Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1945

Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
»Твой сын служил со мной в полку одном.
И я пришла. Меня зовут Победа».
Илья Эренбург

Всеволод Вишневский

Привет 1945-му — году Победы!

Минул великолепный грозовой 1944 год, ознаменованный десятью разящими ударами Красной Армии — от Северного Ледовитого океана до берегов голубого Дуная — и встречным смелым, грандиозным броском англо-американских и французских войск от Ла-Манша до Рейна.

1944-й начался незабываемым ударом Ленинграда. Девятьсот дней блокады перенес этот город — и силы, поистине львиные, не убавились. И город доказал это, раздробив, размолов в щебень и пыль так называемое «стальное кольцо» немцев. Поход на Ленинград обошелся Гитлеру в один миллион солдат и офицеров. Кровавые неудачи заставили Гитлера снимать командующих группы «Норд» одного за другим.

Славно разделался город Ленина с немцами, протянувшими руку к алому знамени на Смольном, славно!..

Был 1944 год свидетелем славных, победных битв на Украине — и будто по сей день слышится за Днепром, по-над Бугом и на Днестре хруст костей сотен тысяч немцев, попавших в русскую мертвую хватку, по-немецки обозначаемую термином «котел».

Видел ушедший 1944-й освобождение Крыма и многострадального и знаменитого Севастополя.

Видел 1944-й и новые подвиги Ленинграда: прорыв четырех сильных линий на подступах к Выборгу и бросок через быструю Нарву — в глубь Прибалтики — до самого Рижского [334] взморья. Первыми победно прошумели в 1944-м у опустелой розенберговской резиденции ленинградские танки.

По всему миру в 1944-м пронеслись вести о грандиозных прорывах и окружениях, свершенных Красной Армией в Белоруссии и Бессарабии. Одних немецких дивизий погребено в этих окружениях более пятидесяти.

Родине возвращены необозримые и ценные территории, где люди приобщаются к общенародному вдохновенному труду во имя победы над фашизмом. На этой земле не должно быть фашистских людоедов и поработителей — и не будет.

О, как трудится наш народ во имя своих великих и светлых целей! Он, как мать, выносил под сердцем победу, которая родится завтра. Он уберег это дорогое дитя в стуже заиндевелого и до беспамятства голодного Ленинграда; он пронес его сквозь холод, муки и огонь великой Московской битвы; он спас это дитя в последних дзотах Сталинграда, у самого обрыва над Волгой... Мы верили в победу, хотя бы были в окружении, хотя бы истекали кровью, хотя бы ночь была так черна, будто все звезды пропали в знак сочувствия и траура по горю России... Но она не сгибалась, наша советская родина, — она выпрямлялась во весь свой исполинский рост — и мир увидел ее в 1944-м шагающей через Карпаты... Альпы уже слышат походный шаг сынов нашей страны — и 1945-й увидит наследников Суворова там, где когда-то проходили его чудо-богатыри.

Ничего не убоялся советский человек. Он был в вечном бою и в вечной работе. Он нес в своей светлой душе, -как бы враг подло и гадко ни уродовал нашу землю, наши города и наши села, — чувство жизни, всегда торжествующей... Не черепа «СС», не смрад крематориев гестапо, а возрожденная прекрасная жизнь под синим небом 1944-го — вот что побеждает и победит!

Государство наше полно неисчерпаемых молодых сил, полно неисчислимой энергии. Мы ведем войну, несем на себе всю ее тяжесть уже четвертый год. Кто-то ждал, кому-то казалось: советская кривая пойдет вниз. Нет и снова нет!

Так было в прошлом... К концу 1916 года, когда был призван тринадцатый миллион мужчин, начался паралич [335] хозяйственного организма страны Россия зашаталась...

Великий народ наш падать не захотел. Он стряхнул с себя паразитов, порвал путы и пошел смело, семимильными шагами.

Россия шагать умеет!..

И пусть сегодня, в первый день 1945 года, в памяти нашей в ответ на слова вождя — «водрузить над Берлином знамя победы» — вспыхнут славные дела отцов, дедов и прадедов.

Русская армия брала Берлин в Семилетнюю войну.

Русская армия начала операцию против Берлина 26 сентября 1760 года. Двинутые силы включали в авангарде 5 казачьих, 3 гусарских, 2 гренадерских полка, 4 гренадерских батальона и 15 орудий. Главные силы включали 7 полков пехоты.

Штурм был назначен на 9 октября... Нервы немцев не выдержали, и в ночь на 9-е берлинский гарнизон начал отступление. Русские мгновенно начали бомбардировку и в 5 часов утра первые русские эскадроны ворвались уже на Королевскую площадь. Дивизия Панина с хода атаковала немецкие колонны, отступавшие к Шпандау, и в жестокой короткой схватке весь немецкий арьергард был разгромлен: 2 000 немцев было убито, 1 000 взята в плен. Захвачен был весь немецкий обоз, орудия и множество лошадей.

Берлин был взят. Захваченный гарнизон по документу о сдаче признавался военнопленным. Город платил 1 500 000 золотых талеров контрибуции. Оружейные, литейные и пушечные заводы Берлина и Шпандау были взорваны.

Известие о взятии Берлина вызвало в России огромное ликование. Ключи от германской столицы были доставлены в Санкт-Петербург и сданы на вечное хранение в Казанский собор. Ключи эти, кстати, по сей день хранит у себя Ленинград...

Будем же помнить об этом историческом примере. Родина указывает нам цель в Великой Отечественной войне: водрузить над Берлином знамя победы.

Новый 1945 год да будет свидетелем того, как приказ этот осуществит народ наш и его Красная Армия.

1 января 1945 года
[336]
Войска 1-го Украинского фронта в результате умелого обходного маневра в сочетании с атакой с фронта 19 января штурмом овладели древней столицей и одним из важнейших культурно-политических центров союзной нам Польши городом Краков — мощным узлом обороны немцев, прикрывающим подступы к Домбровскому угольному району...
Из оперативной сводки Совинформбюро
19 января 1945 г.

Борис Полевой

В Кракове

Внизу серебристая, слегка припорошенная снегом земля. И первое, что бросается в глаза, когда поднимаешься на самолете, — это пыль над дорогами, настоящая бурая пыль, которая пышным хвостом вьется за машинами и высоким облаком стоит над колоннами танков, пушек, броневиков, непрерывными лентами тянущихся по дорогам наступления на запад, север, юг.

Пролетаем над чертой наших недавних укреплений -знаменитого отныне Завислянского плацдарма — и перед нами открывается картина, которая настолько поражает даже опытный глаз, что летчик не может удержаться, чтобы на миг не выключить мотор и не крикнуть восхищенно в неожиданно наступившей тишине:

— Видали работку?

Работа, действительно, первоклассная. На припудренной снегом равнине четко видны бесконечные зигзаги немецких укреплений, и все это поле, до самого далеко видного в прозрачном морозном воздухе горизонта, густо покрыто темными рябинами разрывов. Окидывая вот так, с самолета, район прорыва, можно с уверенностью сказать, что на всей этой огромной площади не было местечка, над которым не просвистело бы несколько смертоносных осколков. Но дальше, за этой зоной горячей схватки, все цело. Жителям [337] края повезло. Красная Армия наступала с такой стремительностью, что немцы, откатываясь, не успевали разрушить и разграбить города и села.

Мелькают голые, обдутые ветром холмы, а между ними — бесконечная россыпь хуторов и хуторков, маленьких деревянных костелов. На скованных морозом и пыльных дорогах — бесконечные потоки наших войск, растянувшиеся на десятки километров.

Местность становится все более и более всхолмленной, потом открываются седые извилины не замерзшей еще Вислы, на горизонте показываются легкие, как облако, очертания далеких пологих гор. И вот перед нами облитые солнцем, затянутые серой дымкой пожара башни и шпили великолепного огромного города, широко раскинувшегося по обе стороны реки.

Древний замок Вавель, высоко вознесенный крутым обрывистым берегом Вислы и точно парящий над ней со своими зубчатыми стенами, своими массивными башнями, стрельчатым ажуром своих костелов, стоит видением далекого прошлого среди вполне современного, отлично распланированного города.

Покружившись над Краковом, летчик посадил свой неприхотливый самолет прямо на поле городского ипподрома. Мы в Кракове, в этой колыбели польской государственности, в древнем польском городе, который немцы с наглым тупоумием объявляли исконным немецким городом.

На ипподроме, где мы сели, недавно стояла на отдыхе какая-то немецкая часть. В красивом гимнастическом зале под трибунами немецкие господа офицеры держали своих коней. Офицеры бежали в пешем строю, позабыв о своих конях. Берейтор Казимир Буталовский с готовностью закладывает одного из коней в беговую двуколку и в этом' несколько странном экипаже он везет меня осматривать город, вырванный Красной Армией из лап немецких захватчиков и возвращенный польскому народу.

По пустынной Университетской улице, по которой холодный ветер гоняет бумаги, растерянные каким-то бежавшим немецким учреждением, мы направляемся к центру. Широкие улицы полны шумной, ликующей толпой. Над городом плывет густой торжественный звон. И вся эта пестрая [338] краковская толпа, в которой можно увидеть и железнодорожника, с головы до ног украшенного блестящими пуговицами, и старика в котелке и штанах гольф, и бледных девушек с заплатанными локтями и высокой прической, и монаха-капуцина в желтой перевязанной веревкой сутане, и даму с древним пенсне на шнурочке, и худых, оборванных рабочих с бледными, но радостными лицами. Вся эта масса людей, высыпавшая на тротуары, радостно шумит, ликует, рукоплещет двигающейся по улицам батарее сверхтяжелых орудий, кричит «привет!» проезжающему на машине генералу, машет шляпами, котелками, платками.

— Такого праздника, как сегодня, у нас еще не было, -говорит мой возница, искусно направляя наш экипаж среди бесконечного потока идущей через город советской техники и ликующей толпы.

По широкому кольцу бульваров подъезжаем мы к древним стенам Вавеля. На самом высоком его шпиле какой-то смельчак укрепил два флага — наш, советский, красный, в честь героев — освободителей Кракова, и польский, красно-белый, впервые взреявший над этим городом за шесть последних лет. Эти два флага полощутся высоко в голубом холодном небе, как символ тесного союза и дружбы советского и польского народов.

Через тяжелые сводчатые ворота въезжаем во двор крепости. Здесь, где веками польский народ хранил свои национальные реликвии и святыни, была резиденция одного из самых кровавых гитлеровских сатрапов — Франка и его заместителя, так называемого «доктора» Зейс-Инкварта, этих кровавых палачей, на счету которых миллионы загубленных жизней.

