Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

32

Пробыв почти весь день в 111-й дивизии, командующий армией генерал-лейтенант Батюк вернулся оттуда вечером до крайности злой. Для злости было две причины: первая — та, что, несмотря на личное присутствие Батюка, 111-я и сегодня не прорвала фронт немцев и не соединилась с 62-й армией, а вторая причина — неожиданное личное столкновение с таким, казалось бы, покладистым стариком, как командир дивизии генерал Кузьмич, которого Батюк про себя привык называть "божьей коровкой".

Когда, налазившись вместе с Кузьмичом по окопам и развалинам, побывав на всех трех наблюдательных пунктах полков, устав и намерзшись, Батюк перед возвращением в армию заехал в штаб дивизии выпить чаю, Кузьмич вдруг побелел как бумага, встал, попросил извинения и, прихрамывая, вышел в соседнее помещение. Батюк, не отличавшийся терпением, начал пить чай без него, потом, рассердясь, оставил стакан, поднялся и рванул дверь в соседнюю комнату.

Там на лавке сидел белый, без кровинки, Кузьмин и шепотом кричал на своего адъютанта:

— Давай сухой валенок!..

— Не дам, товарищ генерал.

— Давай, говорят... командующий ждет!

— Что тут происходит? — спросил Батюк, переводя взгляд с белого лица командира дивизии на его забинтованную от щиколотки почти до колена ногу.

— Давай валенок! — не своим голосом заорал Кузьмич.

Адъютант поставил ему валенок, он с искаженным от боли лицом сунул в него ногу и встал.

— Товарищ командующий, разрешите доложить... — начал адъютант и остановился под яростным взглядом командира дивизии.

— Докладывайте, — переводя взгляд с одного на другого, сказал Батюк.

Адъютант виновато посмотрел на Кузьмича и стал докладывать, что у командира дивизии уже несколько дней как открылась старая рана, и, хотя врач ему сказал, что надо полеживать, он не ложится, сегодня и вовсе ходил целый день и так разбередил ногу, что валенок полный крови.

— Где же твоя совесть? — Батюк повернулся к Кузьмичу. — Почему, как я приехал, мне не сказал? Какой из тебя командир дивизии, раз у тебя рана открылась? Садись, чего стоишь? В ящик сыграть хочешь?.. — И Батюк матерно выругался.

Кузьмич не сел.

— Разрешите ответить на ваши вопросы с глазу на глаз? Или и дальше будете меня при людях матюкать?

Батюк ничего не ответил, повернулся и пошел в другую комнату. Кузьмич прошел за ним, закрыл за собой дверь и попросил разрешения сесть.

— Можешь хоть ложиться! Докомандовался, понимаешь, а со штабом армии в прятки играешь, — сказал Батюк сердито, садясь на стул напротив Кузьмича. — И еще не матюкай его. Да я бы тебя не так еще обматюкал, если бы не при людях. Сдавай дивизию Пикину и езжай в госпиталь.

— Иван Капитонович, чем сплеча рубать, все же сперва уважьте, послушайте. Как-никак годов на десять постарше вас.

— То-то и оно, — сказал Батюк. — Давно пора ехать в тыл запасные полки учить, а не добивать себя тут до ручки.

— До сей норы, что возложено, выполнял и так и дальше думаю, — сказал Кузьмич. — Ночь перележу, а утром, где надоть быть, буду. И все, что надоть, сделаю.

— Не видать, чтоб ты все, что надо, делал. Соединиться обещал, а не сделал!

— Что мог, делал, товарищ командующий. Вы сами видели...

— Мог, мог... — сердито оборвал Батюк и встал. — Ты сделал, что мог, а другой придет и сделает больше...

— Иван Капитонович, — умоляюще сказал Кузьмич. — Не трожьте меня до конца операции. Есть в вас душа или нет?!

— А ты мне личных отношений не разводи, — взорвался Батюк. — Обращайся, как положено.

— А раз как положено, — поднявшись и став напротив Батюка, сказал Кузьмич, — так вы меня не тычьте, я у Фрунзе служил, он меня не тыкал...

