Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

13

Не спеша одеваться в надоедавшую за целый день военную форму, Баранова ходила из угла в угол в тапочках на босу ногу, в майке и в трикотажных брюках, в которых каждое утро делала гимнастику у себя в этой комнате.

Было семь утра. Серпилин только что ушел от нее собираться, потому что в восемь тридцать уезжал на фронт, а ей еще раньше, к восьми, надо было идти в лечебный корпус на пятиминутку.

Когда Серпилин уходил, она, обняв его на прощание и посмотрев на его лыжный синий костюм, рассмеялась:

— Мы с тобой как два "старичка!" Даже вспомнила сейчас, глядя на тебя, как играла когда-то в баскетбол за женскую сборную округа.

Серпилин, как и следовало ожидать, ответил, что он-то действительно старый, а она еще молодая.

При всем своем уме никак не мог отлепиться от глупой темы старости. Все еще не мог поверить, что ей с ним действительно хорошо. Хорошо, как молодой с молодым или как немолодой с немолодым, — неизвестно, как это назвать, главное, что хорошо.

— Ну, на что ты мне нужен, если бы мне не было хорошо с тобой? Ну сам подумай, — сказала она ему сегодня на рассвете.

И это правда. Хотя она всегда в своей жизни считала, что не это самое главное, но самого главного без этого тоже не было бы.

"Вот и разбери тут, что главное и что не главное", — подумала она легко и счастливо, радуясь сознанию своей красоты, увиденной его глазами. Как будто она не знала о себе, как выглядит, две недели или месяц назад! Прекрасно знала и месяц назад, а радовалась сейчас.

— Если бы нас с тобой не потянуло друг к другу, — сказала она ему сегодня утром, — разве ты стал бы мне рассказывать все, что рассказал про себя? И я тоже так впопыхах все выпалила, что теперь — хоть придумывай! Все вспоминаю и никак не могу вспомнить, чтобы такое еще рассказать тебе.

Счастье делало ее смешливой, ей хотелось шутить и даже дурачиться, и несколько раз за эти дни она ловила на его лице удивленное выражение.

Она выпаливала сразу то, что приходило в голову, а он чаще всего говорил, уже заранее решив для себя все "да" в "нет". И это значило, что им обоим еще придется привыкать к тому, что у них и разные привычки думать и разные привычки говорить.

Вот только где и когда они будут привыкать к тому, что они разные люди и у них разные привычки...

Он предложил ей выйти за него замуж. Она ответила, что, если он через несколько дней уедет на фронт и останется там до конца войны, а она тоже уедет и окажется на фронте совсем в другом месте, их поездка в загс никому не нужна, ни ему, ни ей. Он не новобранец, а она не барышня, с которой на всякий случай надо сочетаться браком, прежде чем уйти на действительную. Другое дело, если бы они оказались вместе на фронте; хотя любая семейная жизнь на фронте все равно несправедливость в глазах тех, кому это и присниться не может, все же люди меньше обижаются, когда начальство на фронте живет с законной женой.

Тогда он промолчал, ничего не ответил ей.

Ответил на другой вечер. Сказал, что думал над ее словами и не может с ней согласиться. Она должна сама понимать, как он хочет быть вместе с ней, но он никогда не считал это возможным для себя. Наоборот, считает, что этого вообще не должно быть в армии. Если бы всем, кому только возможно, давали краткие отпуска для свидания с семьями — это было бы меньшим злом для службы.

— Это в теории, — сказала она. — А на практике не так.

— На практике не так, — согласился он.

— Неужели, узнав меня, ты способен думать, что я не сумела бы там, на фронте, жить рядом, не мешая тебе?

— А я не о тебе говорю. Я о себе.

— Что значит о себе?

Он стал объяснять, что это значит: что на его плечах армия и что от каждой его ошибки и упущения будет зависеть жизнь людей и успех дела. Что у него, как у всякого человека, ограниченные силы и он обязан отдавать их войне и не думать на фронте ни о чем другом, в том числе и о ее безопасности...

