Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

18

Луны не было, но небо к ночи посветлело, и стояла такая тишина, что казалось, хруст шагов по ходу сообщения отдается и у нас и у немцев.

Впереди, там, куда шли, простучала длинная очередь и сразу вдогонку вторая, короткая, и еще раз длинная, последняя.

Бил немецкий ручной пулемет. Синцов узнал бы его и во сне и спросонья.

— У Чугунова? — спросил Синцов.

— Да.

— Сколько тут ходу?

— По прямой мало, но мы немного огибаем высотку.

— Что скажете о командире роты?

— Человек трудящийся. Только учудил недавно. Когда эту высоту взяли, три контратаки было. И на третью ночь все же выбили Чугунова. Он был злой на это, и, когда восстановил положение, оказывается, — мы уже потом узнали — собрал роту и принял клятву: что бы ни было — высоту держать! А кто в другой раз отойдет, тому живым не быть. На другую ночь опять контратака, и один боец, Васильков, сбежал в тыл. Ну, куда в тыл? Не дальше кухни. Свои же ротные его и вернули. Тогда Чугунов, никому ничего не доложив, собрал представителей взводов на суд: что с этим Васильковым делать? Приговорили: расстрелять. Когда приговорили, Чугунов спрашивает: "Может, на первый случай простим? Пусть докажет". А солдаты свое: расстрелять! Строго подошли. Чугунов им свое, а они свое. Конечно, он на своем настоял, но уже с трудом. Завалишин — на политрука роты: кто допустил самосуд? Левашов — на Завалишина...

— И чем кончилось?

— А ничем не кончилось. Рота высоту держит, солдат воюет, оправдывается. Я уж спрашивал Чугунова, что он имел в виду: солдата спасти, чтобы до трибунала не дошло, или в самом деле имел в виду его расстрелять, а в последний момент пожалел? Молчит, не объясняет. Характер тяжелый. Вот уж именно Чугунов!

— Значит, его не сняли, а вам всем досталось, — сказал Синцов.

— Мне-то боком, — сказал Ильин, — а Поливанову с Завалишиным холку намяли. Ясное дело! Раз заслонили своего командира роты, значит, весь удар по ним. Однако все же на своем настояли.

— И Завалишин тоже? — спросил Синцов о замполите.

— А он, между прочим, упрямый, — сказал Ильин. — Иногда такой человечный человек, что просто за него неудобно: приказывает, как просит, только что "пожалуйста" не говорит. А иногда упрется — не сдвинешь! За Чугунова — горой. Вчера ему рекомендацию в партию дал. Уже после всего.

В маленькую землянку к Чугунову едва влезли. В ней и так теснилось несколько человек. Чугунов подал команду "смирно", оттеснил заслонявшего его Рыбочкина, сделал полшага вперед и отрапортовал Синцову по всей форме.

— Что у вас за стрельба была? — спросил Синцов, сверху вниз глядя на маленького, невидного, утонувшего в полушубке и валенках командира роты, которого после слов Ильина "вот уж именно Чугунов!" ожидал увидеть совсем другим.

— Фрица взяли!

Синцов повернул голову и увидел стоявшего между двумя солдатами тощего немца в натянутой на уши дырявой пилотке. Немец стоял навытяжку, руки по швам, и глотал слюну, двигая небритым кадыком. В правой руке, в худых черных пальцах, была зажата горбушка хлеба.

— Уже кормите? — сказал Синцов.

— Дали, — виновато сказал Чугунов и, объясняя свою доброту, добавил: — Перебежчик.

— По нем стреляли?

— Не совсем, товарищ старший лейтенант. Разрешите доложить?

— Докладывайте.

— Заметили шевеление перед передним краем. А потом прекратилось и больше не наблюдалось. Даже подумали: почудилось. А вот он, — Чугунов показал пальцами на одного из солдат, — уверял, что наблюдает. Разрешил ему сползать за передний край. Сползал и обнаружил.

— Так какой же это перебежчик? — сказал Синцов. — Наоборот, разведчик.

— Никак нет, — сказал Чугунов и повернулся к солдату. — Доложите.

— Когда я до него дополз, он без оружия был, товарищ старший лейтенант, — сказал солдат. — Я на него автомат, а он — "капут" и пропуск сует.

— А почему же он сам дальше не полз?

— Думаю, забоялся. Мы, когда с ним потом ползли, только чуть зашумели, фрицы сразу по нас огонь.

— Их бин остеррейхер... — Немец оторвал руку от локтя и ткнул себя черным пальцем в грудь.

"Еще не чувствует, а пальцы поморожены", — подумал Синцов.

