Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

40

Погода была скверная с самого начала полета. Земля то открывалась, то закрывалась, потом долго шли без всякой видимости. Когда земля снова открылась, летчик вышел из кабины и наклонился к Серпилину:

- Думаем все же не садиться в Саратове. Погода что там, что в Москве - всюду плохая. Как, товарищ генерал?

- Зачем спрашиваете? - сказал Серпилин. - Я здесь пассажир.

- Ясно, товарищ генерал. Тем более, хочется раненую поскорей доставить! Пойду поговорю с ней, как себя чувствует. - Летчик прошел мимо Серпилина в хвост самолета.

"Пусть сами решают, - подумал Серпилин. - И вообще пусть будет как будет". Но это мысленно произнесенное "вообще" относилось уже не к погоде, а к неожиданному вызову в Москву.

Вчера ночью, когда он уже разобрал койку и снял сапоги, позвонил Захаров и попросил зайти. Пришлось одеться и идти, недоумевая, что за срочность. Бои два дня как кончились, завтра на площади Павших борцов митинг, хотелось перед этим выспаться, поехать туда по-праздничному, на свежую голову. Может, с митингом какие-нибудь перемены? Так думал, пока шел к Захарову, другого не предполагал.

- Приготовься, Федор Федорович, завтра в девять лететь в Москву, - сказал Захаров. - Член Военного совета фронта звонил. Васильев тебя вызывает.

- Так. - Серпилин невольно вздохнул от перехватившего горло волнения: "Васильев" в последние месяцы был условный позывной Сталина.

- А к кому там являться? Прямо так и являться?

- Не знаю, - сказал Захаров. - Там уже не наша епархия. Встретят, раз вызвали.

- Кому сдавать штаб армии?

- Об этом пока ничего не сказано.

Захаров выжидающе посмотрел на него, но Серпилин выдержал этот взгляд. Письмо, написанное им Сталину, касалось такого дела, о котором невозможно говорить с кем бы то ни было. Сам решился, сам написал, сам послал. А если результат не тот, на который надеялся, то с тебя и весь ответ - ни с кем не делился, ни с кем не советовался.

Так ничего и не объяснил Захарову: лучше обидеть, чем поставить в двусмысленное положение.

- Командующий уже знает?

- Да. Просил передать, чтобы явился к нему завтра в семь ровно. Спать лег. Хотя, впрочем, не уверен, - усмехнулся Захаров. - Просто, пока не остыл, говорить с тобой не хочет. Сгоряча по телефону матюка загнул. Только, говорит, с начальником штаба сработались, так уж кому-то понадобилось мне ножку подставить - забрать! Вот как вы, оказывается, с ним сработались. А я и не заметил.

- Кто бы говорил! - сказал Серпилин. - Сколько ты для этого сделал, вряд ли бы кто сделал на твоем месте. Правду надо сказать, и обстановка благоприятствовала. Боюсь, в дни неудач мы бы с ним друг друга трудней поняли. С твоего разрешения пойду?

- Погоди! - Захаров вытащил из папки и показал две только что полученные шифровки из Москвы из Управления тыла. В одной разъяснялось, что, поскольку войска армии после ликвидации немцев в Сталинграде оказались более чем в трехстах километрах от линии фронта, их следует перевести на вторую норму довольствия. Во второй телеграмме по тем же причинам предлагалось прекратить выплату полевых денег.

- Как это можно понять? - Захаров сгреб шифровки и гневно потряс ими перед носом Серпилина. - Как эти бумажки довести до сознания солдат и офицеров, когда всего двое суток бои кончились! Что ж, они должны себя виноватыми чувствовать, что последнего немца в плен взяли?!

- Все ясно, Константин Прокофьевич, понял тебя, - сказал Серпилин, вполне разделявший чувства Захарова, а кроме того, хорошо понимавший, что этот взрыв с шифровками не просто так, а с намеком: если попадешь к Сталину, кровь из носу - обязан сказать ему об этом. А не скажешь - значит, ошибался в тебе!..

Когда разворачивались, взлетая, внизу, под крылом самолета, еще раз прошли развалины Сталинграда, серо-белые клетки почти до земли срытых войной кварталов.

Серпилин вспомнил, как однажды в Туркестане, на учениях, он летал над пустыней на бреющем и вдруг заметил среди песков несколько распластанных, полурастащенных птицами скелетов людей и верблюдов... Развалины Сталинграда напоминали эти скелеты в пустыне.

Теперь, на втором часу полета, все это осталось уже далеко позади.

"Хорошо, если прямо до Москвы, - подумал Серпилин. - Заснуть бы и проснуться сразу там, от толчка колес о землю! В прошлый раз, когда летел в Москву, думал всю дорогу о жене: жива или не жива? А теперь - жив или не жив - думать уже не о ком!"

Достал из кармана гимнастерки письмо про гибель сына, надел очки и перечел его. Письмо положил обратно, но очки не снял и еще долго сидел так, в очках. Сидел и думал: приехала или не приехала из Читы в Москву жена сына? Если осталась там, в Чите, то все проще - надо только узнать ее адрес и выслать аттестат. А если приехала, придется говорить. А что говорить, неизвестно, потому что неизвестно, что она знает и чего не знает.

Летчик вернулся в кабину. Значит, сходил, поговорил там, с этой раненой.

