробит» и свысока оглядывает улыбающихся девчонок синими круглыми глазами из-под крупных белесых с рыжинкой бровей. Около Зинки он останавливается и отбивает чечетку с особым усердием, вызывая партнершу на круг. Зинка, ладная, кареглазая, с высокой грудью и длинными косами, обутая в довоенные брезентовые туфли на низком каблуке, поправляет на мягких покатых плечах полушалок, секунду-другую как бы раздумывает, потом стремительно пускается в пляс, смело наступая на партнера.

Мы знаем: вот-вот и баба Гаша не выдержит, выйдет на круг, взмахнет своим головным платком и споет такую частушку, что хоть вались на землю и хохочи до колик в животе.

Нашему парторгу, старшине Кузнецову, как-то побывавшему на таких посиделках, не понравилось их «идейное» содержание, о чем Иван Иванович доложил капитану Полонскому. Но тот не поддержал парторга, сказал, что слез эти люди пролили вдосталь. Пусть хоть так повеселятся. Лучшего ни он, командир роты, ни Кузнецов, парторг ее, предложить не смогут.

Иван Иванович махнул на нас рукой и больше не приходил на вечеринки к бабкиному крыльцу.

Сивков умел играть еще и кадриль, но танцующих не оказывалось, и Алексей опять заводил свою простенькую архангельскую. Когда совсем смеркалось, все начинали расходиться.

Так случилось и сегодня. Но с одним непредвиденным происшествием...

— Слышь, товарищ командир, — Алексей, стоя рядом со мной, хитровато отводит глаза. Гармонь, застегнутая на ремешки, у него под мышкой. — Ты разреши после отбоя малость задержаться. Зинку, понимаешь, проводить надо. На том краю деревни, понимаешь, живет. Боязно одной идти.

Я знаю не хуже Сивкова, где живет Зинка. До того края деревни и всего-то шагов триста. Но уж так и быть, пусть провожает. Может, сегодня старшина роты не придет нас по пяткам считать.

Алексей возвращается ночью. Тихонько разувается у порога, снимает гимнастерку, нащупывает свободное место на полу и ложится.

Но через некоторое время слышу — встает, подходит к печке, шепчет:

— Баба Гаша?

— Чего тебе, полуночник? — Старуха, как и я и еще, наверное, кто-то, не спит.

— У тебя тряпочки какой-нито чистенькой нет?

— А по что тебе она?

— Понимаешь, нос в темноте расцарапал, — Алексей говорит еще тише. — Да и лоб, кажись, тоже рассадил.

— Полно тебе врать. Зинка тебя разукрасила. Ох-хо-хонюшки, один грех с вами.

Баба Гаша, ворча, слезает с печки и уводит незадачливого ухажера в сени.

Едва дверь за ними захлопывается, как Игнат начинает комментировать:

— А ведь она, братцы, здорово Алексею физию разрисовала. Во попал мужик! Хо-хо-хо!

— А ну, тихо, спать всем! — Утихомириваю говорунов и скоро засыпаю.

Троих: Тельного, Сивкова и меня парторг поднимает на рассвете. Поеживаясь от утреннего холодка, выходим на крыльцо, недоуменно смотрим на Кузнецова, но первым спрашивает он:

— Чего это ты, Алексей, весь подорожником облеплен?

— Ночью до ветру ходил да в старый окоп брякнулся.

— А, тогда еще ничего. — Кузнецов гасит на губах хитрую улыбку. — Бывают и у окопов острые ногти... Я вот чего, ребятки поднял вас. Косить умеете?

Мы дружно и утвердительно киваем.

— Тогда порядок. С женщинами да девчатами не только плясать надо, но и помогать им. Давайте-ка до подъема разомнемся, покажем силушку молодецкую. Я еще кое-кого из роты собрал. Айда-те за мной.

Косарем я был заурядным, коса оказалась неотбитой, и уже через несколько минут не только обливался потом, но и отстал от всех. Трава перестояла, местами полегла, шеренга солдат в пятнадцать человек двигалась вперед медленно.

И все-таки к часам девяти утра мы скосили делянку за оврагом, обкосили кустарник вдоль противотанкового рва.

— Не знаем, как и благодарить вас, товарищи бойцы, — Зинка, оставшаяся за бригадира, низко кланяется нам, сверкая фарфоровой белизной мелких зубов. — Может, молочка отведаете? Парное еще...

— За угощение спасибо, Зина, но отдайте это молоко ребятишкам. Вроде подарка от нас. Мы сейчас завтракать пойдем.

Кузнецов вытирает косу пучком травы, бережно прислоняет ее к изодранному осколком стволу березки. — Ты вот что, бригадир, принеси-ка вечерком все косы ко мне в избу. Отобьем их.

— Ох, старшина, миленький, не донесу одна, — Зина притворно вздыхает, — совсем силенок не стало...

— Ай, лукавишь, девка! Есть у тебя силенка, Зина. Мне не веришь, вон у Алексея спроси. Не даст соврать. Правда, Сивков?

Сивков молча втыкает косу черенком в землю и, замечая наши ехидные улыбочки, проходит мимо Зинки, гордо вздернув белобрысую круглую голову на могучей короткой шее и широченных плечах.

— Сивков, — бросает ему вслед Зинка, — так поможешь косы нести, ай нет? А то, гляди, плясать не приду...

Вчера командир роты проверил наше отделение по огневой и тактической подготовке. По «огню» мы получили «удовлетворительно», по тактике «хорошо».

— Слабо, Кочерин, очень слабо, — говорит мне капитан Полонский. — Скажи, когда твои люди наконец научатся стрелять?

— Манукяна и Кремнева подтянем. Таджибаев стал стрелять лучше.

Разговаривая еще о чем-то, капитан и парторг уходят, а меня начинает воспитывать командир взвода. Мы с ним одногодки, но на фронте младший лейтенант еще не был, и война ему кажется точным воплощением уставов, которые он изучал в училище, и ровнехонько вписывается в соответствующие статьи и параграфы.

И когда на занятиях по тактике я говорю своим обучаемым, что в такой-то ситуации нужно делать так-то и так-то, Ядрошников отменяет мои рекомендации, ссылаясь на устав.

Я понял, что Ядрошникова не переубедишь, и не стал больше ему возражать, но делать решил по-своему. Для начала нужно было подтянуть огневую выучку тех, троих. Кремнева я закрепил за Тельным, Манукяна — за Сивковым, сам стал заниматься с Таджибаевым.

Мы понимаем, что научить метко стрелять молодых солдат одними лишь тренировками «всухую» нельзя. Нет-нет да и боевым патроном их нужно бы порадовать, а патронов нам почти не дают. Только для контрольных стрельб во время проверок.

Ясно, что приходилось экономить. Патроны нужны были там, на переднем крае. Об этом мы не раз толковали и на занятиях, и во время обедов под звон быстро опоражниваемых котелков.

На помощь нам неожиданно приходит... баба Гаша.

— Ладно, так и быть, выручу я тебя, Серега, — бабка, свесив голову с печки, затягивает седой пучок волос на затылке, хитро поглядывает на меня. — Сколько тебе этих патронов-то нужно?

Мы перестаем звенеть ложками, удивленно смотрим на хозяйку.

— Неужто у вас патроны есть? — Я встаю, подхожу к печке, все еще не веря своим ушам.

— Есть. Могу коробку дать.

— А где они у вас, патроны-то, баба Гаша? — не без тайной робости спрашиваю я старуху.

— Да на полатях вон, в углу. Их, должно, саперы забыли, стояли тут до вас. Только коробку железную мне верни. Заместо ведра будет.

Теперь мы, уйдя подальше от деревни на тактические занятия, палим в овраге по самодельным мишеням.

Главное, чего мы добиваемся от своих солдат, чтобы не ждали они выстрела, не боялись его. У Таджибаева и Манукяна это уже получается. У Кремнева — нет.

Странный человек Кремнев. В отделении его, включая меня, никто не любит. А его мало заботит это. Таких индивидуалистов я еще не встречал. Из-за каждого пустяка он со всеми ссорится. Когда начинают делить сухари, сахар, махорку, а делает это у нас Тельный, Кремнев не спускает глаз с рук Игната, хотя знает, что пайки будут не раздаваться, а разбираться после того, как один из нас отвернется, а Тельный, показывая на пайку, спросит: «Кому?»

И даже при такой архидемократической форме дележа Кремневу кажется, что ему досталось меньше, чем другим. Беседовали с Кремневым и Кузнецов, и командир взвода, и, конечно, я, но с него как с гуся вода. Тельный в глаза и за глаза называет Сашку куркулем, а Сивков все стыдит его, взывает к совести, которой, я замечаю, у Кремнева нет ни капельки.

Со стрельбы идем гуськом. Угрюмые и злые. И все из-за Кремнева, с которым опять состоялся невеселый разговор. Я иду первым, за мной Игнат, за ним Сивков. Последним, как всегда, еле плетется Сашка, загребая пыль растоптанными, ставшими похожими на лапти ботинками. Пилотка у него заткнута за пояс, рукава гимнастерки засучены. Ох и влетело бы Сашке от моего первого фронтового командира старшего сержанта Журавлева! Нет у меня настоящей командирской струнки, и свое назначение командиром отделения считаю случайным.

И все-таки неряшливый вид Кремнева заставляет меня остановить отделение и приказать ему заправиться, надеть пилотку. Делает он это неохотно, но без оговорок. Видимо, соображает, что со мной, младшим сержантом Кочериным, сейчас лучше не вступать в пререкания.

КАПИТАН ПОЛОНСКИЙ

Меня вызвал к себе командир роты. Он сидит за столом в красном углу избы, под образами, и бреется.

— Проходите, проходите, Кочерин. Присаживайтесь, я сейчас.

Капитан вытирает лицо влажным полотенцем, застегивает воротник гимнастерки, одергивает ее.

— Старшина Кузнецов мне говорил, что у вас есть родственники в Ленинграде? Просто знакомые? Кто же? Где они живут? Дорога на деревню Рыбацкую... Это, кажется, на Охте, у Пороховых? Ах, не знаете! Дело вот в чем: командир полка разрешил мне пятидневный отпуск с выездом в Ленинград, к семье. После снятия блокады я там не был. Могу взять вас, если пожелаете, как своего связного. На это тоже есть разрешение...

И вот мы с капитаном в Ленинграде. Бог ты мой, никогда не думал, что выпадет такое счастье — оказаться в Ленинграде, увидеть Галю, ту самую Галю, которая дала мне свою кровь, когда меня доставили в госпиталь!

С Витебского вокзала, задымленного, исклеванного снарядами и бомбами, с выбитыми окнами, мы едем на трамвае до Невского. У меня за спиной два вещмешка с сухим пайком. Один — мой, другой — капитана. Не хочу, чтобы офицер, да еще такой видный, как наш капитан, таскал на себе «сидор», потому и ношу сразу два, хотя капитан и не очень охотно согласился на мое предложение.

На Невском проспекте мы расстаемся. Командир дает бумажку со своим адресом, рассказывает, как ехать на Охту, и берет с меня слово, что я сразу же приеду к нему, если моих знакомых по каким-либо причинам не окажется дома.

Гали дома не было. Впрочем, и самого дома — тоже. Оказывается, в первую же блокадную зиму его разобрали на дрова. Так решили в райисполкоме: ветхие деревянные строения разобрать на дрова. Надо было чем-то отапливать находившийся поблизости госпиталь для раненых детей.

Все это рассказала мне Любовь Алексеевна, учительница-пенсионерка, до войны жившая в том же доме.

Мы сидим с ней на теплых кирпичах полуразрушенного фундамента, едим зеленоватые ягоды красной смородины, грустно вздыхаем каждый о своем. Любовь Алексеевна повторяет:

— Уехала, Галенька, уехала. Как вернулась из эвакуации, узнала, что отец погиб, сразу на фронт подалась. В регулировщицы ее зачислили. Мой племянник Виктор, он в автобате шофером, уже в Выборге ее встречал, когда наши освободили его. Говорит, видная она в военной-то форме. Стоит, флажками этак помахивает. Узнала Виктора, подбежала к нему, расплакалась. А вот адреса ее, полевой почты, значит, не догадался записать. Потом еще ездил, но уже не видел. На другой фронт, говорят, перебросили их батальон.

Я ведь, Сережа, Галеньку с рождения знаю. С первого по четвертый класс учила ее. Отец у них уж очень хороший был. Мосты на железных дорогах строил. Георгием Васильевичем звали. Умный такой, обходительный. А жена его, Маша, она не здешняя. Где-то на стройке познакомились. Она тоже хороша в молодости была. И очень, скажу я тебе, эту приметность в себе любила.

Галенька не в нее, нет. Она в отца пошла. Да что мы с тобой, как воробьи голодные, эту зелень клюем? Пойдем ко мне, я у дочки теперь живу, недалеко тут. Угощу, чем бог послал. Грибочков на комбижире поджарю. Насобирала тут в лесу.

Я отказываюсь, ссылаясь на то, что меня ждет командир, достаю из мешка банку рыбных консервов.

— Вот вам, Любовь Алексеевна, подарок с фронта...

— Спасибо, родной, спасибо, но не приму я его. Знаю, что за подарок. Это паек твой. А сам чем сыт будешь?

Она берет у меня из рук вещмешок, кладет в него банку обратно, умело, по-солдатски, затягивает шнурок и лямки.

— Если командир сказал, то надо идти, ступай с богом. Дай я тебя на прощанье поцелую, воин ты мой юный. А теперь запиши мой адрес. Если будет какая-либо весточка от Гали, я дам тебе знать на фронт. Пиши мне чаще.

Я написал Любови Алексеевне лишь глубокой осенью, когда стояли в обороне под Голдапом. Милая, добрая старушка на тетрадном листе в косую линейку, политом, очевидно, горькими слезами, сообщила мне страшную весть: Галя погибла в сентябре того же года на переправе через Теплое озеро — пролив между Чудским и Псковским озерами.

Как это случилось, никто не знает. В коротком извещении военкомата больше ничего не было сказано.

Пройдет много, много лет, прежде чем я побываю на ее могиле и положу на холодный бетон обелиска неяркий букет полевых цветов.

...Как проехать к Гагаринской, где жил капитан Полонский, мне объяснил милиционер. Но я решил все же идти пешком вдоль набережной Невы, к Литейному мосту. Мне казалось, что по рассказам я немножко знаю Ленинград. Оказалось — нет. Ни одного здания, которое я мысленно давно представлял себе, не узнаю.

У Литейного моста (его название я узнал со слов милиционера) меня останавливает патруль. Капитан внимательно читает документы, осматривает мой внешний вид, очевидно, находит его сносным и говорит:

— Можете идти, младший сержант.

— Товарищ капитан, а не скажете, где здесь можно переночевать? Как-то неудобно идти к незнакомым людям.

Капитан уже знает, что моей родственницы (так я отрекомендовал ему Галю) в Ленинграде нет, уехала на фронт, поэтому думает, как помочь мне.

— Вот что, — говорит он, — раз приехал в Ленинград, погуляй, посмотри город и поезжай на Фонтанку, дом девяносто. Там военный пересыльный пункт. Устроят как-нибудь.

Я ходил по городу весь день. К вечеру еле волочил ноги от усталости и думал лишь о том, где бы найти уголок в скверике, закусить и завалиться спать до утра. Ни на пересыльный пункт, ни к командиру роты решил сегодня не ходить.

Такой уголок я нахожу, когда уже начинает смеркаться. Скверик расположен невдалеке от улицы, на которой живет капитан, посреди его стоит какой-то памятник.

Я сажусь на ступеньку, ведущую к цоколю, достаю консервы, хлеб. У меня есть даже сахар и, если бы где-либо можно было разжиться кипяточком, — ужин оказался бы что надо.

Гранит ступеньки нагрелся на жарком июльском солнце, спать на ней будет удобно, как на печке. Лишь бы скорей темнело. Но, как назло, в Ленинграде в эту пору, как и у нас в деревне, темнеет где-то около полуночи. Тихие синие сумерки так незаметно переходят в ночь, что и не сразу заметишь, когда же она наступила.

Но вот, кажется, темнеет. Я расшнуровываю ботинки, кладу мешок под голову, ложусь на ступеньку, накрываю лицо пилоткой и в то же мгновение слышу:

— Это что такое? Кто тебе разрешил здесь спать?

Передо мной стоит женщина в каске, с противогазом и красной повязкой на рукаве синей вязаной кофточки. Голос ее строг, но глаза, кажущиеся неестественно огромными на красивом, отмеченном неизгладимой печатью блокады лице, улыбаются.

— Ты кто? — спрашивает незнакомка голосом, который я никогда прежде не слышал ни у каких других женщин.

— А вы кто?

— Я дежурная по подъезду. Как раз по тому, напротив которого ты расположился почивать.

— Слушайте, — женщина мне годится в матери, поэтому стараюсь быть предельно вежливым, — я сегодня пять раз показывал военным патрулям свои документы. Можно я вам их не покажу?

— Можно. — Женщина снимает каску и садится рядом. — Находилась я сегодня — моченьки моей нет. Как зовут тебя?

— Сергеем. Кочерин Сергей.

— Слушай, Кочерин Сергей, махорочки у тебя, случаем, нет?

— Есть!

— Давай покурим.

— Некурящий. А вы, пожалуйста, закуривайте.

— Вот умница. Давай, мальчик, подымим, а потом подумаем, как устроиться тебе с ночлегом. Не годится фронтовику на мостовых валяться.

— Я привык...

— Твоя привычка тебе еще послужит. Но не здесь. Здесь, Сереженька милый, Ленинград. А мы — ленинградцы. Зовут меня Нелли Максимовна. Пойдем-ка ко мне на квартиру.

— Нет, спасибо, я здесь...

— Глупый ты. Пошли. Все равно не отстану.

Она устало поднимается, отсыпает в горсть немного махорки, протягивает пачку мне.

— Возьмите всю. Говорил же: не курю.

— Ну спасибо за рыцарский поступок, товарищ фронтовик, — улыбается она и бережно опускает пачку в кармашек.

Нелли Максимовна живет на четвертом этаже. Лестница длинная, и она медленно идет впереди меня, цепко хватаясь за переплетье литых чугунных решеток.

— Разрешите, я помогу вам.

— Спасибо. Не привыкать. Все самое страшное, Сережа, уже позади.

За старинной ободранной дверью незапертой квартиры тянется длинный темный коридор. Нелли Максимовна включает свет, под потолком вспыхивает крохотная лампочка.

— Сюда, налево, Сережа. Это моя комната, входи.

— Вы одна живете?

— Сейчас одна. Соседи еще в эвакуации.

Комната Нелли Максимовны большая и, очевидно, светлая, с тремя высокими окнами, выходящими на Неву, почти пустая. В углу стоит старинный рояль с бронзовыми подсвечниками, но без крышки, в одном углу — кровать, в другом — печь-буржуйка со снятыми трубами.

Хозяйка опускает светомаскировку, делает это, наверное, по привычке и зажигает электричество. В простенке я вижу большой портрет в металлической раме. Это, конечно же, Нелли Максимовна. Она в огромной шляпе с какой-то сеткой, в белом платье с приколотыми цветами; на длинной, в мягком изгибе шее черная ленточка с брошкой.

Заметив, с каким вниманием я рассматриваю портрет, Нелли Максимовна подходит ко мне, спрашивает с улыбкой:

— Похожа?

— Конечно. Я сразу узнал.

— Это я в костюме Сильвы. Смотрел такую оперетту?

— Нет. Ни одной оперетты я не видел. Я ведь из деревни.

— Догадываюсь. Еще посмотришь, Сережа, посмотришь. Ты молодой. И оперы, и оперетты, и балет. Все посмотришь.

— А это ваш муж? — указываю я на мужчину средних лет, портрет которого висит в соседнем простенке.

— Он. Владимир Петрович.

— Наверное, тоже на фронте?

— Его уже нет в живых. Он умер от голода в январе сорок второго. И мама — тоже.

Нелли Максимовна достает из кармана «бычок» самокрутки, дрожащими руками зажигает спичку, прикуривает.

— Если бы ты знал, Сережа, какой это был человек!

— Он тоже артист?

— Нет, врач. Педиатр. Детский, значит. Он называл свою профессию самой гуманной на земле и умер, служа ей. Когда Владимир Петрович уходил на дежурство в больницу, я давала ему на обед тонюсенький ломтик хлеба с комбижиром. Но, оказывается, он не съедал его, а отдавал раненым детям. Так долго не могло продолжаться. Однажды, придя с работы, я нашла его мертвым... Скажи, ты уже был на фронте?

— Да, я после госпиталя.

— И ты видел фашистов, стрелял в них?

— Конечно. Я ведь был пулеметчиком и стрелял хорошо.

— Ну а вот так, лицом к лицу, приходилось сталкиваться?

Нелли Максимовна словно с недоверием смотрит на меня, грустно вздыхает, берет меня за руку выше локтя и очень тихо, почти шепотом, говорит:

— До войны я бы не поверила, что смогу убить человека... Но фашисты — они не люди и потому, наверное, Сережа, остались твои глаза такими чистыми. Впрочем, довольно. Давай-ка соображать ужин.

Нелли Максимовна снимает сумку с противогазом, вешает ее на спинку кровати.

— Знаете, я уже поужинал.

— А я нет. У меня есть рыбьи головы и картошка.

— У меня — кусочек сала и сахар. И хлеб, конечно.

— Хлеб теперь и у меня есть. Так что давай устроим пир.

Она принесла из кухни картошку, принялась готовить ужин.

— А ты, Сережа, полистай пока альбомы. Там много моих театральных фотографий. Они в рояле. Там внутри, на струнах лежат.

Альбомы листаю не без робости. До чего же она была хороша!

— Нелли Максимовна, а вы и сейчас артистка?

— Нет. После смерти мужа я санитаркой в госпитале работаю, рядом здесь.

Поужинав, Нелли Максимовна стелет мне в углу и приказывает снять белье.

— Ложись и не разговаривай. Я тебя укрою одеялом, а сама выстираю белье, к утру оно высохнет. Оно ведь почти черное у тебя, Сережа. А у меня кусочек мыла есть.

— Вам же отдохнуть... — пытаюсь протестовать, но хозяйка перебивает меня.

— Сегодня я всю ночь буду дежурить. Налетов на город давно нет, но дежурство не отменяется. Все. Спи, мой мальчик, я пошла на кухню.

Она будит меня утром. В изголовье лежит выстиранное и отутюженное белье, на столе попыхивает паром чайник, комната по самый потолок наполнена солнцем, и даже черная от копоти старинная лепка по карнизу кажется не такой уж мрачной.

— Одевайся, Сережа, и посмотри на это чудо, — Нелли Максимовна, приоткрыв дверь в комнату, показывает на окно.

Одеваюсь, босиком подхожу к окну, открываю его и вижу чудо, о котором говорит хозяйка.

Чудо — это Ленинград. Израненный бомбами и снарядами, изморенный голодом и морозами, опаленный огнем, он был воистину велик и воистину прекрасен. Велик мужеством и доблестью своих защитников, прекрасен плодами человеческого гения и ранами, полученными в долгом и страшном бою с врагом.

Каким я видел Ленинград? Вот таким. Великие люди писали о нем, и разве смог бы я что-нибудь добавить своими словами к той красоте, которая открылась передо мной в то ясное, подернутое голубой дымкой июльское утро сорок четвертого года.

— Ты знаешь, Сережа, — Нелли Максимовна, стоя за моей спиной, мягко кладет руку на мое плечо, — в сорок первом мне предложили эвакуироваться вместе с одним детским садиком. Я поехала, но только до Ладоги. Дальше не смогла. Ну скажи, могла ли я оставить это чудо в беде? Не могла! Я вернулась, чтобы разделить судьбу своего города. Если бы враг убил его, то только вместе со мной.

В девять утра я попрощался с Нелли Максимовной у ворот госпиталя на Суворовском проспекте и направился к Полонским, дав ей слово, что, если капитан не оставит меня в своей квартире, обязательно приду ночевать к ней.

Но к Полонским я пришел лишь после обеда. Ходил по городу, нашел Смольный, посмотрел на него издали, побывал у Исаакиевского собора, на Дворцовой площади. Если бы не патрули, ходил бы до темна, но надоело показывать свои документы и без конца объясняться.

На стук мне открыла дверь стройная, коротко стриженная женщина с погонами старшего лейтенанта медицинской службы и крохотным, почти игрушечным пистолетиком на ремне. Она улыбалась, жуя бутерброд.

Без труда догадываюсь, что это сестра капитана, он рассказывал про нее в поезде.

— Входите, — женщина отступила в сторону, потом, обернувшись, крикнула в коридор: — Вадим, это к тебе!

Из комнаты справа вышел капитан Полонский. Но это уже какой-то другой капитан. В синей рубашке без галстука, в серых брюках он выглядел гораздо моложе, чем в форме. И проще, и доступнее. Нас уже не разделяла невидимая, но реально существовавшая грань военных рангов, утверждаемая даже формой одежды.

— Входи, входи, Сергей. Но он, Лиля, скорее к тебе, чем ко мне. Ведь ты жаловалась, что сидишь без кавалера.

Лиля неожиданно громко рассмеялась, оглядела меня с головы до ног.

— А что? Он мальчик — ничего. Только молод для меня. — Она притворно вздохнула. — Не смущайся, Сережа, мы все Полонские такие. Давай твою пилотку, вещмешок вешай сюда. И, пожалуйста, не робей.

— Я и не робею, — с трудом выдавливаю из себя первые пришедшие на ум слова, хотя столь необычный прием, конечно, огорошил меня.

— Проходи, Сергей, — капитан открывает дверь, пропускает меня вперед. Вхожу в комнату и замираю: там одно начальство.

Делаю попытку отступить, но дверь за мной уже захлопнута, и старший лейтенант Лиля легонько подталкивает меня к столу.

— Садись рядом со мной, вон твой прибор.

— О тебе, Сергей, разговор уже был, поэтому представлять тебя не нужно. — Капитан ободряюще смотрит мне в глаза. — Здесь все мои друзья. Женщины — сплошь медицина, включая мою супругу, мужчины — сплошь строители во главе с нашим профессором.

Полковник с седыми длинными, не как у всех военных, волосами хитровато подмигивает мне. Догадываюсь, что он-то и есть профессор.

Мой приход прервал разговор старых друзей, наверное, давно не видевшихся. Я чувствовал себя в полном смысле не в своей тарелке, хотя Лиля уже успела наполнить ее нехитрой закуской.

— Друзья мои, — полковник застегивает крючки на воротнике кителя, — наша компания пополнилась еще одним, самым юным гостем, фронтовиком. Предлагаю, как старший по возрасту, выпить за здоровье этого паренька, за его удачи в бою.

Я взял дрожащей рукой рюмку (когда и кто ее поставил — не видел), поднялся со стула, как это когда-то делал отец, чокнулся со всеми поочередно, но делал все это механически, как заводной. У меня никак не укладывалось в сознании, что профессор, настоящий живой профессор, да еще полковник, будет предлагать тост за мое здоровье.

Едва не расплескав водку, я бережно ставлю рюмку на место и осторожно опускаюсь на стул.

— А почему гвардия не пьет? — сидящий напротив меня мужчина в полувоенной форме с любопытством поглядывает на нетронутую рюмку.

— Я, честное слово, не пью.

— Вадим, он тебя боится, — говорит миловидная женщина в очках (очевидно, жена капитана) и осторожно толкает Полонского локтем в бок.

— Чего ему бояться? За одним столом сидим. Выпей, Сергей, сколько можешь. Праздник у нас. Первый за всю войну.

Мне не выпивать, а есть хочется. Лиля ко всей прочей закуске положила мне на тарелку солидный кусок консервированной колбасы, а я не знаю, можно ее так есть, куском, или разрезать? Можно есть одну или обязательно с картошкой и огурцами? Нож я держу в правой руке, про это читал в книжках, а вот после того как что-либо отрежешь, куда его класть? Этого не знаю.

Но что за люди, эти Полонские! Что за друзья у них! Через минуту-другую они словно уже забыли обо мне, а может, умышленно это сделали, дав мне возможность поесть. А то, что я зверски голоден, видно было сразу.

Майор рассказывал о поездке в Америку, где он принимал, какое-то имущество, но я плохо слушаю его, боясь что-либо уронить на скатерть.

— Ты скажи, Вадим, почему до сих пор в пехоте? — неожиданно прерывает майора профессор. — Ведь ты строитель, и сам бог велел служить тебе в инженерных войсках.

— Так уж получилось, Николай Иванович, — капитан закуривает новую папиросу. — В дивизию народного ополчения я пришел рядовым. В этом же звании лечился в госпитале после первого ранения. Затем по воле кадровиков попал на армейские курсы младших лейтенантов, получил под начало взвод, воевал. Опять госпиталь, резерв офицерского состава, снова взвод, плюс лейтенантское звание, потом рота. Вот и вся моя военная карьера. — Полонский грустно и как бы виновато улыбается, глядя на своего профессора.

— Может, мне похлопотать в Главном инженерном управлении? — спрашивает полковник.

— Спасибо, профессор. Привык к новой должности. А война не особенно разбирает, кто, например, полковой инженер, кто ротный командир. Довоюю на этой должности. Теперь и до победы недалеко.

Разговор перекидывается на последние вести с фронтов. Мои собеседники, оказывается, знают многое из того, что не сообщается в сводках, и чутье подсказывает, что нужно уйти. Но куда? Я в чужой квартире. На улицу, вот куда!

Осторожно встаю со стула, но полковник замечает это.

— Сергей, спустись, дорогой, вниз. Там машина у подъезда стоит. Попроси у водителя мой портфель. В нем «резерв верховного командования», — полковник щелкнул пальцем по порожней бутылке на столе.

— Николай Иванович, — жена Полонского с укоризной смотрит на профессора, — у нас тоже есть «резервы».

— Сбегай, Сережа, сбегай.

Когда возвращаюсь с портфелем, в коридоре меня встречает жена Полонского.

— Сережа, мы не познакомились с тобой. Меня зовут Мариной Петровной. Вот так, а теперь позволь я покажу тебе Коленькину комнату. Можешь располагаться там. Я постелила на диванчике. И книжки там сохранились. Коленькины любимые.

Не знаю почему, но Марина Петровна быстро показывает мне рукой на дверь в конце коридора и уходит.

Да, меня здесь ждали. На маленьком диванчике — свежая постель, на спинке стула — старенькая полосатая рубашка с короткими рукавами. Даже тапочки есть. Хорошо, что Нелли Максимовна постирала мне белье. Как бы я в грязном-то ложился на такую простыню.

Сажусь к окну. На подоконнике — стопка книг. Верхняя — «Остров сокровищ». Читал такую. Но как давно это было. Еще до войны. Скоро начинаю клевать носом, а ложиться на диван стесняюсь: гости еще не разъехались. Приседаю несколько раз и снова берусь за книжку, но неожиданно в комнату входит Лиля с пачкой «Беломора» в руке.

— Ты не куришь?

— Нет.

— Будущий идеальный мужчина. — Она улыбается, садится на постель. — Ты откуда родом, Сергей?

Я отвечаю. Зная, что она все равно спросит про семью, рассказываю про отца, колхозного бригадира, про мать, сестренку.

— А это вся квартира ваша? — спрашиваю в свою очередь Лилю.

Она вздыхает.

— Была вся наша. Да нас-то — Полонских — осталось двое. Вадим да я. Марина — она на своей девичьей фамилии. В сорок втором здесь умерли папа, мама, младшая сестра — Катенька, на Синявинских болотах погиб старший брат Евгений. Его жена и двое детей утонули при переправе через Ладогу, под Лугой убит Коленька, сын Вадима и Марины. Он жил в этой комнатке. Вот каким был сорок второй год для нас, Полонских.

Лиля прячет лицо в ладони, наклоняет голову к коленям и тихо плачет. Ее бы, конечно, надо успокоить, что-то сказать, может, обнять за худенькие плечики, но как я это сделаю, если она старший лейтенант медслужбы!

Вдруг она быстро встает с дивана, поправляет волосы, расправляет под ремнем гимнастерку.

— Сейчас я вернусь. Ты посиди, Сережа.

Лиля возвращается с бутылкой и стаканом в руке, наливает себе немножко водки, пьет одним глотком и закуривает снова.

— Сейчас у меня пройдет. Выпила — вот и расслюнявилась. А их служебных разговоров за столом я не люблю. Как выпьют — давай поступки начальства обсуждать. Пойдем, Сережа, я покажу тебе комнаты. Все они, кроме этих двух, в запустении, но ремонтировать, видно, после войны будем.

Я никогда не видел такой большой квартиры с хрустальными люстрами под высокими потолками; квартиры с полукруглыми вверху окнами, с медными ручками на дверях и выщербленной мозаикой паркета.

Все это выглядело когда-то солидно, внушительно, вселяло невольное почтение к хозяевам у всякого, переступившего порог.

— Вы здесь и родились?

— Вот в этой комнате. Здесь была мамина спальня. За два года до революции родилась, Сережа.

— Значит, ваши родители были богачи?

Лиля прислоняется спиной к косяку двери, закрывает глаза и негромко смеется. От прежнего кислого настроения у нее не осталось и следа.

— Развеселил ты меня, Сергей Кочерин. Конечно, они были люди не бедные. Из дворян. Наш папа и до революции был профессором университета. Он написал очень много книг, объездил почти весь мир и всю жизнь до последнего дня честно трудился. Заводов, фабрик, поместий, Сережа, у него не имелось. Вот так. А теперь пойдем в твою комнату, поговорить нужно. Именно мне, и именно с тобой.

Она садится на диванчик и опять закуривает.

— Сегодня вечером я уеду в свой укрепрайон. Меня подвезет туда профессор. С Вадимом мы за всю войну видимся первый раз. О нем мы и поговорим. Что такое Вадим Полонский? Между собой мы называли его человеком не от мира сего. Он честнейший, принципиальнейший и упрямейший из людей. На сделку со своей совестью никогда не пойдет. И, увы, иногда из-за этого страдает. Начальники его недолюбливали. Исключение составлял Николай Иванович, который давно хотел взять Вадима к себе в институт, на кафедру, но этот упрямец все время отказывался и шел строить дома, работал прорабом.

Лиля помолчала, опять стиснула лицо ладонями, наклонила голову, густые темные волосы с едва заметными: сединками сползли на высокий чистый лоб.

— Да, так вот. Вы будете с ним на фронте. Сама я там не была, но знаю, что такое война. Прошу тебя, Сережа, молодого, сильного и, наверное, смелого парня: побереги своего капитана в бою. Ведь его может... ранить, контузить. Или мало ли что такое случится. Не оставь его в беде, умоляю тебя. Понял?

— Угу.

— Слово даешь?

— Честное комсомольское.

Она опять улыбается.

— Это ты хорошо сказал: «честное комсомольское». Наш Коленька тоже так говорил. Ты даже чем-то похож на него.

— А где эта Луга?

— Здесь, под Ленинградом. Он был бойцом в лыжной бригаде спецназначения. Ему едва исполнилось восемнадцать. Ушел добровольцем по путевке райкома комсомола. И вот еще что: о нашем разговоре, пожалуйста, никому ни слова. Особенно Вадиму.

Я обещал.

Утром, когда одетый и умывшийся я читал у окна, в комнату вошел капитан.

— Как отдохнул, Сережа?

— Здорово! Как в госпитале. На простыне, с подушкой.

— Отлично. Пойдем попьем чайку да будем собираться.

— Куда?

— Домой, Сережа, в роту.

— Так еще три дня?

— Видишь ли, — капитан садится на диванчик. — Марина Петровна сегодня улетает в Москву на какой-то слет фронтовых хирургов, Лиля уже уехала в часть, с друзьями я повидался. Что нам, двум бобылям, делать в пустой квартире? Поедем-ка и мы. В роте дел по горло. Город посмотрел?

— Посмотрел.

— Тогда порядок.

В роте ожидала приятная новость: приказано получить в отделение еще один автомат вместо карабина. Решаю вручить это мощное оружие пехоты Таджибаеву.

Итак, в отделении — ручной пулемет, три автомата, два карабина.

Через неделю после нашего возвращения из Ленинграда было проведено учение с ротами, готовящимися к отправке на передовую. Их оказалось довольно много: полтора батальона, без малого тысяча человек.

На учение приехали командующий фронтом и член Военного совета — известный в стране партийный работник. Было все, как в настоящем бою: артиллерийская подготовка, рота танков. «Противник» находился в окопах, за проволочными заграждениями, которые «простреливались» из дзотов и выносных ячеек.

Мы двинулись в атаку дружно, с криками «Ура!», но довольно скоро начальство вернуло все роты в исходное положение.

Командующий приказывает построить всех участников учений в одно каре посреди большого поля, недавно очищенного от немецких мин. В центр каре командующий и член Военного совета въезжают на открытой машине. Первым выступает командующий. Он указывает на допущенные ошибки, критикует нас за то, что отстаем от танков, держимся далековато от разрывов своих снарядов, прикрываясь которыми мы обязаны смело сближаться с противником, стремительно врываться в его траншеи, пока противник не опомнился и не сумел восстановить нарушенную нашей артиллерией систему огня.

Догадываюсь, что командование фронта осталось не очень довольно нашей выучкой, а потому все дни с рассвета дотемна мы стали проводить в поле. Даже обед привозили туда.

Чаще всего в составе роты мы занимаемся тактической подготовкой. За оврагом мы отрыли несколько линий траншей и теперь атакуем их по три-четыре раза в день. Перед каждой атакой отдаются боевые приказы, организуется взаимодействие в различных вариантах, условно проводится артиллерийская подготовка, и только потом мы начинаем очередную атаку.

После таких занятий еле добираемся до деревни, ужинаем и буквально валимся на пол. Встречи на завалинке прекратились, и даже Сивков больше не отпрашивается к Зинке-солдатке. Не до свиданий.

Баба Гаша ворчит, критикуя наше начальство. Нельзя, говорит, так людей изводить. Ну что ж, она не солдат, требования устава на нее не распространяются и вольно ей обсуждать приказы командиров.

ЗА РЕКОЙ ШЕШУПЕ

Дивизия, в которую мы влились, после форсирования реки Шешупе вступила на территорию Восточной Пруссии, но смогла пробиться вглубь лишь на несколько километров. Сказывались предыдущие многодневные бои, и прибывшее пополнение, очевидно, было для нее каплей в море и не могло сыграть какой-либо существенной роли в тех наступательных боях.

Когда мы прибыли на передовую, то на следующее утро, после короткого артналета полк, в который вошла наша рота, двинулся в атаку, но, встреченный сильным пулеметным огнем из каменных подвалов какой-то юнкерской усадьбы, залег.

Даже нам, рядовым солдатам, и то было ясно, что без танков эти огневые точки не подавить. А танков не было. Две маленькие самоходки, поддерживавшие атаку нашего батальона, сгорели в самом начале боя.

Но едва ли не страшнее пулеметов для нас была эта чужая земля. Не земля, а просто жирная глина, размытая непрерывными дождями, вдоль и поперек оплетенная колючей проволокой, она хватала нас за ноги мертвой хваткой. То словно губка всасывала ботинки, то, наоборот, уплывала из-под ног, когда мы пытались подняться на голые высоты, обороняемые врагом. Это был враг лютый, озверевший, стремившийся во что бы то ни стало не пустить нас теперь уж в свои города и городки, в свои хутора и усадьбы.

Но что хорошо понимали мы, то еще лучше понимали там, наверху, включая, наверное, командующего фронтом. Поступил приказ прекратить атаки, не губить людей зазря. У меня в отделении потерь не было, хотя во время последней атаки мы продвинулись дальше всех шагов на двадцать.

И вот третью неделю сидим в обороне. За это время нас успели еще раз переформировать. Капитан Полонский теперь — адъютант старший батальона, а мое отделение целиком передано в пятую роту.

В нее же назначен парторгом и старшина Кузнецов. Это хорошо. И еще: наше отделение тоже пытались разбить по другим взводам роты, но капитан Полонский не разрешил. Спасибо ему от всех нас. Перед выходом на передовую он хотел взять меня своим связным, но моего согласия не получил. Я даже напомнил капитану его слова, сказанные профессору в Ленинграде, — до конца войны оставаться в роте. Полонский погрозил мне пальцем и не стал настаивать.

Что же это такое «сидение в обороне»? Зимой прошлого, сорок третьего, когда моя служба только начиналась, это был по фронтовым условиям рай. Здесь — ад. Тельный говорит, что грешников вместо поджаривания на огне следует совать в эту глину. Дешевле будет.

Идет нудный моросящий дождь, не укроешься от сырого холодного ветра. Ни обсушиться, ни обогреться. Чтобы притащить термос с холодной кашей, приходится передвигаться ползком, так как ход сообщения залит водой и ее не откачать во веки вечные не только что ведрами, но и сотней пожарных насосов.

Ночь напролет всем отделением посменно котелками вычерпываем воду из тесного блиндажика, вырытого прямо в стенке хода сообщения. Но она продолжает на наших глазах сочиться и сочиться из земли, словно кто-то гигантским прессом выдавливает ее оттуда. Ночью мы ходим за еловыми ветками, застилаем пол блиндажа, но уже к утру земля заглатывает их.

Чтобы вода не стекала в блиндаж, пол которого ниже хода сообщения, Игнат соорудил запрудку из палок, дерна и соломы. Час-другой запрудка держит воду, потом уступает ей, расползается на глазах, и вся «гидротехника» вместе с потоками воды устремляется в блиндаж.

Но пуще всяких бед для меня стали чирьи, один за другим вздуваются на шее и затылке. Военфельдшер батальона направлял в медсанбат, но я, честно говоря, не хотел оставлять своих ребят, боялся, что меня могут неправильно понять, хотя полежать недельку в сухой теплой постели было бы недурно.

— Командир, у меня предложение, — говорит Сивков. Он держится молодцом, лучше всех нас, и ничто не может поколебать его врожденного оптимизма. — Надо выбираться из этого чертова блиндажа.

— Куда?

— В стенках траншеи вырыть норы. Эти дренажные колодцы ни хрена не помогают.

Дренажные колодцы в траншее и в блиндаже мы выкопали по предложению капитана Полонского, закрыли их щитами из жердей, но вода в них стекает плохо. Глина не впитывает влагу и не пропускает ее. Дно траншей давно превратилось в настоящее болото.

— Но ведь загнемся в этих норах, окоченеем от холода, — возражаю я Алексею.

— И об этом покумекал. Километрах в двух отсюда заприметил я сарай. В нем сено. Гнилое, но нам сгодится. Предлагаю: сегодня за день вырыть норы в стенках траншеи. Не вглубь, а как бы вдоль. Ночью сходить к тому сараю, принести по доске и по тюку сена в плащ-палатках. Постелить это сено на доски и будет сухо.

— С Гусевым поговорить бы...

— Так поговори. Он мужик головастый.

Да, наш новый взводный — мужик головастый. Младший лейтенант Гусев уже не молод. Офицерское звание получил здесь, в полку. Начал войну рядовым, командовал отделением, был помощником командира взвода.

Он одобряет предложение Сивкова.

— Правильно, делайте. Снарядами немец кидается редко, мина на такую толщину не возьмет, а из пулемета тем более фриц не достанет. Копайте.

Мы беремся за лопаты. За работой греемся, она хоть на время отвлекает от невеселых дум. Скорей бы ударили морозы. Но, говорят, в этих краях они настают и поздно, и вяло.

Глину из ниш выбрасываем на бруствер. Если ссыпать на дно траншеи, тогда вообще не проползешь. Немцы замечают нашу работу. Для острастки дают несколько очередей из пулеметов, но нам наплевать на них. Роем себе и роем.

У Манукяна и Кремнева дела с отрывкой ниш продвигаются плохо. Армен — парень исполнительный, но сильно ослаб за последние дни. Я предлагал санинструктору отправить его в санчасть подлечиться, однако тот ответил, что в роте таких, как Манукян, каждый третий. Что касается Кремнева — то он верен себе: от каждого свиста пули приседает, лопатой двигает еле-еле.

— Шибче работай, Кремнев, — говорю ему. — Не успеешь дотемна.

— Не успею, и черт с ней.

Хочется сказать ему что-либо этакое... Но сдерживаюсь и снова берусь за лопату. За работой злость проходит.

Хлюпая по жиже кирзачами, подходит парторг, телогрейка вымазана глиной. Лицо у Ивана Ивановича серое, глаза ввалились, на щеках инейком светится седая щетина.

— Здоров будь, Кочерин. Что сооружаешь?

Объясняю, попутно упоминаю о предложении Сивкова направиться ночью к сараю.

— Мысль верная, хотя и самодеятельность. — Старшина присел, прислонясь спиной к стенке траншеи. — Но это полумера, Сергей. Командование смотрит и дальше, и глубже. Сегодня в штабе полка соберут партактив, расскажут, что делать. Так больше не может продолжаться. Больных много. А пока копайте. Я доложу ротному, может, на всех этого сарая хватит.

Передохнув, он заходит в наш блиндаж под двумя дохленькими накатами из березовых бревен, соглашается, что жить в нем больше нельзя, оставляет свежий экземпляр дивизионки и идет по траншее дальше.

Весть о полковом партактиве ободряет. Знаю, что собрания всегда проводятся по очень важным вопросам. Потом, наверное, соберут и нас, комсомольцев-активистов, но уже в батальонах, расскажут, как и что.

Первым заканчивает свою нишу маленький Таджибаев. Усенбек работает, как крот, без разговоров, перекуров. Роет и роет.

— Готов, товарищ младший сержант, — по-уставному докладывает он. — Мой окоп готова.

Все, кроме Кремнева, втыкаем лопаты в грунт и, разгоняя ботинками жижу на дне окопа, подходим к Таджибаеву. Нишу он вырыл аккуратную, невысокую, как раз такую, чтобы можно было удобно лежать на боку.

— Везет тебе, Усенбек, — вздыхает Тельный. — Копнул два раза и — готово. Маленький ты, а мне вон сколько рыть надо.

— Товарищ командир, — спрашивает Таджибаев, — Манукян помогать можно?

— Можно, Усенбек.

Мне хочется сказать что-то хорошее, теплое этому парнишке за его готовность помочь товарищу, но при всех я почему-то стесняюсь делать это и опять бреду к своей неоконченной норе.

А ведь напрасно! Мог же я, как командир, официально объявить ему благодарность? Конечно, мог. За отличную работу. И объявлю. Обязательно. Вот как только за сеном сходим.

За сеном и досками Гусев разрешил идти не всем — я и Тельный с пулеметом должны быть на месте.

— Товарищ младший лейтенант, — не соглашаюсь я, — да в такую погоду, да еще ночью, немцев на цепи из окопа не вытащишь...