— О своей безопасности я бы и сама подумала, но ладно, так тому и быть! Не поеду! — перебив его, сказала она со спокойной горечью.

Он поднял глаза так, словно она вынесла ему приговор.

— Что смотришь на меня? — Она рассердилась, что он ее не понял. — Что я тебе такого плохого сказала? Не поеду к тебе на фронт, не буду жить с тобой под одной крышей. Начнем жить под одной крышей, когда кончится война. А сейчас поеду на фронт в другую, не в твою армию и буду писать тебе письма. Иногда длинные, а ты можешь отвечать короткими, но каждый раз.

Он поцеловал ее руки и спросил:

— А почему ты все-таки не хочешь...

— Потому что это было бы глупо, бежать в загс, словно не верим друг другу. Для чего нам это нужно, пока мы не вместе?

Как ни странно, прошло всего четыре дня и четыре ночи с тех пор, как он в первый раз остался у нее, или с тех пор, как она в первый раз оставила его у себя. Как это вышло, в конце концов не суть важно. Важно, что это было и что они оба этого хотели и сделали так, как хотели.

Три ночи из этих четырех они были вместе, а одну у нее украло дежурство по санаторию. И они наутро встретились так, словно были в долгой разлуке.

Да, все это будет очень трудно, хотя бы и с очень длинными письмами — все равно трудно.

Все, о чем они говорили в эти дни и ночи, и лежа в постели, и сидя друг против друга за столом, и встречаясь на дорожках в столовую или в лечебный корпус, урывками, случайно и намеренно, — все это сложилось сейчас в одно длинное объяснение друг другу: кто ты — каждый из вас. И почему вы оба — каждый из вас — так нужны друг другу?

Она, улыбнувшись, вспомнила, как они сначала путались, потому что то одному, то другому казалось странным говорить "ты".

— При тех отношениях, которые у нас теперь с тобой сложились... — сказал он в то первое утро, когда проснулся у нее.

Эта фраза показалась ей глуповатой, и она перебила:

— Когда "теперь"? Отношения не начинаются с этого и не кончаются этим. И, как ни смешно, иногда обходятся без этого. У нас с вами, слава богу, не обошлось. И я рада этому. Но при чем здесь "теперь"? Теперь так? А до этого как?

Он сказал ей тогда "ты", а она ответила "вы". И усмехнулась, защищая себя от разговора, к которому не была готова. Всего за минуту до этого она сама подумала, что теперь хочет ехать вместе с ним на фронт, и это слово "теперь", которое она не произнесла, а он произнес вслух, в сущности, было ее собственным словом.

Но он, остановленный тогда ее усмешкой, на следующий день все-таки договорил, предложил ей выйти за него замуж.

Оказывается, это он и собирался сказать, начав с глуповатой фразы про "отношения, которые теперь сложились".

Почти все, о чем они говорили друг с другом за эти дни, все равно или выходило из войны, или уходило в войну.

Она знала войну. Хирург, сделавший около тысячи операций, не может не знать войны. Но как-то она сказала, что он, наверно, во много раз лучше ее знает солдатскую жизнь.

Он сначала кивнул, а потом, будто не согласился сам с собой, сказал:

