Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Четыре шага

1

Корреспондент «Красной звезды», интендант второго ранга Лопатин, сидел в приемной члена Военного совета Крымской армии, ждал адъютанта и смотрел в окно.

Шел четвертый месяц войны. Симферополь жил полувоенной-полумирной жизнью конца сентября 1941 года. Под окнами штаба из запыленных «эмок», обтирая платками черные от пыли лица, вылезали обвешанные оружием командиры, только что приехавшие с Перекопа и Чонгара. На другой стороне, у ларька с голубой вывеской «Мороженое», толпились в очереди пестро, по летнему одетые женщины. Стояла сухая осенняя крымская жара.

Лопатин только вчера вечером вернулся из двадцатидневного плавания на подводной лодке, застал на узле связи пачку раздраженных телеграмм редактора и, до утра просидев за машинкой, по телефону, кружным путем, через Керчь и Ростов, продиктовал статью редакционной стенографистке.

Пока Лопатин был к плавании, положение на юге ухудшилось, и, хотя в утреннем сообщении Информбюро стояла та же самая фраза, что он читал двадцать дней назад, — «наши войска вели бон с противником на всем фронте», — сидевшие в Симферополе газетчики рассказали, что за это время немцы переправились через Днепр у Каховки и, выйдя к Мариуполю, отрезали Крым.

Утром, по телефону Лопатин не застал редактора и теперь колебался — лететь ли в Москву, как было условлено раньше, или в связи с новой обстановкой оставаться в Крыму.

Желание решить свое ближайшее будущее и привело Лопатина к члену Военного совета армии дивизионному комиссару Пантелееву. Надо было посоветоваться с ним и попытаться дозвониться по ВЧ до редактора.

Дверь кабинета отворилась, из нее выбежал с папкой бумаг совсем молоденький младший политрук. У него было розовое, чистенькое лицо, еще сохранившее ту улыбку, с которой он выслушал последнюю шутку начальства. Положив нанку на стол, он скользнул глазами по пыльным, с широкими голенищами, солдатским сапогам интенданта второго ранга и вопросительно уставился на него.

— Вы адъютант члена Военного совета? — спросил Лопатин, поднимаясь со стула, хотя и был старше по званию.

— Да.

— Доложите, пожалуйста, обо мне дивизионному комиссару.

Лопатин назвал газету и свою фамилию.

Минуту спустя он уже входил в кабинет мимо посторонившегося адъютанта. За письменным столом, позади которого, у стены, стояла заправленная солдатским одеялом копка, сидел дивизионный комиссар Пантелеев, бритоголовый, краснолицый человек с очень черными бровями. Лопатину самому не привелось встречаться с ним на финской войне, но от своих товарищей, служивших во фронтовой газете на Карельском перешейке, он слышал много рассказов о Пантелееве как о человеке замечательной храбрости.

Здороваясь, Пантелеев привстал. Он был невысок ростом и плотен. На нем была бумажная гимнастерка с двумя орденами Красного Знамени и синие суконные бриджи. На толстые, короткие ноги были натянуты только что начищенные, резко пахнувшие ваксой сапоги.

Он слушал Лопатина, глядя прямо на него своими черными глазами, и потирал бритую голову то в одном месте, то в другом, словно проверяя, хорошо ли побрил его парикмахер.

Узнав, что Лопатин хочет созвониться с редактором, Пантелеев приостановил его движением руки, снял трубку ВЧ и приказал, чтобы его соединили с Москвой.

— Положение у нас в Крыму такое, — сказал он, до конца дослушав Лопатина, — войска стоят на позициях, оборона готова, немцы подошли впритирку, но когда начнут — трудно сказать. Крыма им, пока живы, не отдадим, — значит, придется драться. — Пантелеев сказал это безо всякой аффектации и улыбнулся.

У него за спиной затрещал телефон, и он, быстро повернувшись, снял трубку. Судя по восклицаниям Пантелеева, Лопатин понял, что они с редактором на короткой ноге.

— А ты оставь его у меня насовсем, чего ему ездить взад-вперед, — говорил в трубку Пантелеев. — Почему жирно, ничего не жирно, у тебя их много, а мы начинающие, только еще воевать начинаем. Берите трубку, — сказал он Лопатину и снова улыбнулся.

Сквозь сухое многоголосое жужжание ВЧ Лопатин услышал знакомый кашляющий голос редактора.

— Оставайся пока у Пантелеева, — сказал редактор. — Только когда будешь ездить с ним — смотри! А то я его знаю — и сам угробится, и тебя угробит. — Редактор хохотнул в телефон, и его далекий московский смешок оборвался где-то посередине.

— Значит, остаетесь, — сказал Пантелеев и быстро и внимательно, уже как собственность, оглядел своими черными глазами Лопатина.

Перед ним на стуле сидел худощавый жилистый человек в круглых металлических очках. Лицо у него было узкое и худое, а глаза за очками — твердые и холодноватые. Этот человек показался Пантелееву чем-то похожим на знакомого ему по финской войне писателя Павленко, но книг Лопатина он не читал, хотя в документах интенданта второго ранга тоже значилось: писатель.

— А вы не больны? — спросил Пантелеев, вглядываясь в бледное после долгого подводного плавания лицо Лопатина.

— Нет, не болен.

— А жилье у вас есть?

— Есть койка в гостинице.

— Будьте здесь завтра в шесть утра, — сказал Пантелеев, вставая и с пяток на носки покачиваясь на коротких толстых ногах. — Поедем на Перекоп. — И пожал Лопатину руку.

Вернувшись в гостиницу, Лопатин лег в постель, так и не поев в этот день. Он рассчитывал перекусить запасами, оставленными в вещевом мешке перед уходом в плавание, по мешок был пуст, даже от сухарей остались одни крошки. Редакционный шофер Мартьянов, с которым Лопатину и раньше не удавалось поставить себя в положение начальника, за три недели его отсутствия, очевидно, совсем отбился от рук. Ни в гостинице, ни около нее не было ни Мартьянова, ни машины, он даже не посчитал нужным оставить хотя бы записку. Усмехнувшись над собственной, начинавшей ему надоедать безрукостью, Лопатин сбросил сапоги, не раздеваясь повалился на койку и заснул мертвым сном.

2

В пять утра, когда Лопатин проснулся, ни шофера, ни машины все еще не было. Оставалось надеяться, что у Пантелеева найдется лишнее место.

У подъезда штаба стояла «эмка». Розовый младший политрук держал в руках небольшой чемоданчик, — «наверное, с едой» — завистливо подумал Лопатин, — бранил немолодого шофера в плохо пригнанном новом обмундировании.

— Так ведь, товарищ Беликов, — оправдываясь, говорил шофер, прикручивая проволокой бачок с запасным бензином к заднему буферу машины, — вы же поймите...

— Во-первых, обращайтесь по званию, — строго прервал его розовый младший политрук и, увидев Лопатина, подчеркнуто официально козырнул ему. — А во-вторых, я все помню: велено было вам взять три банки, а вы взяли две.

— Так ведь для рессор будет тяжело, — не отрываясь от своего занятия, миролюбиво ворчал шофер. — Ведь дорога-то какая...7

— Я не слышу, что вы там говорите. Встаньте, когда говорите с командиром.

Шофер, прикручивавший бачок сидя на корточках, встал, неловко опустив руки по швам. По его лицу было видно, что он обижен, с удовольствием послал бы адъютанта к чертовой матери, но не решается.

В эту минуту из подъезда вышел Пантелеев.

— Как у вас, все готово? — обратился он к шоферу.

— Все в порядке, товарищ Пантелеев, — весело сказал шофер, торопливо вытирая руки тряпьем.

Младший политрук посмотрел на него уничтожающим взглядом, — он даже к дивизионному комиссару ухитрялся обратиться не по званию. Однако сделать замечание в присутствии начальника адъютант не посмел и только, зло поджав губы, глянул в спину шофера: мол, погоди, придет время, я с тобой поговорю!

— Раз все в порядке, значит, едем, — сказал Пантелеев и, пожав руку Лопатину, сел впереди.

Лопатин и политрук сели сзади. Шофер захлопнул дверцу, и машина тронулась.

Пантелеев снял фуражку, и через минуту его бритая голова стала беспомощно склониться то вправо, то влево. Он спал. Лопатин и адъютант ехали молча. Лопатина клонило ко сну, а младший политрук, открыв до отказа боковое стекло и высунув в него голову, неотрывно следил за воздухом.

Через два часа, когда машина подъехала к развилке дорог, из которых одна шла к Перекопу, а другая поворачивала на Чонгар, Пантелеев, как по команде, проснулся, пошарил рукой и, надев скатившуюся на пол машины фуражку, сказал шоферу, чтобы тот сворачивал направо, к Чонгару. Лопатин не собирался ничего спрашивать, но Пантелеев сам повернулся к нему, чтобы объяснить, почему они едут на Чонгар, а не к Перекопу, как собирались вчера.

Оказывается, на Перекопе по-прежнему была тишина, а на Чонгаре немцы вчера днем неожиданно вышли к станции Сальково лежавшей перед нашим передним краем, и заняли ее. Сальково по предварительному плану оборонять не предполагалось, но батальон, стоявший там в охранении, после внезапной атаки немцев оказался отрезанным на той стороне, за станцией.

— Я там был вчера вечером, — сказал Пантелеев, и Лопатин понял, почему он сразу, сев в машину, заснул. Очевидно, он так и не ложился спать. — Пытались в ночном бою отбить станцию и вывести батальон. Сегодня придется повторить — вчера не вышло.

И он стал рассказывать, почему не вышло: кругом все уже было заминировано, и, чтобы прорваться к Сальково, оставалась только узкая полоса в несколько десятков метров с двух сторон железной дороги. Полк был еще не воевавший, да вдобавок недавно развернутый, укомплектованный из запаса, как, впрочем, и вся дивизия. В ночном бою все перепуталось — чуть не постреляли друг друга. Пришлось остановиться, чтобы навести порядок, подготовить огонь артиллерии и сегодня утром начать сначала.

— Ну и командир дивизии вчера, но правде сказать... — Пантелеев оборвал себя на полуслове и, обращаясь к младшему политруку, сказал: — Спел бы, а, Велихов! Прилетят — услышим. Подними стекло — пыль!

Велихов обиженно поднял стекло — он заботился о безопасности дивизионного комиссара, а тот сказал об этом так, словно адъютант следил за воздухом из трусости. Потом он задумался и негромко, душевным тенором затянул песню о коногоне, которого завалило в шахте. «...А молодого коногона его товарищи несут...» — пел он, и его розовое молодое лицо делалось с каждым куплетом песни все добрей и печальней. Лопатин никогда не слышал этой песни.

— Паша, шахтерская, — сказал Пантелеев и согнутым пальцем потер глаз.

— А вы откуда, товарищ Пантелеев? — спросил неисправимый шофер, и у младшего политрука слова сделалось строгое лицо.

— Я-то? — воспринимая это штатское обращение к себе как самое естественное, переспросил Пантелеев. — Из-под Елакиево. А вы?

— Ворошиловградский, — сказал шофер и затормозил. — По-моему, теперь налево? Второй раз едете, надо помнить! — сказал Пантелеев и, посмотрел налево. — Сворачивайте.

«Эмка» подъехала к штабу дивизии. Он размещался в километре от видневшегося на пригорке небольшого хутора. Повсюду змеились ходы сообщения. Несмотря на здешнюю бедность лесом, штабные землянки были перекрыты толстыми бревнами в три-четыре наката, чувствовалось, что с противовоздушной защитой тут постарались на совесть.

Адъютант командира дивизии, прислушиваясь к воздуху, заметно нервничал и, покрикивая на шофера, поспешно загонял под маскировочную сетку «эмку», на которой приехали Пантелеев и Лопатин.

Командир дивизии — генерал-майор с лицом, которое было трудно запомнить, — встретил приехавшего Пантелеева так подобострастно, что показался Лопатину меньше ростом, чем был па самом деле. Поскрипывая новыми ремнями, он все время нагибался с высоты своего саженного роста к Пантелееву, шлепая ему губами в самое ухо, и мягко, но настойчиво теснил Пантелеева по ходу сообщения. Он хотел вести предстоявший ему неприятный разговор внизу, в блиндаже. Наконец Пантелеев отодвинулся от него, с недоброжелательным интересом посмотрел генерал-майору прямо в глаза и, выйдя из хода сообщения, сел на траву на открытом месте.

— Садитесь,— сказал он генерал-майору, хлопнув рукой по земле.

Генерал-майор хотел удержаться и не взглянуть на небо, но не удержался, все-таки взглянул и только после этого сел рядом с Пантелеевым.

— Вас что, разбомбили, что ли? — взглянув на небо, а потом на генерал-майора, спросил Пантелеев.

— Как? Почему разбомбили? — не поняв насмешки, переспросил генерал.

— А я думал, разбомбили,— сказал Пантелеев,— больно уж вас под землю тянет. Как с Сальково?

— В десять пятнадцать, как приказано командующим, повторим атаку,— ответил генерал-майор и, побоявшись, что задел самолюбие члена Военного совета, поправился: — Как приказано Военным советом армии, так и будет сделано.

Пантелеев поморщился.

— Приказано, приказано,— проворчал он. — Вам вчера было приказано, а вы дотянули до ночи и провалили.

— Неудача, товарищ член Военного совета,— разведя руками, сказал генерал. — Случается! Вы сами вчера видели.

— Неудачу-то я видел,— проговорил Пантелеев медленно и задумчиво, словно восстанавливая перед глазами зрелище вчерашней неудачи. — Неудачу-то я видел, — повторил он, — а вот вас там, где была у вас неудача, я не видел. Командира полка видел, а вас нет.

— Совершенно правильно, — с покорным бесстыдством сказал генерал. — Я на другом боевом участке в это время был.

— На другом? — Пантелеев посмотрел на генерала, потом на щель, в конце которой виднелся вход в генеральский блиндаж, и хмыкнул.

— А сегодня,— после паузы спросил он,— тоже будете во время атаки на другом участке, или как?

— Никак нет,— сказал генерал и, завернув рукав гимнастерки, посмотрел на большие часы. — В девять тридцать прибудет командующий, и двинемся вместе на НП полка.

— Командующий? — протянул Пантелеев. То, что сюда приедет командующий, было для него неожиданностью.

— Так точно, пятнадцать минут назад звонил, предупреждал,— сказал генерал, в душе довольный тем, что с приездом командующего он не останется один на один с Пантелеевым — непрошеным свидетелем его вчерашней неудачи.

— Он мне с ночи не говорил — значит, передумал,— сказал Пантелеев. — Слушайте, товарищ Кудинов,— он впервые назвал генерала по фамилии,— а как у вас все-таки дела на Арабатской Стрелке, только не в общих чертах, а конкретно?

— Под утро прошел слух, что туда ночью просочились немцы.

— Вот именно,— перебил его Пантелеев,— об этом я и спрашиваю.

Кудинов чуть заметно пожал плечами.

— По полученным нами предварительным сведениям, это не соответствует действительности, но я дал приказание, чтобы в дальнейшем уточнили окончательно.

— Предварительно... окончательно... — пробурчал еле слышно, но сердито Пантелеев,— а конкретно — порядок там у вас или нет?

— Порядок! — набрав полную грудь воздуха, отчеканил генерал.

— Ладно,— сказал Пантелеев, вставая и протягивая ему руку. — Дожидайтесь командующего и воюйте.

— А вы? — удивленно спросил Кудинов.

— А я поеду на Арабатскую Стрелку, раз у вас там все в порядке.

Он сказал это с грубоватой иронией, к которой Лопатин начинал привыкать,— она означала, что Пантелеев ни на грош не верит в тот порядок, о котором ему доложил генерал.

— А может быть, позавтракаете в ожидании приезда командующего — там, на хуторе, у меня все приготовлено, а, Андрей Семенович?

Кудинов гостеприимно повел рукой в сторону белевшего на бугре хуторка. Он был зол на Пантелеева, но желание загладить вчерашнее было сильнее обиды.

— Нет уж, поеду. Спасибо, — буркнул Пантелеев. — А позавтракать все ж таки надо, — зевая и потягиваясь, сказал он вскоре после того, как они отъехали от кудиновского штаба. — Вы кушали?