— Все, Кочерин. И приучайся не торговаться со мной. Для твоего сведения, я имею привычку думать, прежде чем отдать приказание. И тебе советую так поступать.

За старшего к сараю отправился Алексей. Но наших опередили. Сено, трухлявое и прелое да и то почти все растащили, а досок не оказалось вообще. Сарай был покрыт дранкой. Ее принесли в плащ-палатках.

И все-таки кое-какие подстилки мы смастерили. На следующую ночь решили сходить в лес, нарубить лапника и устелить им свои «берлоги».

Поздно ночью, согревшись горячим чаем, вскипяченным в блиндаже на крохотном костерике, расходимся по своим местам. В траншее на постах остаются Сивков и Таджибаев. Через час их сменят Кремнев и Тельный. Потом заступим мы с Манукяном.

Как командир отделения, я могу и не дежурить в траншее, но люди ослабли, пусть хоть подольше отдохнут. Теперь на дежурных возлагается еще одна обязанность — накрывать лежащих в нишах сеном.

А все-таки в нишах лучше, чем в блиндаже. Печки там все равно нет, костер жечь всю ночь не из чего, под боком одна мокрая хвоя, ноги в воде.

Бедные наши ноги. Мы не разувались уже больше двух недель, и ни минуты за это время они не были сухими.

В нише сухо. Уже одно это хорошо. Я лежу на дранке, накрывшись плащ-палаткой, сверху даже присыпан сеном. Алексей разложил его на мне ровным слоем, оставив небольшую щель для глаз и носа. Лежать я должен не шевелясь, чтобы мое «покрывало» не свалилось в траншею. От сена терпко воняет плесенью, но это уже пустяки.

Над окопами низко ползут тучи, сыплется мелкий надоедливый дождь, с бруствера траншеи, булькая, сбегают крохотные ручейки, но все мимо меня. В нишу не попадает ни одна капелька. Молодец Алексей Сивков. Умно придумал.

Под толщей туч то и дело вспыхивают белые всполохи. Сначала они быстро расползаются, теснят темноту рыхлыми дрожащими боками, потом, будто убоявшись ее или обессилев, сжимаются, становятся бледнее и, наконец, гаснут.

Это осветительные ракеты. Их пускают немцы с крыши господского дома на высотке. Пускают не так часто, как в прошлом году. Видно, и с ракетами у них туговато стало. Экономят, паразиты. Экономьте, экономьте, пригодятся.

Судя по сводкам в газетах, наше наступление прекратилось почти по всем фронтам. Сильные бои продолжаются только в районе Будапешта. Далеко отсюда этот Будапешт, ох как далеко!

Стучит пулемет. Но это наш. Наш — значит хорошо. Заснуть бы малость. И еще — написать бы письма маме и Полине. Адрес есть постоянный, а вот написать некогда.

Так-то, товарищ отделенный командир. А прелое сено кажется теплее. Ведь в нем, должно быть, происходит какая-то химическая реакция, выделяющая тепло. Спать надо, спать, спать...

...С собрания партактива полка Иван Иванович приносит хорошие вести: отдых. Конечно, не совсем отдых, мы не отводимся во второй эшелон. Просто от каждой роты в первой траншее будет находиться лишь один взвод. Два других — отводятся во вторую. Она там, за сараем с сеном, по ту сторону этой проклятой низины, в которой мы успели промокнуть до корней волос. Во второй траншее есть удобные блиндажи с печками. Там же в брошенных жителями домах будут оборудованы бани.

Мы помоемся, обсушимся, отдохнем. Дело ясное — наступать будем не скоро. Для нового наступления нужно набраться сил. Теперь нас интересует одно: какой взвод останется здесь? На этот вопрос ни Гусев, ни Кузнецов ответа не дают. Может, и знают, но молчат начальники.

Остается третий взвод. Наш взвод первый и первым следующей ночью снимается с позиции. Идти за хвоей в лес не пришлось, к великой радости не только Кремнева.

Наша новая позиция расположена метрах в пятидесяти от опушки леса. И примерно в километре от старой. Она проходит по склонам пологой высоты, у основания которой стоит тот самый сарай с остатками прелого сена и ободранной крышей. От нас до немцев километра полтора. Нам даже не нужно бояться их пулеметов. А самое главное — отделению достался отличный сухой блиндаж с печкой, сооруженной кем-то из чугунного котла с пробитым дном. Труб, правда, нет, но прежние хозяева сделали дымоход прямо над печкой, и, полагаем, дым не будет выкуривать нас из блиндажа. В нем есть нары... и кресло-качалка с продавленным сиденьем. Очевидно, наши предшественники понимали толк в делах житейских, устраивались с удобствами. Что ж, условия им позволяли.

День уходит на организацию обороны. Дооборудуем ячейки, уточняем секторы обстрела, перекрываем участки траншеи, благо лес под боком, и все ждем. Чего? Наступления темноты, чтобы раскалить докрасна нашу «домну» и высушиться. В сумерках Игната отправляю на заготовку дров, Манукяна — за ужином.

Ведь надо же! Отошли от передовой всегошеньки на один километр, а жизнь уже другая. Печку мы раскалили едва ли не докрасна, и в блиндаже стало жарче, чем в бане. Сидим на нарах в чем мать родила и усердно шлепаем себя по груди и ляжкам. Хоть беги, грей воду и начинай мыться.

И что за характер у русского солдата! Стоило отогреться, сытно поесть, как он уже забыл и блиндажик с плывуном под боком, и нудность осеннего дождя.

Сидим, хохочем, Игнат рассказывает очередное похождение времен бродячей жизни, а Сивков предлагает прижечь мои чирьи на затылке горячим шомполом. По его словам — здорово помогает. И только Усенбек и Армен молча сидят по углам, как мышата поглядывают на нас быстрыми черными глазками. Кремнев стоит на посту, в траншее.

Наутро всех отправляют в баню. Ее соорудили в подвале большого господского дома. Огромная каменка, напоминающая египетскую пирамиду, пышет жаром, под ногами хлюпает грязная вода (санитар из полковой санчасти не успевает отчерпывать ее детской ванночкой), но это мелочь, которую мы не замечаем.

Самое главное — жару вдоволь, без нормы горячей воды, которая поступает в бочки по трубам откуда-то сверху. Паримся нагретыми на каменке сосновыми ветками. Не сахар, конечно, но лучшего ничего нет, а зудящее тело само просит подраить его. Впору хоть посыпай грудь песком, бери лапоть, как это делают у нас в деревне при мойке полов, и три, что есть мочи. Временем не ограничивают. Мойся до тех пор, пока обмундирование находится в дезокамере.

Невольно вспоминаю ту первую фронтовую баню зимой прошлого года, упавшую занавеску, Полину, сжавшуюся в углу, Петра, идущего выручать ее из беды.

Как все это недавно и давно было. Уже нет в живых Петра, Ивана Николаевича, Чепиги. Стали инвалидами Полина и Галямов, ничего не знаю о судьбе Вдовина и Тимофея.

— Ты вздремнул, что ли? — Сивков толкает меня локтем в бок. — Потри, говорю, спину ветками.

— Больно будет тебе.

— А у меня кожа дубовая. Не бойся, шуруй...

Два дня мы блаженствовали, отсыпались. И вот поступил приказ: начать занятия. Отдых кончился. Из штаба батальона даже приходит расписание занятий: тактика, огневая подготовка, инженерная.

На тактике мы в составе взвода учимся штурмовать господские дворы, превращенные в опорные пункты, использовать для скрытного подхода к противнику глубокие дренажные канавы, дамбы, деревья вдоль дорог, ведущих к усадьбам.

Для нашего батальона учебным полем становятся развалины соседнего господского двора. Вокруг него мы натянули проволоку в несколько рядов и теперь штурмуем. Штурмуем, ведя огонь боевым патроном, метаем боевые гранаты. Все как в настоящем бою.

На одном из занятий произошел случай, который вполне мог стать последним в моей жизни. И все из-за Кремнева.

Он шел в «атаку» рядом со мной. Когда послышалась команда: «Гранатами, огонь!», Кремнев отцепил от ремня свою РГД, остановился, вытащил чеку, замахнулся, чтобы бросить гранату в окоп «противника», но в самый последний момент, очевидно, струсил и разжал руку. Сработал запал, я услышал знакомый щелчок и обернулся: Кремнев, бледный, столбом стоял среди поля, у ног его лежала граната.

Не раздумывая, я бросился к нему, схватил за руку, успел оттащить на пять-шесть шагов и толкнуть на землю. Падая, услышал взрыв. К счастью, оба остались невредимы.

Ох, Кремнев, Кремнев! Сколько толковали ему Сивков и Тельный, что нельзя быть на войне таким, как он. Нельзя бояться каждого выстрела, трусить, жить в отделении особняком, жадничать, ругаться с товарищами по каждому пустяку, отлынивать от дел. Ничего не помогало.

Но что делать? Не могу же я прийти к командиру взвода и сказать: заберите Кремнева, потому что он мне не нравится, что не верю ему, не надеюсь на него в бою.

После случая на занятии мы возвращаемся в блиндаж молчаливые, злые. Сивков сердито спрашивает Кремнева:

— Ты хоть понимаешь, что сержант тебя от смерти спас?

— Так уж и от смерти... — Кремнев пожимает плечами, присаживается к «домне».

— Хоть спасибо бы командиру сказал... — Не унимается Алексей.

— На что оно ему? Шубу что ли шить?

— Ну и шкура ты, Кремнев, — Тельный сокрушенно качает головой, тяжело опускается на нары. — В морду бы тебе заехать, да она и так разбита.

— А может, Кочерин и разбил ее. Может, он нарочно так сильно и толкал меня, чтобы я мордой о землю ударился.

Это выводит Тельного из себя. Он срывается с места, хватает Кремнева за ворот шинели, сверля его взглядом, спрашивает тихо-тихо:

— Да ты хоть понимаешь, кулацкая твоя душа, что он жизнью из-за тебя рисковал? Неужели ты не видел, что Кочерин к гранате ближе тебя лежал?

— Сядь, Игнат, — вмешиваюсь я, видя, что дело принимает слишком крутой оборот. — Оставь его.

Молча ужинаем при печном свете и ложимся спать, но нас сразу же поднимают. Приказано помочь саперам носить мины. Они минируют всю низину между первой и второй траншеями, оставляя узкие проходы. Потом их обозначат и все будут пользоваться только ими.

Ясно, раз к нам приехали саперы из фронтовой инженерной бригады, значит, садимся в оборону на этом месте основательно.

Всю ночь таскаем маленькие и большие деревянные ящики, складываем их у лунок, отмеченных палочками. Чтобы противник не догадался, к утру саперы должны закончить установку мин.

А немцы словно и не те немцы, которых я раньше знал. Вот уже недели две, как над нами не пролетал ни один вражеский самолет, ни одна мина не плюхнулась в наши окопы. Даже их дежурные пулеметчики и те стреляют только по видимым целям, а не просто так, для острастки.

В День Конституции в полк приезжают артисты фронтовой концертной бригады. Приказано выделить из каждого отделения по три человека. Назначаю для следования на концерт Сивкова, Таджибаева и... себя.

Усенбек неожиданно отказывается, говорит, что плохо знает русский язык, и предлагает вместо себя Тельного.

Дорогой мой, хороший Усенбек, я понимаю твою нехитрую уловку. Ты уступаешь эту радость старшему. Но не могу же я оставить здесь на позиции одних вас, молодых! Вместо Таджибаева с нами пойдет Манукян.

Побывать на концерте настоящих артистов — это событие во фронтовой жизни пехоты. Мы бреемся (что я начал делать совсем недавно по настоянию Сивкова), подшиваем свежие подворотнички. Тельный даже предлагает мне свои кирзовые сапоги, но они еще хуже моих ботинок. Разве что вместо обмоток — голенища.

Сбор всех, отправляющихся на концерт, — у землянки командира роты. Оттуда, вытянувшись в длинную цепочку, идем куда-то в тыл по просеке.

Второй раз в жизни предстоит видеть и слышать настоящих артистов. Жаль не будет со мной рядом Гали. Галя, Галя. Где ты?.. Письма маме, Полине и Любови Алексеевне в Ленинград я на днях отправил, теперь буду ждать весточки. А что если Галя где-либо здесь рядом? Ведь и у нас здесь, в ближайшем тылу, есть дорожные батальоны.

Перед началом концерта нас ожидает сюрприз: каждому из присутствующих в зале (а это второй этаж большой мельницы, где раньше, очевидно, хранили муку) выдают по заклеенному бумажному пакетику. Это подарки, которые привезла с собой фронтовая концертная бригада. Они, как сказал майор-агитатор полка, куплены на средства работников театра.

Бережно разрываем пакетики. Их содержимое одинаково: два подворотничка, лезвия для бритв, иголки, камешки для зажигалок, нитки на картонке, зубной порошок, курительная бумага, открытка с поздравлением по случаю 27-й годовщины Октября. Опоздало немного поздравление, но ничего.

Мы дружно аплодируем какому-то незнакомому мне капитану, Герою Советского Союза, выступающему от нашего имени с благодарственным словом за подарок, ожидая начала концерта, но вместо ведущего на импровизированную сцену снова выходит агитатор полка.

Он сообщает последние сводки с фронтов, новости, поступающие с заводов и колхозов, призывает нас сильнее бить врага, энергичнее готовиться к решительным боям за Кенигсберг — цитадель прусского милитаризма.

Тогда я впервые услышал это слово — Кенигсберг. Звучное и грозное. И слово «цитадель» — тоже, хотя толком и не понимал, что это значит.

Концерт нам очень понравился. Мы сидели на полу, скрестив по-турецки ноги и положив оружие на колени. И хлопали, хлопали без конца. Полковое начальство и офицеры постарше сидели по бокам зала на скамейках, бочках, табуретках, внимательно наблюдая и за тем, чтобы никто из нас не вздумал задымить.

Пожалуй, больше всего аплодировали очень молодой артистке, исполнявшей еще незнакомую нам «Песню креолки». Много раз уже после войны я слышал ее в исполнении К. И. Шульженко, но тогда песня воспринималась совсем по-другому.

Возвращаемся с концерта около полуночи. Идем той же просекой. Наконец-то ударил морозец. Под ногами звонко похрустывает ледок на крохотных лужицах, ботинки не скользят по глине.

Вызвездило. Небо видится нам необыкновенно высоким и чистым, в нем купаются верхушки сосен, тронутые первым инейком, и от этого они кажутся серыми.

В голове цепочки идет младший лейтенант Гусев. Идет, сложив руки за спиной, и по обыкновению молчит. Спускаемся в ход сообщения. Вот и траншея нашего взвода. В ней слышится чей-то стон, но это не настораживает младшего лейтенанта.

— Все мается, бедный, — говорит он, качая головой.

— Кто? — спрашиваю я.

— Да Куклев из третьего отделения. Зубы замучили бедолагу.

Я знаю этого едва ли не самого старого по возрасту солдата в роте. Вместе с ним пришли в полк.

Куклев ходит взад-вперед по траншее, что-то прижимая к губам. Оказывается — льдинки.

— Ну что, Куклев, не проходит? — Участливо спрашивает младший лейтенант.

Куклев отмахивается от нас и уходит прочь. Здесь же замечаем ротного санинструктора, молоденького парнишку, на днях прибывшего к нам.

— Ты почему его в санчасть не отправишь? — Гусев смотрит вслед Куклеву, держа санинструктора за ремень его санитарной сумки.

— Не идет он, товарищ младший лейтенант. Говорит, боюсь, зуб драть будут.

— А что им, молиться что ли на его зуб?

— Погоди, — мимо нас к санинструктору протискивается Сивков, — а если здесь выдрать?

— Кто выдерет-то?

— А ты...

— Я боюсь.

— Эх ты! Давай я выдеру. Какой зуб?

— Откуда я знаю? Не смотрел. — Санинструктор сердито отворачивается от Сивкова.

— Эй, земляк. Куклев, тебя, что ли? Иди сюда, посмотрю твой зуб.

Куклев не обращает на слова Алексея внимания, продолжая расхаживать по траншее. Сивков не унимается: его самолюбие задето.

— Да иди, чудо гороховое. Я в деревне первым человеком по этой части был. Знаешь, как сплавщики зубами недужат?

Куклев некоторое время раздумывает, потом сплевывает и решительно подходит к Сивкову.

— На, деы, оыт с тоой! — В голосе его — одно отчаяние.

— Айда к вам в блиндаж, — Сивков берет Куклева за руку и тянет за собой.

В блиндаже зажигаем лучину, Алексей сажает больного на нары, открывает ему рот, осматривает зубы, словно ярмарочный барышник, покупая коня. Я тоже смотрю из любопытства.

— Покажи, который болит? — Глаза Куклева закрыты, по щекам скатываются капли пота, руки дрожат, и он не сразу попадает заскорузлым с черным ногтем пальцем в больной зуб.

— Та-ак, понятно.

— Чего тебе нужно, Алексей?

— Пока ничего. Голову подержи ему, когда скажу.

Сивков достает из кармана моток ниток, отрывает, сколько нужно, складывает вдвое, делает на одном конце петлю и заводит ее на больной зуб.

— Сейчас, Куклев, сейчас. Потерпи. Нам этот зуб выдрать, как...

Алексей поясняет, насколько просто ему это сделать, но Куклев не слушает. Страх сковал его тело, суставы пальцев, судорожно сжатых в кулаки, побелели.

— Ну, командир, готово. Попридержи ему голову.

Алексей упирается левой рукой Куклеву в подбородок, на правую наматывает свободный конец нитки, делает ею несколько коротких взмахов, как бы набирает инерцию, и резким рывком опускает руку вниз.

Как не рухнул тогда накат от рева Куклева, удивляюсь до сих пор. От его удара головой я откатился в угол нар, Сивкова он коленями свалил на пол.

Кто бы мог подумать, что в таком сухоньком теле Куклева таилось столько силы!

Он лежал на нарах и улыбался, хотя изо рта шла кровь, а Сивков протягивал санинструктору нитку с болтающимся на ней длинным, кривым зубом.

— Ты это не забудь, Куклев, сто граммов с тебя, — Алексей поднимается с пола, застегивает шинель. — А сейчас неплохо бы ледку положить на щеку, чтобы кровь унялась. Понял?

Куклев в знак согласия кивает головой, что-то мычит. В нашем блиндаже нас ожидает новость: Кремнев отказался выполнить распоряжение Тельного, оставшегося за командира отделения, — не пошел за дровами.

Случай, на первый взгляд, не ахти какой, но я понял, что в бою, где Игнат будет моим постоянным заместителем, Кремнев может допустить неповиновение, уже не связанное с дровами, а кое с чем поважнее, и потому решил еще раз поговорить с Кремневым при всех.

Но он и слушать не хочет меня. Сидит, насупившись, смотрит в угол землянки, как бы давая понять: мели, мол, Емеля, твоя неделя.

— Слушай, Кремнев, как ты думаешь: что бы сделал Тельный с тобой, если бы ты отказался выполнить его приказ в бою?

— А чего мне думать. Пусть он думает...

— Тогда скажу я: он обязан, понимаешь, обязан применить в этом случае оружие и заставить тебя выполнить приказ...

КОНТРОЛЬНЫЙ ПЛЕННЫЙ

Уже неделю наш взвод снова находится в первой траншее. Для усиления ему придан станковый пулемет, позиция которого находится правее нашего отделения, на стыке со вторым.

Основательно подморозило, и теперь мы уже не испытываем тех адовых мук, которые преследовали нас две недели назад. Живем почти с комфортом. У нас даже есть печка, а за дровами ходим ночью, разбираем сарай, в котором когда-то брали сено.

Днем чистим траншеи, выравниваем их дно, сбивая ломами и лопатами комья смерзшейся глины. По ночам посменно дежурим в траншее. Получили две ракетницы, солидный запас ракет и в случае надобности можем бросать их в сторону противника, который ведет себя все так же тихо и настороженно. Тельный говорит, что немец отнаступался и думает лишь о том, как бы усидеть на месте, не пустить нас дальше на свою землю.

Игнат, конечно, прав. Я тоже так прикидываю, но соглашаться с Тельным не имею права. Это уже попахивает самоуспокоенностью. А от нее до притупления бдительности, особенно ночью, — даже не шаг, а половина его. Поэтому, как могу, опровергаю суждения Тельного, хотя фактов для таких опровержений никаких нет. Одни слова. Сам знаю не больше Игната. Нашу размеренную оборонную жизнь прерывает событие, случившееся в одну из ночей: шальной пулей был ранен в кисть левой руки Кремнев.

А случилось это так. Я разбудил Кремнева около полуночи и приказал ему сменить Таджибаева, находившегося на левом фланге отделения. На «передке» было очень тихо, немцы не стреляли, даже ракеты с их стороны и те довольно редко нарушали этот необычный покой фронтовой ночи.

Таджибаев переобулся и лег на свободное место у печки. Так было установлено: это место занимает только что сменившийся с поста, затем уступает его очередному. Прошло, наверное, с полчаса. Я не успел вновь задремать, как вдруг снаружи раздалась приглушенная пулеметная очередь с той стороны и громкий крик Кремнева.

— Помогите-е, братцы-ы-ы!

Подняв отделение «В ружье», я первым выскочил из блиндажа, на ходу зарядил автомат. Над траншеей свистели пули, стрелял немецкий пулемет из подвала сарая. Его «голос» любой из нас мог определить хоть днем, хоть ночью.

Я подбежал к Кремневу. Он стоял на коленях у входа в свою ячейку, прислонившись лбом к стенке, и стонал. Было ясно, что Кремнев ранен, но куда — я еще не знал. Подбежали Сивков и Манукян. Алексей склонился над Кремневым, достал индивидуальный пакет, начал перевязывать раненого, что-то нашептывая ему.

Кисть левой руки Кремнева оказалась простреленной наискосок. Пуля вошла в ладонь около мизинца и вышла у основания большого пальца. Обильно лилась кровь, повязка моментально набухла. Я достал свой пакет и стал затягивать жгутом руку Кремнева выше локтя. Кровь кое-как мы остановили. Сивков и Манукян повели Кремнева в блиндаж. Таджибаеву я тоже разрешил покинуть свою ячейку и идти отдыхать. На пост заступил Игнат.

Пришел командир взвода Гусев, пытался расспросить Кремнева, как это случилось, почему немцы вдруг открыли стрельбу, но тот не отвечал. Он лежал на нарах навзничь, прижимая к груди забинтованную руку, и с причитаниями стонал. Сквозь стиснутые зубы из его рта почему-то обильно текла слюна.

Некоторое время Гусев о чем-то напряженно думал, не отдавая никаких распоряжений, потом присел на нары, еще раз внимательно посмотрел на раненого, сказал:

— Отправляйте его в санвзвод. Там есть повозка.

И Кремнева увезли.

Дня через два у нас на позиции появляется незнакомый офицер в телогрейке без погон, в солдатской шапке-ушанке и валенках. Вместе с капитаном Полонским они осматривают оборону противника в стереотрубу, изучают местность перед ней, инженерные заграждения с нашей и противоположной стороны. Прибывшего офицера, очевидно, что-то не устраивает, что-то не нравится ему, и вместе с капитаном они уходят по траншее на левый фланг, в соседнюю роту.

— Что это за начальство? — спрашиваю Гусева, ходившего с незнакомым офицером по участку обороны нашей роты.

— Начальник разведки полка. Майор...

— В разведку что ли здесь пойдут?

— Не знаю. Мне пока ничего не сказали.

— Наверное, в разведку, — высказываю предположение я, а младший лейтенант встает и надевает каску. — Ты, Кочерин, пока будь тут. Может, понадобишься разведчику...

Гусев приподнимает палатку, ныряет в ход сообщения и уходит.

Любопытный человек младший лейтенант. Ему около сорока. Полгода назад стал офицером, а ни образом своей жизни, ни характером, ни поведением — решительно ничем не отличается от нас, его подчиненных. Как был, так и остался в душе рядовым, протопав на своих двоих от Москвы до Голдапа. Живет все время с третьим отделением, ест из одного котелка с его командиром, с которым вместе пришли на фронт еще в сорок первом.

Наш младший лейтенант не ошибся. Часа через два майор уже один, без Полонского, возвращается к нам, снова наблюдает за противником с разных точек, что-то записывает на полях карты, потом зовет меня:

— Слушай сюда, сынок. — Майор молод, но, замечаю, появилась в последнее время у офицеров привычка покровительственно называть нас сынками. — Представь себе, что ты получил задачу разведать систему огня у противника и взять контрольного пленного.

— А что это такое «контрольный пленный»?

— Видишь ли, есть подозрение, что противник произвел перегруппировку своих сил. Ранее взятые пленные говорили одно, контрольный может сказать другое, может оказаться из части, которой раньше и в помине здесь не было. Так вот, где бы ты, старожил этих мест, повел своих людей на ту сторону, — майор кивает головой на господский двор, — где бы ты стал брать пленного?

Что ответить майору? Впервые со мной советуется такое высокое начальство, спрашивает, как бы поступил я. Это и приятно, и боязно. А отвечать надо, майор ждет.

— Пленного я бы брал в боевом охранении. Но не напротив нас, а правее, ниже сараев.

— Это почему же?

— Там есть мертвая зона, которая не простреливается из подвалов.

— Большая?

— Метров сто. А напротив нас каждый метр простреливается.

— Разумно. И младший лейтенант так говорит. Ну а людей где бы повел в поиск?

— Отсюда, от нас. Если немцы и обнаружат выход, то подумают, что вы атакуете их в лоб, все внимание сосредоточат на этом боевом охранении.

— Так. А моим людям, значит, какое-то время придется топать вдоль фронта, по минному полю?

— Там минных полей нет. Они начинаются от подножья высоты и тянутся до самых окопов боевого охранения.

— Ну что ж, сержант, спасибо. — Майор прячет бинокль в футляр, свертывает карту и сует ее за голенище валенка. — Мысли твои верные, быть тебе полководцем, но нужно еще что-то придумать, чтобы перехитрить немцев. Прощай пока.

Наутро майор появляется снова, на этот раз со старшим лейтенантом и тремя саперами. Догадываюсь, что старший лейтенант — командир взвода и ему будет поставлена задача захватить контрольного пленного.

Саперы, очевидно, тоже из разведки, беседуют с нашим командиром взвода, интересуются немецкими минными полями. Проходы в своих полях будут делать для разведчиков саперы из полковой роты.

В сумерках в траншее появляются и сами разведчики. Их человек двадцать. Пока командиры отделений уточняют задачи на местности, разведчики сидят в блиндажах, курят, о чем-то негромко переговариваются между собой.

Они вооружены автоматами, гранатами, ножами, ножницами для резки проволоки. Добротно одеты, все без вещмешков.

Нам приказано в случае необходимости поддержать их огнем. Для этого на позиции моего отделения даже установили «максим».

Что это за люди? На вид такие же простые, как и мы, но одно слово — разведчик — у меня, например, вызывает чувство восхищения и даже... зависти.

Я знаю: спрашивать кого-либо из них о том, как попал в разведку, не очень удобно, а все-таки хочется. Но я переборол это свое желание. Тем более что люди они не так чтобы словоохотливые. Да и можно ли быть человеку словоохотливым, идя на ту сторону на такое смертельно опасное дело.

В нашей землянке их шестеро. Мое внимание привлекает один из разведчиков — красивый и, видимо, сильный мужчина лет тридцати с небольшим. Он один из присутствующих носит усы. Рыжеватые, аккуратно подстриженные, слегка нависающие над верхней губой. Он не курит и ни с кем не разговаривает. Сидит ссутулившись, сжимая коленями ППШ, и смотрит на огонь.

О чем он думает? Не знаю. Был бы здесь Сивков, обязательно стал бы его расспрашивать, но все отделение, за исключением меня, находится на местах, в своих ячейках. Я же поведу своих гостей до нейтралки, за наши проволочные заграждения, минные поля и потому нахожусь в блиндаже. Обратно они должны выйти на участок соседней роты.

Нагнувшись, в блиндаж входит длинный, сухой сержант с озорными цыганскими глазами.

— Что притихли? — Он вешает автомат на гвоздь, звучно потирает озябшие руки, присаживается на корточки у печки. — Значит, так: выходим через пятнадцать минут. Задача прежняя. Но есть изменение: артналет отменяется. Будем атаковать втихую. В случае надобности нас поддержат минометчики, артиллеристы и пулеметный взвод. Но это только при отходе, уже после выполнения задачи. Вопросы есть? Вопросов нет. Хозяин, угостил бы чайком на прощанье...

Это уже ко мне.

— Чайку нет. Кипяток в ведре, могу подогреть.

— Валяй. У меня в кармане есть заварка, а уж без сахарку как-нибудь обойдемся.

Я ставлю ведро на печку, подбрасываю дров, сажусь на свое место рядом с рыжеусым разведчиком. Меня не покидает чувство какой-то вины, что ли, перед этими людьми: они идут, быть может, на верную смерть, а я вот остаюсь. Хотя «остаюсь» — понятие относительное. До преодоления наших заграждений я пойду первым, это все они знают и потому, кажется, относятся ко мне если не уважительно, то как к равному, своему парню, из одной упряжки.

...Ползу, ужом прижимаясь к земле, по следу, промятому в снегу нашими саперами. Колючка с банками приподнята на распорки, но не высоко. Если бы на нас были вещмешки, ни за что бы не проползти, не зацепившись за нее.

За мной ползет сержант, кто за ним — не знаю твердо. Кажется, тот, усатый. Мы все в белых маскхалатах. Их надели перед самым выходом из траншеи. Даже обсуждали вопрос: надевать или не надевать. Маскхалат легок, весу в нем всего ничего, но он сковывает движения при бое в траншеях и имеет свойство цепляться за любую проволоку.

Однако майор, начальник разведки, приказал прекратить спор, надеть маскхалаты. И вот ползем под проволокой, сливаясь с окружающей местностью. В данном случае маскхалат — штука незаменимая.

Колючка позади. Остается проход в минном поле. Я просил наших саперов проложить его вдоль неглубокой ложбинки, по которой, наверное, весной сбегают ручейки. Они сделали это, и теперь смело ползу вперед, держась ее дна. Это верный ориентир. Противопехотные мины находятся на своих местах, в лунках. Из них вывинтили взрыватели, так как вмерзшую в землю мину нелегко вытащить на свет божий.

Когда вспыхивает ракета с немецкой стороны, мы замираем и лежим недвижимо, уткнув носы в мягкий, чуточку влажный снег. Наши тоже изредка бросают ракеты, чтобы противник не заметил никаких изменений в режиме обороны. Так будет продолжаться до тех пор, пока немцы не обнаружат атакующих.

Но вот ложбинка кончается, нащупываю условный знак, оставленный саперами, — три комка снега, шепчу сержанту:

— Наше минное поле мы прошли. Немецкое начинается у самого основания высоты. Между ними можете маневрировать и двигаться в нужном вам направлении. Ни пуха вам...

— К черту, — дышит сержант мне в лицо и передает по цепочке какую-то команду.

Шестеро в маскхалатах проползают мимо и исчезают в темноте. Успеваю заметить, что по-пластунски они ползают хорошо и не устают. Что ж, для разведчика это очень важное качество, им еще ползти да ползти...

Возвращаюсь назад. В траншее меня ждут полковые саперы, делавшие проход в заграждениях.

— Ну, как там они? — спрашивает старший из саперов.

— Пока нормально...

— Может, сразу и закроем проход, пока тихо? Возвращаться они будут не здесь. — Сапер заглядывает мне в лицо, ждет моего согласия.

Его не трудно понять: ставь взрыватели на место, убирай распорки из-под проволоки и отправляйся во второй эшелон полка, в теплую землянку, благоустроенную, чистую, просторную, какие умеют делать себе саперы.

— Как знаете, братцы. Не ведаю, что вам начальство приказало, а я бы на вашем месте погодил.

— Ты бы, ты бы... — старший сапер сердито отворачивается, ковыряет щупом землю. — Мне было велено...

— Раз было велено, иди ставь взрыватели...

Мне сейчас не до них. Все думки мои там, куда ушли разведчики.

Саперы уходят в наш блиндаж, я же занимаю свое место в траншее рядом со станковым пулеметом.

У немцев пока все тихо. Очевидно, и другие два отделения разведчиков незаметно для противника преодолели наши заграждения и вышли на ничейную землю.

Обхожу по траншее свое отделение. Все на местах. Тельный то и дело приседает, хлопая себя руками крест-накрест по бокам. Греется. В траншее они стоят с самых сумерек.

Сколько прошло времени с тех пор, как я вернулся на позицию, не знаю. Кажется, вечность, хотя этого не может быть. Просто при таком мучительном ожидании оно тянется медленно-медленно.

Но вот там, справа, напротив крайнего сарая, раздается взрыв то ли гранаты, то ли противопехотной мины, кажущийся в этой напряженной тишине особенно громким, и вражеская оборона мгновенно оживает. Взмывают ввысь осветительные ракеты, много ракет. При их свете мне становятся видны люди в белых маскхалатах. Они бегут к окопу боевого охранения, поливая его автоматным огнем.

Оттуда по нашим разведчикам ведут ответный огонь, слышатся команды на чужом языке, крики, грохот рвущихся гранат. Стрекотня автоматов на какое-то мгновение заглушает эти крики, но они все-таки прорываются, долетают до нас. Даже мне с моими скромными познаниями в военном деле становится ясно, что разведчики действуют геройски, штурмуя окоп боевого охранения. Но ведь это почти верная смерть! Хотя их понять как-то можно: они не просто должны взять пленного, но и разведать систему огня противника на этом участке обороны.

Теперь ракеты летят и с нашей стороны. Место боя на позиции вражеского боевого охранения превращается в хорошо освещенную арену, на которой видны люди, кричащие, дерущиеся прикладами, ножами, кулаками, касками.

Немцы тоже в белом. Их меньше, чем наших, и отличить, где свой, где чужой — невозможно, даже, наверное, и тем, кто участвует в этой схватке.

Это видим мы, видят фашистские пулеметчики в господском дворе, видят наши и их артиллеристы, минометчики. Но все мы молчим, боимся стрелять, чтобы не побить своих.

Я знаю, пройдет, быть может, несколько минут, наши начнут отход, и тогда наступит самое страшное: немцы обрушат на них столько огня, что шансов выбраться целым из этой свалки будет, как говорит Тельный, «с комариный нос».

Наши начинают отходить. Вначале короткими перебежками потянулось назад, к своей траншее, правофланговое отделение, за ним то, что атаковало в центре. Ракеты не гаснут. Видно, что наши кого-то волокут. Но кого? Пленных? Убитых? Раненых? Своих? Чужих? Пока никто не ответит.

Где же наши разведчики? Сейчас при всем желании не увидишь. Там все перемешалось, а немцы вот-вот ударят из пулеметов.

Почему молчат наши минометчики? Теперь самый раз накрыть всю позицию боевого охранения противника, отсечь наших огневой завесой от врага, ослепить его. Хотя что это я? На позиции, оказывается, еще идет бой.

Но вот, кажется, и левая группа тоже начинает отход. Почему она идет сюда, на нас? Почему? Ведь все должны были направляться на участок правофланговой роты. Что за чертовщина?

Разведчики откатываются, огрызаясь короткими очередями. В их рядах начинают шлепаться мины. Одна, другая... десятая. Все тонет в грохоте, земля вперемешку со снегом вздымается между нами, и я теряю своих из виду.

Открывают огонь наши артиллеристы и минометчики. Но они бьют по позиции боевого охранения немцев, на которой уже никого нет, а вражеским пулеметчикам в подвалах огонь таких калибров не страшен.

Если смотреть от нас, то со стороны правого фланга противника, из-за склонов высоты показываются фашистские автоматчики. Я угадываю их по огонькам стреляющих автоматов. Они движутся цепью, наперерез группе, отходящей в нашем направлении.

Не трудно догадаться, что немцы бросили этих автоматчиков в контратаку с задачей не выпустить последнюю группу русских из огневого мешка, положить всех до единого на ничейной земле. Им надо помешать. Почему молчат наши станковые пулеметы?

— Тельный, приготовиться к открытию огня по противнику у ориентира второго.

— Есть! — Игнат щелкает затвором, изготавливается к стрельбе.

Но что ручной! Тут станкачом надо. Этот бьет дальше и точнее.

Бегу к «максиму». Силясь перекричать грохот боя, командую наводчику:

— По пехоте противника, на склонах высоты...

— А ты кто такой? — орет мне в лицо наводчик. — У меня свой командир есть. Хочешь, чтобы сюда сразу из десятка пулеметов немцы жахнули?

— Да там же наши люди гибнут! — Не было мне команды...

— А ну, прочь от пулемета! — Я пытаюсь взяться за рукоятки, но наводчик не выпускает их из рук.

— Прочь, говорю, от пулемета, трус!

— Да пошел ты...

Злость затуманила мне мозг, и, не отдавая себе отчета в том, что делаю, я оттолкнул наводчика, установил прицел, поверх щита еще раз взглянул на поле боя. Немцы по склонам высоты продолжали сближаться с левофланговой группой разведчиков.

— Заряжай! — кричу его помощнику.

— Готово! — Тот растерянно смотрит на меня, не зная, чью сторону принять.

Вот они, огоньки немецких автоматов! Сейчас я вас погашу, миленькие, сейчас! Ведь я же был не плохим пулеметчиком, совсем не плохим. Спокойно.

«Максим» застучал ровно, как бы радостно, едва заметно подпрыгивая на массивных колесах. Первые трассы пошли высоко. Я немножко взял ниже, и огненный веер трассирующих пуль резанул по автоматчикам.

Вот если бы туда кто-либо из наших бросил ракету, я бы этих немцев прямо пришпилил к земле. Но ракет в ту сторону не бросали, и я целил прямо в огоньки автоматов.

Они начали гаснуть. Это значит, что преследователи залегли и боятся стрелять, чтобы не обнаружить себя вспышками автоматных очередей. Ну и лежите, лежите, ни дна бы вам, ни покрышки. Я не дам вам подняться, не дам!

Немцы поняли это. Не те, что лежали, а те, кто послал их с задачей отрезать путь отхода нашей левофланговой группе. Поняли и решили заткнуть глотку моему «максиму». Мины шлепаются вокруг пулеметной площадки, летят сотни пуль, изрыгаемые полудюжиной пулеметов.

Меня очень хорошо видят немецкие пулеметчики. Пламя на срезе ствола «максима» почти не гаснет, о щит барабанят и барабанят комочки горячего свинца. Но пока хотя бы один из них не проскочит в прорезь для прицела, я не перестану стрелять.

А помощник наводчика оказался смелым парнишкой, то и дело вставляет мне новые ленты. А вставив очередную, приседает, прячет голову за бруствер, но не забывает направлять ленту в приемник. Молодец, солдат, молодец!

У немцев, очевидно, нет на прямой наводке противотанковых пушек. Те давно бы слизнули меня вместе с пулеметом. А раз нет, то не дам я вам подняться, господа фрицы. Не дам! Не дам! Не дам!

Сколько лент я расстрелял, не знаю. Перестал стрелять лишь тогда, когда на мое плечо легла чья-то рука. Оказалось — Гусева.

— Все, отбой, Кочерин. Кто остался жив, тот вернулся. Видишь, даже ракет немцы не бросают...

Рядом с командиром взвода стоит незнакомый мне старшина в новеньком полушубке.

На прощанье я даю еще одну короткую очередь и сползаю на дно окопа. Ноги уже не держат. Гусев и старшина присаживаются рядом.

— Скажи вот старшине, — младший лейтенант хлопает того ладонью по колену. — Почему ты оттолкнул его пулеметчика?

— Пойдемте в блиндаж, — с трудом отвечаю командиру взвода, — глоток воды выпью и все расскажу.

— Пошли. — Гусев поднимается, мы за ним.

Не знаю почему, но в блиндаже старшина вдруг становится более смелым.

— Ты, сержант, еще ответишь мне за самоуправство! Мой подчиненный...

— Трус твой подчиненный, старшина. Трус и подлец. Там наши люди гибли!

— Не смей мне тыкать. Я командир пулеметного взвода!

— На Курской дуге у нас командиром пулеметного взвода тоже был старшина. Ох, какой был командир!

— А меня это не интересует. Отвечай, почему ты оттолкнул моего пулеметчика?

— Если еще раз такое повторится, вот при своем командире говорю, я расстреляю твоего пулеметчика (умышленно говорю старшине «ты»). Расстреляю за то, что он трус. Знаешь, что он мне сказал? Нет? Так вот: он не хотел стрелять. Боялся, что его засекут немецкие пулеметчики в подвалах и жахнут сразу из нескольких. Понял, старшина?

— Ты мог доложить о его поступке мне...

— Там, — я указываю рукой на выход из блиндажа, — повторяю, гибли наши люди. А я должен был бегать по траншее и искать тебя, чтобы доложить об этом? А где ты, старшина, кстати, был в это время?

Старшина не считает нужным объясняться со мной. Да он бы и не успел сделать этого. Плащ-палатка, откинутая сильной рукой, взлетает кверху, и в проеме показывается долговязый сержант, командир отделения разведчиков. Его черное, остроносое лицо залито кровью, маскхалат изодран, глаза удивленно, как на привидения, смотрят на нас.

— Привет славянским народам! — Он медленно подходит к нарам и опускается на них. — Привет от человека, вернувшегося с того света.

— Привет, привет, сержант. — Гусев садится рядом с ним на нары, старшина и я продолжаем стоять. Наш разговор еще не кончен и добром, кажется, не кончится.

— Как сходили? — Гусев протягивает сержанту пачку «Беломора», тот берет папиросу, кладет ее себе за ухо, достает из внутреннего кармана телогрейки помятую фляжку, делает из нее глоток, другой, подает младшему лейтенанту.

— Выпей. Да и вы все выпейте за помин души оставшегося там. А сходили, что же, хорошо сходили. Если бы не какой-то ваш пулеметчик, ни один бы из нашей группы не вернулся. Нас ведь почти отрезали.

Младший лейтенант смотрит на меня, грустно качает головой, отпивает из фляжки и передает ее мне:

— Пулеметчику я об этом скажу. — Гусев с хитринкой в глазах смотрит на меня. — Взяли пленного?

— Приволокли. К майору повели его. Здоровенный, гад, оказался. Вон как физию мне разукрасил.

— А тот высокий, с усиками, живой? — Вмешиваюсь в разговор я. Мне очень хочется, чтобы пленного повел к майору именно он.

— Сударев? Нет, сержант. Не живой он больше. Там, за проволокой, остался мой закадычный дружок Володя Сударев...

Сержант достает из-за уха папиросу, закуривает от уголька, потом говорит:

— Большого ума был человек! Скромняга, хотя смелости у него на десятерых. Ведь это он стал прикрывать нас огнем, когда фрицы вдогон кинулись. А когда ваш пулеметчик вступил в дело, он к нам побежал. Да не добежал. Жалко, братцы, ох как жалко таких людей! Сам-то он токарь подольский.

Разведчик отвинчивает крышку фляжки, затем, подумав, завинчивает ее снова и сует фляжку за пазуху.

— Товарищ младший лейтенант, пока темно, разрешите, за Сударевым схожу. — Это решение приходит ко мне неожиданно, в каком-то внезапном порыве.

— Не сучи ногами, юнош! — Сержант сердито смотрит на меня, раскуривая погасшую папиросу. — За Владимиром Ивановичем я сам пойду. Я знаю, где он лежит, ты — нет. Если бы не хотел идти за ним, сам бы увел пленного к майору. Понял?

Разведчик встает, отсоединяет пустой диск, вставляет новый, полный патронов, завязывает тесемки маскхалата.

— Пока, славяне. Пошел за Сударевым. В случае чего фамилия моя — Тимурин. Тимурин Федор Иванович.

— Погоди, сержант, — Гусев встает следом. — Скажи мне, почему вы, левофланговая группа, стали отходить не туда, куда планировалось.

— Да потому, младший лейтенант, что кто-то из наших на мину напоролся. Нас обнаружили раньше, чем мы надеялись, и стали отсекать одну группу за другой. Когда мы пленного взяли, я решил идти прежней знакомой дорогой. Сударев тоже так думал.

Наутро меня вызывают на КП роты, туда, во вторую траншею. В блиндаже сидят старший лейтенант, заместитель командира батальона по политической части и старшина Кузнецов.

Старший лейтенант, кивнув головой, берет с места в карьер.

— Такие дела, Кочерин: начальник разведки полка ходатайствует о награждении тебя орденом, а на имя комбата поступил рапорт о привлечении тебя к ответственности за превышение власти и грубость по отношению к наводчику пулемета. Так доложил ему командир взвода, в котором служит этот наводчик. Как прикажете с вами поступить?

— Наградить орденом!

— Эге, да он юморист, — глаза замполита холодно поблескивают в полумраке блиндажа. Этот блеск не сулит мне ничего хорошего, хотя на губах батальонного начальства на мгновение и появляется улыбка.

— Станешь тут юмористом...

— А ты говори, Сергей, говори все, как было, — поддерживает меня Иван Иванович. — Все, как младшему лейтенанту Гусеву докладывал.

Я рассказываю, как было, и добавляю еще:

— Этого пулеметчика я знаю с неделю, хотя их командира взвода увидел вчера первый раз. Так вот, этот наводчик боится стрелять по немцам даже тогда, когда находится на запасной огневой позиции. Как бы говорит им: я вас не трону и вы меня не троньте. Перемирие, мол, между нами. Товарищ старший лейтенант, да ни в жизнь бы не подошел к его пулемету, если бы был уверен в своем ручном пулеметчике рядовом Тельном. Стреляет он неплохо, но «дегтярь» не так устойчив в стрельбе, как станкач. Тельный мог запросто по своим полоснуть. Ведь ему через головы наших ребят пришлось бы целить.

— А где вы научились так метко стрелять из «максима»? — взгляд старшего лейтенанта, чувствую, теплеет. Он подходит ко мне вплотную.

— На Курской дуге, у старшины Лобанка.

— Может, вам лучше в пулеметчики, а, Кочерин?

— Спасибо. Мне и в стрелках хорошо.

Замполит встает и, прохаживаясь поперек блиндажа, начинает читать длинную нудную нотацию. Она была не по-фронтовому, не по-военному уж очень длинной и очень нудной. Но ни разу старший лейтенант мне не тыкнул, ни жестом, ни намеком не оскорбил.

Ведь умеют же так люди! Я давно понял, что не имею права унижать достоинство рядового и свое, устраивать самосуд, нарушать требования устава и законов, что я должен был поступить так-то и так-то. Да, понял. А старший лейтенант все говорит, говорит, все держит меня по команде «смирно». Но вот наконец он меня отпускает, я с облегчением вздыхаю, делаю «налево кругом», но меня останавливает Иван Иванович.

