10
Когда Синцов, простившись с Гурским, еще раз зашел на телеграф, в окошечке "До востребования" сидела другая девушка, но ответ был тот же: телеграммы нет. Оставалось ехать ночевать в общежитие при комендатуре.
Уходя с телеграфа, он для очистки совести позвонил Наде и после первого же гудка услышал!
— Алло!
— Надежду Алексеевну!
— Это ты, Ваня? — поспешно сказал женский голос.
— Я.
— Я только что вернулась и прочла письмо. Павел пишет, что ты зайдешь. Заходи сейчас же. Где ты?
— Не так далеко.
— Зайдешь, да? — повторила Надя тревожно, словно боясь, что он почему-то не зайдет.
— Сейчас зайду.
— Ты знаешь адрес? Хотя ты же принес письмо! Скорей приходи.
Когда он поднялся на четвертый этаж, дверь квартиры была приоткрыта. Но он все-таки позвонил.
— Входи, входи, — раздался женский голос из глубины квартиры. — Я на кухне, сейчас...
Надя вышла ему навстречу с перекинутым через плечо кухонным полотенцем и, приподнявшись на носки, расцеловалась с ним по-родственному. Потом, потянув за руку из полутемной передней в столовую, где уже горел свет, стала разглядывать его.
— Вон ты какой стал! Майор...
Пересчитала глазами нашивки за ранения.
— Сколько же тебя?!
И, скользнув взглядом по кожаной перчатке, спросила:
— Болит?
— В общем — нет.
Надя стояла и продолжала смотреть на Синцова словно откуда-то издалека, сравнивая его, нынешнего, с тем, какого в последний раз видела на выпускном школьном вечере.
И он тоже стоял и смотрел на нее. Таня говорила про нее, что она красавица. Может быть, и красавица. Тогда, в школе, и Надя и ее бросавшаяся в глаза красота казались ему какими-то нахальными. А сейчас в глазах у нее была растерянность, неизвестно почему. Может, не знала, что с ним теперь делать, хотя сама же торопила, чтобы скорей пришел.
Он хотел сказать ей, что немножко посидит и пойдет, но она опять потянула его за руку, теперь к столу.
— Сядем, договоримся, как все будет. Начала собирать тебе ужин, но не успела. Откуда ты звонил?
— С телеграфа.
— Когда едешь обратно?
— Завтра утром.
— Тогда я сейчас соберу поужинать, за ужином и поговорим. А потом помоешься с дороги и ложись спать. Постелю тебе здесь, на диване. За ночь напишу письмо, а утром накормлю завтраком, и поедешь. Договорились? Павел написал, чтоб, если захочешь, дала тебе ключ от старой квартиры. Но, по-моему, это глупости. Ночевать там одному, в пустой квартире... Я, правда, убрала там месяц назад, даже полы помыла, но все равно. Нечего тебе там делать. Разве я не права?
— Права.
— Значит, договорились?
— Нет. — Он объяснил, что уже обосновался в общежитии при комендатуре; утром туда за ним приедет водитель и будет искать.
Кажется, Надя огорчилась, что он не заночует. Может, хотела, чтобы рассказал потом Павлу, как она его по-родственному приняла. Но спорить не стала. Только предложила:
— Помойся, по крайней мере. До комендантского часа далеко.
Он подумал и кивнул:
— Спасибо.
В самом деле, зачем ему торопиться отсюда в комендатуру? Чего он там не видел? Жаль только, что сверток с чистым бельем, мочалкой и мылом оставил в "виллисе". Думал, на обратном пути, если будет теплая погода, помыться где-нибудь в речке.
— Ты помоешься, а я на стол соберу, — сказала Надя.
— Слушай, — не совсем уверенно обращаясь к ней на "ты", сказал Синцов. — Может, сделаем по-другому? Посидим, поговорим, потом помоюсь, а потом уж перекусим. По правде говоря, я недавно обедал.
— Как хочешь, — сказала Надя. — Мне еще лучше! Я тебя сразу спрашивать начну.
Она пересела так, чтобы смотреть ему прямо в глаза, и положила на стол перед собой обе руки. Синцов только теперь заметил, как она одета. В черное шерстяное платье с длинными рукавами до кистей и с глухим воротом, из-под которого виднелся еще один, узенький белый воротничок.
"Как монашка", — почему-то пожалел он ее в эту минуту.
Она стала расспрашивать его, как все это было, когда он позавчера ночью видел там, на фронте, Павла.
Расспрашивала такие подробности, что он под конец усмехнулся.
— Ей-богу, не помню, что и где у него стоит и лежит, тем более ночью был и о другом думал. Хата и хата!
— А как, по-твоему, есть у него кто-нибудь?
— Кого имеешь в виду? — насмешливо спросил Синцов.
