Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Давным-давно, была война...

Фашисты наседают на наши позиции, бойцы Красной Армии отстреливаются из всех стволов. Вдруг пулемёт «Максим» у наших замолк и пулеметчик завопил истерично:
— Товарищ политрук, патроны кончились, отстреливаться нечем!
— Боец Камельков — но ведь вы же коммунист! Возьмите себя в руки.
И пулемет застрочил с новой силой…

Страх.

Давным-давно, в далёких ныне 70-х годах прошлого века, в легендарном полумифическом государстве СССР, я жил в Крыму, а учился в школе N12 города Керчи. Наш класс образовывал пионерский отряд им. Героя Советского Союза ... э-э-э... совсем одолел, склероз проклятый... Кажется, Логунов была его фамилия, но не уверен, в Интернете не нашёл данные на такого ГСС. Но пусть он так и будет в рассказе под этим именем. Этот герой-лётчик проживал там же в Керчи, мы приглашали его на торжественные пионерские сборы, повязывали ему красный пионерский галстук, а он нам прочувствованно рассказывал о героических военных свершениях.

А через много лет, уже после армии, я работал в той же Керчи водителем железно-рудного комбината. А Логунов, как оказалось, будучи уже пенсионером, работал в том же гараже автомехаником. И вот, как-то вечером, после смены, сидели мы с ним в компании в гараже, выпивали, натурально. Поддав с устатку, он часто вспоминал войну. Хорошо понимаю его. Именно там, на войне, остались его самые насыщенные и наполненные дни.

И вот как-то, где-то уже по полкило домашнего вина мы в себя влили, и послали самого молодого ещё у бабки банку трёхлитровую прикупить, кто-то из водил спросил его:

— А скажи честно, бывало страшно на войне?

Механик ответил не сразу, хмыкнул с видом: «Ну ты и спросишь!», размял беломорину, прикурил неспешно и начал свой рассказ. Уж сколько лет прошло, а всё мне душу бередит его история.

Зима 1942 года, Ленинградский фронт.

— Вы не поверите, — начал он, — но в бою лётчик пугается редко. Пока летишь — всё внимание сосредоточено на управлении. Если кто думает, что управлять устаревшим тогда И-16 легче, чем более современным ЯК-1, то он очень глубоко заблуждается. «Ишачок» создавался Поликарповым для манёвренного воздушного боя. А значит — с очень небольшим запасом продольной и поперечной устойчивости. Приходилось «держать самолёт на ручке». То есть очень плотно удерживать ручку управления и педали, в готовности мгновенным точным движением скомпенсировать рыскание по крену, курсу и тангажу. Иначе ровный горизонтальный полёт превращался в беспорядочное кувыркание с разрушением планера. Так что не расслабишься в полёте. Это уж позже допёрли конструкторы, что для лучшей управляемости можно просто увеличить площадь рулей, скомпенсировав нагрузку на них аэродинамически, а самолету оставить нормальную, устойчивую продольную центровку. Легкий в управлении ЯК — лучший тому пример, любили его лётчики.

К тому же, у «ишачка» был открытый фонарь, ледяной зимний ветер нещадно треплет пилота в кабине. Ремешок от шлемофона потоком ветра бьёт по лицу, как не запихиваешь его, не перекручиваешь, всё равно размотает и стегает по щеке и подбородку, аж застрелиться хочется. Красиво сидит форма на лётчиках, девушки восхищённо заглядываются, да мало кто знает, что пневмония, гайморит и радикулит были постоянными спутниками пилотов. Да и на более современных ЯКах старались летать, не закрывая фонарь. Оно, конечно, теряется скорость из-за этого, да только не заклинит его, когда понадобится с парашютом покидать сбитый самолёт.

А уж когда воздушный бой начался — только успевай крутить головой по сторонам, некогда переживать. Да и потом озлобление в бою появляется. Когда видишь падающий горящий немецкий самолёт — испытываешь искреннюю радость — так тебе, суке, и надо. А ещё злость испытываешь, когда видишь падающие наши самолёты, как гибнут твои товарищи. Так что — нет, не боялись мы ни черта, когда дрались в воздухе.

Но вот однажды случилось так, что испугался я так, как никогда в жизни, не забуду, как тряслись тогда коленки и дрожали губы.

Тогда нас, истребителей, защищавших небо блокадного Ленинграда, срочно подняли по тревоге. С поста ВНОС сообщили, что на колонну машин, идущих с Большой Земли в блокадный Ленинград с продовольствием, немцы начали авианалёт. С бреющего полёта двухмоторные Ме-110 расстреливали грузовики очередями авиапушек. А на выходе из атаки хвостовые стрелки ещё добавляли свои пулемётные очереди. Сверху их прикрывали лёгкие 109-е «Мессера», или, как мы их называли — «худые».

И вот приблизились мы к Дороге Жизни, как называли ледовую трассу по Ладожскому озеру. 110-е утюжат колонну полуторок и ЗИСов, по ним отстреливаются девчонки-зенитчицы из счетверённых «Максимов». Да только против самолётов это слабенькое оружие, и калибром, и дальностью огня. Захожу на своём ястребке в хвост последнего 110-го. Он моментально огрызнулся очередью хвостового пулемёта. Видать, у стрелка нервы слабенькие. С такой дистанции не попасть, надо было подождать, пока подойду поближе, и влепить очередь в упор.