— Остеррейхер, — повторил немец и, весь напрягшись от желания и неумения выразить то, что хотел, с отчаянием выкрикнул: — Аустрия.

— Подумаешь, Австрия! — сказал Ильин. — Теперь нам и Германия сдается.

— Нихт Германия, нихт Германия, Аустрия!.. — хрипло выкрикнул перебежчик. И снова ткнул себя черным пальцем в грудь и сделал несколько судорожных движений рукой, показывая, как он полз сюда.

— Да, похоже, что перебежчик, — сказал Синцов. — Соедините с батальоном.

Телефон стоял тут же, на лавке. Чугунов, присев на корточки, стал накручивать ручку.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Рыбочкин, — разрешите, я его допрошу, я немецким немного владею.

Синцов недоверчиво покосился на адъютанта батальона: допрашивать пленных всегда находятся доброхоты, считающие, что они знают немецкий.

— Попробуйте.

— Заген зи мир битте, — бойко начал Рыбочкин и, запнувшись, повторил: — Заген зи мир битте, варум зи коммен унс?

Немец ответил длинной, быстрой, захлебывающейся фразой: видел свое спасение в человеке, понимающем по-немецки, и спешил поскорей сказать ему как можно больше.

— Что он говорит? — спросил Синцов, уже беря у Чугунова телефонную трубку.

— Говорит, что сам сдался, — неуверенно сказал Рыбочкин.

— А что еще? Что сдался, я без вас вижу.

— Сразу не разобрал, товарищ старший лейтенант.

Синцов махнул рукой и попросил к телефону Завалишина.

— Слушаю! — послышалось в трубке.

— Позвоните Первому и доложите, что на участке Чугунова... — Синцов остановился, вспомнив, что фронт здесь стоит не первый день и немцы, чего доброго, могли где-нибудь прицепиться к нашей связи. Маловероятно, но приходилось считаться. — Подождите, — сказал он в трубку и повернулся к Чугунову: — Кодовые обозначения у вас есть?

— Так точно.

Чугунов вытащил из полевой сумки, перелистал и подал Синцову тетрадку. Там столбиком были выписаны два десятка закодированных цифрами слов, нужных в обиходе батальона.

— Завалишин, — отыскав в конце столбика против цифры "16" слово "пленный", сказал Синцов, — передайте Первому, что срочно отправил к ним шестнадцать. Поняли меня? Посмотрите там у себя. Повторяю: шестнадцать. Посмотрели?

— Сейчас посмотрю, — сказал Завалишин. — Посмотрел.

— Скоро будет у них. Предупредите, чтобы подготовили... — Синцов не хотел произносить по телефону слово "переводчик" и потому сказал: — Ну, кто нужен для разговора с "шестнадцать", поняли?

— Понял.

Синцов положил трубку и приказал Рыбочкину:

— Лично отведите его прямо в полк, да побыстрей. Бойца с собой возьмите, — кивнул он на того солдата, который привел перебежчика.

— Я и один доведу, — сказал Рыбочкин.

— А в дороге обессилеет, свалится, на горбу потащите? — спросил Синцов. — Выполняйте приказание. И для доморощенных переводов не задерживайтесь. Без вас допросят.

— Воллен вир коммен, — сказал Рыбочкин немцу.

Немец не понял слов, но хорошо понял жест, которым солдат подтолкнул его в плечо. Понял и вопросительно посмотрел на Синцова.

— Эссен, эссен, — сказал Синцов, показав пальцем на стиснутый в черной руке немца хлеб. — Аллес гут.

Немец пошел из землянки, и Синцов невольно посмотрел ему вслед. У выхода из землянки, прижавшись к стене, пропуская мимо себя немца, стоял неизвестно откуда взявшийся мальчик в полушубке и ушанке, с автоматом на шее.

— Это еще кто такой? — спросил Синцов.

Мальчик повернулся на его голос. Он был высокий и щупловатый — маленькое, худое, детское лицо с черными злыми глазами.

— А, явился! — сказал Ильин. — Кто тебя звал?

— Мне сказали, что товарищ комбат пошел к Чугунову, и я тоже пошел. Я службу несу.

— Самовольничаешь ты, а не службу несешь. Велел тебе, чтоб пока на глаза не совался, — сердито сказал Ильин и повернулся к Синцову: — Товарищ старший лейтенант, это ординарец Поливанова, такого уж он сам себе выбрал. У Поливанова год был. Остался на ваше усмотрение.

"Надо будет поскорей заменить", — подумал Синцов, но говорить этого вслух не стал. Его поразило лицо мальчика: выражение неутоленной ненависти, с которым он повернулся после того, как смотрел на немца.