Лопатин подумал, что этот вопрос относится к нему, и хотел ответить, но, оказывается, Пантелеев спросил не его, а шофера.

— Немножко подзаправился, — ответил шофер.

— На немножко далеко не уедешь, — сказал Пантелеев и обратился на этот раз уже к Лопатину:

— А вы?

— Не успел, — сказал Лопатин.

— И мы с Велиховым тоже не завтракали, — кивнул Пантелеев на адъютанта. — Я у Кудимова отказался — боялся, что хоть и на хуторе, а все же куда-нибудь в щель засадит. Сворачивайте к копне, вон к той, дальней... — показал он шоферу.

Машина стала и теин огромной копны сена. Высоко над степью кружился немецкий разведчик. С разных сторон по нему лениво постреливали из пулеметов и винтовок.

Велихов открыл чемоданчик, раскинул на сене салфетку, достал помидоры, огурцы, хлеб, крутые яйца и термос с чаем. Разложив все на салфетке, он подошел к шоферу и стал злым, хорошо слышным шепотом снова, как в Симферополе, пилить его, требуя, чтобы тот развернул машину не так, как она стоит, а как-то по-другому, чтобы она стояла на ходу и ее не было видно сверху. Во всем этом не было никакой необходимости — и тени копны машины сверху и так не было видно, а в открытой степи она, как ее ни поверни, все равно стояла на ходу.

Пантелеев достал из чемоданчика пузырек с тройным одеколоном, вытер руки сначала одеколоном, потом насухо платком и сел. Нарезая ломтями хлеб и толстыми ломкими пальцами быстро очищал одно за другим яйца, он прислушивался к разговору.

Наконец обиженный шофер не выдержал и огрызнулся.

Лопатин смотрел на сидевшего рядом с ним Пантелеева — ему было интересно, как тот поступит.

Пантелеев дочистил последнее яйцо и сложил скорлупу в обрывок газеты:

— Давайте кушать.

Велихов подошел и сел, а шофер обиженно отошел в сторону, сделав вид, что предложение Пантелеева к нему не относится.

— А вы, — сказал Пантелеев, — идите кушать!

— Нет, спасибо, — ответил шофер. — Я не хочу кушать. Но могу.

— Почему же не можете? Со мной не хотите, что ли? — спросил Пантелеев, расстегивая воротничок и поудобнее примащиваясь на охапке сена.

— С вами я могу, а с ними не хочу. — Шофер пальцем показал на адъютанта.

— Тут я, а не он хозяин, — сказал Пантелеев. — Стол-то мой, раз я зову, давайте кушать.

Шофер покосился на адъютанта, подошел и присел на корточки рядом с Лопатиным.

Завтракали минут двадцать. Еле видные в небе разведчики теперь гудели сразу в нескольких местах, в небе лопались белые шарики зенитных разрывов.

— Вы на Западном фронте были? — поглядев на небо, спросил Лопатина Пантелеев.

— Был с июня до августа.

— А я до сентября. Я здесь неделю всего. — Пантелеев снова посмотрел на небо. — Там, на Западном, на это уже и внимания не обращают, а здесь в щели лезут. Дело привычки; но, пока один привыкает, другого уже убивают. Так и вертится чертово колесо... Собирай, Велихов, да поедем, — кивнул он на салфетку и оставшуюся еду.

— Так по-вашему, что дороже на войне, — вставая, спросил Пантелеев у Лопатина (Велихов и шофер уже пошли к машине), — храбрость или привычка?

— Привычка, — не думая, ответил Лопатин. Пантелеев покачал головой.

— Что, неправда?

— Правда, но жалко, — сказал Пантелеев. — Жалко, что много храбрых людей до этой привычки не доживают. Сколько раз я на маневрах был, десятки раз, а на поверку вышло: война как вода, — пока не нырнешь в нее, плавать не научишься. Как там, уложились?

3

К переправе на Арабатскую Стрелку подъехали только в одиннадцатом часу. На месте переправы берег был отлогий, мелкая вода пролива играла прохладной осенней рябью. Вдали, в семи километрах, над серой водой поднималась желтовато-серая полоска Арабатской Стрелки.

Рыбаки из Геническа, здоровые, шумные парии в закатанных до колен штанах, выскакивая из лодок, одну за другой подтаскивали их по мелководью поближе к берегу. На лодки грузилась стрелковая рота. Красноармейцы, так же как и рыбаки, разувались, подсучивали штаны и, держа в руках сапоги, перебирались в лодки. Немного подальше на берегу сидела еще одна рота, ждавшая переправы.

Переправой распоряжался толстый немолодой полковник — южанин по виду. Увидев выходящего из машины дивизионного комиссара, полковник подобрал толстый живот, сделал несколько шагов навстречу, вытянулся и, почему-то — Лопатин еще не понял почему — уже заранее волнуясь, доложил, что он командир полка полковник Бабуров и что во вверенном ему полку все в порядке.

— Чем сейчас заняты? — спросил Пантелеев, внимательно глядя на него.

Полковник сказал, что сейчас он занят тем, что отравляет вот эти две роты на Арабатскую Стрелку и сам тоже переправляется туда.

— Верно ли, что не то вечером, не то ночью на нашу Арабатскую Стрелку немцы пролезли? — спросит Пантелеев.

Полковник ответил, что нет, что на Арабатской стрелке все укреплено, организована оборона и сведения о немцах неверны.

— А зачем же вы переправляете туда еще две роты и сами едете?

— Я еду... — Полковник начал фразу быстро и уверенно, но посредине сник. — Я еду потому, что... потому, чтобы там все было обеспечено.

— Так вы же говорите, что у вас там и так все обеспечено, — неумолимо продолжал Пантелеев.

— Так точно, обеспечено, но я еще хочу обеспечить...

Пантелеев недоверчиво усмехнулся и приказал, чтобы ему сейчас же дали моторку — ехать на тот берег одновременно с переправлявшейся ротой.

— Поедем посмотрим, какой там у них порядок, — сказал он Лопатину, грузно перешагивая через борт моторки.

Полковник, севший в моторку вместе с ними, полунедоуменно, полузаискивающе поглядел на Лопатина, которому член Военного совета сказал «посмотрим, какой там у них порядок».

Лопатин отвел глаза. Ему стало стыдно за этого растерявшегося человека.

Пантелеев всю дорогу молчал с таким видом, что ни у кого не возникало желания с ним заговорить. Что бы вы мне теперь тут ни болтали, я вам не верю, — говорил его вид, — не верю и не буду терять времени ни на вопросы, ни на выслушивание ваших ответов. Сам поеду, сам посмотрю и сам себе отвечу».

Берег, к которому подошла моторка, оказался таким же пологим, как и тот, от которого она отчалила. День был жаркий, сухой, вовсю палило солнце. У самой переправы грелись на солнце минометчики, а чуть подальше отдыхало еще два десятка недавно переправившихся солдат. Обстановка показалась Лопатину совершенно мирной. Еще более мирный вид придавали ей работавшие на переправе рыбаки. Не чувствуя себя ни у кого в подчинении, они на глазах у начальства курили трубки и самокрутки и, громко и весело перекрикиваюсь с лодки на лодку, обсуждали, где в обед лучше будет варить уху — на том или на этом берегу.

Лопатин не сразу поверил, когда ему сказали, что эти люди всего три дня назад угнали свои лодки от неожиданно ворвавшихся в Геническ немцев, оставив родной город, жен и детей.

— Ну, где у вас штаб батальона? — едва успев ступить на землю, спросил Пантелеев у Бабурова. — Как будем добираться?

— Сейчас машина подойдет, товарищ дивизионный комиссар. — Судя по лицу полковника, он ожидал упрека за то, что дивизионный комиссар уже переправился, а машина ему еще не подана, но Пантелеев только кивнул.

Отойдя на два десятка шагов, Бабуров поманил к себе пальцем какого-то младшего командира, должно быть виновного в том, что машины еще нет на месте, и стал неслышно, но свирепо распекать его. Лопатин видел, как у полковника сердито дрыгали заросшие седой щетиной красные обвислые щеки.

Пантелеев, по-прежнему не выражая желания ни с кем разговаривать, угрюмо шагал взад и вперед по берегу. Лопатин вынул из планшета карту, чтобы сориентироваться, в какой точке Арабатской Стрелки они высадились. Отделяя Сиваш от Азовского моря, окаймленная с двух сторон голубовато-синей водой, на карте лежала узкая и бесконечно длинная полоска земли. Южный конец ее за обрезом карты уходил к Керченскому полуострову; на севере синяя ниточка пролива отделяла ее от занятого немцами Геническа. Всего месяц назад Лопатин ехал в Крым именно через этот город, через мост, который теперь, как говорят, взорван, через эту самую Арабатскую Стрелку, на берегу которой он сейчас стоял.

Судя по карте, отсюда до северного конца Стрелки было километров пятнадцать. «А впрочем, — подумал он, — туда, до самого конца, сейчас вряд ли доберешься». Геническ стоял на горе, и месяц назад Лопатин сам смотрел оттуда, сверху, на Арабатскую Стрелку, похожую с горы на очень широкое, желтовато-серое шоссе, идущее прямо через море. Немцы, которые теперь сидели в Геническе, наверное, просматривали далеко вглубь все, что было на Арабатской Стрелке.

«Смотри гам, у Пантелеева, а то и сам угробится, и тебя угробит, я его знаю», — вспомнил Лопатин телефонный хохоток редактора, и его передернуло при мысли о немцах, которые смотрят на Арабатскую Стрелку сверху, из Геническа. Ему захотелось потянуться и выдохнуть из себя что-то холодное, неприятное, проползшее внутри живота. Это был один из тех приступом страха, которые Лопатин знал за собой, и, как всегда, ему показалось, что другие могут заметить это. Он обернулся и взглянул на Пантелеева.

Но Пантелеев по-прежнему сердито ходил по берегу, думая о чем-то своем.

— Эй! — услышал Лопатин вместе с отчаянным скрипом тормозов пронзительный женский голос. Прямо перед ним остановилась полуторка, за рулем которой сидела белобрысая девушка в голубом выцветшем платье и белой запыленной косынке. Даже через стекло кабины было видно, какие у нее отчаянные голубые глаза и веснушки, такие крупные, какие бывают только у огненно-рыжих мальчишек.

— Эй, товарищ командир, — весело крикнула девушка, спрыгивая с подножки грузовика, — через вас мотор заглох! Хотела задавить, да пожалела!

Она прошла мимо Лопатина, мальчишеским жестом сдвинула на затылок косынку, ловко вставила заводную ручку и несколько раз подряд крутанула ее. Лопатин видел, как под выцветшим голубым ситцем напряглись ее худые лопатки.

Но машина не завелась.

— Давайте помогу, — сказал Лопатин, становясь рядом с ней.

— Помоложе вас есть, — полуобернулась к Лопатину девушка; увидев теперь совсем близко ее лицо, Лопатин подумал, что и в самом деле в свои сорок с лишним он кажется ей старым человеком, и не решился во второй раз предлагать помощь.

Девушка нагнулась и снова взялась за ручку.

Машина опять не завелась.

— Дай-ка я, — подскочил коренастый маленький боец.

— Поздно собрался, — отрезала девушка.

Широко раздвинув ноги, как заправский шофер-мужчина, она несколько раз, не разгибаясь, крутанула ручку — лопатки так и заходили у нес под платьем. Машина фыркнула и завелась.

— Вот и готово, — сказала она, задохнувшись, тыльной стороной руки устало вытерла пот со лба и улыбнулась Лопатину.

— С тобой поедем? — спросил подошедший Пантелеев.

— Со мной, товарищ начальник. Садитесь!

— Что, у вас бойцов, что ли, нет? — покосившись на девушку, спросил Пантелеев стоявшего за его спиной Сабурова.

— А я — боец, — смело сказала девушка.

— Какой же ты боец?

— Обыкновенный, вместе с машиной мобилизовали. Два дня служу. — Чувствовалось, что ей нравится и слово «служу», и слово «мобилизовали», и слово «боец».

— Только обмундирования не дают, вы бы уж сказали, товарищ начальник, — не очень разбираясь в знаках различия, но безошибочно угадав в Пантелееве начальника, сказала девушка. — Одни сапоги выдали, — добавила она, кивнув на свои голые коленки, вылезавшие из кирзовых сапог, — да винтовку. Шинель просила, и ту не дали.

— Ладно, разберемся, — сказал Пантелеев. — А стрелять из винтовки умеешь?

— Я все умею, — весело сказала девушка и полезла в кабину.

Пантелеев сел рядом с ней, а Велихов и Лопатин влезли в кузов, подсадив перед этим тяжело дышавшего толстого Бабурова. Машина затарахтела по кочкам.

На Арабатской Стрелке стояла тишина, не было слышно ни одного звука, кроме погромыхивания старой полуторки. Дорога была пустынной — слева мелькнуло несколько глинобитных домиков, и снова потянулась голая кочковатая степь. Справа, вдоль берега Азовского моря, белели холмики соли, и Лопатин вспомнил, что он уже видел их, когда проезжал здесь в конце августа: на Арабатской Стрелке были соляные промыслы.

Бабуров сидел в углу кузова, у него был несчастный и злой вид; сзади него гремели разболтанные борта, на ухабах он хватался за них, чтобы не удариться, и болезненно морщился.

Примерно на шестом километре он вскочил на ноги и, неловко пробежав по кузову, постучал в стенку кабины. Машина остановилась.

— В чем дело? — высунувшись, спросил Пат елеев.

— В штаб батальона приехали!

Прямо у дороги, в скате небольшого холма, были вырыты блиндажи и ходы сообщения.

Пантелеев вылез из машины и достал карту.

— Значит, тут у вас штаб батальона? — тыча в карту пальцем, спросил он Бабурова. Лицо его побледнело, а черные глаза стали узкими и жестокими.

— Так точно! — Приложив к козырьку руку, Бабуров так и от растерянности забыв опустить ее.

— А сколько у вас отсюда до переднего края? — спросил Пантелеев. — Не знаете? Не считали? Так я вам сосчитаю... — И он, расставив циркулем пальцы, ткнул ими в карту. — Девять километров от штаба батальона до вашей передовой роты — вот сколько! Где командир батальона? Вы командир батальона? — обратился он к подбежавшему старшему лейтенанту.

— Я начальник штаба батальона.

— А где ваш командир батальона?

— Впереди.

— Где впереди? Вызовите его к телефону.

Пантелееву ответили, что с командиром батальона нет связи.

— Как нет связи? Не протянули или прорвана?

Бабуров и старший лейтенант, перебивая друг друга, ответили, что связь прервана еще ночью.

— А когда же ушел вперед командир батальона?

— Вчера вечером.

— И с тех пор нет с ним связи?

— Да, то есть нет... — все более растерянно отвечал старший лейтенант.

В конце концов выяснилось, что командир батальона еще с вечера пропал без вести, но об этом до сих нор боялись докладывать.

— Где же он пропал?

Старший лейтенант начал объяснять, что командир батальона пропал, потому что он вчера вечером пошел в передовую роту, лежавшую в окопах на берегу под самым Геническом. А в роту он пошел потому, что там вечером началась непонятная стрельба, а стрельбу, как это теперь уже ясно, открыли немцы, которые, как говорят, высадились на косе. И вообще говорят, что со всей первой ротой случилось что-то неладное.

— Кто говорит? Кто вам об этом докладывал? Покажите, где тот человек? — задавал вопрос за вопросом Пантелеев.

Но кто это говорил, кто докладывал, где человек, который докладывал, — никто не знал.

— Ну хорошо, а что там сейчас, вам известно?

Старшин лейтенант недоуменно пожал плечами. Командир батальона приказал ему остаться здесь, и вот он и остался здесь и ждет дальнейших приказаний. Он говорил это с видом человека, которого оставили посторожить квартиру, пока вернутся хозяева.

Пантелеев глубоко вздохнул и посмотрел на Бабурова. Он уже понял, что дело не просто в бестолковом начальнике штаба батальона и его пропавшем командире, дело в том, что на сегодняшний день в дивизии генерала Кудинова сверчу донизу не было порядка. Не было вчера у самого Кудинова в бою под Сальково, не было у его командира полка Бабурова, не было порядка и здесь, в батальоне.