— У вас все? — угрожающе спросил Батюк, с трудом не дав себе хряснуть кулаком по столу. — Получите письменный приказ и сдадите дивизию.

Он уехал в гневе и не выполнил своей угрозы сразу же по приезде в штаб армии только потому, что его поглотили неотложные, накопившиеся в его отсутствие дела и надо было сначала расправиться с ними.

Тем временем члену Военного совета Захарову позвонил взволнованный замполит 111-й Бережной, прося разрешения срочно явиться к нему.

— Являйся, раз такая нужда на ночь глядя, — сказал Захаров. — Кстати, жалоба на тебя есть. Заодно разберем.

— Какая жалоба? — спросил Бережной.

— Явишься — узнаешь. — Захаров положил трубку и покосился на сидевшего перед ним заместителя начальника политотдела армии полкового комиссара Бастрюкова, который полчаса назад пришел не с жалобой, как выразился Захаров, а с замечаниями по недостаткам в работе политотдела 111-й дивизии.

— Ну что ж, — сказал Захаров, — раз Бережной сам напросился, пока будьте свободны. Как приедет, вызову на очную ставку. — И, поглядев на недовольное лицо Бастрюкова, усмехнулся. — Иди, товарищ Бастрюков.

Захарову хотелось остаться одному, успеть до приезда Бережного самому обдумать, как быть с этой некстати вспухшей историей.

"Бастрюков формально прав: вытащил это дело и поставил в таком разрезе, что теперь не обойдешь его ни справа, ни слева. Остается один вопрос — за каким хреном ему понадобилось сейчас, на гребне последних усилий, вдруг вытаскивать эту историю, которая через несколько дней на фоне победы сама собой утонула бы, и никто бы ее не оживил. А он, наоборот, рад и понимает свою силу; раз пришел ко мне, я уже не могу ему сказать: не суйся, подожди, пока само собой заглохнет... Не такой это человек, чтобы ему так сказать".

Дело, по которому пришел Бастрюков, кроме всех прочих его жалоб на политотдел дивизии, заключалось в том, что в 111-й, в разведроте, был, оказывается, боец по фамилии Гофман. И был он не еврей, за которого его привычно считали, сталкиваясь с фамилией Гофман, а самый настоящий немец Поволжья. И это в дивизии, по словам Бастрюкова, знали и покрывали, несмотря на то что был строжайший приказ: немцев Поволжья ни под каким видом во фронтовой полосе не держать. А этот немец воевал в дивизии, и не где-нибудь, а в роте разведчиков, и как раз он взял того крайне необходимого "языка", которого в канун наступления приказано было взять на участке 111-й дивизии, и получил за это "Отвагу".

И все сошло бы, если бы товарищ Бастрюков, за которым числится армейская газета, не потребовал себе на просмотр непошедшие материалы. Он вообще был старательный, каких только дел на себя не брал, лишь бы времени не оставалось на передовую ездить. И в непошедшем материале нашел набранную заметку с описанием подвига этого Гофмана. Редактор, наверное, споткнулся о фамилию и заметку не пустил: от греха подальше. А Бастрюков увидел и пошел копать. Вызывал к себе корреспондента, который писал, — в общем, докопался! Нашел в армии одного немца — и ставит вопрос в мировом масштабе. И попробуй заткни ему теперь рот!

Начальник политотдела армии был хороший мужик, но имел простительную, с точки зрения Захарова, слабость — не вылезал с передовой. А когда прибыл товарищ Бастрюков, в его лице приобрел желанного заместителя, который, не разгибая спины, сидел в политотделе за всех и гнал через себя снизу вверх бумаги, как всякий такой человек, забирая постепенно все большую силу. В последнее время Захаров чувствовал это по себе: Бастрюков все чаще лично являлся к нему с докладами и все настойчивее совал именно такие бумаги, от которых не открутишься. И под всеми ними — его подпись. Создает себе и во фронте и в ПУРе, среди всех тех, кто питает к этому слабость, авторитет недремлющего ока. А кроме того, там в ПУРе, в Москве, у него корешок в звании дивизионного; этот корешок его сюда и пристроил. И хоть ты и член Военного совета армии и считают, что натура у тебя твердая, а все же с товарищем Бастрюковым придется еще послужить. Знаешь ему цену, а голыми руками не возьмешь. Такого если уж брать, то надо, как занозу, чтоб не обломилась, а то глубже засядет, тогда вообще не вытянешь. И на это, при всем твоем горячем характере, у тебя должно хватить терпения. А не хватит — дурак будешь...