— Раз службу несешь, — сказал Синцов, — должен был выполнить приказание.

— Прикажете идти? — держа руки по швам, сказал мальчик, на лице его по-прежнему было все то же непроходившее выражение.

— Теперь со мной пойдешь, когда я пойду.

— Между прочим, — сказал Ильин, — солдат, что немца нашел, тот самый Васильков, что я вам говорил.

— Что? — услышав "Васильков", спросил отвлекшийся по своим делам Чугунов.

— То, что слышишь, — сказал Ильин. — По дороге сюда рассказал новому комбату, как ты учудил. Пусть знает, что ты за птица.

— А я не птица, товарищ младший лейтенант, а командир вверенной мне роты, — огрызнулся Чугунов. Его резкий тон заставил Синцова оглянуться.

Но в землянке уже никого не было, кроме них троих. Мальчик-ординарец исчез.

"Значит, не приучен тереться возле начальства", — подумал Синцов.

— А насчет Василькова разрешите доложить свои соображения, товарищ старший лейтенант, — обратился Чугунов к Синцову.

Синцов не собирался расспрашивать, но раз сам хочет, пусть говорит.

— Слушаю вас.

— Васильков сам попросился сползать на ничейную землю, заявил, что там человек. И я разрешил. Если б не разрешил, он подумал бы, что я не верю в него. А раз так — он уже не солдат. А я, когда верил, знал, что за свою веру своей головой отвечаю.

"Эх, голова, голова наша командирская! — подумал Синцов. — Сколько раз под горячую руку обещали и снять ее и оторвать, а ничего, все еще держится на плечах! И верить людям не разучиваемся, хотя, случалось, и подводили. Но разве сравнишь это с тем, сколько раз они твою голову спасали и стойкостью, и кровью, и прямой жертвой жизни? Даже и ставить нельзя рядом одно с другим, если воюешь вместе с людьми, а не просто дрожишь за свою голову. Вера в людей! Где ее мера и в чем ее заблуждение? А заблуждения тоже бывают, и чаще всего не там, где ждал. И сам иногда неожиданно делаешь больше, чем мог себе представить, а иногда сдаешь, держишься на ниточке, на спокойном лице, а внутри страх и ужас..."

Так думал он, глядя на Чугунова и говоря в это время вслух то, что считал должным сказать: командир роты правильно сделал, послав Василькова, солдат — молодец, и надо представить его к "Отваге".

— Хорошо, что так кончилось, — сказал, обращаясь к Чугунову, Ильин. — Я бы, например, не решился на твоем месте. Другого кого — да, а Василькова на ничью землю не послал бы.

— Почему?

— Раз вчера со страха в тыл утек, завтра с того же страха мог и к немцам утечь.

— Ну, а дальше что? — спросил Синцов. — К ним в котел, а потом?

— А страх не думает, — сказал Ильин. — Страх сразу делает, что дальше — он не знает.

— Ты бы не решился, — сказал Чугунов, — а я решился. В этом и есть вся разница между нами.

— Ох и обидчивый ты, Чугунов, — примирительно сказал Ильин. — Подумаешь! Сказал ему "птица" — и сразу в бутылку полез, обиделся.

— А я не обиделся, я тебя на место поставил, — непримиримо сказал Чугунов.

Ильин махнул рукой. По его лицу видно было, что он одновременно и уважает и не выносит строптивого Чугунова, и еще неизвестно, какое из двух чувств в нем сильнее.

"Да, тут нашла коса на камень", — подумал Синцов.

Он уже успел заметить, что все остальные офицеры в батальоне внутренне приняли над собой старшинство младшего лейтенанта, а Чугунов — нет. Чугунова, наверно, и самого могли бы выдвинуть в командиры батальона, а может, и выдвинули бы, если бы он не "учудил" с этим своим судом.

Поглядев с Чугуновым по карте боевой участок роты и задав ему несколько вопросов, Синцов ощутил в себе то радостное чувство высшей уверенности в подчиненном, которое иногда дается в награду только тем из больших и маленьких начальников, кто в душе способен на справедливую оценку и себя и других; он почувствовал, что, окажись он сам завтра здесь командиром этой роты, он все равно не сделает в бою больше, чем сделает Чугунов.

— Ну что ж, — сказал Синцов, когда Чугунов сложил карту. — Теперь сходим посмотрим, где ваш первый солдат лежит.

— В окопах только дозорные, — сказал Чугунов. — Остальные спят.

— Ясно, — сказал Синцов. — Пошли.