— Почему, скажите мне по крайней мере, — бледнея от усилия сдержаться, спросил Пантелеев у старшего лейтенанта, — почему вы выбрали это место для командного пункта батальона? Место в девяти километрах от переднего края! Вы его сами выбирали?

Старший лейтенант, оглянувшись на Бабурова, ответил, что нет, они выбирали этот пункт вместе с командиром полка.

— Почему именно этот пункт? — спросил Пантелеев, повернувшись к Бабурову.

Тот, путаясь и заикаясь, сказал, что выбрал этот пункт потому, что отсюда все хорошо видно и вообще это самая ближняя от переднего края горка.

— Горка... — повторил Пантелеев, и слово «горка» прозвучало в его устах как ругань. — Сами вы... — Он оборвал себя, спросив: — А где у вас стоит тяжелая морская батарея?

Оказалось, что тяжелая морская батарея стоит в четырех километрах впереди — между ротой и командным пунктом батальона.

— Хороши гуси-лебеди... Вот я поеду сейчас вперед, — повернулся он к старшему лейтенанту, — а когда вернусь и увижу, что штаб батальона находится еще здесь, возьму и расстреляю вас, прямо на этой самой вашей горке!

И, больше не интересуясь старшим лейтенантом, снова повернулся к Бабурову.

— А вы, товарищ полковник, — слова «товарищ полковник» дышали ядом, — будьте любезны доложить мне: что у вас происходило здесь вчера вечером, сегодня ночью и сегодня утром и почему вы никому не донесли до сих пор о том, что у вас тут происходит? Вы здесь были?

Бабуров ответил, что вот он здесь, он приехал сюда вместе с товарищем дивизионным комиссаром...

— А там, в роте у себя, вы были?

Бабуров сказал, что, когда его застал на берегу товарищ дивизионный комиссар, он как раз собирался туда, в роту, а не сообщил он раньше потому, что думал ликвидировать все сам, своими силами.

— Что ликвидировать? — закричал Пантелеев. — Что ликвидировать? Вы же там не были! Вы же не знаете, что ликвидировать! Вы же не знаете, есть там немцы или нет! Живы у вас люди или не живы? Ничего вы не знаете...

Бабуров во время этой вспышки гнева вдруг собрал остатки самолюбия и в ответ сказал громко, с некоторой даже напыщенностью, что рад есть приказ не пустить врага на крымскую землю, то, чего бы это ему ни стоило, он приказ выполнит и, какие бы там немцы ни были, он пойдет и уничтожит их!

Пантелеев молча смерил его взглядом.

— Хорошо, мы с вами потом поговорим, — сказал он почти спокойно, владевший им гнев все больше переходил в презрение, — поедете со мной. Дайте несколько бойцов, — обратился он к старшему лейтенанту, — пусть садятся в кузов и едут со мной.

Старший лейтенант побежал распорядиться, а Пантелеев сел в кабину и захлопнул дверцу.

— Можно ехать, товарищ начальник? — спросила девушка.

— Погляди, когда люди в кузов сядут, тогда и поедем.

Девушка вылезла из кабины. Пантелеев оглянулся, увидел, что ее нет, и глубоко вздохнул. Он был рад, что на минуту остался один.

Эх! Если б все происходившее на его глазах в этой наспех сформированной дивизии было только от неопытности! И не только безрукость Кудинова всему виной! С неопытностью так или иначе, а придется прощаться в боях. А командира дивизии можно найти порукастей. Если б дело только в этом — полбеды! А беда в том, что ни Кудинову, ни этому мордастому растерянному Бабурову, ни старшему лейтенанту — начальнику штаба батальона — всем троим не хватило сегодня самого обыкновенного гражданского мужества, — а этого Пантелеев не прощал ни себе, ни другим.

Начальник штаба, надеясь, что все как-нибудь обойдется, но доложил всей правды Бабурову. Бабуров, подозревая, что ему докладывают не все, не стал докапываться, — благо это давало ему возможность на первых порах сообщить в дивизию нечто неопределенное, а тем временем исправить положение, не успев получить нагоняй. Кудинов в свою очередь посчитал, что с него хватит вчерашнего разноса за Сальково, и доложил в армию о событиях на Арабатской Стрелке как о чем-то уж и вовсе незначительном: он надеялся, что все обойдется, а на случай катастрофы у него оставалась ссылка, что он хотя и не полностью, но все же кому-то что-то заранее докладывал. Так одна ложь наворачивалась на другую и росла как снежный ком, а где-то за девять километров отсюда погибла — всем своим чутьем военного человека Пантелеев знал, что именно погибла, — рота, которую, может, и удалось бы выручить, если б сразу, со вчерашнего вечера, все делалось иначе.

Откуда, черт возьми, взялось это поветрие, которое он заметил еще на финской войне? Откуда в Красной Армии, в Красной, в Рабоче-Крестьянской, в той, которой он отдал всю свою жизнь и которую любит больше жизни, откуда в ней взялись эти люди, которые боятся донести о неудаче больше, чем самой неудачи, боятся ответственности за потери больше самих потерь! Люди, которых до конца вылечит или до конца разоблачит только сама война!

Девушка-шофер влезла в машину и захлопнула дверцу.

— Можно ехать, товарищ дивизионный комиссар! — подойдя с другой стороны, через стекло кабины прокричал Бабуров.

Пантелеев со злостью взглянул на него. Когда человек расплачивается собственной жизнью за то, что он в свое время с струсил доложить правду, — в конце концов, черт с ним, с дураком, но когда за это расплачивается жизнью не он, а другие... Пантелеев даже скрипнул зубами и, отвернувшись от Бабурова, тихонько тронул за плечо девушку:

— Езжай!

4

Лопатин ехал в грузовике стоя. Улегшись грудью на крышу кабины, он разложил перед собой карту Арабатской Стрелки и, прижав ее от ветра локтями, сверял с местностью. Через десять минут машина проехала мимо стоявшей на горке маленькой пустой деревни, так и помеченной на карте «Геническая Горка». Отсюда был виден Геническ. Впереди тянулась насыпь узкоколейки, возле которой, километрах в двух, что-то чернело. «Очевидно, это и есть морская батарея, о которой говорил командир полка», — подумал Лопатин. Еще дальше виднелась пыльная зелень посадок и крыши домов. «Пионерлагерь», — прочел на карте Лопатин. За пионерлагерем стоял еще одни дом, окруженный деревьями, а там, до самого взобравшегося на гору Геническа, тянулся только серо-желтый песок косы.

Машина спустилась с Генической Горки, поехала вдоль насыпи узкоколейки и затормозила так резко, что Лопатин уронил очки на крышу кабины и едва успел подхватить их. К счастью, они не разбились!

Пока Лопатин ловил очки, надевал их, складывал и засовывал в планшет карту, вылезший из кабины Пантелеев проворно взобрался на насыпь узкоколейки и, прикрываясь от солнца рукой, стал смотреть то вправо, то влево. Взобравшись вслед за ним, Лопатин увидел не совсем обычную картину, которую уже с минуту молча наблюдал Пантелеев: впереди остановившейся машины, по обеим сторонам насыпи, растянувшись примерно на километр по фронту, наступала наша стрелковая рота. Она наступала, расчленившись по всем уставным правилам, по которым положено наступать роте в непосредственной близости к противнику. Командиры шли в боевых порядках, люди то по команде залегали, то снова вставали, перебежками катя за собой пулеметы. Все это выглядело так, словно рота идет под огнем противника и вот-вот встретится с ним. Но над Арабатской Стрелкой стояла абсолютная тишина. До конца косы оставалось пять километров, впереди, за километр, теперь уже ясно видные, стояли на позициях наши орудия, а за ними виднелись ряды проволочных заграждений, верхушки надолбов и насыпь противотанковою рва.

Пантелеев послал адъютанта остановить роту и позвать ее командира. Сняв фуражку, он вынул из кармана платок и вытер потную бритую голову.

— Что вы на это скажете? — засунув платок в карман, через плечо сказал он Лопатину. — В бирюльки они тут, что ли, играют?

Лопатин пожал плечами, но не успел ответить. К Пантелееву уже подбегал молодой лейтенант — командир роты.

— Скажите мне, товарищ лейтенант, — спросил Пантелеев, жестом руки обрывая начатый доклад, — что вы тут делаете со своей ротой? На кого наступаете?

— На немцев, товарищ дивизионный комиссар. Там немцы! — Лейтенант ткнул пальцем в горизонт.

— А где именно там?

Лейтенант, который до этого отвечал уверенно, с сознанием своей правоты, замялся и уже менее уверенно еще раз ткнул пальцем туда, где стояла наша морская батарея.

— Немцы не там, — сказал Пантелеев спокойно и терпеливо, словно он стоял с указкою в классе. — Там наша морская батарея, а немцы — они вон где... — И он показал в направлении Геническа. — Вон там и, может быть, немножко ближе. Предполагаю, километров за пять отсюда. Вы что же, так и будете наступать до них все эти пять километров перебежками? А потом, когда и в самом деле дойдет до огня и штыка, у вас для атаки ни сердца, ни ног не хватит! Вы подумали об этом?

Лейтенант ответил, что ему было приказано развернуть роту в боевые порядки и наступать. А где немцы — за пять километров или за километр, — ему не сказали. Ему только сказали, что наших впереди никого нет.

Пантелеев вздохнул. Что было сказать этому стоявшему перед ним лейтенанту, совсем мальчику, только что из училища, как видно, старательному и, что особенно понравилось в нем Пантелееву, не трусившему перед начальством, а только пытавшемуся честно объяснить, почему он и его рота поступали так, как они поступали? Может быть, всего через час этот самый лейтенант поведет свою роту и храбро будет стараться делать все по уставу уже не в этой почти учебной тишине, а под разрывами самых настоящих снарядов. В душе Пантелеева шевельнулось отеческое чувство. Может быть, сейчас его собственный сын, такой же лейтенантик, как этот, только что окончивший такое же пехотное училище, так же делает совершенно не то, что нужно, не по глупости или трусости, а по неопытности и потому, что ему, не дай бог, тоже не повезло: попались горе-начальники вроде Кудинова и Бабурова, которые, кажется, два сапога — пара.

— Бабуров, — повернулся Пантелеев, намереваясь адресоваться с выговором не к лейтенанту, мало в чем повинному, а к командиру полка. Он был настолько убежден, что тот стоит за его спиной, что физически чувствовал это.

Но командира полка не было.

— Где Бабуров? — тихо спросил Пантелеев. Все недоуменно молчали.

— Где Бабуров?! — уже яростно гаркнул он, и Велихов, изумленно округлив глаза, доложил, что когда все вылезли из машины, оказалось, что полковника Бабурова в ней не было. Должно быть, он остался там, где они в последний раз останавливались, — у штаба батальона.

— Может быть, прикажете съездить за ним на машине, товарищ дивизионный комиссар, я быстро, за пятнадцать минут в два конца, — предложил Велихов.

— Черт с ним, — сказал Пантелеев. — Поехали! Обойдемся без него.

И он побледнел так, что Лопатин понял — теперь полковнику несдобровать.

Пантелеев распорядился, чтобы большую часть роты с пулеметами посадили на три грузовика, которые к этому времени появились неизвестно откуда и остановились поодаль от машины дивизионного комиссара. Его нисколько не удивило это. Он по опыту знал, что приехавшее на передовую начальство часто обрастает непрошеным эскортом. В одном из грузовиков сидели двое инструкторов из Политотдела армии; во втором — неизвестно откуда взявшийся комиссар полка; кто был в третьем, Пантелеев так и не поинтересовался. Бойцы, довольные неожиданной переменой, стали весело и шумно рассаживаться по машинам.

— Грузовики поведете по дороге вплоть до последних строений и посадок, какие увидите. Там оставите их и уже по открытому месту, по открытому — понятно?..

— Понятно, — сказал лейтенант.

— ...поведете людей рассредоточение. Но и рассредоточение людей водят по-разному, — терпеливо объяснял Пантелеев. — Пока нет огня — одно дело, откроют огонь — другое дело. Это вам тоже понятно?

— Понятно, товарищ дивизионный комиссар.

— А тех, кто не влезет в грузовики, построить и поручить одному из ваших комвзводов вести ускоренным маршем вдоль насыпи, тоже до последних посадок. Действуйте!

Пантелеев, проводив взглядом весело побежавшего к своим бойцам лейтенанта, с угрожающим видом повернулся к молча стоявшему рядом с ним комиссару полка, черноволосому старшему политруку, и — вдруг раздумал. Комиссар, в противоположность Бабурову, все-таки догнал его: не побоялся в эту явно невыгодную минуту явиться ему на глаза. Впереди, очевидно, бой, а там, к вечеру, будет окончательно видно, кто чего стоит — и Бабуров, и комиссар полка, и командир этого батальона, если он еще жив, и лейтенант, который сейчас грузится на машины вместе со своей ротой, и многие, многие другие люди.

— Садитесь с памп, поедем, — сказал Пантелеев комиссару полка.

Машина снова тронулась. Через километр она остановилась у позиций морской батареи. По обеим сторонам насыпи, в полусотне метров друг от друга, стояли четыре тяжелых морские орудия на тумбах. У орудий была морская прислуга. Лопатин еще издалека, из кузова машины, увидел черные бушлаты моряков.

Командир батареи — морской лейтенант-артиллерист — вышел на дорогу к остановившейся машине. Пантелеев вылез ему навстречу: он не любил разговаривать с людьми, высунувшись из кабины.

Артиллерист был высокий и худой; черные клеши его брюк подметали пыль на дороге, на свежем бумажном синем френче блестел значок мирного времени «За отличную стрельбу». У него было долгоносое лицо и белесые, казавшиеся подслеповатыми глаза.

— Разрешите д-д-до-ложить... — сильно заикаясь, сказал он. — Вч-ч-ера в д-д-двадцать п-пятнадцать...

— Вы что, от рождения заикаетесь? — перебил его Пантелеев. — Или вас немцы так напугали? И вообще, что вы тут все заикаетесь? Один заикается, другой заикается! — неожиданно для себя крикнул Пантелеев; все накопившееся в ним за утро раздражение прорвалось в этом крике.

— Я з-з-занкаюсь о-от р-рождения, — еще сильнее заикаясь, ответил побледневший артиллерист. — И я н-н-не понимаю, по какому п-праву вы, т-товарищ д-дивизионный комиссар, п-позволяете себе...

— Ладно, — миролюбиво перебил его Пантелеев, — извиняюсь. Надоело, что все кругом только и делают, что заикаются, ничего толком не знают, — вот на вас и отыгрался, а вы как раз и не виноваты. Продолжайте докладывать.

Артиллерист, отходя от обиды и заикаясь все меньше и меньше, доложил, что уже четверо суток, с тех пор как их поставили здесь, он ни от кого не получал ни одного приказания, что, несмотря на его просьбу дать им хоть какое-нибудь прикрытие, командир полка так ничего и не дал, сказал: «Успеется!» — а вчера вечером, когда стемнело, впереди раздалась беспорядочная орудийная, пулеметная, автоматная стрельба, сначала в одном месте, потом в другом, и продолжалась около двух часов. Он не знал, куда ему бить своей батареей, потому что боялся ночью ударить по своим, а никто из пехотных начальников — ни сверху, ни снизу — не прислал ни одного связного. Тогда он приказал ночью вырыть окопы вокруг своей батареи и на всякий случай положил в нее часть прислуги с винтовками и гранатами. На рассвете он увидел, что немцы двинулись от пионерлагеря по направлению к батарее. Увидев это, он отдал приказание подготовить орудия к взрыву, а сам открыл по немцам огонь прямой наводкой. Еще только светало, видимость была плохая, они били сначала прямо по немцам, по дороге, потом перенесли огонь на пионерлагерь и на дорогу за ним. Когда совсем рассвело, выяснилось, что немцев в поле зрения батареи больше нет. Но видно никакого движении и в пионерлагере.