— Вообще-то как не знать, если в августе стукнет тридцать лет службы. Знать — не знаю. Но своими глазами, как живет солдат на войне, теперь вижу реже, чем раньше. Армия — это уже не дивизия и не полк. Сколько я вижу его, солдата, до атаки, в которой он или живой останется, или умрет, или попадет к тебе на стол раненый? Минуту-две. С наблюдательного пункта, в бинокль или в перископ. Вижу: сидят в окопах, начинают по сигналу вылезать, бегут, падают, скрываются в дыму, который стоит после артподготовки. Перед боями, когда проводим рекогносцировки, ползаем на брюхе по переднему краю, выбираем место для прорыва, тут, конечно, вижу солдат и чаще и ближе, чем в другое время. Поговоришь с одним, со вторым, с третьим... Остановишься, а если надо, и задержишься, посидишь, солдаты хорошо чувствуют разницу между тем, кто действительно хочет их расспросить — узнать их настроение, их мнение о местности и противнике, и тем, кто делает это напоказ. А в разгар боев современная война оставляет командующему армией мало возможностей для прямого общения с солдатами. Если сумятица, окружение, то, что переживали раньше, — там, конечно, другое, там и сами порой оказывались на положении солдата или младшего командира. А сейчас, когда война, как говорится, вошла в свои рамки...

Выражение "рамки" показалось ей тогда странным и даже бесчеловечным, как будто война — что-то такое, что может войти в рамки или выйти из рамок. Но то, как он ответил на ее расхожие слова про хорошее знание солдатской жизни, заставило ее снова подумать о своей все усиливающейся любви к нему; он был глубже, чем казался ей сначала.

— А знаешь, — помолчав, сказал он, — о чем важней всего услышать солдату перед новым наступлением, когда у тебя во втором эшелоне стоит свежая дивизия и он уже понимает, для чего стоит, только дня не знает, когда начнется. Как думаешь, в чем солдат заботу о себе видит, каких слов ждет от тебя? Что и артиллерии у нас много к наступлению приготовлено, и тяжелой и самоходной, и гвардейских минометов! И что танки к нам придут! И что авиация штурмовая будет нас поддерживать, когда пойдем! Главное — штурмовая. Солдат прежде всего в штурмовую авиацию верит. Говоришь ему обо всем, кто будет за его плечами, потому что перед наступлением — много ли мало будет у него за плечами — это для него вопрос жизни и смерти... А еще важней твоих слов, если сам услышит, как по ночам танки грохочут, или увидит, как тяжелая артиллерия в лесах на закрытые позиции становится. Тут безвыходная диалектика: по букве закона, для сохранения тайны, не надо, чтобы солдат все это видел и слышал, а для его настроения, наоборот, надо. — Он помолчал. — Перочинным ножом не много наоперируешь... Хотя читал в газетах, что и так приходилось. Так и мы: когда инструмента нет, какие из нас операторы? Хотя бывало, что и приходилось...

Как-то, неожиданно зайдя к нему, еще давно, две недели назад, она застала его за книгой. На столе лежала целая груда других книг с закладками.

— Не слишком ли много читаете, Федор Федорович? — спросила она тогда.

— А разве это бывает, чтобы человек слишком много читал? — Он, сняв очки, посмотрел на нее. — Чтобы слишком мало человек читал — сталкивался. А чтобы слишком много... Не понял вас. Видимо, чего-то недодумываю.

— Я говорю конкретно про вас здесь, сейчас, в санатории.

— Конкретно — жадничаю. Многое упущено. За недостатком времени и излишком дел.

— А что вы читаете? — спросила она. — Что вам больше всего сейчас нужно?

— Что нужно? Военному человеку в моем положении почти все нужно. От метеорологии до психологии. Легче сказать, чего нашему брату не нужно. В идеале, конечно. А на практике... — Он положил перед ней книжку в сером потрепанном переплете. — Сейчас, например, дочитываю некоего Сикорского. Слышали про такого?

— Строитель самолетов?

— Нет, генерал. Воевал с нами в польскую войну, а потом был председателем первого эмигрантского польского правительства в Лондоне. А потом, когда у нас стали польские части формировать, приезжал к нам договариваться. А потом угробился над Гибралтаром. Ходят слухи, что англичане его угробили за то, что он якобы слишком далеко нам навстречу пошел. Допускаю такую возможность.

Ей в душе не хотелось допускать такой мерзкой возможности, тем более во время войны, которую мы вместе с англичанами вели против немцев. Но она промолчала. Наверное, он знает лучше, раз говорит.