— Товарищ старший лейтенант, вы хотели еще успеть к артиллеристам, — сказал Ильин. Он не одобрял намерения нового комбата пройтись по окопам.

Да оно и понятно: сам все сто раз облазил, а сейчас, ночью, много не увидишь.

Но Синцов все равно не переменил намерения, слишком хорошо знал, что солдат смотрит на командира по-своему: раз уж явился, то всюду ли прошел и пролез и не спешит ли уйти назад? В этом, конечно, не вся командирская доблесть, но первый слух о командире начинается с этого.

К артиллеристам пришли только через полтора часа, глубокой ночью.

— Однако вы припозднились, — поздоровавшись с Синцовым и Ильиным, сказал круглый майор-артиллерист, который у Туманяна приглашал Синцова зайти к себе.

Сейчас, у себя в землянке, за столом, без шапки, он казался еще круглее: круглые щеки, круглая, ежиком остриженная голова, круглые пальцы, которыми он обнимал фарфоровую кружку с чаем. Кружка была домашняя, с цветочками.

— Мы и то боялись, что вы уже спите, — сказал Синцов.

— Надо бы, а не могу. Завтра наш день. Только что ваш сосед — комбат — ушел. Немного не застали. Я его тоже поддерживаю. Чаю хотите?

— Спасибо.

— А может, с мороза чего другого?

— Тогда лучше чаю, — сказал Синцов.

— Увязывать нам с вами особенно нечего. Все с вашим предшественником увязали. Но для порядка посмотрим.

Майор развернул на столе свою большую, на диво расчерченную цветными карандашами схему огня и положил ее рядом с картой. Майора радовало, что схема такая красивая. Он вообще готовился к завтрашнему дню, как к празднику.

На разглядывание схемы, сверку ее с картой, вопросы и ответы ушло минут пятнадцать.

Ординарец принес чай.

— Да; вес общего залпа завтра будет солидный, — сказал майор, — можно сказать, небывалый вес.

Синцов чуть заметно усмехнулся дважды повторенному слову "вес".

— Думаете, преувеличиваю? Действительно, вес небывалый. С цифрами в руках.

— Я понимаю, — сказал Синцов. — Просто вспомнил, как до войны в докладах подсчитывали: "Общий вес нашего "Ворошиловского залпа" в три раза тяжелее общего веса залпа всей артиллерии Франции, в два раза тяжелее, чем Германии..."

— А что, — сказал майор, — по расчетам так оно и выходило — тяжелей. Да сложилось не так, как мы, артиллеристы, думали поначалу. А сейчас все на воздух подымем!

— Полки пополнение получили, — сказал Ильин, — а нам по батальонам не роздали. Значит, рассчитывают, что вы дадите нам возможность первый день без потерь прожить.

— Без потерь войны не бывает, — сказал майор. — Хотя и приложим все наши старания.

Синцов вспомнил о перебежчике и сказал, что срочно отправил его в полк. Может, что-то даст, какие-нибудь новые цели для поражения.

— Навряд ли будут уточнения. На сей раз разведали все досконально, — сказал майор. Его переполняло такое чувство абсолютной готовности к предстоящему делу, когда уже не хочется, чтобы жизнь вносила еще какие-нибудь поправки.

— Спасибо за чай, пойдем, — встал Синцов.

— Жаль, своего соседа не застали, — сказал майор. — Он дожидался вас.

— А далеко он? — спросил Синцов у Ильина.

— Метров восемьсот.

— Раз так, сходим, — пересилив себя, поднялся Синцов; после кружки горячего чая его тянуло спать.

Пока прощались, на столе затрещал телефон. Майор взял трубку.

— Голубев слушает... Есть. Сейчас. — И протянул трубку Синцову. — По вашу душу.

— Комбат, — послышалось в трубке. — Левашов говорит. Я у тебя с гостями. Приходи быстрей, не задерживайся.

— Это Левашов звонит, — положив трубку, сказал Синцов Ильину. — Приказал мне прийти. Сидит у нас с какими-то гостями. Как поступим?

— Если разрешите, я к соседу сам схожу.

Идти Ильину было явно неохота, но все же предложил.

И Синцов согласился.

— А вас ординарец ваш проводит. Он тут уже все ходы и выходы знает.

Мальчик шел по ходу сообщения впереди Синцова. Такому бы не автомат на шее таскать, а учиться в шестом классе. Синцов вспомнил, как мальчик смотрел там, в землянке, на немца, и спросил:

— Крепко не любишь фрицев?

Мальчик повернулся на ходу.

— Зря этого фашиста не убили, товарищ старший лейтенант.

— Почему зря? Перебежчик, сведения даст.