Самолет был комбинированный. Первые шесть кресел - мягкие, сзади, с двух сторон, - железные лавки, а посредине, еще до того как впустить пассажира, укрепили носилки с девушкой-летчицей. Даже оттяжки сделали, чтобы не тряхнуло при болтанке.

Летчица была из женского бомбардировочного полка. Бомбила немцев всю осень и зиму, а разбилась не в бою. Сажала вчера свою "пешку" на вынужденную и сломала позвоночник. Молодая, красивая, двадцати одного года, неподвижно лежала посреди самолета на спине и улыбалась всем, кто подходил к ней.

Прежде чем сесть в самолет, пока там, внутри, укрепляли носилки, Серпилин стоял, ждал у трапа вместе с женщиной-майором, командиром бомбардировочного полка: она приехала проводить свою летчицу.

Странно было вот так вдруг, стоя у самолета, познакомиться с этой женщиной-майором. Пять лет назад, в тридцать восьмом, когда он впервые услышал ее фамилию, мысль, что они когда-нибудь встретятся на войне, показалась бы ему не только невероятной, а просто дикой.

О беспосадочном полете трех женщин Москва - Дальний Восток узнали тогда от одного бывшего торгпреда, вернувшегося ночевать в барак после мытья полов в лагерной канцелярии.

Трасса полета проходила не так далеко от их лагеря, всего на триста километров южнее, но это был другой мир и другая жизнь, казалось уже навеки от них отрубленная. А все же, когда бывший торгпред рассказал им все, что услышал о полете, пока тер тряпкой полы, у них хватило сил порадоваться, что в том, другом, отрубленном мире продолжают происходить такие вещи. Значит, все же не моргают, испытывают самолеты с дальним радиусом действия, продолжают готовить себя к войне с фашистами. "Молодцы наши бабы!" - сказал Гринько, с которым они тогда жили в одном бараке. А когда кто-то подковырнул его: "Бабы, да не твои!" - ответил: "Нет, мои. Не было бы меня, и этих баб не было бы. Не попер бы я Деникина от Орла до Ростова, хрен бы они теперь летали!"

Серпилин вспомнил об этом, пока женщина-майор рассказывала ему о своей летчице. Проходя потом в самолете вперед, к своему месту, мимо лежавшей на носилках девушки, он задержался, приложил руку к папахе и, уже сев в кресло, продолжал чувствовать, что она лежит там, за спиной, лежит, навсегда искалеченная, со сломанным позвоночником.

В нем иногда вспыхивало возмущение против того, что война делает с человеческим телом. Он думал об этом редко, но с тем большей силой. Нельзя, воюя, все время мысленно держать перед глазами ту кровавую начинку из человеческих смертей и увечий, которая заложена почти в каждом из полученных и отданных тобой приказаний. Почти все происходившее на войне было в его глазах вполне естественным: и ежедневные ранения, и смерти, и расстрел за трусость или неповиновение, и неизбежные случаи жертв от собственного огня и на собственных минах, и разная другая большая и малая кровь, с которой так или иначе всякий день связана война. И лишь изредка, как это бывает с человеком, который вдруг зашел в хорошо знакомую комнату, но неожиданно посмотрел на нее другими глазами, он испытывал возмущение тем, что война вообще существует, и каждый день и час, с утра до ночи, рвет на куски, укорачивает, ломает живое человеческое тело. Вот и эту, там, сзади в самолете, сломала. Еще улыбается, а сама уже мертвая до пояса...

В Саратове садиться не стали, но Москва не принимала, и пришлось сесть по дороге в Рязани. Просидели там недолго, но все равно, чтобы не замерзла, перенесли летчицу из самолета в комнату к оперативному дежурному, а потом, когда дали погоду, - обратно в самолет. Здесь она уже не улыбалась - видимо, силы, что заранее отвела на дорогу, кончились, не могла предусмотреть, что будут еще раз вытаскивать и втаскивать...

Когда сели обратно в самолет, Серпилин, проходя мимо девушки, опять подумал про Гринько - как он тогда, в тридцать восьмом, гордо сказал про ту летчицу-майора и ее подруг: "Наши бабы". Неужели с Гринько теперь действительно выйдет все так, как хочется, - не погиб и не умер, а будет освобожден и успеет еще повоевать?

В январе, уезжая на фронт с новым назначением, думал, что напишет Сталину о Гринько после завершения операции, в наиболее подходящий момент для чтения такого письма. А на деле вышло по-другому. Девятнадцатого числа, когда прорвали вторую линию немецкой обороны, штаб армии передвинулся к хутору Гремучему, в глубокую балку подле него, на новое место. Но для Серпилина это новое место было старое, хорошо знакомое по восемнадцатому году, ошибиться было нельзя, несмотря на давность времени.

В балке этой тогда стоял эскадрон красных казаков, резерв командира стрелковой бригады, бывшего царского штабс-капитана Правдухина, которого потом, уже после приезда Сталина, заместил Гринько. А когда к ним на позиции приехал Сталин, Гринько был еще командиром полка. И наблюдательный пункт у них был сажен двести на юго-запад от этой балки, в окопах, опоясывавших небольшую высотку. А еще правей была вторая высотка - наблюдательный пункт батареи.

Серпилин в первый же день, как сюда переехал штаб армии, взял с собой ординарца Птицына и пошел к этой высотке, где сидели тогда, в восемнадцатом. Снега было мало; местами его сдуло совсем, до обледенелой пегой травы. По дороге попались три воронки от наших тяжелых снарядов, кругом них лежали убитые немцы.

