Ша, пацаны!
Ша, пацаны, ша! Молчать, шпаки, герои тыла, слуги народа, готовые служить этому народу за депутатские льготы и пайки, но не служившие этому же народу в казармах, а также все примкнувшие к ним и сочувствующие. Сейчас поддал я неплохо на дне рождения шефа (он тоже служил) и расскажу, как это было на самом деле.
И не хрен кидать в меня какашками: «Ах, какой ты бяка, какой подонок!» Кто там был тот меня поймёт, а кто не был, тот мне не судья.
Это хорошо, конечно, уступить даме место в автобусе. А вот уступить ей место в шлюпке, когда судно тонет слабо? Только не надо хлестаться: «Да я, да ни за что, да золотые горы обгажу, но поступлю как истинный джентльмен!» Как говорит украинская поговорка: «Зарекалась свинья дерьмо не есть». Вот и вы не зарекайтесь. Чтобы уступить место в последней шлюпке на тонущем судне, как мужчины на «Титанике», чтобы отдать свой спасательный жилет ребёнку, как грузинский профессор Жордания, спасший тем американскую девочку с тонущего авиалайнера, но погибший сам для такого поступка надо вырасти, всей своей жизнью. Надо не просто много прожить, надо многое пережить. А устно проповедовать мораль храбрости много не надо. Мне всю жизнь проповедовали коммунистическую мораль дядьки и тётки, которые потом первыми рванули в храмы, неумело крестясь. Десятилетиями втирали нам про «опиум для народа» и вдруг уверовали... «Не верю!»
Я приму упрёки (справедливые!) в свой адрес, только от тех, кто побывал в таких скотских условиях как я, или в ещё худших.
Итак, Карелия, занесённый снегами, забураненный, занюханный гарнизон, окружённый непроходимыми лесами. Сорокаградусные морозы, небо в жёлто-зелёных сполохах северного сияния, сборно-щитовые казармы на берегу озера Верхнее Хуаппа-Ярви, покрытого льдом девять месяцев в году. Две роты стройбатовского отряда, занимающиеся лесоповалом. Мы жили впроголодь, разделённые сроком службы, национальной рознью, культурными, языковыми, религиозными и прочими различиями, дедовщиной, наконец, которую ещё не догадались называть неуставными отношениями. Сказать, что отношения между солдатами были плохие это ничего не сказать, это была настоящая вражда. Верен анекдот, что стройбату боятся давать оружие, мы бы просто перестреляли друг друга. А первыми бы расстреляли командиров. Потому что такая обстановка сложилась при полном похуизме командиров, которым нужен был только план по заготовке леса, остальное их не волновало.
Особенно наша вражда проявлялась в столовой. В столовую не входили, а врывались, хватая со стола, что плохо лежит. Никакого товарищества и «поделись с ближним» не было и в помине. Хорошо проповедовать такое, когда сыт и в тепле. А вот когда на подъёме, резко вскакивая с постели, падаешь в голодном обмороке обратно, и темнеет в глазах? Если голоден настолько, что заплесневевший хлеб и позеленевший маргарин вызывают не отвращение, а здоровый аппетит? И когда, видя как другие солдаты гужуются над посылкой, из последних капель гордости удерживаешь себя, чтобы не заглядывать искательно им в глаза, а отворачиваешься, пряча голодный взгляд, выдающий тебя с потрохами?
Что меня удерживало, чтобы не сбежать домой, как некоторые салабоны? Вовсе не слова о присяге и долге. И не боязнь сесть за дезертирство. Но вот представить себе, что моим родителям скажут: «Ваш сын сбежал из армии, не выдержав трудностей», этого я бы не смог перенести. Если б мои друзья и знакомые в деревне узнали бы, что я сбежал, не выдержал не перенёс бы этого. Пусть что угодно, только не это.
Итак, ворвались мы в столовую на ужин (чёрная полусгнившая толченая картошка, «пюре», и жареная треска), расхватывая жратву со столов, торопливо глотая и запивая горячим чаем, обжигая рот. Первыми, понятно, хватали самое вкусное жареную рыбу, дедушки и бойцы с узким разрезом глаз. Не сочтите за национализм, так было на самом деле. Видимо, у них инстинкт выживания сильнее. Славяне жить тоже хотели, но морально не готовы были рвать глотку другому ради своего выживания, не тот менталитет. Но вот и я, изловчившись, ухватил жирный жареный хвост трески у одного зазевавшегося «воина Аллаха». Он, возмутившись, заорал на меня:
Чо, обурел в корягу, салабон, да? Я твой нюх топтал!