— Что-то они раньше не перебегали!

— Не перебегали, а теперь перебегают. Это в нашу пользу.

— Я летом капитана Поливанова просил, когда мы двух эсэсовцев поймали, чтоб он меня послал их кончить. А он не послал, обругал.

— И правильно.

— А фашиста этого все равно зря повели, — сказал мальчик. — Теперь, конечно, не признается, а может, он до этого сто человек убил?

— Как тебя звать?

— Ваня.

— Значит, тезки, я тоже Иван, Иван Петрович.

— А у меня не настоящее, — сказал мальчик. — Меня так капитан Поливанов назвал.

— А какое настоящее?

— Иона Ионович, — сказал мальчик так, словно он был взрослый. — Только вы меня так не называйте. Называйте, как капитан Поливанов. Я уже привык.

— А я тебя вообще никак называть не буду. Отправлю в школу учиться.

— А я все равно на фронт уйду. За капитана Поливанова отомстить!

Синцов вздохнул, понял по голосу: в самом деле уйдет. "Если останется тут, со мной, скорей всего, рано или поздно ранят, а то и убьют. Но, с другой стороны, еще неизвестно, какая у него будет жизнь там, в тылу. А здесь уже прижился. Убить или ранить могут любого. Это общая судьба. Можно и просто где-нибудь по дороге на фронт с буферов под колеса..."

— Правда, отправите?

— Не знаю, — сказал Синцов. — Подумаю. А ты что, сирота или родных потерял?

— Сирота. Меня капитан Поливанов той зимой в Лозовой подобрал.

— Что значит "подобрал"! На дороге, что ли?

— На дороге. Я замерзший лежал, у меня на ноге три пальца отняли. Неужели отправите?

— Сказал, еще не знаю.

— Если сами не хотите, тогда лучше обратно в Триста тридцать первый отправьте. Локшин меня к себе возьмет.

— Кто такой Локшин?

— Замполит был капитана Поливанова, он живой. С ним капитан Поливанов вчера по телефону говорил.

— Подумаю, — сказал Синцов.

Он испытал приступ тоски. Страшно тридцатилетнему человеку на войне вдруг, как маленькому, вспомнить, что он тоже сирота.

Об отце память была не собственная — через мать: забрали из-под Вязьмы на германскую войну народного учителя, а обратно прислали только извещение, что погиб за царя и отечество. О матери помнил сам, но смутно, как, умирая в тифу, отстраняла горячей рукой, чтобы не подходил, не утыкался.

Вот и все воспоминания...

"А этот, конечно, помнит все, всякую мелочь. Всего год назад было. А что помнит, лучше не спрашивать..."

У входа в землянку мальчик прижался к стене окопа и пропустил Синцова вперед.

— Заходи, погрейся, — сказал Синцов.

— Я пойду вам оружие к бою подготовлю, товарищ старший лейтенант.

— Что за оружие? — спросил Синцов. — Свой автомат, что ли, отдашь?

— Нет, — сказал мальчик. — У меня капитана Поливанова автомат остался. Только у ложа кусок отщепило, но я подрежу, ничего будет.

"Да, вот и все, что осталось от капитана Поливанова, — подумал Синцов, — мальчик Ваня да автомат со щербиной на ложе".

— Ладно, иди, — сказал он мальчику и шагнул в землянку.

В землянке, когда он вошел, сидели четверо: Завалишин, батальонный комиссар в телогрейке, который только и мог быть замполитом полка Левашовым, и двое гостей: белокурый старший политрук со знакомым лицом и широкоплечий, коротенький, рыжий, очкастый человек в гимнастерке без петлиц.

Синцов отрапортовал о своем прибытии по приказанию товарища батальонного комиссара.

— Уже знакомы, но познакомимся еще раз, как говорится, при свете дня. — Левашов встал и, шагнув навстречу Синцову, пожал ему руку.

— Захватил к тебе с собой гостей из Москвы, корреспондентов. Имеют задание написать "Сутки боя на КП батальона". Обещают ни на шаг от тебя, если живот от страха не заболит. Предлагал в штабе полка остаться, что не увидят — домыслить. Не согласны.

— Рад п-познакомиться, — слегка заикнувшись, сказал рыжий. Лицо у него было розовое, хитрое, все в маленьких, таких же рыжих, как волосы, веснушках.

Синцов повернулся к старшему политруку со знакомым лицом. Так вот где их в третий раз свела судьба! Чего на свете не бывает!..

— Здорово, Синцов. — Люсин протянул руку.

— Здравствуйте, — сказал Синцов, пожимая эту с излишней быстротой протянутую руку.