— Не говори со мной, как с дурочкой.
— А как с тобой говорить? Неужели, когда спросила, ждала от меня, что скажу: есть?
— Нет, не ждала. Верно. Ну, а все-таки? Наверно, трудно без этого?
— Наверно, трудно. — Он подумал про себя, что иногда трудно, но чаще не до этого. Не только говорится так, а действительно не остается сил ни на что, кроме войны.
— Может, и поняла бы его, но все равно бесилась бы ужасно! — сказала Надя, и, наверное, сказала правду; даже от одной этой мысли у нее сделалось злое лицо.
— А чего тебе понимать? По-моему, и понимать пока нечего.
— Да разве я хочу об этом думать! — с внезапной силой сказала она. — Не хочу, а думаю. Так уж скверно устроена! — И, помолчав, спросила другим, смирным голосом: — А когда ты его еще, перед этим, видел?
— Почти так же давно, как и ты, в ноябре.
— Но хоть по телефону-то разговариваете?
— Два раза за это время говорили, когда я оперативным дежурным был.
— Всего два раза? — В ее голосе было такое удивление, словно она до этого думала, что они с Павлом только и делают, что говорят друг с другом по телефону.
— Ты все же, наверно, плохо себе представляешь реальную обстановку, в которой работает командир дивизии, да и вообще все мы, грешные, — не удержался он от усмешки.
— А я не виновата, что плохо себе это представляю, — с вызовом сказала она. — Я-то хотела!.. Он не захотел. Это ты знаешь? Это он тебе говорил?
И хотя Синцов кивнул, дав ей понять, что уже знает все это, она все равно стала рассказывать ему, какой Павел упрямый и нелепый человек, не понимающий, что там, на фронте, она не принесла бы ему ничего, кроме счастья, а все остальное — ерунда.
По ее голосу чувствовалось, что она отступила, по не смирилась.
— Разве когда человек счастлив, он хуже воюет? — вдруг спросила она. — Тебе это лучше знать!
Это был прямой вопрос, а что на него ответить? Сказать ей: тебе нельзя быть на фронте с Павлом! А Тане со мной — можно. Ты не умеешь себя там вести, не умеешь и не сумеешь! А Таня умеет. Как это сказать ей в глаза? Как взять на себя такую смелость — судить чужую жизнь да еще ставить при этом в пример собственную?..
— Чего молчишь? — спросила Надя. — Думаешь, как выкрутиться, чтобы и меня не обидеть и Павла не подвести?
— Вот именно. Об этом и думаю.
— Ну и что надумал?
— Ничего не надумал. Вы с ним живете, вы с ним и разбирайтесь.
— А ты смелый! — Надя поглядела на него так, словно он сказал ей что-то удивительное. — Другие со мной боятся так разговаривать.
— А я вот почему-то не испугался. Ты уж извини.
— Наоборот, люблю, когда меня не боятся. Привыкла, что мужики передо мной хвостами виляют по первому требованию. Берегись, будешь и дальше такой храбрый, как бы не влюбилась!
Она мимолетно улыбнулась собственным словам, как чему-то, что несбыточно лишь оттого, что она сама сейчас не допускает такой возможности, и снова спросила про Павла:
— Расскажи мне, как ты его в предпоследний раз видел.
Синцов пожал плечами:
— Так это уже когда было, почти полгода назад, и притом мельком.
— А я его еще дольше не видела. Ни мельком — никак. Мельком или не мельком, все равно расскажи мне, как это было.
Синцов рассказал, как это было. Как его послали к командиру дивизии, чтобы передать пакет, в котором содержалось приказание о передислокации. Пакет требовалось вручить лично командиру дивизии. Но Артемьева в штабе дивизии не оказалось: с утра уехал в один из своих полков на занятия.
— Какие занятия? — спросила Надя.
— Ну какие занятия? В данном случае получили пополнение и учили его наступать за огневым валом.
— Что значит за огневым валом? — снова спросила Надя.
— За огневым валом — значит: ведут огонь несколькими батареями и наступают так, чтобы пехота шла вслед за этими разрывами в двухстах — двухстах пятидесяти метрах, не отставая.
— А когда учение, как стреляют, холостыми?
— Почему холостыми? Обыкновенными, боевыми.
— А если вдруг что-нибудь... Если не долетит?
— Убьет людей. Не должно быть недолетов. На этом все и построено.
— Ну, ладно, — поморщилась Надя. — Как же ты его увидел?
— Увидел в поле. Он шел в цепи, вместе с солдатами. Я пошел вслед за ними и, когда догнал, вручил ему пакет. К этому времени как раз дали отбой.
— А какой он был?