По гулким сводчатым коридорам, пахнущим вековой плесенью, по мрачной череде покоев со стенами двухметровой толщины обходим мы замок. Все здесь носит следы поспешного бегства. Перед подъездом жилища генерал-губернатора — растерзанные корзины и тючки. Лестницы и переходы усыпаны бумагами, камины полны бумажного пепла. Воры и убийцы перед побегом старались ликвидировать улики и замести следы преступлений. В кабинете Франка все перевернуто, вырваны ящики стола, на окне валяется форменная фашистская куртка с какой-то бляхой в петлице. [339]

Удирая, Зейс-Инкварт и его сообщники по кровавой шайке приказали взорвать святыню польского народа и ценнейший памятник архитектуры. Были заминированы и дворец, и старинный собор, и усыпальница королей польских, и башни, свидетели многих столетий. Но грохот советской артиллерии под стенами города захватил палачей врасплох. У них не хватило времени зажечь запалы фугасов. Красная Армия вернула польскому народу ценнейший памятник его национальной культуры.

Из Вавеля едем в центр города. На улицах стало еще людней. Теперь на тротуары высыпали и стар и мал — женщины с грудными младенцами, древние старики, опирающиеся на палки. Толпа срывает бланки с немецкими названиями улиц, разбивает немецкие вывески на большой площади, которую немцы назвали площадью Адольфа Гитлера. Шесть лет этот прекрасный польский город должен был терпеть эмалевые дощечки с надписями «только для немцев» и «полякам запрещено»; они висели на дверях магазинов, на колоннах театра, у входа в кафе и бары, на калитке общественного сада, даже на дверях уличной уборной. И вот сейчас жители освобожденного города, срывая со стен остатки немецких плакатов и приказов, стремятся поскорей изжить память об оскорбительных годах немецкого господства, выкурить дух пребывания немцев.

Я видел, как на окраине на стене небольшого каменного домика встал на табуретку какой-то старец в золотом пенсне, с виду учитель или врач, и писал разведенной синькой, путая русские и польские буквы: «Да здравствуют братья-освободители! Привет великой армии российской!» И сколько таких надписей на стенах домов, на тротуарах, на заборах, — надписей простых и искренних, появилось сейчас в Кракове!

В заключение отыскиваем на Почтовой улице редакцию фашистского листка — отвратительной газетенки, которую поляки называли не иначе как гадиной. Сотрудники гадины удрали столь же стремительно, как и их начальство из Вавеля. На столе — оттиск номера, который должен был выйти 16 января. Через всю первую полосу заголовок: «Спокойствие! Советские армии остановлены» и статья под заглавием «Большевикам не быть в Кракове». Этот номер, [340] помеченный 16 января, так и не увидел света по не зависящим от редакции причинам.

Мы уже в Кракове, не за горами тот день, когда будем и в Берлине.

22 января 1945 года
Войска 1-го Белорусского фронта, перейдя в наступление 14 января на двух плацдармах на западном берегу реки Вислы южнее Варшавы, при поддержке массированных ударов артиллерии, несмотря на плохие условия погоды, исключившие возможность использования авиации, прорвали сильную, глубоко эшелонированную оборону противника. За три дня наступательных боев войска фронта, наступавшие на двух плацдармах, соединились и продвинулись вперед до 60 километров, расширив прорыв до 120 километров по фронту.
Из оперативной сводки Совинформбюро
16 января 1945 г.

Василий Гроссман

Сила наступления

1.

Наступление, начатое утром 14 января с плацдарма на Висле, южнее Варшавы, — одно из крупнейших наступлений Красной Армии за все время войны. (Сила, собранная нашим Верховным Командованием на клочке земли, на западном берегу Вислы, была подобна могучей чудесной пружине -быстрый удар ее на глубину в 570 километров оказался [341] смертелен для немецких войск. На плацдарме перед наступлением собралось столь большое количество войск и техники, что там буквально стало трудно ходить и ездить: из-за каждого древесного ствола выглядывал стальной ствол орудия. Командиры батарей ссорились между собой из-за места, словно хлопотливые хозяйки в тесной общей кухне. Иногда казалось: вот прибрежная земля осядет под тяжестью тысяч орудийных стволов, складов боеприпасов, тяжелых танков, самоходных пушек, гвардейских минометов, военной техники и вооружения всех видов. Здесь, точно в огромном арсенале, наш великий рабочий народ собрал оружие, откованное им в дымных и жарких кузницах Урала, на огромных военных заводах, гремящих день и ночь по всему простору Советского Союза. Здесь сконцентрировался весь технический и военный опыт наших передовых людей. Здесь сжалась пружиной наша воля к победе, наша воля вернуться к мирной жизни. Здесь, на этом клочке земли, была собрана вся сила советского солдата — его грамотность, его техническое умение, его государственный и политический разум — все, что дала ему пролетарская революция. Этот плацдарм в миниатюре вобрал в себя все особенности и черты нашего народа и нашей армии, стал выразителем нашей силы.

Немцы ожидали наступления с плацдарма, они догадывались примерно и о сроке и о направлении предполагаемого удара. Их нельзя обвинить в беспечности. Они обложили этот плацдарм тремя линиями укреплений, и каждая из этих трех линий состояла из трех траншей, отлично оборудованных, соединенных между собой ходами сообщений. Они усилили свои укрепления таким количеством артиллерии, минометов, двенадцатиствольных и шестиствольных «скрипух», какое редко концентрировали в одном месте на протяжении войны. Они готовили свои войска к этой борьбе, вколачивая в солдатские головы мысль о том, что удар советских армий будет силен и жесток, требовали от каждого солдата полного напряжения сил.

Словом, с точки зрения фашистской армии, немецкие генералы и полковники* коим Гитлер поручил этот участок фронта, поступили вполне обдуманно, сделали все возможное, чтобы воспрепятствовать нашему успеху, парализовать грозившую им опасность. Как боящиеся наводнения [342] возводят мощную дамбу у берега гневной и сильной реки, так они отделили себя от советской силы девятью траншеями, насыпями, рвами. Как боящиеся извержения лавы стараются предугадать путь ее движения и задержать его, так немцы заранее строили мощные рубежи на предполагаемом пути нашего наступления.

И вот пришел день удара — январское утро, тонущее в белом тумане. Стальная пружина разжалась! Белый густой туман не прикрыл немецкую оборону. Удары артиллерии со снайперской точностью пришлись по намеченным целям. Вся оборона противника, все главные узлы ее были изучены не только в своих пространственных координатах, но и во времени. Дело в том, что немецкое командование заставляло в определенные часы суток путешествовать свою пехоту из передних линий траншей во вторые линии, а затем на ночь вновь переводило пехоту в передние траншеи. Артиллерия обрушилась на противника незадолго до начала утреннего перемещения; такого рода удар был наиболее эффективен.

Немецкая пехота очутилась на первой линии своих траншей, точно на наковальне. По этой наковальне со всей яростью и мощью ударил тяжкий молот нашей артиллерии. Следом за огненным валом на штурм пошла советская пехота.

В этом неукротимом, стремительном движении людьми руководили не только смелость, воинское умение, опыт, но и законная жажда завершить победой навязанную нам войну, ускорить день возвращения на родину, вернуть миру мир.

К исходу второго дня, после тридцатичасового жесточайшего боя, все три многотраншейные линии обороны противника были прорваны, его мощная артиллерия изуродована и подавлена. Вечером, в сгущавшемся мраке, в кровавую брешь, прорубленную пехотой, пошли танки.

Этот миг, когда земля и небо дрожат от угрюмого гула моторов, когда все звуки гаснут и тонут, подавленные потрясающим скрежетом и лязгом сотен боевых машин, миг, когда война пехоты и артиллерии точно обретает крылья и стремительно выносится на просторы немецких тылов, бесспорно самый торжественный и радостный в сражении.

В точном определении момента ввода в прорыв танковых [343] масс развития успеха у наших военачальников сказываются и знание, и опыт, и сила разума, проникающего в самую суть событий и явлений.

Танковые бригады, светя сотнями ярких фар, двумя бесконечными, в десятки километров длины, колоннами, ушли во мрак наводить ужас на спящие в тылу немецкие гарнизоны, будить громом своих пушек немецких полковников и генералов, почивавших под перинами в глубоком тылу, косить пулеметными очередями потоки немецких грузовиков, прорываться через линии долговременной обороны, крушить дзоты, захватывать мосты и переправы, рассекать немецкие полки и батальоны, опрокидывать с ходу спешащие на выручку окруженным немцам танки всех видов и мастей, завладевать складами боеприпасов, рвать и резать кровеносную систему, нервную ткань, питательные органы фашистской армии и фашистского государства.

2.

Каждое новое наступление, каждый новый удар, нанесенный Красной Армией противнику, имеет много черт сходства с предшествующими наступательными операциями. Характер нового наступления в большой степени определяется опытом, мудростью предыдущих. Но каждое новое наступление имеет свои характерные черты, присущие только ему одному, черты, отличающие его, подчас очень резко, от предшествующих. Естественно, что особенно интересно отметить, выделить эти черты различия. Я, конечно, не могу в какой-то мере полно перечислить особенности нынешнего наступления, приведшего наши войска на подступы к Берлину. Предварительно можно говорить лишь о некоторых моментах, которые сразу бросаются в глаза человеку, имевшему возможность наблюдать и сравнивать.

Темп наступления от Вислы до Одера оказался выше, чем в известных нам доселе наступательных операциях отечественной войны. Мне запомнилось озабоченное лицо генерал-майора авиации, которого я встретил в начале наступления. [344]

— Моя главная задача — не отстать от пехоты, — сказал он.

Последующие события показали: у генерала авиации были основания беспокоиться, чтобы самолеты и их наземные базы не отставали от движения пехотинцев.

Танкисты ни в одном наступлении не имели такого стремительного, всесокрушающего продвижения. Был день, когда танковая лавина прошла 120 километров. Темп движения стал высшим законом для наступающих войск, все подчинялось этому закону. Выигрыш часа, получаса, нескольких минут рассматривался как победа, как крупнейший вклад в дело успеха. Танкисты наводили переправы через реки со сказочной быстротой. Бывали случаи, когда переправу осуществляли без мостов: саперы взрывали лед, и танки шли по дну, поднимая своими стальными лбами груды льда. Лед с грохотом рушился, дробился, крошился, танки, как слоны, переплывшие реку, выходили на берег, и ледяная вода потоками стекала с них. Такая переправа давала выигрыш в два-три часа времени. Драгоценные часы! А танки вновь шли вперед, обсыхая на ветру.