Правда, и « ястребок» может всадить в упор своими 20-милиметровыми пушками ШВАК, так что тут уж — у кого нервы крепче окажутся. А бороться с такими вот отпугивающими очередями слабонервных стрелков я уже давно научился. Надо зайти повыше и спикировать на цель покруче. Угол обстрела вверх у хвостового пулемёта MG15 ограничен, да и на больших углах возвышения пули сильно сносит воздушным потоком назад, попасть в атакующий «ястребок» нереально. Захожу на этого мародёра, а боковым зрением вижу, как сзади-сбоку пара «худых» на меня заходит. А мне-то побоку: вот собью «стодесятого», а уж там буду крутыми виражами уворачиваться от «худых». Такая у нас была установка тогда по жизни: сбить вражину, а уж потом о себе думать. О своей шкуре мало заботились, только о том, как прикрыть машины с помощью для осаждённого Ленинграда. Эх, нынешние хапуги-начальники с нашего автопарка против тех ребят и гроша ломанного не стоят! Да только вот те замечательные ребята сгинули бесследно, их косточки с обломками машин гниют в Синявинских болотах под Ленинградом. Как говорится: кто сражался и трудился, тот давно п…й накрылся, а кто прятался-скрывался, тот в начальники пробрался.

Ну так вот, «Мессера-стодевятые» — шустрые машины, нагнали они меня, и срезали одной очередью. Хорошо ещё, пушки у них только в крыльях стояли, а через винт стреляли только два пулемёта винтовочного калибра. (Судя по описанию — это истребитель модификации Bf-109E. К тому времени на Восточном фронте их практически не осталось, возможно, пилот просто заблуждается. — Автор.)

Так вот, бронеспинка выдержала попадания мелкокалиберных пулемётных пуль, только по спине словно кувалдой прошлись. А уж от плоскостей и оперения вовсе ничего не осталось, одни лохмотья фанерно-полотняные. Одно слово — «рус фанера». А фрицы, сволочи, на цельнодюралевых машинах летают. И рухнул я своим ястребком прямо брюхом на хвостовое оперение «стодесятого», аккурат перед изумлённо выпученным взором его хвостового стрелка. Решил видно, что озверевший русский Иван совершил самоубийственный таран, очень такие вещи им на нервы действовали. Не страшились немцы воздушных схваток, и вояки они толковые. Но вот тарана боялись панически.

Как не убился я при столкновении с фрицем — это чудо просто какое-то. Видно есть бог на небе. Ну да жить захочешь, во что хочешь поверишь, кому угодно помолишься: и богу и аллаху и чёрту, и Ленину с его бородатыми подельниками. Но пора и о себе позаботиться, спасаться с парашютом. Непросто выбраться из кабины бешено кувыркающейся подбитой машины. Земная поверхность, такая огромная и незыблемая, вдруг взбесилась, встала на дыбы и норовила всей своей махиной шлёпнуть меня по башке.

Отстегнул я ремни и — кости за борт. Только остатки оперения мимо лица просвистели, могло бы и убить. И тихо так спускаюсь под куполом, прикидываю, куда меня ветер сносит: к нашим, или к немцам. Мы ведь в горячке боя уже не над озером, над сухопутьем дрались. Немцы парой пронеслись мимо меня, но добивать не стали — торопились, видать. А может, не совсем ещё совесть потеряли. А внизу два костра догорают: моего самолёта и немецкого.

Отнесло меня к нашему берегу, а там уже бойцы бегут, орут чего-то. Я аж всплакнул: «Живой! Не убили меня фрицы, уцелел. Так что повоем ещё». Да только первый же подбежавший боец-ополченец саданул мне прикладом трёхлинейки в живот, больно так. Я вскрикнул, так он кулаком мне добавил. Я ему:

— Что ж ты делаешь, товарищ? Я ж свой, советский! За вас воюю!

А он мне:

— «Твои» в серых шкурах по лесу бегают. И не товарищ ты мне, сволочь фашистская!

Да ещё мне в морду. Прикончил бы меня ей богу, да только остальные бойцы прибежали, скрутили меня, к своему командиру волокут.

И что интересно — никто не верит, что я красный лётчик. Ни форма моя, ни документы, ничто их не убедило. Среди бойцов Красной Армии ходили упорные слухи, что все фашистские лётчики поголовно летают в нашей форме и с нашими поддельными документами, и даже язык наш выучили, чтобы, оказавшись на нашей территории, спастись от расправы красноармейцев и внедриться в Красную Армию со шпионским заданием. Разубеждать бойцов, что это нереально, было бесполезно. Доставили к ихнему комиссару, бывшему инспектору по режиму завода «Большевик», как потом оказалось. Ну, вы знаете режимщиков. Они и маме родной не поверят, не то, что сбитому лётчику. Посмотрел он мои документы, прищурившись, а потом сказал двум бойцам своим:

— А ну-ка, ребятки, отведите этого погорелого летуна в штаб полка, в Особый отдел. Там разберутся, что это за птица.