— Единственный человек среди всех вас, который, но заикаясь, доложил, что и как было, — укоризненно обратился Пантелеев к комиссару полка, когда артиллерист закончил свой доклад. — Стыд и срам! Шестнадцать часов прошло, а в полку до сих пор не знают, что с их передовой ротой — живая она или мертвая. А в полку, между прочим, всего девять стрелковых рот! — озлясь, крикнул он. — Девять дней так провоюете, с чем — с одним штабом останетесь?!

Сердце его было полно горечи. Хотя он вслух говорил еще предположительно, но про себя знал — с передовой ротой ночью случилась катастрофа.

— Товарищ дивизионный комиссар, забыл доложить, — обратился к Пантелееву артиллерист и высказал догадку, что, очевидно, немцы ночью переправили на косу орудия, потому что, когда батарея открыла огонь, немцы в свою очередь выпустили по ней несколько снарядов малого калибра с близкой дистанции.

— Переправили орудия? — переспросил Пантелеев и недобро усмехнулся. — У вас там были впереди какие-нибудь пушки? — спросил он комиссара полка.

— Были два противотанковых орудия, — с готовностью, почти с радостью ответил тот.

За все время Пантелеев впервые прямо спросил его о чем-то.

— Вот из них немцы и стреляли, из этих ваших двух орудий, — сказал Пантелеев убежденно и зло. — Они, немцы, не дураки, им незачем сюда свои орудия тащить, когда проще ваши взять.

В его словах была яростная ирония человека, глубоко страдающего от всего увиденного и услышанного.

За руку простившись с артиллеристом, Пантелеев сел в машину и поехал к видневшемуся впереди пионерлагерю. Три машины с бойцами, догоняя машину Пантелеева, пылили позади.

— Эй, Велихов! — высовываясь из кабины, крикнул Пантелеев адъютанту. — Встаньте на дороге и задержите их, скажите, чтоб ехали с интервалами. А то, не ровен час, влепят залп из Геническа сразу по всем.

Велихов выскочил из грузовика, а машина запылила дальше. Через пять минут она подъехала к пионерлагерю. Было по-прежнему тихо. Пантелеев, а за ним все остальные вылезли из машины. «Вот оно, то место, где нынешней ночью были немцы», — подумал Лопатин. Издали, с артиллерийских позиций, дома пионерлагеря казались целыми, только у одного была странно повернута крыша; здесь, вблизи, все выглядело разгромленным — в стенах были проломы, окна и двери вылетели, штукатурка была разодрана осколками.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал Пантелеев, — посмотрим, верно ли тут были немцы, а то я за сегодня уже так к вранью привык, что на честных людей бросаюсь. — Он повернулся к Лопатину: — А ничего этот артиллерист-то мне: «Не понимаю, почему п-п-по-зволяете...» Заика, а с характером, не хочет, чтоб зря обижали.

Он шел первым, Лопатин вслед за ним.

У дороги в канаве валялось три вдребезги разбитых немецких мотоцикла с колясками. Тут же лежало несколько изуродованных трупов.

— Молодец, не соврал, — остановись, сказал Пантелеев. — Немцы тоже смертные: влепил по ним залп — и сразу оглобли завернули!

Еще несколько убитых немцев лежало возле домов пионерлагеря. В последнем доме — столовой, в разбитых снарядом сенях, валялась на боку опрокинутая взрывом кадка.

Куски свежезасоленной розовой свинины были расшвыряны по полу, а в луже рассола, прислонясь к стене, сидел мертвый немецкий лейтенант. У него было совершенно целое, не тронутое ни одним осколком, бледное, красивое лицо с упавшими на лоб волосами и словно вскрытый в мертвецкой, распахнутый сверху донизу живот, из которого вывалились на пол начавшие чернеть внутренности.

— Слезай, приехали! — шепнул на ухо Лопатину догнавший их Велихов, кивнув на мертвого немца и лежавшие у дверей обломки мотоцикла.

Лопатин поморщился. Он не любил, когда шутили над смертью.

Обойдя пионерлагерь и приказав Велихову подсчитать, сколько всего убито немцев, Пантелеев вернулся к машине, и она тронулась вслед пылившим впереди трем грузовикам с пехотой. Еще через минуту все четыре машины остановились у последнего домика с купой деревьев. Дальше, до самого Геническа, было открытое место. Все вылезли, и Пантелеев приказал отправить грузовики обратно к пионерлагерю.

— Что вы нас гоните, товарищ начальник? — быстрым южным говорком сказала девушка-шофер, выслушав это приказание. — Что же вы, пешком пойдете? Я вас под самый Геническ разом подвезу. Дорога известная!

— Закинут в кузов мину, и как не бывало — ни тебя, ни твоей полуторки, — улыбнувшись, потому что не улыбаться, разговаривая с ней, было невозможно, ответил Пантелеев.

— Так я же не одна, вы же со мной поедете.

— А со мной не страшно, что ли?

— Конечно. — Она пожала плечами.

— А как тебя зовут, а, шоферка?

— Паша.

— А фамилия?

— Горобец.

— Так вот, слушан меня, Паша Горобец. Поезжай-ка ты отсюда подальше! И чтобы я тебя больше не видел поблизости, понятно тебе, дочка?

И в его голосе и глазах было что-то, заставившее ее смутиться, как девочку, и робко, без слов, пойти к своей машине.

— Вот теперь рассредоточивайте людей и пойдем, — сказал Пантелеев командиру роты, когда отъехали машины. — Боюсь, что теперь и правда впереди никого наших нет... живых, — добавил он после тяжкой паузы.

Он приказал лейтенанту взять с одним взводом влево, комиссару полка — вправо, а сам с Лопатиным, Велиховым, двумя политотдельскими инструкторами и несколькими бойцами пошел в центре. Впереди, в трехстах метрах от домика с деревьями, виднелась линия окопов. Комиссар полка сказал, что там вчера сидел, во втором эшелоне, один из взводов той роты. Он сказал «той», избегая слова «погибшей», хотя все уже чувствовали, что рота погибла.

Лопатин шел на дна шага позади Пантелеева, поглядывая вперед, на Геническ, и с содроганием думая, что немцы оттуда прекрасно их видят и вот-вот начнут стрелять.

Но немцы не стреляли, на Арабатской Стрелке по-прежнему стояла тишина. С обеих сторон было видно море; справа, в километре, — Азовское, а слева, совсем рядом, — Сиваш. Земля, по которой шел Лопатин, была голая, песчаная, с редкими пучками травы, она все время осыпалась под ногами. День стоял душный, серый, без солнца, с полудня скрывшегося за облаками, Сиваш однообразно и негромко шумел. Все казалось таким пустынным, что Лопатин был уверен — впереди на косе нет ни своих, ни немцев.

Бойцы, шедшие на несколько шагов впереди Пантелеева и Лопатина с винтовками наперевес, приблизились к самым окопам. Лопатин вспомнил, что у него тоже есть наган, и вынул его из кобуры. Около окопов лежали мертвые наши, на первого из них Лопатин от неожиданности чуть не наступил. Рядом лежал второй, третий, четвертый... Судя по количеству разбросанных винтовок, подсумков и противогазов, в окопах размещалось человек тридцать, по трупов было меньше — десятка полтора, причем лишь пять или шесть из них лежало в окопах, а другие все — на открытом месте, — должно быть, люди побежали из окопов назад, и здесь-то их и убили.

«А остальных, наверное, увели в плен», — подумал Лопатин, глядя на трупы, застывшие в разных позах, но чаще всего ничком, уткнувшись мертвыми головами в песок. Его охватило уже несколько раз испытанное им на войне чувство страха, загадочности и непоправимости, которое рождается у человека, попавшего туда, где все мертвы и нет никого, кто бы мог рассказать, что здесь произошло несколько часов назад.

А Пантелеев думал в эту минуту совсем о другом. Он мысленно восстанавливал картину случившегося здесь ночью, и она вовсе не казалась ему загадочной, — наоборот, все, что здесь произошло, было видно как на ладони, и это уязвляло его в самое сердце.

— Из всего взвода только несколько человек дрались как надо, — сказал он, останавливаясь возле Лопатина. — А тех, что побежали от огня, немцы, конечно, перестреляли. Высадились, перестреляли и в плен забрали, — повторил он со злобой. Он был сейчас безжалостен к погибшим, и в то же время в нем кипела такая обида за их нелепую смерть, что, казалось, он готов был заплакать.

— А немцев, думаете, много было? Больше нас? Высадились, постреляли немножко, а мы, конечно, побежали — кого убили, кого в плен взяли, — не в силах остановиться, говорил он с тем раздражительным самобичеванием, которое в горькие минуты проявляется даже в самой сильной и деятельной русской натуре.

Обернувшись к лейтенанту, он приказал искать немецкие трупы. Через пять минут ему доложили, что немецких трупов не найдено, и это окончательно расстроило ого.

— Или, когда отходили, утащили с собой, или и вовсе не было, кроме тех, что артиллеристы побили. Вполне возможно, что и так. Паника, паника! — воскликнул он. — Что она с нами делает, эта паника, сами себя не узнаём!

В двухстах шагах за окопами, на отмели, бойцы нашли еще два трупа. Какой-то боец, наверно санинструктор, тащил на себе раненого младшего лейтенанта. Так их и убили немцы, так они, одни на другом, и лежали на отмели.

— Ничего, когда-нибудь за всех сочтемся, за всех и каждого! — сказал Пантелеев, постояв над трупами. — Вы что, с одним наганом воевать думаете? — повернулся он к Лопатину. — Возьмите, скоро в атаку пойдем.

Он кивнул на винтовку, лежавшую на песке рядом с убитым санинструктором, и Лопатин увидел, что у самого Пантелеева уже закинута за плечо винтовка.

Пальцы убитого еще держались за брезентовый ремень, и Лопатину пришлось дернуть винтовку. При этом оба трупа, один на другом, шевельнулись, и Лопатин вздрогнул.

— Человек-то вы обстрелянный или еще нет — позабыл вас спросить? — сказал Пантелеев, когда Лопатин уже с винтовкой догнал его.

Что было ответить на это? Что по тебе стреляют третью войну, а сколько раз довелось выстрелить самому — можно сосчитать на пальцах? И как это называть — обстрелянный ты или нет?

— Можно считать — обстрелянный, но в атаки ходить не ходил, — сказал Лопатин дожидавшемуся его ответа Пантелееву.

— Ясно, — сказал Пантелеев.

Над косой по-прежнему стояла такая тишина, словно немцы вымерли. Метров через восемьсот Лопатин первым увидел торчавшие впереди стволы двух пушек.

— Смотрите-ка, что это? — воскликнул он.

— Обыкновенно что, — продолжая шагать, с равнодушной язвительностью отозвался Пантелеев. — Наши брошенные противотанковые орудия. Стыд и позор, а больше ничего особенного.

Подойдя к пушкам, все остановились. У обеих были изуродованы замки.

— Ваши? — кивнул на пушки Пантелеев, обращаясь к комиссару полка.

— Наши, — угнетенно ответил тот.

— Вот из них немцы и стреляли. Захватили и повернули, а когда отошли — взорвали.

Опершись о ствол пушки, Пантелеев рассматривал замок.

— Гранатами рванули.

Он разогнулся и, поправив на плече винтовку, своей грузной, но быстрой походкой снова зашагал к находившимся где-то там, на краю Стрелки, последним нашим окопам.

5

Минометный залп так внезапно нарушил странно затянувшуюся тишину этого дня, что Лопатин со всего маху бросился на землю.

Мины легли близко от шедших первыми Пантелеева и Лопатина, и их обоих горячо обдало землей и дымом. Пантелеев вскочил, коротким движением стряхнул землю с плеч и, не оборачиваясь, пошел вперед. Лопатин последовал его примеру. У него было бессмысленное, но от этого не менее сильное желание держаться как можно ближе к этому человеку.

Когда Лопатин на другой день пробовал вспомнить эти пять, а может быть, десять минут, этот километр, который они, время от времени залегая, пробежали и прошли под минометным огнем, у него осталось в памяти два чувства: ему все время было очень страшно и он все время хотел только одного — поскорей добежать до окопов, не зная, есть ли там немцы или нет, и не думая об этом. Он боялся только рвавшихся кругом мин и этого остававшегося до окопов открытого пустого куска косы.

Как потом сказал Пантелеев, немцы стреляли плохо, на двойку. Но это можно было сказать потом, добравшись до окопов и отдышавшись. А сейчас в воздухе жужжали осколки, чадила зажженная трава, и люди рядом с Лопатиным все чаще ложились задерживались, двигались ползком.

Наверно так поступал бы и сам Лопатил, если б не Пантелеев который в первый раз, как и все, бросившись от неожиданности на землю, теперь почти безостановочно шел вперед, не пригибаясь при перелетах, шел так спокойно, словно это было единственное, что возможно сейчас делать. Сворачивая то влево, то вправо, он шел зигзагами вдоль цепи, мимо падавших, прижимавшихся к земле людей. От времени до времени он нагибался, толкал то одного, то другого бойца в плечо и говорил так, словно тот заспался: «Эй, братчик, эй, землячок...» — и толкал еще раз, сильнее. Тот поднимал голову.

— Чего лежишь? — спрашивал Пантелеев.

— Убьют, — испуганным шепотом отвечал боец, словно боясь громко произнести это слово.

— Ну что ж, что убьют, — на то и война, а ты думал, стрелять не будут? Вставай, вставай, братчик, я ж стою, и ты встань. Лежать будешь — скорей убьют. Гляди, другие-то поднимаются!

А другие, и правда, уже поднимались и шли вперед, и то, что рядом с прижавшимся к земле оробевшим человеком: стоял, не пригибаясь, другой, спокойный и неторопливый, действовало почти на всякого. Какая-то сила поднимала его с земли и ставила рядом с Пантелеевым. И как только он, встав, видел, что кто-то рядом еще продолжает лежать, он сам, молча или с руганью, начинал поднимать соседа.

Это чувство испытал и Лопатин. После трех или четырех близко разорвавшихся мин, уже не в силах заставить себя подняться, он увидел стоявшие рядом на земле сапоги Пантелеева:

— Давай, давай, вставай, корреспондент... Майор все же...

После этого он пошел за Пантелеевым не отрываясь — приседая, когда тот останавливался, и ложась, когда тот приседал, но каждый раз неизменно поднимаясь. Должно быть, потому, что они шли впереди, Лопатин не заметил, чтобы кого-нибудь убили. Он слышал сзади крики раненых, наверное, кроме раненых там были и убитые, но шел не оглядываясь, и ощущение, что убитые и раненые оказываются каждый раз где-то сзади, тоже подгоняло его.

Окопы теперь были совсем близко. Минометный огонь прекратился как по команде, и Пантелеев безошибочно понял, что мин больше не будет, что минометчики боятся ударить по своим, в окопах сидят немцы, которые сейчас, сию секунду, или не выдержат и побегут, или откроют огонь.

— Ура! — закричал он, повернувшись к поднимавшимся вокруг него с земли бойцам, сорвал винтовку с плеча и, привычно бросив ее на руку, не оглядываясь, побежал вперед.

Застрочил и смолк немецкий пулемет, треснуло несколько винтовочных выстрелов, и Пантелеев увидел, как совсем близко, из окопа, один за другим торопливо выскакивают и бегут назад, к морю, немцы. Как ему показалось, он прыгнул в окоп первым, но в ту же секунду несколько бойцов, обогнав его, перемахнули через окоп, преследуя немцев.

Пантелеев на мгновение прислонился горячей потной головой к стопке окопа, после быстрого бега ему не хватало воздуха, годы давали себя знать. Глотнув комок слюны, он выглянул из окопа. Чуть не задев его сапогами, через окоп перепрыгнуло еще несколько красноармейцев. Два десятка немцев опрометью бежали вниз, туда, где из-под воды торчали пролеты плохо взорванного моста. Бойцы гнались за немцами, стреляя на ходу. Пантелеев примостился поудобнее, сдвинул локтем осыпавшуюся землю и, каждый раз тщательно прицеливаясь, выпустил по немцам обойму. Он был хорошим стрелком, и двое из бежавших к воде немцев упали именно от его выстрелов. Второй — на самом берегу, головой в воду.