Можно привести много примеров того, какой стремительности достигло продвижение наших танков. Один из руководителей немецкой авиационной промышленности, предварительно проконсультировавшись у военных властей в Берлине, выехал на автомобиле из фашистской столицы за вещами, оставшимися в городке близ восточного берега Одера. Его уверили, что путешествие это совершенно безопасно, что городок Ландсберг находится в глубоком тылу у немецких войск. Путешествие по отличной дороге заняло меньше трех часов. Лишь в одном месте путешественнику пришлось задержаться: через дорогу проходила большая колонна танков. Он с удовольствием наблюдал великолепные машины, пересекавшие шоссе. Один из танков остановился, несколько человек сошли с него. Это были советские танкисты.

Аналогичный случай произошел с немецким офицером, собравшимся поехать в Познань за сигаретами для своей части. Едва он отъехал несколько километров, как был остановлен нашими танкистами. Это прискорбное происшествие произошло в 120 километрах западней той самой Познани, в которую он ехал за сигаретами. Танкисты говорят, что они двигались на запад значительно быстрей тех немецких [345] эшелонов с подкреплениями, которые под всеми парами шли от Берлина на восток.

Этот поистине молниеносный темп наступления рожден, конечно, не только одной лишь волей к победе. Она всегда была сильна в наших войсках! Молниеносный темп определился материальным богатством, невиданной технической оснащенностью, великолепным техническим полнокровием Красной Армии, характерным для нынешнего наступления. В этом наступлении, как никогда прежде, проявилось чувство материального и духовного превосходства, владевшее сознанием наших войск. Это чувство духовного и материального превосходства дало возможность нашим войскам всегда выделять главную, стержневую задачу, пренебрегая побочными препятствиями и трудностями. Это чувство духовного превосходства помогало танкистам безудержно двигаться вперед, не обращая внимания на крупные силы противника, остающиеся в нашем тылу, не обращая внимания на немецкие крепости и гарнизоны, продолжающие вести огонь, не отвлекаясь главными силами на борьбу с котлами и котелками, неподвижными и блуждающими, а внедряться все глубже, все ближе к главным жизненным артериям немецкой армии и немецко-фашистского государства. И, конечно, вскоре сказались результаты столь стремительного наступления. Котлы, оставшиеся в нашем тылу, выкипели до дна, крепости под ударами пехоты и артиллерии одна за другой пали, и огромная территория глубиной в 570 километров оказалась сегодня полностью очищенной от противника в сказочно короткий срок.

Интересно отметить еще одну характерную для нынешнего наступления черту. Главные операции наших танкистов происходили ночью. Стремительные марши, маневры, внезапные жестокие истребительные налеты по тыловым гарнизонам, смелые обходы крупных сил противника, уничтожающие удары по обороне, расположенной в глубине, -все это происходило большей частью в темные, туманные ночи, под низкими, тяжелыми тучами немецкого неба. Эти ночные операции танков оказались исключительно успешны. Танки несли ничтожные потери. Ночной мрак делал их почти неуязвимыми для вражеской артиллерии и для истребителей танков. Эффект же действия самих танков ночью оказывался еще большим, чем днем. Гром их пушек, разящие [346] пулеметные очереди, гул моторов и лязг гусениц в ночном мраке ошеломляли немцев, сковывали их волю к сопротивлению, вызывали в них смертельный ужас.

Эти ночные действия больших танковых масс родились не случайно. Они — закономерное порождение заключительного этапа войны, этапа, характеризуемого технической силой и чувством полного духовного и материального превосходства нашей армии над фашистской. Ведь эти ночные бои ведутся на вражеской территории, на ночных вражеских полях, на темных, узких улицах вражеских городов, среди паутины дорог, во мраке вражеских лесов.

Мы помним наступательные бои, которые вели немцы летом 1941 года на нашей земле, помним, какую неуверенность испытывали немцы ночью, всячески избегая не только стычек, но и самых незначительных передвижений после заката солнца. Мы не боимся ночного мрака на вражеской земле. Ночной мрак не спасает немцев, не укрывает их, не дает им отдыха после сражений при жестоком свете дня. Мы научились побеждать и днем и ночью.

У поверхностного и неумного человека может возникнуть мысль, что молниеносное наступление наших войск стало возможным лишь потому, что немцы не оказывали ожесточенного сопротивления, не оборонялись на подготовленных рубежах, по «доброй воле» отошли за Одер. Мыслить так — это то же, что строить дом от крыши к фундаменту, или полагать, что сперва появляется яблоко, а из него растут ветви, листья, ствол и корни яблони. Прекрасный плод молниеносного успеха созрел, налился и был сорван нами после великих и тяжких трудов этой войны. Глубоко в землю ушли корни, высоко в небо поднялся мощный ствол великого дерева победы. Народ и Красная Армия потом и кровью взрастили плоды, которые мы пожинаем в эти дни. Ведь было время, когда Сталин, призывая к смертной борьбе с немецко-фашистскими войсками в октябрьскую годовщину 1941 года, сказал народу суровые слова о том, что у немцев в ту пору было больше танков и самолетов, чем у нас, что немецкая армия в ту пору была оснащенней нашей. Знал ли мир борьбу напряженней и тяжелей той, что вел советский народ за превосходство в вооружении и в промышленной мощи, за превосходство на полях сражений над фашистской Германией? [347]

Нужно ли перечислять те великие и тяжкие битвы, в которых родилось наше превосходство над немецкой армией? Все мы помним их!

Нашу победу родила Октябрьская революция. Два с половиной десятилетия готовили победу миллионы мирных советских людей. Мы сумели осилить фашистскую Германию, измотать ее, нанести ей глубокие, смертельные раны, истощить ее, и мы победителями добиваем ее сегодня лишь потому, что больше четверти века в нашей стране рабочие и крестьяне были хозяевами жизни. Нашу победу ковал народ, ее ковали те десятки тысяч сельских учительниц, преподавателей рабфаков, вечерних рабочих школ, техникумов и вузов, учивших миллионы детей рабочих и крестьян, сегодняшних танкистов, шоферов, артиллеристов, минометчиков, стахановцев-мастеров, техников, инженеров, сегодняшних офицеров и генералов Красной Армии. Представим себе на минуту, что старая царская армия получила бы великую технику наших войск. Где бы нашлись — при сплошной неграмотности и малограмотности в старой России — миллионы людей, умеющих уверенно, властно и свободно управлять чудесными и сложными механизмами танков, зенитных пушек, штурмовых, истребительных, бомбардировочных самолетов? Свет просвещения был принесен в Россию революцией. Советские рабочие построили огромную промышленность, создали могучую технику для колхозных полей и полей оборонительных битв. Тысячи, десятки тысяч светлых голов, обреченных в дореволюционной России на прозябание в невежестве, познали радость творческого труда на нивах науки, вошли как хозяева в университеты, академии, стали управлять могучими заводами, железными дорогами.

И, может быть, только сейчас, стоя под стенами Берлина, оглядываясь назад, мы можем во всем масштабе оценить колоссальные силы, пробужденные революцией. Вызванные революцией к жизни силы творчества народов Советского Союза решают исход этой войны за свободу нашей земли, войны за судьбы мира. В действии этих сил надо искать решения больших и малых битв отечественной войны. И в действии этих сил объяснение особенностей последнего наступления на Берлинском направлении. [348]

Ошеломляющая мощь удара на глубину в 570 километров, уничтожение армий противника, истребление его техники, проведенные в срок, немногим превышающий две недели, — все это следствие силы советского народа, Красной Армии, а не слабости немцев либо нежелания немцев оборонять свои решающие, последние рубежи. Неверно, что караси любят, когда их жарят в сметане. Еще меньше любят жариться на раскаленной сковороде фашистские щуки. И попали они на эту сковороду не потому, что они слабы, а потому, что мы сильнее их.

Укрепленный район, который является главным поясом обороны Берлина, далеко превосходит по мощи линию Маннергейма. Это железобетонный и стальной комбинат, с подземными железными дорогами, с подземными заводами, с подземными электростанциями, с бетонированными шахтами, уходящими на 30-50 метров в глубь земли. Это подземное царство бетона и стали может вместить в себя целую армию. На десятки километров тянется длинная цепь надолб и низких стальных куполов дотов, похожих на торчащие каски ушедших в землю сорокаметровых гигантов. Кажется, нет силы, могущей сдвинуть либо подавить эти вкопанные в землю сорокаметровые чудовища. И все же наши танки не только сумели обойти этот стальной пояс, но и прорвались непосредственно через него!

Мне пришлось долго беседовать с двумя танкистами, полковниками Бабаджаняном и Гусаковским, осуществившими прорыв этой полосы стратегического прикрытия Берлина. Их рассказ о тактике действия танков объяснил мне «чудо» этого прорыва. В могучей стремительности, в беззаветной смелости экипажей, в гордой, спокойной уверенности в силе и правоте советского оружия, в боевых качествах великолепных машин, в мудром опыте войны разгадка этого победоносного прорыва. Немцы были смяты, дезорганизованы, ошеломлены. Немцы не сумели и не успели привести в действие свою артиллерию. Немцы почувствовали себя беззащитными за полутораметровыми стенами. Немцы не сумели закрыть узкий проход в обороне, по-видимому, оставленный для контратаки немецкими танками. И по этому проходу для несостоявшейся контратаки состоялась молниеносная, точная и смелая атака танков Гусаковского. [349]

Немцы не успели ахнуть, как танки Гусаковского оказались западней знаменитой стратегической обороны — обороны, на строительство которой ушли долгие годы работы десятков тысяч рабочих, огромные количества бетона и стали. Немцы попытались отрезать передовые танки Гусаковского, но в это время тяжелое грохотанье, лязг и гудение, потрясавшие небо и землю, оповестили их о подходе главных танковых сил соединения. То шел Бабаджанян.

Надо сказать, не только в рассказе о тактике танков мы нашли объяснение этого успеха. Мы познакомились с биографиями, характерами людей, осуществлявших прорыв. Их ясная простота, их трогательная дружба, их поистине прекрасная скромность, их трудолюбие, самоотверженность, выносливость, их мудрая, трезвая рассудительность, соединенная с безумной смелостью, — все эти духовные черты сыновей советского народа — реальные элементы нашей боевой мощи.