— В тридцать четвертом году, когда в отставке был, он книгу написал "Будущая война". Вот эту. Генералы, когда они в отставке, любят книги писать. Может, и мы, когда будем в отставке, тоже начнем, — усмехнулся он. — Книга неглупая, даже умная. Десять лет назад писал в ней, что будущая война будет непохожа на войну четырнадцатого года, потому что прибавились новые факторы: большевизм и его антитезис — фашизм. И поэтому столкновение наций приобретает в этой войне политико-социальный характер, чему мы с вами четвертый год свидетели... Ну и многое другое, — он перелистнул и закрыл книгу, — уже прямо по нашей специальности. О возрождении маневра, о темпах наступления, о действиях механизированных войск... Писал, между прочим, что длят Польши сближение с Германией было бы не политической ошибкой, а самоубийством. Интересно читать, как люди оттуда, из прошлого, думают об этой войне, которая идет на твоих глазах... Тут у вас, в Архангельском, хорошая библиотека. Даже на удивление. Такое сохранилось, что и не представлял себе!

Она потом несколько раз вспоминала этот стол с книгами, за которым он сидел, как сильно проголодавшийся человек, с маху назаказавший больше, чем может съесть. Раньше ей всегда казалось, что она много читает, а теперь, после встречи с ним, не казалось.

Она призналась в этом, и он улыбнулся:

— Ничего, ты моложе меня на десять лет. Еще перегонишь. Будем после войны читать: я книгу — ты две, я две — ты три.

— А что ты думаешь делать после войны? — спросила она.

— Как что делать? Служить до предельного возраста. Надо думать, установим его после войны. Хватит ума. Как ни обидно, но армия стареть не имеет права.

— Ну, а все-таки ты лично, чего ты хочешь для себя после войны?

— Меня как-то мой бывший командующий Батюк укорял: у тебя, говорит, две души на одно тело, одна строевая, а другая штабная. Близко к истине, хотя не вижу в этом беды. Штабная душа хочет по окончании войны кафедру оперативного искусства получить в академии Генерального штаба, а строевая просится округом командовать, если дадут. Кстати, куда Батюк исчез, и сам и жена? Вы, медики, все знаете — и что положено и чего не положено.

— На этот раз не знаю, — сказала она. — Знаю только, что позавчера его в Москву вызывали, вернулся, выписался и уехал.

— Должно быть, назначение получил. Интересно, куда его теперь?..

Сегодня под утро, когда проснулись, она вдруг сказала ему:

— А я знаю вашего начсанарма.

— Генерала Нефедова?

— Теперь генерал, а был профессор — патологоанатом. Он у нас на третьем курсе читал. И уже тогда казался всем нам немолодым.

— А он и есть немолодой, мой одногодок, — усмехнулся Серпилин.

— К тебе это не относится, — рассмеялась она и спросила: — А вот будет у нас с тобой ребенок, что тогда? Не подумал об этом?

— Не подумал.

— А зря. Я вполне на это способна, только еще сама не знаю, хочу этого или нет. Кажется, все-таки не хочу. Поздно.

Он молчал.

Она смутно в полутьме видела его лицо, и ей показалось, что ему странна сама мысль, что у него еще может быть дочь или сын.

"И в самом деле это было бы странно", — подумала она не о себе и не о нем, а о своих взрослых сыновьях; подумала и улыбнулась.

— Что ты? — спросил он.

— Немолодым людям надо поменьше говорить о своих страстях, хотя иногда и хочется. Наверно, это смешно, если смотреть на нас со стороны.

— А кому это надо — смотреть на нас?

— Может, и не надо. — Она продолжала поддразнивать его. — Но ведь не запретишь. Смотрят. Люди не слепые. А моя жизнь здесь на виду. Соседка вчера утром прямо так и спросила: "Что у тебя с ним? Это серьезно?"

— А что ты?