— Ну, чего явился? Какая срочность? — спросил Захаров вошедшего Бережного. Думал, что Бережной после разговора по телефону начнет с вопроса: какая жалоба на политотдел дивизии? Но Бережной начал не с этого.

— Константин Прокофьевич, на вас вся надежда. Нельзя до конца операции отстранять старика от командования дивизией...

— А почему нельзя? — спросил Захаров. Он сразу понял: в дивизии что-то стряслось во время пребывания там Батюка, и Бережной считает, что ему, как члену Военного совета, все это уже известно. Но ему из самолюбия, не столько личного, сколько связанного с пониманием своих прав и обязанностей члена Военного совета, не хотелось обнаружить своего незнания перед Бережным, — Бережной все равно сейчас сам вывалит все, что у него за душой, и картина будет ясна.

И Бережной действительно вывалил все.

— Меня слеза прошибла, глядя на старика, после того как командующий уехал!

— А ты вообще на слезу слабый.

— Успел полюбить, — горячо сказал Бережной.

— Быстро! Месяца не прошло...

— А любовь бывает с первого взгляда, товарищ член Военного совета.

— Опасное качество для политработников, — сказал Захаров. — А не будет у нас так, Матвей Ильич, — сегодня старика пожалеем, а завтра похороним?

— Не знаю, — сказал Бережной. — Знаю одно: если завтра снимете — считайте, что завтра же и похороните. Заживо.

— А о дивизии ты думаешь?

— Думаю. Дела у нас не хуже, чем у других. Пикин старается, я стараюсь, и старик себя не жалеет. А если хотите, чтоб он при своей открывшейся ране за оставшиеся дни меньше в полки лазал, дайте ему заместителя по строевой. Так и так у нас его нет.

— Нет потому, что сами же еще при Серпилине просили воздержаться, пока ваш Щербачев из госпиталя не выйдет. Не хотели никого другого.

— А сейчас, раз такая обстановка, просим: дайте.

— Вот это больше похоже на дело, — сказал Захаров. — Поговорю с командующим и с начальником штаба. Как они на это посмотрят.

— Я сам заранее к Серпилину схожу, — сказал Бережной.

— А вот этого от тебя не требуется. Ты ему не свояк и не кум. Зачем тебе к начальнику штаба армии, пользуясь бывшей дружбой, ходить, ставить его в ложное положение?

— Почему бывшей?

— А ты не придуривайся. Ты меня понял, — сказал Захаров. — Возможно, конечно, что и такое решение будет: из армейских медиков консилиум назначить, решить, как, способен исполнять свои обязанности по состоянию здоровья или нет?

— А-а... — махнул рукой Бережной. — Раз консилиум — все! Что им командующий прикажет, то и скажут.

— А ты зачем людей сволочишь? — вдруг рассердился Захаров. — Не люблю в тебе этого, сам вроде хороший, а мазануть другого — так, с маху, плохим назвать, между прочим, не боишься. Откуда у тебя такое мнение? У нас начсанарм, если хочешь знать, еще тебя принципиальности поучит.

— Виноват, не подумал.

— Брось эту привычку, — по-прежнему сердито сказал Захаров, — "виноват", потому что отпор тебе дал, а если бы не дал, считал бы, что прав.

Захаров снял трубку и покрутил телефон.

— Где командующий?

В телефон ответили, что командующий пошел к начальнику штаба смотреть обстановку.