— Обожди в траншее, Кочерин. Я сейчас.

«Сейчас» затягивается на целых полчаса. Я понимаю Ивана Ивановича: начальство задерживает.

Но вот Кузнецов наконец тоже выходит из блиндажа, и мы направляемся в землянку старшины роты, где квартирует и наш «комиссар».

Дверь в землянку приперта колом: это значит, что хозяина дома нет. Конечно, дело идет к ужину, старшина на своем посту, у кухни, которая располагается в полукилометре отсюда, в тихом лесном овражке.

Иван Иванович входит в землянку первым, становится на колени перед печкой, начинает раздувать едва тлеющие угольки. Вскоре ему это удается, и печурка весело запевает, жарко разгораются сухие сосновые поленья.

— Располагайся, Сергей. Снимай шинель, чувствуй себя как дома. Сейчас чайком с сухарями побалуемся.

Кузнецов снимает с гвоздя котелок, наливает из закопченного с оторванной дужкой ведра воду.

Все повторяется точь-в-точь как и полтора года назад, в день моего прибытия на Калининский фронт во второе отделение старшего сержанта Журавлева.

Так же сидим и, не торопясь, пьем чай из жестяных кружек с ржаными сухарями особой прочности.

И до чего же это вкусно, доложу вам! Как-то в своем отделении я говорил, что после победы в какой-нибудь праздник, когда будут жить сыто и богато, обязательно насушу ржаных сухарей и «от пуза» напьюсь с ними сладкого чаю.

Кузнецов молчит, но я догадываюсь, что пригласил он меня неспроста. Будет разговор, очень важный для нас обоих.

Он начинается не совсем обычно. Старшина достает из кармана гимнастерки конверт, извлекает из него фотокарточку.

— Вот, Сергей, вчера письмо из дома получил. Супруга моя, Прасковья Николаевна, карточку прислала. Это она, это дочки, а это младшенький наш. Виктором: зовут. Всего-то у нас с ней пятеро. Старшие — дочка и сын — на фронте.

Я смотрю на фотографию. Жена Ивана Ивановича выглядит старше своего мужа. Дочки — им лет по пятнадцать-шестнадцать — и сын лицом очень похожи на отца. Все они, очевидно, в самых лучших нарядах, босые, стоят рядком у избы. На голове сына — армейская фуражка со сломанным козырьком.

— Витюнька вон на тракторе работает, а ведь ему только тринадцатый годок пошел, — вздыхает Иван Иванович: — Ох, хо-хо!

Кузнецов тяжело покачивает седоватой головой, достает кисет, сворачивает козью ножку.

— Вы бы не курили, Иван Иванович. Лицо у вас какое-то зеленое.

— От язвы это, Сережа. Доконает она меня. До войны молоком только и спасался. А курево, оно, Сережа, успокаивает малость. Вроде бы боль меньше чувствую, хотя и знаю — неправда это.

Он некоторое время молчит, наверное, думает о своих домашних, потом бросает окурок в печку.

— Я вот о чем потолковать с тобой хотел, Сережа: о поступке твоем с этим пулеметчиком, будь он неладен. Нельзя так, хотя, по-мужицки говоря, стоило ему в морду дать. Сам того не зная, ты затронул очень важный вопрос. Мы как раз с замполитом после твоего ухода о нем и калякали.

Война идет к концу, каждому живым домой вернуться охота. Вот некоторые и думают: как это сделать? И начинают не в меру осторожничать, как тот пулеметчик. А ведь иная осторожность с трусостью в шабрах живет.

— С кем? — Этого слова «шабры» я не знаю.

— В шабрах, в соседях, значит. Такие не в меру осторожные и заключают с немцами, как ты сказал, «перемирия». За это дело придется взяться основательно. И не только нам с тобой. Понял?

— Понял, Иван Иванович.

— Воевать, конечно, надо с умом. Лезть по глупому на рожон ни к чему. И так кровушки нашей пролито океан-море. Но повторяю, надо уметь отличать разумную осторожность от трусости, от желания спрятаться за спину товарища. И все-таки на твоем месте я бы не трогал его.

— Я и не хотел, да он меня к пулемету не подпускал. Держится за рукоятки, и все.

— Ну, ладно, будет об этом. К награде тебя все-таки решили представить. Это так, по секрету, что ли. И еще: почему бы тебе в кандидаты партии не вступить. Рекомендации будут.

— Погодить надо, Иван Иванович. Тут ко мне последнее время разные беды липнут, как репьи к собачьему хвосту. Это же все мне на собрании зачтется?

— Обязательно. Ну что ж, погодим до наступления.

— А оно скоро?

— У кого спрашиваешь? Ты ведь у нас старый солдат, а я новичок на войне. Кому как не тебе догадываться, Сережа. Думаю, скоро. Слыхал, как гитлеровцы наших союзников в Арденнах жмут?

— Слыхал...

— То-то, браток. Обязательно помощи запросят. А помогать им надо, одно дело делаем.

Затемно возвращаюсь на позицию взвода. Иду не по ходу сообщения, а рядом, по тропинке, протоптанной в снегу подносчиками боеприпасов и пищи.

Ведь есть же строгий приказ: ходить только по ходам сообщения во избежание нечаянных потерь от шальных пуль и осколков. Днем он, конечно, соблюдается, а едва стемнеет — ходят все по тропинке. Ходят вот такие, как я, недисциплинированные.

Останавливаюсь и нехотя спрыгиваю в ход сообщения. Нужно, чтобы тот, кто в отделении сейчас находится на посту, видел: командир выполняет приказ, соблюдает режим обороны.

А тишина какая! Ни звука, ни огонька. Словно вымерло все окрест или задремало, упрятавшись под накаты блиндажей, дзотов, землянок. Минные поля между первой и второй траншеями засыпаны снегом. Трудно представить, что под этим мягким белым покрывалом упрятаны тысячи смертей в деревянных ящиках.

Кто только не делает сейчас этих мин! Капитан Полонский говорил, что в Ленинграде их изготовляют на парфюмерной фабрике, на табачной имени Урицкого и даже на некоторых кондитерских фабриках. Чудно! Вместо помады, духов и леденцов — мины. Может, и эти, под снегом, тоже сделаны в Ленинграде?

В отделении меня ждет потрясающая новость: пришли письма от Полины и Любови Алексеевны. Дрожащими от нетерпения руками разрываю конверт из оберточной бумаги, приседаю к печке, распахиваю дверку. Так светлее.

«Дорогой мой Сереженька!

Пишу тебе третье письмо. Ответа пока не получила. Наверное, они не дошли до тебя, поэтому повторяю то, что писала раньше.

Сереженька! Я дома! Дома, дома, дома! У меня все хорошо. Мама жива, наш поселок война пощадила. Он не сгорел, не разрушен. Фронт откатился далеко на запад, и жизнь начинает понемногу налаживаться. Сразу же после возвращения вызвали в райком комсомола и дали поручение: возглавить детский дом-приют для малышей, оставшихся без родителей. Но, прежде чем возглавить, его нужно создать, Для начала выделили помещение. Когда-нибудь все расскажу, как это я делала. Для письма не хватило бы и толстой тетради.

Одно скажу: дом для ребятишек есть! И в нем уже двадцать семь сирот при двух воспитательницах, включая меня.

Сереженька! Какие это чудные малыши с печалью в глазах! Но это после...

Дорогой мой фронтовик! Как бы мне хотелось быть сейчас рядом с тобой, посмотреть на тебя, друг ты мой хороший, мой единственный...»

— Товарищ сержант! — Таджибаев заглядывает в блиндаж, с завистью смотрит на лежащих вповалку товарищей, разморенных теплом. — Тебя командир взвода зовет. Он здесь, траншея стоит.

Ну что ж, Полинушка, родная, не обижайся. Я потом дочитаю твое письмо. Второе, от Любови Алексеевны, тоже дочитаю после. Не думал, не гадал, что в конвертике из ученической тетради в косую линейку мне пришла страшная весть.

ГОД СОРОК ПЯТЫЙ

— Ну, с Новым годом вас, друзья мои! Ура! — Иван Иванович встает, поднимает свою кружку.

— Ура-а! — дружно подхватываем мы и чокаемся с младшим лейтенантом Кузнецовым.

Да, с младшим лейтенантом, теперь парторгом батальона. В самый канун Нового года по батальону объявили приказ о том, что Ивану Ивановичу Кузнецову присваивается офицерское звание и он назначен парторгом батальона. Встретить Новый год он пришел в бывшее свое отделение. Что же, это хорошо, это нам приятно.

Мы сидим на нарах вокруг большой сковороды с жареной картошкой. Картошку где-то раздобыл Тельный, а Иван Иванович отдал свой шпиг из первого офицерского доппайка, и вот редкостное на фронте кушание — жаренная на сале картошка — перед нами.

Дружно выпиваем «наркомовскую» и принимаемся за еду. Сегодня выпил даже Усенбек. Армен Манукян находится на посту в траншее, но его порция отложена в котелок, который Алексей обернул своей телогрейкой.

Только что все вернулись из траншеи. Давали салют по фрицам, «поздравляли» их с сорок пятым годом. Пять минут по ним били артиллерия, минометы, пулеметы, палили из автоматов и карабинов, в небо взвивались ракеты, Вся западная половина неба светилась розоватым огнем.

Когда время и отпущенные на новогодний салют боеприпасы израсходованы, командую всем уйти в блиндаж.

А блиндаж у нас новый, Неделю назад дивизию переместили на правый фланг армии. Теперь мы стоим в обороне напротив маленького немецкого городка Пилькаллен. Наши предшественники отгрохали настоящие хоромы. Благо позиция расположена метрах в ста от великолепного бора.

...— А теперь, братцы, предлагаю выпить за медаль нашего командира. — Сивков, сидящий в самом центре нар, тянется за фляжкой, — У богатых людей принято, чтобы именинник сам угощал. Но так как наш командир человек бедный, — посмеивается он, — и мы сообща копили свои «сто» для этого случая, обмоем его медаль из общих припасов.

Да, в канун Нового года я получил медаль «За отвагу» из рук самого командира полка.

Я, конечно, ожидал, что награждение будет происходить торжественнее, но вся церемония заняла несколько минут, после чего я вместе с другими награжденными уже топал к себе на передовую.

А там меня ждали. Как же, первая медаль в отделении! Она, скромная на вид, на серой муаровой ленточке, долго ходила по солдатским рукам, потом снова заняла свое место на моей груди.

— ...За то, чтобы не последняя была! — Тельный поддерживает Сивкова.

Хмелеют мои подчиненные. Тельный по старой памяти пододвигается ближе к Ивану Ивановичу, закуривает его папиросу, спрашивает:

— А вот скажите мне, товарищ младший лейтенант, что значит: «социально опасный»?

— К чему ты это, Игнат?

— К тому, что вы когда-то спросили: «за то и сидел?». Нет, не за то я сидел. За другое. — Тельный улыбается, почесывает себе затылок: было, мол, такое. У него очень красивая улыбка, делающая лицо Игната чуточку наивным и донельзя добрым. — Сидел я, товарищ младший лейтенант, за воровство...

— Неужто, Игнат? — Сивков удивленно смотрит на Тельного. — Во век бы не поверил!

— И я тоже, — Иван Иванович пожимает плечами.

— За воровство, братцы. — Игнат широкой ладонью шлепает себя по засаленной штанине. — Тогда я на Волге, под Саратовом, грузчиком на складе работал. Была там у меня зазноба, буфетчица в столовой ОРСа. Ну слюбились мы с ней. Да так, что в пору свадьбу играть. А тут со мной беда приключилась: руку мне вагой придавило, в больницу угодил. Лежу неделю, вторую. Надоело. Дай, думаю, к сударушке схожу. Вылез ночью в окно и к ней.

Тельный берет еще папиросу из пачки Кузнецова, прикуривает, гладит себя по груди, хорошо, мол, как!

— Прихожу к ее домику, она недалеко от больницы жила, стучу в окошко. Не открывает. Может, нет дома? Ладно, зайду, посижу до ее прихода. Ключ-то у меня был. Прождал почти до утра. Зло меня разобрало, а сам думаю; надо ей отомстить! Но как?

И тут вдруг вспомнил: я же знаю, где она ключи от столовой прячет! Беру эти самые ключи, прихожу в столовую и думаю: чего бы тут взять? Вижу, на буфете у нее тарелки чистые стопочками лежат. И бутылка водки начатая в шкафу стоит. Выпил я, значит, для храбрости, потом взял эти тарелки, положил в какой-то ящик, понес. Зачем именно тарелки взял, сейчас уж и не знаю.

Ну, унес я тарелки, столовую открытой оставил. Но, оказывается, сторожиха магазина сельпо видела, как я в столовую заходил.

На другой день забрали меня в милицию. Суд был. Вот на суде-то мне прокурор и сказал, что я «социально опасный» тип. Тарелки, мол, украл и продал...

— А зачем ты их продавал? — спрашивает Игната Сивков.

— Не продавал я их. В старом карьере зарыл. И сейчас, поди, там лежат. Год мне дали за воровство.

— И не сказал, что тарелки спрятал? — Иван Иванович с каким-то сожалением смотрит на Тельного.

— Не сказал. Теперь знаю: от дурости все это. Ну, да ладно: зато теперь я социально безопасный человек.

После двух ночи Тельный заступает на пост, Армен ужинает, все ложатся спать, а я провожаю Ивана Ивановича на НП роты.

— Хорошие ребята у тебя подобрались, Сергей.

— Хорошие.

— Ты вот что, Сережа, ты присмотрись к Манукяну и Таджибаеву. Надо их учить воевать основательно, как следует. Я замечаю, ты все на Тельного да Сивкова нажимаешь. Конечно, в отделении они у тебя — главная сила. Но это всего лишь половина отделения. А про вторую ты что, забыл?

Кузнецов останавливается, притягивает меня за ремень ближе к себе, как бы по большому секрету говорит:

— С завтрашнего дня весь полк побатальонно будет отводиться во второй эшелон дивизии для тактических учений с боевой стрельбой. Понимаешь, там построена линия обороны — точная копия немецкой в полосе наступления нашей дивизии, со всеми ее траншеями, дзотами, отсечными позициями, пулеметными точками. Короче, со всем тем, что успели выявить разведчики. Вот ее и будем штурмовать. Понял?

— Понял. Дело знакомое. И если наше отделение будет заниматься в таких условиях — это здорово придумано.

— Здорово! Ну, бывай, Сергей. Я еще в третий взвод схожу.

...Мы ходили по «немецкой» обороне во втором эшелоне дивизии пока как экскурсанты. Изучаем начертания переднего края, всех его траншей, расположение огневых средств противника на всем его семидесятиметровом фронте, на котором будет наступать наше стрелковое отделение.

В первой траншее вражеской обороны нам будут противостоять в бою как максимум три солдата с легким пулеметом и двумя автоматами. Нас в отделении пятеро. У нас на вооружении имеются пулемет, три автомата и карабин. Численное превосходство в живой силе имеем на два человека, огневое — на карабин и автомат. Итак, соотношение наших сил с противником на участке наступления отделения пять к трем в нашу пользу.

Но... противник обороняется, а мы наступаем. Он зарылся в землю под пятислойные накаты, мы пойдем по открытому полю, утыканному минами. У него за спиной...

Впрочем, лучше посчитать, что у нас за спиной. От этого станет веселее. А за спиной у нас много...

...Второй день подряд мы атакуем «немцев» у себя в тылу. Первое условие успешной атаки — стремительность. От нас до первой траншеи противника всего двести метров. Нам нужно преодолеть их единым духом.

Для этого мы должны двигаться точно по следам гусениц танка. Его бортовой номер «816». За цепью нашего взвода, в нескольких десятках метров позади, будет наступать и расчет противотанкового орудия, который обязан поддерживать нас огнем. Командира танка — молоденького лейтенанта и командира расчета 57-миллиметровой пушки сержанта Егорова, моего сверстника, я уже хорошо знаю. И если чего-либо из ряда вон выходящего не случится, будем действовать так, как условились.

Там в настоящем бою 816-й сначала преодолеет высокую железнодорожную насыпь по проходу, уже проделанному саперами, приблизится к нашей траншее, перевалит через нее и двинется вперед следом за танком с минным тралом. Мы пойдем за ними, затем пойдет Егоров с пушкой. Его главная задача в период атаки уничтожать огневые точки противника, мешающие продвижению танков, а танкисты будут уничтожать вражеские пулеметы, мешающие нам и сержанту Егорову. Все расписано как по нотам.

Начинается очередная «атака», Танк выползает из укрытия, «преодолевает» проход в железнодорожной насыпи и приближается к нашей «траншее». Ее, конечно, нет, мы лежим в снегу. Когда танк проходит, мы дружно поднимаемся, перестраиваемся в две крохотные колонны и бежим следом за танком. За нами артиллеристы тянут пушку.

«Противник» открывает огонь, справа и слева рвутся толовые шашки, нас осыпает землей, но этого «огня» мы не боимся. Он не опасен. При настоящем огне с той стороны мы не мчались бы с такой прытью.

Какой-то начальник в новеньком полушубке, стоящий рядом с комбатом, недоволен нашей «атакой». Танки, боясь оторваться от пехоты, медленно движутся в атаку. Это очень опасно для танкистов. А пехотинцы, по его мнению, не атакуют, а прогуливаются.

«Атакуем» снова. Потом еще и еще. Но ведь это всего лишь первый этап боя: атака переднего края обороны противника.

Потом будет бой в глубине. Там со взаимодействием в таких масштабах, как отделение, экипаж, расчет, будет труднее и нам придется выполнять свои задачи самостоятельно. Всех возможных ситуаций не предусмотришь.

Таджибаев и Манукян учатся старательно. Первый держится ближе к Сивкову, другой — к Тельному. Одна группа атакует на правом фланге отделения, другая — на левом. Я в центре.

Пока все идет хорошо, но как будет дальше? Успокаивает одно: осенью под Голдапом при штурме высоты все шли в атаку дружно и смело.

Наконец после «взятия» господского двора в глубине обороны «противника» поступает команда «Отбой, перерыв на обед». И мы бегом бросаемся к своему костру. Сивков уже раскочегарил его вовсю.

Было время, из-за немецких самолетов мы боялись разводить костры. Теперь о самолетах и не думаем. За все это время раза два кружились в небе их «костыли», разведчики, и то забирались так высоко, что даже наши зенитки не открывали по ним огня.

Таджибаев уже стоит на коленях у самого костра и, будто кот на завалинке, щурится, вдыхая теплый, пахнущий дымом воздух. От его мокрых однопалых перчаток идет пар.

— Ну что, Усенбек, «Ташкент»? — Тельный присаживается рядом, протягивает к огню ладони, кряхтит от наслаждения.

— «Ташке-ент», — отвечает Таджибаев и еще ближе двигается к огню.

— А ты бывал в Ташкенте?

— Нет, Сталинабад был. Отец у меня узбек, мать — киргизка, а жили мы в Таджикистане.

— Большой город, ваш Сталинабад?

— Да. Сто кишлак есть.

— Больше, к примеру, Киева?

— Да.

— А ты был в Киеве?

— Нет.

Мы смеемся над этим диалогом, а сами ждем кухню. И где она? На волах что ли ее везут? Что-то запаздывает старшина, а может, так кажется?

К нашему костру подходит военфельдшер батальона лейтенант Платова, молоденькая девушка с симпатичными ямочками на крепких, всегда розовых щеках. Здоровается. Мы нестройно отвечаем на ее приветствие.

— Кочерин, пока вы находились тут, я ваш блиндаж проверила. Там полнейшая антисанитария, ясно? Почему допускаете это?

Не успеваю ответить, как в разговор вмешивается гораздый до озорства Сивков:

— Товарищ лейтенант медслужбы, ему, командиру нашему, может, и понятно это слово «антисанитария», а нам, людям темным, — нет. Что это значит?

— А то, товарищ солдат, что мусора много и не проветриваете. Придется принять меры.

Но то ли ротного не было, то ли Платова не стала докладывать, так что все обошлось. Однако мы стали проветривать блиндажи и подметать.

Наконец-то прибывает кухня. Мы выстраиваемся с котелками в очередь. От котлов пахнет вкусным борщом, их подтапливают малость, чтобы не остыло варево.

Сразу же после обеда приглашают на открытое партийное собрание роты. Затем нам предстоит ночной «бой» за укрепленный населенный пункт, будем атаковать все тот же господский двор, в котором сейчас располагаются тылы нашего полка, но только с другой, противоположной, стороны, из оврага.

Впервые присутствую на открытом партийном собрании роты. Нас, коммунистов и комсомольцев-активистов (так назвал официально парторг), человек двадцать. Мы сидим на полу каменного подвала, примостившись кто на чем: на ящиках, бочках, досках, положенных на кирпичи. Под низким сводчатым потолком висит коптилка из снарядной гильзы, на столе, где парторг разложил свои бумаги, чадят две плошки. В подвале холодно и кто-то несмело предлагает развести костер прямо на полу.

— Ни к чему костер, — говорит наш парторг, невысокий, рябоватый сержант в туго подпоясанной ремнем телогрейке, — долго заседать не придется. Товарищи, — глуховатым, простуженным голосом говорит он, — на повестке дня у нас один вопрос: о задачах коммунистов и комсомольцев роты в предстоящих боях. Докладчик — командир роты. Какие будут суждения о повестке дня?

Суждение было одно: утвердить.

Командир роты говорил коротко: какие бои предстоят, в чем их особенность, что должны делать коммунисты и комсомольцы, чтобы с честью выполнить боевую задачу.

Лично мне все это было уже известно. От кого узнал? От самого командира роты. Два дня назад я, по совету младшего лейтенанта Кузнецова, обратился к командиру роты с просьбой дать мне рекомендацию в кандидаты членов ВКП(б). Командир не отказал. Тут же написал рекомендацию на тетрадном листке, а потом стал рассказывать о том, какие задачи нам придется в скором времени решать, чем, на его взгляд, будут отличаться бои на территории Германии от тех, что приходилось вести раньше. Вторую рекомендацию дал мне Кузнецов. Теперь очередь за комсомольской организацией.

— Бои предстоят необычайно трудные, товарищи коммунисты и комсомольцы, — заканчивал докладчик, — и нам нечего скрывать это от всего личного состава. Враг будет делать все, чтобы отсрочить час своей гибели. Вот почему готовиться к этим боям нам нужно целеустремленно и настойчиво, как никогда. Что нужно сделать в первую очередь?

Докладчик перечислял все пункты, а мы, сидящие вокруг него, наверное, все мысленно прикидывали в уме, что уже сделано, а что нет.

Потом начались прения. Какими были они? Короткими и деловыми. Пройдет много лет, а все буду и буду вспоминать о том, как умели говорить на партийных собраниях на фронте. Какие решения, написанные тут же от руки парторгами, не отличавшимися особой образованностью, принимались! Не было громких общих фраз, не было призывов и лозунгов. Что, кому и когда сделать — вот каков был смысл этих партийных решений. Кто первым поднимается в атаку в таком-то отделении, взводе, кто должен водрузить флажок на захваченном дзоте, увлечь за собой штурмовую группу.

После собрания, когда все направились к месту ночного занятия, меня догнал парторг.

— Устав ВКП(б) изучаешь, Кочерин?

— Изучаю.

— Все понятно?

— О правах и обязанностях члена партии написано просто.

— А в чем же затруднение?

— Да есть кое-что в теоретической что ли части. Я там галочки поставил, хочу, чтобы вы пояснили кое-что.

— Это я с удовольствием. Подходи, потолкуем. И еще, Кочерин: про газеты не забывай, держись в курсе событий. На собрании тебе вопросы будут задавать и на бюро батальона — тоже. А вообще-то, главным, Кочерин, будет то, как ты и твои ребята в предстоящих боях вести себя будете. Вот о чем никогда не забывай.

...Вечером повалил снег, темнота сгустилась, стала словно осязаемой. Объект атаки — господский двор — как бы провалился в нее, и мы лишь угадывали, в каком направлении от нас находятся эти внушительные кирпичные сараи.

Мы лежим на опушке леса. С минуты на минуту должна начаться атака. Внезапная, без артиллерийской подготовки и криков «Ура!». За «противника» действует одно отделение нашего взвода. Если оно не обнаружит нас своевременно и не откроет огонь холостыми патронами, его командиру будет солидный нагоняй. Вот почему держи ухо востро, парень!

Нам тоже несдобровать, если нас заметят раньше времени. Конечно, темень и снег — пока наши союзники, а потом могут стать врагами. Ведь в таких условиях мы можем немного поплутать, не выйти к своим объектам атаки, что в реальном бою грозит большими бедами: можно и пострелять друг друга.

— Ну, скоро там, командир? — спрашивает Сивков, постукивая ногой об ногу. — Душа и та стынет.

Он спрашивает меня не первый раз, хотя отлично знает, что мне известно не больше его. Ждать команды младшего лейтенанта Гусева — такова задача отделения на ближайший отрезок времени, вот почему я ничего не отвечаю Алексею.

Таджибаев и Манукян лежат неподвижно, словно ненароком задремали. Надо посмотреть, что с ними.

Пригнувшись, перебегаю на левый фланг отделения, ложусь рядом с Таджибаевым.

— Как ты, Усенбек?

— Все порядок, товарищ младший сержант.

— Не замерз?

— Не замерз. Когда наступать будем?

— Скоро, Усенбек, скоро. Сигнал атаки не забыл?

— Не забыл.

— Хорошо. Теперь слушай меня...

С Манукяном тоже не приходится много говорить, и я возвращаюсь на свое место успокоенный.

Вспоминаю выступление на партийном собрании роты незнакомого мне ефрейтора из третьего взвода. Он говорил о новичках на фронте, таких, например, как наши Манукян и Таджибаев.

— Беречь надо таких ребятишек. — Ефрейтор, уже немолодой, с заметной сединой в усах, оглядел нас — Да, да беречь! Ведь как они в атаку ходят? Поднялись и пошли в полный рост, напролом, удаль свою показывать. А в атаке, все мы знаем, с умом надо действовать: где перебежать, где пригнуться, а где и ползком сблизиться с немцем. Вот чему учить надо наших молодых.

Ефрейтор помолчал, как бы прислушиваясь к тому, о чем шепчутся между собой красноармейцы из старичков, затем продолжил:

— И еще: ведь молодые они и есть молодые. Им наш род продолжать. Чего тут смешного? Ничего смешного нет! Дело говорю. Невест эвон сколько по домам сидит, а женихи где?

В подвале кто-то хохотнул. Его поддержали, но ефрейтор даже не улыбнулся.

— Я кончил. А говорил к тому, что на занятиях мы будто и забываем про врага, про пули его да осколки. Не знаю, как в других взводах, а у нас, в третьем, так.

Да, ефрейтор, ты прав. Никто не возразил тебе. И даже в решении записали специальный пункт о молодых бойцах — новичках на фронте.

Решение нужно выполнять, но лично мне сегодня вряд ли удастся это сделать. В такой темени я, пожалуй, и не увижу, как будут двигаться в атаке Манукян и Таджибаев, хотя и тому, и другому я еще раз напомнил о том, чтобы не лезли на рожон, умело использовали местность.

Ночной бой за опорный пункт «противника» закончился для нас удачно. Мы бесшумно преодолели проволочное заграждение и по проходу в «минном поле» ворвались в господский двор. Оборонявшиеся открыли огонь поздно, с короткой дистанции. Бросками нескольких гранат мы «уничтожили» их, после чего прочесали все хозяйственные постройки к великому неудовольствию квартировавших там поваров и повозочных. На противоположной окраине усадьбы мы «закрепились», изготовились к отражению контратаки, а где-то около полуночи уже были в своем блиндаже, на самом «передке».

...Скоро будем наступать. Нас больше уже не отводят во второй эшелон на занятия. Даже сержант Егоров со своим расчетом стоит на прямой наводке метрах в пятидесяти от нашей траншеи.

Ночами напролет по траншее ходят офицеры разных родов войск. При свете фонариков, стоя на коленях, они делают пометки на картах, подолгу разговаривают с командиром роты и с Гусевым. Или, осторожно выглядывая из-за бруствера, смотрят в сторону противника, потом опять опускаются на колени и опять что-то помечают на картах.

Немцы догадываются, что мы вот-вот будем наступать. В небе все чаще появляются их самолеты-разведчики, но наши истребители все время находятся начеку, смело идут на сближение с гитлеровскими асами, и те, не принимая боя, убираются восвояси.

...Сегодня с утра всем приказано находиться в траншее на своих местах. Быть побритыми и по-уставному одетыми. Очевидно, что-то вроде строевого смотра. Но кто его будет проводить всего в двухстах метрах от противника?

Стоим в ячейках для стрельбы, устланных для тепла соломой и ветками. А у меня под ногами, кроме того, сиденье от кресла, обитое бархатом. Сивков завидует, хотя колченогое кресло нашел за сараем он, а вот приспособить сиденье под ноги, чтобы не так зябли, не догадался.

Наконец в траншее появляются два генерала и группа офицеров. Все в телогрейках, без погон, в шапках-ушанках, генералов можно опознать лишь по лампасам.

Чудно! Такого в моей службе еще не бывало. Да, меняются времена!

Генерал, идущий первым, направляется прямо ко мне в ячейку. Успеваю заметить, что он молод, хорошо по-спортивному сложен, телогрейка на нем туго подпоясана новеньким кожаным ремнем со звездочкой.

— Докладывайте, товарищ младший сержант, — негромко говорит генерал.

Ячейка у меня глубокая, поэтому стоим в полный рост, не остерегаясь шальной пули.

— Командир первого отделения младший сержант Кочерин, — говорю я и сам удивляюсь, что нисколько не робею перед высоким начальством. — ...С началом атаки отделение выдвигается вслед за танком, атакует противника и уничтожает его у стыка хода сообщения с траншеей. В дальнейшем...

Генерал слушает меня внимательно, затем приказывает кому-то подать стереотрубу, осматривает объект атаки нашего отделения. Он спрашивает, какие цели будем подавлять ружейно-пулеметным огнем, сколько времени мы затратим на бросок до первой траншеи немцев, как я буду контролировать расход боеприпасов. Спрашивает так, словно сам долго командовал стрелковым отделением и не раз водил его в атаку.

— Ну, что ж, товарищ Кочерин, задачу вы знаете хорошо, надеюсь, так же будете ее выполнять. Желаю успеха в бою.

Генерал уходит. Следом за ним спешит по траншее и его немногочисленная свита. Судя по тому, что командир нашего полка идет последним, со мной разговаривал начальник очень высокого ранга.

Наблюдательность меня не обманывает. После ухода генерала капитан Полонский скажет, что со мной разговаривал сам командир корпуса, проверяющий сейчас готовность нашего полка к наступательным боям, что своими четкими ответами я произвел на него хорошее впечатление.

Вечером в блиндаже мне пришлось не раз пересказывать разговор с командиром корпуса. Уже одно то, что такой большой начальник побывал на «передке», говорило о важности задачи, которую нам предстоит выполнить. «Смелый человек — генерал», — заключил Сивков. И этим было сказано очень многое.

Через несколько дней после этого события, в самый канун наступления, в отделение пришел новичок, появлению которого никто из нас не обрадовался. Это был печально знаменитый в полку «адъютант» (как он себя называл) начальника штаба полка Пирогов, всегда стремившийся подчеркнуть, что он с начальством на короткой ноге.

Пирогов, весело поздоровавшись с нами, не докладывая о своем прибытии для дальнейшего прохождения службы, сразу же просит выйти меня из блиндажа в траншею.

Там он полушепотом сказал:

— Слушай, Кочерин, учти, я к тебе ненадолго. Меня опять заберут в штаб.

Пирогов деланно смеется, тянется ко мне, словно пытается разглядеть в темноте, что там у меня в глазах.

— А раз так, то дружбу со мной тебе никак нельзя терять. Давай пока служить, вместе командовать парадом...

— Служить, Пирогов, мы будем, раз тебя в отделение прислали, а вот командовать буду я один.

— Ах вот ты какой?

— Такой. Шагом марш в блиндаж. Через час на пост, в траншею.

— Ну ладно, Кочерин, пожалеешь, — он смерил меня с ног до головы презрительным взглядом, берет карабин на ремень и идет в блиндаж.

Обхожу траншею, обещаю Тельному сменить его через час и возвращаюсь в блиндаж. Там ждет меня командир взвода.

— Ну вот, Кочерин, теперь ты укомплектован почти до полного штата. Еще один активный штык у вас.

— Этот «активный штык», товарищ младший лейтенант, уже торговался со мной. Объяснял, на каких условиях служить будет.

— Вот как? — Гусев улыбается, о чем-то недолго думает, потом говорит:

— Не надо обижаться на Пирогова, Кочерин. Третий год его знаю. Хоть повоюет немного, а то вернется домой и детишкам нечего рассказать будет. Верно, Пирогов?

Пирогов не отвечает. Он зло смотрит на командира взвода, на меня.

— Я, товарищ младший лейтенант, ходатайствую перед вами о переводе рядового Пирогова в другое отделение.

— Не проси, Кочерин, не переведу. Именно в твоем отделении пусть он узнает, что такое война. Считает себя фронтовиком, а живого фрица в глаза не видел, в атаку ни разу не ходил. Мы ведь с ним вместе рядовыми в полк пришли. Приказываю тебе, Кочерин, — голос Гусева становится тверже, — смотреть за ним в бою в оба.

Около полуночи, когда немцы стреляют редко, вывожу свое пополнение в траншею и начинаю объяснять Пирогову его задачу во время атаки.

Днем нам раздают пайки НЗ, пополняют запас патронов. В траншее теперь тесно от людей. Саперы, артиллерийские наблюдатели, связисты, санитары с лодочками для выноса раненых. И все это на каких-то семидесяти метрах траншеи, где обязанности начальника «гарнизона» исполняю я.

Ясно, завтра наступаем. Ночью будет отдан приказ. А пока действительно надо поспать.

Но спать почти не приходится. После полуночи наши тяжелые бомбардировщики начинают бомбить ближайшие тылы немцев и их резервы. Сначала над нами пролетают невидимые в темноте «кукурузники» и сбрасывают светящие бомбы. Они необычайные, эти бомбы, не на парашютах, а какие-то новые.

— Ровно уголье баба из печи выгребает, — хохочет Сивков. — Вот глянь, командир, глянь.

Да, похоже. В густой темени сырого холодного неба сначала появляется какой-то красный ком, потом он рассыпается на мелкие частицы, они вспыхивают яркими желтоватыми огнями и долго горят, освещая на километры окрест укутанные снегом траншеи, дороги, мосты, колонны фашистских машин и танков.

Это и есть цели для бомбардировщиков. Они «работают» почти всю ночь, но мы уже не слушаем гула рвущихся бомб, сон может свалить даже пехоту. Он сильнее.

Приходят разносчики пищи. Они будят нас задолго до рассвета. Над рисовой кашей в термосах клубится парок, чай горячий. Хлеб мягкий, свежей выпечки.

Не знаю, как в других родах войск, а в пехоте люди отсутствием аппетита не страдают. Однако на войне происходит смещение во времени. Можно пообедать в полночь, а позавтракать вечером. Когда доставят пищу — тогда и ешь.

Тельный первым в отделении управляется с завтраком.

— Теперь покурим всласть, — говорит он, — полежим еще малость и можем начинать войну.

НА КЕНИГСБЕРГ!

Лес позади нашей траншеи стонет жалобно и протяжно. Даже не стонет, а как бы плачет от боли, причиняемой ему осколками мин и снарядов, дымом, в котором, кажется, вот-вот задохнутся высоченные сосны, вздрагивающие от комля до макушки при каждом очередном разрыве тяжелого снаряда.

Да, у фашистов еще есть чем огрызнуться и «запереть ворота в свой собственный дом». Прошло, наверное, около получаса после занятия нами исходного рубежа для атаки, а гитлеровцы продолжают обстреливать наши траншеи, огневые позиции.

Лишь позже мы узнаем, что наше наступление в январе 1945 года явилось составной частью гигантского зимнего наступления Красной Армии, развернувшегося на советско-германском фронте от Балтики до отрогов Карпат, ударная группировка 1-го Украинского фронта уже двинулась с сандомирского плацдарма на Бреславль и что мы своим наступлением начинаем Восточно-Прусскую операцию.

Гитлеровцы, те, что продолжают осыпать нас снарядами и минами, тоже, очевидно, не знают этого и артиллерийской контрподготовкой стараются не выпустить нас из траншей и окопов.

Бейте, бейте, черт с вами! Мы знаем, что скоро начнется наша артиллерийская подготовка наступления. Она будет продолжаться сто пять минут или около этого, как сказал младший лейтенант Гусев, и артиллеристы вместе с минометчиками поквитаются с гитлеровцами. А пока надо терпеть.

Мы сидим в моей ячейке вдвоем с Арменом Манукяном. Я знаю, одному такие артналеты переносить довольно «грустно», особенно если ты новичок на фронте, и поэтому даже в нарушение приказа позвал Армена к себе.

Почему в нарушение? Да потому, что при сильных артобстрелах нужно каждому находиться в своей ячейке: в случае прямого попадания в нее будет убит или ранен только один человек.

Мы сидим с Арменом спина к спине, накрывшись плащ-палаткой, чтобы не сыпалась за ворот шинелей мерзлая земля. При каждом близком разрыве Армен вздрагивает, теснее прижимается ко мне. Ему страшно. Мне — тоже. А так как я — его командир, то не имею права это показывать.

Приподнимаю плащ-палатку, смотрю в небо. Его не видно. Плотный, липкий туман стелется над самой землей. В нем с трудом просматриваются сосны на опушке леса.

Опять вонь взрывчатки, грохот, сполохи взрывов в предрассветной мгле, опять качается земля под сиденьем кресла, на котором разместились мы с Арменом.

Но все это для меня, например, стало уже несколько привычным. Знаю, что разрыва того снаряда или мины, которые адресованы фрицами лично мне, все равно не услышу.

Слева, шагах в десяти от нас, должен находиться в своей ячейке Пирогов. За ним — Сивков. Когда гитлеровцы перестанут стрелять, нужно будет обойти все отделение и осмотреть позицию, убедиться, нет ли потерь. Хотя обойти позицию сейчас сложно, траншея, кроме наших ячеек для стрельбы, забита представителями всех родов войск.

— Армен!

— Я, товарищ командир.

— Терпи. Когда невмоготу будет, в рукав шинели зубами вцепись.

— Есть, товарищ командир.

Молодец Армен. Сидит и не порывается сбежать куда-то. У меня, к сожалению, была такая думка в первом бою.

Наконец-то открывают огонь наши. Тысячи орудий и минометов по чьему-то магическому слову одновременно изрыгают столько же снарядов и мин, и весь передний край обороны противника мгновенно окутывается огнем и дымом. Грохот, постепенно перерастающий в гул, все усиливается, в нем глохнет голос вражеских батарей, реже и реже рвутся «гостинцы» с той стороны, сосны за нашей позицией перестают вздрагивать, с них осыпаются последние сорванные взрывной волной иголки.

— Армен, — я вскакиваю с теплого сиденья, — ступай в свою ячейку, наблюдай за результатами нашей артподготовки. О всем замеченном докладывай мне!

Манукян уходит, а я отправляюсь вдоль траншеи проверять боевое состояние своего отделения. Пирогов на месте. Он сидит не в своей ячейке, а в ходе сообщения, ведущем к ней из траншеи. Сидит, подняв воротник полушубка (Пирогов один в отделении щеголяет в нем), и курит самокрутку, тупо уставившись взглядом в противоположную стенку хода сообщения.

— Ну как, Пирогов? — спрашиваю больше для порядка.

— Как видишь, — не поднимая головы, отвечает он. — Еще вопросы будут?

— Не будет вопросов. Напоминаю: из траншеи выходишь по моей команде: «В атаку, вперед».

— Да ладно, — отмахивается Пирогов и снова затягивается самокруткой.

В отделении потерь нет. Сивков смотрит из ячейки, как стреляют по немцам орудия прямой наводки. Таджибаев рассовывает по карманам пачки автоматных патронов. Тельный нашел нового «земляка» среди санитаров и о чем-то толкует с ним. Ясно одно: вражескую контрподготовку все перенесли стойко, а под свою плясать можно.

Но вот сто пять минут подходят к концу. Раздается последний, как бы заключительный залп «катюш», после которого, я знаю, послышится команда младшего лейтенанта: «Взвод, в атаку, вперед».

Выглядываю из траншеи. Ничего не видно. Как в молоке рвутся снаряды орудий прямой наводки. Черный дым, смешанный с туманом, тяжелым ощутимым пластом висит над передним краем обороны немцев. Чтобы чем-то унять волнение перед броском вперед, выгребаю комья земли из приступочков в стенке траншеи, по которым буду из нее вылезать.

Вот и команда младшего лейтенанта. Я должен продублировать ее, сказав вместо «взвод» «отделение», но неожиданно для себя говорю совершенно другое, вовсе не уставное:

— Сивков, Тельный, пошли! Все пошли!

Пойдут ли? Найдут ли в себе силы оторваться от земли? Нашли. Все нашли. И Пирогов, и Манукян, и Таджибаев.

Они вылезают из траншеи и вместе с 816-м, перевалившим через траншею между мной и Манукяном, атакуют противника.

Радостно кричу «Ура!», единым духом вырываюсь вперед, скорым шагом иду по следу гусеницы. Перестроившись в две маленькие колонны, ко мне сходится все отделение. Все идет, как на учении.

Почему молчат немецкие пулеметчики? 816-й грозно водит стволом вправо, влево, как бы отыскивая их в черной пелене, но те не подают голоса. Что за наваждение? Неужели подпускают ближе?

Под гусеницами танка начинают лопаться противопехотные мины, в лицо летят комья земли, снег. Но это все не страшно. Не наехал бы наш танк на непротраленную противотанковую. Тогда друзьям-танкистам придется невесело, а мы останемся без броневого прикрытия.

К нам кто-то бежит. Ага, это связной от командира взвода. Что за приказ несет?

— Кочерин, — кричит связной, — младший лейтенант приказал ускорить движение. Немцев в первой траншее нет...

Понятно! Гитлеровцы заблаговременно отвели свои войска во вторую и третью траншеи.

Но как сообщить об этом танкистам? Нужно обогнать танк.

Когда мне это удается, сигналю механику рукой, чтобы увеличил скорость.

Вот она, первая траншея вражеской обороны. Она вся исклевана снарядами и минами, снег на ее бруствере почернел, проволочные заграждения разбросаны взрывами, колючка наматывается на гусеницы танка и вместе с кольями ползет следом за машиной, уже переваливающей через траншею.

— Отделение, за мной!..

Мою команду внезапно заглушает серия мощных разрывов, в промежутках между ними слышится непрерывный стрекот десятков пулеметов. Туман и тот, кажется, становится теплым.

— В траншею, — успеваю крикнуть и первым прыгаю в пахнущую порохом щель.

Лежим вповалку, друг на друге. Фрицы отлично пристреляли свою первую траншею, сделали это, очевидно, загодя, с умыслом, и теперь кладут снаряды и мины точно, добавляя к ним ливни автоматных пуль.

Эх, погода, погода! Будь ты неладна! Как бы к месту была нам сейчас помощь летчиков.

Да что летчиков! Танкисты, артиллеристы и те, наверное, кусают себе локти, кляня этот туман.

Интересно, где 816-й? Стоит, наверное, в чистом поле, осыпаемый свинцом и сталью.

К нам по траншее, перепрыгивая через брошенное немцами снаряжение, приближается связной.

— Младший лейтенант сказал: как будет красная ракета, всем вперед, ко второй траншее.

Связной убегает. Я поднимаю отделение со дна траншеи и жестами приказываю рассредоточиться. Успеваю заметить: в глазах наших молодых страха не видно. Только Пирогов двигается, как манекен. На его лице — ни кровинки.

— По сигналу — красная ракета — всем в атаку. Приготовиться!

Иду по траншее вправо, к месту ее стыка с ходом сообщения. Вот оно, это место. Но ход сообщения завален ежами из колючей проволоки.

Артиллерийский и минометный огонь противника несколько ослабевает. Сейчас, наверное, будет подан сигнал атаки. Так и есть. Ракета взлетает в небо и вспыхивает бледно-розовым дрожащим пятном.

— Отделение, в атаку впере-ед!

Выбираюсь из траншеи первым. Слева и справа тоже вылезают. Пригибаясь, иду скорым шагом по следу танка. Его пока не видно, но уверен, что он должен быть тут, где-то рядом.

Гитлеровцы, кажется, только того и ждали. Они обрушивают на нас такой шквал огня, что едва успеваем откатиться назад и снова юркнуть в траншею.

Нахожу какую-то нору, устланную жердями, и ныряю туда. Ладно, фриц, колоти: мы малость погодим. Все равно у тебя не хватит духу целый день снарядами швыряться.

Кажется, кто-то к нам идет. Кто это? Ага, сам командир взвода. В правой руке пистолет, в левой граната, на шее автомат.

— Почему лежите, Кочерин? Вперед!..

— Дак, товарищ младший...

— Вперед! Броском вперед! Фриц бьет наугад. Он ведь тоже ни хрена не видит. Быстро уходите из-под обстрела!

А ведь он прав. Тебя, Кочерин, еще Иван Николаевич учил: «...уходи из-под обстрела».

Мне вдруг становится веселее от этой самой немудреной истины, начинаю соображать. Ведь немцы же ведут неприцельный огонь. Они бьют не по нам, а по своей первой траншее, зная, что в ней находимся мы.

— Отделение, выйти из траншеи. Броском вперед! Пирогов — за мной!

Командир взвода убеждается, что мы поднялись и бежит на правый фланг взвода. Там, наверное, дела обстоят не лучше.

Ползу по танковому следу, прижимаясь к земле так, что иногда задеваю ее каской. Выше по-прежнему фыркают осколки, о каску бьют комья земли. Метрах в пятидесяти от покинутой нами траншеи останавливаюсь передохнуть, оглядываюсь, чтобы убедиться: не отстал ли Пирогов?

И не увидел его. Не было моего новенького.

— Пирогов! — Окликаю его. — Пирогов!

Никто не отзывается. Осматриваюсь по сторонам: остальные ползут, как сказал бы Назаренко, на параллельных курсах. Не хватает только Пирогова.

Что делать? Возвращаться за ним? Меня не поймут остальные ребята. Чего доброго, подумают — струсил. Эх, Пирогов, Пирогов. Навязали тебя на мою шею!

Продолжаю продвигаться вперед. Разрывы вроде бы остаются позади. А что это темнеет впереди? Танк. Неужели 816-й? Точно, он.