Саму высотку, наверно, так и не вспахивали, кругом пахали, а тут нет. От хода сообщения, который вел наверх, к наблюдательному пункту, и следа не осталось, но от того окопа, что был когда-то вырыт в начале подъема, как ни странно, сохранилась память - змеевидная, еле заметная ложбинка. В ней задержалось немного снега, и она выделялась, была белей, чем все кругом. А когда-то это был окоп полного профиля. Иван Алексеевич - в то время начальник штаба полка - сам следил, насколько грамотно отрывают в полку окопы. Насчет окопной грамотности люди в полку были даже чересчур грамотные - по три года отбрякали на германской войне, но ленились это делать - надоело, и за придирчивость ругали Ивана Алексеевича "его благородием" и пускали слухи, что он бывший офицер. Один раз даже кто-то выстрелил ночью в спину.

А Сталин тогда пришел к ним пешком, автомобиль, на котором прибыл, оставил не доезжая и как раз хвалил их за окопы полного профиля, говорил, что будет на Реввоенсовете ставить в пример другим обороняющимся частям.

Потом, осмотрев окопы, поднялся по ходу сообщения наверх, на наблюдательный пункт, немного поглядел в бинокль в степь и вернулся обратно в окоп. День был тихий, белоказаки так до вечера и не стреляли. Вскипятили на костре в котелке чай, пили впятером: Сталин, Гринько, Иван Алексеевич, Серпилин и еще прибывший со Сталиным не то адъютант, не то из охраны, неразговорчивый. Когда сели пить чай, Сталин сделал ему знак пальцем, и тот вынул из висевшей на боку офицерской полевой сумки газетный фунтик и высыпал из него на крышку котелка немножко мелко наколотого сахара. Сталин засмеялся и сказал:

- Чай ваш, сахар наш.

Сидел он тогда у них не особенно долго, расспросил о боевой готовности и настроениях, ответил на несколько их вопросов и сказал, что ему пора.

Сейчас, через двадцать пять лет, стоя над белой змейкой снега - все, что осталось от тогдашнего царицынского окопа, - Серпилин вспоминал, как все это было: где развели костер и кто из них где сидел, пока пили чай. С краю - тот, молчаливый, в кожанке, потом Сталин и рядом с ним Гринько, а они с Иваном Алексеевичем вдвоем - с другой стороны, лицом к Сталину. А сахар был наколот на мелкие-мелкие кусочки, и когда допили чай и Сталин уже встал и отошел, то этот молчаливый, в кожанке, взял крышку котелка и ссыпал оставшийся сахар обратно в газетный фунтик.

Потом Серпилин с Иваном Алексеевичем остались, а Гринько провожал Сталина до автомобиля и, вернувшись, хвалил его за то, как откровенно, не скрывая тяжести положения, отвечал на их вопросы о продовольственном деле и обстановке на фронтах республики.

Так все это было тогда, в восемнадцатом...

За спиной у Серпилина нетерпеливо топтался его ординарец Птицын, недоумевавший, что такого нашел генерал на этой пустоши, а Серпилин стоял и думал, что или уже никогда не напишет Сталину о Гринько, или напишет сегодня же, когда сама судьба не только привела, а, можно сказать, ткнула носом: пиши!

Ночью он написал то письмо, из-за которого, надо думать, его теперь вызывали. Начал с того, как теперь, в сорок третьем, снова оказался там, куда к ним в восемнадцатом приезжал товарищ Сталин, а в заключение просил пересмотреть дело Гринько. Написал, что не только знает Гринько по совместной службе, но может подтвердить, что он и в лагерях оставался до конца преданным Советской власти в лично товарищу Сталину. А в самом конце написал: "Дорогой товарищ Сталин! Считаю своим долгом доложить Вам, что комкор Гринько не меньше меня предан Родине и не хуже меня защищал бы ее от фашистских захватчиков. Если Вы верите мне, то нам с комкором Гринько обоим место на фронте, здесь, где я, а если Вы мне не верите, то, значит, нам обоим место там, где он".

Когда перечел эти слова, дрогнул и уже хотел вычеркнуть их, но не дал себе этого сделать и отправил. А когда письмо ушло, несколько ночей подряд, несмотря на усталость, подолгу не мог уснуть и только через неделю пересилил себя и заставил не думать об этом. Решил, как в бою: сколько бы ни взвешивал и ни колебался перед началом, потом, когда пошли вперед, уже поздно вдогонку думать, надо или не надо было начинать.

Когда самолет приземлился в Москве на Центральном военном аэродроме и Серпилин первым спустился из него по лесенке, навстречу ему из подъехавшей прямо к самолету "эмки" вылез высокий майор в золотых погонах с синими просветами и, приложив руку к ушанке, спросил:

- Генерал-майор Серпилин?

- Да.

- Ожидаю вас.

- Там у меня вещи, - сказал Серпилин. - Чемодан и вещмешок.

- Водитель останется и возьмет, - сказал майор. - А мы с вами пройдем к телефону. Тут недалеко.

Майор показал рукой на видневшееся в нескольких десятках шагов двухэтажное в камуфляжных пятнах здание. Серпилин помнил его. Там в январе они вместе с Артемьевым в ожидании вылета грелись у оперативного дежурного.

- Пошли. - Он подавил желание спросить, кому они будут звонить прямо с аэродрома. Вместо этого спросил, искоса взглянув на погоны: - Давно здесь, в Москве, на новую форму перешли?