— А может шлёпнуть его, и вся недолга? — спросил один из этих назначенных в конвой бойцов. — Чего его, фашиста, жалеть?

— Не надо, — строго одёрнул его комиссар, — даже если он шпион, то может много чего знать, что нашим контрикам интересно. А уж там сумеют ему язык развязать.

И вот повели меня в ночь, в зимнюю стужу. А холодно, чёрт возьми. Это в горячке боя я весь мокрый был, хоть бельё выжимай, а тут остыл, тот же пот замерзать на мне стал. А идти далеко, километров семь, темно, да ещё пурга поднялась. И тут среди бойцов какой-то нехороший разговор начался. Один из них, тот что давеча шлёпнуть меня предложил, опять начал канючить:

— Слушай, — говорит он своему товарищу, — пока мы в штаб доберёмся, пока там сдадим этого фрица, пока обратно — обед давно закончится, и кашу и щи придётся холодными жрать (Горячее им в полевой кухне раз в сутки привозили, по темноте, чтоб не обстреливали.). Ты как хочешь, но вот без горячих щей мне свет белый не мил, на этом холоде. Да кто он такой, этот фашист, чтобы защитник Ленинграда из-за него околевал от холода и голода.

— Ясное дело, шлёпнуть гада. — согласился второй. — Доложим потом: убит при попытке к бегству. За фашиста нам ничего не будет.

— Ну, за убитых фашистов пока ещё не наказывают, слава богу, только награждают.

Тут они оба рассмеялись и сняли винтовки с плеча, передёргивая затворы.

Вот тут-то я и испугался, как никогда в жизни. Бухнулся на колени перед ними и взмолился к ним таким проникновенным голосом, как никто в жизни, поди, богу не молился.

— Да вы что, ребятки! Да я ж свой, советский! У меня отец ещё на Путиловском до революции работать начал, ныне Кировском, а сам я на Васильевском жил, в Гавани. Да я ж на каждую первомайскую и ноябрьскую демонстрацию ходил! Да летать ещё в Осоавиахиме начал. Свой я, ребятки, советский насквозь, лётчик, коммунист! Вы ж партбилет мой сами видели, все взносы уплачены.

— А чего ж ты тогда за жизнь свою скулишь, если советский, да ещё партейный?

— Оттого и страшно, братцы, что не в воздушном бою погибну, как летчик, защитник Ленинграда, а как фашистскую собаку пристрелят. Нет хуже доли для лётчика, поверьте. Да как я до свого аэродрома доберусь, я вам по литру спирта каждому потом проставлюсь, клянусь.

Много чего ещё им тогда пообещал, даже вспоминать совестно. Вобщем, спел я им и «Катюшу», и «Эх, хорошо в стране советской жить...», и сплясал им. Поверили, вроде, оттаяли. Да и весело им, что ваньку валяю перед ними, всё развлечение во фронтовой жизни.

— Ну ты, прям, массовик-затейник, — сказал один из них. И они закинули винтовки за плечо. И дальше пошли уже рядом, вроде как не под конвоем я уже, а приятели мы просто. Скоро и до штаба полка дошли. И первого, кого я увидел, был мой комэск.

— Живой! — вскричал он. — А мы-то уж обыскались тебя, обзвонились. Хотели за тобой посылать к ополченцам, да те позвонили, что уж навстречу тебя отправили.

— Вот, товарищи, — сказал комэск моим конвоирам, показывая на меня рукой, -познакомьтесь. Герой-лётчик, таранивший сегодня фашистский самолёт. Спасибо, что привели его к нам.

Я не стал говорить комэску, что вовсе не собирался таранить немца, просто врезался в него, когда меня сбили. И комэск энергично стал трясти руки бойцам. А потом сказал мне:

— Ну, садись в полуторку, к нашим поедем. Комполка уж на тебя представление к Герою написал.

— Погоди, — говорю. — С бойцами попрощаюсь.

Вышли мы на крыльцо и я тихо попросил их:

— Вот что, ребята. Вы того... Не говорите никому, как я вас умолял не расстреливать меня. А то если наши узнают, то мне только и останется, что самому застрелиться.

— Да вы сами, того, не проболтайтесь. Вы ж слыхали — искали вас уже. Если б мы вас не довели, нас бы самих расстреляли.

— Закурить не желаете? — спросил второй, чтоб перебить нехороший осадок.

Я кивнул:

— А чего ж не закурить? Как говорится, ваш табачок, наш огонек.

И я достал самодельную зажигалку, что смастерил мне когда-то механик в обмен на пачку печенья из моего летного пайка.

Бойцы быстро скрутили самокрутки себе и мне. Задымили. Да видно от переживаний курево мне впрок не пошло, закашлялся. Дым кислый какой-то, и затхлым отдаёт.

— Не понравилось? — спросил один из них.

— Чего-то, не распробовал... странный какой-то табачок.

Они оба рассмеялись.

— Да нет уж у нас давно табачка. Опавшие листья под снегом собираем, высушиваем на печке, измельчаем и курим.