Синцов рассмеялся:
— Главным образом грязный. Снег выпал и сошел, наступали в грязи по уши. Какой у него вид был? В комбинезоне, весь грязью забрызганный. Я подошел, доложился, он повернулся, платком утерся. Потом из фляги руки помыл, прежде чем пакет взять. Наверно, пока занимались, где-нибудь споткнулся, упал на руки.
— А он что тебе сказал?
— Принял пакет, расписался и сказал: "Можете ехать".
— И все?
— Пока расписывался на пакете, спросил про Таню — жива, здорова ли?
— А про меня не сказал тебе, что ездил ко мне в Москву?
— Видимо, не успел. Только теперь это от него услышал. А тогда была такая обстановка: вручил пакет — и мотай дальше, в следующую дивизию!
— И все?
— Все.
— Надоела тебе своими расспросами?
— Есть немножко.
— Мы, бабы, в этом смысле глупее вас, мужиков. Вам достаточно про нас знать, что мы живы-здоровы. А нам, если любим человека, мало этого. Мы все себе хотим представить: как он выглядит, как встает, как ложится, как сидит, как ходит, какое у него выражение лица, когда про нас вспоминает. Поэтому и расспрашиваем вас так по-глупому. Таня твоя, думаешь, другая? Такая же самая! Я так за вас обрадовалась, когда прочла в письме Павла, что у вас теперь дочь! Таня мне тогда, в ту зиму, очень понравилась. Просто на редкость!
Она подошла к стоявшему у стены большому серванту, выдвинула ящик и поманила Синцова:
— Иди посмотри. Наверно, никогда не видел такой прелести.
Синцов подошел, не понимая, зачем она его зовет. А когда понял, не знал, что сказать. Да и некуда было вставить слово. Она продолжала говорить, не останавливаясь ни на секунду:
— Это теперь все твоей дочери! Когда я в сороковом году вышла за Козырева и ждала ребенка, он попросил — у него товарищи летали за границу — привезти приданое. Так все и лежит с тех пор. У меня на седьмом месяце...
Она резко повела рукой, объяснив этим жестом, что с ней произошло.
— Не люблю этого слова... Врачи сказали: из-за того, что до этого сделала подряд несколько абортов... Может быть, и так, только не уверена, что это заслуженное наказание...
Она усмехнулась:
— Да и за что, собственно? Доброй была, жалела вашего брата. Сама любила не помнить себя от счастья и вас не заставляла ни об чем помнить. А выходит, что за это бог наказывает. По-моему, несправедливо... Дашь мне адрес, и я завтра же все это пошлю.
— Спасибо. Пока не надо. Как бы беды не накликать! — не глядя на нее, хмуро сказал Синцов.
Она закрывала ящик и от неожиданности больно прищемила пальцы.
— Какой беды? — спросила она, прикусывая ушибленные пальцы, а выражение лица у нее было такое, словно она готова заплакать, не то от боли, не то от того, что услышала.
— Уже второй месяц не имею никаких известий, — сказал Синцов. — Не понимаю и боюсь.
Он не хотел говорить ни о Тане, ни о ребенке, ни о своих тревогах. Но сейчас пришлось сказать. Этот ящик, полный уже пятый год лежавшего здесь детского белья, сам по себе был несчастьем. И заставил подумать о несчастье.
— Почему же мне Павел не написал? — Надя продолжала держать пальцы во рту.
— Он не знает.
— Как не знает?
— А откуда ему знать, когда я сам еще ничего не знаю.
— Какие-то вы каменные все! — Надя наконец выпустила пальцы изо рта. — Подожди, пойду под кран! Думаешь, гримасничаю, а я видишь как...
Она протянула руку, и Синцов увидел, что она действительно сильно отдавила пальцы: через ногти шла сине-багровая полоса.
— Сейчас приду.
Она ушла, и он, слыша, как льется пущенная во весь кран вода, думал о том, что женщины вообще терпеливее к боли, так уж они созданы: "Сильней нас в этом смысле".
Надя вернулась, помахивая в воздухе рукой.
— Так мне и надо. Бог наказал за тупость. У вас, мужиков, всегда все на роже написано. Должна была догадаться по тебе сразу, как пришел, что ты себе места не находишь.
Синцов сказал о посланной в Ташкент "молнии". Надя кивнула.
— Может, и правда, к утру обернется. А если до твоего отъезда ничего не будет, я получу ее за тебя и в тот же день сообщу тебе на фронт.
— Как ты сообщишь?
— Я найду как сообщить, это уж мое дело.
Сказала так уверенно, словно хорошо знала, как это сделать. По военному проводу, что ли? С нее станется!
И хотя ему не хотелось чувствовать себя обязанным ей, он поверил, что она сделает это. Было в ее словах что-то, заставлявшее так думать.
— Не перерешил, не останешься ночевать? — спросила Надя.