Прячусь за его гусеницу, зову:

— Эй, танкисты?

— Чего тебе? Мы здесь, под танком...

— Вы чего сидите?

— А нам что, одним танком атаковать? Все стоят.

Из-под днища выползает лейтенант, командир экипажа.

— Какой приказ получил ты, Кочерин?

— Ползком сближаться с противником, а потом — броском в атаку.

— А мне сейчас приказ принесут. Башнер побежал к командиру взвода. У того радийная машина.

— Ну, будьте. Я пополз вперед.

— Давай, пехота. В случае чего знай: мы будем атаковать в направлении развалин дома за третьей траншеей.

— Помню. Но ведь его не видно все равно.

След гусеницы оборвался, и теперь ползти стало труднее. Энергичнее перебираю локтями и коленями, тычусь в снег лицом, чтобы малость охладить его, оглядываюсь. Вроде бы все мои живы, все ползут. Игнат тянет своего «дегтяря» на ремне.

Сколько еще ползти? Между первой и второй траншеями около полукилометра. А тут еще немцы убавляют прицел и опять начинают хлестать по нам. Неужели они что-либо видят?

Надо вставать и короткими перебежками прорываться к траншее.

— Сивков, Тельный! — кричу что есть мочи. — Короткими перебежками.

Вряд ли они услышали меня. Скорее догадались, что нужно делать, увидев, как я поднялся, пробежал метров двадцать и плюхнулся в снег.

Туман, кажется, редеет. Сквозь него просматриваются неясные фигурки атакующих солдат роты.

Мы бежим прямо, не петляя. Немецкие пулеметчики все-таки нас не видят. Иначе и мы давно бы заметили огоньки в амбразурах дзотов. А танкисты — подавно.

С каждой минутой мы все ближе и ближе к противнику. Теперь уже видны огоньки в амбразурах дзотов. Вокруг них начинают густо ложиться снаряды и мины. Значит, где-то в одной цепи с нами находятся и артиллеристы-корректировщики. Это, конечно, по их командам огневики открыли прицельный огонь. Теперь надо воспользоваться помощью артиллеристов и следом за разрывами своих снарядов смело атаковать противника.

Ждать команды Гусева или самому поднять отделение в атаку?

Слева слышится жиденькое «Ура!» измотанных длительным переползанием людей. Значит, соседний взвод атакует! Подхватываю этот воинственный клич, даю две-три короткие очереди по вражеской траншее и устремляюсь к ней. Мои не отстают. Молодцы, ребята!

Азарт боя захватывает еще сильнее, когда вижу трассы своих снарядов над головой. Это двинулись в атаку танки. Ну, держитесь, фрицы!

А они держатся. Да еще как! Через несколько Минут мы уже лежим в снегу и ковыряем рядом с собой лунки — жалкое подобие окопов. Нас встретили таким плотным огнем из абсолютно целехоньких дзотов, с пулеметных площадок и из выносных ячеек, что мы еле унесли ноги, теряя по пути убитых и раненых.

У нас ранило Манукяна. Его уже уволокли на лодочке-волокуше санитары. Куда ранило Армена, легко ли, тяжело ли — не знаю. Когда бежали назад после неудачной атаки, он упал, приподнялся, упал снова. Сивков подбежал к нему, но санитар опередил Алексея.

На помощь приходят артиллеристы и минометчики. Они закрыли нас огневой завесой от пулеметов противника, загнали в траншею его автоматчиков. Если бы не сделали этого, вряд ли кому-либо из нашего взвода удалось вернуться целым.

Справа, позади, горит танк. Но это не 816-й. Наш танк отошел назад и ждет начала новой атаки. Когда она начнется — никто не знает.

Надо окапываться: таков приказ младшего лейтенанта. Делать нечего, видно, придется опять оборону немцев «прогрызать». Для меня это дело знакомое.

Вторую атаку начинаем где-то около полудня. Неудача. Третью постигает Такая же участь. Подорвался на мине 816-й. Его уже утянули в тыл. Без одной гусеницы. Гусеницу заберут потом.

Мы овладели второй траншеей противника только в сумерках с четвертого захода, после того как артиллеристы приволокли на руках пушки и начали почти в упор расстреливать огневые точки фашистов, Среди артиллеристов оказался и расчет сержанта Егорова.

Дорого далась нам эта вторая вражеская траншея. Тут и там на поле чернели трупы павших в бою наших товарищей.

Правда, у меня в отделении потерь больше не было. Под прикрытием пушки Егорова мы подползли почти к самой траншее и пустили в ход гранаты. Бросали их без промаха. Особенно хорошо это получалось у Сивкова.

Затем мы дружно поднялись и на едином дыхании ворвались в траншею. На дне ее, усыпанном стреляными гильзами, лежали два убитых немца, а живые отходили по ходу сообщения. Рядом с убитыми валялись ручной пулемет и две коробки с лентами.

И тут словно из-под земли появляется Гусев.

— Почему остановились, Кочерин? Вперед, к третьей траншее. — Лицо младшего лейтенанта кажется спокойным, лишь губы нервно подрагивают.

— Передохнуть бы малость...

— Вперед, Кочерин! — тихо говорит он. — Мы должны сегодня же овладеть и третьей траншеей. Такова задача полка.

— Есть, вперед! Отделение...

Оглядываю свое отделение. Нет Тельного. Где же Игнат? Замечаю, что младший лейтенант удаляется по траншее в сторону правого фланга и потому медлю с подачей команды. Сивков и Таджибаев стоят рядом.

— Тельный где? — спрашиваю их.

— Тут был. Игнат! — кричит Алексей. — Тельный!

— Иду, — слышится откуда-то слева, и в траншее появляется Тельный, толкая стволом пулемета пленного.

— Вот, фрица знакомого встретил, — говорит он, улыбаясь.

— Что, опять земляк? — гогочет Сивков, с любопытством разглядывая немца.

— Нет, этот не земляк. Что делать с ним?

— Ты где отыскал его?

— Да тут, в блиндаже, Заглянул, думал, никого нет, а он увидел меня и руки в гору.

— Вот что: свяжи ему руки и оставь здесь. Сейчас подойдет второй эшелон, подберут. Все вперед!

Темнеет. Мы идем цепочкой вдоль хода сообщения, держа автоматы на изготовку. Конечно, удобнее было бы спуститься в ход сообщения, но там можно напороться на мину или засаду. А так лучше всего идти по кромке бруствера. В случае обстрела есть прикрытие с левой стороны, да и мины вряд ли кто надумает ставить на бруствере. До третьей траншеи примерно километр. Гитлеровцы пока не стреляют.

Справа и слева слышатся негромкие команды, приглушенный говор. Значит, вся рота идет вперед, как и мы, группками, перестроившись в маленькие колонны. Бьет наша артиллерия. Снаряды ложатся далеко впереди, где-то в районе третьей траншеи. Взрывов не видно.

Туман становится еще гуще и влажнее. Снег тоже сырой, как при оттепели. Он липнет к ботинкам, к полам шинелей.

Интересно развивается бой. Необычно. Немцы задерживают нас перед своими траншеями, а потом отходят, стремясь нанести нам как можно большие потери огнем. А в рукопашную не идут. Нет!

...Нас опять накрывают огнем. Как и всегда, снаряды и мины, даже не «свистнув», плюхаются в землю, взрываются, осыпая снегом, землей, осколками.

— Ложись! — успеваю скомандовать и прыгаю в первую попавшуюся воронку. Но только для того, чтобы передохнуть, прийти в себя, сориентироваться в обстановке.

Ясно, немцы нас не видят. Очевидно, услышали разговоры и вызвали огонь наугад, по площади. Решение может быть единственное: короткими перебежками выйти из-под огня.

Командую и начинаю перебежку первым. Позади меня невдалеке слышится гул танковых моторов. Неужели следом идут танки? Да, идут. Вижу, по крайней мере, три. Один ползет точно по следу нашего отделения, вдоль хода сообщения. Это хорошо. С танками веселее.

— Сивков, Тельный, Таджибаев!

Не отвечают. Не слышат, наверное. Когда грохот очередного взрыва затихает, кричу снова. Услышали, откликаются. Порядок! Можно делать следующий бросок.

Танки обгоняют нас, и теперь есть возможность бежать по следу гусеницы. Гораздо легче. И разрывы остаются позади. Это у немцев был, очевидно, рубеж заградительного огня. Следующий окажется где-то чуть дальше.

Я не ошибся. Он проходил вдоль глубокой дренажной канавы, протянувшейся через все поле с севера на юг.

Немцы расширили канаву, углубили, сделали какое-то подобие противотанкового рва и именно здесь они намертво прижали нас к земле.

Мы лежим в снегу, на дне канавы, роем под собой ямки. По сторонам взлетают ввысь фонтаны разрывов, веерами рассыпаются трассирующие пули. Они барабанят по броне стоящего поблизости танка, рикошетируют, с противным визгом уходят в туман.

Ко мне кто-то ползет. Кто бы это? Узнаю, солдат из соседнего отделения.

— Приказано передать по цепи: всем окопаться!

— Понял, друг. Уже окапываемся. Дуй обратно. Сивков!

— Я, — доносится голос Алексея.

— Передать по цепи: всем окопаться!

— Есть!

Атака отменяется. На время, конечно, до рассвета. В такой темнотище сами себя перестреляем.

А копать для верности надо не на дне, а в откосе канавы. Он уже и так под прямым углом срезан, чтобы танк не мог взобраться. Морозы не сильные, земля не могла промерзнуть.

— Сивков!

— Я, командир.

— Передай Тельному и Таджибаеву: пусть в грунт зарываются, в стенку.

Земля подается с трудом. Малая саперная лопата хороша, да легка больно. Вот бы сейчас настоящую, на которую ногой приналечь можно! А огонь немцев слабеет. Убедившись в том, что нас опять остановили, они, конечно, начинают стрелять так, для острастки. Огонь на изнурение.

Пригнувшись, подходит Гусев. Тяжело садится на свежевырытую землю, распрямляет ноги.

— Как тут у тебя, Кочерин?

— Вроде нормально.

— Что в землю зарываешься — хорошо. Докладывай о потерях.

— Есть, докладывать! Ранен Манукян и пропал куда-то Пирогов.

— Как пропал?

Я объясняю, что приказал Пирогову ползти следом за мной сразу же после выхода из первой траншеи противника. Сначала он полз, но при первом же артналете исчез.

— Вот что: пока я буду находиться здесь, в твоем отделении, ты оставь за себя Сивкова и иди поищи Пирогова. Помнишь, где полз с ним?

— Помню.

— Тогда ступай. Тут всего с километр будет. А лопату не трогай. Пусть лежит. Я сейчас копать буду.

— Надолго остановились, товарищ младший лейтенант?

— Наверное, до утра. Ступай, Кочерин, ступай!

Вот наконец и первая траншея фрицев. Здесь уже находятся наши. Очевидно, второй эшелон полка, а может, и дивизии. Я прошел точно по танковому следу от того места, где начали перебежку до первой траншеи, но ни живого, ни мертвого Пирогова не обнаружил.

Надо возвращаться обратно. Кое-где на снегу чернеют трупы. Неожиданно вспоминаю, что Пирогов один в роте носил полушубок.

Оглядываюсь, нет ли среди убитых кого-либо в полушубке? Нет, не видно. На снегу он выглядел бы светлее.

Вот гусеница от 816-го. Останавливаюсь, машинально трогаю ее рукой и смотрю на глубокий след, оставленный катками танка, теми, с которых снаряд сорвал гусеницу. Кажется, один каток поврежден, след неровный.

Итак, снова назад, ко второй траншее. Где-то здесь ранило Армена. Может быть, это его вещмешок лежит на краю воронки? Кто знает, смотреть некогда, нужно торопиться.

В траншее, у блиндажа, в котором Тельный захватил пленного, толпятся какие-то люди. Нет ли среди них Пирогова?

Спрыгиваю вниз, иду по траншее к блиндажу. В блиндаже на высоких нотах разговаривают двое: капитан Полонский и незнакомый мне офицер-танкист в комбинезоне и меховом шлеме с наушниками. Голос капитана сегодня необычно сердит и резок.

— ...раз ваши танки предназначены для непосредственной поддержки пехоты, то извольте находиться здесь и непосредственно поддерживать. Вплоть до прорыва всей первой позиции противника. Вам ясно?

— Вчера с вашим комбатом, — не уступает танкист, — было согласовано...

— Это было вчера, товарищ старший лейтенант. А сегодня комбат уже убит, батальоном командую я, и обстановка совсем не та, что была при организации взаимодействия. И потому я вам приказываю, если хотите — прошу вас, пока не отводить танки ни на метр. Иначе нам не удержаться на достигнутом рубеже. Ведь люди подумают, что кто-то дал приказ отходить. Они лежат на снегу, в открытом поле с десятком патронов в диске. Понимаете вы это?

— Но в роте осталась половина танков? У нас нет снарядов, горючего, экипажи коченеют в машинах. Это вы понимаете?

— Понимаю, товарищ командир танковой роты. И все же вы не отдадите такого приказа. Горючего у вас полные баки. Вы прошли с исходного рубежа всего восемь километров. Снаряды вам поможем принести, экипажи как-нибудь потерпят.

— Нет, капитан, я отвожу роту...

— Вы ее не отведете! — неожиданно понизив голос, говорит Полонский. — Я арестую вас и оставлю в этом блиндаже. Автоматчики, не выпускать старшего лейтенанта!

— Ого! — танкист удивленно, не без некоторого испуга смотрит на Полонского. — А вы решительный человек, капитан!

— Станешь решительным, если знаешь, какой ценой заплачено за эти полтора километра немецкой земли.

— И долго вы меня продержите под арестом?

— Часа два, пока солдаты кое-как окопаются да сумеем объяснить людям, что танки только на время отойдут за горючим и снарядами.

— Ладно. Убедили. Не нужно держать меня под арестом. Три часа танки не сдвинутся с места. Честное партийное слово.

— Вот так бы сразу. — Полонский улыбается. — Давайте покурим в тепле минуту-другую.

На позиции, там в канаве, меня ждет сюрприз: младший лейтенант вырыл окоп, воткнул лопату и ушел во второе отделение, за цепью которого он обычно идет в атаку. Нахожу его, докладываю о том, что сходил впустую, а попутно рассказал о споре капитана с танкистом.

— Прав Полонский. У нас во взводе вместе со мной одиннадцать человек, а провоевали мы всего десять часов. Что же до Пирогова, подождем, может, ночью придет...

— Что насчет кормежки слышно, товарищ младший лейтенант? Не перекусить ли, пока фриц не стреляет?

— Валяйте. По сухарю из НЗ и по шматочку сала. Возвращаюсь в отделение, передаю распоряжение младшего лейтенанта, а заодно осматриваю «инженерные сооружения». Окопались неплохо, особенно Таджибаев.

У своего окопчика меня задерживает Тельный.

— Понимаешь, командир, когда я в блиндаж там, во второй траншее, заглядывал, случайно ранец немецкий прихватил. Их там много валялось. Так вот в ранце оказалась фляжка со шнапсом. Не глотнешь?

— А еще что там было?

— Да так, ерунда всякая: банка с кусочком масла, галеты. А ты зачем спрашиваешь?

— Затем, чтобы ты не нарвался на отравленное.

— Тю-ю! Они удирали дай бог ноги. Куда там — отравлять. А шнапс я уже пробовал. Слабый против нашей водки, но ничего, пить можно.

— Раз так, давай глотну да сухарь пожую. А Сивкову, Таджибаеву?

— Сивков уже причастился, а Усенбек не хочет. Гребует, кажется.

Шнапс приятно обжигает горло, где-то в груди под шинелью и телогрейкой начинает понемногу теплеть. Присаживаюсь рядом с Игнатом и развязываю свой вещмешок с харчами.

Разносчики пищи и патронов появляются не скоро, когда мы уже заканчиваем углублять свои окопы. Съедаем теплый суп, кашу, делим патроны, гранаты и снова беремся за свои малые саперные: решаю проложить в снегу по центру канавы неглубокую траншейку. Все-таки безопаснее будет ползать в случае обстрела.

Гусев и Иван Иванович Кузнецов застают нас за работой и хвалят за инициативу с рытьем траншейки.

Командир взвода отдает приказ: к восьми ноль-ноль быть готовыми к продолжению наступления. Объект атаки для отделения будет уточнен утром по видимым ориентирам. Сейчас можно отдыхать посменно: один отдыхает, другой ведет наблюдение за противником. Не исключены действия вражеских разведчиков.

Гусев уходит, а Иван Иванович присаживается на край моего окопчика.

— Ну как у тебя дела, Сережа?

— У меня нормально. Как у вас? Первый бой ведь...

— Да тоже все нормально. С шестой ротой в атаку шел. Сначала очень страшно было, сейчас ничего, притерпелся...

Что он мне еще скажет? Конечно, ничего. Ведь Иван Иванович — офицер, батальонное начальство. Не станет же он передо мной открываться как на исповеди.

— Шинель на спине, — Кузнецов усмехается, — рассадило осколком. А до тела не достал. Вон, глянь сам.

Да, Ивану Ивановичу повезло. Пройди осколок сантиметра на два-три ниже и не калякал бы я с ним сейчас. Шинель была распорота от воротника до хлястика. Кто-то наскоро зашил прореху, из которой торчали клочья ваты: видно, не только шинель, но и телогрейку зацепила немецкая сталь.

— Что ж, с крещеньем вас, товарищ младший лейтенант.

— Спасибо. Ты во что, Сережа, скажи своим: завтра с утра с нами пойдет в атаку и второй эшелон полка. Сил будет больше. Сам-то я с твоими ребятами не смогу увидеться, в шестую роту надо. Прощевай, Сережа.

Ни в восемь, ни в девять утра нам не пришлось атаковать немцев. Они опередили нас.

Отдых пехотинца в окопе зимой, да еще ночью, ветреной и промозглой, — это просто полудремотное сидение, скорчившись, с упрятанными глубоко в рукава шинели коченеющими руками, с частым постукиванием зубов, от которого моментально просыпаешься, едва нашему великому целителю — сну удается смежить солдатские веки.

Вот такой именно отдых и прервали у нас немцы ранним утром 14 января 1945.

Сначала они обрушивают на нас снаряды и мины. Обрушивают метко. Очевидно, и этот рубеж тоже помечен на картах немецких артиллеристов.

Единственное наше убежище — крохотные окопчики. Глубина их невелика, и чтобы втиснуться в них, нужно сложиться пополам. Мои колени упираются в подбородок, а каска, конечно, вылезает наружу. Все это хорошо, но под каской моя голова, и, чтобы уберечь ее от шального осколка, меняю положение, ложусь на бок, натягиваю сверху плащ-палатку.

Ясно: немцы не зря начали артналет в то время, когда мы сегодня еще не сделали ни одного шага в их сторону. Дело пахнет контратакой. Они, конечно, постараются вышибить нас отсюда и восстановить положение, тем более что наши танки ушли (они это слышали ночью) и пока еще не вернулись на свои позиции.

Снаряды и мины ложатся так густо, что, кажется, очередной или очередная обязательно угодят в тебя, так как по закону рассеивания они не попадают в одно и то же место. А этих нетронутых мест вокруг меня становится все меньше и меньше.

Что с моими ребятами? Не сдадут ли их нервы? Ведь никто из них троих еще не был под такой молотьбой. Надо посмотреть, подбодрить, ввести в обстановку.

Спускаюсь в нашу траншейку (вот и пригодилась!) и ползу к Сивкову.

Алексей лежит комочком, голова внутри окопа, полтуловища снаружи.

Толкаю его стволом автомата в бок, Алексей от неожиданности вздрагивает, приподнимает голову, поворачивается ко мне.

— Как ты, Алексей?

— Как видишь, командир. Терплю.

— Ну терпи. Сейчас немцы, видно, будут контратаковать.

— Что они, сдурели? Темно еще. Пусть погодят малость.

— Подготовиться к отражению контратаки. — Уже строже говорю Сивкову.

— Есть!

Тельный и Таджибаев тоже целы и невредимы. Таджибаеву говорю, что артналеты в темноте кажутся страшнее, чем днем, и к этому нужно привыкать. Говорю это Усенбеку, а сам думаю: «Какая тут привычка? У самого зубы лязгают скорее от страха, чем от холода».

Возвращаюсь назад и жду конца этой снарядно-минной молотьбы.

Когда она внезапно обрывается, вскакиваю, изготавливаюсь к стрельбе, подаю команду делать то же самое.

И тут появляются вражеские танки. Они ползут на нас из мутно-серой пелены рассвета, как черные привидения.

Фашисты словно знают, что у нас нет даже противотанковых гранат, и движутся смело, готовые вдавить в землю, изорвать гусеницами в клочья. Они даже не стреляют по нас, а просто идут и идут, как на таран, чувствуя, что сила сейчас на их стороне.

Что же делать? Укрыться негде. Танков наших нет. Противотанковые пушки — неизвестно где. Наши окопчики — не защита против брони.

По гитлеровцам начинают бить батареи с закрытых позиций, но танки легко проникают через сетку заградительного огня и с каждой минутой подходят все ближе и ближе. Где Гусев? Почему нет никаких команд?

И тут в голову приходит спасительная мысль: отойти за канаву. Ведь немцы пытались сделать из нее что-то наподобие противотанкового рва. Танкам не преодолеть ее.

А, была не была!

— Сивков, Тельный, Таджибаев — за канаву. За канаву, быстро.

Пригибаясь, прыжком преодолеваю нашу траншейку в снегу, начинаю отход. Но уже шагов через двадцать — тридцать валюсь в снег и смотрю вправо. Наши отходят короткими перебежками. Сивков изредка стреляет из автомата по какой-то одному ему видимой цели.

Соседнее отделение тоже быстро «сдает назад». За спиной раздается стук танковых пулеметов, над головой свищут пули.

Продолжая шаг за шагом пятиться, неожиданно натыкаюсь на расчет Егорова. Вцепившись руками в сошники, сержант толкает тачкой свою 57-миллиметровку. Еще толкают ее, упираясь в щит и колеса, трое артиллеристов.

— Драпаешь, Кочерин? — зло спрашивает Егоров, узнав меня. — А ну, живо берись за станину!

Это обидное «драпаешь» было ушатом холодной воды в лицо.

— Он танками прет, а у нас — только вот, — трясу автоматом перед лицом сержанта.

— Берись, сказано, за станину! — повторяет Егоров. — Да и людей своих зови сюда. Живо!

— Сивков, Тельный, Таджибаев, ко мне! Все ко мне! — ору что есть мочи, стараясь хоть криком ободрить себя. Пока сбегаются мои, артиллеристы успевают изготовиться к стрельбе.

— Отделение, занять оборону в воронках, приготовиться к отражению контратаки! — кричу так, чтобы слышали и артиллеристы.

И все для того, чтобы подняться в глазах артиллеристов, чтобы Егоров обратил на меня внимание, простил за минутную растерянность.

Но он, кажется, и не заметил моего усердия. Высокий и стройный Егоров стоял слева от орудия в полный рост, подняв вверх правую руку в однопалой перчатке.

Стоял грозно, непоколебимо мой хороший знакомый Егоров на этих пятидесяти метрах фронта. Он был олицетворением выдержки и спокойствия, веры в своих людей и пушку.

Мы лежим в воронках справа и слева от орудия, ожидая, когда танки вынырнут из тумана и подойдут близко к канаве.

Справа и слева слышатся отрывистые команды: ясно, что это офицеры останавливают дрогнувшую пехоту, заставляют людей залечь в воронках, занять оборону, изготовиться к отражению контратаки.

Пройдет время, и уже к исходу дня мы узнаем, что на рубеж дренажной канавы прорвался только один наш батальон и немцы решили нанести удар именно по нему, столкнуть его хотя бы в свою бывшую траншею, выравнять фронт на этом маленьком участке своей обороны.

А Егоров все стоит. Даже не опускается на колено, как это обычно делают командиры орудий, стоящих на прямой наводке. Сержант смотрит в туман, за канаву. Прошли какие-то минуты, а мне кажется, что мы уже давно лежим в воронках и ждем, ждем. Но вот!

— Ор-рудие!

Выстрел. Пушка подпрыгивает, вгрызается сошниками в землю, и за канавой мгновенно вспыхивает танк, за ним — второй, подбитый, очевидно, соседним орудием.

Вражеские танкисты в ответ начинают осыпать огневые позиции артиллеристов снарядами. Но в тумане они видят хуже, чем наши наводчики, и расчет Егорова подбивает еще один танк.

Наверное, ему перебили гусеницу, так как еще некоторое время он продолжает катиться по направлению к канаве, потом разворачивается бортом и сползает в нее, где-то как раз около моего бывшего окопа.

Пехоты пока нет. Неужели немцы контратаковали одними танками? А может, их пехотинцы просто отстали?

И тут мне в голову приходит отчаянная мысль: взять экипаж танка в плен. Срываюсь с места, командую: «За мной» и бегу к канаве даже быстрее, чем бежал от нее.

С каждым шагом свалившийся танк все ближе. Я уже различаю закрытые люки на его башне. Значит, не вылезли еще танкисты, боятся осколков.

Меня догоняет Сивков.

— Алексей, — кричу ему, — скажи Игнату, пусть отсекает фрицев от подбитого танка, а мы будем брать его экипаж.

Однако моему тактическому замыслу не суждено было осуществиться. Когда мы подбежали к канаве, гитлеровцы (их было трое) уже находились в ней. Очевидно, они вылезли через нижний люк.

Мы свалились на них как снег на голову. Чего угодно могли ожидать эти трое в черных комбинезонах, только не появления русских пехотинцев.

Одного, вскочившего мне навстречу с пистолетом в руке, срезаю короткой очередью, второй хватается руками за мой автомат, и мы валимся оба на землю, катаемся по ней, но Тельный успевает ударить немца прикладом. Третий немец уже связан Сивковым и лежит у танка рядом с убитым.

— Товарищ командир, еще один немца бежит, — Таджибаев, стоя на коленях, показывает рукой в сторону танков, медленно отползающих назад.

Ничего себе: «еще один немца!» Это же контратакующая вражеская пехота. Она просто отстала в тумане от танков и теперь, энергично двинутая вперед чьей-то властной рукой, трусцой приближается к объекту контратаки — нашей позиции на рубеже дренажной канавы.

Гитлеровцы, очевидно, и не знают, что канава уже оставлена, нами. Надо, чтобы они так и не узнали этого!

Нахожу свою каску, слетевшую с головы во время схватки с танкистом, водружаю ее на шапку.

— Все по местам! По пехоте — огонь!

Мы ударили по немцам из трех автоматов и пулемета. Ударили дружно с близкой дистанции неожиданно для контратакующих, вымещая на них зло за то, что несколько минут назад трусливо удрали от их танков, а потом грели животами землю в воронках, приходя в себя после происшедшего.

Пехотинцы от неожиданности останавливаются, залегают, потом перебежками снова движутся вперед, ведя по нас огонь из десятков автоматов.

Огонь с нашей стороны усиливается, слышатся выстрелы пушек. Это, наверное, подошли наши танкисты. И лишь батареи на закрытых позициях пока молчат: в тумане ничего не видно.

Теперь по контратакующей пехоте бьют автоматы справа и слева от нас. Догадываюсь: наши вернулись на свои места. Очевидно, вернулись все. Артиллеристы спасли положение. Четыре горящих танка и один подбитый — не так уж мало для короткого боя.

Два дня — 14 и 15 января 1945 года — контратаковали нас немцы, пытаясь восстановить положение. Одна контратака сменялась другой. Земля была черной от воронок, окопы полны стреляных гильз, но мы не отступили ни на шаг.

Утром 16 января, когда погода улучшилась и небо открылось для самолетов, а поля — для прицельной стрельбы артиллерийских и минометных батарей, мы прорвали первую полосу глубоко эшелонированной обороны противника и двинулись на Кенигсберг.

НА ЧУЖОЙ ЗЕМЛЕ

Умирает Тельный. Осколок попал ему в живот, и теперь уже ничто не может спасти Игната. Так сказала Платова, да и мы сами понимаем.

Будь проклят этот «тигр». Кто бы мог подумать, что он может оказаться здесь, в нашем тылу, километрах в пятнадцати от передовой? И не только оказаться, но выползти из леса на шоссе и начать стрелять по колонне машин, повозок, по людям, устало бредущим вдоль обочин?

«Тигр» стрелял до тех пор, пока какой-то отчаянный храбрец не выкатил на шоссе сорокапятку и не влепил ему снаряд в гусеницу. Экипаж понял, что это — конец, что неподвижный танк каждое мгновение может стать просто большим костром, если вдруг у кого-либо из русских пехотинцев, лежащих в снегу, окажется бутылка с горючей жидкостью.

Бутылки не оказалось, шел уже сорок пятый год, с таким допотопным оружием мы больше не воевали, но экипажу «тигра» это было неизвестно, и немецкие танкисты попытались, отстреливаясь, скрыться в лесу, из которого вывели свою машину.

Танкистов перебили, и когда мы снова один за другим стали выбираться на шоссе, в отделении не оказалось Тельного. Сивков нашел его вблизи горевшего грузовика, нашел окровавленного, жадно глотавшего грязный придорожный снег.

Мы принесли Игната в дом на самой окраине небольшого поселка, кое-как перевязали, и вот сидим все трое у дивана, на котором умирает Тельный.

— Попить бы, а, Серега? — еле слышно говорит Игнат.

— Нельзя тебе пить.

— Знаю, но ведь все равно умру...

— Не умрешь. Выздоровеешь, — говорю Игнату только для того, чтобы что-то сказать. — Тебе нельзя разговаривать, Игнат.

— Можно. Теперь уж все можно.

Он некоторое время молчит, как бы набирается сил, потом говорит опять:

— Помнишь, Серега, я вам про знакомую свою буфетчицу рассказывал...

Я киваю головой.

— ...так вот, дочка у нее от меня имеется. Не говорил я вам про это. Адрес их тут, в красноармейской книжке. Напиши, где похороните...

Мы похоронили рядового Игната Тельного, солдата русской пехоты, наводчика ручного пулемета, на высоком холмике, вблизи неизвестного нам в ту пору немецкого городка, там, где в него врезается прямая и узкая лента шоссе с древними липами на обочинах.

Смерть близкого человека, хорошего товарища уже не первая на моем веку, все-таки как-то придавила меня, выбила из колеи, если говорить честно — основательно надломила мой дух.

Я лежу с закрытыми глазами на соломе в добротном под красной черепицей сарае и не могу изгнать из памяти ни одной даже крохотной детальки, связанной с похоронами Игната.

А воспоминания о таких вещах, известно, никому еще не помогали настроиться на бодрый лад.

Рядом, прижавшись «для тепла» спиной к моему боку, лежит Таджибаев. Сивков ушел на кухню. Наконец-то нас догнали хозяйственники и мы поедим горячего не из термосов, а прямо из котла.

Третьи сутки мы находимся во втором эшелоне наступающих войск. После прорыва всей главной полосы обороны противника для развития успеха, как сказал Иван Иванович, были введены танковый корпус и свежие стрелковые дивизии. Нам дали отдохнуть несколько часов, сытно накормили, и теперь идем следом за наступающими по шоссе, которое, говорят, упирается в самый Кенигсберг.

Вдоль кюветов лежат грузовики, повозки, пушки, ящики со снарядами и патронами. Видна работа наших танкистов. Шоссе узкое, и, двигаясь по нему, танки просто сталкивали все это на обочину, чтобы расчистить дорогу не только себе, но и тысячам машин, повозок, шедших к передовой вслед за ними.

Кое-где, вблизи шоссе, стоят наши обгорелые Т-34, ИС, самоходки. Стоят как памятники на местах жарких стычек с немцами, пытавшимися задержать корпус на промежуточных оборонительных рубежах.

Итак, в отделении осталось трое, что-то около сорока процентов штатного состава. Младший лейтенант Гусев сказал, что на пополнение в ближайшие дни надеяться нечего. В других взводах — не лучше.

В сарай набились артиллеристы. Не те, что с пушками, которые бывают с нами, с пехотой, на «передке». Это личный состав наблюдательных пунктов артиллерийских батарей: разведчики-наблюдатели, телефонисты, радисты.

Узнаю знакомого радиста Сашу Маслова. Он мой одногодок, разбитной парень-весельчак, которого повстречал в последний день недавних боев при прорыве полосы обороны.

Тогда к нам в канаву прибежали лейтенант-артиллерист и двое разведчиков. Они быстро подготовили данные для стрельбы по двум шестиствольным минометам — «скрипачам», стоявшим на опушке леса, но передать их на огневые позиции не могли: отстал радист с громоздкой рацией за плечами.

Он отстал еще у второй траншеи, и теперь ему предстояло на виду у противника в ясный солнечный день перебежать то поле, по которому два дня назад мы ползли в тумане под прикрытием своих танков.

Лейтенант махал радисту то шапкой, то пистолетом, дескать, давай беги, приказываю бежать сюда, без тебя мы как без рук. Радист, очевидно, и сам понимал это.

И он побежал. Один через все поле. По нему строчили из автоматов и пулеметов, били минометчики, словно зная, что этого солдата сейчас нельзя подпускать к канаве, а он все бежал и бежал, петляя, как заяц, нагнув голову, смешно размахивая руками.

Видно, не суждено было в тот раз умереть Сашке Маслову: прибежал целым, невредимым, и вскоре на батарею полетели переданные им команды.

— Скажи честно, Сашка, страшно было тогда по полю на виду у немцев бежать? — спрашиваю Маслова.

— Не помню. Чтобы стрельбы не слышно было, я уши у шапки опустил и завязал. Больше ничего не помню. Наверное, все-таки страшно...

Нам разрешают в городке переночевать, и потому по приказу командира взвода подыскиваем место для ночлега.

Жителей пока не видно. Мы знаем, что Гитлер приказал всему населению Восточной Пруссии покинуть свои дома и сосредоточиться в портовых городах для эвакуации в центральные районы Германии. Невыполнение этого приказа расценивалось как предательство и наказывалось смертной казнью.

Право выносить такие приговоры и приводить их в исполнение предоставлялось местным чиновникам нацистской партии и командирам специальных эсэсовских отрядов.

Городок, где мы находимся, уцелел лишь в центре, около кирхи еще горят несколько домов. Здесь встречаем первых цивильных немцев. Их очень мало, кто рискнул ослушаться изуверского приказа из Берлина, но все же они есть. Иван Иванович оказался прав: в Германии есть люди, которые хотели бы видеть своего фюрера с веревкой на шее.

На окраине городка на льду пруда толпятся люди. Тут и цивильные немцы с белыми повязками на рукавах, и наши в шинелях и полушубках. Двое или трое немцев что-то достают из проруби. Неплохо бы посмотреть, что?

— Сивков, вы с Таджибаевым подыскивайте ночлег, я до пруда дойду.

Протискиваюсь сквозь толпу и вижу на льду четыре трупа: мужчину в форменной куртке эсэсовца, двух мальчиков и девочку лет пяти.

Эсэсовец лежит в сухом, он застрелился здесь, у проруби, все лицо его залито кровью, а детей, конечно, вытащили из воды. Двое немцев с шестами нащупывают что-то в проруби, третий держит наготове багор.

— Будь ты проклят и на том свете, сволочь! — тихо говорит стоящий рядом со мной старый солдат-пехотинец.

Смотрю на него и с трудом узнаю: Куклев! Тот самый Куклев, которому Сивков вырвал зуб. Заросший черной бородой, с худым лицом, он стоит над трупом девочки, тяжело опираясь на карабин.

— Здорово, Куклев! Кого это ты так?

— Да вон, его. — Куклев кивает головой в сторону мертвого эсэсовца. — Евонные ребятишки-то! Немцы сказывали, главным был тут от Гитлера поставлен, отрядом фольксштурма командовал. Как увидел, что конец ему, стало быть, так и жену, и ребятишек в прорубь, а себе пулю в рот.

Куклев сокрушенно качает головой, некоторое время молчит, потом спрашивает меня:

— Ты вот скажи, сержант, мне: почто он их жизни решил? Почто? Ну сам себе пулю — туда ему и дорога. Видно, много чужого горя да крови на его совести. А их зачем как кутят потопил? Им бы жить да жить. Все бы у них по-новому пошло. Эх! — Куклев зло машет рукой, берет карабин на ремень.

Немцы с шестами в руках что-то, очевидно, нащупали. Тот, что держит в руках багор, становится на колени, некоторое время водит им по дну, потом тянет багор на себя. Скоро в проруби показывается голова женщины, облепленная тиной и водорослями. Немцы хватают труп за волосы и вытаскивают женщину на лед.

— Герр комендант! — немец с багром в руках подходит к одному из наших офицеров, что-то быстро говорит, показывая то на труп женщины, то на эсэсовца. Переводчик едва успевает переводить его сбивчивую речь. Женщина, оказывается, не давала мужу топить своих детей. Он ударил ее пистолетом по голове, оглушил и бросил в прорубь, потом туда же одного за другим побросал и детей.

Капитан, назначенный комендантом города, ошеломленный увиденным и услышанным, некоторое время растерянно смотрит на трупы, потом отдает приказание захоронить мертвых. Но эсэсовца — отдельно от остальных. Он — убийца!

Толпа начинает понемногу расходиться, как вдруг немцы опять о чем-то оживленного заговорили, показывая в сторону группы людей, приближающихся к пруду.

Впереди шли трое ребят со связанными руками, за ними человек пять стариков и девушка. Все, кроме ребят, имели на руках белые повязки — знак того, что они люди мирные.

Группа останавливается, не доходя несколько шагов до нас. Один из стариков подходит к коменданту, что-то возбужденно говорит ему, комкая в руках старенькую фетровую шляпу. Переводчик-лейтенант внимательно слушает его, кивает головой.

— Товарищ капитан, старик говорит, что эти трое молодых людей — фольксштурмисты. Они служили в отряде, которым командовал застрелившийся эсэсовец. Вот этот самый. Им было дано какое-то особое задание, и все трое поклялись, что выполнят его, не пожалеют отдать жизнь за фюрера. Среди этих троих внук старика, но он не хочет, чтобы тот отдавал жизнь за фюрера, которому все равно скоро капут. Они, мирные немцы, рабочие кожевенного завода, также не хотят, чтобы погибали и те двое ребят. Ведь им всего по пятнадцать лет. Зачем им умирать? Старик от имени всех жителей просит господина коменданта немедленно арестовать этих ребят, не допустить того, чтобы они по глупости выполнили свою клятву и тем самым поставили советское командование перед необходимостью строго наказать их, вплоть до расстрела.

Старик очень любит своего внука, хорошего и трудолюбивого мальчика, которому совершенно забили голову в гитлерюгенде.

Старик растерянно смотрит то на коменданта, то на переводчика, то на угрюмо молчавших русских солдат, как бы ища у них если не помощи, то сочувствия в своем горе.

А комендант молчит. Да и что ему сказать? Где, в какой инструкции записано, как ему поступить, например, в подобной ситуации?

Капитан приказывает двум автоматчикам увести парней.

Старик торопливо, мелкими шажками подходит к одному из них, долговязому, сутулому, в куртке, подпоясанной армейским ремнем, прижимает его к груди, что-то лопочет ему на ухо, гладит его плечи покрасневшими на морозе руками.

И плачет. Плачет, конечно, от радости, от сознания того, что ему, кажется, удалось сейчас спасти жизнь самому дорогому для него человеку.

Ты молодец, старик! Лично мне, младшему сержанту Сергею Кочерину, ты очень понравился.

— Товарищ командир, — меня трогает за плечо Таджибаев. Когда он подошел, я не заметил. — Сивков нашел дом. Там печка есть, топить можно.

— Раз нашел, пошли, Усенбек. А командира взвода не видел?

— Там командир взвода. Все там.

Смеркается. Мы идем по узким улочкам старинного городка. Одноэтажные домики под черепицей, металлические решетки палисадников, ровненькие бордюры тротуаров.

Все это еще недавно выглядело чистым, аккуратным, умытым, подстриженным, причесанным. А сейчас повсюду следы поспешного бегства. Под окнами, у крылец и на тротуарах валяются огромные красные перины и подушки, детские коляски, велосипеды, армейские противогазы и каски. В разбитых окнах гуляет ветер, сиротливо, с визгом хлопают двери, пахнет горелым, кое-где во дворах бродят собаки, потерявшие своих хозяев.

Входим в серый двухэтажный особняк. В нем расположился весь взвод. Уже топятся плита на кухне и большая, обложенная синими изразцами печь на первом этаже. Младший лейтенант Гусев, сидя у печки, что-то пишет.

— Располагайся со своими на втором этаже, Кочерин. Сивков уже там, — говорит он мне. — С двенадцати до двух ночи твоим стоять на посту. А пока до ужина можете отдыхать.

Поднимаюсь по крутой узенькой лестнице на второй этаж. Там темно, пахнет дымом, как всегда бывает, когда начинают топить остывшую печь. Дрова в ней уже сгорели, мигают лишь малиновые угольки.

У открытой дверцы печки лежат газеты. Беру одну, свертываю трубкой, зажигаю, оглядываю комнату при свете и не могу сдержать улыбку: на широченной кровати с пузатыми амурчиками спит Сивков, его голова покоится на огромной подушке в цветной наволочке; автомат лежит на тумбочке.

Что ж, Алексей отдыхает сверхкультурно.

Встаем чуть свет. Пользуясь тем, что в доме тепло, основательно чистим оружие. На морозе не особенно приятно заниматься таким важным делом, и потому наверстываем здесь, в тепле, при свете масляных плошек и большой керосиновой лампы, принесенной Сивковым из кухни.

За ночь мы хорошо отдохнули, и вот снова вперед, на запад. Вдалеке горит какой-то город.

Багровые отсветы пожарища растекаются над горизонтом, слышится артиллерийская канонада.

Подмораживает. Мои ботинки скользят, иду с опаской, и Сивков не упускает случая упрекнуть меня за то, что отказался взять валенки. Но я-то знаю, что при первой же оттепели Алексей побежит к кому-либо из отправляемых в тыл раненых обменивать валенки на ботинки.

Постепенно втягиваемся в лес. У перекрестка дорог нас останавливает капитан Полонский и назначает взвод в боковой дозор. Теперь нам придется топать не по шоссе, а лесом. Но хорошо, что снег неглубокий.

Идем цепочкой, шагах в пятидесяти друг от друга. Я — в голове, за мной — Сивков с Таджибаевым и младший лейтенант. Иду, держа палец на спусковом крючке автомата. В любое время можно напороться на засаду.

Утром нам объявили, что, отходя в глубь своей территории, гитлеровцы оставляют в нашем тылу группы диверсантов, переодетых в форму бойцов Красной Армии. Им поставлена задача нападать на штабы, на отдельных военнослужащих, терроризировать местное население, чтобы этим вызвать их ненависть к нашим солдатам, якобы мстящим немцам за развязанную войну. Одной из задач таких отрядов было нападение и обстрел из-за угла колонн вторых эшелонов, движущихся к фронту.

Но у нас пока тихо. Иду аккуратно. Снег не хрустит, глаза зорко прощупывают лес.

Да, именно зорко, так как бегущего к дороге человека замечаю раньше всех. Это конечно же немец, местный житель.

— Хальт! — кричу ему.

Немец замечает меня, останавливается, поднимает руки вверх и бежит ко мне.

Ничего не понимаю. Бежит не от меня, а ко мне. На немце ветхое пальтишко, старая солдатская пилотка, натянутая на уши. Когда он подбегает совсем близко, вижу его худое, исполосованное морщинами лицо, обросшее седой щетиной.

— Эсэсмен! — Немец останавливается передо мной и, не опуская рук, острым подбородком показывает куда-то в сторону.

— Чего?

— Эсэсмен! — снова повторяет немец и на этот раз показывает пальцем все в ту же сторону.

Подходит Гусев с пистолетом в руке. При виде грозно нахмуренного младшего лейтенанта немец вконец теряется, испуганно смотрит на пистолет, опять говорит «эсэсмен», тыча пальцем в глубь леса.

— Он говорит, что там эсэсовцы, — Гусев смотрит туда, куда показывает немец.

— Я, я, я. Эсэсмен! — обрадованно подхватывает немец, смутно надеясь, что этот русский с пистолетом в руке здесь, сию минуту, кажется, все же не расстреляет его.

— Эсэсмен! Эсэсмен! — Продолжает лопотать он.

— Да помолчи ты! — Гусев жестом показывает, чтобы немец замолчал. — Вот что, Кочерин. Бери этого фрица и быстро к капитану Полонскому. Он по-ихнему хорошо толмачит, а я пойду вместо тебя первым.

Беру немца за руку, показываю ему, чтобы топал вперед, но он понимает меня совсем не так и падает на колени, молитвенно протягивая ко мне руки.

Фу ты, пропасть! Он думает, что я его хочу отвести в сторону и расстрелять.

— Да нет, ком к офицеру, ком! — Я поднимаю немца с земли, беру под руку, тяну к дороге. Он послушно бредет, очевидно, ни капельки не доверяя мне.

Мы успеваем выйти к шоссе в тот момент, когда батальон со всем своим хозяйством только поравнялся с нами. Нахожу капитана Полонского, докладываю ему, с чем прибыл. Он что-то говорит немцу, и тот, услышав родную речь, смелеет, подходит к капитану ближе, начинает повторять то, что, конечно, рассказывал нам.

Полонский кивает головой, дескать, понимаю, давай дальше, но только не спеши, пожалуйста, я не так уж силен в немецком, как тебе кажется.

— О чем это он, Вадим Вадимыч? — спрашивает комбата замполит.

— Он говорит, что в полукилометре отсюда, в доме у озера, находятся эсэсовцы. Сколько их там и почему остались, немец не знает. Говорит также, что фронт здесь прошел еще вчера пополудни. Эсэсовцы дом не покидали.

— А верить ему можно? — высказывает сомнение наш командир роты.

— Вот это вы и узнаете, товарищ старший лейтенант. Возьмите один взвод, прочешите лес в районе этого дома, поинтересуйтесь, что в самом доме. Людей берегите.

Немец снова по-цыплячьи вертит головой, смотрит то на капитана, то на ротного. Смотрит не без страха: поди пойми, что замышляют эти русские?

— И немца можно с собой взять? — спрашивает ротный.

— Конечно. Сейчас я скажу ему об этом.

Капитан Полонский берет дрожащего от страха немца под руку, что-то говорит ему, показывая в сторону дома у озера.

Тот сначала внимательно слушает, потом вдруг испуганно загораживает лицо скрещенными руками, что-то горячо возражает. Ясно: он боится.