— Так. — Захаров положил трубку. — Значит, время у нас с тобой еще есть.

И, снова сняв трубку, позвонил Бастрюкову.

— Заходите!.. Сейчас обсудим ваши безобразия, — повернулся он к Бережному.

— Какие безобразия, товарищ член Военного совета?

— А какие безобразия — заместитель начальника политотдела армии тебе скажет. Не хочу лишать его такого удовольствия. — Захаров посмотрел в глаза Бережному с каким-то показавшимся тому странным выражением, хотя странного тут ничего не было. Просто он глядел в глаза Бережного, и этот Бережной, которого он только что выругал, был в его глазах хорошим, стоящим человеком и, наверное, в том деле, о котором им предстояло говорить, тоже вел себя как стоящий человек. А Бастрюков, который сейчас придет, был, на его взгляд, человеком нехорошим и нестоящим, и история, которую он затеял, тоже была нестоящей историей. И тем не менее дело оборачивалось так, что этот нестоящий Бастрюков будет сейчас в его присутствии песочить стоящего Бережного, и в сложившейся обстановке помешать этому нельзя.

Бастрюков был, как и приказано, наготове и явился почти мгновенно. Раскрыл ту же папку, с которой, приходил час назад, надел очки и стал излагать соображения.

Излагал в том же порядке, как Захарову час назад, только немножко сильней нажал на фразу, что ему неизвестно, насколько с этим делом знаком замполит дивизии, как бы давая возможность Бережному найти лично для себя выход из положения. Вот и вся разница. "А так слово в слово, — отметил про себя Захаров, глядя на уже немолодое, с морщинками у глаз, но еще туго обтянутое, крепкое, здоровое лицо Бастрюкова, — сознает, что не люблю его и что этот доклад его не одобряю, сознает, но не отступает, потому что не боится меня. А не боится потому, что думает или пересидеть меня на своем месте, или рассчитывает, что не выдержу характера и сплавлю куда-нибудь с отличной характеристикой, только бы подальше от себя".

Бережной сидел, низко нагнув бритую голову, и глядел в стол перед собой. Захарову хотелось встретиться с Бережным взглядом и сказать ему молча, глаза в глаза: "Пойми, с кем имеешь дело, Бережной, пойми и будь умный". Но Бережной глаз не поднимал.

— У меня все, — сказал Бастрюков.

— Отвечайте, полковой комиссар, — сказал Захаров Бережному.

Если бы отвечать по-умному, надо было сказать: "Разберемся, выясним, доложим..." А тем временем сплавить этого немца из дивизии, а с "выясним", "доложим" не спешить, пока не будет конца делу в Сталинграде, а там выбрать момент, когда всем будет не до этого, и доложить, что все в прошлом, а на будущее учтем!

Но Бережной умным в таких случаях быть не умел. Он медленно поднял побагровевшую голову и сказал:

— И откуда только у товарища Бастрюкова такая подробная информация по нашей дивизии. Он у нас так давно не был, что я его и в лицо-то забыл!

— А ты не отклоняйся, — сказал Захаров, — давай по существу.

— А по существу... Что канцелярия у нас, как вычислил товарищ полковой комиссар, слабей работает, чем в других дивизиях, то мы мечтали до сих пор, что политотдел армии нас, наоборот, похвалит, — меньше, чем другие, ему бумаг шлем. А раз ругает — исправимся, доведем до своей процентной нормы. А что касается духа приятельства, нетребовательности и потери бдительности, который, по его словам, сложился у нас в политотделе дивизии, то насчет приятельства, верно, у меня все замполиты полков — друзья-приятели, я их на войне полюбил и разлюбить не обещаю. А насчет моей нетребовательности, то пусть товарищ полковой комиссар Бастрюков в любой наш полк пойдет, и в шкуре замполита сутки пробудет, и выполнит все, что я от своих замполитов в бою требую, а потом доложит вам, требователен я или нет. А насчет потери бдительности, то, действительно, признаю, упустил: имею какого-то писателя в дивизии, который мне ни слова не говорит, а товарищу Бастрюкову пишет и пишет. Учту, исправлюсь... А что как главный факт товарищ Бастрюков про Гофмана доложил, тут все правильно...