И так мне вдруг вспомнилось ясно, как мы, лётчики, пижонски дымили «Казбеком» перед техническим составом, что аж плохо мне стало. Конечно, летунам никто из них не завидовал. Мы — смертники, а они ничем на земле не рисковали, разве что денатуратом отравиться. И всё ж таки, некрасиво как-то.

Вот так-то, ребята, — закончил свой рассказ бывший лётчик-истребитель, а ныне механик автоколонны.

— А к ребятам тем ты заехал? — спросил водитель водовозки. — Ты ж обещал проставиться.

— Заехал как-то, погода была нелётная. Да только не было уже их в живых, весь тот батальон народного ополчения погиб в боях на Невском пятачке.

Хроника последнего «тряпочного».

Зима 1942 года, блокадный Ленинград.

(Рассказываю со слов автомеханика, ветерана войны, бывшего лётчика).

Наш полк стоял тогда на Комендантском аэродроме, на севере Ленинграда. Аккурат за Чёрной Речкой, где Пушкин на дуэли стрелялся с Дантесом. Эх, бедолага Александр Сергееич, на войну б его, тут бы вволю настрелялся, отпала бы охота дуэлировать.

На вооружении у нас всё больше старые самолёты были. Все новые, вроде МИГ-3, ЯК-1 и ЛАГГ-3, как известно, перед войной на приграничных аэродромах собрали. Там их и пожгли в основном, прямо на стоянках. А нам остались «тряпочные» — И-153, И-16, И15бис и прочее старьё. Не, и на них можно воевать. Горизонтальная манёвренность у них очень уж хорошая была. Бывало, зайдёт немец в хвост, а ты — рраз — на месте круто разворачиваешься и почти в лоб его расстреливаешь. Да только перевелись скоро такие дураки среди немцев. Атаковали они сверху, а после тут же свечой взмывали снова вверх, и хрен ты его там достанешь. Пока на чахлом ишачке поднимешься к нему, он тебя ещё десяток раз сбить успеет. Вобщем, воевать на «тряпочном» можно было только, если немец сам на тебя полезет. А если не захочет — то ничего ты с ним не сделаешь. Уж очень большое у немецких мессеров было превосходство в горизонтальной скорости и скороподъёмности, на чём и выигрывали. Единственное — их бомберы мы могли догнать и сбить, да и то не всегда, и не всякие. Опять же — из дюраля у них машины. А у нас — «тряпочные».

Поясню, что это значит. Главная силовая ферма самолёта варилась из стали, остальной каркас и нервюры крыла — из дерева. И всё это обшивалось фанерой и перкалью: полотном, покрытым лаком. Со временем лак пооблетал, ткань растрёпывалась, При полёте за самолётом развевались лохмотья. Техсостав тщательно наклеивал новые куски ткани взамен растрепавшихся, заново лачил их, да только со временем это опять становилось лохмотьями. Даже неудобно было перед врагом, честное слово. Не будет враг уважать противника в лохмотьях. А на «Чайке» И-153, стойки крыльев обматывались проклеенной миткалевой лентой. Со временем витки ленты отставали, разматывались, и в полете колыхались на ветру, как лохмотья у нищего.

Но тыл потихоньку налаживался, заводы наращивали выпуск новых машин. К нам стали приходить ЯКи, Лаги. Такие же тряпочные и фанерные по большей части, впрочем. Но летали они уже намного резвее, можно было с фашистами потягаться. Да ещё союзники подкидывали свои «Харрикейны» и «Томогавки». Ничего машины, но наши ЯКи всё ж лучше были. А старые машины куда? Да никуда, кто ж позволит списывать исправные боевые машины, пусть и устаревшие, перед лицом превосходящих сил противника. Летали эти «ястребки», пока не собьют. Наконец, осталась из старичков лишь одна «Чайка», И-153. Пилот, тяжело раненый в бою, убыл в госпиталь, и встал вопрос — кому отдать бесхозную машину?

Посадить лётчика на старую машину, в то время когда все на новых летают — значит смертельно обидеть его. И тогда на «Чайку» сел командир нашей авиадивизии, генерал, у которого Золотая Звезда ещё не то за Халхин-Гол, не то за Финскую войну была. «Пусть», — сказал он, — «молодёжь учится: неважно, на чём ты летаешь, важно как. Всё от пилота зависит». И продолжал сражаться с фрицами также геройски, как до этого на «Харрикейне».

А был тогда среди наших врагов, немцев, один очень известный враг. О нём легенды по обе стороны фронта рассказывали. На своём пикирующем Ju-87 он атаковал зенитные прожектора! Не верите? И наши лётчики не верили тоже, когда им зенитчики об этом рассказывали. Если ночью самолёт попадёт в столб прожекторного света, то лётчик ощущал просто физический удар по глазам. После этого не то, что вести самолёт — соображать трудно. А тут — рассказывают, «Юнкерс» пикирует прямо в луче света на прожектор и сбрасывает бомбу на него. Да ещё вторым заходом может пулемётами по нему же полоснуть, если промахнулся бомбой. Не верили наши лётчики, но расстрелянные прожектора говорили сами за себя. И вот на партсобрании наш комдив, когда вспомнили об этом «прожектористе», встал, поправил ордена и дал всем присутствующим честное слово офицера и коммуниста, что собьёт этого сумасшедшего «прожекториста». Все завозражали: «Да тебя ж самого ослепит», но генерал стоял на своём.