Тогда капитан повышает голос, взгляд его становится жестким, он уже не держит немца под руку, хотя тот продолжает дрожать и, кажется, вот-вот рухнет на снег.

Это помогает. Немец согласен пойти с русскими и показать дом у озера, но дальше, пусть хоть убьют его на месте, он не сделает и шагу. Потому что боится, как бы его не увидели другие цивильные немцы, не узнали бы, что это именно он привел русских к дому, где находятся эсэсовцы.

— Ладно, пусть хоть так. Лишь бы нам не блукать по лесу, — соглашается ротный.

Батальон останавливается, а мы, человек пятнадцать во главе со старшим лейтенантом и нашим командиром взвода, направляемся в сторону дома у озера.

Пройдя опушку леса, перестраиваемся в цепь, берем оружие наизготовку. Немец идет рядом с ротным, в центре, испуганно оглядываясь по сторонам. Здорово, видно, досталось в свое время от эсэсовцев, если он сам ведет нас на них.

Дом уже просматривается между деревьями. Это, наверное, чья-то дача. Двухэтажная. Первый этаж из кирпича, второй, кажется, обшит вагонкой. За домом виднеется покрытое снегом озеро.

Немец показывает старшему лейтенанту на дом, останавливается, выбирает дерево покрупнее и прячется за него. Кажется, уходить он все-таки не собирается.

Мы подходим ближе и ближе. Тихо. Быть может, там и нет никого?

Оказывается, есть: гремит пулеметная очередь, и двое в нашей цепи падают. К пулемету присоединяют свой голос автоматы. Один плюется свинцом из окна на чердаке.

— Кочерин, обходи со своими справа, — командует Гусев. — Будем окружать дом.

Сивков — он теперь вооружен ручным пулеметом — бьет из-за дерева по автоматчику на чердаке. Под прикрытием его огня мы с Таджибаевым перебежками от дерева к дереву начинаем обходить дом справа.

С чердака никто больше не стреляет, зато из каменного подвала лупят из трех пулеметов в три стороны. Не дом, а настоящий дот с амбразурами. Тут с нашим легким оружием много не сделаешь, а гранат эта каменная глыба не боится.

Мы уже обошли дом справа и лежим за деревьями, размышляя, что предпринять. Метров на пятьдесят мы еще сможем приблизиться, а дальше открытое место, поляна, посреди которой стоит дом.

Догадываюсь, что в других отделениях не лучше. Стрельба с обеих сторон затихла, значит, весь взвод лежит.

Сюда бы сейчас какую-нибудь самоходочку, чтобы смогла этак подкатиться по дорожке и пальнуть раз-другой.

— Таджибаев!

— Я, товарищ командир.

— Быстро к младшему лейтенанту, скажи: Кочерин просит фаустпатрон, тот, что в третьем отделении есть. Мы близко подошли к дому, и я могу достать до пулемета.

Усенбек ящерицей делает разворот на животе, но эсэсовец замечает даже это и прижимает Таджибаева очередью к земле. Чтобы отвлечь на себя внимание пулеметчика, стреляю по окну и прячусь за дерево. В ответ он дает длинную очередь, мне за ворот сыплется кора, пули свистят, кажется, в сантиметре от головы. Ну и бьет, гад! Настоящий снайпер.

Усенбек возвращается скоро. Слышу, как он окликает меня, показывая выкрашенный желтой краской фаустпатрон. С этой штуковиной мы встретились только здесь, в Восточной Пруссии, Слышали, что вещица это мощная. А чтобы выстрелить из нее, достаточно положить трубу на плечо, прицелиться и нажать на спуск.

— Сивков!

— Я, командир!

— Подайся немного в сторону и отвлекай его на себя. Да сосну выбери потолще!

Сивков прилаживает сошки пулемета, дает очередь и получает в ответ такую, что кора над его головой — в клочья. Возьми фриц чуть пониже — не было бы у нас Сивкова.

Но пока Алексей стрелял, я успеваю перебежать на десяток шагов вперед, прислушиваюсь, мучительно думая о том, как ворваться в дом, не потеряв людей, и, разумеется, не погибнуть самому.

Ко мне подползает Таджибаев, толкает в ботинок головкой фаустпатрона. Не отрывая взгляда от окна в подвале, нащупываю рукой «фауста», подтягиваю его к себе.

Слева и с противоположной стороны дома стрельба усиливается, слышатся команды, крики «Ура!», Догадываюсь, это младший лейтенант оттягивает фашистов на себя. Подвал огрызается огнем, звенят разбитые стекла, из окон начинает ползти дым, все окрест наполняется грохотом настоящего боя.

— Сивков, Таджибаев! Бейте по пулемету, отвлекайте его.

Они дружно открывают огонь, пулеметчик отвечает, а я вскакиваю, броском приближаюсь к сосне у края полянки, упираюсь в нее плечом и нажимаю кнопку «фауста».

Сильный удар в плечо опрокидывает меня на спину. Падая, еще вижу клубы черного дыма позади себя и высоко в небе качающиеся макушки сосен.

Убит? Нет! Ранен? Не знаю. Кто-то кричит. Кажется, Алексей. Опять гремят взрывы. Но это уже рвутся гранаты.

Постой, да меня же просто оглушило выстрелом. Я неправильно держал это проклятое оружие.

Поднимаюсь, встаю на четвереньки и вижу Сивкова с Таджибаевым. Они стоят около пролома в фундаменте, рядом с окном, из которого стрелял немецкий пулеметчик, и бросают в пролом гранаты. Из подвала ползет густой дым, к дому со всех сторон бегут наши. Даже со стороны озера. Успели, значит, и туда просочиться.

С трудом поднимаюсь, тру лицо снегом, нахожу автомат, каску, бреду к дому, раскачиваясь, как пьяный. Наши уже в подвале. Вошли в него со стороны озера. Туда же спускаюсь и я. Все находившиеся в подвале убиты. Их пятеро. Трое мужчин и две женщины: молодая в черном мундире войск СС и старуха с длинными седыми волосами, обсыпанными кирпичной пылью.

Три пулемета, автомат. Рядом со старухой — карабин, на полу звенят стреляные гильзы, у каждого окна — коробки с пулеметными лентами.

— Тьфу! — Сивков зло сплевывает, садится на патронный ящик.

— Чего ты, Сивков? — Младший лейтенант вопрошающе глядит на Алексея.

— Никогда не думал, что буду на баб с гранатами ходить.

— А-а, ты вон чего! Всякое бывает, Сивков. Баба с автоматом в таком подвале — уже сила. Если бы не Кочерин да твои гранаты, черт знает, сколько бы мы тут еще возились. Все, пошли на шоссе.

Мы гуськом направляемся к выходу. У верхней ступеньки подвала нас ожидает... немец. Тот самый, что привел нас сюда. Не ушел-таки! Чудно! Он что-то говорит, показывает на подвал, тянет туда за рукав младшего лейтенанта.

В подвале он вначале долго чихает от дыма и трет нос и глаза обтрепанным рукавом пальто. Потом переворачивает убитых на спины, разглядывает их. Тыча пальцем в эсэсовца в мундире с витым погоном на одном плече, говорит:

— Бригадефюрер. Бригадефюрер!

— Ну и хрен с ним. Нету твоего фюрера. Пошли. — Гусев опять направляется к выходу, но немец настойчиво удерживает его, продолжая указывать пальцем на трупы и что-то рассказывать про них.

— Товарищ младший лейтенант, — говорю Гусеву. — Мне кажется, он знает что-то важное. Иначе бы давно ушел.

— Ты так думаешь?

— Думаю. И потом это слово «бригадефюрер». Он его несколько раз повторял. Наверное, большой чин.

— Все равно пошли. Потом доложим капитану.

— А где командир роты?

— Так ранило же его.

— Вот тебе на! Нас берег, а сам не уберегся.

— Получается так...

Выйдя из подвала, Гусев закуривает, еще раз оглядывает дом, зачем-то трогает сапогом кирпичи, выброшенные наружу взрывом, и направляется к шоссе. Мы берем оружие на ремень, топаем следом. Немец идет за нами.

— Чудной какой-то, ей богу!

На шоссе Гусев докладывает капитану обо всем, что произошло в доме у озера.

— Вот старик, товарищ капитан, все что-то сказать хочет про тех эсэсовцев, а что — не понимаем.

Капитан подзывает немца к себе, и они, отойдя в сторонку, долго толкуют. По тому, как напряженно вслушивается капитан в слова немца, можно догадаться, что тот сообщает что-то очень важное для нас.

Но вот разговор с немцем заканчивается. Капитан подходит к нам, а немец вновь отправляется в сторону дома. Идет смело, крупными шагами, засунув руки в карманы пальто. Больше он нас не боится.

— Дела такие, товарищи, — капитан окидывает взглядом всех стоящих на обочине. — Наш добровольный помощник по профессии зубной врач. Много лет был в концлагере. Последнее время скрывался в этих местах у родственников. Скрывался от мобилизации в фольксштурм. Он рассказал, что в подвале дома находился с женой, сыном, дочерью и зятем видный эсэсовский чин — бригаденфюрер. Что-то вроде генерала. У немца есть подозрение, что эта семейка осталась здесь неспроста, так как бригаденфюрер занимался комплектованием диверсионных групп для действий в тылу Красной Армии и просто не сумел вовремя улизнуть со своими близкими в места, где их не знают.

Дом принадлежал его свату, крупному промышленнику, находящемуся в Кенигсберге. Я обещал немцу доложить это командованию, а его попросил пока побыть в доме. Полагаю, у нашего помощника с бригаденфюрером были и давние личные счеты. Все, шагом марш на Кенигсберг!

Мы снова направляемся в боковой дозор. Когда один за другим преодолеваем глубокую канаву у шоссе, слышим голос замполита батальона:

— Забыл сказать тебе, Гусев: отыскался ваш Пирогов. В армейском госпитале находится, зацепило слегка.

Идем лесом, над которым то и дело с ревом проносятся штурмовики, выше их в небе словно плавают истребители. Они то свободно парят в лучах солнца, то кувыркаются в воздухе, то начинают ходить кругами над целью, поливая ее из пушек и пулеметов.

Отзвуки боя становятся все слышнее. Они как бы напоминают, что не сегодня, так завтра нам снова предстоит схватиться с гитлеровцами. Передышка кончается.

Впереди была река Дейме.

ПЛАЦДАРМ

— Усенбек! Усенбек! Проснись, замерзнешь ведь! — Сивков трясет Таджибаева за ворот обледеневшей шинели, трет его уши, хлещет ладонями по щекам.

Усенбек не открывает глаз, его грудь едва вздымается, руки безжизненно, как плети, болтаются вдоль туловища.

— Что делать, командир? Кажись, того, кончается парень.

Если бы я знал, что делать! Уж если Сивков в растерянности, то что говорить про меня.

— Давай попробуем катать его, — предлагаю Алексею.

— Как?

— А вот как. — Кладу автомат на полотно узкоколейки, беру Таджибаева за ворот шинели и волоку вдоль невысокой насыпи, потом волоку назад, передаю Алексею.

— Валяй теперь ты!

Он «валяет», но без толку. Таджибаев уже не подает признаков жизни. Принимаю последнее решение.

— Алексей, тащи его в дот, к разведчикам.

— А ты?

— Останусь здесь. Вряд ли немцы сегодня еще сунутся. Смеркаться начинает.

Сивков некоторое время в нерешительности смотрит на меня, на Усенбека, потом снимает вещмешок с дисками от «Дегтярева».

— Пулемет пусть тут будет. В случае чего мигом прибегу. Поехали, Усенбек.

Алексей становится на четвереньки и ползет к засыпанному снегом ходу сообщения, волоча за собой Таджибаева.

Дот отсюда, от узкоколейки, за которую зацепились мы, форсировав реку Дейме, находится метрах в пятидесяти. Его захватили разведчики, успевшие перебежать реку раньше нас, когда лед еще не был взорван. Немцы не ожидали этого и поспешили укрыться в доте, но одного из них разведчики успели свалить автоматной очередью. Он упал прямо в дверях дота. Его попытались затащить внутрь, чтобы захлопнуть стальную дверцу, но разведчики не дали сделать этого. Они вытащили труп, выстрелили во внутрь дота все имевшиеся у них сигнальные ракеты, захлопнули дверцу, а потом заткнули сеном и вентиляционную трубу. Все находившиеся в доте задохнулись.

В отличие от разведчиков мы прорывались на захваченный ими крохотный плацдармик уже по взорванному местами льду, под огнем противника, находившегося за узкоколейкой.

Немцы строили укрепления на левом обрывистом берегу реки Дейме еще накануне первой мировой войны. Правый, открытый и болотистый, простреливался из дотов на большую глубину, и буквально с первых же шагов атаки мы попали под сильный артиллерийский и минометный, а затем и пулеметный огонь.

Особенно досаждали танки, закопанные по башни в землю. Они били даже противотанковыми болванками, только бы положить нас на землю, не допустить форсирования реки.

Не остановили. Не положили на землю. Мы шли в атаку редкой цепью под прикрытием своей артиллерии и самолетов. Здорово работали наши ребята на «илах»! Но что мог сделать даже реактивный снаряд стальной башне дота? Ничего. И все-таки спасибо артиллеристам и летчикам хотя бы уж за то, что они ослепляли вражеских пулеметчиков в дотах, помогли нам прорваться к реке.

Мы ступили на взорванный лед с досками и жердями в руках. Наверное, немцы не сразу догадались, с каким таким невиданно громоздким оружием в руках идут на них русские пехотинцы.

Усенбек провалился в полынью почти у самого противоположного берега. К счастью было уже неглубоко, немного выше пояса, но Таджибаев насмерть перепугался, бросил жердь и начал шлепать руками по крошкам битого льда, пытаясь, ухватиться за край полыньи. Так и выкупался с головой.

Мы едва успели взбежать на косогор, добраться до узкоколейки, за которой укрывались разведчики, как немцы предприняли контратаку танками. Потом нам расскажут, что за реку Дейме была отведена целая танковая армия немцев, имевшая задачу отбросить русские дивизии за реку, если им все-таки удастся ее форсировать.

Нас контратаковали куцерылые T-III под прикрытием двух «фердинандов». Сколько их было, десять, двенадцать, может, меньше — не знаю, но их вполне хватило бы на нас и на разведчиков, тоже ничего не имевших, кроме автоматов и противопехотных гранат.

Выручили артиллеристы, гвардейские минометчики. «Катюши» так здорово накрыли эту группу шедших на нас танков, что им было уже не до контратаки. Они отползли назад, в свои окопы, и открыли убийственный огонь из пулеметов, под прикрытием которых их автоматчики по ходам сообщения подобрались почти к самой узкоколейке. И тогда вступили в бой мы. Артиллерия с обеих сторон умолкла, немецкие танки тоже прекратили стрельбу, чтобы не побить свою пехоту.

Сначала мы перебрасывались гранатами, а когда их автоматчики вылезли из ходов сообщения и бросились в атаку, мы выползли на узкоколейку и встретили их огнем в упор.

Нас осталось очень мало в батальоне, разведчиков тоже осталось не больше взвода, но мы знали, что назад пути нет, что нас постреляют на льду, как куропаток, и потому вновь и вновь отбрасывали вражеских автоматчиков, едва те подходили к узкоколейке.

И так целый день. Нам было жарко. Очень. Теперь немцы угомонились, прекратили контратаки, и мы начинаем медленно замерзать. Первым в отделении не выдержал Таджибаев.

— ...Эй, командир! Ты чего притих? Замерзнешь ведь тоже! Слышишь?

Это Сивков. Откуда его принесло? Я только успел согреться, мне стало так хорошо, а он...

— Замерзнешь, говорю, Серега! Проснись же...

Ну чего ему нужно? Я ведь не сплю, я все слышу, только пусть он убирается туда, в дот. Пусть не тревожит меня. Ну что за человек! Вот сбросил с меня шапку, трет уши, делает искусственное дыхание. И все кричит, кричит, кричит. Никак не отвяжется.

— Не замерзаю я, Алексей, а только согрелся...

— Это тебе так кажется. Двигайся, двигайся. Живее!

Я, очевидно, и в самом деле едва не замерз. А когда задремал — не помню, хоть убей, не помню. Кажется, ведь не смыкал глаз, все за узкоколейку глядел.

— Что с Таджибаевым, Алексей? — спрашиваю Сивкова нарочито бодро, будто со мной ничегошеньки и не случилось.

— Оттирает его водкой Платова. Проканителься мы еще малость — конец бы Усенбеку. Давай, командир, к ночи готовиться. Ты выкапывай каской снег из траншеи, а я попробую лопаткой от шпалы щепы нарубить. Костерок сообразим, а?

— Идет.

Мы вроде поменялись должностями. Теперь мной командует Алексей. Да и то верно: какой я сей момент командир.

Снимаю каску, становлюсь на колени и начинаю выгребать слежавшийся снег. Немцы так и не успели очистить здесь ходы сообщения и траншеи от снега. Очевидно, они и сами пришли в эти старые доты за несколько часов до нас.

Стемнело. Ветер с Балтики, как всегда промозглый и колючий, пробирающий до самых косточек.

Но хуже ветра — поземка. Она шныряет по косогору, по ходам сообщения, окопам, будто заигрывая, скатывается ко мне в траншею.

За спиной слышится кряхтенье Алексея, глухие удары лопаты о мерзлое дерево шпалы. Тюк! Тюк! Несколько ударов, потом слабый треск отламываемой щепки и снова тюканье под едва различимый на ветру звон, малой саперной лопаты.

Мне стало тепло. Вот только ног не чувствую. Ведь последние метры до берега мы бежали по колено в воде, ботинки с обмотками промокли насквозь, ноги закоченели, Алексею, наверное, не легче. Его валенки тоже были полны воды.

К нам кто-то идет, слышится тяжелое дыхание.

— Стой, кто идет? — совсем негромко окликаю я.

— Свои. Это ты, Кочерин?

— Я. А ты кто?

— Связной младшего лейтенанта. Он тебя к доту зовет.

Гусев и командиры других двух отделений сидят на корточках у стенки дота, обращенной к реке. Там, за рекой, тихо, хотя вся дивизия, наверное, тоже стучит на ветру озябшими ногами, клянет погоду.

— Как дела у тебя, Сергей? — спрашивает Гусев.

— Ничего. Таджибаева водкой оттирают.

— Комбат доложил обстановку командиру полка. Вот-вот принесут сюда валенки и кое-что из обмундирования. Это — первое. Второе: что делать завтра...

А завтра, оказывается, мы должны продолжать бой за расширение плацдарма. Правда, какими силами будем делать это — мне неизвестно. Если теми, что имеем в батальоне, то нам и за узкоколейку не перешагнуть.

Когда Гусев, объявив задачу на завтра, приказывает расходиться по своим отделениям, у дота неожиданно появляется капитан Полонский. Он отдает распоряжение разведчикам сделать в доте пункт обогрева. Командир разведчиков начинает препираться, доказывает, что дот захватили они и не пустят в него пехоту.

Но наш капитан умеет добиваться, чтобы его приказы выполнялись.

— Если мы с вами не сделаем этого, к утру все солдаты батальона будут с обморожениями. Поймите, батальон форсировал Дейме уже не по льду, а по воде. Выполняйте.

Я возвращаюсь на позицию отделения, но Сивкова там уже нет.

Где Алексей? И вдруг страшная догадка словно парализует меня: Сивкова утащили немцы!

Но не мог Алексей просто так им поддаться. Осматриваюсь — никаких следов борьбы. Лопата его воткнута в снег, щепа сложена в грудку. На месте и пулемет, и диски.

— Алексей! — шепотом зову Сивкова. — Алексей!

Никто не отвечает. Да и услышит ли он меня при таком ветре? Что же делать? Не ушел ли во второе отделение? Но чего он там забыл? Еще немного обожду и буду искать.

Но искать мне не приходится, Сивков возвращается сам... из-за узкоколейки, со стороны немцев. Час от часу не легче!

— Ты уже здесь, командир? — упреждает он мой вопрос. — А я думал до твоего прихода обернуться. Вот, держи!

— Что это?

— Как видишь, брезент. За узкоколейкой валялся. Я еще днем его заприметил. В грязи весь, но укрыться можно...

Поступок Сивкова мне кажется таким чудовищным, что я даже не могу подобрать нужных слов, чтобы выразить свое возмущение.

— Да ты знаешь?.. — наконец вырывается у меня.

— Знаю, — обрывает Сивков. — Если укроемся им в окопе, то еще продержимся, а нет — окочуримся. Не до жиру тут.

— Да за это знаешь что полагается?!

— Знаю. А сейчас не ори, — как-то очень спокойно говорит Алексей. Его спокойствие передается мне.

Тяну брезент на себя, волоку его к окопу, тяжелый, задубевший. Сивков ползет следом, подталкивает трофей.

— От танка, что ли, брезент?

— Да нет, маловат для танка, — отвечает Алексей. — Наверное, что-либо другое укрывали.

Около окопа мы с трудом растягиваем смерзшийся брезент, накрываем им наше инженерное сооружение так, чтобы оставался небольшой лаз.

— Вот что, Алексей, — внушительно говорю я, — об этом случае я не буду докладывать никому. Но если еще раз что-либо такое удумаешь сделать, гляди! А теперь так: за рекой на берегу стога сена видел?

— Ну...

— Ступай, принеси сена. Другие уже таскают. Полыньи на реке подморозило, но все-таки берегись.

Когда Сивков возвращается, у меня уже потрескивает крохотный костерок. Расстилаем сено по дну окопа, оставив небольшое местечко для костерка, потом заваливаем края брезента снегом, чтобы не так дуло.

Самое главное — немного погреть ноги. Мы готовы сунуть свою обувь в самый огонь, но боимся — сгорит. Просмоленная щепа жарко, весело потрескивает, но нам от этого не становится легче: заготовленных дров хватит ненадолго.

— Слушай, командир, что там насчет валенок?

— Вот-вот должны принести. И валенки, и телогрейки кое-кому. Может, и полушубки будут.

— Валенки бы сухие — это да, это сила! — мечтательно говорит Алексей. — А то за ночь ты в своих ботинках дубаря дашь.

— А ты в мокрых валенках?

— И я.

Сивков, конечно, обиделся на меня, но старается не подать виду. Ведь не для себя же одного он в опасный промысел ходил.

Я смотрю на Алексея, и на душе теплеет. Это же не солдат, а клад золотой. Жаль, сказать тебе про это, товарищ мой дорогой, стесняюсь.

Блики огня весело прыгают по лицу Сивкова, похудевшему, грязному, обросшему рыжей щетиной. Красные от дыма и бессонных ночей веки еще резче подчеркивают синеву его глаз, которую не в силах приглушить никакие беды войны. Из-под шапки выбиваются успевшие отрасти волосы, густые, льняного цвета, такие, какие бывают только у истинных северян, потомков древних поморов. Руки у Алексея еще чернее моих, со сломанными ногтями, в ссадинах, и когда он потирает их снегом, кожа на ладонях будто скрипит.

По брезенту шуршит поземка, ветер тоже прогуливается по нему, но мы хорошо закрепили края, завалили их снегом и гордимся тем, что имеем собственную крышу над головой.

Неожиданно эта крыша нас подводит. За шорохом поземки мы не слышим, как приближается Гусев.

— Вы что, рехнулись оба? — младший лейтенант лежит на снегу, заглядывая под брезент. Из-под каски нас сердито сверлят его темно-карие широко расставленные глаза.

— Кто тебе, Кочерин, разрешил огонь разводить?

— Никто! А нам что, околевать, что ли?

— Товарищ младший лейтенант, — вмешивается в разговор Сивков, — ведь немцам не видно огня из-за узкоколейки.

— Погоди, Сивков, тебя не спрашивают! Из-за узкоколейки да, не видно, а с высот, где их артиллеристы и минометчики сидят?

— Ну, миной сюда еще угодить надо, — говорю я. — На тысячу одна может шлепнуться в окоп.

Младший лейтенант и сам это прекрасно понимает. Тем более что немецкие артиллеристы и минометчики и так прекрасно знают, где мы находимся: сразу за узкоколейкой.

Гусев молчит. Видно, думает: настоять на своем, чтобы эти двое погасили огонь или нет? Такой костер ведь только душу греет, а не тело. Второе побеждает.

— Ладно, только сильнее не разводите, — говорит младший лейтенант. — Дремать разрешаю поочередно. Один на узкоколейке, другой здесь, в окопе. Что из одежды и обуви нужно?

— Валенки бы нам с Сивковым. И Таджибаеву брюки и валенки.

— Добро. Один — вылазь наружу сейчас же. И наблюдать с узкоколейки.

Гусев уходит, а я беру автомат, лопату и вылезаю из окопа. Нужно наблюдать за противником и продолжать ковырять шпалу, добывать топливо.

Немцы не стреляют. На запад от узкоколейки словно все вымерло, даже ракеты и те не обжигают холодное мглистое небо.

Кладу автомат на рельс, становлюсь на колени и начинаю тюкать по торцу очередной шпалы. Сразу становится теплее, чем в окопе. Ноги тоже успели малость отойти, и я начинаю чувствовать пальцы на них. Значит, не отморозил. Порядок!

Вот торец поддается, и я начинаю понемногу откалывать от него щепочки. Вдруг лопата звонко ударяется в рельс, и в ту же секунду над головой начинают свистеть пули. Ныряю за насыпь, переворачиваюсь на спину, гляжу, как в полуметре выше меня мелькают разноцветные светлячки.

Да пулеметчик-то немецкий, оказывается, совсем рядом! Мы-то думали, что фрицы откатились метров на двести, а до них — рукой подать!

Ко мне подползает Сивков, спрашивает:

— Что случилось?

— Понимаешь, лопатой задел рельс, а он как врежет! Рядом находится. Иди, Алексей, грейся. Щепки эти забери.

— Нет, командир. Раз уж я вылез, дай здесь побуду, а ты ступай переобуйся да сенца сухого в ботинки положи.

Верно! Забыл совсем ты, Кочерин, как в деревне тебе отец в валенки соломку стелил! Забыл, да? А вот Алексей напомнил.

Едва успеваю разуться, как приходит Таджибаев.

— Усенбек!

— Я, товарищ командир. Вот валенка вам принес. И Сивков — тоже. Котелка давай, ужин принесу.

— Ты скажи, как чувствуешь себя?

— Хорошо. Брюка сухие есть, валенка есть. Кухня у дот на берегу стоит. Давай котелка.

Как хорошо, что Усенбек вернулся, да еще с валенками новыми, неодеванными. Какие взять себе? Впрочем, сначала примерю.

Надеваю и думаю, как тепло будет в них ногам, хотя валенки еще холодные, в них даже попал снежок. Сейчас я его вытряхну, постелю сенца, переверну портянку другим, успевшим подсохнуть концом и сменю Сивкова. Пусть и он переобуется.

— Кочерин? — слышится голос из темноты.

— Кто это?

— Огоньку дашь? — В окоп сползает связной командира взвода.

— Какого огоньку?

— Да жару, угольков из костра. Мы в отделении тоже решили костерок сообразить. Где дрова брали?

— Гитлер прислал, — впервые за день пытаюсь пошутить я. — Шпалы лопаткой рубим.

— Толково придумали. Так дашь жарку?

— Бери. А как понесешь?

— Да вот, в котелке.

Связной нагребает угольков в котелок, кладет сверху несколько лучинок и удаляется.

Алексей сбрасывает в окоп заготовленную щепу и начинает переобуваться, я заступаю на пост и продолжаю рубить лопатой шпалу. Но теперь это делаю лежа на боку, пе высовывая головы из-за насыпи.

Возвращается Усенбек. Он тянет за собой ящик, в который поставил всю еду для нас: банку мясных консервов, открытых чьей-то заботливой рукой, два котелка каши пополам с мясом, хлеб и водку во фляжке.

— Дрова есть. — Усенбек шлепает ладонью по ящику, смеется, довольный своей находкой.

Он сменяет меня, мы с Алексеем усаживаемся на дно окопа и принимаемся за еду. Каша горячая, а вот хлеб подмерз. По что все это значит для голодного пехотинца, да еще после нескольких глотков водки, выпитой из крышки котелка! Усенбеку отделили третью часть всего этого добра, с остальным быстро расправились сами.

— Может, за чайком сходить? — спрашивает Алексей.

— Иди, если хочешь. Теперь нас трое. Все в валенках, одному и покемарить можно.

Покемарить почти никому не удается. Среди ночи на плацдарм приходят артиллеристы. Рядом с нами располагается наблюдательный пункт батареи, в которой радистом Сашка Маслов.

Они начинают выгребать снег из хода сообщения рядом с нами, устанавливают стереотрубу, радиостанцию. Сашка, как всегда, балагурит, но лейтенант одергивает его, приказывает больше работать лопатой, чем языком.

Следом за артиллеристами приходят саперы. Нам приказано помочь им таскать с берега противотанковые мины. Они устанавливают их прямо на узкоколейке. Если уж загораживаемся минами, то ясно: завтра наступать не будем.

Когда подходит моя очередь залезать в окоп и малость погреться у горящего ящика, того самого, который приволок Усенбек, там уже сидит Сашка Маслов.

Ящик добротный, окрашенный в защитный цвет, с металлическими уголками, очевидно, предназначавшийся для хранения какой-либо аппаратуры, лопатой разбить не удалось, и теперь он горит на костре целиком — наш последний «топливный резерв».

Сашка лежит на боку, скрючившись, втянув в рукава озябшие руки. Он основательно продрог, даже на разговор его не тянет.

Этот парень давно мне нравится. Я знаю, что завтра на плацдарме ему цены не будет. Сашку не заменит никто, когда немцы начнут нас атаковать танками и единственной реальной силой, способной отразить их атаку, будут артиллеристы.

Только они смогут отгородить нас огненным щитом от бронированной лавины. Но сделают они это со своих закрытых позиций при условии, если Сашка Маслов сумеет под обстрелом передать туда команды в то самое время, когда все мы будем лежать в траншее, и только Сашка не отойдет от своей радиостанции, не оторвет губ об микротелефонной трубки.

Странно, младший лейтенант говорил, что ночью на плацдарм переправятся через реку новые силы, но до сих пор, кроме артиллеристов наблюдательного пункта и взвода саперов, никого нет.

На самом же деле оказалось, что наша дивизия будет наносить главный удар с целью прорыва оборонительного рубежа немцев на реке Дейме не с нашего крохотного плацдарма, а левее, на участке соседнего корпуса, как об этом нам расскажет после Иван Иванович Кузнецов.

А в это время немецкое командование решило все-таки столкнуть наш батальон за реку.

И что за подлый народ эти фашисты! Взяли моду начинать артиллерийскую подготовку «скрипачами», шестиствольными минометами, с таким противным голосом, что, едва услышав его, невольно начинаешь царапать ногтями землю.

Мы лежим в окопе грудой. И если учесть, что наш плацдарм в ширину всего метров двести пятьдесят, а в глубину — меньше ста, то немцы без особого труда могут перепахать его снарядами и минами вдоль и поперек.

Я раньше не замечал, что мерзлая земля, оказывается, реагирует на взрывы иначе, чем немерзлая. Она как бы гудит от взрыва и толкает тебя в бок или спину. А над нами беснуется горячий ветер, опять градом сыплются на головы снег и мерзлая земля, осколки.

Снова играет «скрипач», и берег вздрагивает, словно поддали чем-то снизу, из самой глубины земли. Она, холодная и колючая, сыплется за ворот, барабанит по каске, будто кто-то, стоя у окопа с лопатой в руках, уже засыпает нас живых, пока целых и невредимых.

Мы не знаем, вступилась ли за нас артиллерия, поднялись ли в небо летчики. Мы не видим ничего и ничего не слышим, кроме этого грохота, воя, свиста. Ничего не ощущаем, кроме толчков земли и порывов зловонного ветра от сгоревшей взрывчатки.

Что с Таджибаевым? Он остался на узкоколейке, в окоп спрыгнуть не успел, так как наблюдал за противником, и теперь, если жив, лежит пластом на снегу, заваленный землей.

Пока моя главная задача — не проворонить, когда прекратится артналет. Едва разорвется последний снаряд, мы должны мгновенно покинуть окоп и изготовиться к отражению атаки.

Немцам для броска к узкоколейке потребуется всего несколько минут. Но чем мы остановим их танки? Минного поля «в наброс», установленного нашими саперами на полотно дороги, конечно же давно не существует. При такой плотности огня его уже давно бы словно корова языком слизнула.

Значит, придется пропускать атакующие танки и отрезать от них пехоту. Танки дальше обрыва к реке все равно не уйдут. Обрыв слишком крут для них, да и для наших пушек на том берегу они станут отличной мишенью. Это немецкие танкисты отлично понимают.

— По места-ам! — слышится чей-то властный голос.

Я все-таки прохлопал конец артналета, представляя картину предстоящего боя.

— Энзэо{1} «Лира», десять снарядов беглым, огонь! — передает команду на огневые позиции Сашка Маслов.

— К бою! Всем к бою! — кричу я, выбираясь из окопа.

Маслов передает новую команду на огневые. За рекой в морозном воздухе раздались звонкие хлопки пушек, и, коротко свистнув над нашими головами, снаряды вздымают землю метрах в ста впереди.

— Таджибаев!

— Я, товарищ командир.

Усенбек вылезает из окопа артиллеристов, занимает место рядом со мной. Он цел. И держится молодцом!

Руки у меня от напряжения, а скорее от пережитого дрожат, но все-таки стараюсь улыбаться, чтобы подчиненные не видели, что их командиру тоже не сладко.

Сивков уже установил пулемет на полотно узкоколейки, изготовился к стрельбе.

Чего там, у немцев? Выглядываю из-за рельса, но ничего пока не вижу за сплошными разрывами снарядов и мин.

Но вскоре замечаю танки. Пятясь, они вылезают из укрытий, занимают боевой порядок. Значит, все-таки будут атаковать. А пехота их — вот она, в ходах сообщения и двинется следом, едва танки перевалят через передний край.

Сзади слышится гул. Оглядываюсь. Низко над землей идут наши штурмовики. Идут сюда. Но мы так близко находимся от немцев, что невольно думаешь, а не зацепят ли нас?

Но летчики бьют точно по их танкам эрэсами, снаряды рвутся почти у самой узкоколейки, но нас не задевают. Неужели немецкие танкисты все-таки прорвутся через этот огневой заслон?

Как и тогда, на Курской дуге, они прорвались. Поливая из пулеметов линию узкоколейки, танки приближаются к нам. Наша артиллерия прекращает огонь. Стрелять ей больше нельзя, иначе снаряды будут ложиться уже среди нас.

— Пропустить танки! — слышится команда Гусева. — Танки пропустить! Огонь по пехоте!

Вот она — немецкая пехота. Она движется в атаку мелкими группками по три-четыре человека. Движется под прикрытием танков, прижимающих нас к земле огнем пушек и пулеметов.

Я знаю: очень скоро их огонь нам станет неопасен, танки вот-вот подойдут так близко, что мы окажемся в мертвой зоне и снаряды будут лететь уже над нашими головами на ту сторону реки.

Оглядываюсь. Все, кто есть на плацдарме: разведчики, артиллеристы, саперы — лежат на насыпи узкоколейки с автоматами, пулеметами, карабинами. Все изготовились к схватке с пехотой, прекрасно осознавая, что танки нам все равно не остановить. Сейчас главное — не угодить под гусеницу.

Один из них с сосульками грязи на бортах, грозно поводя тупорылой пушкой, приближается к нам. Мгновенно ловлю себя на мысли, что я почти не боюсь его. Только бы не проморгать, увернуться, не дать ему наехать, а ни его пушка, ни пулеметы мне сейчас не страшны.

— Сивков, Таджибаев! В окоп. Быстро!

И вдруг происходит невероятное: танк мгновенно оказывается в центре огромного огненного факела и замирает на месте. Грохот глушит меня, в небо со свистом летят катки, траки. Левее слышится еще один такой же мощный взрыв.

Так взрываются только противотанковые мины. Только сейчас замечаю, что ни одной из них на узкоколейке нет. Значит, их не смело огнем во время артналета, как я полагал, значит, саперы их ночью перенесли за узкоколейку и установили с той стороны. Молодцы, ребята! Правее два танка минуют минное поле и устремляются к доту, а напротив нас из-за подорвавшегося танка выбегают автоматчики.

Ни Сивков, ни Таджибаев не успели выполнить моей команды. Они не отползли в окоп и лежат на своих местах рядом со мной.

— Огонь! — командую им и нажимаю на спуск автомата.

Стучит «дегтярев» Сивкова, короткими очередями стреляет Усенбек, положив диск автомата на рельс. Неправильно делает, эх! Нельзя класть диск на металл.

Немцы атакуют нас, как всегда, ведя огонь с ходу. Пули с визгом рикошетируют, впиваются в шпалы, в глаза летят песок и щепки. Особенно опасны для нас пулеметчики в ходах сообщения, поддерживающие атакующих.

— Сивков! По пулемету бей, по пулемету!

Но кто-то где-то упредил меня с командой. По вражеским пулеметчикам ударили наши «станкачи». Один за другим гитлеровцы замолкают, но автоматчики все же приближаются к узкоколейке.

И тогда по цепи передается приказ:

— В контратаку, вперед!

— Отделение, за мной!

За все время пребывания на фронте впервые, кажется, иду в контратаку. Мы поднимаемся на насыпь и открываем огонь. Сивков стреляет с ремня. И здорово стреляет! Та группа автоматчиков, на которую мысленно нацелился я, уже залегла.

Внезапно справа и слева от нас начинают рваться снаряды и мины, вновь подают свой голос немецкие пулеметы из ходов сообщения. Падаем в воронки, но они мелкие, укрыться негде. Ясно, что с контратакой кто-то поспешил.

— За дорогу! За дорогу отходи! — это, кажется, командует лейтенант-артиллерист.

Вскакиваю, бегу назад. Таджибаев делает то же самое, а Сивков все еще стреляет по автоматчикам.

— Сивков, за дорогу! — кричу ему.

Алексей подхватывает пулемет и перебежками, петляя, бежит назад, к узкоколейке.

Мы снова на своем месте. Здесь чувствуем себя несколько увереннее.

Обстрел с той стороны прекращается, и тут вступает в дело наша артиллерия из-за реки. Ясно: контратака не удалась, но и немцы не смогли сбросить нас с плацдарма. Будут ли атаковать еще?

Они больше не атаковали. Где-то левее реку форсировал наш танковый корпус, и, чтобы заткнуть дыру в обороне, немцы убрали отсюда все оставшиеся танки.

Они потеряли четыре машины. Две подорвались на минах, один танк застрял в ходе сообщения, провалившись в него левой гусеницей. Еще один дошел до самого обрыва к реке и скатился в нее, перевернувшись через башню.

Около полудня гитлеровцы снова начинают молотить артиллерией крохотный в масштабе фронта клочок земли, мы снова лежим в окопе слоеным пирогом: кто-то на ком-то.

Догадываюсь, что на этот раз они обстреливают нас с целью задержать, дать возможность отойти своей пехоте.

Когда артналет кончается, мы занимаем опять свои места на насыпи, изготавливаемся к бою, но воевать сию минуту нам не с кем. Немцы ушли. Следом за ними пойдем, оказывается, уже не мы, а те, что сейчас переходят реку по льду, солдаты какой-то другой дивизии. Мы меняемся с ними местами, чтобы где-то на новом рубеже вот так же двинуться вперед, помахав им по-дружески рукой на прощанье.

После полудня батальон покинул плацдарм. Нас накормили, дали два часа отдохнуть, подсушить портянки в немецких блиндажах за узкоколейкой, нагрузили до отвала патронами.

Вместе с нами у батальонной кухни обедали и пять пленных немецких танкистов. Шестой, кажется, застрелился. Это был офицер с погонами обер-лейтенанта. Из того танка, что, перевернувшись через башню, скатился в реку.

Его вытащили через боковой люк. На виске офицера виднелась дырка от пули.

Помню, как наш Куклев подошел к пленным танкистам, понуро стоявшим около своего командира, и, показывая то на труп, то на свой висок, пытался узнать, не застрелился ли он?

Танкисты догадались. Один из них приставил указательный палец к виску, а большим изобразил движение курка, приговаривая: «Я, я».

— Ну и дурак он, — заключил Куклев.

— Вас?

— Дурак! Была нужда стреляться.

Немцы ничего не поняли, но дружно закивали головами, а Куклев горько вздохнул и, как прошлый раз на пруду, отошел в сторону, взяв карабин на ремень.

Сейчас Куклев идет где-то позади, замыкающим в колонне взвода. А впереди устало шагает младший лейтенант Гусев. Я смотрю в его давно нестриженный затылок, на затертый воротник старой солдатской шинели с помятыми офицерскими погонами. Гусев, наверное, так и не менял шинель, став младшим лейтенантом. Просто снял старые погоны с тремя лычками и пришил новые, с одним просветом и крохотной зеленой звездочкой.

...Идем по улицам городка, где несколько часов назад еще гремел бой. В городок с ходу ворвались наши танкисты, но немцы выбили их. Танкисты при поддержке авиации повторили атаку и снова ворвались в него.

Улицы забиты машинами и повозками. Водители и ездовые бранят нас, но мы не обращаем на них внимания. Это уже вошло в привычку. Конечно, по тротуарам идти было бы легче, но, во-первых, они завалены всяким хламом, во-вторых, с горящих домов сыплются искры.

Под ногами хрустит битое стекло, к валенкам липнет мокрый пух из перин, дым ест глаза.

Ближе к центральной площади с ратушей пожар сильнее. Дым стелется над самыми крышами, висит над городком огромной серой шляпой. Черные хлопья копоти оседают на наши каски и плечи, в снегу шипят головни, вокруг них уже образовались лужи, в которых плавают обрывки газет с портретом фюрера в фуражке и кожаном реглане.

Гусев идет все так же, ссутулившись, держа руки за спиной. Изредка, не оборачиваясь, он машинально командует: «Не растягиваться» и снова шагает, думая одну невеселую думу.

Вид горящего города, пусть и вражеского, наверное, не радует его. Сколько пожарищ видел на своем пути этот воин!

На площади догорают три наших тридцатьчетверки и «тигр». Как случилось, что все эти танки оказались рядом? Быть может, наши напоролись на «тигра», находившегося в засаде, и он в упор расстрелял танкистов, а потом и сам получил смертельный удар? Все может быть.

Через площадь нас не пускают. Посреди улицы стоит автоматчик, направляет колонны в обход площади в тесный переулок позади ратуши.

Над городком эшелонами пролетают наши самолеты. В первом, самом нижнем — штурмовики, выше их — бомбардировщики, еще выше — истребители. Те кружат на огромной высоте, ложась то на одно, то на другое крыло, сторожат своих менее поворотливых братьев от внезапной атаки «мессеров», которых мы, кстати, давно уже не видели.

Батальон останавливается на западной окраине городка, менее всего пострадавшей от жестокого боя наших танков с вражескими. Располагаемся на ночлег в добротных двухэтажных домах, ровнехонько, как солдаты, выстроившихся плечо в плечо вдоль одетой гранитом реки.

В доме, отведенном для нас, тепло и чисто. На кухне пожилая немка кипятит воду и о чем-то с помощью пальцев говорит с Куклевым.

Она уже успела несколько освоиться с новыми постояльцами, нисколько нас не боится и жестами даже показывает, куда можно вешать шапки и шинели, а куда ставить сапоги, если пожелаем разуться. Пока нам не до этого.

Приходит младший лейтенант Гусев, строит взвод, и мы скорым шагом направляемся к центру городка тушить пожар. Точнее, не тушить, а преграждать ему дорогу. Тушить у нас нечем, если не считать малых саперных лопат. Здесь, наверное, весь наш полк. Мы кольцом оцепляем горящие дома, следим, чтобы от падающих искр не занялись другие. Но черепица — штука надежная в противопожарном отношении, и нам не так много работы.

Откуда-то появляются несколько цивильных немцев. Они катят телегу с пожарным насосом, окрашенным в желтый цвет. Устанавливают его напротив ратуши, но сразу же убеждаются, что одним насосом ровно ничего не сделаешь, и отходят прочь.

Мы покинули площадь, когда, по мнению комбата, опасность распространения пожара миновала, а число цивильных немцев на площади увеличилось. Очевидно, в городке создалась какая-то власть и встала на защиту домов от огня.

Спать располагаемся на полу, постелив на него матрацы, перины, подушки. В этой комнате, очевидно, был кабинет хозяина дома. В углу стоит огромный черного дерева письменный стол, на который мы сложили каски и автоматы.

Сколько спал — не знаю. Наверное, очень мало, так как Гусеву с трудом удается растолкать меня.

— Спустись-ка вниз, на кухню, Кочерин.

Гусев с плошкой в руках спускается первым, я — за ним. Что случилось — пока тайна, но, судя по недовольному виду младшего лейтенанта, какая-то неприятность.

Я не ошибся. На кухне спиной к плите стоит мой Сивков. Я-то, наивный человек, полагал, что Алексей спит без задних ног. Ведь ложились мы с ним в одно время.

Гусев ставит плошку на стол, тяжело опускается в старое кресло, принесенное кем-то в кухню.

— Давай, Сивков, докладывай своему непосредственному начальнику, где был, что делал.

— Вы же знаете, товарищ младший лейтенант.

— Знаю. А Кочерин — нет.

— У девчат был.

— У каких?

— Наших, русских. Здесь у немцев на фабрике работали.

— Землячек искал? — Гусев улыбается, хитровато глядит на Сивкова.

— Моих землячек среди них нет. Брянские есть, смоленские. Из Белоруссии тоже.

— Понимаю, Сивков, понимаю. Вот чего не могу понять: почему ты ушел без спросу?

— А вы бы отпустили?

— Нет.

— Потому и ушел.

— Эх, Сивков, Сивков, не будь ты хорошим бойцом, храбрым бойцом, не знаю, что бы я с тобой сделал...

Гусев некоторое время молчит, потом звучно хлопает ладонями по коленям.

— Ладно, ступайте оба спать. Завтра окончательно разберемся.

«А чего тут разбираться? — думаю я, поднимаясь на второй этаж. — На губу ведь не посадишь Сивкова, нет ее на фронте. И наряд вне очереди не дашь. Отругал, и все».

— Ты когда ушел, Алексей? — спрашиваю Сивкова, когда снова ложимся рядом на свое место.

— Да сразу, как только ты уснул. Вышел, а там знакомый минометчик. «Айда, говорит, к девчатам на часок». — «К каким девчатам?» — «Да к нашим, русским. Тут недалеко». Приходим, а их там в бараке человек сто. Плачут, смеются, пляшут под балалайку от радости. Наших ребят несколько, из минометной роты. Сел я на балалайке играть, а тут патруль, понимаешь, нагрянул. «Почему здесь? Кто разрешил в ночное время? Фамилия? Какого полка?» Ну, забрали нас, привели в штаб батальона. Капитан Полонский вызвал Гусева...