— Что значит правильно? — переспросил Захаров.

— Правильно мы поступили, товарищ член Военного совета. Так я считаю.

— То есть как правильно?

— А что ж, человек в разведку пошел, "языка" взял, мы сначала за это "Звездочку" обещали, но побоялись, что в армии зажмут, и дали что в нашей власти — "За отвагу". Лучше бы, конечно, "Звездочку", но "За отвагу" — медаль тоже хорошая. Так что, я считаю, правильно.

— Опять отклоняешься, — сказал Захаров. — Тебя не про награды спрашивают, а про другое.

— Я считаю, одно с другим связано, — сказал Бережной. — Он за сентябрьские бои одну "За отвагу" получил, за ноябрьские — вторую, теперь — третью. Семь "языков" на его счету. А теперь, значит, после третьей "Отваги", из дивизии по шапке?

— Разрешите задать вопрос полковому комиссару, товарищ член Военного совета, — сказал Бастрюков.

— Задавайте.

— Вас с соответствующим приказом знакомили?

— Знакомили.

— Вам, что ваш боец по национальности немец, когда известно стало?

— А мне это так давно известно, — сказал Бережной, — что я уже и забыл об этом. И считал, что к нему этот приказ уже не относится. Когда человек три "Отваги" получил еще до этого приказа!

— Для точности не три, а две.

— Для точности две. Пойдите попробуйте получите их, эти две "Отваги". Я лично не берусь. Может, вы возьметесь?

— Эй ты, шахтер, попридержи язык! — прикрикнул Захаров на Бережного.

— Меня это мало трогает, товарищ член Военного совета, — спокойно сказал Бастрюков. — Мне суть надо выяснить. А суть, по-моему, ясна. Приказ злостно нарушен. С ведома замполита дивизии.

— Не с ведома, — сорвался Бережной, — а по совету и настоянию, на полную мою ответственность. И не копайте ни под кого другого. Не трудитесь!

— Шахтер! — снова прикрикнул Захаров.

— Извините, товарищ член Военного совета.

— Я доложил все, что мне известно, товарищ член Военного совета. — Бастрюков закрыл лежавшую перед ним папку. — Прошу извинить, но не ожидал, что заместитель командира дивизии по политчасти позволит себе проявить в вашем присутствии такую партийную невоспитанность по отношению ко мне. Надеялся, что хотя бы вы пресечете! Разрешите идти? — И поднялся, стремясь подчеркнуть, что он, человек, выполнивший свой долг, уходит, оставляя его наедине с Бережным, у которого, не то что у него, Бастрюкова, наверное, найдется с членом Военного совета общий язык.

Но Захаров не дал ему такой возможности.

— Останьтесь. Мы с вами еще не закончили.

Он повернулся к Бережному и, прежде чем сказать ему то, что собирался, встал. Бережной тоже встал. Вскочил и Бастрюков.

— Чтобы завтра этого немца в дивизии духа не было, — сказал Захаров, глядя в глаза Бережному. — Об исполнении донесете.

— Ясно.

— И если будут новые случаи нарушения, — пеняйте на себя. А в связи с докладом товарища Бастрюкова изложите в рапорте на мое имя, как вы дошли до жизни такой — приказы нарушать. Рассмотрим ваш рапорт на Военном совете. После окончания боев. Сейчас нет времени заниматься вашими художествами. Только этого нам не хватало... Вы свободны, идите, — резко заключил он и покосился на Бастрюкова.

Тот стоял замкнутый, с неподвижным, окаменевшим лицом. Понимал, конечно, что член Военного совета уже наполовину вывел Бережного из-под удара, и притом так, что не подкопаешься. Понимал и молчал, даже бровью не повел, пока Бережной не скрылся за дверью.

Захаров, сам не садясь и не приглашая садиться, подошел к Бастрюкову.