Ничего не сказал я ему, но, вдохновлённый голодом и целым днём работы в тайге на самосвале, просто долго посмотрел ему в глаза, очень многообещающе посмотрел. И почудилось ему в моём взоре: дальняя дорога в родной аул в оцинкованном гробу, пустые хлопоты его родителей с погребением, и моё свидание в казённом доме с трефовым прокурором.
И он промолчал. Жить-то хочется. А рыба, ну что рыба пусть плывёт себе дальше.
И сел я с алюминиевой миской, в котором лежали половник «пюре» и отвоёванный кусок трески. А напротив сидел тракторист с лесоповальной бригады, молдаванин Миша Гелас. Мы с ним не работали вместе, не земляки (я с Крыма призвался), не друзья. С одного призыва, правда. И Миша, громко проглотив слюну, низко наклонился над тарелкой, старясь не глядеть на меня. Не смог я есть, чуть не подавился. И, поколебавшись, разломил хвост трески на два куска. Один был побольше. Ещё дольше поколебавшись, испытав страшные муки совести и жадности одновременно (амбивалентность, ети ее!), взял кусок поменьше и дал его Мише:
Держи, братан.
Спасибо, сказал Миша.
А за моей спиной стоял наш прапорщик, ротный старшина. Его совсем недавно назначили старшиной, и он тихо охреневал, глядя на наши порядки.
И он взял мою тарелку и отдал Мише, а его тарелку поставил мне. Большего стыда я за всю жизнь не испытывал. И одного такого случая более чем достаточно, более, чем все проповеди о любви к ближнему. Это ведь просто слова, звиздеть не мешки ворочать.
На всю жизнь тогда усвоил правила чести. А для тех, кто этого в жизни не испытал: что такое делиться последним куском, когда сам падаешь от обмороки от голода, им не понять, что означает: «сам погибай а товарища выручай!» Для них это просто слова, пустой звук, как и честь, долг, Родина.
И огромное спасибо нашему старшине. Обычный советский прапорщик, с типичной для советского прапорщика фамилией Купченко. Сейчас я почёл бы за честь поздороваться с ним, проставиться ему. Но увы, не видел после службы никогда.
А порядок в нашей роте старшина вскоре навёл. Не уставной порядок, чтоб верхняя пуговица с крючочком были застёгнуты и кровати-одеяла по линеечке выровнены, а настоящий порядок. И дедушек поприжал. И на кухне жратву стали меньше разворовывать. И за стол садились по порядку, не хватали как звери.
А вы говорите...
Нет, вы, те кто не служили не судьи мне. Вы не делились ПОСЛЕДНИМ.
За что ж Анвара-то?
Комиссия из Главпура, о неизбежности которой все время твердили большевики, тьфу! командиры, таки прибыла к нам.
В этот отряд, в Игишу, меня перевели с Карелии за пять месяцев до дембеля, так сложилось. Место примечательное, раньше тут, как и в соседней Нименьге, там тоже стоял стройбат от 908 ЛПК, находились зэковские бараки отдельных лагпунктов Соловецкого лагеря особого назначения. О лагере в Нименьге еще Солженицын писал в своем «Архипелаге». Так что места исторические, сразу понимаешь свое предназначение и место в армии в зэковских бараках.
Замполиты в каждой роте, разумеется, были, но никакого намека на партполитработу и политпросвещения, комсомольские собрания, наглядная агитация отсутствовали, как явление. Вся политпропаганда замполитов сводилась к одному: работать, сукины дети, работать!
А тут вдруг комиссия из Москвы, проверять нашу идейную закалку. Судорожными усилиями замполитов, а по большей части привлеченных солдат, слепили кой-какую наглядную агитацию для ленинских комнат. Откуда-то, кажется из библиотеки, нашли портрет Ленина и повесили его (хорошо хоть, к стенке не поставили :) в ленкомнате.
Сам замполит, пухлощекий юноша, метался среди военных строителей и поспешно инструктировал их:
Если командиры из инспекции спросят вас, как часто бывают у нас политзанятия, говорите что каждую среду. А если спросят, что в мире деется, говорите Анвара Садата убили.
О-ба-на, искренне изумились мы. Оказывается, Садата грохнули! А за что его... убили то?
Не ваше дело! Взорвался замполит. За что надо за то и убили!