Этот немец, кажется, был последним. Красноармейцы настигли всех, кто выбежал из окопов, и теперь на прибрежном песке были видны только серо-зеленые пятна трупов и фигуры суетившихся вокруг них бойцов, забиравших документы и оружие.

— Эй! — закричал Пантелеев, вылезая во весь рост на бруствер. — Эй, Велихов, прекратите, ночью соберете, сейчас они из Геническа огонь откроют! Людей потеряете!

Вошедший в азарт Велихов не слышал приказания и вдвоем с каким-то бойцом продолжал обыскивать труп здоровенного немца.

— Эй ты, Велихов! — заорал Пантелеев. — Марш в окоп, сейчас убьют, как идиотов!

Боец с натугой поднял на плечи грузное тело немца и поволок его наверх, к окопу, а Велихов, придя в себя, стал звать обратно других красноармейцев.

Пантелеев боялся, что немцы откроют огонь из Геническа. Но немцы огня не открывали. Может быть, но своей самоуверенности, они еще не поверили в случившееся. Увидев, что бойцы благополучно возвращаются, Пантелеев вспомнил о корреспонденте.

«Уж не убили ли этого очкастого, которого редактор просил по возможности беречь?»

— Эй корреспондент, корреспондент! — позвал он, не в состоянии вспомнить забытую в горячке фамилию Лопатина.

Лопатин был жив и находился всего в десяти шагах от Пантелеева за изгибом окопа. Когда он вскочил сюда вслед за Пантелеевым и бойцами, немцев тут уже не было. На дне окопа валялись солдатские ранцы, серо-зеленая немецкая пилотка, согнутая ложка и несколько гранат с длинными деревянными ручками; в полукруглой выемке, на земляном столе, стоял ручной пулемет с длинным, как червяк токарного станка, хоботом.

Лопатин стоял возле этого пулемета, слыша, как где-то впереди еще стреляют; но сам он был не в силах сдвинуться с места. У него не было ни мыслей в голове, ни страха в душе — лишь одна усталость после всего пережитого.

Выстрелы впереди смолкли. Лопатин еще раз поглядел на немецкий пулемет и решил, что надо перенести его через окоп и повернуть в сторону немцев так, как немцы сделали с нашими пушками. Он только что поднял на руки пулемет, как из-за угла окопа появился Пантелеев. От неожиданности Лопатин шагнул назад и выпустил из рук пулемет.

— Тише ты, слон, — охнул Пантелеев, потирая ушибленную ногу, и сам рассмеялся, — так не похож был на слона растерянно стоявший перед ним Лопатин.

— Извините, — сказал Лопатин и, начав поднимать пулемет, уронил на него очки, одна дужка которых надломилась еще во время атаки, когда он в первый раз бросился на землю. Очки звякнули по железу, одно стекло разлетелось на мелкие осколки.

Пока Лопатин поднимал очки, Пантелеев, нагнувшись, коротким движением подхватил пулемет, поставил на бруствер и стал рассматривать магазин.

— Так и есть, — сказал он, взглянув на подошедших бойцов. — Заклинило патрон, поэтому и задохся; всего очередь выпустил. Значит, повезло нам с вами, а, братчики? — обратился он уже прямо к бойцам.

— Выходит, повезло, товарищ дивизионный комиссар, — заметно окая, отозвался один из бойцов.

— А вот и не угадал, вологодский, — чуть заметно передразнив его, сказал Пантелеев. — Напугали мы с тобой немца, смело шли на него — оттого и заклинило. Поспешил — и ленту перекосил. А если бы и перекосил, да не струсил — быстро поправил бы вот так. — Пантелеев сделал два четких, как на уроке, движения, нажал на гашетку и дал громкую очередь. — Раз-два, и готово, а он струсил и бросил!

Пантелеев, так же как и все, отдыхал от пережитой опасности. Большой, но оставшийся позади риск; маленькая, но все-таки — победа; разговор с солдатами в только что отбитом окопе — такие минуты, как эта, были самыми счастливыми во фронтовой жизни Пантелеева. Он не считал обстрелянными солдатами людей, просто пролежавших под огнем, но не одержавших ни одной, хотя бы самой малой, победы. Люди способны привыкнуть и даже притерпеться к опасностям — но это одно, а стать обстрелянным человеком значило, в понимании Пантелеева, одержать свою первую победу. Не просто умом, а собственной шкурой понять, что ты способен на нее.

— Товарищ дивизионный комиссар, разрешите доложить?

Пантелеев обернулся. Перед ним стоял сиявший от счастья Велихов.

— Немецкого полковника убили. Давай клади, — повернулся Велихов к здоровенному бойцу, тащившему на плечах тело громадного немца. — Опускай!

Боец отпустил одну руку, и мертвец тяжело сполз на дно окопа. Это был немолодой немец, очень большого роста, с черными усами, белым лицом и зажмуренными глазами — так в ужасе зажмуривается человек, ожидающий удара в спину. Сукно его мундира дочерна намокло от крови.

— Штыком его, — сказал принесший немца боец и коротким движением обеих рук показал, как он ударил немца штыком в спину.

— Оно и видно, что штыком, — сказал Пантелеев, разглядывая немца. — А откуда же решили, что полковник?

— А смотрите, пожилой и нашивок сколько, — все так же счастливо улыбаясь, сказал Велихов. — И пистолет взяли у него. — Он показал на засунутый за ремень гимнастерки парабеллум.

Велихову, всем окружавшим Пантелеева бойцам и Лопатину, который без очков, близоруко нагнувшись, рассматривал немца, — всем хотелось, чтобы этот мертвый действительно оказался полковником. Но Пантелеев при всем желании не мог подтвердить этого. Хотя у немца, и правда, мундир был в нашивках, но погоны говорили, что он всего-навсего фельдфебель.

— Полковник еще впереди, а это пока фельдфебель, — помедлив, сказал Пантелеев.

Подошедший командир роты доложил, что все окопы заняты и немцев по первому подсчету уничтожено до тридцати человек.

— Вчера с нашими запросто управились и решили — больше взвода не оставлять! — сказал Пантелеев. — Нахалы все-таки! Сколько у вас потерь в роте, подсчитали?

— Подсчитываем! Около сорока. Кладу одну четверть на убитых, — с не понравившейся Пантелееву легкостью начал лейтенант.

— Подождите класть, — перебил его Пантелеев, — лучше пошлите санитаров за теми, кто на косе раненый лежит. А то пока там, сзади, додумаются...

Пантелеев вспомнил Бабурова, беспорядок, с которого началось утро, и нахмурился:

— А наших, ночью убитых, возле окопов много лежит?

— Несколько человек видел.

— Командира батальона не нашли?

— Нет, не опознали.

— Похороните всех до одного, — строго сказал Пантелеев. — А то у нас так рассуждают: моей роты — похороню, а не моей роты — пусть птицы клюют. Водится у нас еще такое хамство.

— Я и собирался похоронить, товарищ дивизионный комиссар.

— А я не про вас. Я просто чтобы учли, как некоторые другие поступают.

Пантелеева беспокоило, чтобы здесь не повторилась вчерашняя история. Уж больно невыгодна была эта открытая позиция, все подходы к которой просматривались немцами из Геническа. В то же время дать приказ отойти с этих неудобных позиций, предоставив немцам возможность снова высадиться здесь, Пантелеев не хотел, особенно после сегодняшней удачной атаки. Он верил, что роту можно оставить здесь: теперь она не побежит и будет драться. Но одной веры было мало: следовало наладить связь и организовать поддержку из глубины огнем, а в случае необходимости — резервами.

Приказав поправить окопы, а в нескольких местах углубить их, Пантелеев отпустил командира роты и, оставшись вдвоем с комиссаром полка, сурово сказал ему, что если бы полчаса назад, во время атаки, он оказался не здесь, в роте, а там, где остался Бабуров, то пошел бы под трибунал вместе с командиром полка.

— А этого прохвоста, — свирепо, но тихо, так, чтобы слышал один комиссар, сказал Пантелеев, — я еще сегодня с чистой душой отдам под трибунал, а вынесут расстрел — подпишу расстрел. Рука не дрогнет, будьте покойны!

И он тяжело сжал в кулак свою большую волосатую шахтерскую руку.

— А люди у вас здесь, в этих окопах, на острие ножа, и им брехать нельзя. Я им сказал от вашего имени, что комиссар им обещает порядок, поддержку, выручку, — так будьте любезны, чтобы это было не брехаловкой, а делом. Поняли? Я сейчас пойду обратно в батальон, пойдете со мной — наведем там порядок, а к ночи вернетесь сюда. Велихов! — крикнул он адъютанту. — Дай флягу, пить хочется.

Он отхлебнул глоток воды, протянул флягу комиссару и, посмотрев на сидевшего на корточках и что-то писавшего Лопатина, обратился к нему:

— Товарищ корреспондент, простите, забыл вашу фамилию...

— Лопатин, — сказал Лопатин, отрываясь от записной книжки.

— Возьмите выпейте, небось тоже горло пересохло... Да и пойдем, не зимовать же тут. Я ротой еще в гражданскую накомандовался. На сегодня с меня хватит. Тем более у вас с вами еще и другие дела есть, а?

Лопатин обрадовался, что они пойдут назад. По правде говоря, после всего пережитого он был не прочь оказаться подальше от немцев. Но комиссар полка, до этого показавшийся ему человеком безгласным, заартачился.

— Товарищ дивизионный комиссар, — сказал он настойчиво, — прошу подождать здесь, пока не стемнеет. Настаиваю на этом, товарищ дивизионный комиссар.

— Это почему же? — спросил Пантелеев.

— Как только вылезете из окопа — немцы по вас бить начнут.

— Начнут или не начнут — это их забота, — сказал Пантелеев, вскидывая на плечо винтовку. — А мне тут сидеть некогда. Мне надо у вас в тылу порядок навести и к ночи до Симферополя добраться.

Он повернулся к инструктору из Политотдела армии, стоявшему поблизости, и приказал ему оставаться здесь, в роте, безотлучно, пока не отзовет Политотдел. Потом вылез из окопа и, не оглядываясь, идут за ним или не идут, зашагал назад.

Вслед за ним вылезли Велихов, Лопатин и комиссар полка. Комиссар вылез последним, и Лопатин слышал, как он вздохнул и внятно чертыхнулся. Лопатин повернулся к нему. На выпачканном землей лице комиссара было выражение огорчения и нерешительности, словно он даже теперь, уже вылезши из окопа, все еще собирался переубедить Пантелеева, но не знал, как это сделать.

— Вытрите щеку, — сказал Лопатин. — Земля. Нет, не на этой стороне.

Комиссар вытер ладонью обе щеки.

— Как теперь?

— Стерли.

— Боюсь, убьют, — отрешенно от себя сказал комиссар, кивнув на шедшего впереди Пантелеева.

Лопатин улыбнулся. Вопреки всякой логике ему казалось, опасности позади и немцы на обратном пути не будут стрелять в них. Но едва он подумал об этом, как немцы дали сверху, из Геническа, первую пулеметную очередь. Упав и вдавившись в землю Лопатин слышал, как срезаемая пулями трава шуршит совсем рядом. Потом стало тихо; Пантелеев поднялся, крикнул: «Ходу!» и, быстро пройдя несколько шагов, перешел на бег.

Следующая пулеметная очередь застигла их через пятьдесят шагов. Все легли, вскочили вслед за Пантелеевым, побежали, снова легли, и Лопатин заметил, что только что бежавшего вместе с ним комиссара полка ужо не было рядом. Опять упав еще через сто шагов, Лопатин полуобернулся и, не отрывая голову от земли, увидел, как двое вылезших из окопов бойцов волоком, не поднимая с земли, тащат комиссара обратно к окопам. Пантелеев тоже обернулся. Может быть, теперь он решит вернуться назад?

Но Пантелеев и не думал возвращаться. Перебежка шла за перебежкой, пулеметные очереди резали траву. Лопатин вскакивал, бежал за Пантелеевым, падал, не выпуская из рук винтовки и всякий раз больно ударяясь о землю костяшками пальцев. Ему хотелось бросить винтовку, но он с утра видел столько брошенных винтовок, что ему было стыдно это сделать. Падать приходилось быстро, как подкошенному. Один раз, когда Лопатин упал особенно стремительно, проехавшись носом по песку, Пантелеев, упавший рядом, повернул к нему лицо и усмехнулся:

— Ловко землю пашете!

Лопатин потерял счет перебежкам; ему казалось, что все это никогда не кончится. Наконец они еще раз вскочили — и наступила долгая пауза. Еще не веря, что немцы перестали стрелять, Лопатин пробежал сто метров и вслед за Пантелеевым перешел на шаг. И вдруг снова треснуло. Очередь легла далеко впереди них.

— Теперь не вдогонку, а по рубежам стреляют, — сказал Пантелеев. — Возьмут на прицел рубеж и будут ждать, пока подойдем.

Голос у него был хриплый, и Лопатин впервые за день понял, что Пантелееву тоже страшно.

Немцы стреляли долго. То короткими, то длинными очередями. Одна из них взрыхлила песок у самой головы Велихова. Велихов пошарил рукой и вынул из песка пулю.

— К самому носу подлетела, — сказал он, силясь улыбнуться.

Когда вслед за этим раздалась еще одна очередь, что-то сильно ударило Лопатина в бедро. Он пощупал рукой, полез в карман и вытащил оттуда две обоймы от полуавтомата, которые, сам не зная зачем, подобрал в окопе. Одна обойма была разворочена, другая поцарапана; в штанине была дырка. Не поднимая головы, Лопатин показал развороченную обойму Пантелееву.

— А вы поглядите, может, ранило? — озабоченно спросил тот.

Лопатин потрогал ногу — нога нигде не болела.

Наконец пулеметы перестали трещать. Все трое поднялись и пошли. Бежать не осталось сил. Немцы больше не стреляли. Никому из троих не хотелось говорить.

Так молча прошли метров триста. Лопатин чувствовал, как что-то мешает идти, колет ступню.

— Может, пуля провалилась в сапог? — неуверенно сказал он.

— Вполне возможно, — отозвался Пантелеев. — Дойдем до пионерлагеря, разуешься, посмотришь.

Когда упала первая мина, Лопатин не услышал ни свиста, ни гула, лишь почувствовал силу удара чего-то рванувшегося вблизи. Потом, вспоминая, не мог понять, как никого из них не задело ни одним осколком, но в ту секунду не успел подумать об этом. Едва разорвалась мина, едва он успел упасть, как Пантелеев уже вскочил и, крикнув: «Скорей перебегай, пока дым не разошелся», побежал вперед. Пробежав метров сорок, он бросился на землю. Лопатин и Беликов — вслед за ним; и почти сразу же сзади разорвалась вторая мина.

— Левей! — снова вскочив, крикнул Пантелеев. — Левей, к воде!

Он добежал до самой воды и быстрыми шагами пошел по берегу.

— Теперь те, что слева, — не страшные, в воду упадет — навряд ли убьет.

И когда, словно торопясь подтвердить его слова, невдалеке от берега взлетел высокий водяной столб и Лопатин и Беликов присели, Пантелеев даже не пригнулся.

Потом над головами раздался сильный, булькающий, рассекающий воздух звук, не похожий на все другие, бывшие до этого, и тяжелый взрыв грохнул за их спинами, в Геническе. Снова быстрое бульканье над головами, снова тяжелый далекий взрыв за спиной, еще и еще — двенадцать раз подряд.

— Догадался артиллерист, — облегченно сказал Пантелеев. — Ударил все-таки по немецким минометам.

Он стряхнул землю с колен.

— Интересно, начальство приказало или своим умом допер? Прикрыл все же нас.

Лопатин долго потом не мог забыть чувства, с которым он, наконец дошагав до пионерлагеря, остановился под прикрытием крайнего дома. Ему не было видно из-за этого дома Геническа, а значит, и из Геническа не было видно его, Лопатина. Дом был жиденький, полуразбитый артиллерией, но Лопатину казалось, что он никогда еще не чувствовал себя в такой безопасности.