Войска фронта прошли от Вислы до Одера.

Немецкая 9-я армия, оборонявшая Вислу, перестала существовать. В третий раз уничтожили эту пресловутую армию войска 1-го Белорусского фронта. Летом 1943 года она была разгромлена на Курско-Орловском направлении. Летом 1944 года ее захлестнуло петлей окружения на Березине. Зимой 1945 года она была рассечена, раздроблена на Висле, и наши танковые соединения прошли сквозь нее, как нож проходит через кусок воска. В четвертый раз немецкое командование собрало свои резервы, на этот раз, по-видимому, последние, спешно перебросило горноегерский корпус из Югославии, выдвинуло запасный берлинский армейский корпус и вновь созданному соединению, в четвертый раз, по-видимому, в последний, присвоило название — 9-я армия.

В четвертый раз назначен новый командующий этой армией — по-видимому, это будет последний ее командующий, барон фон Люттвиц.

Мы помним ее злополучных командующих — Моделя, фон Бока, Фромана. Фон Люттвиц торжественно объявил по армии, что его девизом является:

«Всегда впереди своих войск. Я руковожу только тогда, когда нахожусь впереди». [350]

Девиз хорош, но беда для немцев в том, что армии их стремительно движутся не на восток, а на запад, и, по-видимому, Люттвиц хотел предупредить своих офицеров и солдат, что он будет передовым в этом движении с востока на запад.

Есть все основания думать, что предстоящие бои будут последними боями этой войны. Мы стоим на Одере, на подступах к Берлину. Мощные оборонительные сооружения остались на восток от нас. Судя по старцам из берлинского фольксштурма, захваченным в плен, Гитлер мобилизовал без остатка все свои резервы. Судя по десяткам и сотням самолетов, захваченных на аэродромах без горючего, дела с бензином обстоят катастрофически плохо. Красную Армию отделяют от союзников всего лишь пятьсот с лишним километров. Взаимодействие армий, идущих на Германию с востока и запада, стало реальностью. Я видел, как высоко в небе разворачивались над Одером десятки «летающих крепостей», заходя на Берлин с востока. В деревнях и городах по берегу Одера слышен глухой, низкий гул, когда союзная авиация сбрасывает бомбовый груз на фашистскую столицу...

Да, по всему судя, это последние бои. Но эти бои не будут легкими боями. Немцы стянули и стягивают на восточный фронт свои главные силы. Они мобилизовали в пехоту моряков, летчиков, офицерские и юнкерские школы, отряды СС, отряды нацистов. Они перебрасывают одну за другой пехотные и танковые дивизии с западного фронта Они стянут на восток все что могут из Норвегии и Италии. Наряду с унынием, охватившим широкие массы Германии, пробудилось последнее исступление нацистских кругов. Палаческая дисциплина Генриха Гиммлера, ставшего во главе армии на узловом участке фронта, заставит всех недовольных и отчаявшихся слепо подчиняться приказам гитлеровской ставки. Гитлер пойдет на любые, самые вероломные средства борьбы.

Эти бои будут нелегкими боями. Но есть ли человек в мире, сомневающийся в их исходе?

Эти последние, решительные бои принесут победу, мир и счастье советскому народу и народам всего мира!

1945 год
[351]
В течение 24 января в Восточной Пруссии южнее и юго-западнее города Инстербург наши войска с боем овладели городами Ангербург, Видминнен, а также заняли более 250 населенных пунктов...
Из оперативной сводки Совинформбюро
24 января 1945 г.

Илья Эренбург

24 января 1945 года

Трудно говорить о битве во время битвы. Будущий историк изучит освобождение Польши и сражение за Восточную Пруссию. Если нашим детям повезет, будущий Толстой покажет и душу молодого советского офицера, который сейчас умирает под зимними звездами. События разворачиваются настолько быстро, что от передовых частей отстают не только обозы, но и военные сводки. Московские зенитчики еще не знали такой страды: по пять салютов за день. Люди в тылу восторженно прислушиваются к названиям немецких городов, которые с трудом выговаривают русские дикторы, а люди на фронте, не задумываясь над названиями, преодолевая усталость, идут вперед с той стремительностью, которая присуща человеку, когда после долгого путешествия он подходит к дому. Это может показаться парадоксальным, но для каждого бойца «Берлин» звучит как «домой».

Когда летом Красная Армия нанесла немцам тяжелое поражение в Белоруссии, некоторые американские обозреватели объясняли победу русских слабостью немцев. Вряд ли эти обозреватели после арденнского интермеццо вернутся к старым мелодиям. Но что-нибудь они придумают. Прежде чем сказать о характере нашего нового наступления, я должен остановиться на характере наших старых недоброжелателей. Говорят, что американцы — реалисты. Читая статьи в некоторых американских газетах о Красной Армии, я начинаю в этом сомневаться. Забыли ли американские читатели, что мы — это «колосс на глиняных ногах»? Если не забыли, пусть спросят своих обозревателей, почему «тигры» бессильны перед глиной и как на глиняных ногах Россия [352] дошагала от Волги до Одера. Вполне вероятно, что американские читатели помнят также о том, что Москва должна была пасть осенью 1941 года. Как случилось, что обозреватели, писавшие о неизбежном падении Москвы, не переменив даже для приличия своих подписей, стали писать о неизбежном падении Берлина. Почему, говоря о победе русских в Белоруссии, обозреватели уверяли, что германская армия разложилась, а говоря о ничтожном продвижении немцев в Бельгии, те же обозреватели уверяли, что германская армия весьма боеспособна? Почему, когда союзники в течение трех лет готовились к высадке в Европе, обозреватели объясняли это исключительно военными обстоятельствами, а когда Красная Армия, после трех с половиной лет ожесточенных боев, в течение трех месяцев готовилась к прорыву мощной германской обороны, это было, по словам обозревателей, «политикой»? Почему обозреватели, уверявшие в 1939 году, что мы якобы хотим завоевать мир, в 1944 году стали уверять, что мы из-за злостных побуждений не перейдем нашей государственной границы? Почему они обижаются, когда мы идем, обижаются, когда мы останавливаемся, и обижаются, когда мы снова идем? Можно подумать, что Красная Армия занята не разгромом Германии, а оскорблением некоторых американских обозревателей. На самом деле Красную Армию это мало интересует. Никакие статьи не помогут нам взять Кенигсберг на день раньше, чем мы сможем его взять, и не помешают нам прийти в Берлин именно тогда, когда мы туда придем. Если я остановился на американских обозревателях, то в интересах американских читателей: чтобы понять вздорность многих рассуждений о Красной Армии, не нужно нового Толстого, достаточно крупицы здравого смысла.

Немцы уверяют, что мы продвигаемся только благодаря численному превосходству. Это неправда. Мы превосходим теперь противника и в боевых качествах наших солдат, и в умении командования, и в технике. Мы теперь воюем лучше немцев, и, если взять одну нашу дивизию против одной немецкой, мы побьем немцев. А так как у нас против одной немецкой дивизии во многих местах две, то мы их бьем на редкость быстро.

Всем известно, какую роль сыграла и продолжает [353] играть в этом наступлении наша артиллерия. О качествах русских артиллеристов написано немало. Я хочу только еще раз подчеркнуть наше трезвое понимание войны. Немцы надеются на психологические эффекты, на театральные номера, они блефуют. Что такое различные «фау», как не отчаянная попытка психологической атаки? Мы не хотим ошеломить берлинских хозяек, мы предпочитаем уничтожить захватчиков. Энергию, силу, выдумку мы положили на создание мощной артиллерии, новых превосходных танков, добротной авиации. В небе мы тоже не жаждем эффектов, наши скромные штурмовики удивительно хороши при наступлении. У немцев была сильна оборона. Они знали, что наше наступление неминуемо, и если на том или ином участке мы обманули их бдительность, то все же германское командование сделало все, чтобы нас не пропустить. Однако мы прошли.

Некоторые американцы интересуются «степенью разложения» немецкой армии. Праздное занятие. Можно устраивать в Америке анкеты института общественного мнения: что делать с Гитлером или кто более верные жены -брюнетки или блондинки? Чтобы ответить даже на самый глупый вопрос, нужно подумать. А немецкие солдаты не думают. Они единодушно восклицают: «Хайль Гитлер!» -и столь же единодушно, попав в плен, кричат: «Гитлер капут!» Куда полезнее штурмовать немецкие города, чем иллюзорную немецкую душу. Германская армия, разумеется, не та, что в 1942 году. Мы видим среди пленных пожилых немцев и подростков. Но немцы отчаянно защищаются. Нужно их добить.

Я надеюсь, что американцы с присущей им любознательностью начнут изучать нашу страну. Пора оставить разговоры о том, что русские только потому побеждают, что русский солдат всегда бывал храбрым. Мы сейчас заняли в Восточной Пруссии места, где царская армия потерпела поражение. Прежде уверяли, будто русские умеют сражаться только на своей земле. Может быть, это и было верно по отношению к солдатам царской России. Теперь мы превосходно воюем за тридевять земель от родных лесов, в Карпатах, в городах Силезии, в Восточной Пруссии. Красная Армия не только хорошо оснащена, это современная армия, обогащенная опытом, с инициативой командиров [354] и бойцов, с разумной дисциплиной, которая равно ее предохраняет от рыхлости и от фашистского механического кретинизма. Наши генералы стали большими полководцами, сохранив демократичность и органическую связь с народом. Американский читатель спросит: «Почему вы расхваливаете себя?» Разумеется, у нас много недостатков, и мы их стараемся исправить. Если я говорю о достоинствах Красной Армии американским друзьям, то только из любви к ним: я хочу, чтобы они поняли законность наших побед. Чем раньше американцы усвоят, что мы сильная и вполне современная страна, что наши победы не случайные выигрыши, а плоды дерзаний и трудов, тем лучше будет и для нас, и для Америки, и для мира.

Бесспорно, у немцев еще имеются сильные оборонительные линии. Есть у них и резервы. Так что сидя в Нью-Йорке, незачем считать, сколько миль осталось пройти русским до Берлина: это не прогулка. Однако можно сказать, что наступление развивается достаточно хорошо. Я не знаю, что сейчас делает гаулейтер Восточной Пруссии, бывший наместник Украины Эрих Кох, но думаю, что его треплет сквозняк от Черняховского и Рокоссовского. Вторжение танков и пехоты в немецкую Силезию, может быть, еще более волнует Гитлера. Здесь Германия поражена в ее чувствительнейшем месте: это не конечности, а внутренности. Я приберег под конец направление Жукова, его танкистов и кавалерию. Может быть, это направление и менее тревожит немок, поскольку войска Жукова еще не вторглись в Германию, но оно должно особенно тревожить немецких генералов.