Он покачал головой.
— Тогда мойся и будем ужинать. Что тебе, ванну или душ?
— Лучше душ. В ванне только грязь разводить.
— Пойду зажгу газ. — Надя вышла и отсутствовала довольно долго. Он слышал, как она хлопала дверью, пускала воду, как потом уходила еще куда-то в глубину квартиры, что-то открывала и закрывала. Квартира была большая. Потом вернулась и сказала:
— Там я тебе положила белье. Совершенно чистое, сама Павлу стирала, доказывала, какая я хорошая жена, что надо на фронт меня взять. А он не взял. Надевай, если влезешь. Смотри, какой вымахал. — Она окинула его взглядом, в котором было что-то привычно женское, хотя сейчас и не имевшее к нему отношения.
Потом, когда он уже был у дверей, спросила неуверенно:
— Может, тебе помочь надо?
Он обернулся, сначала не понял, но, увидев ее глаза, понял. Это о руке.
— Спасибо. — Он рассмеялся. — Я к ней уже привык. Все ею делаю. Только на рояле не играю.
Он не спеша вымылся, надел белье Павла — белье оказалось впору, только чуть коротковато, прикрепил на руку протез, надел гимнастерку, причесался. Осталось перепоясаться. Он повесил ремень с портупеей и кобурой на вешалке в передней: не хотел брать с собой в ванную. Надо было выйти в переднюю, но выходить туда было неудобно, потому что несколько минут назад там начался какой-то еще не вполне понятный ему скандал. Кто-то, придя в квартиру, шумел там, в передней, и Надя отвечала сначала тихо, а сейчас все громче.
— Оставь меня в покое, уходи! Сколько раз объясняла, чтоб не являлся без звонка. Что за наглость!
— К тебе только так и надо являться, — отвечал громкий мужской голос.
— Сейчас же уходи, слышишь? — Надя сдерживалась, но ее голос был все равно слышен. — И откуда только ты на мою голову свалился?
— Я же тебе сказал, — отвечал мужской голос. — Мы раньше вернулись из поездки, чем думали. И прямо к тебе. А ты...
— Уходи.
— Почему?
— Потом поговорим. Уходи.
— Сначала ответь: кто у тебя? — Голос мужчины стал требовательным. — Воображаешь, что я слепой, а я не слепой!
Услышав это, Синцов подумал о своей фуражке и портупее. Неизвестно, что хуже: оставаться в ванной и поневоле слушать все это через дверь или выйти в переднюю.
— Уходи! Не желаю с тобой говорить!
— Вообще или сейчас?
— Сейчас. И вообще! Уйдешь ты наконец или нет?
Синцов откинул крючок и вышел. В передней горел свет; около открытой настежь наружной двери, прислонясь к стене и заложив руки за спину, стояла Надя с выражением непритворной ярости на лице.
На другом конце передней, в проеме двери в столовую, упершись руками в косяки, в вызывающей позе человека, чувствовавшего себя здесь как дома, стоял молодой мужчина в штатском, в застегнутом до горла плаще, с какими-то странного цвета выгоревшими волосами.
Лицо его показалось Синцову знакомым, но все дальнейшее произошло так быстро, что он не успел задуматься, где же он видел этого человека.
— Вот оно, явление Христа народу! — увидев Синцова, пьяным голосом сказал молодой человек. — Теперь, по крайней мере, все ясно.
— Ясно или не ясно, уходи! Уходи вон, слышишь!" — крикнула Надя, и лицо ее дрогнуло.
Кажется, она не хотела, чтобы Синцов выходил. Но теперь уже было поздно.
— Моя помощь не требуется? — спросил Синцов, поворачиваясь к Наде и сознавая, что попал в положение, из которого все равно нет ни одного вполне разумного выхода.
— А он что, тут вышибалой при тебе состоит? — спросил за спиной Синцова молодой человек.
Надя ответила не сразу. Сначала посмотрела туда, за спину Синцова, умоляющим взглядом, словно надеялась, что ее еще могут послушаться.
— Сделай что хочешь, Ваня, но пусть он уйдет. Уже надоело его просить!
Синцов повернулся и пошел к молодому человеку со знакомым лицом; тот в прежней позе стоял в дверях и удивленно смотрел на Надю, словно не мог поверить, что она произнесла эти слова.
— Вы бы лучше послушались и ушли!
Как всякий нормальный человек, Синцов не представлял себе, что надо говорить в таких случаях, но знал: как бы там ни было, а теперь этот парень должен уйти.
— А вы бы лучше не подходили ко мне, — сказал молодой человек, глядя прямо в глаза подходившему к нему Синцову, и быстро и дерзко ударил его наотмашь по лицу.