6

Начальник штаба батальона, которого Пантелеев утром посулил расстрелять, если тот не переменит своего командного пункта, перебрался в пионерлагерь и встретил Пантелеева старательным докладом: что свой КП, если не будет других приказаний, он расположил здесь, что связь к артиллеристам протянута, а кроме того, он выбросил вперед, в поддержку роте, два приданных ему полковых миномета.

— Куда выбросили? — спросил Пантелеев.

Начальник штаба показал рукой вперед и налево. Уходившая к морю коса закрывалась пригорком, и минометы были не видны отсюда, но зато, наверно, могли быть видны из Геническа.

Тяжелые минометы вполне можно было поставить и здесь, в пионерлагере. Но у Пантелеева была слабость: пережив в начале войны всю горечь отступления от Ломжи до Витебска и в душе не примирясь с происшедшим, он каждый раз радовался стремлению людей запять позиции поближе к противнику и редко отменял в таких случаях даже нецелесообразные приказания подчиненных. Так поступил и сейчас. Минометы были не на месте, но в батальоне начинал чувствоваться порядок.

— Товарищ дивизионный комиссар, не обнаружили старшего лейтенанта Васина? — волнуясь, спросил начальник штаба батальона, с самого начала хотевший задать этот вопрос, но не посмевший сделать это раньше доклада.

— Какого Васина?

— Командира батальона.

— В плен забрали вашего Васина, — сказал Пантелеев, неохотно возвращаясь в мыслях к событиям ночи. — Среди убитых нет, значит, в плен забрали. Что он из себя представлял-то у вас?

— Хороший командир батальона, — горячо сказал начальник штаба. — Я его знаю с училища. И учился одним из первых, и кончил хорошо.

— Кончил хорошо, — вес так же угрюмо сказал Пантелеев, — а войну начал плохо. А вы как училище кончили, тоже хорошо?

— Средне, товарищ дивизионный комиссар.

— Ну вот, кончили средне, а теперь за командира батальона приходится вас оставлять. Доложите командиру полка. Где он, кстати?

— Не знаю, товарищ дивизионный комиссар. Здесь его пока не было.

Пантелеев вздохнул. Вето желчь, которая накопилась у него за день, он, сливая по капле, оставлял до предстоящей встречи.

— Комиссар полка ранен, и, как видно, тяжело, — сказал он. — Как только стемнеет — вынесите. И теперь же тяните связь в роту, чтобы до полной темноты связь была! Понятно?

— Понятно, товарищ дивизионный комиссар.

— Где моя машина?

— Сейчас придет, товарищ дивизионный комиссар, — с виноватым видом сказал начальник штаба. — Поехала ящики с минами подвезти к минометам. — И он снова указал рукой налево за песчаный гребешок. — Она и минометы туда под огнем отвезла — подцепила и отвезла, одни за одним. Боевая дивчина, — добавил он с молодым восхищением.

Пантелеев посмотрел на его залившееся румянцем лицо и сказал насмешливо:

— Дивчина-то боевая, да вы-то не больно боевые. Что же у вас, других шоферов нет — гоняете ее то с минометами, то с минами. Обрадовались, что одна дивчина храбрее всех вас, мужиков, нашлась, так и ездите на ней взад и вперед!

— Тут под рукой других шоферов нет, товарищ дивизионный комиссар, а она сама вызвалась, прямо говоря, напросилась.

— Могли бы и сами на руках минометы подтащить вперед.

— Песок, товарищ дивизионный комиссар, долго, а нам побыстрей хотелось.

— Ну что ж, подождем. К медали представлю, если живая вернется.

В последних словах была укоризна, и начальник штаба вновь покраснел.

— Товарищ дивизионный комиссар, — сказал он, — разрешите доложить — шпионку задержали.

— Шпионку? — недоверчиво переспросил Пантелеев. — Небось какая-нибудь баба посмелей осталась в подвале, когда все ваши драпанули, а теперь вылезла, и готово — шпионка! А уполномоченный уже рад стараться! Кто ее задержал — уполномоченный?

— Так точно, уполномоченный.

— Позовите его ко мне.

Через минуту к Пантелееву подошел уполномоченный особого отдела полка — рослый парень с красивыми серыми глазами. Одет он был не по форме, вместо шинели — черпая кожанка.

— Что еще с гражданской войны таскаете? — неприязненно посмотрев на кожанку, съязвил Пантелеев. — Комиссарите?

— Нет, товарищ дивизионный комиссар, — заметив насмешку но не теряясь, ответил уполномоченный. — Шоферская привычка. Я в финскую в шоферах служил, а потом перевели в особисты

— Шофер, значит, — сказал Пантелеев. — Мины под огнем у вас девка перебрасывает, а вы шофер!

— Я не мог отлучиться — с задержанной допрос снимал, — сказал уполномоченный.

Он держался с достоинством, но любивший это в людях Пантелеев и тут не смягчился.

— Задержанная, — пробурчал он, — наверное, тетку Марфу из-под картошки вытащил — вот и вся ваша шпионка.

— Нет, товарищ дивизионный комиссар, задержана женщина из Геническа. Переправилась сюда, на Арабатскую Стрелку, ночью вместе с немцами, а дальше пошла с заданием — посмотреть, где и что, и вернуться в Геническ. Сообщает, что мост при взрыве только в воду осел, можно в Геническ по пояс в воде перейти. Вообще важные показания даст — может быть, вы сами с ней поговорите?

— Ладно, посмотрим, что за птица, — сказал Пантелеев, смущенный тем, что, кажется, невпопад придрался к уполномоченному. Он был доверчив и не стеснялся этого, потому что доверчивость редко обманывала его в жизни. Хотя теоретически и верил, что среди советских людей могут существовать шпионы, но душа его этого не принимала.

— Пойдем посмотрим, — сказал он Лопатину. — Когда еще живую шпионку увидишь, если, конечно, она шпионка! — продолжая гнуть свое, искоса взглянул он на уполномоченного.

Задержанная женщина сидела у стены сарая на кирпичах сушеного кизяка. Подле нее стоял скучающий конвоир. Пантелеев грузно опустился на козлы для пилки дров; уполномоченный и Лопатин стали рядом.

Как показалось Лопатину, женщине было уже за тридцать, не меньше. Она была некрасива, даже уродлива: землистого цвета лицо, глубоко запавшие глаза, короткая верхняя губа, обнажавшая неровные темные зубы, прямые пряди жидких и сальных волос, вылезавших из-под черной в мелкий горошек косынки. Шея у женщины была тощая, а одно плечо перекошено — она была кособока и казалась худой. Но у нее были широкие бедра и грязные босые толстые ноги, никак не сочетавшиеся с маленькой птичьей головкой.

Пантелеев с минуту молча рассматривал ее и лишь потом начал задавать вопросы, к которым уполномоченный изредка добавлял свои. Женщина отвечала на все вопросы одинаковым голосом, равнодушно глядя в одну точку перед собой, независимо от того, о чем ее спрашивали и кто говорил с ней — Пантелеев или уполномоченный.

Пантелеев после первого же ее ответа понял, что уполномоченный прав — женщина действительно переправилась ночью вместе с немцами из Геническа и оставлена ими здесь. Она не отрицала этого.

Ее признанно и полученное от нее подтверждение уже появившейся собственной догадки — что немцы могут переходить пролив по плохо взорванному мосту — исчерпывали практический интерес Пантелеева к задержанной. Однако он продолжал задавать ей все новые и новые вопросы, казалось уже не имевшие прямого отношения к делу. Он ждал ответа на один главный вопрос, который беспокоил его сейчас: что случилось, почему эта вот сидящая перед ним простая, плохо одетая женщина стала тем, кем она стала, — немецкой шпионкой? Почему она согласилась служить немцам, которые пришли в Геническ всего три дня назад, немцам, которых она раньше не знала и не видела и с которыми ее до этого ничто не связывало?

— Пиши, Лопатин, пиши, — все более расстраиваясь по мере допроса, говорил Пантелеев. — Пригодится для истории. Если мы с тобой доживем до истории, — мрачно, непохоже на себя, пошутил он.

И Лопатин писал.

На самом деле женщине оказалось двадцать восемь лет, она назвала большое село под Геническом, где она родилась в семье самою богатого из тамошних хозяев, у которого уже после революции были и мельница, и сельская лавка, и батраки, работавшие на арендованной земле. Отец в детстве, по пьяному делу, ударил ее поленом, разбил ключицу и на всю жизнь оставил се кособокой. Но потом жалел ее и обещал за ней большое приданое.

— Всего много давал, трех коней давал. — Впервые за время допроса потухшие, глубоко запрятанные глаза ее блеснули от воспоминания. Наконец ее высватали, но в это время началось раскулачивание. Отца раскулачили первым в селе, и он с матерью и старшими братьями поехал в теплушке куда-то на север — говорили, в Кемь — и сгинул там. Почему ее не выслали, оставили, она не сказала, а Пантелеев не спросил. Может, потому что ей не исполнилось еще восемнадцати.

Жениха как ветром сдуло, вместо невесты с приданым осталась некрасивая девушка с перебитым плечом, никем не желанная, да еще раскулаченная, без кола и двора. Она ушла из села в Геническ, ходила с постирушками, мыла полы, была на поденной работе, а под конец устроилась судомойкой в городской столовой, снимая углы то у добрых, то у недобрых людей. Кто знает, что творилось в ее душе все эти годы, но ее сверкнувшие снова глаза сказали Лопатину, который, следя за выражением ее лица, писал, не глядя на бумагу, что, наверное, она до сих пор все еще горит в аду воспоминаний о несостоявшемся женском счастье.

За год перед войной в Геническ вернулся ее троюродный брат, тоже из раскулаченных. Вернулся с документами на имя кого-то другого, умершего в ссылке.

— Сбежал? — спросил Пантелеев.

— Может, и сбежал, — равнодушно сказала она.

На первых порах она стала подкармливать беглеца, вынося ему по вечерам из столовой что попадалось под руку, а он стал жить с ней. Потом, осенью, его так под чужой фамилией и взяли в армию, и он уехал в часть под Измаил. А три дня назад пришел в Геническ вместе с немцами. Он рассказывал ей, что служит у них в комендатуре, приносил немецкую водку и по ночам спал с ней, как раньше. Вчера он пришел к ней среди ночи и сказал, чтоб она шла с ним. Она пошла, не расспрашивая. Они сначала сидели на берегу и слушали стрельбу внизу, под Геническом, на Стрелке, а потом сели в лодку вместе с немецкими солдатами и переехали сюда, на косу. При этом она видела, как другие немцы в это же время переходили пролив по взорванному мосту. Он велел ей, пока не рассвело, дойти до пионерлагеря, а потом пойти в деревню Геническая Горка и еще дальше, на соляные промыслы, и посмотреть, много ли там советских или немного, есть ли пушки и где они стоят. Он велел ей, если ее спросят в Генической Горке, откуда она, ответить: «С Сольпрома», а если спросят об этом же на Сольпроме, сказать, наоборот, что она из Генической Горки. И еще он велел ей ждать, пока стемнеет, а ночью выйти берегом обратно к мосту, он встретит ее там. Он сказал, что, когда она вернется, немцы дадут ей много денег.

— Когда она перестала вспоминать о прошлом, глаза се снова потухли, и обо всем, что произошло вчера и сегодня, она говорила с поразившим Лопатина бездушием, без раскаяния и сожаления. Она просто рассказывала все, как было, не выражая никаких чувств, в том числе и страха. Лишь один раз, говоря про то, как ее сожитель пришел за ней ночью и повел ее на берег, она вдруг сказала: «И я пошла за ним, как собака...» Но в этом не было самоосуждения: просто он был единственный, кто снизошел до нее, жил с ней раньше и жил с ней сейчас, и она пошла за ним, как собака, туда, куда он мелел, и сделала то, что он велел.

О деньгах она сказала с бесстыдной простотой — это было не главное, главное было то, что он ей велел.

Ответив на последний вопрос, она подождала, не спросят ли еще, облизала пересохшие губы и вытерла их кончиком платка.

— У, ведьма, — раздался звонкий и злой девичий голос за спиной Лопатина, — так бы и стреляла тебя!

Он повернулся. Сзади него стояла неизвестно откуда ваявшаяся шоферка — Даша Горобец.

Задержанная вскинула на нее глаза, и они долго смотрели друг на друга: черная тихая женщина, похожая и своей неподвижности на узел темного тряпья, из которого торчали только лицо и толстые ноги, и звонкая, вся, как струна, натянувшаяся от негодования, голубенькая шоферка, с голыми коленками, голыми до локтей, сжатыми в кулаки руками, с растрепавшимися во время езды и упавшими на шею косичками желтых пыльных волос.

— На Сольпром к нам ходила, — сказала девушка, и голос ее задрожал от гнева. — За сольпромовскую хотела себя выдать... — Это, казалось, сердило ее больше всего. — Я на Сольпроме всех знаю, я сама сольпромовская, и никогда она сольпромовской не была, — обращаясь к Пантелееву, продолжала шоферка, и чувствовалось, что это очень важно для нее — что черная женщина не сольпромовская и что на Сольпроме никогда таких не бывало.

— А она и не говорит, что она сольпромовская, — сказал Пантелеев, — она геническая, да и не геническая она, а немецкая. Пришли фашисты, и пошла за ними, как собака, — по-своему повертывая то, что сказала женщина, добавил Пантелеев, вставая.

— Чего на нее смотрите, товарищ начальник, стрелите ее, и все, — просто, как о чем-то само собой разумеющаяся, сказала шоферка. Потом помолчала и, уже ни к кому не обращаясь, убеждённо добавила: — Я бы ее стрелила.

— «Стрелить» успеем, — сказал Пантелеев, — а вот посмотреть на нее — что в нашей жизни бывает, это надо! Смотри на нее, Паша, — повернулся он к шоферке. — Смотри и запоминай.

— А чего мне ее запоминать, — с обидой и голосе отозвалась девушка. — Очень мне надо ее запоминать.

— Оформляйте протокол допроса, — сказал Пантелеев уполномоченному, — и сегодня же отправляйте в Симферополь. — И другим, веселым голосом крикнул девушке: — Поехали, шоферка! Где твоя полуторка?

— За домом, сейчас выведу, — откликнулось она на бегу.

Пока шли к машине, Лопатин на ходу задумчиво вертел в руке сплющенную пулю. Она, провалившись в сапог, мешала ему идти. Он вынул ее, пока Пантелеев разговаривал с начальником штаба батальона. Вынул и забыл о ней, а сейчас захотел закурить, полез в карман за спичками и вспомнил.

— Повезло, — бросив взгляд ни пулю, которую вертел Лопатин, сказал Пантелеев. — Будешь в Москве — подари мамаше или жене.

Он ждал, что Лопатин ответит на его шутку, но Лопатин не ответил. Мамаши у него давно не было, а его жене эта пуля была ни к чему; в последнее время ему все чаще казалось, что он и сам-то ей ни к чему.

Велихов, стоя перед машиной, крутил заводную ручку.

— Вы не так, — говорила Паша, — дайте я сама. Но Велихов еще несколько раз с силой крутанул ручку, машина завелась, и Паша полезла в кабину.

— Ну и спасибочко! Только зря, я бы и сама.

— Одну минуту, товарищ дивизионный комиссар, разрешите, я сена в кузов возьму, — сказал Велихов.

— Бери, бери. А то корреспондент будет на меня потом обижаться, что я в кабине сидел, а он в кузове бока намял, а человек уже не молоденький.

Велихов притащил охапку сена, швырнул ее в кузов, забрался первым и заботливо протянул руку Лопатину.

— Побольше себе возьмите, — сказал Велихов, когда полуторка тронулось, и стал подгребать сено под бок Лопатину.

Удивительно, как всего несколько часов могут переменить человека. Утром это был еще нагловатый, глупо цукавший пожилого шофера и на каждом шагу стремившийся подчеркнул» свою значительность нахальный адъютантик, а сейчас он как-то вдруг за день похудел, и даже лицо у него стало не таким розовым, как утром, а более осмысленным и взрослым. Оттого, что он был в бою и видел, как вокруг умирают, у него появилось что-то, чего не было раньше: что-то понимающее и доброжелательное по отношению к людям, которые смертны, так же как и он сам. Наверное, он только сегодня это почувствовал, раньше знал, но не понимал. А сегодня понял, что можно не успеть сделать людям добро и не успеть исправить зло.