Четвертый год войны — это именно четвертый год, и я со всей прямотой писал в одной из последних статей, что нацисты нам осточертели. Именно поэтому наши бойцы сейчас настроены хорошо: усталость придает им энергию. Я видел офицеров, которые накануне наступления молили выписать их из госпиталя. Американцы должны понять, что война для нас не спортивное состязание, мы очень много горя пережили от фашистов и не можем относиться к ним, как Дороти Томпсон. Мы идем на Берлин с твердой решимостью покарать злодеев. Будь то в Силезии, или в Восточной Пруссии, или в Чехословакии — повсюду нас гонит на запад оскорбленная совесть. И это позволяет [355] артиллеристам с боем проходить в день двадцать миль. Гитлер перебрасывает войска с запада. Это необходимо учесть. Гитлер объявил своим войскам: «Вы должны драться только на востоке, на западе наступления не будет — мы его сорвали». Это тоже необходимо учесть. Конечно, не мое дело обсуждать вопросы, которые должны обсуждать руководители союзных армий. Но так как я пишу это для американской газеты, а в американских газетах обсуждают военные вопросы такие же непосвященные, как я, то я хочу высказать мое простое мнение: если удар с запада дополнит удар с востока, война может кончиться куда раньше, чем это намечают различные почтенные комиссии. А я думаю, что американские женщины и мужчины ничего не будут иметь против этого.

В течение 4 февраля севернее и северо-западнее Кенигсберга наши войска вели бои по очищению от противника Земландского полуострова и овладели при этом городом и железнодорожной станцией Гранц, а также заняли более 30 других населенных пунктов...
Из оперативной сводки Совинформбюро
4 февраля 1945 г.

Евгений Кригер

Глубина фронта

Через несколько часов после тяжелого боя, когда танкисты и пехотинцы передохнули от многодневных атак, один боец постучал кулаком в броню танка и закричал:

— Подымайся, народ! Поедем дальше!

Он сказал это очень просто, понимая, что надо поторапливаться. Но и сам улыбнулся своим словам, и особенно слову «поедем». Оно. рассмешило всех, кто стоял, сидел или лежал рядом, отдыхая от непрерывного и трудного [356] движения последних дней. Дремавшие проснулись, удивляясь спросонья общему веселью. Тишина схлынула. Люди зашевелились, смех пошел гулять по всем закоулкам, хотя причина его еще не каждому была ясна, и многие смеялись просто оттого, что рядом кто-то очень громко и заразительно хохочет.

— Так ты говоришь, ехать? — спросил один из танкистов пехотинца, стучавшего кулаком по броне. — Ты посмотри, кому ты говоришь! Это же не вол и не лошадь, милый ты человек. Это же танк — двигатель внутреннего сгорания, главный механизм наступления!..

Всем ужасно понравился прыткий пехотинец, и уже многие на все лады повторяли его слова, обращаясь к танкистам. Люди оживились, забыли об усталости, о пяти или шести днях долгого боя в глубине Восточной Пруссии, о бесконечных линиях обороны, которые они прогрызали. Простодушное слово «поедем» потому и развеселило всех, и в первую очередь танкистов, что под «ездой» пехотинец подразумевал не простое движение, а наступление, и спрашивал он, когда же танки снова поведут за собой пехоту. В том, как просто и весело боец выразил свое нетерпение, и в том, как охотно его товарищи, еще недавно придавленные к земле тяжелой усталостью, присоединились к нему и стали с хохотом донимать танкистов, — во всем этом сказалось общее для всей нашей армии в эти дни бодрое и счастливое чувство победы.

Война стала не легче, а тяжелее оттого, что мы перешли на землю врага. Не только Кенигсберг, вся Восточная Пруссия — это крепость, замаскированная на картах господскими дворами и фольварками. Ее приходится брать метр за метром, камень за камнем. Но войска не думают об усталости и тянутся к бою. Те же танкисты, потешавшиеся над молодым пареньком, торопившим «ехать», знали, что значит такая «езда». Танкисты начинали бой в Пруссии не так, как бывает, когда их вводят в уже пробитые щели в полосе вражеской обороны. Границы Восточной Пруссии они прогрызли вместе с артиллерией и пехотой -траншею за траншеей, в дьявольском лабиринте укреплений, дотов, врытых в землю стальных бастионов, связанных в одну систему губительного, смертоносного огня. Лабиринт смерти уходил далеко в глубь Пруссии и врастал в густую, как Млечный [357] Путь, толщу прусских каменных дворов и поместий, способных выдержать удары артиллерийских снарядов.

Немцы справедливо считали Восточную Пруссию районом сплошной, ничем не пробиваемой обороны. И разве могли они предполагать, что на четвертом году самой изнурительной и небывало жестокой войны на них двинется здесь такая исполинская, не истраченная, а возросшая в испытаниях мощь, как Красная Армия 1945 года? Здесь на штурм сотнями тысяч снарядов наступала ненависть Урала. Здесь Волга шла на великое мщение. Здесь народ наш рушил германскую оборону оружием, какого у немцев не было и не будет, широкой, смелой мыслью своих полководцев, неутомимой яростью своих солдат, организационным опытом всей страны, бросавшей в Пруссию через огромные пространства России сотни и тысячи поездов с орудиями, танками, снарядами, самолетами, бомбами, от которых трещал прусский лабиринт смерти.

И там же, под Кенигсбергом, поднимается с мокрой земли сморенный солдатским сном пехотинец и стучит в броню танка, и торопит: «Поедем дальше, танкисты!»

Русский человек не любит пышных слов перед боем. Он сдобрит свою речь шуткой, но он знает, что означает такая «езда». Он видел танк Митрофана Варибока после одной из многих атак на этой земле.

Старший лейтенант Варибок вел свой танк на немецкую батарею, преграждавшую путь нашей пехоте. Танк его был подожжен снарядом. Экипаж задыхался в дыму. Пламя рвалось внутрь кабины. Обожженные люди знали, что, может быть, с ними через две-три минуты будет покончено, но они видели — впереди батарея, которая бьет наших, которую нужно разбить, раздавить. Варибок продолжал вести танк вперед. Издали было видно, как из люка выскользнул один из танкистов. Стоя на мчавшемся танке, он сбивал пламя шинелью. Огонь приближался к запасным бакам с горючим. Как ангел мщения с огненными крыльями, танк Варибока летел к фольварку. Задыхавшиеся, полуслепые танкисты ворвались в каменное гнездо фольварка. Немцы еще метались у пушки, когда, перегрызая зубьями гусениц немецкую орудийную сталь, пылающий танк подминал под себя стволы орудий, кузова автомобилей, снарядные ящики [358] и тех, кто еще минуту назад стрелял в нашу штурмующую пехоту.

Когда черный, страшный, покрытый ржавой опалиной танк Варибока вырвался из вражеского гнезда, путь для пехоты был открыт. Еще били с соседних фольварков пулеметы, но ядро немецкой обороны на этом километре рухнуло. Такие же черные, как танк, люди Варибока вышли наружу. Одежда тлела на них. Судорожно глотая воздух и грязный от пепла снег, они сбивали пламя и сбили. Варибок пытался подать голосом команду. Но из горла, разъеденного горячим дымом, вырвался невнятный хрип.

Он не мог говорить. Он ткнул рукой вперед и стал забираться в люк. Танк Варибока, обожженный, закопченный, не остывший от пламени, остался в бою и влился в грохочущий вал наступления. Следом за танками шла пехота. Со свистом и шелестом проносились тысячи наших снарядов, и это был как бы шелест крыльев победы, летящей над войсками великого штурма.

Немцы в Восточной Пруссии еще пытаются вырваться из кольца. Февральская ростепель нагнала воду на балтийский лед. У немцев нет выхода — только в контратаку. На смерть их гонят — они идут. Их офицеры до сих пор не могут поверить в реальность грандиозного по размаху и смелости маневра Красной Армии, одним рывком вышедшей к морю и забравшей в кольцо всю Восточную Пруссию, с сотнями ее городов и поместий.

— Мы уверены были, что прорвемся, — угрюмо твердил на допросе один из них. — В военной истории не было примеров такого невероятного окружения. За короткий срок немыслимо сомкнуть кольцо вокруг большой германской провинции. При этом должны были пострадать плотность и глубина вашего фронта, и я верил, что мы прорвемся. Да, еще вчера я верил...

Он говорит о глубине советского фронта. Но разве способен этот выутюженный немецким шаблоном механический человек судить о подлинной глубине нашего фронта? Она создается движением громадных масс — людей, танков, орудий, направленных вдохновенной и в то же время строгой мыслью полководцев. [359]

Я проезжал через взятый не так уж давно прусский город. На железнодорожных путях свистели советские паровозы. Путейцы быстро и деловито монтировали разбитые семафоры, восстанавливали стрелки, как будто на память знали все схемы восточнопрусских железнодорожных узлов. Сотни людей трудились на станциях, службах и в мастерских. Взорванная, разбитая гитлеровцами станция уже принимала с запада поезда, набитые пленными немцами. Старенький машинист, сняв замасленную фуражку, вытирал платком лысину и бурчал, кивая на вереницу красных товарных вагонов, из которых высовывались головы пленных:

— Немцы из-под Кенигсберга, свежие... А я из Смоленска. Вот какие, значит, дела.

Через несколько часов мы прибыли на передний край, проехав всю глубину фронта — от возникающего из пепла железнодорожного узла до того края, где прогрызается очередной пояс вражеской обороны. Глубина советского фронта измеряется не только пространством и количеством войск, но и мыслями, чувствами воинов, их поведением. Здесь, в огне непрерывного тяжелого штурма, я видел воронку от снаряда. Края ее были отшлифованы телами людей, сидевших и работавших в ней по двое суток. Воронка находилась тогда впереди расположения наших войск — неглубокая яма на так называемой ничейной земле, лежавшей между нашими и неприятельскими позициями. Трудно сказать, как заползли сюда наши люди по земле, вздымаемой роем снарядов и пуль. Они считали это необходимым, и они это сделали.

Им было очень холодно. Они сидели в талой воде. Перед рассветом мокрые шинели покрылись коростой льда. Размяться, согреться не было возможности: лежали, плотно прижавшись к земле, и если бы кто-нибудь неловко высунул руку за край тесной ямы, пальцы и кисть раздробило бы пулями.