— Все, что заслуживает внимания в вашем докладе, учту. А вам рекомендую с завтрашнего же дня начать бывать в частях, чтобы не выслушивать от замполитов дивизий того, что сегодня слышали.

— Слушаюсь, товарищ член Военного совета, — сказал Бастрюков. — Но только вы сами знаете, как у нас до сих пор с начальником политотдела складывалось. — Сказал это с видом бедного Макара, на которого все шишки валятся. "Везу воз за всех, — говорило его лицо, — не вылезаю из писанины и черной работы и за это еще получаю упреки!" — Кому-то из нас все же надо и здесь быть.

— Кому-то надо, — сказал Захаров. — Но не вам. Если потребуетесь и не найду, доложат, что Бастрюков в войсках, обещаю, что голову с вас за это не снимем. Завтра буду в Сто одиннадцатой, надеюсь встретить вас там. Вопросы ко мне есть?

И, провожая взглядом Бастрюкова, подумал: "Нет, друг дорогой, я с тобой не примирюсь, буду воевать до конца, как с фрицами. И хорошей характеристики, по принципу "гони зайца дальше", тебе не подпишу! Или сам загремлю от твоих подкопов, — а ты под меня уже копаешь, больше чем уверен, — или докажу, кто ты есть. Хотя это не так-то просто, потому что не ты один такой!.."

Когда за Бастрюковым закрылась дверь, Захаров позвонил командующему. Батюк уже вернулся. Захаров накинул на плечи бекешу — идти было недалеко — и вышел.

Батюк сидел у себя вдвоем с Серпилиным и пил чай. Несмотря на это мирное занятие, судя по обрывкам фраз, которые, скидывая бекешу, услышал Захаров, разговор шел на полубасах.

— К нашему шалашу, Константин Прокофьевич, — сказал Батюк, увидев входившего Захарова, — чай пьем.

— Ну что ж, если третий не лишний. — Захаров сел к столу.

— Обстановка в целом складывается неплохая. На завтра — посидели с ним — кое-что дополнительно предусмотрели, — кивнул Батюк на Серпилина. — Думаю, днем все же соединимся или на фронте Сто одиннадцатой, или на фронте Сто седьмой.

— Видимо, на фронте Сто одиннадцатой, — сказал Серпилин.

— Когда ты вошел, как раз говорили о Сто одиннадцатой, — сказал Батюк. — Хочу этого, понимаешь ли, крестьянского вождя с дивизии все же убрать. Тем более рана у него открылась... Причина законная и необидная. Потом тяжелей снимать будет. Ты не в курсе, я тебе расскажу.

— Я в курсе, — сказал Захаров. — У меня Бережной был, докладывал.

— Уже забегали всеми обходными путями, — ревниво сказал Батюк. — Заскулили, зажаловались...

— Почему обходными? С каких пор, если замполит дивизии идет с таким вопросом к члену Военного совета, это обходной путь? — спросил Захаров. Он не давал Батюку наступать себе на ногу, не дал и сейчас.

— Ладно, вернемся к сути дела, — сказал Батюк.

— Вернемся. Кстати, почему ты Кузьмича крестьянским вождем окрестил? Скорей, уж рабоче-крестьянский. В восемнадцатом году в Донбассе первой повстанческой армией командовал...

— Вот именно, — сказал Батюк. — Армией командовал, а до командира дивизии так и не дорос. "Ишь ты", "поди ж ты", "надоть", "мабуть"... Можно подумать, что не с генералом, а со старшиной разговариваешь.

— Вы не совсем правы, Иван Капитонович, — сказал Серпилин. — Я к своей бывшей дивизии, сами понимаете, отношусь ревниво, но командует он ею неплохо — и по результатам скажу, и по настроению, и по телефонным переговорам, в частности с Пикиным. И воюет, надо отдать ему должное, грамотно и, я бы сказал, находчиво, хотя человек своеобразный... Надо к нему привыкнуть.

— А мне времени не отпущено ко всем привыкать. К тебе привык, что ты каждое второе слово поперек, — и на том скажи спасибо. — Батюк усмехнулся.