Синцов понял, что его ударят, но не успел вовремя перехватить руку. Перехватил уже после удара и, вложив в это всю свою силу и вес, оторвал молодого человека от двери и с хрустом завернул ему руку за спину.
Молодой человек попробовал вывернуться, взмахнул левой рукой, даже задел Синцова по протезу, но Синцов своей правой рукой еще выше завел ему завернутую за спину руку. И тот, застонав, понял свое положение.
— Пусти!
— Выведу за дверь, пущу, — сказал Синцов. — Иди спокойно, а то больно сделаю!
Он заметил, что, когда этот парень застонал, Надя чуть не кинулась к нему, но сдержалась и снова прислонилась к стене. Сказала только тихо, сквозь зубы:
— Руку ему не сломай.
— Ничего я ему не сломаю. Только пусть идет спокойно.
Молодой человек не сказал больше ни слова ни Синцову, ни Наде, молча переступил порог, прошел еще два шага по лестничной площадке и остановился.
Синцов отпустил его руку и, не двигаясь, продолжал стоять за его спиной. Вернуться в квартиру и поспешить захлопнуть за собой дверь было почему-то неловко.
Молодой человек пошевелил за спиной рукой, словно пробуя, цела ли она, потом опустил ее, сделал еще шаг в повернулся к Синцову. На его лице была не злость, а удивление: не думал, что его так скрутят. Может, и ударил потому, что увидел протез. Если так — сволочь! А может, просто спьяна.
Не то удивляясь, не то запоминая, молодой человек несколько секунд простоял перед Синцовым и пошел вниз но лестнице.
Когда Синцов вошел в квартиру, Надя продолжала стоять все там же, у стены.
— Вот так, — сказал Синцов, не зная, что сказать, и потрогал рукою лицо. Из носа шла кровь.
— Сними, — сказала Надя, отрываясь от стены и подходя к нему. — У тебя на гимнастерку накапало. Я застираю, а то после не отойдет.
Он не стал спорить и стянул через голову гимнастерку.
— Сейчас я застираю, — повторила Надя. — А ты посиди в столовой. Закинь назад голову, быстрей пройдет.
И он пошел в столовую и сел. Вытащил из бриджей платок, вытер кровь и продолжал сидеть, закинув голову и думая об этом парне, расквасившем ему нос. Пьяный или трезвый, все равно ясно, что в отсутствие Павла у него тут в доме свои права. Только бы она не объяснялась, не выкручивалась! Хоть бы без этого обошлось...
— Как? — входя, спросила Надя.
— Вроде прошло.
Синцов встал с кресла и поглядел на накрытый по всем правилам на два прибора стол. На нем стояли и водка, и колбаса, и еще какая-то закуска, и даже неизвестно где добытые свежие огурцы.
— Гимнастерка пока пусть повисит, посохнет, — сказала Надя. — Садись за стол так. Не больно он тебя ударил?
— Как курица лапой. У меня нос слабый. Всегда так было, еще в детдоме. Чуть по носу зацепят — и готов. Я даже отказывался драться до первой крови, считал невыгодным для себя, — засмеялся Синцов неожиданности собственного детского воспоминания.
— Какой-то он оголтелый! Верно? — сказала Надя. — И так всегда, когда выпьет! — Сказала как о человеке, которого Синцов должен был знать и до этой встречи. — Может откуда-то вдруг свалиться, явиться без звонка. И вообще вести себя так, что можно бог знает что подумать! То, чего совершенно нет.
— Слушай, не вдавайся, а?.. — сказал Синцов, и было в его голосе что-то, заставившее ее замолчать.
— Закуску клади себе сам, я не знаю, что тебе больше нравится. — Надя наливала в рюмки водку. И пока Синцов накладывал себе закуску, рассмеялась.
— Чего смеешься?
— Испугалась, что ты ему руку сломаешь. А вообще смешно! Наверно, теперь не смогу на него без смеха смотреть, когда увижу. Только не хватало, чтобы ты ему руку сломал, вот была бы история! — сказала она так, словно этому человеку никак нельзя было ломать руку и Синцов должен понимать это.
Синцов снова попытался вспомнить, где же он видел этого человека, но не вспомнил. А спрашивать не хотел.
— Не буду тебе врать, — сказала Надя, — я с ним раньше, до Павла, знакома была. И он этого до сих пор никак забыть не может.
— Просил тебя, не вдавайся, — повторил Синцов.
— Хорошо, не буду. Неужели ты расскажешь об этом Павлу, сделаешь эту глупость?
— Не волнуйся, не сделаю. Хватит с него там забот и без тебя.
— Вот именно — без меня. А была бы я с ним там, не было бы ничего этого здесь. Думаешь, я всего этого хочу? Думаешь, когда Павел со мной, мне кто-нибудь еще нужен? А когда его нет, вот так все и получается...