- Вторую неделю.

Они поднялись на второй этаж, но зашли не в ту комнату, где он когда-то грелся у оперативного, а в другую, с табличкой "Командир части".

- Селезнев у себя? - спросил майор у поднявшегося из-за адъютантского стола лейтенанта.

- На летном поле.

- Мы пройдем, позвоним.

Майор кивнул на дверь в глубине комнаты и, не дожидаясь ответа, властно, как свою, открыл, пропуская вперед Серпилина.

- Сейчас доложу. - Майор подошел к столу с четырьмя телефонами, снял трубку, набрал номер и, целую минуту продержав трубку прижатой к уху, напряженным голосом назвал знакомую Серпилину понаслышке фамилию помощника Сталина. - ...Докладывает Рудаков. Генерал-майор Серпилин прибыл. Находится на аэродроме. Есть! Передаю трубку...

Серпилин взял трубку и едва успел сказать: "Серпилин слушает", как услышал хриплый, рассерженный голос:

- Где вы там провалились? Товарищ Сталин о вас спрашивал, а вас нет!

- Сидели, ждали погоды в Рязани, - сказал Серпилин.

- Вот и просидели, - все так же сердито сказал голос. - Квартира в Москве есть?

- Есть.

- Поезжайте на квартиру, сидите и ждите. Безотлучно. Понятно?

- Понятно.

- Передайте трубку сопровождающему.

Так и не услышав ни "здравствуйте", ни "до свидания", Серпилин протянул трубку майору.

- Слушаю, - сказал майор. - Ясно. Есть! Ясно. Есть! - И, положив трубку, посмотрел на Серпилина: - У вас где квартира?

- Около Академии Фрунзе.

- А телефон в ней есть?

- Есть.

- Тогда ясно. А то мне приказано, если квартира далеко или без телефона, везти в гостиницу "Москва". Поехали?

- Поехали, - сказал Серпилин, - только надо проверить. Какой тут из них городской? - спросил он про телефоны и, набирая номер, подумал: "А может, к лучшему, если никто не ответит. Поеду и буду ждать в гостинице".

К телефону долго никто не подходил, и он уже собирался положить трубку, как вдруг незнакомый молодой женский голос сказал:

- Слушаю вас...

- Марию Александровну, - сказал Серпилин.

- Ее нет, она на работе.

- Тогда сына ее.

- Его тоже нет.

- А кто это? - спросил Серпилин, уже догадываясь, кто это.

- Это их соседка, - сказал молодой женский голос. - Может, им что передать?

Но Серпилин ничего не ответил, положил трубку и повернулся к майору:

- Поехали.

Когда вышли, оказалось, машина уже у подъезда и в ней на заднем сиденье лежат вещи. Майор открыл перед Серпилиным переднюю дверцу, а сам сел сзади, рядом с вещами. Серпилин сказал адрес, и машина тронулась.

- Товарищ генерал, хотите газету? - спросил майор.

- Давайте...

Серпилин взял в руки сегодняшний номер "Правды", развернул, даже посмотрел на заголовки, но проехал полдороги, прежде чем заставил себя читать, - все думал об этом звонке, прямо с аэродрома и о раздраженном голосе: "Товарищ Сталин о вас спрашивал, а вас нет..."

На первой странице и в утреннем и в вечернем сообщениях Информбюро о Донском фронте уже не упоминалось. Войска Юго-Западного, Южного, Северо-Кавказского, Закавказского, Воронежского, Ленинградского, Волховского фронтов вели наступательные бои на прежних направлениях, а их Донского фронта в сводках больше не было. Не было и уже не будет! Штаб фронта, имеющий опыт таких боев, конечно, сохранят и перебазируют на новое направление. Но какие армии потянут за ним, а какие оставят в резерве Ставки или передадут на другие фронты - это уже другой вопрос. "А с тобой лично тем более вопрос открытый", - подумал он, снова вспомнив о Сталине, который спрашивал про него, очевидно, всего два или три часа назад.

Он сложил газету, через плечо протянул майору:

- Благодарю, - и повернулся к водителю: - Здесь, направо!

Они подъезжали к его дому.

- Не слышали, товарищ генерал, когда Паулюса в Москву привезут? Вчера слух прошел, что сегодня. Тут, на аэродроме, некоторые даже думали, что с этим, с вашим самолетом привезут, - торопливо спросил майор. Спрашивать было не положено, но любопытство превозмогло выучку.

- Не знаю, не в курсе дела, - сказал Серпилин.

- А вы его видели, товарищ генерал?

- Других видел, а его нет.

- Я вас до квартиры провожу, - сказал майор, когда "эмка" остановилась у подъезда.

Серпилин ничего не ответил, вылез, кивнул шоферу и пошел вверх по лестнице, думая о том, как встретит там, наверху, жену сына, которая еще неизвестно, знает или не знает о случившемся. Майор тяжело ступал сзади с чемоданом и вещмешком.

Звонка на двери по-прежнему не было - пришлось стучать. Когда открыли, Серпилин шагнул и увидел перед собой еще державшуюся за ручку двери молодую женщину в валенках, в бумазейном платье цветочками и накинутом на плечи полушубке. Позади женщины, держась за ручку другой приоткрытой двери в его комнату, стояла девочка лет трех, в таком же бумазейном платье.