Они работали в своей яме, направляя залпы батарей дальнобойных орудий на препятствия, которые надлежало разбить силами артиллерии.

Сорок восемь часов провели эти люди под огнем на «ничейной земле». Когда кто-нибудь начинал замерзать и, теряя власть над собой, поднимался, чтобы размять онемевшее [360] тело, его стаскивали вниз и силой прижимали к земле. У радиста руки окоченели. Когда он работал, пальцы стучали, как деревянные. Но он передал все, что было нужно. Потом у людей, окруженных с трех сторон врагами, хватило воли и силы, чтобы на исходе вторых суток выползти из ямы и выгнать из ближнего хутора последних застрявших там врагов. Связисты Комаров, Новиков, Валихмедов забрались на крышу крайнего дома, сбросили вниз немецкого пулеметчика и из его же пулемета били по окнам, дверям, амбразурам соседних домов.

...Глубина советского фронта на германской земле определяется не только пространством, но и волей наших людей. Гитлеровцам этого не понять. Они твердят: «Это невозможно. Такого не было в истории войн». Да, такого не было. Красная Армия сделала это возможным силой народного гнева, велением сердца, пламенной мыслью своих солдат и полководцев.

«От Москвы 1670 километров», — читает боец на дорожном столбе.

Так вот какой путь прошел он в огне!

В сорок первом году он был тяжело ранен в сражении под Москвой, врачи с трудом выходили его, он вернулся в строй. Три года провел он в невиданных битвах, бок о бок со смертью, и вот теперь идет по дорогам Восточной Пруссии. В его памяти глубина советского фронта уходит к предместьям Москвы, где он пролил свою кровь, где томила его жгучая боль отступления, где глубокий след оставило в сердце зрелище разоренной врагом русской земли, осиротевших детей, раздавленных фашистскими танками женщин, сожженных в колхозных домах стариков. В его простых мыслях это и есть глубина советского фронта: вся война, вся страна, весь народ — от Москвы 1670 километров!

Он говорит:

— Моя дорога! Всю прошел!

Разве он отдаст контратакующим смертникам Гитлера хоть один метр этой дороги великого возмездия?

Ему встречается русская женщина. За плечами у нее узел с вещами. Она идет из плена.

— Пройду я здесь на Смоленск? — спрашивает женщина. [361]

Солдат отвечает:

— Далеко, дорогая гражданочка, но теперь доберешься, дорога тебе свободная.

Из глубины Восточной Пруссии он показал ей путь на родину, к Смоленску. Это право он завоевал подобно миллионам таких же, как он, солдат нашей наступающей армии.

Февраль 1945 года

Николай Тихонов

Армия-освободительница

Темное зимнее небо, обледенелые холмы с высокими ржавыми соснами, пустынные, сожженные города, колючая проволока бывших загонов для рабов, мрачные дома рабовладельцев с накраденными со всей Европы вещами — проклятая земля черной Германии. Восточная Пруссия — гнездо прусских юнкеров и помещиков, притон фашистских сиятельных гангстеров — она слышит грохот наших пушек, шум моторов наших танков и самоходных орудий. Она видит бесконечный поток наших войск. Это Красная Армия — Армия справедливости и возмездия идет по ее дорогам, уничтожает очаги фашизма, гитлеровскую вооруженную машину истребления, уничтожает навсегда.

И навстречу славным полкам идет человеческий поток, идет день и ночь шествие освобожденных, вырванных нашим победным оружием из рук смерти. Мужчины, женщины, дети. Они идут и едут, они радостно приветствуют на всех языках своих освободителей — великую Красную Армию.

Идут все народы Европы навстречу новым частям, движущимся на запад. Гитлеровская тюрьма соединила людей всех наций в одно сборище угнетенных, одетых в лохмотья людей. Они несут бирки, которые им дал рабовладелец нового порядка. Этот проклятый новый порядок они запомнят на всю жизнь. Он написан у них на спине, на плечах, на груди и на шее [362] кровавыми полосами бичей и кнутов. На руках у них следы кандалов, в сердце непреходящая ненависть.

Это идут не только усталые, измученные люди. Это идут спасенные для жизни. И спасла их Красная Армия — Армия-освободительница. Во все углы Европы разнесут они весть о том, как пасмурный зимним днем им блеснуло солнце весны Как упали стены их тюрем, как разорвались цепи. Как понесли наказание их палачи. В рощах Италии, в виноградниках Франции, под оливами Греции, в полях Польши, в скалах Норвегии, в городах Бельгии и Голландии, в горах Югославии эти люди будут рассказывать близким и друзьям о своей страшной жизни в проклятой Германии.

И еще они расскажут о тех замечательных людях, о тех непобедимых воинах, которые принесли им свободу. О Красной Армии сложат они песни и о ее маршалах, каких не видел мир. Они сломали все укрепленные линии, взяли все крепости, разбили все гитлеровские силы, стоявшие в полной уверенности в своей непобедимости на рубежах разбойничьей страны.

Никакие преграды не могут остановить могучий натиск Красной Армии. Она перешла зимние Карпаты, чтобы чехи и словаки могли плакать слезами радости впервые за семь лет каторжной жизни, похожей на черный сон. Она форсировала Вислу, чтобы поляки Варшавы могли выйти из подвалов к солнечному свету. Она освободила всю польскую землю, чтобы никогда больше не смел топтать эти многострадальные поля сапог немецкого насильника. Она прошла по скалам и льдам Севера, чтобы в Киркенесе норвежцы обняли друг друга, поздравляя с наступлением дня посреди немецкой ночи, перед которой полярная ночь кажется радостным видением.

Красная Армия освободила всю родную землю, истребив и сокрушив силу Гитлера, которая всем народам казалась несокрушимой.

Она сокрушила предателей, продавших Гитлеру свои народы. Она вывела из войны Румынию, Финляндию, Венгрию и дала возможность их народам направить свое оружие против немецких наймитов, против Гитлера.

Еще пять лет назад никто не сомневался в Европе, что Красная Армия — сильная Армия. Но когда сравнивали ее с германской армией, то самые опытные военные наблюдатели относились скептически к силе Красной Армии. Гитлер знал, что его блицкриг только тогда имеет шансы на успех, если [363] он один на один бросит силы всей своей Германии и всей подвластной Европы против Красной Армии. И он бросил. Это были титанические битвы, когда мир содрогался перед ужасным ожесточением и небывалым масштабом происходящего.

И вот пришло время — и рассеялся дым гигантского столкновения. И весь мир увидел с радостью, что не Гитлер победил Красную Армию, а Красная Армия вдребезги разнесла его черные легионы и остатки их отбросила за свой рубеж. А отбросив, пошла штурмовать самое его логово. То логово, которое гордилось своей неприступностью, где каждый метр был приспособлен для сопротивления по последнему слову техники, где немцы сражались, как обреченные, как смертники. И здесь Красная Армия сокрушила и продолжает сокрушать это отчаянное сопротивление палачей, боящихся справедливого суда.

Одер не мог остановить натиск наших полков, сплошная крепость Восточной Пруссии доживает последние дни. В Дрездене и Штеттине паника охватила тех, кто еще недавно осмеливался изображать красноармейца как отсталого человека, которому до современной техники, как до неба. А сегодня эти же немцы завопили о превосходстве русской техники, о превосходстве русской стратегии.

Да, приходит последний час гитлеризма. Приходит час суда и возмездия. По земле, где родились чудовищные преступные замыслы, по земле, рождавшей так долго палачей и убийц, идет Армия Правды — Армия Справедливости — Красная Армия.

16 февраля 1945 года

Борис Полевой

Имени СССР

Капитан саперов Алексей Кустов, человек, участвовавший в форсировании тринадцати больших и малых рек, и майор танковых войск Сергей Наумов, трижды раненный и четырежды награжденный, рассказали мне об этой необычайной [364] встрече с русскими людьми за очередной форсированной ими рекой.

— Вы понимаете, обстановочка, — начал капитан простуженным голосом. — Обстановочка, можно сказать, самая острая... Ночью я кое-как на лодках, на бревнах своих хлопцев на ту сторону переправил. Ну, захватили с ладонь земли. Тут и его — майора Наумова — мотопехота к нам подоспела. Хотели уж мы паромный трос крепить, а вражеская оборона за рекой, сами знаете, как насажена. Пушек, пулеметов и этих, как бойцы наши называют, «скрипух» везде понатыкано, так что каждая былиночка трехслойным огнем перекрывается. Ну, и начали они наш пятачок обрабатывать. Аж земля на дыбы подскакивает! Но у меня народ крепкий, на тринадцати реках науку проходил, стрельбой его не испугаешь. Зубами вцепились в «пятачок» этот и держат. Майор своими танками и самоходками с той стороны их поддерживает. Ну, контратаки отбиваем. Однако слышу -все жиже и жиже у меня огонь. Несу, стало быть, потери. Только бы, думаю, до ночи продержаться, а там подойдут подкрепления. И вдруг слышу...

— Вы в земле под берегом сидели и только слышали, а я с той стороны с горки из танка все видел. Дайте уж я продолжу, — вмешался в разговор майор Наумов. — Вижу я — над артиллерийскими позициями противника мины вдруг стали рваться. Откуда? У меня минометов нет. Что, думаю, за оказия? И гитлеровцы, должно быть, тоже заметили, что кто-то из тыла минами их угощает.

— А обстреливать нас уже перестали, — перебил капитан. — Что бы там ни происходило, приказываю саперам тянуть канат. Сам вскочил на бугорок и вижу: бегут к нам от леска через болото люди не военные, гражданские, кто в чем одет, кто в синих комбинезонах, кто в каких-то полосатых костюмах. Бегут, винтовками машут и кричат «ура». Не понимаю, кто такие, откуда? Командую моим не стрелять. Да уж какая тут стрельба! Видим, свои, видим, они-то нас и выручили. А уж передние до моих саперов добежали и ну обниматься. Кричат: «Родные, вот где встретились!» Тут я вижу, у всех на рукавах красные повязки и на них написано «СССР». На шапках тоже красные ленточки. Спрашиваю: «Кто такие?» Выходит один из них — большой, рыжий, рекомендуется: «Старшина партизанского отряда [365] «СССР». Спрашиваю: «Чьи вы? Откуда взялись?» Отвечает: «Советские люди. Были увезены гитлеровцами из разных мест, работали в Дрездене на тамошних химических заводах. А прослышав о наступлении Красной Армии, перебили охрану, бежали и организовали отряд. Так, с боем, и прорвались к фронту». И первое, что он меня спросил: «Всем отрядом хотим вступить в Красную Армию. Примут?» Говорю: «Примут». И он своим хлопцам кричит: «Примут!» Как услышали они это, что только поднялось! Кричат «ура», винтовками машут, обнимаются. Ведь вот советский человек — в десяти щелочах его вари, он советским и останется.