На этот раз, кажется, была искренней, объяснила, как было на самом деле, не выкручиваясь. И Синцов не прервал ее.
— Да, вот так все... — после молчания задумчиво сказала Надя и, взявшись пальцами за рюмку, но не подняв ее, покрутила и поставила обратно. — А ехать к нему на фронт хочу и готова хоть завтра.
— Извини меня, конечно, — сказал Синцов, — но выходит, судя по твоим же словам, так: или Павел должен таскать тебя за собой, или у тебя здесь, в Москве, другого выхода нет, чем все это...
— Да, выходит так. Выходит, другого выхода нет. А какие другие выходы? Это в театрах разные выходы: главный, запасной, пожарный, еще какие-то. А в жизни из каждого положения только один выход. Не умею я одна жить, вот и все! Другие в этом не признаются, а я признаюсь. Только в этом и разница. И с тобой свела бы судьба в другое время, и на тебя, наверно бы, глаз положила. А что ты Павлу ничего не скажешь, лучше для него. А если б сказал, все равно врала бы ему отчаянно до последней возможности. Клялась, божилась бы, не знаю, чего бы только не придумала, потому что боюсь его лишиться. А боюсь лишиться потому, что люблю. Если хочешь знать, даже когда за Козыревым замужем была, все равно Павла помнила. Так уж меня к нему судьба приговорила. Такую, какая я есть, к такому, какой он есть. И вы, мужики, должны понимать такие вещи...
Синцов слушал и думал о том, что понятие "вы, мужики" для нее и любимое и враждебное — все вместе. И он для нее тоже часть этого понятия, тоже мужик — не сейчас, так в другое время, как она сама выразилась. И разговоры о том, что он должен ее понять, могут слишком далеко завести...
Он поднял рюмку:
— Не входя во все остальное, давай за Павла.
— Только если веришь, что я люблю его. Если нет, лучше не пить!
Синцов ничего не ответил на это. Молча взял и выпил. Все это слова. Любит, не любит! Пускай сами разбираются. "Пашка тоже не маленький. Пусть будет здоров там, на фронте. И подальше от всего этого, хотя бы пока война!.."
— Спасибо, что все-таки выпил за него со мной, — прочувствованно сказала Надя. Она тоже выпила свою рюмку до дна и сразу налила новую. — А теперь я за твою Таню! Я так хочу ей добра, что пусть лучше со мной будет какое-нибудь несчастье, чем с ней! Готова на это. Искренне тебе говорю!
Синцов поморщился. "Допустим, искренне, а все же есть в твоих словах что-то такое, чего люди не должны говорить друг другу, даже если им в ту секунду кажется, что они говорят искренне".
— Не надо так говорить, — сказал он вслух. — Меня война суеверным сделала.
Он выпил свою рюмку, и она тоже выпила. И, выпив, спросила с любопытством:
— Неужели война правда сделала тебя суеверным?
— Как тебе сказать? И правда и неправда, середка наполовинку. Есть что-то на войне, что толкает людей к суеверию.
— А я не суеверная. Когда Козырев погиб, у меня никаких предчувствий не было совершенно. Напротив, когда провожала его на войну, думала, что уж с кем, с кем, а с ним ничего не будет.
Синцов поднял глаза от тарелки и посмотрел на Надю. В свое время в Сталинграде, рассказывая Павлу, с чего начал войну, он рассказал и о том, как все это вышло тогда с гибелью Козырева. Но говорил ли ей об этом Павел? Может, и не говорил...
Синцов выжидающе смотрел на Надю, а она, глядя в стенку, задумчиво катала по скатерти хлебный шарик. Потом сказала ровным голосом:
— Расскажи мне подробно все, как это было, как он застрелился. Все время хочу тебя об этом спросить и все не могу решиться. А сейчас решилась.
"Значит, все-таки сказал ей, за язык потянуло! — с неудовольствием подумал Синцов об Артемьеве. — А хотя чего не скажешь женщине, с которой живешь? Подошла минута, и сказал".
Она просила подробно, а ему казалось, что как раз этого и не надо: куда и как стрелялся Козырев и как выглядел после этого? Застрелился и застрелился. Про такое чем меньше рассказывать, тем лучше.
Рассказав, как они нашли Козырева там, в лесу под Бобруйском, и как он, приняв их за немцев, стрелял в них, а потом выстрелил в себя, Синцов не стал говорить ей больше никаких подробностей. Не сказал и о своем ранении. "Наверно, уже знает об этой глупости от Павла, а если не знает, незачем ей и знать".
Надя молчала. Потом сказала, продолжая смотреть в стенку:
— В одном только перед ним была виновата: вышла за него замуж, меньше любя, чем он хотел. А больше ни в чем не была виновата. И ждала его с войны так, что, если действительно, как в стихах уверяют, ожиданием можно спасти, спасла бы. Но все это ерунда! — добавила она глухо.