Продолжая стоять, как стоял, в дверях и глядя в неподвижное лицо женщины, он протянул ей руку:

- Я Серпилин.

- Аня, - бессмысленно, механически сказала она и, уронив с плеч полушубок, зацепив Серпилина по губам жесткими завитками волос, ударилась лицом ему в грудь. Девочка заплакала и, подбежав, стала дергать мать за платье.

"Да, уже знает, но от этого не легче!"

Серпилин почувствовал, как сзади, тесня его плечом, проталкивается майор с вещами. Протолкнулся и, продолжая держать вещи в руках, вопросительно, через голову женщины, посмотрел на Серпилина.

- Благодарю. Поставьте тут, - сказал Серпилин.

Майор поставил чемодан и мешок. Мешок повалился на пол. Он приподнял его и приставил к чемодану; потом, еще раз вопросительно посмотрев на Серпилина, приложил к козырьку руку и протиснулся боком назад к двери. Было слышно, как он сбегает по лестнице.

- Ребенка успокойте, - сказал Серпилин и захлопнул дверь.

Женщина оторвалась от пего, вытерла заплаканное лицо рукой, всхлипнула, еще раз вытерла и сказала почти спокойно:

- Она не понимает. Я плачу, и она плачет...

И девочка, все еще держась за подол матери, тоже в последний раз всхлипнула, остановилась и поглядела на Серпилина.

- Давно знаете?

- Пятый день... Ехала - не звала...

Женщина широко открыла рот, и Серпилину показалось, что она сейчас опять зарыдает. Но она не зарыдала, а только как будто проглотила что-то такое большое-большое, от чего ей даже стало больно там, внутри, в груди. Проглотила и поморщилась от боли.

- Мы вашу комнату заняли.

- Правильно, - сказал Серпилин. - Я скоро снова уеду.

Он поднял с пола упавший с плеч женщины полушубок, не зная, что с ним делать, - то ли отдать ей, то ли повесить на вешалку. Ему показалось, что в квартире теплей, чем в тот приезд. Но женщина протянула руку к полушубку и накинула его на плечи.

- Топят, а я зябну.

Полушубок был старый, латаный, второго или даже третьего срока. "Не сдал там, когда уезжал с Дальнего Востока. Оставил жене..." - подумал Серпилин о сыне и, взглянув еще раз на стоявшую перед ним женщину, только теперь заметил, какая она высокая. Когда ходила вместе с сыном, наверное, была одного роста с ним. Вспомнил письмо от замполита: "Вынесли из танка... не приходя в сознание..." Это так говорится - "вынесли", а что вынесли? Чем меньше знаешь, как все это в действительности выглядит на войне, тем все же лучше.

- Пойдемте в комнату, - сказала женщина. И пока Серпилин раздевался, за его спиной незаметно отнесла из передней в комнату чемодан и вещмешок.

Когда он зашел в комнату, девочка стояла около чемодана и сосредоточенно отщелкивала и защелкивала язычок замка.

- Перестань, - сказала мать.

- Ничего, пусть. - Серпилин сел за стол. Женщина опустилась напротив.

Вот так здесь они сидели в ту ночь с сыном. Он тут, где сейчас, а сын на ее месте. Сейчас, когда женщина сидела за столом, по-бабьи пригорюнясь, подперев одной рукой щеку, а другой зябко, под полушубком, охватив себя за плечо, у нее было обыкновенное красивое молодое лицо с покрасневшим от слез носом, с обкусанными, потрескавшимися широкими губами, с наспех забранными гребешком пережженными локонами старого перманента. Одно из тех одновременно и красивых и незаметных лиц, которыми так богата Россия.

Он почему-то представлял себе жену сына другой - маленькой, аккуратной, заботящейся о своей внешности. Так показалось по фотографии, на которую мельком взглянул в ту ночь.

- Мне тридцать первого на фронте сообщили, - сказал он. - А вам?

- А мне - как приехала... Товарищ его, по его поручению, на вокзале встретил. Привез меня сюда и здесь сказал... А ехала - ничего не знала, даже не думала. И что он на фронте - не знала, считала, что в Москве. Он, когда вызов прислал, не писал про это, - может, сомневался, уеду ли тогда из Читы. Думала, на вокзале встретит. А этот его товарищ Филимонов, когда встретил, сказал, что он на фронте. А когда сюда привез, сказал, что убитый...

Она снова вздохнула, проглотив то тяжелое, каменное, что было у нее теперь вместо слез, и опять поморщилась от боли.

- А потом уже, на другой день, Мария Александровна письмо его отдала. Он сюда, на этот адрес, мне к приезду прислал. Когда еще живой был. Я вам покажу...

Она встала, подошла к этажерке, вынула из-под вышитой салфеточки письмо и положила его на стол перед Серпилиным.

А девочка все щелкала и щелкала в углу замком чемодана.

- Я не спросила, вы, наверное, с дороги кушать хотите?

- Да, я голодный, - сказал Серпилин, хотя сам не знал, голодный он или нет, не думал об этом. И добавил, что в вещевом мешке, сверху, до половины лежат продукты - пусть посмотрит, что там есть.

- У нас есть, - сказала она. - Я суп на два дня сварила, и второе есть. Он здесь для нас за целый месяц свой паек оставил. Все у нас есть...

Сказав это, она не всхлипнула, а вскрикнула, как от боли. Потом подошла к девочке и потащила ее за руку от чемодана.

- Пойдем, доченька, пойдем на кухню...