— Неужели знакомы? — весело спросил Левашов.

— Знакомы, когда-то вместе служили, — радостно улыбаясь, сказал Люсин.

"Наверно, боялся, что не подам руки, а теперь обрадовался, дурак", — подумал Синцов и, ничего не сказав, повернулся к вошедшему в землянку пожилому ординарцу Ильина.

Он уже видел его сегодня мельком, когда тот подтапливал печку. Ординарец стоял, держа в одной руке судки, а в другой буханку хлеба. Под мышкой у него была зажата фляжка.

— Приглашаю поужинать, товарищ батальонный комиссар, — сказал Синцов.

— А нас Завалишин уже пригласил, тебя ждали. — Левашов снова повернулся к Люсину: — Где вместе служили?

— В начале войны на Западном, во фронтовой газете, — сказал Люсин.

— Вон оно что! А ты тоже журналист был?

— Был когда-то, — сказал Синцов.

— Вот это удача, — сказал Левашов. — Это вам, можно сказать, хлеб! Комбат из журналистов! Не часто бывает. Хотя, между прочим, я тоже когда-то рабкором был, заметки в "Керченский рабочий" писал. Хотя это у вас, наверное, не считается?

Синцов отвинтил крышку у фляги и понюхал: водка или сырец. Во фляжке был сырец, надо будет разбавлять.

— Воды принесите, — сказал он ординарцу.

Когда Синцов стал разливать разбавленный сырец, Левашов накрыл свою кружку рукой:

— Не буду. И не трать время на уговоры. Завалишин знает.

— А в чью пользу отказываетесь? — спросил рыжий.

— Могу в общую, могу лично в вашу.

— Лучше лично в мою, — сказал рыжий и пододвинул свою кружку, чтобы Синцов долил.

— Ничего, ему можно, — сказал Люсин. — Он здоров пить.

Синцов, ничего не ответив, долил.

За ужином говорил главным образом Левашов. Сначала расспрашивал корреспондентов про Москву, из которой они, оказывается, улетели только вчера утром, потом стал вспоминать какого-то корреспондента, в начале войны приезжавшего к нему в полк под Одессу. Потом, узнав, что рыжий (его фамилия была Гурский) и Люсин пишут свои корреспонденции вдвоем, стал удивляться: и как это так люди пишут вдвоем?

— А очень просто, — сказал Гурский. — Я ленив от п-природы, а Люсин, наоборот, т-трудолюбив. Сначала он н-пишет т-текст, а потом я вставляю в его т-текст м-мысли.

Люсин не спорил и не отшучивался. Сидел и думал о своем. Может быть, о том же самом, о чем и Синцов: на кой черт их снова свела судьба? А может, и не так, может, просто думал о предстоящем бое, о котором так или иначе думали все — и говорившие и молчавшие.

— Что мне, бывает, не нравится в газетах, — сказал Левашов, — это то, что иногда у вашего брата немцы падают, как чурки. Один, понимаешь, до тридцати уничтожил, другой — до сорока, а третий, глядишь, — и до ста... А если бы, между прочим, с начала войны каждый из нас по одному немцу уничтожил, то от всего бы их войска уже один шиш остался.

— Согласен. Но т-тут еще надо разобраться, когда мы п-привираем по собственному вдохновению, а когда — согласно вашим п-политдонесениям, — сказал Гурский.

— Хрен редьки не слаще, — махнул рукой Левашов.

— Лично я, п-повторяю, согласен, но б-боюсь, что наш редактор не опубликует ваших мыслей.

— А я и не прошу мои мысли публиковать. Я вам просто как человеку сказал.

Синцов внимательно посмотрел на Левашова. В голосе батальонного комиссара прозвучала затаенная печаль.

— Был у нас до него, — кивнул Левашов на Синцова, — комбат Поливанов. Герой и успел получить Героя. Был до Поливанова Тараховский, сделать успел много, а получить ничего не успел и погиб из-за дурака. Был до Тараховского... Как его была фамилия? А, Завалишин?

— Не знаю, я позже пришел.

— Да, верно, ты позже пришел. И я его только несколько дней застал. Вот видите, даже фамилии не помню. Помню, что старший лейтенант, помню, что хороший был, помню, что в госпиталь отправили... и все, больше ничего не помню. Вот она, наша жизнь!.. Слушай, — повернулся Левашов к Синцову, — что с мальчишкой будем делать?

— Оставляю, — неожиданно для себя именно сейчас окончательно решил Синцов.

Левашов пожал плечами: "Неправильно, но тебе виднее".

— А что за мальчишка? — спросил Люсин.