И вот как-то ночью начался очередной налёт. Все блокадники хорошо помнят сухое щелканье метронома по городской радиосети. Если он защёлкал вдвое быстрее обычного — значит началась бомбёжка, всем в бомбоубежища. А если щёлкает редко, один удар в секунду — всё, граждане, отбой воздушной тревоги.

По тревоге сел генерал в свою двукрылую «Чайку», подъехавшая машина-автостартёр раскрутила через кардан с храповой муфтой его винт, и мотор, почихав, завёлся. Взлетев, направились было к Кировскому заводу, в последнее время немцы его повадились бомбить. Ан нет, в этот раз они летели к центру, к Дворцовой площади. Неясно, что они там разнести хотели: Эрмитаж или, скорее, штаб Ленинградского военного округа, что напротив Зимнего Дворца. И вот, видит генерал, один из вражеских самолётов отделился от строя, и камнем падает на прожектор, что в скверике возле Адмиралтейства. И только тут генерал спустил на лоб свои лётные очки с закопчёнными стёклами. Понял он секрет, почему немец так бесстрашно летит на прожектор, не ослепляясь, и сам также сделал. А прожектор что, он ведь отстреливаться сам не может, беззащитен. Подбил комдив немца, не до конца, правда, тот, задымив, потянул к своим. Ну, генерал, ясное дело, за ним в погоню. И как раз возле Исаакиевского собора по нему стали шарахать наши зенитчики. Один из неопровержимых законов войны гласит, что по своим зенитчики бьют гораздо успешнее, но промахиваются реже. Законов Мэрфи тогда ещё не написали, но они и тогда уже работали, потому как это законы самой жизни, а Мэрфи лишь сформулировал их. Осколками 85-миллиметрового зенитного снаряда тряхнуло машину так, что она, застонав предсмертно, стала разваливаться в воздухе.

Вобщем, приземлился генерал под куполом парашюта на Исаакиевскую площадь, аккурат перед Мариинским дворцом, сбросил его, отстегнув подвеску, и сразу бегом — к зенитчикам.

— Где командир зенитной батареи?! — заорал он зенитному расчёту.

И невзначай как бы так кожаный реглан распахнул, чтоб зенитчики его Золотую Звезду Героя на груди увидали. Чтоб поняли, с кем имеют дело, засранцы. Невинное такое фронтовое кокетство. Потому как генеральские свои звезды он не носил на воротнике реглана (в воздушном бою все равны), так пусть хоть награды его заценят эти недоделки. Вышел один старлей, бледный, трясется весь, как бы не пристрелил его генерал сгоряча.

— Ты сбил меня? — строго так ему генерал.

— Я, товарищ... э-э-э... командир.

Генерал горячо схватил его ладонь двумя руками, потряс, и произнёс радостно:

— Молодец! Хвалю! Последний тряпочный сгорел. А то я боялся, что до конца войны мне на старье летать.

«Эх путь-дорожка, фронтовая...»

Май 1942 года, Керченский полуостров, Крымский фронт.
Эх, путь-дорожка фронтовая!
Не страшна нам бомбёжка любая...

Интересно, кто такие тексты придумывает? Этого поэта да под бомбёжку бы и посмотреть, как бы ему была не страшна «бомбёжка любая...» Нормальная такая главпуровская шапкозакидательская хрень: не страшны дескать, нам ни бомбёжки, ни обстрелы. А то ещё как-то привозили на передовую кинопередвижку и демонстрировали перед фильмом «Боевой киносборник». В нём два, приличных, вообще-то, актёра, Михаил Жаров и Николай Крючков, одетые в полушубки, наяривали на гармошке и пели залихватские частушки с припевом:

Что такое?
Вас ист дас?
Немцы драпают от нас!

В это время немцы блокировали Ленинград, осаждали Севастополь и вышли на подступы к Москве. А с экрана солдатам: «Немцы драпают от нас!» А немцы уже заняли Ростов, рвались к Волге, шли уличные бои в Севастополе, они оседлали хребты Кавказа, фашистский флаг развевался над Эльбрусом, танковые колонны Манштейна прорывались к Майкопу и Грозному. А артисты под гармошку:

Вас ист дас?
Немцы драпают от нас!

Похоже, что ГлавПУР делал всё, чтобы навсегда посеять недоверие солдат к официальным источникам.

Впрочем, песня фронтового шофёра ещё не была придумана, победный 45-й год впереди, и немцы не дошли ещё до Кавказа и Сталинграда. А пока водитель тылового снабжения 44-й армии Крымского фронта гнал свой ЗИС-5В по степям Керченского полуострова к армейской базе снабжения в Керчи.