Письмо от сына к ней было обыкновенное - письмо как письмо. Писал, что их часть громит фашистских захватчиков, что жив, здоров и все в порядке. Заранее поздравлял с прибытием в Москву. Писал, чтоб о своем устройстве на работу поговорила с Филимоновым, он в курсе дела. В конце обнимал и целовал ее, а для дочки нарисовал несколько мышек с длинными хвостами. Письмо как письмо! Только человека, который написал это самое обыкновенное письмо, уже нет на свете, и поэтому трудно его читать. В конце было приписано несколько слов о Серпилине. Сын просил, чтобы жена ничего не переставляла после матери, пусть все пока останется, как было. А то, если отец вдруг приедет с фронта, ему будет неприятно, что в комнате что-нибудь не так, как при матери.

"Что она знает и чего не знает о том, как все это у него с нами было - со мною и с матерью? Все - навряд ли, а что-то, наверное, знает. Нельзя же было годами жить рядом и ничего не знать. Наверное, как-то приходилось объяснять, почему мать не отвечает на его письма".

Посмотрел на кровать со сбитым покрывалом, содрогнулся от воспоминаний и горько стукнул по столу: проклятая квартира! Не квартира, а покойницкая!

Когда стукнул кулаком по столу, что-то звякнуло. Телефон? Вскочил, прислушался - нет, показалось!

"Да вот сказать бы ему, если вызовет, - подумал он о Сталине, - во что он обошелся, тот, тридцать седьмой, только в одной нашей семье... Конечно, не скажу, не решусь. Да и если даже решился бы, все равно, пока воина, - не время об этом".

Даже сейчас, когда сын был убит, не допускал мысли, что мог отнестись к нему тогда по-другому. Несмотря ни на что, не поставил на нем в ту минуту креста, отнесся как к человеку - потребовал того, чего потребовал бы от самого себя. И он исполнил это. И умер. А если бы сын тогда ночью сам не завел этого разговора, ограничился тем, из-за чего пришел, - просьбой, чтоб отец прописал семью, - наверно, остался бы жив, и служил бы и сейчас в своем автомобильном управлении, и встретил бы жену на вокзале, и, спал бы с ней вместе на этой кровати, живой и здоровый...

"Что-то долго она там на кухне". Серпилин взял со стола письмо, подошел к этажерке и положил обратно туда, где лежало, - под вышитую салфетку. "Пусть все будет, как при матери..." А что - как при матери? Что может быть как при матери, когда нет матери? Да пусть хоть все перевернут вверх дном - даже лучше! Все равно дома больше нет. Есть он - пожилой одинокий человек; есть оставленный им там, в Сталинграде, ординарец Птицын, такой же пожилой и временно, пока война, тоже одинокий человек. И есть теперь эта женщина, Аня, со своей дочкой, а его внучкой, и ему надо теперь с ними что-то делать, как-то к ним относиться. Хочешь не хочешь, а теперь все это тоже часть твоей жизни!

Ему захотелось позвонить Ивану Алексеевичу, позвонить и сказать: "Ваня, я здесь!" Но, как ни хотелось, удержался. Пока не решилось, чем кончится с твоим письмом, и звонить, и видеться с Иваном Алексеевичем лишнее, можно, не желая того, подвести человека.

Жена сына принесла из кухни вилку, ложку, нож и тарелку с супом. Девочка несла за ней на маленькой тарелке нарезанный ломтями хлеб. Подошла, поставила на стол и опять убежала в угол комнаты, к чемодану.

Жена сына вышла и снова вернулась с чистой тарелкой и кастрюлей. Объяснила: они всю посуду там, на кухне, держат, там едят.

- И я бы мог тоже... - начал было Серпилин, но она не дала договорить.

- Ну что вы! - присела напротив. - Чай пить будете?

- Буду. А вы?

- Мы тоже. Как чаю попьете, наверное, с дороги отдыхать будете?

- Пока не думаю.

- Я вам простыни и пододеяльник перестелю, в шкафу чистые есть, - она кивнула на кровать, - а эти нам на диван возьму.

- Чего это вдруг?.. - сказал Серпилин. - Спите с ней где спали, а я как раз на диване. Мне, скорее всего, придется еще по вызову ехать, раздеваться пока не буду.

- Неудобно, - сказала жена сына; по лицу ее было видно, что ей и в самом деле неудобно, а не просто так: говорит, чтоб сказать.

Серпилин доел суп и не дал ей положить второе на другую, чистую тарелку.

- Сюда, в глубокую, зачем лишнюю посуду мыть? И много не кладите! Считал, что голодный, а на поверку - нет. А на будущее договоримся с вами так: моего тут теперь ничего нет - ни постели, ни простынь, вообще ничего. Все теперь тут ваше с ней. - Он кивнул на девочку. - И комната ваша, так на нее и смотрите... А мой здесь, будем считать, диван, на случай, если еще когда приеду. Вадим в письме написал про работу, что за работа?

- Он имел в виду у этого Филимонова в автомобильном управлении меня машинисткой устроить, я на машинке печатаю. Но я там не хочу.

- Почему?

- Не хочу.

Так и не объяснила, почему. То ли не нравится работа машинистки, то ли не понравился этот Филимонов. Не объяснила, но плечами пожала так, что он понял - не пойдет!