— Ординарцем был у комбата Поливанова, его предшественника, — кивнул на Синцова Левашов. — Мальчик четырнадцати лет. Ваня Хорол из Лозовой. Семью немцы убили. Они в Лозовой почти всех евреев убили, мы своими глазами ту яму видели.

— А п-почему Ваня? — спросил Гурский.

— А это надо было у Поливанова спросить, да теперь уже не спросишь, — сказал Левашов. — Он его так перекрестил — из Они в Ваню. Может, в память о сыне, а может, еще почему. Откровенно говоря, не интересовался. Да и времени не было. Поливанов у нас всего девять дней был. Первый день прибыл, "разрешите доложить", а на девятый убили без доклада.

— Интересно бы поговорить с мальчиком, — сказал Люсин неопределенно, обращаясь не то к Синцову, не то к Левашову.

Но Синцов счел нужным принять его обращение на свой счет.

— Говорить не дам, — сказал он.

— Почему?

— Не дам — и все.

Левашов кивнул.

— Комбат прав. Поливанов еще суток нет как убит. Рано парня трогать. На струне держится, чтоб не плакать.

— А если мне все-таки это понадобится? — сказал Люсин.

— Мало ли что кому понадобится! — сказал Левашов.

В землянке несколько секунд тянулось неловкое молчание. Его неловкость ощутили все, но настоящую причину ее знали только Люсин, молча, глазами спросивший "Значит, не забыл?" — и Синцов, тоже молча, глазами, ответивший: "Нет, не забыл".

— Так как, товарищ батальонный комиссар, пойдем ночью в роты, как обещали? — спросил Люсин весело, может быть, чересчур весело, с улыбкой потягиваясь и поправляя портупею на широкой груди с орденом Красной Звезды и медалью "За отвагу"; Красная Звезда была новенькая, недавно полученная, а медаль "За отвагу" висела на старой, посекшейся ленточке; эту медаль Синцов видел у Люсина еще тогда, в октябре, под Москвой.

— Раз обещано, будет сделано. — Левашов встал. — Сходим ненадолго к Чугунову.

— Разрешите сопровождать вас, товарищ батальонный комиссар? — поднялся Синцов.

— Не надо, мы с Завалишиным сходим. Корреспонденты по нашему с ним ведомству. А ты отдохни перед боем. С людьми познакомился?

— Познакомился.

— Как выводы? Какое самочувствие?

— Выводы делать еще не готов, а самочувствие хорошее.

— И то хлеб. — Левашов, уже надев полушубок, повернулся к Гурскому: — Комбата вопросами не мучай, пусть поспит, для того и оставляю. У него завтра бой на плечах. А то, может, для верности с нами пойдешь?

— Откровенно говоря, п-предпочел бы остаться, — сказал Гурский. — Тем более, что тут тепло, а свой героизм я успею п-проявить на ваших глазах завтра.

Оставшись вдвоем с Синцовым, Гурский молча поднял палец.

— В чем дело?

— Один вопрос можно? — спросил Гурский.

Синцов кивнул.

— П-почему вы такой молчаливый? От п-природы или не любите журналистов?

Синцов пожал плечами.

— Я сп-прашиваю п-потому, что замечал: бывшие журналисты иногда не любят журналистов.

Синцов снова пожал плечами. Что ответить на это? Журналистов обычно не любят те, кто в душе им завидует. А он не завидует. Давно привык на войне к другому.

— Спать будете? — спросил он вместо ответа.

— Спасибо за исчерпывающую информацию по п-первому вопросу. Можно еще один? — Гурский снова поднял палец.

— Валяйте, — сказал Синцов, расстилая на топчане чей-то полушубок.

— Хорошо знаете Люсина?

"Наверно, лучше, чем ты", — хотелось ответить Синцову, но это значило бы ввязаться в разговор.

— Нет.

— А если чуть п-поподробней?

Этот рыжий заика, видно, что-то почувствовал.

— А подробней у него спросите.

— Грубо, — сказал Гурский.

Синцов ничего не ответил, вынул из полевой сумки тетрадку, вырвал из нее лист, написал на нем: "Ильин, разбудите в 5:30", положил на стол, прижал кружкой, сунул полевую сумку в изголовье и лег на полушубок, подложив руки под голову.

"Если встать в пять тридцать, можно еще успеть сделать все, что хотел: сходить с Ильиным в роту к Караеву, побывать до боя хотя бы в двух из трех. А к семи тридцати, за полчаса до артподготовки, вернуться к себе".

Было слышно, как рыжий шуршит соломой, укладываясь на топчане.

"Сейчас три тридцать. Если сразу заснуть, все же два часа..."