«Не страшна нам бомбёжка любая...» Ох, страшна бомбёжка фронтовому шофёру. Кто только не бомбил его за полгода войны. И важные, степенные двухмоторные Дорнье, Юнкерсы и Хейнкели — на станциях и тыловых складах, особенно страшные пикировщики Ju-87, часами терроризировавшие прифронтовые дороги двухмоторные Мессершмитты Bf-110 и даже истребители не гнушались походя обстрелять военные грузовики. Не раз водитель бросал баранку и на ходу выскакивал из кабины в придорожную пыль. Вот и сейчас он ехал по пыльной степной дороге присматривая за прокалённым крымским небом: нет ли крылатого супостата? Потом уж, полвека спустя, пропаганда много сделает, чтобы убедить людей, что Крым всегда был татарским. А ведь были же на Керченском полуострове населённые пункты с красивыми русскими названиями: Семь Колодезей, Романовка, Марьевка, Мама Русская, Дорошенково, Марфовка, Петровское, Опасное, Капканы, Багерово, Ивановка. И греческие были названия: Феодосия, Ливадия, Симферополь, Севастополь. Были даже посёлки немецких колонистов: Мариенталь.

Главная проблема в степном Крыму — вода. Точнее, её отсутствие. Знаете, что такое крымская степь? Это высохшая до твердокаменного состояния, выжженная беспощадным крымским солнцем земля цвета застиранных выцветших солдатских штанов, светлое хаки. По этой степи ветер гоняет кусты перекати-поле, по-местному — курай. И полное отсутствие речек, а озёра — только солёные. Местные жители перегораживали дамбами овраги — балки, и собирали в них дождевую воду. Только там и можно было набрать воды для питья и в радиатор машины, воды жёсткой, солоноватой, дающей большое количество накипи. Водила гнал свою трехтонку в Керчь, облизывая сухим языком пересохший рот. Он старался дышать через нос — так организм теряет меньше влаги. И вот, где-то после Ивановки, его настигли два Мессера. Как говорится: вспомни дерьмо — вот и оно! Слёту они выпустили очереди по его грузовику. Шофёр тут же повернул баранку вправо, а сам, выключив зажигание, выскочил из фанерной кабины влево, в невысокую, колючую и выжженную беспощадным крымским солнцем траву.

* * *

Последние дни были каким-то непрерывным кошмаром Крымского фронта. 10 мая 1942 года немцы на шлюпках, тёмной ночью, обошли наши позиции и высадились в тылу 44-й армии, за посёлком Приморское, под Феодосией. И одновременно ударили с фронта. Наши войска, построенные в один эшелон, не имеющие даже окопов («спасибо» зато представителю Ставки Л. Мехлису, запретившему строить оборонительные укрепления «для поднятия наступательного духа»), в панике бежали с Ак-Монайских позиций. Надо сказать, фронтовая разведка заранее смогла точно установить день начала немецкого наступления, но подготовка к обороне рассматривалась тогда как измена. Потом Крымский фронт пытался закрепиться в середине полуострова, на остатках старинного Турецкого вала, но и там не успели построить оборону. И немцы, почти не имевшие танков, не имея численного перевеса в войсках и артиллерии, продолжали громить войска Крымского фронта. Неизвестно, чего тут больше: немецкого военного искусства, или нашего разгильдяйства.

* * *

Немецкие самолёты полетели себе дальше, к Керченской переправе, а водитель выбрался из сухих зарослей чертополоха и вытащил колючки из одежды и ладоней. Жёстка и колюча крымская трава, босиком по ней не пробежишься, замучаешься потом занозы выковыривать. Он снял с пояса флягу, сделал пару экономных глотков воды, долго полоскав рот перед тем, как проглотить её. Потом забрался в раскаленную солнцем кабину, завел двигатель и поехал дальше щуря глаза от ослепительно яркого крымского солнца. За холмом на дорогу выскочил лейтенант в грязной пропотевшей гимнастёрке, бежал видно, и сходу начал палить из ТТ:

— Стой! Стой, стрелять буду!

— Что такое? — спросил шофёр, притормозив.

Лейтенант вскочил на подножку к водителю.

— Возьми раненых до Керчи, у меня их восемь, все тяжёлые.

— Не могу, машина штаба полка с документами, не имею права подвозить.

— Возьми, сказал, а то пристрелю!

А что, и пристрелит, запросто.

— Ладно, поехали к твоим раненным.

Забрали в кузов раненных, бойцов, лейтенант садиться в кабину не стал, так и поехал, стоя на подножке со стороны водителя, чтобы успеть соскочить при авианалёте.

В Керчи шофёр спросил у девчонки-регулировщицы:

— Где тут военная комендатура?

— Езжайте в центр, к Митридату. Там возле военного порта, в здании бывшей таможни, и находится комендатура. Кстати, в том же здании и госпиталь, можете раненых сдать.

Доехали туда, сгрузили раненых, только не в госпиталь, а прямо на буксиры, стоящие у Генуэзского мола военной базы. Причальную стенку оцепили энкэвэдэшники из заградотряда с автоматами наперевес, пропуская матросов, несущих носилки с ранеными через цепь, и отпихивая остальных. Они выполняли строгий приказ командующего Крымским фронтом Д. Т. Козлова: «На тот берег — ни одного здорового, только раненых!» После выгрузки раненых шофёр, вместе ставшим вдруг никому ненужным лейтенантом, явились в комендатуру за дальнейшими распоряжениями. Там они получили такой приказ:

— Направляться на север Керчи, в посёлок Аджимушкай. Там создаётся полк обороны Аджимушкайских каменоломен. Поступите в распоряжение полковника Ягунова. Машину с документами — сжечь!