- Я, наверное, на швейную фабрику пойду. Я с одной в вагоне ехала, она рассказывала, у нее мать мастером в швейном цеху. У них там обмундирование шьют. Я ей уже сегодня звонила...

- На фабрику идти - действительно надо уметь шить, а не так, по-домашнему.

- А я умею. У нас в детском доме с пятого класса были кройка и шитье. И потом два года в пошивочной работала.

- Значит, детдомовская. И отца и мать потеряли?

- Мать рано потеряла, - сказала она. - Отец вскоре уехал, на тетку оставил. А тетка в детдом отдала...

- А где теперь отец?

Она пожала плечами.

- Не знаю.

- И когда же на фабрику?

- С понедельника пойду. Я не переживу здесь одна с ней сидеть, - кивнула она на девочку.

- А ее куда?

- А там, мне сказали, садик есть. Завтра пойду сама проверю. Если бы не она, я бы в армию пошла.

- Кем?

- Кем-нибудь. Я до войны по винтовке и нагану из всех положений на "отлично" сдала. Знаете, как у нас там, на Дальнем Востоке, жены комсостава...

Она немножко споткнулась на слове "жены", но не дала себе воли, не заплакала.

- Знаю, - сказал Серпилин.

- А с ней как в армию? Мне ее в детский дом отдавать жалко, хватит, что сама была. Мы, конечно, хорошо в детдоме жили, а все-таки раз я жива, я ее не отдам. Прочли письмо?

- Да. Я его обратно положил.

- А вам он не написал?

- Нет. Месяц назад последний раз с ним здесь виделись, когда мать хоронили. А потом не писал...

- Вы месяц как его не видели, а я уже год... Как уехал из Читы. Он мне телеграмму дал, что мать схоронил, и что вас видел, и что вы разрешили нам приехать. Вместе с вызовом прислал, вызов тоже по телеграфу, заверенный...

"Да, значит, о том, что между нами было в ту ночь, ничего ей не написал", - подумал Серпилин.

- Я чай принесу... - сказала она, собрав тарелки. - Оля, дверь открой.

Девочка вышла за ней, тихо притворив дверь, и, пока притворяла, Серпилин с тревогой видел ее маленькие пальцы на краю двери; видел и боялся, чтоб не прищемила.

Он развязал вещевой мешок, порылся и вытащил кусок толстого трофейного шоколада без обертки, просто в газете. Развернул и положил на стол.

Жена сына принесла чайник, подставку и второй чайник, с заваркой. Потом две чашки и в последний раз еще одну чашку и банку со сгущенным молоком. Сейчас, когда она несколько раз прошла взад и вперед, Серпилин заметил, что она хромает.

- Чего хромаете?

Она поставила на стол чашку и сгущенное молоко и, завернув подол платья, показала забинтованную в колене ногу.

- Такую перевязку сделали, что даже чулок сверху надеть не могу. Портянку в валенке ношу.

- Где же вас угораздило?

- В Барабинске, для нее, - жена сына кивнула на девочку, - у бабы стакан топленого молока купила, а пока расплачивалась, поезд пошел. Стакан проводнице отдала, а сама руками схватилась и сорвалась, коленку об платформу раскроила... В Омске, спасибо, долго стояли, в железнодорожной больнице посочувствовали, рану почистили и повязку с мазью наложили. А эта, пока меня там перевязывали, чуть из поезда не выскочила: "Где мама?" Привыкла ко мне, конечно, все вдвоем да вдвоем. Видели, как за мной ходит, не отлипнет...

Говоря это, она разливала чай; потом намазала сгущенное молоко на хлеб и подвинула девочке:

- Ешь. Самая любимая ее еда.

- А шоколад-то! - спохватился Серпилин.

Он взял шоколад и отломил несколько кусков.

- Никогда такого не видела, - сказала жена сына.

- Трофейный, немецкий. Они его последнее время своим на парашютах сбрасывали, а парашюты к нам попадали.

- Страшно там, наверное, было, - сказала она, и он понял, что сейчас, после потери мужа, она еще в таком состоянии, когда, думая о войне, все время думает только об одном - как там страшно. Страшно, потому что был человек - и нет. - Скажи спасибо дедушке...

Серпилин с непривычки даже не сразу понял, кому это сказано. А когда услышал послушное тоненькое "спасибо" и увидел обмазанную шоколадом пуговку носа, улыбнулся:

- Ешь на здоровье. У меня в мешке еще много, я его не люблю.

Сказал и увидел недоверчивые глаза маленького человека, услышавшего явную ложь и нелепость. "Ешь, ешь, я не люблю. Пей, пей, я не люблю" - наверное, не первый раз это слышит и, хотя всего три года, уже не верит...

- В самом деле не люблю, ей-богу!

- Пойдем, доченька, посуду помоем. - Жена сына встала, протянула девочке одну чашку, а все остальное забрала сама и пошла к дверям.

Серпилин, глядя ей вслед, подумал, что хотя она сейчас в валенках, и хромает, и немного сутулится, и нисколько не думает о своей внешности, а все-таки она видная и довольно красивая, а главное, совсем еще молодая женщина. И как бы она сейчас ни горевала, жизнь для нее еще не кончилась.