Я не знаю, что лично мне делать с Сивковым. В бою — лучшего бойца не пожелаешь, лучшего товарища не найдешь, а кончится бой, жди, что вот-вот что-нибудь отмочит. Ну, что за человек!

— Ты чего молчишь, командир?

— А чего тебе говорить. Неужели ты сам не понимаешь, что это тебе не деревня под Великими Луками. Совести у тебя, Сивков, нет. Вот чего!

— Совесть у меня есть, командир. Но ведь и с девчатами рядышком побыть охота. Поболтать малость. Натура у меня такая, понимаешь?

— Ладно, спи...

— Сплю, командир, сплю.

Сейчас меня заботит одно. То, о чем Алексей и не догадывается. За бой на плацдарме весь взвод представили к правительственным наградам. В том числе, конечно, и Алексея. А вдруг теперь в штабе батальона кто-то решит, что Сивков не достоин награды? Может быть такое? Конечно, может. Что тогда? Боюсь и думать. Успокаивает мысль о том, что капитан Полонский не допустит этого. Не такой он человек. Кажется, начинает светать. За окном слышится грохот идущих мимо танков. Я знаю, на многих из них написано: «Даешь Кенигсберг!»

У ВОРОТ ЦИТАДЕЛИ

26 января 1945 года войска 3-го Белорусского фронта подошли к Кенигсбергу. Пройдет совсем немного времени, и мы узнаем, что перед нами город, окруженный тремя оборонительными линиями, состоящими из фортов, бункеров и дотов, в которых находятся сто тридцать тысяч солдат и офицеров и четыре тысячи орудий.

Это была внушительная сила, способная противостоять нам, измученным длительными непрерывными боями, потерявшими на подступах к Кенигсбергу многих своих товарищей. В моем отделении выбыл из строя Таджибаев: два дня назад при атаке дома на окраине города он был тяжело ранен.

Мы с Алексеем вытащили его из-под огня и отнесли на батальонный медпункт. Усенбек потерял много крови, был без сознания, и мы ушли назад, на позицию, легонько пожав его холодную руку.

Ушли печальные и злые. Мы так успели привыкнуть к скромному, работящему, исполнительному, всегда веселому Усенбеку, что и не знали, как будем воевать без него.

Впрочем, воевать пока не приходится. Младший лейтенант Гусев убыл за пополнением, а Сивков, Куклев и я находимся в пяти километрах от передовой, решаем важную, как сказал Иван Иванович Кузнецов, политическую задачу: варим в двух огромных чугунных котлах кашу и кормим нескончаемые толпы гражданских немцев.

На каждого ребенка, кроме того, выдаем по кусочку сахара.

Сначала этой чистой и легкой работой — раздачей сахара — занимался Куклев, как наиболее физически слабый из нас, но вскоре эту миссию мне пришлось взять на себя, а Куклева уволить в «отставку». Причина? Наш товарищ своим внешним видом напоминал всех карабасов-барабасов вместе взятых, и маленькие немчики, едва завидев его, поднимали такой дружный рев, что их мамы торопливо проходили мимо раздатчика сахара и, отведя ребятишек на приличное расстояние, возвращались за кусочками.

Но на второй или третий день произошел другой довольно забавный случай.

Сперва я услышал крик женщины, когда нес воду из колонки, находившейся во дворе какого-то состоятельного хозяина.

Бросаю ведра и бегу к нашей кухне, возле которой вижу Куклева, держащего на руках какой-то сверток.

Около него, прижимая к себе плачущих детей, стоит немка лет тридцати и кричит что есть силы, с ужасом глядя на русского солдата, черного, бородатого, перепачканного глиной и сажей.

Вокруг толпятся старики, старухи, о чем-то возбужденно переговариваются между собой, но никто не пытается стать судьей, принять чью-либо сторону.

— Ну чего орешь, дуреха? Чего, говорю, орешь? Загубишь дите-то! Замерзнет оно, ведь мокрехонькое все.

Немка продолжает кричать. У ее ног стоит миска с вареной пшеницей, на которой белеют три кусочка сахара, в детской коляске валяются какие-то тряпки, наспех захваченные при уходе из дома.

— В чем дело, Куклев?

— Да вот, товарищ командир, дите у нее в коляске малое. Слышу — закатывается. Потрогал, а оно мокрехонькое. Говорю ей: иди к нам в землянку, перепеленай. Там и поешь с ребятишками. А она боится идти.

Увидев меня, немка перестает кричать. Чутьем угадывает, что я тут какое-то начальство. В ее огромных голубых глазах мелькает искорка надежды на то, что эти люди ей не сделают худа.

— Ком, фрау, битте. Ком! Иди в землянку.

Немка оглядывается на толпу. В глазах ее опять замечаю испуг, она стоит в нерешительности, не зная, что делать.

Видимо, земляки сказали ей что-то успокаивающее: она отпускает от себя детей и, толкая коляску, медленно идет следом за Куклевым.

Немка сняла с ребенка мокрое бельишко, похожее на комбинезончик, вышла из землянки, порылась в коляске и, очевидно, не найдя ничего сухого, вернулась назад.

— Ну что, мамаша, нет у тебя пеленок? — Спросил Куклев. Немка пожала плечами, виновато взглянула на него, что-то сказала. Мы не знали — что, но были уверены: инстинктом матери она поняла, о чем спрашивал ее русский солдат.

— Алексей, — Куклев обернулся к Сивкову. — Отдай ей один фартук. Все равно их не надеваем.

Сивков достал из мешка фартуки, протянул один немке.

В землянке было темно, но, кажется, в тот миг на ее глазах блеснули слезы.

— Слушай, Куклев, — говорю я. — Мы с Алексеем пойдем кашеварить, а ты побудь с ними здесь. Когда подойдет другая группа, я скажу. Пусть погреются и поедят. Сухарей девчонкам дай.

Очередная колонна немцев, медленно шедших из Раушена на восток, показалась из леса часа через два. Надо было сказать об этом немке, но когда я вернулся в землянку, там все спали. Куклев — у печки на дровах, маленький — в коляске, мать с девочками в обнимку — на нарах.

Ее зеленая вязаная шапочка сползла с головы, волосы цвета спелой пшеницы распущены.

Мне было жалко будить эту измученную женщину, но пришлось.

Гостья проснулась сразу, в ее глазах опять мелькнул испуг, руки невольно прижали к себе девочек.

— Фрау, там дойчи идут. Битте!

Она как бы смахнула сон, пришла в себя, вспомнила, где она и с кем, улыбнулась уже тепло, по-дружески, осторожно поднялась и стала будить девочек.

...Немцы шли мимо нас еще два или три дня из портов на Земландском полуострове, куда их насильно согнали гитлеровские военные и гражданские власти.

Теперь мы знаем, что сначала Гитлер приказал расстреливать любого жителя Восточной Пруссии как паникера и труса, если он посмеет при приближении Советской Армии к границам рейха уехать на запад. А спустя несколько дней он же приказал опять под угрозой расстрела в течение считанных часов всем жителям покинуть свои дома и уходить на Земландский полуостров, к морю.

И вот такие, как эта немка с тремя ребятишками, расплачивались за приказы фюрера, чувствовавшего свою скорую погибель.

— Кочерин! — в землянку ныряет старшина, командир хозяйственного взвода батальона.

— Я.

— Быстро в ружье! Еще одного возьми с собой. Вот его, помоложе, и — за мной!

— Что случилось, старшина?

— По дороге расскажу. Бегом, Кочерин!

Надеваю ремень, хватаю автомат и бегу следом за старшиной. Сивков уже ждет снаружи. У землянки стоят еще двое солдат из хозяйственного взвода с карабинами в руках.

— Все? — старшина окидывает нас взглядом, взводит затвор автомата. — Сейчас из леса прибежал санитар. Там какие-то двое в нашей форме грабят немцев. Отводят в сторону от дороги женщин, раздевают их, снимают драгоценности. Младший врач полка попытался заступиться за немцев, но те двое убили его. И еще двух женщин и старика. Одной очередью...

— Это не наши, старшина!

— Конечно. Но одеты в нашу форму. Разве простой немец разберет, кто они?

Старшина трусцой бежит по тропинке, мы — следом. Вот и дорога, видим толпу немцев с колясками и узлами. Все смотрят в сторону неглубокого ложка, где на снегу чернеют трупы убитых.

При нашем приближении они хором начинают что-то говорить, показывая два пальца и тыча в сторону, куда ушли те двое.

Мы хорошо понимаем лишь два слова: руссиш зольдатен. И еще понимаем, что пять или шесть женщин, как бы вытолкнутые из толпы, и есть «вещественные доказательства» мародерства русских солдат.

Старшина отмахивается от них и крупно шагает в ложок.

Смотрим на убитых. Они лежат рядком. Как стояли, так и легли под одной очередью. Доктор пытался вытащить из кобуры пистолет.

— Все! — Старшина взмахом руки показывает нам. — В цепь! Мы развертываемся и идем вдоль ложка так, чтобы следы преступников на снегу находились посередине цепи, где идет старшина.

Я мало верю в то, что нам удастся настигнуть убийц. Ведь со времени совершения преступления прошло не менее двадцати минут, так что по такому неглубокому снегу они могли уйти довольно далеко, смешаться с идущими к фронту или от фронта солдатами, и тогда — ищи ветра в поле.

Очевидно, то же самое думал и наш старшина. И все-таки он упорно вел свою группу по следу.

Равняясь на старшину, я прощупываю глазами редкий, очень чистый лес, а сам все думаю о том, что цепь наша уж очень коротка, прочесываемый район невелик и если на пути встретятся какие-либо новые следы, кроме тех, по которым идем, мы начнем плутать и весь наш труд — впустую. Все может быть, все...

Нет, преступники далеко не ушли. Это, очевидно, и не входило в их планы. Бандиты остаются бандитами: налетают на идущих по дороге немцев, грабят, скрываются в лесу, чтобы через час-другой снова налететь на небольшую группу.

Они дают о себе знать очередью из автомата. Идущий левее меня Сивков хватается за плечо, падает, но, заметив, что я направляюсь к нему, встает и машет мне рукой: не подходи, не нужно. Оказывается, пуля задела лишь кожу на плече.

Я не вижу, откуда стреляли, поэтому наугад даю ответную очередь, старшина — тоже. Сивков, присев на корточки, зоркими глазами северянина прощупывает деревья, к которым ведут следы. Алексей что-то замечает, вскакивает и на бегу дает очередь из автомата в направлении группы сосенок. Оттуда отвечает ППШ.

— Обходи сосенки, Кочерин! — командует старшина. — Отрезай им дорогу в глубь леса!

Ну зачем он командует? Они же слышат и попытаются не допустить обхода.

Перебежками, от дерева к дереву я начинаю обходить сосенки, но автоматные очереди отсекают мне дорогу. Спрятавшись за дерево, я кричу старшине, быть может, хорошему хозяйственнику, но плохому тактику:

— Старшина, давай врежем по ним из трех автоматов.

— Верно! Огонь! — командует старшина, и мы бьем по сосенкам из автоматов. Бьем длинными очередями из трех точек, потом перебежками продолжаем сближение.

Ответного огня нет. Что это, ловушка? Или мы постреляли их? Может, ушли?

Нет. Местность за сосенками просматривается. Лес редкий, и фигуры бегущих были бы видны.

Так и есть! Один из солдат-хозяйственников замечает бегущего и открывает по нему огонь.

Вскидываю автомат и тут же опускаю его: стрелять с такого расстояния из автомата — значит просто жечь патроны. Это понимает и наш противник. Он бежит ровнехонько, как на кроссе, даже не прячась за деревья. Бежит один. А где второй?

— Давай свое ружье, дядя! — Сивков бежит к пожилому солдату-хозяйственнику, берет его карабин. Выстрелы раздаются один за другим, раскатисто мечется по лесу эхо. Оно догоняет даже убегающего, но не делает ему никакого вреда. А пули из сивковского карабина, к сожалению, летят мимо.

Алексей грозит вслед убегающему и отдает карабин хозяйственнику.

Мы осторожно приближаемся к сосенкам, держа оружие наготове. Так у нас на севере подходят к лежке раненых медведей-шатунов, обложенных охотниками где-либо в лесной чаще, среди пней и корневищ, наглухо укрытых метровым слоем снега.

Где он, второй? Или притаился, чтобы задержать нас и дать возможность напарнику уйти?

Он был мертв и лежал навзничь с простреленной головой под крохотной, обрызганной кровью сосенкой. Рядом валялись автомат ППШ и вещевой мешок с оторванной лямкой.

Убитый был одет в заношенную солдатскую шинель, кирзовые сапоги, на шапке виднелись написанные химическим карандашом инициалы «В. Т.»

На первый взгляд, обыкновенный солдат неизвестного рода войск, лет двадцати пяти.

— Обыщи его, Кочерин, — говорит старшина, доставая кисет.

— Не могу.

— Еще чего?

— Не могу, старшина, мертвяков обыскивать.

— Тоже мне, цаца. — Старшина закуривает, отдает автомат солдату и расстегивает на убитом добротный кожаный ремень.

Из документов имеется только изрядно помятая красноармейская книжка. Старшина листает ее и кладет в карман. В вещмешке среди тряпок и патронов он находит пластмассовую коробку для масла, какие имелись у всех немецких солдат, полную колец, брошек, цепочек, крестиков, перстней и еще каких-то золотых безделушек.

Старшина протяжно свистит, покачивает головой, высыпает золото себе в шапку, для чего-то трясет его перемешивает и опять складывает в коробку.

— Ну, что скажете, братцы? — обращается он к нам.

А что мы скажем? Грабитель. Туда ему и дорога. Но кто он? Чья рука так хладнокровно наводила автомат на беззащитных людей?

Старшина прячет коробку в карман шинели, внимательно осматривает убитого. Теперь уже с видом следователя по особо важным делам, прибывшего на место преступления.

Некоторое время он молчит, раздумывая, потом спрашивает меня:

— Скажи, Кочерин, в его обмундировании ты ничего особого не замечаешь?

— Нет. Все вроде как у нас.

— А я вижу. — Старшина наклоняется, вытаскивает из-под убитого ремень.

— Такие кожаные ремни выдавали только до войны. Сам получал, когда кадровую служил. У этого и на брюках кожаный ремень, хотя мы давно получаем и поясные и брючные только из брезента. Это раз. Второе — гимнастерка на нем не только с отложным воротником, но и из ткани тоже довоенной. А белье? Ты видел на ком-нибудь из нас трикотажное белье? Не видел. Значит, — старшина поднимает кверху палец, — перед нами оборотень.

— Кто? — Сивков удивленно смотрит на старшину. Слово из сказки кажется ему здесь донельзя неуместным.

— Понимаешь, солдат, у Гитлера есть такая организация — «Вервольф» называется. По нашему, значит, оборотень. Это диверсанты. Сейчас они выходят к дорогам, по которым направляются в тыл гражданские немцы, грабят их, убивают некоторых. И заметь, делают это под видом бойцов Красной Армии, чтобы потом, после войны, эти немцы рассказывали всем, что видели. Понял, солдат?

— Понял. А почему вы догадались об этом, товарищ старшина?

— Да потому, что на убитом обмундирование, которое немцы в начале войны на складах наших захватили. Теперь такого нет. А для гражданских немцев это неизвестно. Все, пошли домой.

— Убитого брать не будем, старшина?

— Нет, Кочерин. Пусть лежит тут. Если кому понадобится, приведу сюда. А сейчас по пути зайди ко мне в землянку, составим акт на то, что забрали у него в вещмешке.

— Да я ничего не понимаю в этом золоте, старшина. Впервые вижу его.

— Я не больше тебя разбираюсь. Просто перечислим, сколько там колец, брошек, цепочек. Пошли.

Мы еще раз оглядываем место недавнего боя и отправляемся восвояси.

По дороге старшина вдруг вспоминает что-то, останавливается, ждет, пока подойдет Сивков.

— И еще — это предатель может быть. Шапку, шинель мог с убитого снять. Его же красноармейскую книжку взять. Они, видишь ли, бывшие полицаи, разбегаются сейчас, как тараканы на свету, чтобы за границу улизнуть. И это может быть. Все может быть, товарищ...

— Сивков.

— Товарищ Сивков. Куришь?

— Курю, товарищ старшина.

— Тогда угощайся. Вот подпишем акт, сдадим золотишко, куда будет велено, и делу конец. А то, что ты последнего из карабина не достал — черт с ним! Не журись. Найдет и его пуля.

Вскоре тот же старшина командир хозвзвода подтвердит: грабители все-таки оказались оборотнями.

...Наш взвод пополнили. Теперь в нем вместе с командиром пятнадцать человек. Четверо из прибывших новичков — бывшие военнопленные, работавшие на полях помещиков и зажиточных хозяев здесь же, в Восточной Пруссии.

Они приняли присягу, получили обмундирование и оружие.

Сначала начальство решило Сивкова и Куклева назначить командирами отделений, как людей уже имеющих фронтовой опыт, но те оба категорически отказались повышаться в должности, а младший лейтенант Гусев высказался за то, чтобы нас всех троих оставили в одном отделении. Так, по его мнению, будет справедливее. И нас оставили в покое. Командирами двух других отделений назначили солдат из шестой роты.

Снова, как и перед прорывом обороны 13 января, началась учеба. С утра повзводно мы уходили в ближайший тыл обороны я начинали отрабатывать тактические задачи по ведению боя в траншеях, по блокированию дотов и дзотов. Но на что особое внимание обращали наши командиры, так это на ведение уличных боев. Нашей дивизии, всю войну провоевавшей в лесах и болотах, не приходилось участвовать в обороне или штурме крупных городов, поэтому мы учились вести бой на чердаках и в подвалах мелкими группами, на лестничных маршах и площадках, атаковать через проемы в стенах. С занятий возвращались бурые от кирпичной пыли, уставшие и сразу же начинали чистить оружие, а попутно помогали новичкам изучать его устройство.

Некоторые из них впервые держали в руках автоматы ППШ и смотрели на них как на диковинку. Автоматического оружия во взводе теперь было много, и наша огневая мощь возросла в несколько раз.

Иван Иванович Кузнецов дает мне партийное поручение: отдельно побеседовать с каждым из новичков.

— Ты, Сережа, понимаешь, что сейчас они такие же бойцы Красной Армии, как любой из нас. Но ведь больше трех лет они находились, скажем так, под воздействием вражеской пропаганды. Расскажи им о том, какие победы одержала Красная Армия над фашистами, где мы колотили гитлеровцев, какой путь прошла дивизия. В общем, работы тебе хватит. Сумей только находить время.

Я стал рассказывать новичкам о наиболее крупных сражениях. О том, как отстояли Москву, Сталинград, как разгромили немцев на Курской дуге, причем говорил с особой охотой, так как в течение семи дней июля 1943 года сам был в этом пекле.

Меня радовало, что новички учатся хорошо и слушают меня внимательно. Мои беседы были не так уж частыми и долгими. Мне приходилось выкраивать минуты в перерывах на занятиях или инженерных работах.

Я знал, с каким нетерпением они ждали весточек из дома, где о них ничего не знали вот уже четвертый год. Когда в роту приносили почту, они первыми бросались к почтальону и с замиранием сердца слушали, как выкликают фамилии счастливчиков, которым вручались самодельные конверты-треугольнички.

В один из дней и ко мне пришла радость: сразу три письма от Полины. Все они начинаются одними и теми же словами: «Дорогой Сереженька!»

О чем пишет Полина? Сначала она жалуется на то, что редко ей пишу, потом извиняет меня, зная, как я занят и чем. А после всего этого о своих делах. Дел у нее, конечно, много. Детский дом разрастается. Детишек уже больше сотни...

Конечно, такие письма можно написать и брату, и дяде, и просто хорошему знакомому. Наверное, я и есть для Полины просто хороший знакомый. Ни одного слова про любовь, про чувства. Ведь я же ей писал про это!

Нет, очевидно, Полина решила твердо держаться своего правила: не связывать себя, инвалида, со мной. Вот потому и письма пишет такие. Эх, Кочерин, Кочерин!

Поздно вечером к нам наведывается младший лейтенант Кузнецов. У него главный вопрос сейчас — политработа с пополнением.

Иван Иванович интересуется, кто в отделении кроме меня беседует по политическим вопросам с новичками, причем со всеми, а не только с теми четырьмя. Оказывается — никто.

— Плохо, Кочерин, плохо. Возьми, к примеру, Куклева. Ведь меньше года назад он еще работал в колхозе бригадиром. Ему есть что рассказать о том, как трудятся в тылу наши старики, женщины да подростки. Не думай, Сережа, что политработу на фронте должны вести лишь командиры да политработники. Это дело многих людей. В том числе и таких, как Сивков и Куклев. Они не просто рядовые бойцы, они фронтовики. Им и карты в руки.

К моему немалому удивлению, скромный и молчаливый Куклев охотно согласился раз-другой рассказать новичкам о своем колхозе.

Но сделать это ему не пришлось. Ночью мы быстро снялись с позиции, а утром уже были на Земландском полуострове, километрах в двадцати западнее, сменив ранее стоявшую здесь гвардейскую стрелковую дивизию. Сразу же беремся за лопаты, начинаем совершенствовать оборону. Но было уже поздно...

ВНЕЗАПНЫЙ УДАР

В «Истории Великой Отечественной войны» записано:

«19 февраля... немецко-фашистские войска нанесли два внезапных удара западнее Кенигсберга. Первый удар из района Фишхаузен в восточном направлении на Кенигсберг нанесли три пехотные дивизии, несколько отдельных пехотных полков и батальонов при поддержке 70 танков, полевой и морской артиллерии... После трехдневных ожесточенных боев немецкие войска оттеснили советские части, действовавшие на побережье, и создали коридор, соединивший кенигсбергскую группировку с земландской».

Этот первый удар пришелся по нашей дивизии. Трое суток мы отражали яростные атаки противника, начавшиеся мощной артиллерийской подготовкой.

Наше отделение она застала в маленьком бетонированном подвальчике одиноко стоявшего на опушке леса домика.

При первых же разрывах снарядов я скомандовал Сивкову и Куклеву: «К бою», выскочил в неглубокую, заметенную снегом траншею, но тут же юркнул обратно, в подвал: находиться снаружи было просто невозможно. Правда, одного тяжелого снаряда хватило бы, чтобы превратить наше укрытие в груду кирпича, черепицы и досок. Но все-таки это было укрытие.

На этот раз немцы нас провели. Артиллерийская подготовка еще не кончилась, а их танки уже прорвались через наш передний край.

От наседавших гитлеровцев мы отбились гранатами, а потом спешно отошли к лесу, огрызаясь короткими автоматными очередями.

На опушке мы задержали вражеских автоматчиков, но вскоре получили приказ командира взвода отойти на линию огневых позиций противотанковых орудий, сумевших остановить вражеские танки.

Бой длился трое суток. Мы, солдаты, не знали, что такой же удар противник нанес из Кенигсберга на запад, в сторону Фишхаузена, что ему удалось пробить коридор от одной группировки к другой и что наша поредевшая дивизия находится в окружении.

Рассвет 22 февраля застает нас в старинном двухэтажном пакгаузе, невдалеке от берега залива Фриш-Гаф, по которому проходит морской канал в Кенигсберг.

Здесь, в пакгаузе, сосредоточился весь батальон — человек двадцать во главе с младшим лейтенантом Гусевым. С нами же находится и майор Полонский. Ночью при отходе сюда, к пакгаузу, он был ранен автоматной очередью в ноги и в командование батальоном по его приказу вступил Гусев, младший по званию и самый старший по возрасту из оставшихся в строю офицеров.

В пакгаузе есть огромный без единого окна подвал, «комендантом» которого Гусев назначил меня. На каждом этаже есть свой «комендант», отвечающий за его охрану и оборону.

К нам только что прорвалась через немецкую пехоту группа артиллеристов из полка нашей дивизии во главе со старшиной, оказавшимся командиром взвода боепитания. В их числе и мой давний знакомый Сашка Маслов.

— Все полегли у пушек, — сказал он мне, окидывая взглядом свою крохотную группку. — Это все, что осталось от дивизиона. Танки как раз напоролись на нас.

Да, видно, туго пришлось артиллеристам, если даже неунывающий Сашка сегодня скис и не пытается веселить нас какой-либо очередной выдумкой.

— А пушки? — спросил я, мысленно представляя положение, в котором оказались артиллеристы.

— Что пушки? Они уже на второй день окружения без снарядов остались. Расстреляли их немцы, либо гусеницами подавили. Слышь, пехота, пожевать ничего нет?

— У тебя вечно одна песня.

На Сашкино счастье (и на мое, конечно) к нам вскоре при активной поддержке огнем из пакгауза пробивается еще одна группа. И совсем необычная: старик — немец, девушка, командир хозвзвода батальона и с ним двое солдат-ездовых с мешками за спиной, В них оказались сыр и сухари.

Старика немца и девушку, оказавшуюся русской, из Смоленской области, в подвал приводит Сивков.

— Вот, товарищ майор, — докладывает Алексей Полонскому, — командир хозвзвода приказал к вам доставить.

— Кто они такие?

— Не знаю, товарищ майор. Обоих обыскал. У старика ничего нет, а она вот не дается...

— Тебя как зовут? — спрашивает Полонский.

— Лиза, товарищ командир.

— Какой он тебе «товарищ»? — нарушая субординацию, вмешивается в разговор Сивков.

— Господин майор, — вдруг обращается к комбату немец, — имею честь вам, как представителю власти, свидетельствовать, что я знаю фройлен Лизу, она достойная гражданка своей страны, в Германию ее вывезли насильно.

Вот тебе на! Слова старика, говорящего так чисто по-русски, заставляют нас от удивления замолчать. Все, как по команде, поворачиваются и недоуменно смотрят на немца.

Первым нарушает невольную паузу майор.

— Приятно слышать. Но позвольте в свою очередь спросить: кто вы и где вы изучали наш язык?

— Меня зовут Йорген Кнапке. Я экономист. Родился у вас, в России, в Петербурге, в семье советника правления Русско-Азиатского банка. В четырнадцатом году вместе с отцом, сестрой и мачехой выехал в Германию и в том же году был мобилизован в армию Кайзера. Через три года опять оказался на территории России. Пожалуй, этого достаточно, господин майор? По убеждениям я пацифист и за отказ явиться на мобилизационный пункт был посажен нацистами в концлагерь. Около года назад меня освободили из-за резкого ухудшения здоровья.

— Ну, дела! — майор приподнимается с кушетки, на которой лежит, с любопытством смотрит на немца. — Получается, что мы земляки, господин Кнапке. Я тоже родился в Петербурге, но значительно позже вас. И всю жизнь вплоть до войны прожил там. Да вы садитесь, господин Кнапке. Кочерин, подай ему стул.

Я не успел выполнить это приказание комбата. Здание внезапно вздрагивает от фундамента до конька крыши, наверху рвутся снаряды, и на лестнице, ведущей в подвал, показывается Гусев.

— Началось, товарищ майор.

— Всем, кроме дежурных наблюдателей, в подвал.

— Слушаюсь! — Гусев быстро взбегает по лестнице, и вскоре в подвале появляются все, кто еще способен держать в руках оружие. Гусев приходит последним, садится на ступеньку, ставит автомат между колен и достает кисет. Он курит только махорку.

Сколько раз я замечал это: когда противник звереет, осыпая нас снарядами, младший лейтенант не жмется куда-либо в уголок, не ложится на дно траншеи или на пол, а садится ближе к выходу и обязательно достает кожаный кисет.

Подвал с кирпичным полом огромен, едва ли не с футбольное поле, но мы занимаем лишь один его угол, тот, что ближе к выходу.

Я сижу на ящике слева от Гусева и опять смотрю на него. Младший лейтенант, ссутулившись, делает глубокие затяжки. Если бы не грохот, я бы, наверное, слышал как потрескивает в козьей ножке махорка.

Идет четвертый год, как немцы бросают в нашего младшего лейтенанта снаряды, мины, бомбы, пули, катят на него танки, самоходки. Все хотят убить его, а он, командир пехотного взвода, все жив, все не поддается, не сгибается. Он лишь ссутулился под колоссальной тяжестью войны.

Рядом со мной на полу у стены сидят Кнапке и Лиза. Что за пара? Ничего не понимаю. И все-таки к Лизе я испытываю какое-то трудно объяснимое уважение.

Подвал гудит и гудит, как будто наверху катают огромные каменные шары. Иногда раздается особенно сильный грохот. Мы догадываемся, что это обвалились кирпичи из стены, пробитой насквозь снарядом. Бьют осколочно-фугасными. Если бы у них были бетонобойные, нам бы пришлось кисло и в подвале. Тот имеет взрыватель, срабатывающий не сразу. Тому надо сначала «забраться» поглубже в кирпич или бетон, а уж потом он рванет.

Смотрю на Лизу. И только сейчас замечаю, как она красива. Глаза прикрыты мохнатыми ресницами, брови вразлет до самых висков.

Трогаю ее за плечо.

— Не боишься, Лиза.

— Я уже ничего не боюсь, — отвечает она с нотками строгости в голосе, но взгляд у нее теплеет. Очевидно, ее радует то, что первый раз задали вопрос, не относящийся к факту ее появления здесь, в подвале.

В проеме двери появляется Куклев.

— Товарищ младший лейтенант, идут!

Гусев бросает окурок, смотрит на комбата, как бы спрашивая его согласия, но майор ничего не говорит, и тогда он командует:

— Всем наверх! Раненым и гражданским лицам, — младший лейтенант бросает взгляд на Кнапке и Лизу, — оставаться здесь!

Гремя ботинками и сапогами по бетону лестницы, мы выскакиваем наверх. По приказу Гусева я занимаю позицию у окна, вблизи входа в подвал. Рядом со мной Сивков. Мы с ним отвечаем за жизнь майора. Так приказал Гусев. Когда будем прорываться через кольцо окружения, мы должны вынести комбата на плащ-палатке. Об этой задаче пока знаем мы трое.

Немцы атакуют нас со стороны шоссе, находящегося метрах в ста от пакгауза. Только теперь, днем, можно по-настоящему оценить выгодное тактическое положение пакгауза: пока мы его занимаем, ни одна живая душа не пройдет по шоссе, связывающее здесь Кенигсберг с портом Пиллау. Конечно, мы не представляем опасности для танков и бронетранспортеров, но танков здесь нет, они прорвались на восток и ведут бой с нашими частями там, на внешнем фронте окружения.

В атаку движутся автоматчики. Сколько их? До роты будет. Они идут по снегу, не открывая огня. Немного поодаль, за шоссе, я вижу крупнокалиберные пулеметы. Эти штуки опасные, тем более что могут поддерживать свою пехоту, не боясь поразить ее, вплоть до рукопашной у обеих дверей и в проемах стен. Как-никак, а мы находимся гораздо выше атакующих, особенно те, что на втором этаже.

Первыми бьют оба наших ручных пулемета и тут же замолкают под огнем вражеских крупнокалиберных.

— Не стрелять! — Голос младшего лейтенанта доносится со второго этажа. — Подпустить на пятьдесят метров.

«Правильно, товарищ младший лейтенант, правильно, — мысленно одобряю я решение командира. — Самое время спуститься на первый этаж. Фашистские пулеметчики побоятся стрелять по нему, когда их пехота подойдет вплотную к пакгаузу».

Но Гусев принял иное решение: не снял людей со второго этажа. И правильно сделал! Когда немцы приблизились, именно оттуда, со второго этажа, в них полетели наши гранаты, а мы открыли огонь из автоматов с близкого расстояния. Даже меньше пятидесяти метров. Я сам отлично видел лица солдат в шинелях и касках, по которым стрелял.

Атаку мы отбили довольно быстро. И с большими потерями для противника, атаковавшего нас, хотя смело, но глупо.

Потом мы узнаем, что это были курсанты пиллауской школы офицеров подводного флота, не имевшие ни малейшего представления о тактике ведения пехотного боя.

Рядом со мной, у соседнего окна, глядя на отступавших гитлеровцев, стояла Лиза.

— Ты зачем здесь?

— А вдруг кого-нибудь ранит. Я вижу, у вас перевязывать некому.

— Да, некому. Теперь уже некому...

Нашей Платовой в живых уже нет. Ее труп лежит там же, в подвале, в дальнем углу, завернутый в плащ-палатку.

Батальонного доктора убило пулей ночью, когда мы переносили майора через шоссе. Убило, как говорят, наповал.

Мы оттащили девушку с шоссе в канаву, забросали снегом, а сами сделали последний рывок сюда, к пакгаузу, и после короткого боя с какими-то вражескими тыловиками, успевшими здесь обосноваться, захватили его.

Мы с Сивковым внесли майора в подвал, положили на ободранную с торчащими пружинами кушетку, после чего вдруг Алексей исчез.

Он вернулся минут через двадцать, неся на спине мертвую Платову. Шинель и руки Алексея были в крови, на шее болтались автомат и санитарная сумка, на смятый солдатский погон падали густые темно-русые волосы лейтенанта медслужбы.

— Вот, принес, — сказал он Гусеву, осторожно опуская погибшую на каменный пол, — чтобы, значит, не надругались над мертвой.

— Спасибо тебе, Сивков, от всех нас спасибо. — Младший лейтенант снял каску, шапку и неожиданно поклонился Алексею. Поклонился неумело, как-то боком, не глядя на растерянное лицо своего солдата. — Отнеси ее пока в подвал, потом похороним.

Лиза не знает про Платову. Наверное, нужно сказать. Я подхожу к ней.

— Там, в подвале, в дальнем углу лежит убитая в бою девушка. Наш фельдшер. Она всех перевязывала...

— Чего же ее так, в угол? Похоронили бы.

— Некогда было. Похороним ночью... Скажи, а кто этот немец с тобой?

— Дядя Йорген? Ой, он очень хороший. Все время за нас, русских, перед хозяйкой завода (она его сестра) заступался, помогал больным. Как из концлагеря его выпустили, хозяйка к себе на сыроваренный завод на работу взяла. Счетоводом или кем-то еще, а била его при всех плеткой.

— А куда вы с ним шли?

— Как куда? К своим. И дядя Йорген говорил: «Пойдем к нашим». Мы были не одни, да потом все по лесу разбежались, когда фашисты наступать на вас стали. Ну а мы с дядей Йоргеном не оставили друг друга и вышли ночью на вашу кухню, потом сюда.

— Так хороший, говоришь, немец, этот Йорген?

— Очень. Добрый, хоть немножко и чудной. Скажите своему командиру, что он хорошо местность здесь знает.

— Скажем, Лиза, скажем...

Затишье продолжается недолго. Над головами снова начинает грохотать. У лестницы толпятся солдаты. Младший лейтенант Гусев и трое офицеров стоят у кушетки комбата, о чем-то советуются с ним.

Гремит все сильнее и сильнее. Каждый взрыв тяжелого снаряда похож на удар многотонного молота, но метровые старинной кладки стены не рушатся, в них лишь появляются все новые и новые прорехи.

Мы опять сидим на корточках вдоль стен подвала, сжимая коленями автоматы и карабины, пряча подбородки и носы в воротники шинелей. Йорген Кнапке сидит вместе с нами. На его лице — невозмутимое спокойствие. То ли он и в самом деле не боится, то ли умеет скрывать свой страх — не знаю, но сидит спокойно, и ни один мускул не двигается на его, похожем на маску, лице.

На этот раз Гусев не дожидается докладов наблюдателей. Чутьем угадав, что артподготовка противника кончается, он надевает каску и командует всем:

— За мной!

Один за другим выскакиваем из подвала и разбегаемся по своим местам. Немцы бьют из крупнокалиберных по обоим этажам. Звенят остатки стекол, сыплется штукатурка, мелкая щепка, срезанная пулями с оконных рам.

Со второго этажа слышится чей-то голос:

— Атакуют, товарищ младший лейтенант! Атакуют.

Кто атакует? Перед нами чистое поле. Может, с противоположной стороны? Перебегаю туда, осторожно выглядываю в окно. Нет, никого не видно.

— Атакуют с севера. К глухой стене идут! — кричит тот же человек.

Вон в чем дело! Северная стена пакгауза глухая, ни окон, ни дверей в ней нет. Так как же они хотят проникнуть в здание?

Очень скоро все проясняется. Под прикрытием пулеметов атакующие приближаются к зданию вплотную, обтекают его с обеих сторон и бросают в окна дымовые шашки.

Через минуту-другую, задыхаясь в синем вонючем дыму, мы уже бьемся с ними врукопашную у дверей и проломов в стенах. Немцы в противогазах, дым их не страшит, зато они хуже видят. Деремся прикладами, лопатами, ножами. Никто не стреляет, но весь пакгауз стонет от разноязыких криков и лязга металла.

Внезапно заглушив все эти звуки, за спиной гитлеровцев раздаются разрывы гранат, и немцы один за другим выскакивают из здания.

Это по приказу Гусева двое или трое солдат махнули на второй этаж и бросили несколько гранат. Среди атакующих началась паника. Отстреливаясь, гитлеровцы начинают отходить к глухой стене, но теперь гранаты летят в них уже с чердака.

И тогда по чердаку, по окнам с обеих сторон вновь открывают огонь крупнокалиберные пулеметы, под прикрытием которых атакующие отходят к лесу.

Мы сидим или лежим на полу и ждем, когда же перестанут стрелять пулеметчики, чтобы выбросить эти проклятые дымовые шашки. Кашляя, младший лейтенант передвигается на четвереньках от одной группы к другой.

— Толкайте шашки прикладами к дверям! Быстро! — командует Гусев.

Мы начинаем ползать по полу, подталкивая то стволами автоматов, то прикладами сердито шипящие жестяные коробки. Из них валит густой, как деготь, черный дым, вонючий и едкий до невозможности.

Мы не успеваем покончить с шашками, как на нас снова обрушивается артиллерия.

— В укрытие! Всем, кроме наблюдателей, в подвал! — слышится надорванный голос Гусева.

Ползем к подвалу. У входа в него сталкиваюсь голова к голове с Кузнецовым. Лицо парторга перемазано сажей, губы разбиты в кровь.

— Ну как ты, Сережа? — Иван Иванович улыбается, подмигивает мне.

— Ничего, живой. Вы-то как?

— Я-то? Да вот вспомнил, что на кулачках лет тридцать не дрался. — Он опять улыбается и опять подмигивает.

На этот раз немецкие артиллеристы стреляют недолго. Их пушки умолкают, и в подвале наступает гнетущая тишина. Гнетущая хотя бы оттого, что мы не знаем: что же дальше?

Времени только около полудня, до того как начнет темнеть, еще пять-шесть часов, за это время они могут предпринять еще не одну атаку, а у нас уже почти нет патронов, которые будут позарез нужны при прорыве через кольцо окружения.

Похоронили Платову. К ее могиле мы принесли комбата, Иван Иванович сказал короткую речь, младший лейтенант Гусев выстрелил из пистолета — салют павшей в бою, и мы с Сивковым засыпали могилу, а Лиза обложила ее кирпичами.

Теперь все, кроме комбата, нас с Сивковым, Кнапке и Лизы, — наверху. Продолжают наблюдать за противником у шоссе, забивают проломы в стенах кирпичами, обломками балок, стропил, досками.

Мы с Сивковым пожевали сухарей, сыра, выпили по глотку-другому воды: Лизе удалось натаять из снега, и вот сидим на ступеньках лестницы, отдыхаем.

...Я вздрагиваю от грохота: задремал, а каска свалилась с головы и покатилась по полу.

Шум, кажется, никого не потревожил. Сивков и Лиза спят на полу сидя, прижавшись друг к другу. Кнапке сидит на ящике, Вадим Вадимович лежит и смотрит на карту, которую держит перед ним Иван Иванович.

— Иди позови сюда Гусева, Сергей, — говорит комбат, — и возвращайся.

Младшего лейтенанта я нахожу на втором этаже у пулеметчиков, время от времени ведущих огонь по шоссе. До сих пор в светлое время немцы не могут им пользоваться. Это хорошо.

Когда мы с Гусевым возвращаемся в подвал, майор жестом приглашает подойти ближе к карте.

— Сегодня в двадцать один час вот сюда, — майор показывает карандашом на крохотные черные брусочки на карте, обозначающие какой-то населенный пункт, — нашей артиллерией будет сделан сильный огневой налет. Его задача — облегчить прорыв окруженных частей дивизии через внешний фронт. Через внутренний мы должны прорваться собственными силами, разбившись на мелкие группы. Эту задачу батальон получил еще вчера ночью. Давайте решим, как будем ее выполнять.

— Товарищ майор, — мнется Гусев, — может, всех офицеров позовем? Как-никак один из них ротой командовал.

— Пока не нужно. Все они — ребята молодые, а нам, людям постарше, нужно сначала выработать свой план и тогда предлагать его.

— Воля ваша. — Гусев облегченно вздыхает, раз комбат решил, значит, так должно быть.

— Друзья мои, — Полонский оглядывает нас всех поочередно, — у меня были свои соображения по поводу того, как вырваться из этой мышеловки, в которую превратился пакгауз, но вот он, — майор показывает карандашом в сторону спящего у стены Кнапке, — рассказал мне кое-что такое, заставившее меня отказаться от задуманного. Кнапке, давний житель этих мест, предлагает идти не на северо-восток, а сначала строго на юг, в направлении залива, чтобы потом повернуть на восток и двигаться лесом. Он знает там какую-то длинную дамбу, укрываясь за которой мы можем быстрее прорваться через внутреннее кольцо окружения.

— А ему можно доверять, товарищ майор? — спрашивает Гусев.

— Полагаю, да. Восточнопрусский Сусанин из него не выйдет. К тому же Гитлер наверняка не числит его в своих друзьях.

— Так-то оно так...

— Что же еще вас смущает, Гусев?

— Я бы на всякий случай выделил небольшую отвлекающую группу. Могу повести ее сам. Группа должна идти прямо через шоссе на северо-восток. Пусть немцы заметят ее и подумают, что мы начали выход из пакгауза кратчайшим путем, то есть через шоссе к лесу и дальше — к своим.

— Что ж, неплохая мысль. — Майор постукивает карандашом по карте. — Сколько у нас активных штыков?

— Двадцать три. В отвлекающую группу можно выделить человек семь. Остальные пойдут с вами в сторону залива.

— Пусть будет так. Возглавит отвлекающую группу командир четвертой роты. Кочерин, позови его сюда.

Мы начинаем прорыв около шести вечера. Фашисты больше не атаковали нас, решив намертво запереть в этом каменном мешке. А может, и ждали, что придут на помощь два-три танка? Не знаю. Если бы случилось так, пакгауз оказался бы для нас могилой.

Обе группы — большая и малая — выходят одновременно. Но если мы, составляющие большую, в которой находятся раненые и майор, обязаны быть тише воды и ниже травы, то те, другие, чем-то должны привлечь к себе внимание противника.

Помню, как мы проклинали туман 13 января 1945 года, когда начали наступление под Пилькалленом. Но зато как мы молимся на него сейчас!

Туман, густой-прегустой, заключает нас в свои объятия сразу же, едва покидаем пакгауз и делаем первые шаги по направлению на юг.

Мы несем комбата на плащ-палатке вчетвером: младший лейтенант Кузнецов, старшина-артиллерист, Сивков и я. Идем ходко, потому что знаем: должны достичь опушки леса и, если придется, вступить в бой одновременно с группой, ушедшей на северо-восток. Но мы будем открывать огонь только при непосредственном соприкосновении с противником.

Первыми идут Гусев и Кнапке. За ними — прикрытие, потом — мы с комбатом. Замыкает колонну группа во главе с молоденьким лейтенантом, пришедшим в батальон уже под Кенигсбергом.

Под ногами с шорохом оседает талый снег, хлюпает вода. Идем в колонну по двое так, чтобы для нас, несущих комбата, протаптывалась какая-то дорожка. Догадываюсь, что майор чувствует себя прескверно: он видит, как трудно приходится нам.

Вадим Вадимович все это время держится молодцом, хотя у него раздроблена кость левой ноги, а на правой — сквозное ранение выше колена, но кость не задета.

Когда же начнется этот лес? Все поляна и поляна? Из пакгауза мне казалось, что до опушки тут метров сто с небольшим.

Позади у шоссе раздается пулеметная очередь, вспыхивает ракета, другая. Они словно плавают в молоке, эти белые шарики, появление которых не сулит нам ничего хорошего. Вот к пулеметам присоединяются автоматы, слышатся взрывы гранат. Все, значит, там завязался бой, наши оттягивают противника на себя.

А здесь? Есть тут противник или нет? Ведь оба раза он атаковал либо с севера, со стороны шоссе, либо строго с востока. Отсюда только стреляли пулеметчики.

Звуки близкого боя заставляют торопиться. Лес как бы выплывает из тумана, мы ныряем в него и тут же слышим команды на чужом, но ставшим знакомым по звучанию, а не по смыслу языке.

Мы замираем на месте. Гитлеровцы где-то тут рядом, и не будь этого спасительного тумана, они бы давно заметили нас.

Гусев не подает никакой команды. Что это значит? Майора мы опустили на снег и стоим рядом с ним, держа автоматы на изготовку. Неужели удастся избежать стычки?

Да, стычки мы избежали. И все благодаря Кнапке. Немец перевел на русский услышанные команды. Оказывается, находившимся здесь солдатам приказано сняться и бежать бегом к месту боя.

Ну, младший лейтенант Гусев! Ну, молодчина! Неужели твой план так легко осуществится?

Мы подхватываем майора и быстро, где бегом, где шагом устремляемся в глубь леса. Перешагиваем неглубокую траншею, минуем окопчики позади толстых деревьев. Это господа несостоявшиеся подводники укрепляли свои позиции.

Внезапно старшина-артиллерист, несущий плащ-палатку в паре со мной у головы майора, останавливается.

— Погодьте чуток, братцы.

— Что, устал, что ли? — шепчет Кузнецов.

— Какое — устал? Товарищ майор, — артиллерист наклоняется к комбату, — я вас на закорках понесу, а? Так быстрее будет.

— Не знаю, старшина. Решайте сами... — Комбат говорит, не открывая глаз. Вопрос старшины тяготит его.

— Ты не спеши, старшина, — Иван Иванович говорит, не выпуская из рук своего угла плащ-палатки, — может, еще сгодится твоя богатырская сила, когда последний рывок делать будем.

Мы несколько отстали и теперь нагоняем группу прикрытия. Впереди меня мельтешит в тумане маленькая фигурка Лизы. У нее на плече фельдшерская сумка Платовой. Лиза шлепает по снегу в бабкиных туфлях. У нас так ничего и не нашлось из обуви для этой девушки.