«А может, и нет, может, мне все это только кажется, — подумал Лопатин. — Потому что самому после такого дня, как сегодня, хочется лучше относиться к людям».

Около позиций морской батареи Пантелеев остановил машину и, еще прежде чем открыть дверцу, с радостью увидел спешившего навстречу маленького востроносого полковника, натуго затянутого в полевую портупею и обвешанного со всех сторон всем, что полагалось иметь по штату, — наганом, планшетом, полевой сумкой и биноклем. Даже свисток на витом кожаном шнурке был засунут у полковника на свое, положенное для свистка место на портупее.

И наган, и бинокль, и планшет, и сумка были самых обыкновенных размеров, но полковник был такой маленький, что все вещи выглядели на нем большими. Фуражка у полковника была заломлена набок, а остренький носик задран вверх.

Пантелеев вышел из машины и невольно улыбнулся.

Шедший ему навстречу полковник Ульянов, заместитель генерала Кудинова по строевой части, всю финскую кампанию командовал полком в дивизии, где Пантелеев был комиссаром. Даже на строгий суд Пантелеева он был человеком храбрым и расторопным, и очень кстати, что такой человек появился здесь, на этой, продолжавшей беспокоить Пантелеева, Арабатской Стрелке.

Ульянов лихо, даже весело отдал рапорт.

— Чему радуешься? — спросил Пантелеев. — Чего веселого тут обнаружил?

— Пока ничего, — сказал Ульянов. — Хвастаться нечем, порядка еще нет, но будет.

— Я здесь час пробуду, — вспомнив о Лопатине и повернувшись к машине, крикнул Пантелеев, — вылезаете, отдохните пока. Он хотел поговорить с Ульяновым с глазу на глаз.

— Эх, Ульяныч, — сказал он, поднимаясь вместе с Ульяновым на насыпь. — Жаль, тебя вчера здесь не было. Так иногда действуем, словно взяли на себя подряд немцам лагеря пополнять.

— А что, много пленных?

— Да, — сказал Пантелеев, — и убитых много, и полета человек вчера в плен отдали. Вот именно, что не они взяли, а мы отдали — Бабуров ваш! Спроси такого: веришь в нашу победу? — он на тебя глаза вытаращит — мол, только отпетая сволочь в победу не верит! А поскреби его — в нем вера отдельно от дел живет. Сам в победу верит, а своих людей в плен отдаст! Что за прок в такой вере? На ней до победы не доедешь!

— Хорошо, что я вас увидел на дороге, — сказал Ульянов, бывший прежде на «ты» с Пантелеевым, по не считавший возможным обращаться к нему по-старому при его теперешней должности. — А то бы разъехались, я как раз собирался в пионерлагерь, а оттуда в роту сходить.

— Ничего, через час уеду, сходишь, — сказал Пантелеев. — Надо весь круг вопросов с тобой обсудить. А то они ведь, немцы-то, не дураки — вчера по незатопленному мосту перелезали, а завтра сядут на шаланды да где-нибудь посередине Стрелки высадятся. Хоть мы и кричим, что они все по шаблонам воюют, но это пока самоутешение; то одним шаблоном нас стукнут, то другим навернут, то третьим огреют — и все разные! А что мы все до одной лодки из Геническа угнали, так это только но отчетности так красиво выходит, а если без отчетности — там лодок еще хватит. Мост у нас по отчетности тоже взорван, а они по этому мосту вчера пешком перешли. Командира полка видел?

— Он здесь, — сказал Ульянов. — Я его только сейчас с собой сюда прихватил.

— Откуда? — спросил Пантелеев, уже предчувствуя ответ Ульянова.

И Ульянов действительно ответил, что застал командира полка на бывшем КП батальона, то есть именно там, где он еще утром ухитрился отстать от Пантелеева.

— Где он? — тихо и свирепо спросил Пантелеев. Они поднялись на насыпь и подошли к орудию.

— Найдите командира полка, — приказал Ульянов стоявшему у орудия моряку.

Но командир полка не спешил показаться на глаза Пантелееву. Действительно ли его не сразу нашли, или он, страшась предстоящего разговора, бессмысленно оттягивал его, но Пантелеев и Ульянов долго стояли у крайнего орудия батареи, а Бабуров все не шел и не шел.

Ульянов попытался заговорить, но Пантелеев не ответил. Он неподвижно стоял, широко расставив ноги, набычившись, глядя прямо перед собой в землю. Он ожидал прихода командира полка, и ничто другое сейчас его не интересовало.

Наконец появился Бабуров — он вынырнул из-за орудия и, рысью подбежав к Пантелееву, суетливо стал объяснять, что утром не выехал вместе с дивизионным комиссаром потому, что в это время его позвали к телефону, а потом, когда он вышел из землянки, машина уже отъехала; он кричал, махал руками, но она не остановилась. Все это было вранье, но Пантелеев слушал, не перебивая. Бабуров кончил говорить, сделал паузу, радуясь, что Пантелеев ни разу не перебил его, и, ободрившись, добавил несколько слов в свое оправдание, а Пантелеев по-прежнему молчал, и это затянувшееся молчание постепенно стало таким угрожающим, что даже Ульянов невольно передернул плечами.

— Вы трус, — негромко и медленно, в полней тишине сказал наконец Пантелеев. — Вы больше не командир полка. Я вас отстраняю от должности и отдаю под суд. Командиром полка временно назначаю вас, — повернулся Пантелеев к Ульянову и, кивнув на Бабурова, добавил: — Позаботьтесь, чтобы его к утру доставили в Симферополь.

Услышан слово «доставили», Бабуров задрожал; задрожал в буквальном смысле этого слова, как человек, которого бьет малярия. Он трясся, и из его трясущихся губ беспорядочно выскакивали неживые и уже никому не нужные слова о том, что он виноват, но что он не трус, что, если надо, он готов... и еще что-то, чего Пантелеев не слушал, а только ждал, когда он кончит.

Пантелеев думал о том, что даже ему, человеку, видавшему всякие виды на всех войнах, начиная с германской, все-таки очень редко — пять-шесть раз за всю жизнь — приходилось сталкиваться с такими патологическими трусами, как этот трясущийся полковник: это же надо представить себе — командир полка, вместо того чтобы сопровождать члена Военного совета на позиции, не садится в машину и остается. Остается потому, что боится поехать на передовую, остается, понимая, что потом его за это отдадут под суд, остается, не надеясь на пощаду, а просто будучи не в силах превозмочь себя.

«А может, он все-таки на что-то надеялся? — подумал Пантелеев. — На что?» И вдруг спросил вслух:

— Вы что, надеялись, авось меня убьют там, впереди? Меня убьют, другие не узнают о вашем поведении, споете им лазаря, и будут взятки гладки! Так, что ли? Просчитались! Я еще провоюю до конца войны, а вас будут завтра судить, потому что вы трус и вас даже в рядовые бойцы разжаловать нет смысла. Боец — это бой! У бойца честь и совесть есть! А у вас где они?

И Пантелеев, нисколько не смягчившись оттого, что высказал наконец все накопившееся за день, и даже не считая сказанное жестокостью, прошел мимо Бабурова, не взглянув на него.

Маленький Ульянов, идя вслед за ним, не удержался, снизу вверх мимоходом посмотрел Сабурову в лицо и встретился с ним взглядом. Командир полка стоял, бессильно опустив плечи и почти до колен свесив руки. На лице его было выражение такой тоски, какое бывает у людей только перед смертью. Ульянов подумал, что, если бы Пантелеев сказал все это не Бабурову, а ему, Ульянову, и если бы ему нечего было на это ответить, он бы тут же, на месте, вынул пистолет и застрелился.

— Петр Андреич, — еле слышно шепотом сказал Бабуров на Ульянова и удержнвая его взглядом. — Петр Андреич, — слезы выкатились из его глаз и потекли по толстому, заросшему седой щетиной лицу.

Ульянов хотел задержаться возле него, но Бабуров больше ничего ему не сказал, а Пантелеев, не поворачиваясь, уже звал его:

— Полковник Ульянов, где вы?

И Ульянов поспешил вслед за ним, думая о том, что, хотя не поехать вместе с начальством вперед, на позиции своего же собственного полка неслыханная вещь, все-таки ему жаль Бабурова. Еще третьего дня Бабуров присутствовал в штабе дивизии на совещании у Кудинова и, казалось, ничем не отличался от других командиров полков, а сегодня он уже не командир полка, а завтра его будут судить, а послезавтра, вполне возможно, разжалуют или расстреляют за трусость.

Когда Бабуров остановил взглядом Ульянова и назвал его по имени и отчеству, он, в сущности, ничего не хотел сказать ему. Если бы Ульянов остановился и спросил, что ему хочет сказать Бабуров, Бабуров не знал бы, что ответить. Ему просто хотелось, чтобы хоть кто-нибудь понял, как все ужасно и нелепо получилось, и пожалел его. Все творившееся сегодня в его душе было совсем другим и непохожим на то, что думал о нем. Он не сел в машину с Пантелеевым и не догнал его потом на другой машине не потому, что, как о нем думал Пантелеев, он трусил обстрела или боялся идти в атаку, — он не боялся этого, а вернее, даже не думал об этом. Но когда он сначала почувствовал из отрывочных донесений, что за ночь на Арабатской Стрелке у него в полку произошла катастрофа, когда потом Кудинов в ответ на доклад стал кричать по телефону, что если выяснится, что у него погибла рота, то он пойдет под суд, и когда вслед за этим к нему приехал член Военного совета, — Бабуров все больше и больше терял голову.

Он настроил себя на самое худшее, на то, что рота взята в плен, а морская батарея захвачена, и, представив себе, как ему придется, находясь рядом с членом Военного совета, отвечать за все, что тот увидит, и, еще не сознавая до конца, что делает, взял и не поехал вперед с Пантелеевым.

Весь день оставаясь здесь, он то придумывал разные объяснения, почему он остался, то решался ехать вслед за Пантелеевым, но, понимая, что не сможет объяснить ему, почему не поехал сразу, отказывался от этого намерения.

Весь день он делал вид, что занимается всякими необходимыми для полка делами, но, в сущности, ничего не делал, а только с ужасом ждал возвращения Пантелеева. Он не думал о смерти Пантелеева, но страстно желал, чтобы на обратном пути Пантелеев вдруг проехал мимо и каким-то образом само собой вышло так, чтоб они не встретились хотя бы сегодня.

Бабуров вовсе не был трусом от природы. Во время гражданской войны он участвовал в боях и даже имел почетное оружие, но в тридцать седьмом году его, военного комиссара Керчи, вдруг пришли и арестовали. Это была та самая волна арестов тридцать седьмого года, которая теперь, в дни войны, вольно или невольно всем приходила на память. И хотя, быть может, никто еще не осознавал до конца всей меры происшедшей тогда, в тридцать седьмом году, трагедии, хотя многие внутренне сомневались, считая, что одни арестованы правильно, а другие — по ошибке, по почти каждый, кто над этим задумывался, уже чувствовал в душе, что все эти аресты, вместе взятые, правильными быть не могли, потому что это противоречило бы и здравому смыслу, и вере в людей, и, самое главное, вере в Советскую власть, двадцать лет воспитывавшую этих людей.

Когда Бабурова арестовали и потребовали, чтобы он признал соучастие в каком-то заговоре, о котором он не имел представления, он на всю жизнь испугался. Испугался всего, в чем когда-нибудь и кому-нибудь вздумалось бы его обвинить. Испугался всякой ответственности, которую ему правильно пли неправильно могли приписать.

Были люди, которые выдержали и не такое, и, однако, не сломались и не согнулись, но он не был сильным человеком. И когда после двух лет тюрьмы его выпустили, сказав, что он ни в чем не виноват, то он, еще здоровый на вид мужчина, вышел оттуда больным самой страшной из человеческих болезней — он боялся собственных поступков.

И вдруг теперь, на четвертом месяце войны, когда ему дали полк, фашисты, в первом же бою перебив его роту, оказались в Крыму. Оказались именно там, где стоял его полк, его рота и где именно он нес всю полноту ответственности за то, чтобы фашисты не попали в Крым. Он испугался этого так, что уже никакие доводы разума не могли заставить его действовать вопреки страху ответственности.

Сейчас, после того как Пантелеев и Ульянов отошли и где-то невдалеке еще слышались их голоса, Бабуров не думал о будущем, а неудержимо боялся его. Из всего, что говорил Пантелеев, самыми нестрашными были слова, что его, Бабурова, разжалуют в рядовые. Если бы минуту назад Пантелеев сказал ему, что он разжалован в рядовые, и приказал взять винтовку и идти на передовую бойцом, он бы не испугался этого, наоборот, с облегчением почувствовал, что с ним уже сделали все, что могли сделать за его вину, и теперь — будь что будет! Но одна мысль, что завтра его повезут в Симферополь и будут спрашивать, как он допустил, что фашисты ступили на крымскую землю, а потом трибунал удалится на совещание и он будет сидеть и ждать приговора, — одна эта мысль приводила его в такой ужас, что он боялся не только завтрашнего дня, по сегодняшней ночи, в течение которой ему придется ждать того, что произойдет с ним завтра.

Содрогаясь от озноба, пошатываясь и плохо соображая, куда и зачем он идет, Бабуров медленно сошел с насыпи, прошел мимо машины Пантелеева, на подножке которой сидел и разговаривал с девушкой-шофером худощавый майор в очках, мельком запомнившийся ему утром, прошел мимо откозырявших ему и с удивлением посмотревших на его странное, отчужденное лицо бойцов, прошел еще сто, и двести, и триста шагов по кочковатой песчаной земле Арабатской Стрелки, все еще не зная, что он сделает, чувствуя только одно — что он боится дальше жить. Зайдя за небольшой бугорок, из-за которого ужо нельзя было видеть ни стоящих на позиции орудий, ни бойцов, ни машины, он с минуту постоял, вынул из кармана носовой платок, вытер им лицо, снова сунул платок в карман, потом достал из кобуры пистолет, несколько раз глубоко и прерывисто вздохнул и, задержав дыхание, выстрелил себе в грудь, против сердца.

7

На сухой, треснувший где-то в степи пистолетный выстрел никто не обратил особого внимания. Лопатин, который в ожидании Пантелеева сидел на подножке машины и расспрашивал Пашу Горобец о ее жизни, на секунду повернул голову, прислушиваясь, не выстрелят ли еще, потом поправил очки с одним оставшимся в живых стеклом и по журналистской привычке сказал; «Ну, ну», показывая, что он снова весь внимание.

Паша сидела на согревшейся за день земле, прислонившись к стожку сена, и то начинала рассказывать своим быстрым южным говорком, то останавливалась, зажмуривала глаза и ловила лицом тепло прорвавшегося сквозь облака вечернего солнца. Она очень устала за день и радовалась, что еще не пришла пора снова ехать и можно посидеть и погреться на солнышке. Майор, с которым она говорила, чем-то, даже не понять чем, нравился ей, хотя он был и не похожий на военного, и немножко смешной оттого, что одно стекло у него в очках было целое, а другого стекла совсем не было. От этого и глаза у него были разные — один, за стеклом, далекий и строгий, а другой, без стекла, добрый и часто щурившийся.

— Вы бы их совсем сняли, товарищ майор, — сказала Паша.

— Боюсь тогда и второе стекло раздавить, — сказал Лопатин. — Забуду и раздавлю.

— А вы не забывайте, — назидательно сказала Паша.

Жизнь ее, как казалось ей самой, была слишком проста для того, чтобы о ней рассказывать, и она несколько раз порывалась перевести разговор на что-нибудь другое, более интересное, но Лопатин, которого товарищи по редакции с завистью называли клейстером, не обращая внимания на Пашины уловки, продолжал расспрашивать ее, почему же все-таки в прошлом году она не пошла в соляной техникум, куда ее посылали, а поступила на шоферские курсы.