Когда он в двадцать первом, после гражданской, приехал к своей будущей жене, вдове Васи Толстикова, выполняя данное ему обещание, то встретил ее такой одинокой и такой готовой ответить любовью на его любовь, что вначале даже не поверил своему счастью, был не готов к нему, потому что прошло тогда после смерти Толстикова всего два с половиной года и была Валентина Егоровна не только потом, айв молодости строгой женщиной. Но раз отгоревала, значит, отгоревала; раз полюбила, значит, полюбила. А хранить верность мертвому для соседей и родственников - была не из таких, чтоб с этим считаться! А Вадиму шел тогда пятый год; не намного больше, чем теперь его дочери...

Жена сына вернулась одна. Серпилин взглянул на нее вопросительно. Уже привык за это время, что девочка ходит за ней хвостом.

- Моется после вашего шоколада. Сейчас укладывать ее буду. Вы все же хотите на диване?

- Уже сказал, чего к этому возвращаться?

Она кивнула.

- Вадим мне про вас говорил, что сказано - отрезано.

"А еще что он тебе говорил про меня?" - подумал Серпилин, глядя, как она, стоя спиной к нему, складывает вчетверо снятое с кровати покрывало.

- Мне Филимонов сказал, что его похоронили на станции, около школы, и название станции записал. Как вы думаете, можно будет нам туда на могилу съездить?

Он посмотрел на нее и, поколебавшись, все же ответил то, что думал:

- Навряд ли... Тем более пока фронт еще близко.

- Не до нас людям будет? - спросила она.

И он кивнул, радуясь, что женщина умная, и неплаксивая, и способная в своем горе думать не только о себе, но и о людях. А про себя подумал, что ехать туда ей не надо ни сейчас, ни потом. В наступлении, да еще зимой, похоронили где пришлось, в лучшем случае столбик с дощечкой воткнули, а через неделю уже не разберешь, где что, все под снегом.

Она вышла за девочкой и вернулась с ней.

- Укладывайте, я пока выйду, покурю. - Он встал.

- Курите здесь, вы, наверное, в комнате курить привыкли. Валентина Егоровна тоже курящая была, мне Вадим говорил.

- Да, бабушка у нее курящая была, - сказал Серпилин, с трудом совладав с голосом. - А я все же выйду...

"Бабушка, дедушка", - думал он, шагая взад-вперед по тесной передней. Слова были непривычные. Бабушки обе уже умерли, а тот, второй дедушка, со стороны матери, двадцать лет в бегах... И, вполне возможно, сейчас где-нибудь на фронте... Сколько их теперь на войне, этих дедушек призывного возраста. Птицын, ординарец, тоже с декабря дед - письмо получил.

Почему сын уже перед самым отъездом на фронт все-таки не передумал - стронул семью, вызвал сюда, в Москву? Комната лучше, чем у них там, или надеялся, что с питанием будет лучше? Или предполагал, что туда, в Читу, до конца войны не вырвется, а сюда сумеет? А может, просто заранее думал о возможности своей гибели и считал, что если они будут в Москве, в отцовской квартире, то отец скорее сделает для них все необходимое? Ну что ж, мысль нормальная.

Серпилин прошел мимо телефона, задев локтем качнувшуюся трубку. И снова подумал о том, о чем думал уже много раз: когда он зазвонит, этот телефон, скоро или не скоро?

Жена сына приоткрыла дверь и вышла в переднюю.

- Что, уложила? - Серпилин незаметно для себя перешел с ней на "ты", как это у него почти всегда бывало с людьми, к которым он начинал хорошо относиться.

Она вздохнула. Лицо у нее было усталое, видимо, ей и самой хотелось спать.

- Я вам, как вы сказали, не стелила, только подушку на диван положила, а остальное вое на стуле приготовленное... Может, пока так ляжете?

- Сейчас прилягу, - сказал он. - Ты там ложись пока, вижу, спать хочешь не хуже дочки, а когда ляжешь, крикни, я зайду.

Она кивнула и ушла. И едва ушла, как сразу зазвонил телефон.

Серпилин схватил трубку и услышал голос Ивана Алексеевича:

- Ты что же прячешься? Приехал, а...

Больше Серпилин ничего не услышал. В телефоне что-то звякнуло и разъединилось. Он покричал: "Алло, алло", - повесил трубку, подождал немного, не будет ли нового звонка, и, решив - раз такое дело - сам позвонить навстречу, набрал номер телефона Ивана Алексеевича в Генштабе.

В ответ на просьбу соединить с генерал-лейтенантом незнакомый по фамилии майор ответил, что Ивана Алексеевича нет, и спросил:

- Доложить о вас генерал-лейтенанту Мартынову?

- Нет, не надо, - сказал Серпилин и положил трубку, уже понимая, что там, в Генштабе, произошли перемены. На месте адъютанта другой адъютант, а на месте Ивана Алексеевича, очевидно, этот Мартынов.

Он с усилием вспомнил старый-престарый домашний телефон Ивана Алексеевича и набрал номер. Просто так, на всякий случай, почти без надежды, но едва раздался первый гудок, как услышал знакомый голос:

- Вас слушают!

- Иван Алексеевич! Серпилин говорит.

- Я ему звоню, а он разговаривать не хочет, трубку вешает! - со смешком сказал Иван Алексеевич. - Давай приезжай ко мне, если свободен и адреса не забыл. Машину прислать или имеешь?

- Видишь ли, какое дело... - сказал Серпилин.

В трубке опять что-то звякнуло, оборвалось, и другой, уже не Ивана Алексеевича, голос откуда-то совсем близко спросил:

- Серпилин?

- Я.

- Спускайтесь, за вами выслана машина.

Дальше
Место для рекламы