Очень хорошо лежать вот так, вытянувшись, руки под головой, в тепле, на мягком полушубке, а под ним еще солома... Глупо, что сон нейдет. Бывает же так! Дорога каждая минута, а он не идет, и не прикажешь ему...

Сказал этому рыжему про Люсина: "Спросите у него". Вполне возможно, что спросит. А тот расскажет. Рассказать можно по-разному, можно и так рассказать, что будешь лучше всех! Можно рассказать, что проявил бдительность, не захотел в той обстановке, шестнадцатого октября, везти в Москву человека без документов, тем более что знал тебя до этого мало, всего один день... А что это был за день, объяснять не обязательно. И что ссадил тебя, даже не довезя до КПП, тоже не станет уточнять... И выйдет все гладко... Такие, как Люсин, умеют гладко... А можно и по-другому, проще и короче: "Хоть рубите мне голову, а в таких вопросах я формалист. Война есть война, порядок есть порядок". Можно и так. Такие, как Люсин, и это умеют. Так выскажется про войну и про порядок, что хоть шапку перед ним снимай! Ну и черт с ним! Только зло берет, когда похожих встречаешь. Звания разные, а мысль все та же: вот и еще один товарищ Люсин!..

А этот рыжий ездит с ним вдвоем и вместе пишет. Ездит и не знает, кто Люсин. Другие люди, другая газета, другое время... А может, и Люсин стал другим, кто его знает?

"Ладно. Хватит о личном, — сердито оборвал он себя, хотя в глубине души знал, что это не личное. Просто легче думать об этом как о личном. — Ладно, прекратим на эту тему... Как говорится, не моего ума дело!

А что дело моего ума? Майор Шавров смеялся: "Поменьше думай, Иван, лучше воевать будешь". Неправда. Не буду я от этого лучше воевать. И никто не будет. И сам Шавров не хуже воюет оттого, что своей головой думает. Надо мной шутил, а сам думает...

А если бы я оставался, кем был, — газетчиком, может быть, у меня вообще была б сейчас другая психология? Хотя, конечно, глупо так представлять себе, что все мы что-то одно, а все они что-то другое. Оставался бы, как они, газетчиком, тоже, наверно, думали бы по-разному; Люсин — по-одному, этот рыжий — по-другому, а я — по-третьему...

У рыжего на конце каждой мысли — шутка. Так, конечно, жить легче... А умирать, наверное, труднее..."

Он снова вспомнил о том, что говорил Ильин, — что пополнение пока оставили в полках, не роздали по батальонам: надеются завтра, в первый день, на силу нашего огня и на малые потери. Не то что раньше, когда, бывало, за день бросали в бой без остатка все, что было, — так, словно он, этот бой, самый последний, словно на нем вся война кончится!

— П-послушайте, — перегнувшись через стол и заглядывая в открытые глаза Синцова, сказал Гурский, — раз не спите, д-давайте р-разговаривать. О чем вы сейчас думаете?

— О завтрашнем бое.

— И что вы о нем д-думаете?

— Думаю, как решим стоящую перед батальоном задачу.

— А если шире?

— Что шире?

— Шире. Например, если мысленно п-поставить себя в п-положение к-командования фронтом? Как бы вы, например, завтра д-действовали? Или вы об этом не д-думаете?

— Не думаю. У меня своя задача и свой кругозор, о них мне и положено думать.

— П-послушайте, т-только не обижайтесь. Вот вы сказали — кругозор. Что это — вп-полне искренне или п-просто так удобнее?

Рыжий испытующе смотрел на Синцова, на этот раз он был вполне серьезен.

"Нет, ты не дурак, — подумал Синцов о рыжем, — но нахал. Раз тебе приспичило, значит, я обязан тут же душу — на стол! Да, конечно, по моей должности, по масштабам того, что я могу наблюдать и сопоставлять, то есть по моему кругозору, я не могу разбираться во всех вопросах войны. Но в то же время у меня не отнять чувства, что, делая на войне свое дело, я какие-то вещи должен понимать лучше всех, иначе я не на месте. У меня есть свое мнение, свой взгляд на вещи и свои права, как у всякого человека. И кто теряет это чувство, тот не командир и вообще не человек. Но объяснять тебе этого я не буду. Неохота. И спать пора. Раз не дурак — должен сам понять".

— Что, обиделись? — спросил Гурский, продолжая смотреть на Синцова.

— Нет. Просто лень языком трепать. Давайте спать. Не знаю, как вы, а я обязан хотя бы попробовать, для пользы дела, — уже с закрытыми глазами сказал Синцов.

Дальше