* * *

Оборона наших войск на Турецком валу 13 мая была прорвана, а 14 мая передовые части немецкой 170-й пехотной дивизии генерала Зандера ворвались на западную и южную окраины Керчи, у посёлка Камыш-Бурун. На господствующей над городом горе Митридат немцы установили артиллерийские батареи и расстреливали причалы с нашими войсками, пытающимися переправиться через пролив. А немецкие самолёты расстреливали суда и плавсредства в водах Керченского пролива. 15 мая немцы полностью овладели Керчью и дальнобойной артиллерией расстреливали все переправы через пролив севернее Керчи. Эвакуация превратилась в бойню.

* * *

— Тебя как зовут? — простецки спросил лейтенант шофёра, вдруг забыв о субординации и своём офицерском чине.

— Слава.

— Меня Женя, Грищенко, — лейтенант протянул руку. — Откуда ты, Слава?

— С Рязани.

— А я местный, керченский. Закончил медтехникум, работал в медсанчасти металлургического завода Войкова. Так вот что, Слава, в Аджимушкай, в скалу нам лезть не к чему.

— Куда?

— В скалу, так керчане катакомбы называют. Во-первых, под обстрелом, по дорогам забитым войсками и беженцами мы не доберёмся...

— Да и горючее у меня на нуле, — добавил шофёр.

— Во-во, и я о том же. А во-вторых — в скале нас ждёт погибель. Там темно, и нет ни воды, ни пищи. Уж поверь мне, я пацаном эти скалы вдоволь излазил, и аджимушкайские, и старокарантинские.

— Так что ж теперь нам — пропадать?

— Ну, это мы ещё будем сильно поглядеть. Запомни, Слава, керченский пацан Женька Грищенко не из того теста, чтобы просто так, за рупь-за двадцать сгинуть. Я и сам не пропаду, и тебе не дам, усёк? Тебе же вот что предлагаю: разговорчики о гибели прекратить, как вредные и пораженческие. Машину гони на самый конец мола-волнолома. Там мы разломаем деревянный кузов и из его бортов сколотим плот. Из досок сделаем вёсла и будем грести к кубанскому берегу.

— А сможем? Догрести?

— Наверняка нет, течение сильное. Но южнее поперёк пролива стоит песчаная коса Тузла, или, как у нас её зовут, Средняя Коса. Если хотя бы на неё нас вынесет — считай спасены. От неё идёт узкая отмель к Таманскому берегу, можно пешком дойти, хотя воды по горло. В некоторых местах глубина до двух метров будет, придётся проплыть маленько.

— Я плавать не умею, — возразил водила.

— А доски у нас на что? И вообще, Славка, не нравится мне твоё настроение, с таким на фронте пропадёшь. Чтобы не случилось — никогда не дрейфь, держи хвост пистолетом. Если будешь делать всё, как скажу — останешься живым. Понял?

— А ты меня, не агитируй, не агитируй, лейтенант! Чай, не на собрании, и на фронте я поболе твоего буду. Ещё ты меня учить будешь, необстрелок зеленый. — Огрызнулся водитель.

Лейтенант хотел одернуть бойца, но, запнувшись, промолчал. Дисциплина в отступающих частях разгромленного Крымского фронта разваливалась прямо на глазах.

А водитель добавил:

— Кстати, кузов ломать на доски вовсе необязательно. Можно открутить стремянки, крепящие его к раме, потом скинуть кузов воду, вот и плот готовый будет. А из досок заднего борта можно весла сделать, будем грести ими к кубанскому берегу.

— Ну… тебе виднее, конечно. Давай, действуй.

Причал к тому времени уже опустел. Буксиры и сейнеры ушли, и народ, военный и штатский, потянулся на север, к переправе у посёлка Еникале, напротив косы Чушка, там эвакуация ещё продолжалась, другая переправа действовала у Керченской крепости. Въехав на край волнолома, шофёр достал с машины инструменты и они с лейтенантом начали быстро откручивать стремянки кузова. Из крайних домов уже слышались залихватские переливы гармошки и частушки:

...

— Калина-малина,
хер большой у Сталина,
больше чем у Рыкова
и у Петра Великого!

...

— Празднуют, сволочи, приход немцев. Быстро же они Багеровский ров забыли.

— Что это такое? — спросил шофёр.

— В первую оккупацию, в ноябре 41 года, немцы собрали семь тысяч жителей Керчи и расстреляли их у противотанкового рва в посёлке Багерово.

(Документы по Багеровскому рву звучали в обвинительном акте на Нюрнбергском процессе. — Автор.)

Когда уже начало смеркаться, они оттолкнулись от берега и стали усиленно грести на восток.

А вдогонку им неслось:

...

Эх, яблочко,
Ты замечательно!
Красной Армии пиздец —
Окончательный...

...