Паше было очень просто ответить на этот вопрос: в техникум она не пошла потому, что надо было уезжать с Сольпрома, а на шоферские курсы она пошла потому, что на них пошел один ее знакомый парень, который ей тогда нравился, но которого теперь не было здесь, потому что его в июне взяли в армию. Но сказать правду Паша стеснялась, а что ответить вместо этот, еще не придумала и молча крутила в пальцах рубчик подола своего голубенького ситцевого платья.

— Хотелось побольше зарабатывать, — наконец сказала она. Это была неправда, но ничего лучше она не придумала, а молчать дальше считала неудобным.

Лопатин недоверчиво улыбнулся, но промолчал, и Паша поняла, что он ей не поверил, и подумала, что он, наверное, умный человек, хотя и смешной — одни глаз за стеклом, а другой — просто так.

Она искренне не понимала, что может интересовать этого человека в ее жизни, простой, как ладошка, где все события можно пересчитать по пальцам: окончила семилетку, потом работала на Сольпроме, сначала на сушке соли, а потом мойщицей на автобазе, потом автокурсы, и эта вот, переданная ей с рук на руки ушедшим на фронт шофером старенькая полуторка.

Во всей ее жизни ей самой действительно интересными казались сейчас только последние три дня, когда она, получил винтовку и сапоги, стала возить по Арабатской Стрелке то один, то других военных людей и все, что они грузили на ее машину, — то бревна, то термоса, то, как сегодня, ящики с минами. Особенно интересно было ей сегодня, когда она, прицепив к своей полуторке, везла минометы с большими, похожими на столы железными кругами. Когда, оставив первый миномет там, где ей велели это сделать, — около бойцов, рывших окопы на берегу , — она благополучно вернулась, ее удивило, как горячо долго тряс ей руку отправлявший ее старший лейтенант, потом, когда она повезла второй миномет, слева и справа от стали взлетать черные столбы и один осколок даже по капоту машины. Но она не испугалась и привезла второй миномет туда же, куда первый, а испугалась только на обратном пути, когда над кабиной пронесся оглушительный свистящий звук — раз, другой, третий, четвертый! Она пригнулась за рулем и погнала машину, не разбирая дороги, боясь этих свистящих звуков, пролетавших прямо над ней, и не подозревая, что именно эти звуки и были со спасением, что это наша морская батарея бьет по немецким минометчикам, заставляя их замолчать и тем спасая ее, Нашу Горобец, с ее полуторкой.

Это ей объяснили уже потом, когда она вернулась. И она, стыдясь только что испытанною страха, вызвалась съездить еще раз и отвезти на позиции к минометам ящики с минами. И снова немцы пробовали стрелять, и опять над кабиной ее полуторки, как ангелы-хранители, проносились снаряды.

Она охотно и весело рассказывала обо всем этом Лопатину, потому что это было ново и интересно для нее и потому что ее радовало и одновременно удивляло, что эти большие, стоявшие здесь пушки стреляли своими большими снарядами, которые трудно поднять одному человеку, только для того, чтобы она могла спокойно съездить туда и обратно. Она была горда этим, и в то же время ей было немножко неудобно, словно она напрасно затруднила кого-то.

Когда она вернулась в третий раз, отвезя ящики с минами, восхищенный старший лейтенант порывисто обнял ее и неловко поцеловал в щеку. Она была так далека от сознания важности сделанного ею, что посчитала этот непрошеный лейтенантский поцелуй мужским баловством, сердито вырвала руку и убежала.

Все происшедшее с ней сегодня было интересно ей самой, но она не понимала, почему об этом расспрашивает сидевший перед нею майор, уже немолодой и, наверное, сам не раз видавший все это.

А Лопатин сидел напротив нее и любовался и ее искренним непониманием собственной храбрости, и ее неподдельным недоверием к тому, что она может кого-то интересовать, наконец, любовался ею самой, ее загорелыми, исцарапанными коленками, на одной из которых она все время потирала пальцем большой синяк, ее худенькой, но ладной фигурке в голубом пыльном ее разгоревшимся, радостно-усталым лицом.

В другое время, где-нибудь на улице, он, наверное, не обратил бы внимания на это полудетское-полудевичье лицо; но сейчас оно казалось ему прекрасным. Он глядел на девушку, и, как это иногда бывает с людьми, перешагнувшими за середину жизни, его охватывала бессмысленная тоска от всего, что в этой жизни случилось не так, как нужно. Он не мог представить себе ни эту девушку старше, чем она была, ни себя моложе, чем был, и вообще оба они никак не сочетались друг с другом ни во времени, ни в пространстве. Но горькая и даже завистливая мысль, что перед ним, прислонясь к стожку сена и потирая синяк на коленке, сидит в этом голубеньком пыльном платье не его, а чье-то живое будущее счастье, — эта мысль не выходила у него из головы, как он ни старался ее прогнать.

Пантелеев вместе с полковником Ульяновым подошел к машине через час. Усталая шоферка, неожиданно для себя, среди разговора с Лопатиным задремала, сидя все в той же позе у стожка сена. Велихов накрыл ее своей шинелью и ходил, поеживаясь и потирая руин, озябший, но довольный собственным поступком.

— Послезавтра еще раз приеду сюда, учтите это, — говорил Пантелеев, прощаясь с Ульяновым. — Бабурова доставьте в Симферополь. Что еще? — проверяя не столько Ульянова, сколько самого себя, спросил Пантелеев. — Как будто все! Ну, бывай здоров, — и, пожимая руку Ульянову, добавил: — Раз ты здесь, я за Арабатскую Стрелку спокоен.

— Будьте здоровы, товарищ дивизионный комиссар, — сдвинув каблуки, ответил не любивший лишних слов Ульянов и только глазами добавил несказанное: «Будь уверен, не подведу тебя».

Паша, проснувшись и смутившись оттого, что заснула у всех на глазах, поеживаясь от вечернего холодка, полезла в кабину. Велихов покрутил заводную ручку, и через минуту грузовик уже трясся по дороге к переправе.

А еще через полчаса маленькая моторка, таща за собой на буксире рыбачью лодку, в которой сидели Пантелеев, Лопатин и Велихов, плыла через Сиваш.

— Товарищ начальник, если еще раз приедете, я вас буду возить, хорошо? — крикнула с берега Паша Горобец. Вдали смутно голубело пятнышко ее платья.

— Хорошо! — сложив руки рупором, крикнул Пантелеев. — Будет исполнено!

Лопатин думал, что Пантелеев, ласково простившийся с девушкой и обещавший, что представит ее к медали за храбрость, сейчас заговорит о ней, но Пантелеев молчал. Шоферка уже вышла у него из головы, он был занят другими, тяжелыми мыслями.

В Сиваше мелко рябила и плескалась о борт лодки вода. Сразу свалившаяся осенняя ночь с каждой минутой становилась все черней и черней. Сиваш с обеих сторон слился с берегами, вокруг лодки остались только одни звуки: тихий плеск воды у борта, одышлнвое фырканье моторки впереди да где-то далеко, на Чонгаре, редкие артиллерийские выстрелы.

— Сам виноват, — тихо сказал Пантелеев. — Сам виноват, — повторил он. — На всех позициях был, все до одной облазил, все укрепления смотрел, а на Арабатскую не поехал, на Кудинова понадеялся. А на него надеяться, как на... — он не докончил и еще раз повторил: — Сам виноват.

Лопатин сидел на краю покачивавшейся лодки и думал: неужели всего пятнадцать часов назад он подошел к зданию штаба армии в Симферополе и увидел Велихова с чемоданчиком в руках и шофера, прикручивавшего баки с бензином? Он вспоминал одно за другим все события дня, и перед ним возникал все тот же, еще утром родившийся вопрос.

«Неужели, — спрашивал он себя, — неужели немцы все-таки ворвутся в Крым?» И хотя кроме раболепного Кудинова и дрожащего Бабурова, кроме попавшего в плен командира батальона и перебитой роты были командиры и бойцы, смело ходившие в атаку, и морской лейтенант, и его артиллеристы, не растерявшиеся и остановившие немцев, и Паша Горобец, возившая под огнем минометы, и уверенный в себе маленький полковник Ульянов, и сам Пантелеев, хотя в сегодняшнем дне было не только много плохого, но и много хорошего, говорившего: «Нет, не ворвутся, не может этого быть!» — предчувствие несчастья сдавливало сердце Лопатина.

Шофер, дожидавшийся Пантелеева на том берегу лимана, был рад их возвращению, как бывают ради все шоферы, чьи фронтовые пассажиры уходят вперед, в неизвестность. Обрадованный тем, что все живы и целы, он суетливо спрашивал, не замерз ли кто — у него есть в машине одеяло и даже подушка, может быть, кто захочет поспать в дороге.

— Вы лучше-ка вот что, — сказал Пантелеев, — снимите предохранительные сетки с фар.

— Нельзя, товарищ Пантелеев, — решительно сказал шофер. — Светомаскировку надо соблюдать, дороги бомбят.

— Пусть лучше бомбят, чем где-нибудь навернуться, — сказал Пантелеев, — мне надо через два часа быть на Военном совете, так что придется жать, а с сетками ни черта по видно, угробимся.

— А демаскировка, товарищ Пантелеев?

— Демаскировать нам по дороге, кроме самих себя, некого, — ответил Пантелеев. — Подъедем к Симферополю — наденете сетки. Быстро снимайте, да поехали, — добавил он тоном, показывавшим, что разговоры окончены.

Шофер, сердито шевеля тубами и ругаясь про себя, снял предохранительные сетки, сел за руль, и машина помчалась к Симферополю.

Лопатин думал, что Пантелеев, так же как и по пути сюда, захочет поспать, но Пантелеев, промолчав первые пять минут дороги, сам повернулся к нему и спросил:

— О чем думаете?

Лопатин солгал, что ни о чем не думает: он думал о своей жене, но это были сложные и невеселые мысли, и ему не хотелось ими делиться.

— Неужели так-таки ни о чем не думаете? — повторил Пантелеев и, не дожидаясь ответа, сказал: — А я думаю, что чистой коммунистической души у нас еще некоторым людям не хватает. Живет такой начальник, чистые воротнички каждый день подшивает, сапоги при помощи ординарца до блеска чистит, а чистой коммунистической души не имеет.

Лопатин подумал, что Пантелеев вспомнил про Кудинова, но при шофере не захотел называть фамилию командира дивизии.

— А этого, — имея в виду Бабурова и все еще продолжая размышлять о нем, как о живом, сказал Пантелеев, — этого, которого под суд завтра отдадим, думаете, мне не жалко? Жалко! Потому что, если бы у него загодя дня два над душой посидеть, он бы по-другому оборону подготовил. А коммунистического сознания, чтобы все самому, без погонялки сделать, — у него не нашлось. А теперь, конечно, под суд! А этих бедных, ночью побитых, поколотых в страхе и ужасе, — их знаете как жалко. — В голосе Пантелеева, как показалось Лопатину, что-то даже дрогнуло при этих словах. — Двадцать первого года рождения рота, в голодный год их матери высохшей грудью кормили — для того ли, чтобы первый фашист пришел и всех, как кур... О том ли мечтали…

Пантелеев шмыгнул носом и вытер глаза.

— Растили, кормили, учили, говорили: растите, детки, до коммунизма доживете, а потом взяли и отдали первому попавшемуся фашисту на смерть, без боя, за просто так! Куда это годится! — крикнул он и в машине надолго воцарилась тишина.

— Слабо воевало и под Сальково, и сегодня, — после долгого молчания, во время которого машина бесшумно неслась но пороге, сказал Пантелеев.

Лопатин робко возразил, что все-таки сегодня все было не так уж плохо... Но Пантелеев не дал ему договорить.

— Что ж это дело, что ли, чтобы дивизионные комиссары роты в атаки водили? Еще бы я роту в атаку не сводил! Этого не доставало! — Он невесело усмехнулся. — Четвертый месяц войны пошел, нам немца приказано перед Крымом остановить не пальцем на карте, а пулей в лоб! На Западном же остановили! И держат. А мы что тут? Опять собираемся всю шарманку сначала крутить? Кто нам это позволит? Где наша совесть? Как так?

— Почему?..

В двухстах метрах впереди на дороге взлетело что-то огромное и желтое, взлетело так неожиданно, что только в следующую долю секунды, услышав оглушительный взрыв, Лопатин понял, что это бомба.

— Фары! — крикнул Пантелеев и, опередив растерявшегося шофера, сам выключил свет.

— Вылезайте из машины, переждем, — сказал он громко, но спокойно, первым открывая дверцу и вылезая. — Ложись... Ложись пониже, в кювет.

Хотя Пантелеев и вылез из машины первым, но оставался около нее, ожидая, пока остальные лягут в кювет. Наконец, убедившись, что все легли, он тоже прилег на краю асфальта, подложив руку под голову и вглядываясь в небо.

Второй и третий взрывы коротко вспыхнули слева над дорогой, в поле. Четвертый, и последний, ударил так близко, что Лопатин: не услыхал взрыва — ему вдруг туго набили голову ватой и, казалось, продолжают с силой заталкивать ее туда. Он несколько минут ошеломленно пролежал, ожидая, что будет дальше, но дальше ничего не было — ни новых взрывов, ни гудения самолетов, ни голосов.

И вдруг среди этой тишины Лопатин услышал плач. Рядом, совсем близко от него, плакал человек, плакал, всхлипывая и произнося какие-то слова, которые Лопатин не сразу понял. Он поднялся из кювета, сделал два шага и при слабом свете оставшегося непотушенным красного заднего стоп-фонарика увидел что-то темное, без головы и одного плеча, и нагнувшегося над этим темным и страшным навзрыд плакавшего Велихова.

8

Член Военного совета Особой Крымской армии, дивизионный комиссар Пантелеев был убит наповал большим осколком бомбы на восемьдесят втором километре Симферопольского шоссе. «Юнкерсы», возвращавшиеся после налета на Симферополь и сбросившие на обратном пути несколько десятков мелких бомб по всему шоссе от Симферополя до Джанкоя, не нанесли больше никаких потерь ни в людях, ни в технике. Ехавшие в одной машине с членом Военного совета его шофер, адъютант и корреспондент «Красной звезды» не получили ни одной царапины. Целой осталась и машина. На ней завернутое в две шинели изуродованное тело дивизионного комиссара привезли в Симферополь, прямо к штабу армии, за пять минут до заседания Военного совета, к началу которого он не хотел опоздать.

Корреспонденту «Красной звезды», как старшему по званию, приказали лично доложить обстоятельства гибели дивизионного комиссара, но он рассказал об этом таким деревянным голосом, что даже суховатый по натуре и всего неделю знавший Пантелеева, но потрясенный случившимся командующий с неприязнью к корреспонденту выслушал этот, показавшийся ему бездушным, рассказ. Потом корреспондент попросил разрешения уйти, сказав, что его в двадцать четыре часа вызовет на провод редакция.

Командующий отпустил его сердитым кивком и стал расспрашивать о подробностях то и дело заливавшегося слезами адъютанта покойного — младшего политрука Велихова.

В это время Лопатин, все еще в каком-то столбняке, добрался до редакции городской газеты, где не успели узнать о происшедшем и поэтому, слава богу, ни о чем не расспрашивали, и, сев за машинку в пустом машинном бюро, упрямо ударяя по незнакомым клавишам и попадая не в те буквы, начал выстукивать очерк в газету, стараясь не думать о смерти Пантелеева, но после каждого через силу напечатанного слова неотвратимо возвращаясь к ней. Минутами ему казалось, что этого просто не было. Но это было, и он знал, что это было, потому что он сам, сначала сидя на корточках на шоссе, вместе с шофером и Велиховым заворачивал в шинели то мертвое и страшное, что пять минут назад было сидевшим вместе с ними в машине дивизионным комиссаром Пантелеевым, а потом, втащив это в машину и уложив на сиденье, передвигал но полу машины еще теплые ноги в солдатских сапогах. А потом он ехал снова, все в той же самой машине, и хотя знал, что Пантелеев убит и что можно дотронуться рукой до его накрытых двумя шинелями останков, но в то же время ему казалось, что другой, живой Пантелеев сидит впереди рядом с шофером и сейчас повернется договорит что-то самое главное, чего он не успел договорить, когда впереди разорвалась первая бомба.

Дальше