Неожиданно круто берем влево, спускаемся в неглубокую лощину и вскоре натыкаемся на какой-то земляной вал. Догадываюсь, что это и есть та самая дамба, вдоль которой мы теперь пойдем строго на восток.

У пересечения дамбы с полотном узкоколейки нас окликают. Наверное, кто-то спрашивает пароль.

Кнапке отвечает по-немецки, и в тот же миг с дамбы гремит пулеметная очередь. Мы валимся в снег, изготавливаемся к стрельбе, но огня не открываем. Таков приказ: стрелять только тогда, когда выстрелит Гусев.

Но он молчит. Жив ли? Жив. Нам приказывают отходить назад. Отходим, кладем майора за толстой сосной, укрываемся за деревьями сами, прислушиваемся. Разговаривают немцы. Сколько их — не знаем. Они приближаются к тому месту, где только что находился Гусев, останавливаются, что-то говорят. Сверкнул огонек, кажется, зажигалки. Желтым пятнышком он некоторое время плавает в тумане, потом гаснет.

Что же случилось? После нам Гусев расскажет, что мы напоролись на пулеметчиков, охранявших переезд узкоколейки. Они, очевидно, спросили пароль, Кнапке назвал им первое пришедшее на ум слово. И поплатился за это жизнью. Пуля свалила его.

К пулеметчикам подошли еще двое, спросили, почему те стреляли, и направились в нашу сторону. Вот тогда-то Гусев и просигналил: отходить назад.

Солдаты приблизились к убитому Кнапке, осмотрели его, решили, что там больше никого нет, кроме этого заблудившегося старика, и вернулись к переезду.

Мы делаем небольшой крюк, огибаем переезд и снова выходим к дамбе.

Сколько времени прошло после того, как мы покинули пакгауз, не знаю. А очень хотелось бы знать. Вдруг не успеем к девяти вечера к тому месту, где наша артиллерия будет прокладывать дорогу во внешнем кольце окружения? Об этих девяти часах мы знаем только четверо.

Кончается лес. Впереди угадывается большое поле, поперек которого все тянется и тянется этот земляной вал. Руки мои онемели. Кажется, еще сотня шагов и я выпущу угол плащ-палатки. А если не выпущу, упаду здесь вместе с майором. Почему артиллерист больше не предлагает комбату нести его на себе? Я бы и сам понес. Это, наверное, легче...

Дамба кончается, и теперь мы идем вдоль дренажной канавы. Их тут много, этих канав, не заплутаться бы!

Слева вспыхивают ракеты. Заметив их, мы плюхаемся в снег, хотя в таком тумане нас все равно не видно.

Но, наверное, слышно? Над нашими головами начинают посвистывать пули, доносятся пулеметные очереди. Мы чем-то выдали себя.

К комбату подходит Гусев.

— Товарищ майор, предлагаю группе замыкающих во главе с лейтенантом...

— Командуйте, Гусев, командуйте!

Группа замыкающих открывает огонь и начинает отходить назад к лесу. Их человек пять. Кажется, там наш Куклев и Сашка Маслов.

Фашисты оказались хитрее, чем мы думали. Один или два их пулемета продолжают огневой бой с отходящей к лесу группой, а один по-прежнему стреляет в нашем направлении. Раздаются первые хлопки минометов, а следом начинают рваться мины.

Рядом со мной на бровке канавы, спрятав лицо в ладони, лежит Лиза. При каждом очередном взрыве она вздрагивает. Ей сейчас страшно, только усилием воли девушка заставляет себя не побежать, держаться рядом с нами.

— Кочерин, — Гусев командует громко, теперь уже нечего таиться, — бери с Сивковым майора, Лизу и вперед по канаве. Мы примем бой здесь. Всем — в цепь.

— Взяли, Алексей! — Мы стаскиваем плащ-палатку с комбатом в канаву и ползем.

— А ты чего здесь? — Гусев замечает девушку, все так же лежащую на бровке. — Ступай за ними.

— Где дядя Йорген, товарищ командир? — слышится Лизин голос.

— Нету. Убили его в лесу.

Наши открывают огонь, выманивая противника, но тот и не думает атаковать в темноте. Гитлеровцы по-прежнему осыпают группу Гусева минами, поливают ее пулеметным огнем.

Но вот выстрелы с нашей стороны стали удаляться к лесу. Значит, и свою группу Гусев отводит назад. Что он делает? Неужели младший лейтенант решил оставить нас с раненым майором одних. Быть этого не может. Не верю. Но все же чувствую, как начинает закрадываться страх, и, чтобы как-то заглушить его, сильнее упираюсь ногами и локтем в мокрый снег, энергичнее тяну на себя свой угол плащ-палатки.

А мины все шлепаются. Нас обдает водой, мокрым снегом, перемешанным с жидкой глиной. Но страшнее мин сейчас пули. Фашистский пулеметчик строчит по канаве, как хорошая портниха на машинке: точно по нужному месту.

Надо передохнуть.

— Стой, Алексей! — шепчу Сивкову и ложусь ничком, хватаю ртом снеговую кашу. Сивков тоже ложится, дышит, как загнанная лошадь. Лиза? И Лиза здесь. Прижалась к комбату, что-то шепчет ему.

— Товарищ майор, как вы? — малость отдышавшись, спрашиваю комбата.

— Спасибо, мне хорошо. Гусева не видно?

— Он тоже к лесу почему-то отошел.

— Не отойдет. Гусев так не поступит. Он отвлекает противника от нас, чтобы потом по канаве пройти сюда.

— Здорово бы было! — говорю я. — Товарищ майор, а ведь ваша сестра Лиля тогда в Ленинграде с меня слово взяла.

— Какое, Кочерин?

— Чтобы нигде не покидал вас. Как будто знала, что выпадет такой случай.

— А зачем это сказал мне сейчас?

— Просто так... Хорошая у вас сестра... Взялись, Алексей!

Майор был прав. Гусев со своими нагоняет нас в конце канавы, когда выбившиеся из сил мы лежим на краю канавы.

Гусев подходит к комбату, садится у изголовья.

— Как вы тут, товарищ майор?

— Все в норме. Замыкающая группа где?

— Здесь, нагнали. У нас двое убитых, пять ранены. Один тяжело, остальные идут. — Гусев говорит отрывисто, все еще не может отдышаться.

— Гусев, подмените Кочерина и Сивкова.

— Подменю. Теперь пойдем напрямик, полем. Осталось, думаю, километра полтора.

Я лежу и прислушиваюсь к разговору комбата с Гусевым. Меня не удивляет, а поражает спокойствие комбата, его выдержка в этой драматической обстановке.

К нам подходит старшина-артиллерист. Он ранен, но легко. Осколок оцарапал ему лоб.

— Знаешь, сержант, — говорит он мне, присаживаясь рядом, — третий раз пробиваюсь из окружения. В сорок первом — из-под Киева, в сорок втором — из-под Харькова. И вот на тебе — в сорок пятом пришлось.

— Какое это окружение? Наши рядом, — возражаю я больше для собственного успокоения.

— Оно верно, рядом. Но все равно не до смеху, когда кругом фашисты.

Гусев дает еще пять — десять минут отдыха, мы встаем и длинной цепочкой идем сквозь молочный туман на северо-восток.

Справа и слева от нас слышится стрельба, в небо взлетают ракеты. Это конечно же ведут бой подразделения нашей дивизии, мелкими группами идущие на прорыв из окружения. Где-то там, левее, должны находиться и те, что ушли из пакгауза первыми.

Мы с Сивковым и Лизой идем за комбатом, которого несут четверо солдат во главе со старшиной-артиллеристом.

Интересно, сколько сейчас времени? Часы есть у комбата, но ведь не спросишь же. Еще Иван Иванович с часами.

Немного отстаю, дожидаюсь, пока подойдет Кузнецов, и тогда уж спрашиваю:

— Еще двадцать минут, Сережа, — отвечает Иван Иванович, зная, что меня интересует.

Они очень долго тянутся, эти двадцать минут, зато когда истекают, туман внезапно становится розовым, ночь наполняется громовыми раскатами тысяч рвущихся снарядов и мин. Сотни орудийных и минометных стволов обрушивают на квадратный километр земли тонны раскаленного металла. Это наши расчищают нам дорогу.

— Стоп, братцы! — говорит артиллерист. — Товарищ майор, давайте-ка теперь понесу вас. Еще один рывок остался...

КАК КОНЧАЮТСЯ ВОЙНЫ

— Кто здесь старший? — слышится с крыльца чей-то незнакомый голос.

— Младший сержант Кочерин, он там, в доме.

Это говорит Куклев.

— Позови его сюда.

— Слушаюсь!

Но я уже встаю с широченного полукруглого дивана, застегиваю воротничок гимнастерки, беру автомат, надеваю каску и выхожу.

На крыльце стоят два офицера, с ними маленький, со впалой грудью старичок в темном незнакомом одеянии и с зонтиком в руке.

Одного из офицеров я знаю. Это майор, наш полковой агитатор, тот самый, из уст которого я впервые услышал слово «Кенигсберг». Второй — капитан, высокий, горбоносый, с большими карими глазами.

— Вы Кочерин? — строго спрашивает меня капитан.

— Так точно.

— Скажите, младший сержант, в прошлую ночь вы со своим отделением находились вон в том доме за зеленым заборчиком? — Капитан показывает на особняк, где мы вчера ночевали.

— Мы, товарищ капитан.

— Там пропали два ковра.

— Какие?

— Это вы должны знать какие?

— Да там этих ковров было хоть траншеи ими застилай. Но только не для солдат пехоты они. Куда я их, в вещмешок, что ли, положу?

— Одну минуту, — майор жестом останавливает капитана. — Для начала надо объяснить Кочерину, о каких коврах идет речь. Идите-ка и вы сюда, товарищ солдат, — майор подзывает к себе Куклева.

— Дело вот в чем, друзья мои, — майор говорит спокойно, вежливо, и мое настроение начинает немного улучшаться.

— Вот этот гражданин — поляк. Он ксендз, священник.

Мы с Куклевым киваем головами, дескать, поняли.

— Так вот, в течение года он жил нелегально здесь, в Кенигсберге и все следил за дачей одного эсэсовского полковника. Именно за той, где вы ночевали. Тот полковник год назад украл в старинном костеле национальную реликвию: два ковра, сотканные дочерью великого князя литовского Витовта и подаренные ею этому костелу несколько веков назад. Выражаясь военным языком, этот ксендз получил приказ от своего начальства: следить за полковником, сделать все, чтобы бесценная реликвия не исчезла, не уплыла куда-либо с новым владельцем. Понятно?

Теперь понятно. Мы с Куклевым не без восхищения смотрим на мужественного старичка. Он стоит позади офицеров, водит маленькой головкой по сторонам, силясь понять, о чем говорит майор.

Но, пожалуй, большего он ждет от нас. Ведь ему уже рассказали, что после бегства эсэсовца в доме первыми остановились мы. А может, он и сам это видел, скрываясь во время боя где-то здесь, в развалинах домов? Такой на все пойдет.

— Ну, дедо-ок! — Куклев качает головой. — Так чего он сам-то к нам не пришел, не поискал в доме-то?

— Да вы бы и не пустили его, — говорит утвердительно капитан, будто заранее знает, что сделали бы мы. — Гражданин ксендз поступил по закону: обратился к командованию дивизии. Так видели вы эти ковры?

Да кто их знает. Когда лейтенант Гусев показал нам эту дачу и приказал временно расположиться в ней, мы не знали, чья она и что в ней есть.

Верно, ковров на стенах, на полу, на диванах и просто свернутых в гигантские трубы действительно было хоть траншеи застилай.

— Не знаю, товарищ капитан, я ничего не брал, — отвечаю, мысленно перебирая в памяти события минувшей ночи. — Ты не брал, Куклев?

— Почто они мне?

— А Сивков?

— И Сивков не брал. Принес он давеча два старых половичка, чтобы ведра на них ставить...

— Какие половички? — перебивает Куклева капитан.

— Говорю — старые, потертые. Ведра с водой на них вон на кухне стоят.

Капитан взбегает на крыльцо, старичок, словно почуяв, что ковры нашлись, резво устремляется следом.

Через минуту они появляются на крыльце. Капитан шествует триумфатором, а ксендз бережно, как драгоценнейшую хрупкую вазу, несет на руках «половички», местами залитые водой, со следами ведер, стоявших на них. По его щекам катятся слезы, серые тонкие губы что-то шепчут, наверное, молитву, сухонькие ручки дрожат, и сам он еле держится на ногах от счастья.

Сойдя с крыльца, ксендз осторожно вешает реликвию на заборчик, становится на колени, складывает ладони на груди лодочкой и, высоко подняв к небу личико с птичьим носиком, начинает молиться. Потом неожиданно хватает руку капитана и покрывает ее поцелуями.

Смущенный, капитан отнимает руку, помогает старику подняться, и они уходят.

Уже за калиткой ксендз останавливается, кланяется нам и осеняет всех троих широким католическим крестом.

— Вот вам и «половички», друзья мои, — майор улыбается, берет меня под руку. — Так скажи, что с Кузнецовым случилось? Как он чувствует себя?

— Да ничего, товарищ майор. Пуля попала ему в шею. Прошла навылет, но фельдшер сказал, что неопасно. Лишь бы нерв не задело. Увезли в армейский госпиталь. Рядовой Сивков поехал его сопровождать. Ведь Кузнецов раньше в нашем отделении служил...

— Знаю, Кочерин, знаю. Кстати, поздравляю вас, товарищ Кочерин. Сегодня в дивизионке опубликован приказ: вы награждены орденом Славы третьей степени.

...Да, Иван Иванович ранен. Его ранило сегодня утром в полукилометре отсюда, среди развалин домов, где толпились сотни гражданских немцев, вылезших из подвалов, канализационных колодцев, погребов близстоящих дач. Они трое суток сидели в своих укрытиях под ударами бомб, мин, снарядов, которые обрушились на Кенигсберг во время артиллерийской подготовки ранним утром 6 апреля.

И когда через три дня генерал пехоты Леш — командующий группировкой фашистских войск в Кенигсберге отдал приказ о капитуляции, когда тысячи его солдат и офицеров, ставших теперь военнопленными, ушли в наш тыл, поступило распоряжение нашего командования: накормить гражданское население города.

Еще дымились развалины домов, еще текли людские слезы при виде их, а на окраинах города потянулись к небу мирные дымки батальонных кухонь, где варили кашу из трофейных круп.

Младшему лейтенанту Кузнецову, нашему парторгу, было приказано возглавить один из таких «пунктов довольствия гражданского населения гор. Кенигсберга», как официально они назывались в первых приказах советской комендатуры города.

Во время раздачи каши, сухарей и кусочков сливочного масла для ребятишек какой-то недобитый фашист полоснул автоматной очередью по людям у кухни.

Были убиты повар, две женщины и ранен Иван Иванович, следивший за тем, чтобы немцы сполна получали положенные им продукты.

Кузнецова перевязали, помогли добраться до подвала разрушенного дома, где в период боя находился последний командный пункт нашей роты, а мы тем временем энергично прочесывали район, откуда стреляли. Но никого не нашли.

И вдруг на КП роты появился немец. Высокий, старый и нескладный, в потертых вельветовых штанах и широкой немыслимого фасона куртке.

Позади немца, упирая ему в спину ствол своего автомата, стоял Сивков.

— Вот он стрелял, товарищ младший лейтенант, — авторитетным тоном, не допускающим никаких сомнений, доложил Алексей Кузнецову.

Иван Иванович, сидевший с забинтованной головой в стареньком с высокой спинкой кресле, критически оглядел старика с головы до ног, задержал взгляд на его редких седых волосах, чем-то напоминавших цыплячий пух, и сказал:

— Он, говоришь?

— Определенно, он. Больше некому. Все облазили...

— Не думаю, Алексей. Ему на погост пора, а не с автоматом по развалинам прятаться.

— Не думаете? — Недоверие Кузнецова задело Сивкова за живое. Он быстро подошел к немцу спереди, стволом автомата поднял голову старика. — А вы на буркалы его гляньте. Гляньте! Волк-волком!

Мы глянули на «буркалы» немца и невольно заулыбались. В глазах старика, когда-то голубых, ничего не было, кроме крайней растерянности. Он смотрел на нас так, как смотрят маленькие дети на что-то такое, увиденное ими впервые, поразившее их воображение, вроде «вылетевшей» из объектива фотоаппарата птички.

В этих глазах угадывалось столько доброты, что даже мы, огрубевшие на войне, далеко не сентиментальные люди, сумели разглядеть это. Все, кроме Сивкова.

— Значит, настаиваешь на том, что он стрелял? — Кузнецов тяжело поднялся с кресла и, держась за стенку, подошел к немцу.

— А если бы не он, тогда чего бы ему было прятаться. Знаете, где я его нашел? В канализационном колодце. Вот где! Фашист он натуральный...

— А оружие у него было? — Вмешался в разговор я.

— Не было. Кинул, наверное, когда прятался. Да вот мы его сейчас допросим. Все скажет как миленький.

Сивков повел автоматом в сторону старика, спросил:

— Говори, ты паф-паф в младшего лейтенанта?

Немец перепугался, отступил на шаг. В его слезящихся глазах растерянность сменилась испугом.

— Отвечай! — прикрикнул на него Алексей.

— Я, я, я, — проговорил старик, продолжая пятиться к стенке.

— Ну вот, — Алексей опустил автомат. — Сам признался. «Я» — говорит.

Мы рассмеялись.

— Чего это вы? — Алексей, удивленный, поочередно оглядел всех.

— «Я» по-немецки означает «да», — Кузнецов, забыв про боль, улыбнулся, снова направился к креслу. — А вот что это «да» у него означает, мы не знаем. Ты хоть обыскал его?

— Нет.

Алексей молча взял автомат «на ремень», подошел к немцу вплотную, обшарил его карманы, но ничего не нашел, кроме большого черного карандаша.

— Вот все, — Сивков положил карандаш на ящик перед младшим лейтенантом. — Оружие он определенно спрятал. Знаю я их подлую фашистскую натуру.

Решил вмешаться в дело я. Сивков словесных убеждений не признает. Ему нужны факты.

— Ты кто ист, дед? — спросил я старика. — Профессия твоя какая? Где ты арбайт? Шпрехен?

Старик, кажется, понял меня, но по-прежнему смотрел на Сивкова, на его круглые, сейчас злые глаза, на рыжеватый чубчик, выбивающийся из-под шапки. Я догадывался, что из всех нас старик боится только его.

Я продолжал допрос:

— Ты ист фашист?

— Найн, найн! — Немец боязливо замахал руками, отходя к стене. — Наци — нихт, зольдат — нихт, паф-паф — нихт!

— Ты ист фольксштурм?

— Найн. — Старик распрямился, в его глазах сверкнул огонек. Ткнув себя в грудь длинным грязным пальцем, он сказал с расстановкой: — Их бин кунцмалер. Ферштейн зи?

— Чего? — переспросил Сивков немца.

— Их бин кунцмалер!

Мы переглянулись. Алексей недоуменно пожал плечами.

— Может, он по плотницкой части, — высказал предположение молоденький телефонист. — Опять же опилки у него на штанах.

— А мне сдается — из парикмахеров он. Пальцы больно длинные, — пробасил кто-то из угла подвала. У нас в райцентре парикмахер такие имел.

Мы замолчали. Это не ускользнуло от внимания старика. Он насторожился, подозрительно оглядел всех нас. Где-то в его сознании, очевидно, мелькнула тревожная мысль о том, что эти русские солдаты посоветовались между собой и уже вынесли ему смертный приговор.

Глаза старика потухли, и весь он как-то сник, уставившись взглядом на руки Сивкова, державшие автомат. Он, видимо, мысленно приготовился к смерти и ждал лишь того, когда она наступит.

Словно разгадав мысли немца, Куклев подошел к немцу, -положил руку на плечо.

— Да не боись ты, не боись! Не сделаем мы тебе худа, дед!

— Отпусти его, Сивков, — младший лейтенант махнул рукой. — Пусть идет туда, в очередь за кашей.

Но немец неправильно растолковал жест Ивана Ивановича. Он решил, что офицер приказывает вывести его и расстрелять.

— Наци — нихт! Паф-паф — нихт! — крикнул он и вдруг распрямился, одернул куртку, схватил карандаш, лежавший на ящике перед Кузнецовым, и взял Сивкова за рукав.

— Битте!

— Но, но! — грозно осадил немца Алексей, отнимая руку, но тот не сдавался.

— Битте, битте...

— Ну чего ты упираешься, Алексей? — сказал я. — Поглядим, чего он хочет.

Сивков уступил, сел на патронный ящик, на который указал ему старик, и повернул голову к нам в профиль.

А немец преобразился. В его глазах опять вспыхнул огонек, рука, державшая карандаш, перестала дрожать, густые с проседью брови взметнулись вверх.

Он подошел к стене, где сохранился большой пласт зеленой штукатурки, и взмахнул (именно взмахнул) карандашом. На штукатурку лег один штрих, другой, третий, и вдруг на ней, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, показалась Сивковская прическа, вздернутый нос, круглый глаз.

Старик рисовал и рисовал, не обращая на нас ни малейшего внимания. Он весь был поглощен работой, и только ею. Большой черный карандаш, который он держал не так, как это делаем мы, мельтешил перед глазами, а на штукатурке появлялись то медаль, то измятый солдатский погон, то пуговица на видавшей виды телогрейке.

— Во дает! Во дает! А Сивков-то ваш как живой! — Телефонист оставил свой аппарат и стоял перед портретом с полуоткрытым ртом, не сводя с немца восхищенных глаз.

Вот старик сделал два-три последних штришка, небрежно сунул карандаш в верхний карман блузы и, торжественно оглядев нас, еще раз сказал:

— Их бин кунцмалер!

Теперь мы поняли — он художник.

Когда немца отпустили «за недостаточностью улик», Иван Иванович встал с кресла, попрощался со всеми за руку, обнял меня.

— Ну, будь здоров, мой первый командир! До скорой встречи! Думаю, долго не задержусь в госпитале. Рана-то пустяковая. Пошли, Алексей.

Вот что произошло сегодня утром с младшим лейтенантом Кузнецовым.

...Когда все начальство разошлось, возвращаюсь в дом, ложусь на диван и накрываюсь шинелью.

Но заснуть опять не могу. Память уводит меня к событиям совсем недавнего прошлого.

Мы тогда прорвались из окружения сравнительно легко. Старшина-артиллерист так и нес на себе Вадима Вадимовича вплоть до выхода к своим.

Там мы снова положили майора на плащ-палатку и отнесли в санчасть оборонявшегося на этом участке стрелкового полка.

Майор Полонский взял с меня слово, что я обязательно приеду к нему в Ленинград, но зимой.

— Почему именно зимой, товарищ майор?

— Потому что мы пойдем с тобой на Невский проспект смотреть Казанский собор при ночном освещении, когда идет редкий снег. Ничего более величаво-таинственного, Сережа, я в жизни не наблюдал. И еще один совет тебе, Сережа: хорошенько запомни все, что пережил. Пройдут годы, и ты расскажешь людям о нас, о войне. Ведь ты ее не в бинокль видел.

Нас отвели на отдых, пополнили, а в конце марта снова направили на передовую. Дней десять мы готовились к наступлению на Кенигсберг.

Нашей роте, которой теперь командовал лейтенант Гусев, было приказано действовать в составе танкового десанта. Это значит, вместе с танкистами и самоходчиками мы должны были пробиться к берегу, перерезать приморское шоссе, идущее вдоль залива от Кенигсберга на Пиллау, и не допустить по нему движения немцев ни на восток, ни на запад.

В ночь перед наступлением Гусев собрал коммунистов роты. Я был принят кандидатом в члены партии, хотя кандидатской карточки еще не получил, и впервые присутствовал на таком необычном собрании.

Гусев говорил мало, зато понятно. После того как полк прорвет оборону немцев на глубину первой позиции, овладеет ее тремя траншеями, мы вместе с танкистами должны на плечах противника ворваться в глубину вражеской обороны, перерезать шоссе и удерживать его.

— Не скрою, — закончил он, — что мы окажемся как бы между молотом и наковальней. Немцы сделают все, чтобы уничтожить нас и очистить шоссе Кенигсберг — Пиллау. Задача коммунистов: личным примером в бою показать, как нужно выполнять полученный приказ.

На рассвете 6 апреля началась артиллерийская подготовка. На город-крепость, на вражескую оборону западнее его, там, где должны наступать мы, обрушилось столько огня, что, казалось, сама земля не выдержит такого удара.

Волна за волной в несколько этажей шли наши самолеты. Они сбрасывали на врага тысячи бомб, снарядов, эрэсы, поливали из пушек и пулеметов. Над городом висели гигантские облака дыма, в котором скрывались самолеты, выходя из пикирования. Вслед им неслись трассы очередей зенитных пулеметов и пушек, хорошо видимые на фоне черной стены дыма.

Мы стояли около ИС-2 вместе с его экипажем, смотрели на эту потрясающую картину артиллерийской подготовки и... радовались. Ведь это била наша артиллерия, расчищала нам дорогу к фортам Кенигсберга, к морю.

Но вот истекли долгие два часа артиллерийской подготовки, полк пошел в наступление, и оказалось, что жив враг в Кенигсберге и не намерен складывать оружие. Ни бомбы, ни снаряды не сломили его сопротивления. Только к полудню полку при поддержке танков удалось овладеть первой позицией, и тогда мы услышали команду «По машинам».

Я полагал, что танкисты ринутся в атаку на максимальной скорости, сметая все на пути. Нет, не ринулись. Мы ползли. Объезжая воронки на первой скорости под градом пуль и осколков, танки подрывались на минах, перебирались через рвы и дамбы там, где бомбы и снаряды сгладили их бока.

Танкисты не стреляли: экономили боеприпасы, а также помнили, что при первом же выстреле огромной пушки танка ИС-2 нас, пехоту, как ветром сдует с брони.

За моей спиной лежали Куклев и Сивков. Мы первый раз шли в наступление в составе танкового десанта и пока думали не о том, как выполнить полученную задачу, а о том, как бы удержаться на этой стальной махине, не свалиться в воронку с водой, не попасть под гусеницы.

Вот и шоссе. Наш танк тяжело влез на него, прогремел сталью траков по отличному бетону и снова спустился в придорожную канаву, в грязь. Здесь он развернулся и, покачивая длинным, тяжелым хоботом орудия, двинулся на восток. Следовавший за нами танк, наоборот, пошел на запад. Все правильно: нужно быть готовыми к отражению атак с обеих сторон.

— К бою! — послышалась команда Гусева. — Занять оборону в крайних домах.

Только теперь замечаю, что находимся на окраине какого-то поселка. Мы спрыгиваем с танка и, шлепая по лужам, бежим к домам. Но тут неожиданно налетают «мессеры». Построившись в карусель, они палят по нас из пушек и пулеметов. Мы лежим в воронках и слышим, как по самолетам открывают огонь танковые крупнокалиберные зенитные пулеметы.

Какой-то танк «мессеры» подожгли. Нас затянуло дымом, прикрываясь которым я вынырнул из своей купели и повел отделение к ближайшему домику. Около него уже стоял наш ИС-2, примеряясь к стрельбе вдоль шоссе в сторону Кенигсберга.

Дальнейшие события развернулись в точности как и предполагал.

Нас решили задавить танками. Они показываются со стороны Кенигсберга, от которого мы находимся километрах в пяти. Вскоре подходят танки и пехота противника со стороны Пиллау.

Участок, который мы захватили, не так велик. Он простреливается танковыми пушками насквозь. Гитлеровцы стреляют болванками, они прошивают домик, не причиняя нам вреда. Зато кирпичная пыль долго висит под потолком.

Наши танкисты подожгли несколько вражеских танков, и первая их атака не принесла противнику успеха.

И тогда в бой вступила их артиллерия. Стреляли с трех сторон: с востока, юга и запада. Опять мы услышали знакомый голос морских орудий, от разрывов тяжелых снарядов наш домик вздрагивал от крыши до основания. Боясь, что он развалится, мы покинули это укрытие и спрятались под танк.

Когда пушки умолкли, нас атаковали автоматчики с фаустпатронами. Их опять поддерживали танки. Мы подпустили фаустников метров на сто, потом прижали их огнем к земле и так продержали дотемна.

А впереди гремело и гремело. Кенигсберг горел, по звукам выстрелов мы догадывались, что наши уже прорвали внешний обвод, пробились к окраинам и ночью завяжут бой на улицах.

Всю ночь мы не смыкали глаз, отбиваясь от автоматчиков и фаустников. Очевидно, они намеревались под покровом темноты ворваться в наше расположение и сжечь танки.

По приказу лейтенанта Гусева мы зажгли три или четыре крайних дома, отошли в глубь поселка, поближе к танкам, сосредоточенным на ночь в его центре. Горящие дома позволяли просматривать впереди лежащую местность и держать автоматчиков под прицелом.

Но главное наступление на нас немцы предприняли на следующее утро. Мы надеялись, что ночью к нам придет помощь, что полк одолеет эти несколько километров, которые прошли мы на танках.

Однако немцам удалось перерезать коридор, пробитый танкистами, и теперь на этом участке приходилось снова прогрызать вражескую оборону.

Итак, наступление противника пришлось отражать наличными силами. Оно началось коротким, но невероятно плотным артиллерийским налетом, в котором особенно усердствовали «скрипачи». Почти одновременно с востока и запада вдоль шоссе двинулись на нас танки и пехота. На помощь нам пришли штурмовики. Они рассеяли по лесу гитлеровских автоматчиков, подожгли несколько танков на шоссе, но остановить ни ту, ни другую колонны не смогли.

Их танки били по домикам, мины дырявили черепичные крыши, и нам пришлось снова нырять в купели с ледяной водой и отстреливаться от наседающих автоматчиков.

Танкисты не подпускали на близкое расстояние вражеские танки, но зато пехота сумела просочиться и яростно атаковала нас.

Гитлеровцы превосходили нас в численности. К тому же нам надо было экономить патроны. «Илы» кружили над нашими головами, с ревом проносились над шоссе, но летчики ничем не могли помочь автоматчикам десанта. Они не видели, где мы, а где немцы. И тогда командир роты приказал отходить к танкам.

Свой ИС мы нашли в огороде, почти в самом центре поселка. Он изредка стрелял вдоль шоссе, когда экипаж замечал подходящую цель. Пять или шесть вражеских танков горели на противоположной опушке леса. Но на фоне темного клубящегося облака над городом дым над ними был почти не виден.

Из люка танка высунулся его командир. С трудом узнав меня, он заулыбался, покачал головой и поднял кверху большой палец: таким «красивым» я выглядел в тот момент.

— Танкисты! — крикнул я. — Задержите пехоту, дайте нам дух перевести.

Лейтенант нырнул в люк, развернул ДШК и дал очередь по автоматчикам, преследовавшим нас. Те отхлынули, а мы из-за танка открыли огонь им вдогонку.

Бой гремел со всех сторон. Немецкие автоматчики окружили нас и теперь просачивались в поселок с разных направлений. Сплошной обороны у нас уже не было. Она представляла собой очаги сопротивления, состоящие из танка и его десанта.

Мы не пропускали к танкам фаустников, а танкисты прижимали к земле вражеских автоматчиков, когда те пытались атаковать нас организованно, в цепи.

Около полудня 7 апреля к нам прорвались наши танки с севера по тому пути, который проложили мы. С ними прибыло до батальона пехоты на бронетранспортерах, не задерживаясь в поселке, они развернулись фронтом на запад. По тому как бой сзади нас стал постепенно удаляться, мы поняли, что пришедшие танкисты при поддержке «илов» начали теснить гитлеровцев в направлении Пиллау.

Положение изменилось. Противник, находившийся перед нами, прекратил атаки, но прочно удерживал занятый рубеж. Стоило кому-либо из нас показаться из-за танка, как в тот же момент раздавалась автоматная очередь.

Следом за танкистами, расчистившими наш коридор, показались пехотинцы. Это были солдаты нашей дивизии, ее второй эшелон. Они сменили нас, заняли исходные позиции для наступления на Кенигсберг, чтобы соединиться с теми, кто штурмовал город. Теперь между молотом и наковальней оказались гитлеровцы, те, что обороняли участок от захваченного нами пригородного дачного поселка до окраин города.

Мы снова взбираемся на броню танков: нам приказано пробиваться к берегу залива.

Долго шли мы эти несколько километров до берега залива. Противник сопротивлялся отчаянно. Он понимал, что узкая полоска берега — последняя тоненькая нить, связывающая Кенигсберг с портом Пиллау, куда еще пытались пробиться те, кто надеялся уйти морем в Германию.

По нам били плавучие батареи, корабли, артиллерия фортов, но мы шаг за шагом приближались к берегу.

Утром мы увидели залив. Он открылся сразу за узкой полоской леса, тянувшегося вдоль берега.

В этом лесу сдались в плен человек двадцать гитлеровцев. Мы вывели их на поляну, жестами показали, чтобы они собрали разбросанное оружие и сложили его в кучу.

Немцы сделали это и повернулись спиной к груде винтовок: очевидно, они ожидали неминуемой смерти.

Но никто их убивать не собирался. По приказу лейтенанта Гусева мы обыскали пленных и под конвоем повели к шоссе.

9 апреля в Кенигсберге еще шли уличные бои, танкисты и пехотинцы теснили остатки гитлеровских дивизий в глубь Земландского полуострова, а мы уже, оказывается, отвоевались. Вот чего не знали, того не знали.

Лейтенант Гусев приказал всем поочередно привести себя в порядок. Для начала надо было хотя бы очистить шинели от глины.

Сивков сидел с автоматами у окопчика, а мы с Куклевым быстро полоскали в морской воде ботинки и портянки.

— Эк, воды-то сколько, батюшки-светы! — Удивлялся Куклев, всю жизнь проживший где-то в глухой удмуртской деревушке.

— Много воды. На то и море, — ответил я ему.

— А что, если ноги мне сполоснуть в ней, а, командир?

— Полощи. Холодная больно.

— Я чуток. — Куклев подвернул засаленные штанины ватных брюк, вошел в воду. — Холодная, мать честная! — Куклев отдернул ногу, направился к костру, который мы успели разжечь на лужайке с уже проклюнувшейся зеленой травкой.

Наш костер горел на славу. Сохли шинели и портянки, сохла и отлетала ошметками глина с рукавов телогреек и с брюк.

— Привет пехоте! — К костру подошел Сашка Маслов. Радист. Опять улыбался на все «тридцать два», из-под заломленной на макушку шапки выбивались отросшие волосы.

— Проходи, артиллерия, присаживайся к нашему огоньку.

— Пошли к нам, на батарею, трофеями угостим.

— А далеко вы?

— Да рядом. На прямой наводке у берега стоим.

— А ну, Алексей, сходи. Попробуем трофейных харчей.

— Это мы враз. Это мы мигом. — Сивков обрадованно начал наматывать успевшие просохнуть портянки.

Мы простояли на берегу до вечера. Уже в сумерках пришел наш новый командир взвода, приказал собираться и идти к приморскому шоссе, в район дачного поселка, где оборонялись вчера.

Построившись в колонну, взвод двинулся в указанном направлении. В Кенигсберге еще шел бой, над ним по-прежнему висели облака дыма, в который все ныряли и ныряли наши самолеты. Теперь он находился от нас справа.

Мы полагали, что нас перебрасывают на другой участок фронта, может быть, туда, в самый центр Кенигсберга, а оказывается, полк отводили на отдых.

Войны кончаются и так.

ДОРОГА НА ПОРТ-АРТУР

Который день мы идем? Пятый или шестой? Кажется, все-таки пятый. Жара стоит изнуряющая. Кругом выжженная солнцем пустыня, хотя официально эта часть монгольской территории называется степью.

Рядом со мной, звякая медалями на выгоревших ленточках, идет младший сержант Сивков — командир второго отделения.

Замыкает колонну взвода Куклев. Больше во взводе никого из старичков не осталось. Остальные все — молодежь двадцать седьмого года рождения, народ не могучего сложения.

Исключение, пожалуй, составляет лишь Топчий, который идет следом за мной шаг в шаг. Он с Западной Украины, пастух. Рослый, жилистый, силушкой тоже не обижен.

А идем мы в какой-то район трех колодцев, где-то за городком Тамсаг-Булак. Где он, этот городок, знают только наши командиры, имеющие топографические карты.

Четыре месяца назад, встретив Победу на берегу залива Фриш-Гаф, мы думали, что войну закончили, и Куклев уже подумывал, когда его отпустят домой, но оказалось, закончили только одну и скоро предстоит начать вторую.

День Победы мы встретили в лесу под Инстербургом пальбой из автоматов и карабинов. Затем был праздничный обед на лесной поляне, а наутро уже занимались «охотой» за досками, скобами, гвоздями, проволокой, за всем, что может понадобиться для устройства где-то в безлесном районе.

— Не иначе, братцы, на японца пойдем, — высказал предположение Куклев.

И оказался прав. Через две недели мы выгрузились из эшелона в Чойбалсане, получили пополнение и вот «идем на японца».

Соль разъедает кожу на лицах, от пота гимнастерки побелели и хрустят, режут плечи ремни вещмешков и автоматов, хомутами давят грудь скатки шинелей, а солнце, как назло повиснув недвижимо над нашими головами, палит немилосердно, будто хочет выжечь нас, как эту траву на жесткой, каменистой земле.

— Алексей, сколько там набрякало? — спрашиваю у Сивкова.

— Без двадцати, — отвечает он не оборачиваясь. Кожа на лице Алексея шелушится, губы потрескались, брови стали белыми, как клочки ваты.

Без двадцати — это значит, что до привала идти еще двадцать минут. Алексей называет только минуты, часы нас не интересуют. Через двадцать минут будет ровно двенадцать — время большого привала. Мы будем обедать и отдыхать до трех часов дня, чтобы не идти по самому пеклу.

Мимо нас, обдавая пылью, катят артиллеристы. Везет же людям! Сидят на ящиках, свесив ноги. Правда, и артиллеристы едут не все. Машины нагружены снарядами, места всем не хватило, и управленцы, например, идут пешком. Вчера на привале во время раздачи воды видел Сашку Маслова. Веселости в нем поубавилось.

— Бат-тальон, стой. Рота, стой!

Наконец-то! Бросаем на землю вещмешки, скатки, автоматы и со всех ног бежим к резиновым резервуарам, где раздают воду. Она солоноватая, отдает резиной. Вытягиваемся в цепочку, подставляем котелки. Воду выдают в присутствии старшин по списку.

Сущее наказание: видеть перед собой воду в огромном резервуаре и не сметь подойти к нему, зачерпнуть котелком и напиться «от пуза»! Пройдет три десятилетия, прежде чем я узнаю, что целая общевойсковая армия получала столько воды, сколько по обычным нормам ее должен был бы получить лишь один стрелковый полк тех лет.

Подходит наша очередь. Один за другим подставляем котелки, получаем свою порцию воды. Сколько глотков можно выпить сразу? Только один. И после еды — два. Остальное должно быть во фляжке. Это на дорогу, вплоть до позднего вечера, когда придем на следующий пункт водного довольствия.

Старшина приказывает отправляться на кухню за обедом. Но есть не хочется, нет. И чтобы не растерять остаток сил, идем к пышущей жаром кухне, около которой толкутся одуревшие от жары повара.

Наскоро хлебаем борщ из сушеных овощей, съедаем гороховое пюре с салом, разуваемся и валимся на горячую, усыпанную крохотными острыми камешками землю. Еще раз оглядываю своих подчиненных, убеждаюсь, что ни один из них тайком не прикладывается к фляжке, накрываю лицо пилоткой и подставляю всего себя солнцу. На, пали! Все равно от тебя негде укрыться.

В три часа пополудни — подъем. Мы обязаны отшагать свои тридцать пять километров в сутки, десятую часть всего маршрута. Очередной пункт водоснабжения ровно на той отметке.

Идем с короткими привалами часов пять. На каждом — два глотка воды, десятиминутный отдых и — вперед.

С нетерпением ждем ночного привала: тогда можно выпить всю воду, что осталась во фляжке. Но в эту пору на мои плечи, как временно замещающего командира взвода, ложится новая забота — сторожевые посты. Я должен менять часовых через каждый час, ровно по сивковским танковым, которые он выменял на что-то еще там, под Кенигсбергом.

Сегодня вторым на пост должен был заступить Топчий, но его в отделении нет.

Бужу Алексея.

— Не знаешь, где Топчий?

— Так ведь ты его командир...

— Тоже мне остряк. Вставай, пошли искать. Может, заблудился.

— Где ему заблудиться, — бурчит Алексей, — когда шагу не шагнешь, чтобы не наступить на кого-либо.

Алексей прав. Где тут блудить, не лес кругом. Неужели Топчий умышленно затесался в другую роту, чтобы не нашли его? Нет, не похоже на Топчего.

Идем искать вдвоем, поставив на пост Куклева. В едва приметной ложбинке замечаем группу людей с электрическими фонариками в руках. Подходим ближе, останавливаемся вблизи свежевырытой ямы. В ней кто-то есть. Из ямы вылетают комья земли, слышится надсадное дыхание уставшего человека.

— Что тут делают? — спрашиваю старшину-сапера с фонариком в руке.

— Воду ищут, — нехотя отвечает тот.

Подхожу к краю ямы и вижу Топчего. При свете карманных фонарей он углубляет яму, начатую, очевидно, кем-то другим. Голый по пояс, он с силой вонзает лопату во влажную глину, нажимает на нее ногой и выбрасывает грунт наверх. Его сильное, словно сотканное из одних мускулов тело при неярком свете фонарей кажется бронзовым, фарфоровыми полосками сверкают на потном лице зубы.

— Напрасно стараешься, парень, — говорит старый солдат-сапер. — Нету тут воды. Мы ее насосом вот такусенькой струйкой из самой преисподней достаем. До утра всем по фляжке накачаем.

— Та як же так нэма воды, дядько? Ось, дывиться, — Топчий бросает лопату, протягивает саперу пригоршню влажной глины. Руки Топчего дрожат, по лицу струится пот, в коротко остриженных волосах застряли комочки глины.

Сапер не соглашается. Топчего сменяет кто-то еще из охотников, яма становится все глубже, а воды все нет. Убедившись в бесплодности своей попытки, Топчий поднимает с земли гимнастерку, ремень.

— Топчий, ты почему здесь?

Услышав мой голос, солдат вздрагивает, подходит к нам.

— Ты почему ушел без разрешения?

— Та воды ж хотел трошки... Не соби, а всем. — Он тяжело вздыхает раз, другой и вдруг опускается на землю. Ноги уже не держат это сильное, красивое тело. — Товарищ сержант, дайте глоток воды, а потом робыть зо мною, що знаете...

В район трех колодцев, невдалеке от реки Керулен, мы приходим на одиннадцатые сутки. Приходим все. Даже молодые солдаты оказались людьми с завидной волей, жилистыми, как сказал про них Куклев.

На месте нас ожидало многое: баня на открытом воздухе, у котлов с горячей водой, обилие воды, обед и сон, не ограниченный по времени.

Но такая жизнь продолжается недолго. Через два дня мы приступаем к регулярным занятиям боевой подготовкой, сколачиваем отделения, взводы, роты. Атакуем, стреляем, ведем штыковой бой с «противником».

Такое рьяное отношение вновь назначенного начальства к боевой учебе нам не особенно нравится. Ведь многие у нас уже закончили «академию» войны. Но комбат из старых дальневосточников неумолим.

— Сколько же солдату учиться? — как-то спросил я его на занятии.

— Сколько он служит, столько ему и учиться, понял, сержант?

— Понял. Но у меня в отделении Куклев, например, всю эту науку на зубок знает.

— Тогда пусть учит тех, кто ее не знает на «зубок».

А вечером состоялось партийное собрание батальона, где нам, сторонникам того, что уже все знаем и умеем, дали основательный бой и заставили отступить с «занимаемых позиций».

Начались дожди. Вот ведь оказия какая: нет, чтобы этим хлябям небесным разверзнуться над нами, когда мы шли сюда, в район трех колодцев! Тогда бы мы благодарили небо за эту благодать, а теперь, как под Голдапом, мокнем в воде и с надеждой глядим в небо.

В первых числах августа в полк приехал командир дивизии вручать награды отличившимся в последних боях под Кенигсбергом. Ночью именинники, в числе которых были Сивков, Куклев и я, «гладили» брюки, положив под себя так, чтобы сделать какое-то подобие стрелочки на них; утром чистили пуговицы и брились.

Выстроен весь полк. На правом фланге машет алым крылом полковое Знамя. Сверкают на солнце ордена и медали. И солдаты, и офицеры — все в выстиранном, выгоревшем на солнце обмундировании, в начищенных сапогах и ботинках.

Играет оркестр, к середине строя подходит генерал.

— Здравствуйте, товарищи славные пехотинцы-ы!

— Здра... жла... варищ... рал!

Генерал говорит, что ему выпала большая честь вручить нам высокие правительственные награды и он уверен, что в предстоящих боях с японскими самураями мы вновь покажем образцы верности воинскому долгу, мужества, героизма.

Награжденных оказалось около ста человек. Когда начальник штаба полка называет мою фамилию, набрав в легкие воздух, громко отвечаю: «Я», строевым шагом «рублю» к генералу.

— Товарищ генерал, сержант Кочерин...

Второй раз в жизни пожимаю руку генералу и опять принародно, во время торжества. Судорожно сжимаю в потной ладони коробочку с орденом, делаю поворот кругом и возвращаюсь в строй.

Утром 8 августа наш батальон, назначенный в передовой отряд стрелкового корпуса, первым покидает расположение полка, уже выдвинутого к границе Монголии. На правый берег реки Халхин-Гол мы переезжаем где-то в районе Хамар-Дабы по новому деревянному мосту, построенному здесь уже после боев 1939 года. Внизу, разбиваясь о быки, проносятся зеленовато-голубые волны.

— Большая река, — говорит шофер нашего «форда» Бакланов, осторожно ведя тяжелую машину по доскам продольного настила. — Вот бы искупаться, а?

Да, не дурно бы, но сейчас не до этого. По давней фронтовой привычке, въезжая на мост, поглядываем на небо. Любили белобрюхие «юнкерсы» прижимать нас на переправах, камнем пикировать на людей и машины, бомбить, обстреливать из пушек и пулеметов.

Правый берег реки — песчаный, густо поросший невысоким кустарником. Грузовики с пехотинцами лениво ползут по разбитой полевой дороге, на обочинах которой в чахлой траве видны ржавые осколки, ручки от гранат РГД, стволы незнакомых нам винтовок, россыпи позеленевших гильз.