К Серпилину — это была правда — он действительно привык, даже за последнее время привык не тягать его к себе с докладами, а утром и вечером сам ходил к нему в штаб смотреть обстановку. Привык к целесообразности этого, хотя, если бы месяц назад ему сказали, что он будет делать так, ни за что бы не поверил! Вообще ему повезло — сначала на члена Военного совета, теперь на начальника штаба. Оба были из тех, над которыми не покуражишься. А Батюк, имея дело с такими людьми, незаметно для себя сам делался лучше. Отсутствие сопротивления доводило его до самодурства, а наличие, наоборот, возвращало в рамки здравого смысла, которого он отнюдь не был лишен. Так было и сейчас.

— Хорошо, скажем, не я, а ты решаешь за свою бывшую дивизию, — вдруг обратился он к Серпилину.

— Если я решаю, то до конца операции его не трогаю.

— А если он, при своих ранах, окончательно с катушек?

— Тогда вопроса не будет, — сказал Серпилин. — Но я доверяю его совести. Видимо, он чувствует себя способным докомандовать дивизией. Будь иначе — не цеплялся бы, не такой человек.

— Много ты знаешь, какой он человек, — сказал Батюк, — с Шестьдесят второй сегодня не соединился, хотя еще вчера обещал!

— А мы тоже фронту обещали, что ж, и нас теперь снимать? — сказал Серпилин. — И, откровенно говоря, не считаю, что виноваты. Сопротивление сверх ожиданий. Разведка фронтовая еще раз наврала. Не тридцать и не сорок тысяч там, в котле, осталось, а много больше.

— Закончим — посчитаем, — сказал Батюк.

— Бережной, когда был у меня, такую мысль подал, — сказал Захаров. — Может быть, не отстраняя Кузьмича, ему завтра уже заместителя по строевой подобрать, чтобы был его глазом в полках.

— Все это полумеры, — сказал Батюк. — Заместителя, конечно, можно и должно дать. Пикина твоего, — он кивнул Серпилину, — пока исполняющим, а старика — в госпиталь. Я ему уже сказал это, он ждет.

— Эх, Иван Капитоныч! — сказал Серпилин. — Если бы у него эта рана открылась в начале операции или в середине, я бы слова не сказал. Но когда перед самым концом... Надо же на его судьбу трезво посмотреть: если рана открылась, а ему пятьдесят восьмой год, это же его последняя операция, и не завершить ее для него смерти подобно... Очень прошу отложить на несколько дней ваше решение.

Батюк нахмурился. Кузьмича он мало ценил с самого его прихода: и прислали его второпях, через голову, не спросясь, и первое впечатление от старика было какое-то чудное, осталось такое ощущение, что сунули тебе в армию какого-то перестарка, — на тебе, боже, что мне негоже. Правда, потом Кузьмич неплохо воевал, но это мало изменило первое впечатление, сложившееся у Батюка. Считал, что неплохо воюет потому, что начальник штаба хороший, а вообще командир дивизии без перспективы, случайный. А сегодня плюс ко всему — еще этот разговор о Фрунзе. Подумаешь, Фрунзе его не тыкал! Какой герой гражданской войны нашелся... Батюка это тем более задело, что, брякнув сегодня Кузьмину "сдавай дивизию", он сделал это не со зла, а просто по привычке не думать о людях; вообще имел такое обыкновение говорить с подчиненными — и хвалил и ругал с маху, ни с чем не считаясь, и тут не посчитался, дал понять: отвоевал свое, старик, валяй в богадельню! Сейчас в глубине души чувствовал если не раскаяние — до этого не дошел, — но все же некоторую неловкость. И это чувство тоже мешало ему сейчас проявить свой нрав и пренебречь сопротивлением Захарова и Серпилина.