Историю партизанского отряда «СССР», действовавшего около месяца во вражеском тылу, я вскоре услышал от самого, как он себя назвал, старшины этого отряда Серафима Андреевича Шумилина. Он прежде работал в транспортном цехе на Мариупольском металлургическом комбинате, потом был рабом под номером 816-бис на химическом заводе «ИГ Фарбениндустри» около Дрездена. Этому огромному, сильному человеку фашистские палачи разбили грудную клетку, и, разговаривая, он то и дело захлебывается в приступе кашля и сплевывает в платок сгустки крови.

— Не буду много говорить о том, как нам жилось в проклятой неволе, — рассказывал Шумилин. — Жилось не лучше, чем другим невольникам, работавшим по 16 часов в сутки. Надсмотрщики, ежедневные избиения, литр буракового пойла в день, голодные смерти. Жилось так, что каждый жалел, что он жив. За клочок газеты, найденный в кармане при обыске, человек попадал в Дахау или Освенцим. И все же мы знали о том, что Красная Армия наступает, ждали, надеялись и понемногу готовились. Уже в январе стало заметно, что у фашистов неладно. Через город мимо нашего завода двигались на вокзал тысячные потоки беженцев. Мы поняли, что дела у гитлеровцев плохи. Поняли: пора! И когда однажды английские самолеты налетели на город, мы, русские, воспользовавшись суматохой, с камнями и кирпичами бросились на охрану и за каких-нибудь полчаса перебили ее. Потом выбежали за проволоку и все, сколько нас было — больше тысячи человек, — бежали в дрезденский лес.

...Ночью в лесу под Дрезденом восставшие рабочие приняли решение организовать партизанский отряд. Они [366] назвали его именем своей Родины — «СССР». И почти безоружные люди, сильные только своей ненавистью к врагу и любовью к Отчизне, решили пробиваться через густонаселенные районы Саксонии и Нижней Силезии навстречу наступающей Красной Армии.

Отряд организовался 29 января 1945 года и в первый же день совершил нападение на маленькую товарную станцию восточнее Дрездена. С криками «ура» отряд, вооруженный всего лишь 18 винтовками и тремя автоматами, отбитыми у охраны, ворвался на станцию. Боевая сила отряда была ничтожна, а станция охранялась специальным батальоном железнодорожных войск. Но громовое русское «ура», возникшее тут в ночи, так потрясло охранников, что те бежали, не оказав почти никакого сопротивления, оставив в караульных помещениях оружие.

Отряд «СССР» стал с боями двигаться через леса на восток. Он вооружался и рос, как снежный ком, — в него вливались советские люди, освобождаемые по пути партизанами.

Бесконечные потоки беженцев двигались по всем дорогам, по железнодорожным насыпям, заполняли деревни и городки... Это помогало партизанскому отряду быть неуловимым. Он шел, отмечая свой путь боевыми делами. Подожженные под Калау артиллерийские склады, взорванный шоссейный мост через Шпрее, разгромленная автоколонна, в которой эвакуировали особо точную аппаратуру с химических заводов, крушения на железной дороге Дрезден — Котбус, десятки больших и малых дел — вот вехи продвижения партизан.

К линии фронта отряд вышел уже хорошо вооруженным. Он имел не только личное оружие и гранаты, но и минометы. И когда партизаны услышали наконец шум боя и гром родных русских пушек, они были вознаграждены и за годы мучения на фашистской каторге, и за лишения, перенесенные в походе по вражеским тылам. Выбрав минуту, они ударили с тыла по контратакующей группе гитлеровцев и помогли саперам капитана Кустова укрепиться на одном из плацдармов на реке.

Рассказав все это, Серафим Андреевич вновь захлебнулся приступом кашля, с хрипом исторгавшегося из его разбитой груди. Горлом у него пошла кровь. Он был совершенно [367] искалечен на гитлеровской каторге, этот большой и сильный человек. Но сейчас он не думал об этом, он был полон надежд. Его людей приняли в Красную Армию, сбылась их мечта.

И мне вспомнились слова капитана Кустова: — Советский человек, хоть в десяти щелочах его вари, советским останется.

4 марта 1945 года
Войска 2-го Белорусского фронта, продолжая наступление на Данцигском направлении, овладели городом Цоппот и вышли на побережье Данцигской бухты между Гдыней и Данцигом разрезав тем самым группировку немцев на две части...
Из оперативной сводки Совинформбюро
23 марта 1945 г.

Всеволод Вишневский

День в Цоппоте

Более недели под Данцигом стояли дождливые мутные дни. Дороги развезло настолько, что застревали надежные тягачи и транспортеры. И тем не менее удар наших войск не ослабевал.

Войска врезались в Данцигский королевский лес. Он хорошо был подготовлен к обороне. Это посаженный лес, деревья стоят ровными рядами, кустов и подлеска нет, стволы снизу оголены, ветви на одном уровне, словом, истинно немецкий, аккуратный лес, где все отмерено, размерено, оплетено проволокой, окопано и пристреляно.

Над лесом и берегом Данцигской бухты весь день работали наши штурмовики и бомбардировщики. Лес задымился. Когда противник счел, что подготовка кончена и атаки не [368] будет, двинулись наши штурмовые войска. Молодой месяц освещал этот тяжелый, ожесточенный бой...

В Данциге 21 марта объявлена мобилизация молодежи 1929 года рождения. Призыв подписан «фюрером» молодежи Германии Аксманом и данцигским «гебитсфюрером» Хенкелем. 20 марта Гитлер принял в своей ставке двадцать представителей этой молодежи — «верных помощников немецких солдат». Данцигские газеты в возбужденном тоне повествуют о том, что самым младшим среди этой «надежды Германии» был 12-летний Альфред, вынесший двенадцать раненых.

И вот они перед нами, взятые в ночном прорыве к Цоппоту, тихие, подавленно-угрюмые. Нет, Данцигу мальчики шестнадцати лет не помогут!..

Вчера в 6.30 утра части офицеров Зокандина и Кузьмина ворвались в Цоппот. Будем еще точнее, ночью здесь были разведчики с радиостанцией.

Вот он, первый ворвавшийся в этот европейский знаменитый курорт Цоппот, казах Поленов из Алма-Аты. Он легко одет, кинжал на поясе, автомат на ремне. Ему 22 года, и под его ударом не устоят ни 16-летние немцы, ни 22-летние, ни 60-летние...

Еще стелется утренний туман, мешающий разглядеть немецкие крейсеры и миноносцы, бороздящие Данцигскую бухту. Связист сержант Петренко тянет к переднему краю первые провода.

Ведут снова пленных. Среди них тип, обращающий на себя внимание. Угрюмый взгляд гнойных глаз, грязная шинель. Солдат, инвалид, арестант. Был призван в 1944 году, указал на свои болезни и тут же за уклонение от воинской службы был посажен на девять месяцев.

— Вся тюрьма была внезапно эвакуирована из Восточной Пруссии в Данциг, но на пути попала под удар русских танков. Мне посчастливилось, я уцелел. Решил снова явиться в тюрьму, там спокойнее, — откровенно докладывает этот тип. — Но в данцигской тюрьме покоя не было. Явилась комиссия. Тяжелобольных и вовсе негодных расстреляли, ибо в осажденном городе дорог каждый паек. Нам задали вопрос — годитесь на фронт? Я поспешил ответить — да. Генерал нам сказал потом: «И фюрер надеется, что вы совершите [369] чудо и спасете Германию». Все ответили: «Так точно!» — и сдались русским...

Бьют наши танки и осадные орудия. Бьют немецкие крейсеры и миноносцы, ясно различимые на рейде... Идем по центральной улице Цоппота.

Отделение данцигской газеты «Данцигер Форпостен». Брошенный тираж газеты, фото, рукописи. Передовица гласит: «Большое наступление наших врагов на востоке и на западе развивается все сильнее, и мы не имеем передышки и покоя». Вы его и не получите до последнего дня войны!..

На Маккензеналлее, № 27 — мобилизационный пункт для новейших сверхтотальников. Явке подлежат все мужчины с 1884 года рождения по 1929-й.

Мы вытаскиваем немцев из подвалов. Один твердит, что он — старый трубочист и абсолютно не участвовал, не участвует и не будет участвовать в войне. Другой протягивает паспорт и говорит, что он купец и скорее поляк, чем немец. Третий заявляет, что он хотел бы пообедать.

Элегантный проспект ресторанов, кафе, салонов, парикмахерских, кондитерских, цветочных магазинов. В витринах — розовые манекены, которым наши пехотинцы уже подняли руки. Они так и стоят с застывшими улыбками и с поднятыми руками.

Серия зеркальных витрин, отделанных бронзой и никелем, и бумажные наклейки: «Сегодня товаров нет». Ресторан «Имперский орел» и меню на 23 марта. В день нашего появления для немецких курортников рекомендуется хлеб с пикантной рыбной пастой, овощи, тильзитский сыр и пиво. Это небогато. Наша штурмовая пехота предпочитает сегодня съесть мясные щи и кашу со свининой.

Немецкие корабли продолжают бить по Цоппоту. Летит черепица с блистающего казино, летят зеркальные стекла игорного зала. На тротуар со звоном летит последняя афиша: мужчина во фраке танцует с голой женщиной. Кабачки, дансинги — все притихло, замерло...

Спускаемся в подвал. Слабый свет свечи, вода под ногами. Человеческий дух, шепот, плач.

— Здравствуйте, не бойтесь, пришла Красная Армия!

И в ответ — смешанный гул восклицаний наших русских, рыдания, и во тьме кто-то нас обнимает, целует. Передать эту встречу, эти минуты немыслимо. Здесь русские женщины, [370] цоппотские рабыни — поломойки, судомойки, уборщицы Те, над которыми издевались немецкие курортники.

— Товарищи, что же вы сидите в этой тьме и грязи? Выходите на свет, к своим.

И опять взволнованные вперебив голоса и рыдания:

— Господи, неужели наши?