— Тут, что ли, самураев колотили? — спрашивает водитель.

— Тут, — отвечаю, — кажется, тут.

Я стою на подножке. Рядом с водителем в кабине сидит командир взвода, но он не был на фронте, и чаще Бакланов обращается ко мне.

Останавливаемся в неглубокой балке, примерно в полукилометре от берега, рассредоточиваемся, маскируем машины и беремся за лопаты. Команды для этого не требуется: фронтовой закон, неписаный, но — закон. Шоферы отрывают аппарели, чтобы укрыть хотя бы двигатели машин, мы копаем ровики. Грунт легкий, но ползет, а закрепить его нечем. Кое-кто пытается сделать из веток фашины, однако ничего не получается: песок есть песок.

Приходит командир взвода. Опускаясь рядом с нами, вытирает лицо платком,говорит:

— Командир батальона разрешил купаться. Одна половина людей — здесь, другая — на реке. Через полчаса — меняться. Все.

— Комбату — ур-ра-а! — кричит Сивков. Мы подхватываем.

— Ну, чего расшумелись? — Старший лейтенант сердито оглядывает нас, потом расстегивает ворот гимнастерки и ложится на спину. — Глядите, чтоб не унесло кого. Река, как бешеная.

Отбираю половину взвода, строю и веду балкой к реке. Едва перед глазами показывается сулящая блаженство стремнина, как строй невольно рассыпается, и во все лопатки мы бросаемся к воде.

На берегу уже полно солдат. Словно перерезанные пополам — до пояса черные, ниже — белые, как сметана, они топчутся на берегу, не решаясь ступить в реку.

— Что, кишка тонка? — спрашивает на бегу Сивков.

— А ты попробуй сунься.

Алексей разувается, снимает брюки, кальсоны и, сверкнув в воздухе ладным, крепко сбитым телом, ныряет. Красавица река в мгновение ока подхватывает его, тянет к середине, но Сивков, борясь с течением, все же успевает выйти на берег. От холода, а может, и от испуга он не может произнести ни слова. Мы хохочем, хлопаем Алексея по спине, покрывшейся гусиной кожей.

— Ну как, Сивков?

— Сила, братцы, — наконец отвечает он, не переставая дрожать. — Не вода — огонь холодный. А купаться можно, но только у берега, а то унесет.

С реки возвращаемся помолодевшими, по словам Куклева, на целых две недели.

После обеда всех коммунистов собирает заместитель командира батальона по политической части. Рассаживаемся вокруг него в кружок, скрестив ноги — в Монголии это вошло в привычку.

— Шесть лет назад мне пришлось воевать в этих местах, — говорит он. — Так вот, случалось, люди гибли из-за того, что отказывало оружие. Пыль — бич этих мест. Забьется в затворы, в казенники пушек, нипочем не откроешь их после первого выстрела. Ваша задача — личным примером показать, как нужно подготовить оружие к бою, как предохранять его от пыли. На ближайший час — это задача номер один.

Принимаемся за чистку оружия, патронов, противогазов. И, как ни странно, стараемся не говорить о том, что вот-вот начнется война, что нам опять предстоит штурмовать долговременные укрепления японцев, о которых слышали от офицеров, опять выполнять свое многотрудное фронтовое солдатское дело.

Война с японцами нам представлялась такой же, как и с немцами, с той лишь разницей, что вести ее придется в горах Хингана. А в горах нам воевать не приходилось. Мы больше специализировались по «болотной» части.

Пожалуй, меньше всего о предстоящих боях думали новички. По крайней мере, так казалось. Прислушиваясь к разговорам, которые вели между собой наши молодые, мы убедились, что они смотрят на войну, на бои как на какое-то веселое занятие, хотя она тоже успела зацепить кое-кого из них своим огненным крылом. Мы, сколько могли, пытались внушить им, какое это серьезное испытание — война, но многого не добились. Воистину: самые храбрые солдаты — новобранцы!

Впрочем, быть может, это было и к добру. Ни в одном из новичков взвода я, например, не замечал страха, растерянности перед неизвестностью, замкнутости — первого признака упадка духа. Раздумывая сейчас над таким отношением молодых солдат к предстоящим боевым действиям, прихожу к выводу, что тут решающую роль сыграло отношение фронтовиков к молодому пополнению.

Мы очень тепло, даже бережно, как младших братьев приняли их в свою фронтовую семью, помогали, растили, готовили к боям, ибо знали: нам с ними вместе воевать. Плечом к плечу. А если захочешь победить и выжить — научишься дружить.

В Монголии темнеет быстро. Очень скоро мы уже ощупью бродим у машин. Пользоваться карманными фонарями нельзя. Узнаем друг друга лишь по голосам.

Всех офицеров вызывают в штаб батальона. Они возвращаются довольно скоро.

— Через двадцать минут выступаем к месту сосредоточения передового отряда, — говорит мне командир взвода. — Быстро накормить людей, проверить оружие и занять места в машинах.

Он чем-то встревожен, но чем — не знаю. Начальников не спрашивают, чем они недовольны. Во взводе вроде бы все нормально.

Берем котелки, идем к кухне, где наш новый повар, маленький, щуплый, крикливый человечек, уже орудует черпаком, в темноте раздавая гречневую кашу с салом.

Едим кашу, ополаскиваем котелки ледяной водой, только что из реки, и пьем жидкий чаек, пахнущий жиром. Им же по горлышко заправляем фляжки.

Едва заядлые куряки успевают затянуться раз, другой, как слышится голос командира батальона:

— Второй батальон, по машинам! Заводи!

Покидаем гостеприимный овраг. До свиданья и ты, красавица Халхин-Гол. Свидимся ли?

С потушенными фарами едем около часа. Останавливаемся посреди ровной, как стол, степи. Смотрю на звезды: мы ехали на юго-восток. Значит, сейчас находимся где-то у самой-самой границы. Я оказался прав: вскоре мимо колонны, о чем-то оживленно разговаривая, проходят пограничники.

Меня зовет командир взвода. Он сидит в кабине и курит, зажав папиросу в ладони.

— Как там настроение наверху, в кузове?

— Нормальное. Молодежь дремлет, старики курят.

Он вздыхает, затем, как бы нехотя, вылезает из кабины, отводит меня в сторону.

— Слушай, это только для тебя: наши объявили войну Японии. Сегодня ночью перейдем границу. Вот!

Он пристально глядит на меня. В темноте виднеются белки его глаз.

— Ты чего молчишь, Кочерин? Война ведь...

— Так все знают. Не сегодня, так завтра все равно бы она началась. Не зря же нас сюда из-под Кенигсберга привезли.

— Слушай, Кочерин, а тебе не страшно?

— Не знаю. Нет, наверное. Не очень. Я давно на войне.

— А мне вот не довелось... Я все время здесь, на востоке...

Старший лейтенант гасит окурок, залезает в кабину.

Я понимаю: ему очень хотелось выговориться, излить кому-то душу. Но кому? С офицером говорить на такую тему постеснялся, вот и выбрал меня, сержанта. Почему? Не знаю. Старший лейтенант почти вдвое старше меня. Неужели он, мягко говоря, боится. Думать об этом неприятно, но, наверное, наш новый командир — не из храбрых.

Ловлю себя на мысли, что все время смотрю в сторону границы.

Степь и степь. Теперь я знаю, что по ночам степи молчат. Все живое в них замирает, и лишь не успевшая еще выгореть трава, колышимая ветерком, издает какие-то загадочные, таинственные звуки.

Там, на юго-востоке, за чертой границы светится полоска бледно-серого неба. Под той полоской уже японцы. Знают ли они, что произойдет через час-другой? Даже мы, солдаты, и то имеем представление о том, какая гигантская сила пришла с запада в эти края.

На границе тихо. Может, эта тишина обманчива? Вдруг японцы просто притаились и ждут? Вдруг как там, на западе, с первых же шагов наступления на нас обрушится шквал артиллерийского огня? Ведь самураи, как нам говорили командиры и что знали мы сами из истории, народ коварный.

Хочется рассказать ребятам о том, что уже объявлена война Японии, но ведь командир взвода сказал: «Для тебя». Впрочем, все равно приказ о переходе в наступление скоро объявят всем.

Сотни, если не тысячи, людей сосредоточены у границы, а кругом такая тишина! Где-то в темноте, рядом, притаились танки, самоходки, «катюши», пушки с тягачами, но никто ни единым звуком не выдает себя.

По колонне полушепотом передается команда:

— Батальону построиться поротно.

Строимся. С оружием, но без вещмешков. Подходит комбат.

— Слушайте боевой приказ...

С первых слов его все и всем стало известно.

А ведь еще утром, переезжая через Халхин-Гол, гадали: когда? Теперь знаем: передовой отряд перейдет границу Маньчжоу-Го в 00.05 минут 9 августа 1945 года у погранзнака № 108.

— Алексей, — спрашивает Сивкова Куклев, — сколько осталось?

Тот смотрит на светящийся циферблат, шепотом отвечает:

— Тридцать пять минут. Вздремнуть не успеем, а покурить — да.

Но курить больше не разрешают.

— Товарищ сержант, как вы думаете, нам сразу придется стрелять или нет? — спрашивает Топчий.

Что ему ответить?

— Не знаю. Но автомат держи в руках наготове.

— Слушаюсь, — на придыхе говорит Топчий. Этот придых говорит о многом: вот теперь волнуются наши новички, не нюхавшие пороху.

— По местам! — Команда подается неожиданно громко.

Степь оживает, наполняется грохотом моторов, лязгом гусениц. Мимо нас на высоких скоростях проносятся мотоциклисты, бронетранспортеры. Это головная походная застава. Следом за ней, как нам сказали, пойдут дивизион СУ-76, противотанковый дивизион, за ним — мы. За нами — гаубичный дивизион, танковый батальон, батарея «катюш», батарея СУ-152. Передовой отряд корпуса — сила внушительная. Это радует.

— Вперед!

Где она, граница? Вот! У полосатого столба стоит группа людей с автоматами. Это пограничники. В их руках — электрические фонарики.

Когда машина пересекает невидимую черту границы, пограничники говорят:

— Возвращайтесь с победой, братцы!

Секунда — и мы на территории Маньчжурии. Тихо. Пока очень тихо вокруг. Почему так? Почему никто не стреляет? Ни наши, ни японцы?

Я помню второй бой на этой земле. Почему не первый? Первого в понимании фронтовиков просто не было. Скорее, это стычка с погранкомендатурой.

Едва забрезжил рассвет, мы уже были километрах в сорока от линии границы. Комендатуру — небольшое кирпичное здание, обнесенное несколькими рядами колючей проволоки, головная походная застава атаковала с ходу и в считанные минуты выбила оттуда японцев.

Сейчас трудно судить: знали они о нашем наступлении или нет. Скорее — нет, так как в котле еще варилось мясо, а в комнате, где, очевидно, располагались офицеры, висели парадные мундиры с орденами и медалями. Все говорило о том, что противник бежал в панике, не пытался,оказать никакого сопротивления.

Да, этим было далеко до наших парней, сражавшихся на Буге летом сорок первого.

Мы даже не успеваем полностью развернуться, как подается команда: «Вперед».

Идем в колонне, растянувшись на добрый десяток километров. Окрест, насколько видит глаз, — ровная степь. Вдали даже без бинокля видны всадники.

— Это японские пограничники, — говорит командир взвода. — Ведут за нами наблюдение.

— А где же их армия? — спрашивает его кто-то из кузова.

— Погоди, будет и армия. Войска прикрытия у них расположены ближе к горам, к Большому Хингану.

К концу первого дня наступления местность становится несколько иной. Все чаще машинам приходится взбираться на пологие высоты, которые постепенно становятся все круче и круче. Начинается предгорье Большого Хингана.

Здесь японцы и дают нам бой, который я не случайно называю вторым. Они находятся за грядой невысоких холмов, расположенных поперек узкой и длинной долины. Справа и слева от нее — горы. Позиция отличная. Танками можно атаковать только в лоб. Но сумеют ли они подняться на холмы, словно специально насыпанные здесь?

Первыми пытаются атаковать противника самоходчики и разведчики на бронетранспортерах. Но не удачно. Очевидно, не оценили противника по достоинству и откатываются назад.

— К бою! — Это уже нам. Если дело дошло до пехоты, значит, впереди серьезный противник.

Пробегаем мимо позиций противотанкистов. Они уже изготовились к стрельбе. Расчеты, укрываясь за щиты, смотрят на холмы, откуда противник ведет сильный ружейно-пулеметный огонь. Над нашими головами начинают посвистывать пули.

Как новички? Ничего, бегут следом, пулям пока не кланяются.

По команде лейтенанта Гусева ложимся, заряжаем оружие, готовим к бою гранаты. Чувствую, что приходит то самое ощущение боя, от которого успел несколько отвыкнуть. Надо взять себя в руки. Сейчас на меня и Куклева смотрит все отделение. Как ведем себя в бою мы, так будут вести себя и наши молодые солдаты.

— Дивизион, по пехоте противника, осколочной... — слышится где-то рядом. Но артиллеристов опережают «катюши». Над позициями противника взметаются клубы дыма, стеной встает земля. Все как и там, на западе.

Удар ошеломляет японцев, но едва мы поднимаемся в атаку, как их пулеметы оживают и основательно прижимают нас к земле.

Лейтенант Гусев не бросает нас на пулеметы. Не к чему. Не то время. Он что-то кричит артиллеристам, и тяжелые гаубичные снаряды начинают рваться на склонах холмов, в окопах, как раз там, откуда стучат вражеские пулеметы.

Мимо нас, ведя огонь на ходу, гремит гусеницами рота танков. Следом за ней идут тяжелые СУ-152. Самоходки бьют редко, но там, где рвутся их снаряды, не хотелось бы быть. За танками движемся мы. Бой развивается по всем правилам военного искусства, которому мы основательно научились в сражениях с гитлеровцами.

Автоматного огня со стороны японцев не слышно. Бьют пулеметы и «арисаки» — винтовки, которых мы даже не подбираем, так много их валяется на обочинах дорог. Неужели солдаты бросают оружие? И это хваленая самурайская армия?

Наши танки все ближе и ближе подходят к позиции противника, артиллерия переносит огонь в глубину его обороны. Иссиня-черные султаны разрывов наших снарядов вспыхивают уже за гребнем холмов. Следом за разрывами снарядов мы взбираемся на склоны холмов, врываемся в окопы противника, но его уже там нет. Ушел!

Вот они — окопы японцев. Любопытно посмотреть. Держа автоматы наготове, ходим по окопам, знакомимся. Они неглубоки, открыты для стрельбы сидя.

Вокруг валяются стреляные гильзы, ядовито-зеленые одеяла, лопаты, полотняные мешочки из-под галет. Поднимаемся выше. Здесь уже видны следы работы «катюш», артиллерии, танков. Развороченные окопы, выгоревшая трава, окровавленные бинты и... трупы. Маленькие такие, в мундирах и каскетках цвета хаки, словно раскиданные какой-то неуемной гигантской силой по неглубоким ходам сообщения, полузасыпанным окопам или просто по опаленной огнем траве.

Один из наших танков подбит. Он стоит со спущенной гусеницей, у кормы двое танкистов, сидя на корточках, курят.

— Все живы? — спрашивает танкистов Алексей.

— Все, — как-то уж очень равнодушно отвечает один из танкистов. — Палец в гусенице перебило. Сейчас натянем и догоним.

Танки уходят все дальше по лощине, за ними ползут самоходки, покачивая огромными хоботами орудий. Следом идем мы небольшими группками. За нами также группками тянутся артиллеристы наблюдательных пунктов гаубичного дивизиона.

Где-то среди них и мой старый приятель Саша Маслов. Сегодня я видел его.

Утро следующего дня встречаем уже в горах Большого Хинганского хребта. Серпантином вьется дорога, высеченная в скалах. Слева — крутой срез, похожий на стенку эскарпа, справа в двух метрах от колес наших грузовиков — пропасть. Чем выше поднимаемся, тем глубже и глубже становятся эти пропасти, словно набитые голубоватым рыхлым туманом. Движемся днем и ночью. От главных сил корпуса оторвались далеко. Радиосвязи с ним нет, и командир передового отряда решает все вопросы самостоятельно. Это нам известно из разговора командира батальона с лейтенантом Гусевым.

Машины натужно воют моторами: сказывается разреженный воздух. Движемся со скоростью километров десять в час. Танкам и самоходкам, наверное, еще тяжелее. Нет воды. На остановках ищем горные ручейки, но, поди узнай, где они бегут, если ни один не пересекает дорогу. Жарко, как в Монголии. Когда начинается очередной зигзаг проклятого серпантина, видим разведчиков на мотоциклах и бронетранспортерах. Напрямую они километрах в двух от нас, но между нами примерно такой же глубины ущелье.

Третью или четвертую ночь подряд не отдыхаем. Особенно достается водителям, сутками сидящим за рулем.

Около полудня колонна внезапно останавливается: впереди раздаются выстрелы, стихают, раздаются опять. Ясно, японцы!

— На дороге японский дот — ползет слух по колонне.

— Да, они должны находиться именно здесь, — говорит командир взвода, глядя на карту.

Положеньице. Даже пушку не развернуть. Над нами идут самолеты. Чьи? Мы — как на ладошке. Бей с бреющего вдоль колонны. Укрыться негде, а автоматом много не сделаешь.

Но нет, это наши. Бомбардировщики в сопровождении истребителей идут на восток.

А впереди обстановка усложняется. Когда разведчики на бронетранспортерах попытались подавить пулемет в доте, оттуда ответили выстрелами из пушки. По звукам выстрелов определяем, что в доте находится орудие малого калибра, не больше сорока пяти миллиметров.

По колонне подается команда: «Пропустить тяжелую самоходку».

Как пропустить? Где она пройдет? Ей нужно не менее трех метров проезжей части. Чтобы выкроить эти три метра, нам нужно поставить машины на самый край обрыва.

— К машинам! — командует комбат. — Откатить их на руках к обрыву!

Он прав. Ни один даже самый опытный водитель, сидя в кабине, не сдаст назад без риска опрокинуться в пропасть.

Едва успеваем откатить машины и поставить их в каких-либо пяти сантиметрах от края ущелья, как раздается гул двигателя. Это идет СУ-152. Она уже обошла танкистов, «катюши», приближается к нам. Горячий, покрытый рыжей пылью корпус проползает буквально в десяти сантиметрах от бортов машин. Какой же все-таки мастер ведет эту многотонную махину!

— Вот так легонько зацепит на повороте, — невесело шутит наш водитель, — и костей не соберешь.

— Да замолчи ты, — неожиданно зло одергивает его Сивков, — нашел время шуточки шутить.

Вот самоходка проползает и мимо нас. Не без тайного страха, настороженно смотрим на ее огромный, невольно внушающий робость корпус: а вдруг и в самом деле механик малость довернет. Тогда что, а? Думать и то жутковато.

Но нет, все обходится. Обдав на прощанье густым облаком дыма, самоходка движется дальше. Мы видим лишь ее мелко подрагивающую огромную бронированную корму. Топчий подбегает к корме самоходки, упирается в нее руками.

— Ну, ну, давай, хлопче, давай. Ще трошки, ще!

Самоходка удаляется, Топчий стоит посреди дороги, смотрит ей вслед, потом говорит:

— Дывыться, ось як вин вдарить!

Самоходка «вдарила». Но не сразу. Ей пришлось еще добрый десяток минут протискиваться между скалой и машинами, чтобы выйти один на один с дотом. Слышим выстрел, кажущийся громовым на перевале, потом второй, третий. Что там? Пока неизвестно.

Но вот все мы занимаем места в кузове и колонна начинает движение. Ясно: доту крышка!

Через несколько минут приближаемся к доту. Он небольшой. Скорее, это капонир с пулеметом и пушкой. Амбразура его разворочена. Клюнув носом в землю, навсегда замерла тридцатисемимиллиметровая пушка в в шаровой установке.

— Нашли из чего стрелять, — презрительно бросает Куклев. — И это — по нашим самоходкам!

Невольно соглашаюсь с ним. Да, не такие калибры нужны, чтобы тягаться с нашими СУ-152!

Из приземистого железобетонного сооружения, втиснутого под основание скалы, струится синий дым, почти на самой дороге, под колесами машин валяются осколки бетона.

А самоходка? Вот она, метрах в двадцати за дотом. Стоит на самой кромке дороги, уступая ее нам. Экипажа не видно. Значит, ребята не вылезают из машины, не спускают глаз с серпантина.

Подниматься в горы становится еще труднее. Да, недурное местечко выбрали самураи, чтобы поставить дот. Здесь не только танки и машины, даже хорошо тренированные люди и то должны перевести дух, чтобы сделать следующий шаг.

Неожиданно колонна вновь останавливается: впереди взорван мост через горную речушку. Танки и бронетранспортеры пройдут, а вот нам... — К машинам!

Спрыгиваем на землю, держа автоматы в руках, бежим к мосту. Он невелик, но взрыв разметал бревна, камни, доски. Все это стаскиваем обратно, делаем гать. Благо речушка не из больших и не тащит все это вниз, в ущелье. А вода в ней — зубы ломит. Пьем вдоволь, наливаем во фляжки, про запас.

Первой по гати осторожно проходят машины противотанкового дивизиона. За ними двигаемся мы. Бакланов ведет машину точно по следу предыдущей. От напряжения он вспотел, огромные, кажущиеся пудовыми ладони крепко сжимают баранку, крохотные глазки под выгоревшими бровями впились в непрочную гать.

Снова в пути. После работы неплохо бы и пообедать, тем более что противник продолжает отходить.

В течение дня японцы еще несколько раз пытаются задержать нас в теснинах, но, сбиваемые мощными ударами с ходу, откатываются все дальше на восток.

Сознавая свою огромную силу, втайне надеемся, что война здесь может закончиться быстро, ведь продвигаемся почти не встречая сколько-нибудь (по сравнению с западом) серьезного сопротивления.

Не знаем, как на других фронтах, а у нас дела идут успешно, находимся где-то в самом центре Холун-Аршанского укрепленного района, на который японцы возлагали большие надежды, называя его замком на воротах в центральную Маньчжурию.

Дорога все тянется и тянется вверх, дышать становится все труднее и труднее. Расстегиваем воротнички, но это мало помогает. Командир взвода говорит, что скоро подъем кончится, мы уже где-то вблизи перевалов через Хинган. Из радиаторов валит пар, как из кухонь. Шоферы доливают воду, но она вскоре закипает вновь.

Ближе к вечеру внезапно во фланг колонну передового отряда атакуют японцы. Они показываются из седловины между двумя цепями горных вершин. И как раз тогда, когда мимо лощины проходят наш стрелковый батальон и гаубичные батареи. Момент выбран удачно: ведь не кинулись же они на танки.

— Дивизион, к бою!

Огневики спрыгивают с машин, отцепляют гаубицы, разворачивают их на дороге, упирая сошники в откосы неглубоких канав.

— Огонь! — слышится чей-то голос, и в мгновение ока все окрест наполняется грохотом. Снаряды со свистом, скорее напоминающим визг, уносятся в лощину и рвутся на наших глазах среди маленьких, кажущихся темными фигурок.

А фигурки все движутся. Цепями, одна за другой. Вот они бегут. На солнце сверкают широкие штыки винтовок, клинки в руках офицеров. Под прикрытием огня гаубичного дивизиона мы занимаем боевой порядок, но пока не стреляем, ждем, когда противник подойдет ближе. Да подойдет ли? Неужели прорвется через огонь гаубиц на прямой наводке?

Снаряды кромсают землю под ногами японской пехоты, там все заволокло дымом, раздираемом вспышками очередных разрывов. Нам уже не видно ни сверкающих штыков, ни клинков. И все-таки японцы показываются из-за этой черной полосы огня и дыма.

Тогда открываем огонь мы. Сотни автоматов и пулеметов швыряют в лицо врагу тысячи пуль. Японцы валятся на землю как подкошенные. Живые или убитые — не знаем, но их цепи редеют, а гаубицы снова тяжело ахают, и снаряды дюжина за дюжиной уносятся в седловину, рвутся в гуще вражеской пехоты. Глупая, абсолютно бессмысленная атака японцев заканчивается трагически для них через какой-либо десяток минут.

Когда ветер несколько относит дым в сторону, мы видим отдельные группки японских пехотинцев, убегающих в горы. Они даже не пытаются оказать помощь раненым.

— А гаубицы-то на прямой наводке — сила! — подводит итог этого боя Сивков. — Не дай бог попасть под такой огонь.

Ночью поднимаемся на перевал. Справа и слева высятся огромные причудливой формы каменные столбы — плоды тысячелетней работы ветров, постоянно дующих здесь. К немалому удивлению, перевал представляет собой довольно длинную и широкую равнину, ограниченную со всех сторон горами.

Но все это мы рассмотрим утром, а ночью... Ночью происходит событие, которое послужит нам хорошим уроком, как нужно востро держать ухо, не упиваться победой, пока она не одержана полностью.

Предысторией этого события было вот что: спор между двумя молодыми солдатами из-за трофейного одеяла, которыми мы укрывались ночью от холода. Свои шинели по рекомендации заботливых старшин мы оставили в машине хозвзвода, шедшего вместе с тылами полка. С собой взяли лишь плащ-палатки. И то для защиты от дождя. А на вершинах Хингана, несмотря на август, оказалось довольно холодно. Это-то и заставляло запасаться одеялами, которых у противника было предостаточно.

...Колонна не движется. По какой причине — неизвестно. Я стою на подножке кабины и слушаю Бакланова, лениво рассказывающего очередную историю из жизни шоферов Чуйского тракта. До войны Бакланов работал там.

Вдруг из кузова машины доносится шум перебранки.

— Это мое одеяло. Я утром его подобрал на дороге.

— Нет, мое! Вот оно под сиденьем лежало...

— А ну, прекратить! — вмешивается Сивков.

— Что там такое, Алексей?

— Да вот, одеяло не поделили, — отвечает на мой вопрос Сивков. — Как малые дети, честное слово...

— Слышь, сержант, — говорит Бакланов. — Я тут в сторонку отходил. Во-он туда. Одеяло там видел. Принеси, пусть угомонятся.

— Далеко?

— Нет, шагов двадцать.

Перепрыгиваю через канаву, иду по траве, держа свой ППШ в руке. Где оно, это одеяло?

— Левее, левее, — слышу приглушенный голос Бакланова.

Вот оно. На фоне травы кажется желтоватым. Но оно не брошено, а расстелено. И довольно аккуратно.

Беру его за угол, дергаю и... вижу японского солдата. Он спит сидя, держа на коленях какой-то ящик. Под рукой — винтовка, прислоненная к стенке окопа.

— Японец! — Я вскидываю автомат. Солдат вскакивает, хватается за винтовку, но я опережаю его.

Автоматная очередь вспарывает настороженную тишину А следом раздается за спиной одиночный выстрел.

Если вообще чудеса бывают, то тут произошло чудо: наш шофер, славившийся тем, что с десяти метров не мог попасть в мишень, называемую «коровой», выстрелом из кабины убил японца, находившегося метрах в десяти от меня. Услышав очередь, тот японец вскочил и прицелился в меня, но Бакланов, именно Бакланов почти наугад выстрелил и свалил солдата.

С обеих сторон поднимается пальба. Наши стреляют прямо из кузовов машин, японцы — из окопов, которых здесь оказывается довольно много.

Падаю ничком на окоп, где лежит убитый мной японец. Меня всего коробит от сознания того, что лежу животом на голове трупа, но боюсь приподнять даже руку или ногу, не то что голову.

В более глупом положении не оказывался за всю войну. Пули летят надо мной с той и другой стороны. Я, кажется, спиной и то чувствую, как они пролетают. Говорят, в таких ситуациях душа уходит в пятки. У меня она была где-то на кончиках ногтей. Возьмут наши ребята малость пониже и прошьют меня насквозь из родного, русского ППШ.

Огонь усиливается. Пока цел, надо попробовать выбраться. Выстрелы «арисак» слышу метрах в двадцати впереди. Даже лежа я могу метнуть на такое расстояние гранату, но ведь у меня на поясе Ф-1, ее осколки зацепят и меня, долетят и до машин.

Начать стрелять самому? А кто в батальоне, кроме Бакланова, знает, что я здесь? Подумают: японец застучал и так влепят, что и ахнуть не успеешь.

Первый испуг прошел, решаю отползти назад. Подумать только: всего каких-нибудь пятнадцать метров, но попробуй преодолей их.

Чуть-чуть приподнимаю голову и вижу, что наши больше стреляют из канав, чем с машин. Значит, понемногу прыгают на землю. Еще минута — и все они окажутся в канаве. Тогда к ней вообще не подойдешь. Решаю одним махом перескочить к своим. Приподнимаюсь и, полусогнувшись, делаю бросок. Цел!

Перевожу дух и слышу команды старшего лейтенанта. Оказывается, взвод ведет бой организованно, а не каждый сам по себе. Устраиваюсь поудобнее, открываю огонь из автомата.

— У кого эргэдэ, пусть бросают, — кричу командиру взвода. — Их окопы — рядом.

— Гранатами, огонь! — командует он.

После я узнаю, что гранат в начале боя не бросали, боясь попасть в меня.

Раздаются взрывы гранат. Левее тоже слышится стрельба. Это по приказу комбата одна из рот начинает обходить японцев. Становится ясно, что их не так уж много.

Теперь раздаются очереди и справа. Это на помощь к нам идет шестая рота. Она отрезает путь отхода противнику к камням, отчетливо видимым на фоне неба.

А в том, что японцы отходят, невозможно было ошибиться. Их огонь становится все реже и с большего, чем прежде, расстояния. Вот он прекращается совсем. Ушли? Да, заметив, что им отрезают путь отхода, японцы под покровом темноты скрываются.

— Прочесать местность! — отдает распоряжение комбат.

Мы перезаряжаем оружие и цепью движемся в сторону камней. Окопы, отрытые в шахматном порядке, начинаются метрах в пятнадцати от дороги. Они пусты, но примечательно, что почти в каждом из них находим противотанковые мины. Те самые деревянные ящики, один из которых я видел на коленях у спавшего японского солдата. Находим двух убитых и одного раненого в траве. У нас потерь нет.

Раненого перевязывают и ведут к командиру передового отряда. Там есть переводчик. Вскоре узнаем, что мы вели бой с отрядом камикадзе, солдат-смертников, которые должны были бросаться с минами в руках под наши танки.

До поры до времени вражеское командование не пускало их в дело, надеясь остановить наши танки на пути к перевалу другими средствами. И когда японцы убедились, что ничем другим их остановить нельзя, решили использовать камикадзе.

По словам солдата, они готовы были отдать жизнь за императора, но в течение четырех суток без сна и отдыха убегали от нас с минами в руках, и так выбились из сил, что уснули, не дождавшись подхода колонны.

Правда это или нет — не мне судить. Но нам тогда не очень верилось, что этим солдатам так уж хотелось отдать жизнь за императора.

До рассвета стоим на месте, выставив сторожевые посты по обе стороны дороги. Если бы это сделали раньше, быть может, не было бы стычки с камикадзе. Хорошо, что так легко отделались. Даже машины не пострадали, не считая одного простреленного ската.

Под Солунью минуем следы большого боя, который здесь вела гвардейская дивизия нашей армии. Впервые видим подбитые японские танки. Смотрим на них не без интереса: нет, не чета нашим Т-34!

Здесь же, в долине, предстает перед глазами противотанковая батарея японцев, в полном смысле раздавленная танками. Около пушек — посеченная пулеметным огнем орудийная прислуга, невдалеке мечутся испуганные кони. Видно по всему, что бой тут закончился недавно.

Лейтенант Гусев говорит, что соседи опередили нас и вышли к городу по параллельной дороге. Их передовой отряд вместе с танкистами генерала Кравченко овладел также и станцией Учагоу — конечным пунктом железной дороги, идущей сюда из Мукдена.

Вечером накоротке проводятся партийные и комсомольские собрания. Повестка дня одна: прием в партию и в комсомол наиболее отличившихся в боях.

Даже не верится, что Большой Хинган уже позади. По дорогам движутся пока еще небольшие колонны пленных. Идут под командованием офицеров. На лицах солдат — невыразимая усталость и апатия. У каждого за поясом — маленькое махровое полотенце. То один, то другой берут эти полотенца, снимают каскетки, вытирают лица, с каким-то равнодушием глядя на нас, и снова идут в одном направлении с нами. Впереди и сзади каждой колонны — наши автоматчики.

— Это от китайцев их охраняют, — говорит Сивков. — Мне автоматчики на той остановке говорили.

Что ж, быть может, и так. У китайцев с оккупантами свои счеты. Теперь встречаем и китайцев. Они толпами стоят около дорог, поднимая вверх большой палец правой руки, дружно кричат:

— Шанго! Шанго! Шанго!

На языке населения этих провинций это что-то вроде «хорошо».

Идем по дороге, по которой уже прошли наши войска. Это немного расхолаживает. Политработники на стоянках информируют нас об обстановке, предупреждают, чтобы не притупляли бдительности.

Они правы. Известно, что многие японские части под ударами наших войск, образно говоря, «уступили» нам дорогу на Хингане и скрылись в горах для нанесения ударов по колоннам, следующим за передовыми отрядами. Кое-где они уже произвели такие внезапные нападения, есть потери.

Стоя на подножке нашей движущейся машины, заместитель командира батальона по политической части говорит:

— Не забывайте, что мы пока перевалили лишь через Хинган. За ним новые укрепления японцев вплоть до самого Мукдена. Война не окончена, товарищи. Не окончена!

Проверяем оружие, считаем патроны. Мы по-прежнему далеко от наших тылов и можем рассчитывать лишь на собственный запас.

Для истории официальная капитуляция империалистической Японии — 2 сентября 1945 года, когда в Токийском заливе на борту линкора «Миссури» представители Японии подписали Акт о капитуляции.

Для нас, солдат Красной Армии, она совершилась гораздо раньше.

Утро 15 августа застает нас в восточном предгорье Большого Хингана, километрах в ста от городка Таонань. Это, пожалуй, была первая ночь с начала военных действий, в течение которой нам разрешили отдыхать. Льет дождь, да еще какой! Мы натягиваем брезенты на кузова машин, пытаемся хоть как-то укрыться от холодных струй, но это мало помогает. Так, мокрые, продрогшие, мы проводим эту относительно спокойную ночь. Непрерывные дожди причинили нам всем впоследствии немало хлопот, когда был предпринят бросок на Харбин и Мукден. Но это было после, когда военные действия фактически закончились.

По небу, разбиваясь о кромки скалистых вершин, ползут тяжелые, как утюги, тучи. Часовые полевого караула, помощником начальника которого назначен я, мокнут под дождем в гремящих при каждом движении плащ-палатках. Караул — рядом с палаткой штаба батальона. Там радиостанция. Вхожу бочком к радистам, присаживаюсь на дрова и вдруг слышу голос в наушниках, лежащих на рации:

— Радисты Красной Армии, передайте своим командирам, что император Японии отдал приказ о капитуляции японской армии. Повторяю...

Радист надевает наушники, слушает повторение, его лицо расплывается в улыбке.

— Товарищ майор, — будит он комбата.

— Что? — спросонок спрашивает тот.

— Японцы капитулировали...

— Что?! — шинель летит на пол, майор вскакивает. — Кто сказал?

— По радио слышал. Какая-то станция на русском языке открытым текстом дает.

— Тише. Ну-ка разбуди замполита.

Два майора решают, как быть, и приходят к единому мнению: поскольку это сообщение передано неизвестной нам радиостанцией, его во внимание не принимать. Не исключена и провокация с целью притупить нашу бдительность.

— Вы ничего не слышали, — говорит нам с радистом командир батальона. — Об этом сообщении знаем только мы четверо. И если проболтаетесь — пеняйте на себя. Только от командира передового отряда мы можем получить официальное сообщение. Ясно, товарищи сержанты?

Действительно, днем раньше император Хирохито отдал приказ о капитуляции Японии, но он имел чисто декларативный характер. Квантунская армия не прекращала боевых действий.

По-прежнему стоим на месте. Меня так и распирает от услышанной новости, хочется под «величайшим» секретом поделиться ею хотя бы с командиром взвода, но вдруг в самом деле провокация?

На другой день робко проглядывает бледное солнце. Мы рады и такому. Хоть малость согреемся. Но греться солдатам приходится за чисткой оружия, материальной части машин, имущества связи. Когда эта работа заканчивается, поступает распоряжение приводить в порядок себя.

И это нужно. За время марша по Монголии в район трех колодцев и боев на Хингане мы изрядно обтрепались.

Командир взвода проверяет оружие, патроны и гранаты, которые у нас по-прежнему на строгом счету, затем приказывает вычерпать воду из окопов для круговой обороны. Они сплошь залиты водой. Приступаем к работе, Очень скоро над нашими спинами уже курится парок: гимнастерки начинают высыхать.

Закончив работу, спускаемся к быстрой речушке, пробегающей по дну оврага, и смываем с себя жирную глину. Все равно высохнуть не успели, опять начался дождь, так пусть хоть чистыми влезем под тенты машин.

На другой день, едва успеваем позавтракать, к нам приходит радист из штаба батальона. Он отводит меня в сторону и как человеку, знающему секрет, о котором комбат приказал молчать, шепчет:

— Какая-то «Астра» передает, что скоро через расположение наших войск с японской стороны перелетит самолет «дуглас» в сопровождении наших истребителей. Огня по нему не открывать.

Самолет пролетает около полудня невдалеке от нас. Он держит курс на северо-запад. В нем, как мы после узнаем, находился император марионеточного государства Маньчжоу-Го Пу И. Он летел в городок Ванемяо, чтобы на японском военном аэродроме заявить о капитуляции своей марионеточной армии и отдать свою золоченую шпагу генералу М. П. Ковалеву, уполномоченному принять капитуляцию армии.

Спустя 22 года после описываемых событий я держал в руках эту шпагу — узенький клинок стали с позолоченной рукояткой.

К исходу дня в расположение передового отряда прибывают головные подразделения главных сил корпуса.

Мы обнимаемся с однополчанами. Курящие разживаются махорочкой. Получаем свежий хлеб, сахар, воду и наши серые шинели. Сухие, теплые, пахнущие монгольской пылью, не успевшей улетучиться под брезентом у Кости Носкова, нашего бессменного каптенармуса.

Поступает приказ: выйти из подчинения командира передового отряда и в дальнейшем действовать в составе полка.

Утром выступаем. Теперь перед нами открывается поросшая высокой, в рост человека, травой холмистая равнина, через которую тянется разбитая танками и машинами дорога.

— Куда она идет, эта дорога? — спрашивает Куклев командира взвода.

— А кто ее знает, — отвечает старший лейтенант. — Может, аж до самого Порт-Артура.

Он оказался прав. Дорога привела нас в Порт-Артур.

В пути, где-то у маленького городка Кайтун, узнаем, что Квантунская армия японцев получила официальный приказ о капитуляции.

Как встретили мы эту весть? Рассказать об этом очень трудно. Такое надо пережить. А слова, что слова? Словами не все выразишь. Я, например, запомнил, как плакал Куклев. К нашему немалому удивлению, он оказывается, провоевал пятую войну...

«ГОСПОДИН МЭР» (вместо эпилога)

По навесу над крыльцом старой исполкомовской дачи вкрадчиво постукивают редкие капли отшумевшего дождя. Со стороны озера тянет дымком костра, слышится песня, которую нестройно поют парни и девчата. Это, конечно, студенты стройотряда, работающие в соседнем совхозе. Они строят птицеферму, которая очень нужна городу, растущему не по дням, а по часам. В скорейшем завершении ее лично заинтересован и я, как председатель исполкома горсовета или «господин мэр», как иногда в шутку зовет меня Полина.

Сейчас она сидит на крыльце, ступенькой выше, и нежно, как умеет делать только она, приглаживает мои седые, сильно поредевшие волосы. Поля очень любит поздними вечерами молча посидеть со мной на крыльце так, чтобы моя голова покоилась на ее коленях.

Это вошло у нее в привычку с тех, ставшими далекими лет, когда я все-таки убедил Полину выйти за меня замуж и мы поселились в бараке строителей. Тогда я работал каменщиком и приходил домой перепачканный раствором и кирпичной пылью. Сняв спецовку, я садился на маленький табурет у кровати, а Поля, ожидавшая ребенка, гладила мои волосы, что-то шептала мне на ухо, и я нередко тут же засыпал, даже не успев поужинать.

— Ну, как прошел твой протокольный прием? — спрашивает наконец Полина.

— На хорошем деловом уровне, о чем завтра узнаешь из газет.

— Будешь ужинать?

— Конечно буду. «Гвардия» спит?

— Спит твоя «гвардия». Еле уложила. — Она целует меня в макушку и, опираясь на палочку, встает.

«Гвардия» — это Петюшка и Тима, внучата-близнецы. Дочь назвала их в память о наших самых дорогих друзьях, не вернувшихся с войны.

Ветер разметал легкие тучки, с листьев старых лип тяжело упали на землю последние капли. Высоко в небе мигнул бортовыми огнями рейсовый самолет.

Перебор гитарных струн становится слышнее. Вскоре песня обрывается, и вот уже доносятся визг, смех, отчетливо слышу всплески воды. Молодежь решила перед сном искупаться.

Хочу последовать их примеру, однако домашний доктор-пенсионер не одобряет мое намерение, напомнив, что мне давно не восемнадцать.

На кухне меня ожидает изысканный ужин: морковные котлеты и кефир. Жена записала себя и меня в старики и неуклонно проводит «линию» в питании, хотя ожирение не будет угрожать мне до конца жизни.

После ужина снова выхожу на крыльцо выкурить сигарету. Полина тоже скоро придет сюда в накинутой на плечи теплой шали, а мне принесет любимую старую вязаную куртку.

Она хромает все сильнее и без палочки уже не может ходить. «Гвардия» изматывает ее, но все мои попытки не брать внучат на дачу, а отправлять их за город вместе с садиком отвергаются.

Три десятка лет проработала она директором разных детских садов и ясель и конечно же не мыслит себя без возни с ребятишками. Да и те, уверен, оглушат деда ревом, если попытаюсь настоять на своем.

На крыльцо выходит Полина, набрасывает мне на плечи куртку, отнимает сигарету, гасит ее и говорит:

— На сегодня довольно, Расскажи лучше, как принял гостей?

Как принял гостей? Хорошо принял, не впервой. Но рассказывать все же приходится...

Гости — представители городских муниципалитетов одной неприсоединившейся страны — в сопровождении свиты журналистов находились с визитом три дня.

Сегодня утром в горсовете состоялась пресс-конференция, а вечером — прием.

Мне были заранее известны некоторые вопросы корреспондентов, сформулированные письменно, но в ходе пресс-конференции они задали новые, касающиеся лично меня.

Бойкий, начинающий лысеть молодой человек в очках, занимающих едва ли не половину лица, спросил:

— Господин мэр. Вы занимаете в городе самый высокий пост. Как вы достигли его?

Что я ответил? Я сказал, что, прежде чем занять «самый высокий пост в городе», был солдатом пехоты, каменщиком, бригадиром, прорабом, директором треста, начальником главка, окончил вечернюю среднюю школу и заочное отделение строительного института.

И зачем я сказал тогда эти два слова «солдатом пехоты»? Корреспонденты словно забыли обо всем другом и начали засыпать меня вопросами о том, как я был «солдатом пехоты». Тот же, что интересовался моей карьерой, спросил:

«Господин мэр, как бывший солдат пехоты ныне относится к возможности возникновения новой войны?» — «Люди, готовящие ее, — преступники», — ответил я. «Их следует строго наказывать?» — «Бесспорно». — «Ого, господин мэр!» — «Я имею моральное право говорить это».

Корреспонденты начали шумно переговариваться, чаще защелкали затворами камер, у моего лица замельтешили микрофоны, но я перевел разговор на другую тему — о новостройках города и предложил совершить экскурсию на одну из них.

Я повез их на улицу без названия, застраивавшуюся шестнадцатиэтажными домами с улучшенной планировкой квартир, чем я особенно гордился.

Улица полого сбегала вниз от старой окраины к заливу, упираясь в его болотистый берег. Но я-то знаю, что на месте этого болота встанет одетая в гранит набережная и улица без названия явится украшением города.

Впрочем, почему без названия? Мысленно я уже дал ей имя и сделаю все, чтобы исполком поддержал меня. Мы назовем ее улицей архитектора Полонского. Ведь это под его руководством разрабатывался генеральный план застройки нашего города.

Вадим Вадимович не дожил до тех дней, когда плоды его таланта стали воплощаться в жизнь. Но архитектор уже давно видел город таким, каким он становится. Вместе с ним в мечтах мы уже ходили по его новым проспектам, скверам, возводили кинотеатры и кафе, детские сады и школы, стадион, водную станцию, телецентр.

Когда лет двадцать назад я приезжал в Ленинград на сессии вместе с семьей, мы всегда останавливались у Полонских. Их большая квартира сразу оживала. Лиля играла в прятки с нашей Маришкой, Полина с женой Полонского обсуждала свои детсадовские дела, а мы с Вадимом Вадимовичем «строили» наш город. Он — на ватмане, а я — мысленно.

— Господин мэр, — спросил через переводчика мой коллега по профессии, муниципальный советник небольшого курортного городка, — как будет называться эта улица?

— Архитектора Полонского, — неожиданно для себя ответил я.

— А чем он прославился? Я не слышал такой фамилии.

— Профессор Полонский всю жизнь строил дома, потом защищал построенное от врагов и опять строил. До самого последнего дня своей жизни, хотя с сорок пятого года ходил на костылях. У него были ампутированы ноги.

— ...Сережа, ты о чем задумался? — Полина кладет голову на мое плечо, плотнее укутывается шалью.

— Так, ни о чем, Полюшка.

— А в правом кармане куртки для тебя есть сюрприз.

В кармане письмо. Светлой июньской ночью даже без очков узнаю почерк Галямова, его крупные, неровные буквы.

— Чтобы ты не ходил за очками, скажу: Галямов опять зовет в гости на Волгу, в новый домик, который ему построили сыновья.

— Надо съездить, Полюшка, а?

— Надо, Сереженька. И к Сивковым надо. Алексей обижается. Помнишь, писал: «Каменщик Кочерин в гости ездил, а председатель горсовета — уже не хочет».

— И к Сивковым съездим. Обязательно! Интересно посмотреть, как он своим горкоммунхозом командует...

Примечания

{1} НЗО — неподвижный заградительный огонь. Термин, применяемый в артиллерии при стрельбе с закрытых позиций. — Прим. авт.
Титул