И, оторвав наконец взгляд от стенки, посмотрела на Синцова мрачными, влажными глазами.
"Действительно ерунда", — с какой-то здравомыслящей легкостью подумал Синцов. Он сначала поддался мрачности ее тона, но, когда она сказала про себя "ждала с войны", вдруг подумал: "Зачем она так? Когда ждала? И сколько? Ведь все это случилось уже на седьмой день войны..."
"Действительно ерунда", — мысленно повторил он с непримиримостью человека, прожившего на войне три года и знающего, почем фунт лиха, если это в самом деле лихо, а не разговоры о нем.
Но Надя не заметила перемены в его настроении и продолжала, уже невпопад, говорить все тем же мрачным тоном, который теперь казался ему фальшивым:
— Когда освободят эти места, поеду искать его могилу. Не успокоюсь, пока не найду. Единственный долг, который остался за мной. Больше я ему ничего не должна. А это должна.
— А разве тебе не сообщили тогда, где он похоронен?
— Нет. Мне тогда позвонили о его гибели и сказали, что решено похоронить его в Москве, что уже погрузили гроб на машину, дали сопровождающих и повезли. А они оказались такие сволочи, что не довезли, бросили. И я еще разыщу их!
— Почему сволочи? Зачем так говорить? — сказал Синцов. — Вполне могли погибнуть по пути вместе с машиной под какой-нибудь бомбежкой. Наверно, не представляешь себе, что тогда на дорогах делалось. Люди, возможно, погибли, а ты их сволочами обзываешь. Зачем это?
Все, что она теперь говорила, задевало его, и ему хотелось противоречить. Казалось бы, худшие вещи выслушал от нее спокойно: и про то, что изменяет Павлу, и про то, что смотрит на это как на неизбежное. Слушал и не спорил: шут с вами, разбирайтесь сами! А вот сейчас, когда заговорила об этом своем давно погибшем Козыреве, вдруг задела какая-то неправда в ее словах. Стало стыдно за нее перед этим погибшим тогда человеком, и перед всеми теми, кто тогда погиб, и вообще перед тем временем.
"Сволочи, гроб не довезли", "Еще разыщу их..."! Нашла о чем думать, вспоминая то время!
— Гимнастерка моя не просохла?
— Сейчас посмотрю. — Надя вышла из комнаты и вернулась с его гимнастеркой. — Можешь надевать.
Но прежде чем отдать ему в руки, задержала. И, показав пальцем на нашивки за ранения, спросила:
— Мне Павел говорил про Козырева, что он ранил тебя, когда вы хотели его спасти. Это правда?
Синцов кивнул и взялся за гимнастерку, но Надя все еще держала ее.
— Когда с маху сказала тебе про эти нашивки, потом почувствовала, что по-глупому сказала; ведь одна из-за него, да?
"Ничего ты тогда глупого не сказала, — подумал Синцов. — А вот сейчас говоришь глупости, что-то из себя строишь".
— Он мог тебя убить, — задумчиво сказала Надя.
— Давай на другую тему! — Синцов забрал гимнастерку. — Мог убить, мог не убить! А может, наоборот, спас? Откуда ты знаешь? Не попади я в госпиталь, вдруг бы меня как раз за это время убили? Если на войне начать разбираться, почему, из-за кого, отчего, кто жив и кто помер, психом станешь.
Говоря все это, он натянул гимнастерку, прошел за ремнем и портупеей в переднюю и вернулся обратно.
— А с этими нашивками иногда думаешь: лучше б их не вводили, чтоб и на вопросы не отвечать и самому поменьше помнить. Что в этом хорошего?
— Вижу, ты уже собрался, — сказала Надя, выбитая из колеи его тоном. — Но все-таки, как теперь любят говорить, мы с тобой русские люди. Давай выпьем посошок на дорогу. А то пути не будет.
— Путь будет! Дальше фронта никуда не денусь! — усмехнулся Синцов. — Только бы дождь завтра не пошел. Тогда действительно последние пятьдесят километров будет не путь, а мука.
Он налил рюмки себе и Наде и подцепил на вилку кусок колбасы потолще. Они чокнулись и выпили.
— Позвони мне завтра утром, если не получишь "молнии".
— Хорошо, — сказал Синцов. — Если не получу, позвоню. — И вдруг вспомнил: — А как же с твоим письмом Павлу?
— Не буду ему писать.
— Как не будешь?
— Нет настроения. Увидишь — расскажи обо мне.
— Могу не сразу увидеть.