— Ладно, — помолчав, сказал Батюк и повернулся к Серпилину. — Утром, после артподготовки, поезжай сам в свою бывшую дивизию. Посмотри, как у них в целом дела идут, скорректируй, если надо, и к комдиву приглядись без сожалений, как долг требует. Если вынесешь такое же впечатление, как и я, вернешься — сразу доложим во фронт и отстраним от командования. А если сочтешь возможным оставить, тоже кота за хвост нечего тянуть. Там у них в дивизии твой помнач оперативного еще сидит?

— Третий день, — сказал Серпилин.

— Считаешь возможным его на зама?

— Считаю возможным.

— В таком случае согласуй с командиром дивизии и назначай от моего имени. Как ты смотришь на это? — обратился Батюк к Захарову.

— Согласен.

Батюк повернулся к Серпилину.

— Но имей в виду, Федор Федорович, в свою дивизию поедешь, свою дивизию и пожалей. Она дороже всех генеральских печалей. Сложится впечатление, что я был прав, — не качайся.

— А я не качели. Если надо снять, не остановлюсь перед этим.

Когда вышли вместе с Захаровым от командующего, Серпилин уже протянул руку, чтобы проститься, но Захаров остановил его:

— Проводи до моей квартиры. По Сто одиннадцатой в разведроте Гофмана помнишь?

— Помню. Две "Отваги" лично вручал. А что? Узнали, что немец?

— Да, — сказал Захаров. — Раздул тут у меня один работничек кадило: нарушение приказа и так далее... Пришлось Бережному дать острастку...

— Тогда уж и мне, — сказал Серпилин.

— Ничего, Бережной переживет и забудет, — сказал Захаров. — Я не о нем тревожусь. Что этот Гофман за человек?

— Дайте мне семь тысяч таких немцев, как он, я из них дивизию сформирую и во главе ее пойду воевать с фашистами. И считаю, что не раскаюсь.

— Ясно. Я приказал, чтоб завтра духу его в дивизии не было, — сказал Захаров, не считая нужным объяснять Серпилину, что сделал это не от хорошей жизни: сам поймет.

— И куда его теперь дальше?

— А об этом ты думай, раз он, по твоим словам, настолько хороший человек. Я свое дело сделал, теперь ты свое сделай.

— Могу оставить у себя в разведотделе сверхштатно переводчиком, они скоро будут нужны до зарезу.

— Слишком близко, — сказал Захаров. — Опять раскопают и второе кадило раздуют.

— Тогда согласую и отправлю в разведотдел фронта для той же цели. Там с руками оторвут.

— Опять за еврея выдашь? — усмехнулся Захаров.

— Подумаю, — сказал Серпилин серьезно, — в зависимости от того, с кем говорить буду.

— Вот и все.

Они уже стояли у входа в то, что Захаров так громко назвал своей квартирой.

— Охота в свою дивизию съездить? Засиделся в штабе.

— И охота и неохота.

— Почему?

— Больно миссия деликатная. Мне Пикин по-товарищески еще пять дней назад звонил, когда у Кузьмича рана открылась, спрашивал, как быть. Кузьмич взял с них слово — никому ничего, и положение Пикина, конечно, трудное. По букве как бы и обязан доложить, а по духу — всем известно, что сам спит и видит дивизию получить. Чем бы ни кончилось, все равно скажут: копал яму, хотел место занять.

— И что ты ему сказал?

— Сказал, пусть считает на всякий случай, что доложил, а я ходу не дал. А если создастся нетерпимое положение, пусть позвонит в открытую.

— Не звонил?

— Пока нет.

— Да, миссия твоя действительно деликатная, — сказал Захаров. — Хотя, по сути, сам на нее напросился.

— А потому напросился, что не терплю, когда так: все, что мог, сделал и пошел вон! Даже без спасиба! Можно по-всякому решать, но так нельзя. Война, конечно, сплошь и рядом толкает на такую бездушную стезю. И сам подчас на нее вступаешь... Вот как с Гофманом с этим. Но все равно не терплю этого ни в себе, ни в других.

— Да, все мы люди не безгрешные, — вздохнул Захаров.

— Эта верно, — сказал Серпилин, — только привыкать к этому неохота... Разрешите идти?

Дальше