Удалившись от берега, увидели, что весь пролив усеян чёрными точками: лодки, баркасы, плоты, просто пловцы, все гребли в сторону Тамани. И над ними — расстреливающие их на бреющем немецкие самолёты. На их счастье, немцы кружили севернее их, у основной переправы.

* * *

Войска Крымского фронта, отражая атаки немцев, до 20 мая переправлялись через Керченский пролив на таманский берег. Удалось эвакуировать 120 тысяч человек, из них свыше 23 тысяч раненых. Фронт потерял свыше 150 тыс. человек, 4646 орудий и минометов, 496 танков, 417 самолетов, 10,4 тыс. автомашин и многое другое. В Аджимушкайские каменоломни ушли около 15 тысяч бойцов и несколько тысяч человек гражданского населения. Бои подземного гарнизона продолжались до 31 октября — 170 суток.

* * *

В середине пролива быстрое течение понесло их к югу, в Чёрное море. Шофёр с лейтенантом гребли изо всех сил, чтобы течение вынесло их на Среднюю Косу. Но, в конце концов, их вынесло на сети, выставленные рыбаками, и там они безнадёжно застряли. Они пробовали кричать, призывая помощь, но над Керченским проливом тогда стоял сплошной крик тонущих людей, никто уже не обращал на это внимание, да и судёнышки с лодками шли переполненные. Вдруг из темноты показался буксир, тянущий к ним переполненную баржу. Около них буксир сбавил ход и боцман с баржи крикнул шофёру:

— Эй, на плоту, лови конец! Да принайтовь своё корыто покрепче.

— Чего? — не понял тот.

— Ну, эта... держи чалочку, привяжи её к плоту, на буксире вас потащим.

— Тьфу ты! — сплюнул лейтенант. — Ну и гонору у вас, у флотских.

Краснофлотец сразу стал серьёзным:

— Не плюй никогда в море, военный, беду накличешь.

Так и пошли они на буксире за баржей. Когда уже почти причалили к берегу, со стороны керченского берега вдруг налетели «Мессеры» и стали расстреливать их, очередь прошила очередь летёхе живот.

Тот взвыл сразу:

— Как? Почему меня! Я не хочу умирать! Не хочу!!!

Шофёр подхватил его, чтоб тот не свалился в воду, а лейтенант схватил водилу за руку и сильно, с дрожью, сдавил её. Шофёр много раз видел смерть на фронте, но вот такое активное неприятие её встретил впервые. Обычно к своей возможной гибели относились с фатализмом: ну пришла твоя смерть — значит судьба. Но лейтенанту было просто невозможно смириться с мыслью о своей кончине.

— Нет, Славка, я не мокрым пальцем деланный, я не умру, понял! Пусти, пусти, я сказал, хрен с бугра!

Он начал рваться из рук шофёра, тот подумал: «Агония началась». Лейтенант вырвался и прыгнул в воду, но одной рукой крепко продолжал держаться за плот.

— Женька, ты что делаешь, утопнешь, ведь! Держись, я сейчас тебя вытащу.

— Не сейчас, через минуту. От холодной воды раны свернуться, а солёная морская вода с йодом продезинфицирует раны, — вдруг заговорил Женька. — И не спорь Славка, мне лучше знать, я всё-таки лейтенант медслужбы.

* * *

«По приказу Советского Главного Командования наши войска оставили Керченский полуостров. Войска и материальная часть эвакуированы. Эвакуация проведена в полном порядке».

Из вечернего сообщения Совинформбюро от 23 мая.

...

Лето 1977 года. Учебное хозяйство Антай Чапаевского сельского профтехучилища N4, Советский р-н Крымской области.

Вечер. Солнце почти зашло, но жара ещё нее спала. Лягушки на берегах Северо-Крымского канала уже начали свой оглушительный вечерний концерт. Мы втроём сидим на буртах смолоченной пшеницы на зернотоку, и ждём машины, которая отвезёт нас в училище. Мы — это я, мой друг Мишка Бочаров и наш преподаватель слесарного дела Вячеслав Григорьевич, на время уборки он исполнял обязанности заведующего зернотока. Я тогда работал помощником комбайнера на комбайне СК-5 «Нива», а Мишка на колёсном тракторе «Беларусь» возил прицепами ПТС измельчённую солому от моего комбайна. Вячеслав Григорьевич и рассказал нам эту историю.

— А что было потом с Женькой?

— До берега он живым дотянул, а там его в госпиталь отправили, больше я его не видел. На сборном пункте, где собирали наши битые остатки Крымского фронта, оказалось, что с нашего полка я один только уцелел. Потом всю войну прошёл шофёром, после войны дослужился до капитана, был зампотехом автобата. Попал под хрущёвское сокращение армии и приехал жить в Крым. Уж так я проклял этот Крым в войну, что еле живым отсюда выбрался, а вот жить почему-то сюда приехал. Всё время вспоминал о нём.

...

А друг мой, Мишка Бочаров, был убит на той же самой Керченской дороге, когда на КАМАЗе возвращался с дальнего рейса. Убит не немцами, местными бандитами, было это в декабре 1999 года. Но это уже совсем другая история.