— Ничего, сам тебя найдет. Он же знает, что ты у меня был. Найдет, не беспокойся, — повторила Надя с покоробившим Синцова сознанием своей власти над человеком, о котором говорила. — Если бы села сегодня писать, мучилась бы, как получше наврать про себя, чтобы спокойно жил, не волновался. И перед тобой было бы неловко, что ты повезешь такое письмо. А на словах что захочешь, то и говори. Твое дело.
"Да, дерзка ты, — подумал Синцов с каким-то даже удивлением перед решимостью этой женщины взвалить все — и правду и неправду — на его плечи. — И дерзка и расчетлива — все вместе! Почти уверена: не скажу ее мужу ничего из того, чего он не должен знать. И права. Действительно не скажу".
— Звони про телеграмму. Получишь или не получишь, все равно звони, — сказала Надя. — Если после десяти, позвони на работу.
Она оторвала уголок от лежавшей на столе газеты, написала на нем телефон и протянула Синцову.
— Удивляешься, что работаю?
— Нет, почему? — Синцову стало неудобно, что он и в самом деле удивился этому.
— Ничего, не ты первый. А я уже давно работаю.
— Кем?
Надя рассмеялась:
— На это трудно ответить. Если в двух словах — "палочкой-выручалочкой". В театре работаю, — добавила она серьезно. — Заведовала костюмерной, была администратором, роли на машинке печатала. Делала все, что просили. Муж убит, мамочка в эвакуации, а я — животное общественное. В начале войны пошла туда с тоски, а потом привыкла. В последнее время перешла в помрежи.
— Это что значит? — Синцов слабо разбирался в театральной жизни.
— А это тот, кто спектакль ведет. Разве тебя не удивляет, что все артисты всегда вовремя выходят и уходят со сцены, и за сценой стреляют вовремя, и море вовремя шумит, и собаки вовремя лают... Так вот все это я!
Как только Надя стала рассказывать о театре, Синцов вдруг понял, кто был тот выставленный им за дверь парень, о котором она говорила так, словно его нельзя было не знать.
Ну конечно же он знал этого человека по нескольким ролям в кино еще до войны и теперь, во время войны. Это был очень хороший артист, во всяком случае Синцову он нравился. А странные, словно выгоревшие волосы, которые помешали сразу узнать его, наверно, покрашены для съемок в какой-нибудь новой картине.
"Вот наделал бы делов, если б ему руку сломал", — с запоздалой тревогой подумал Синцов. Подумал беззлобно, потому что при всем своем хорошем отношении к Артемьеву не мог сочувствовать ему до конца.
"За что боролся, на то и напоролся". Но тут же, оправдывая Павла, подумал: "А что ему делать, если любит ее?"
И вспомнил лицо артиста, когда тот стоял в дверях и смотрел на Надю.
"А может, и этот любит?"
— Значит, Павел так и не удосужился сказать тебе, что я работаю? — спросила Надя.
— Нет, не говорил.
— Потому что для него это неважно! Он и на фронте смеялся, когда я говорила, что пойду к нему машинисткой. И напрасно. И все остальное бы успевала, что ему нужно, — она усмехнулась, — и отличной машинисткой была бы. У меня золотые руки. Правда, в самом деле! В случае чего, прокормлюсь. — Она снова усмехнулась, кивнув на обеденный стол: — Хотя это, конечно, не на мою карточку и не на мою зарплату. Но, между прочим, и не на его аттестат. Остатки былой роскоши. По старой памяти, как Козыревой, дают ежемесячно лимит по твердым цепам. И от прежней поликлиники пока что не открепили. И мамочку и других родственничков подкармливаю и лекарства, когда они хворают, достаю. Павел злится на меня, что фамилию не сменила. Напрасно. Когда вышла за него замуж, где-то там не одобрили, считали, что должна еще вдовой побыть. Но и не настолько рассердились, чтобы лишить благ жизни. Пользуюсь пока что. Хорошая колбаска была?
— Неплохая.
— Видишь, как хорошо. А то бы хвост селедки да от силы винегрет.
— Обошлись бы и этим.
— Конечно, обошлись бы. Лишат — не повешусь. Только мамочка и родственнички ужасно на меня за это рассердятся. Ладно. Давай прощаться. Поцеловать тебя на прощание после всех происшествий можно? Господь храни тебя от бед, как наши театральные старухи говорят...
И она, сделав серьезное, даже трагическое лицо, перекрестила Синцова.
Спускаясь вниз по лестнице, он слышал, как Надя все еще стоит там, наверху, в тишине, у открытой двери. Во всем этом прощании было что-то, снова раздражавшее его против нее. Прощалась так, словно свечку за тебя в церкви ставила, сама в это не веря.
"Сейчас попам опять хорошая жизнь, опять свечками торгуют", — уже выходя на улицу, подумал он с враждебностью мальчишки, выросшего в детском доме.