— Сказала: "Еще как!" А что ж мне отнекиваться? В моем возрасте как-то и вовсе смешно. Ты не находишь?

— Скрывать нечего. Но и говорить об этом ни с кем не хочется.

— Я и не стала говорить. Просто ответила ей: "Да". А вот как своим сыновьям, двум взрослым людям, написать об этом, еще не придумала.

— А ты не придумывай. Напиши, что я просил тебя выйти замуж, а ты ответила, что решишь после войны. И больше ни о чем не пиши.

— Не сумею. Если писать, надо всю правду. И говорить тоже. Только как это сделать, как набраться храбрости?

В самом деле, как набраться храбрости написать об этом сыновьям? Один на фронте, другой скоро поедет на фронт, а ты здесь, без них, чувствуешь себя счастливой... Как можно это написать? Хотя это и на самом деле так и хотя ничего не отнимает у них...

"Нет, неправда. Вот тут-то и неправда. Отнимает! Хотя бы потому, что уже не только о них будешь думать и не только за их жизнь бояться. Душа все та же — одна, но уже не на двоих, а на троих. Поэтому и надо набраться храбрости, чтобы написать им".

— Чемодан прийти тебе собрать? — спросила она. — Вашему брату обычно или жены собирают, или адъютанты, или ординарцы. Как правило, вы сами не умеете.

— Я исключение. Умею. Когда зайдешь — буду готов. Лучше десять минут посидеть перед дорогой.

Оставшись одна, она распахнула настежь окно. Из окна дул холодный ветер, и она подумала о том, как он будет ехать на фронт. Не растрясет ли его с отвычки на "виллисе" — все-таки пятьсот километров да объезды...

Она одевалась, стоя у открытого окна, а в голове мелькали обрывки мыслей о нем и о себе.

Надо попросить его не сдавать в библиотеку ту книжку Сикорского, которую он показал ей, и еще одну книжку, про которую он говорил, — о Мещерских лесах между Рязанью и Владимиром, где он родился и вырос... И пока будет пятиминутка, надо, чтобы медсестра набрала ему аптечку на дорогу...

Она еще застегивала пуговицы на гимнастерке, а в дверь уже постучала соседка, с которой они по утрам всегда вместе шли в лечебный корпус.

— Можно к тебе?

— Входи.

Вошла соседка, рентгенолог Розалия Павловна — худая, маленькая, в очках, с седыми перекрашенными волосами, которые она зачем-то стала отпускать, хотя раньше, когда она коротко стриглась, это было ей больше к лицу.

Розалия Павловна, которую, несмотря на возраст, все звали без отчества, Розочкой, следила за собой, делала маникюр и занималась гимнастикой, а теперь вот даже отпускала волосы, по все равно, глядя на нее, казалось, что она совершенно не думает о своей внешности, такая уж она была какая-то вся нескладная, особенно в военной форме.

— Ну, как? — спросила Розочка.

— Давай для разнообразия помолчим.

— Отчего ты такая грубая?

— Я не грубая. Я неразговорчивая. Пойдем, а то опоздаем.

Легонько подтолкнув, она пропустила соседку вперед.

Попавшаяся им навстречу в аллее молоденькая девчонка-нянечка поздоровалась с ней с таким выражением лица, как будто тоже что-то знала. А может, только показалось: на воре шапка горит!

Встретив нянечку, она усмехнулась тому, как и эта и другие нянечки звали их с соседкой: ее — молодой докторшей, а Розочку — старой, хотя Розочка старше не так уж намного, всего на семь лет.

— Чего фыркаешь? — спросила Розочка.

— Ничего, — сказала она, подумав про себя; "Вот в мне будет через семь лет — сорок семь, как Розочке, и я буду старой докторшей... Нет, я не буду... А вообще, что будет через семь лет? Разве можно сейчас представить себе, что с кем будет через семь лет?"

И она еще раз тревожно вспомнила о своих взрослых сыновьях...

Дальше