Одна ленинградка рассказывает нам:

— Меня захватили в Володарском 17 сентября 1941 года, потом угнали в Германию...

Перед взором — великий Ленинград. В памяти и на сердце — его мука и его боль, — родимый город, за все ответят тебе города Германии!

День абсолютно весенний. Разбитые стекла сверкают, как драгоценные камни, и хрустят под ногами.

Подбираем в школе тетрадь ученицы 3-го класса Гильды Вольк. Диктант. «Воспоминания о 9 ноября». «В ноябре 1918 года мировая война пришла к несчастному концу. В ноябре 1944 года это не повторится. Тогда мы проиграли войну. Теперь мы выиграем войну...» Поднимаю с пола школьную сберкнижку Ирены Штрак, — аккуратные взносы и исчисление процентов — до 3 пфеннигов в год. Учебник для 5, 6, 7 и 8-х классов — гимн «Германия, Германия превыше всего». Вся хрестоматия насквозь, все 368 страниц полны гнусными фашистскими текстами.

Входим в одно из административных помещений. Берем телефонную трубку. Телефон в порядке. Вызываем Данциг. Слышно чье-то дыхание и выжидательное молчание. Передаем несколько простых и жестких слов и, так как собеседник не решается ответить, кладем трубку.

Из подвалов осторожно вылезают немцы — местные бюргеры, солдаты, бросившие оружие, женщины. Вытягиваясь по-военному, пузатые дяди докладывают, что они «беженцы» из Восточной Пруссии и ждут приказаний. Приказываем им тушить дом, в который попал снаряд с немецкого крейсера. Они снимают пиджаки и берутся за ведра.

Опрашиваем нескольких данцигцев, которые были в Данциге два-три дня тому назад. Город забит людьми, может быть, в нем сейчас до 900 тысяч, считая беглецов и из Восточной Пруссии, и из Померании. Все надеялись на эвакуацию, но после того как были потоплены подряд три парохода, надежды рухнули, — русские блокируют город [371] и море. Тревоги следовали за тревогами, и потом обстрелы. В городе виселицы для тех, кто отступает, плохо с продовольствием. Населению рекомендовали делать из картофеля... картофельный сыр.

В сизой дымке лежит перед нами Данциг. Хорошая оптика позволяет увидеть башню ратуши, начатой постройкой в 1378 году. Колокола этой башни отбивают время. «Поют поколениям песнь отечества», — как выражается данцигская газета... Песенка гитлеровцев спета.

На Цоппот спускаются сумерки... Шоссе полно движущихся войск. Под звездами плывет сильная, удалая русская песнь. Танкисты идут в бой под переливы гармоники. Десантники поют молодо и горячо. Притихшая немецкая земля слушает раскаты этих голосов. Нетерпеливо фыркают кони. Вспыхивают фары в огромной колонне машин. Бесцельно бьют по Цоппоту немецкие корабли, разворачивая ресторанно-витринную мишуру.

Регулировщица-девушка повелительно кричит:

— На Данциг давай сюда! Ну, не задерживай!

25 марта 1945 года

Константин Симонов

Встреча в Куманче

Это произошло не так давно в отрогах Карпат, в словацком селе Куманча.

Село, в котором сходились две дороги, имело вид, какой обычно имеют прифронтовые села в разгар наступления. Грязно-серые дороги были изборождены следами колес, порыжелые сугробы перемежались с ямами, наполненными бурой водой. У домов впритык стояли грузовики и повозки, скрипели подводы, ржали лошади, протяжно гудели застрявшие машины, и мимо охрипшего усталого регулировщика, тяжело меся сапогами грязный снег, шла через село пехота, таща за собой подпрыгивавшие на колдобинах станковые пулеметы. [372]

Через село двигались части чехословацкой бригады, в ушанках с бронзовыми чехословацкими орлами, ехали обозы русской пехотной дивизии, и среди солдат то там, то здесь мелькали люди в штатских куртках и пиджаках, перетянутых ремнями, в шапках и шляпах с красными ленточками.

В этот и предыдущие дни словацкие партизанские отряды, действовавшие в окрестном районе, пробиваясь через фронт, выходили на соединение с частями Красной Армии и чехословацкого корпуса. В селе был один из сборных пунктов партизан. Они толкались среди солдат по всему селу, отыскивая друг друга, на ходу узнавая, кто жив, кто убит, кто вышел и кто еще остался в тылу у немцев.

Недалеко от перекрестка, где стоял регулировщик, в длинной хате со стенами, иссеченными осколками, и с выбитыми, заткнутыми чем попало стеклами, помещался обогревательный пункт и столовая.

Двое бойцов-дорожников и три помогавшие им женщины-словачки беспрерывно варили на большой плите в нескольких котлах и кастрюлях универсальную солдатскую еду, заменявшую и первое, и второе, и вообще все на свете. Это был суп, в котором варилось много картошки и мяса. Его разливали по тарелкам и снова доливали в котлы и кастрюли воду, и снова бросали туда куски мяса и картошку, и снова бесконечно варили.

Кроме двух столов, нашедшихся в хате, был устроен еще и третий — сложенный из нескольких десятков пустых снарядных ящиков. Те же самые снарядные ящики, поставленные на попа, служили скамейками.

За столами сидели различные люди: легкораненые, завернувшие сюда перекусить по дороге в госпиталь, бойцы с дорожно-комендантского участка, два молоденьких лейтенанта в новеньком обмундировании, видимо, только что назначенные в часть и догонявшие ее, и человек десять чехословацких автоматчиков, сидевших тут уже целый час в ожидании, когда шофер исправит отчаянно ревевший, но не двигавшийся с места грузовик.

Из-за того, что выбитые стекла были заменены фанерой и подушками, в хате было полутемно. Те, кто уже давно сидел здесь, привыкли к этой полутьме, но те, кто только что входил со света, жмурились и пробирались между столами, как слепые, шаря впереди себя вытянутыми руками. [373]

Вдруг дверь распахнулась, и в полосе уличного дневного света появилась маленькая странная фигурка. Это был, несомненно, ребенок, мальчик на вид лет тринадцати, от силы четырнадцати, — узкоплечий, с худым остроносым лицом. И в то же время в этой фигурке было трудно признать ребенка: так не соответствовало его лицу и росту все то, что было на нем надето и навешано.

На голову его, низко спускаясь на глаза, была нахлобучена черная мохнатая шапка с пересекавшей ее красной лентой. На ногах у него были высокие сапоги с заправленными в них домоткаными латаными штанами. Наряд его довершал серо-зеленый немецкий френч с подвернутыми вдвое, почти до локтей, рукавами. Френч был перепоясан широким холщовым поясом с нашитыми на нем карманами, которые, оттопыриваясь, обнаруживали засунутые в них несколько гранат-лимонок. Поверх этого пояса френч был перепоясан еще вторым, кожаным поясом, на котором висел большой немецкий парабеллум в треугольной кобуре. Ручка второго револьвера запросто торчала прямо из кармана френча.

— Ты откуда взялся? — обратился к мальчику пораженный его видом сержант-регулировщик, сидевший у самой двери. Мальчик молчал.

— Откуда взялся, говорю, — повторил сержант, поднимаясь ему навстречу. — Откуда оружие взял? Кто такой?

Сержант стоял вплотную перед мальчиком и, глядя сверху вниз, внимательно рассматривал все его вооружение.

— Я — партизан, — не смущаясь, ответил мальчик и гордо заложил руки за спину.

— А по какому праву ты два револьвера носишь, если даже офицерскому составу один револьвер полагается? — спросил сержант, разглядывая оба револьвера, один, висевший на поясе, и другой, засунутый в карман.

— Мне выдали. Я — партизан, — с быстрым и мягким словацким выговором повторил мальчик.

— А документ у тебя есть? — не унимался сержант.

— Есть, — задорно сказал мальчик и разнял руки, которые он до того держал за спиной, чтобы вынуть из нагрудного кармана френча документы.

— Вот документы.

— Так, — сказал сержант. Близко поднеся в полутьме бумажку [374] к глазам, он прочитал там, что Андрей Гота, ефрейтор, является партизаном отряда имени Суворова.

— А откуда ты родом?

— Из Радваны, — сказал мальчик.

При словах «из Радваны» сидевший до этого за столом чехословацкий подофицер с двумя ленточками чешского «Боевого креста» и «Красной звезды» на френче поднялся и, вглядываясь в полутьму, спросил:

— Из Радваны?

— Из Радваны, — повторил мальчик.

— Слушай-ка, — сказал подофицер, — ты там с какой стороны?

— С той, что за дорогой, — ответил мальчик.

— Ты там Гогу Штепана не знал?

— Знал.

— А где он?

— В Россию ушел.

— А откуда ты знаешь?

— А он мой отец.

В хате на несколько секунд наступило молчание. Подофицер вглядывался в мальчика. Тот, немного привыкнув к полутьме, смотрел на подофицера.

Подофицер стоял не двигаясь у стены. Мальчик тоже стоял не двигаясь, а потом вдруг сделал несколько шагов вперед, и только тут все заметили, что он сильно хромает, волоча правую ногу.

Мальчик порывисто сделал еще два шага вперед, споткнулся на хромавшую правую ногу и чуть не упал.

И только в эту секунду остолбенело стоявший до этого подофицер сделал первое, тоже порывистое движение, шагнул к мальчику и, схватив за локти, не дал ему упасть.

Так они простояли секунду или две, а потом отец отступил назад к стене и повел сына, держа его за локти и глядя ему в лицо. Он его довел до скамейки, на которой сидел сам, и так же молча посадил его, а сам сел рядом. Повернувшись к сыну вполоборота, отец долго молча смотрел на него.

Трудно сказать, что означал этот взгляд: то ли он смотрел и все еще не верил, что это его сын; то ли подбирал слова, какие можно сказать в такую минуту.

— Ну что ж, здравствуй, — сказал наконец отец, пожав руку мальчика. [375]

Он не обнял его, не поцеловал, а именно подал ему руку, как солдат солдату. Если бы его потом спросили, почему он тогда не обнял и не поцеловал сына, он, может быть, даже и не объяснил бы, почему так вышло, но тогда его потянуло именно пожать руку сыну.

— Здравствуй, — сказал сын.

— Ну как мать? — спросил отец.

— Не знаю, — ответил сын, — давно не был.

— А брат?

— Не знаю, — повторил сын, — полтора года не был дома.

Они оба снова замолчали.

— А я тебя не сразу узнал, — нарушил молчание отец. -Шесть лет прошло.

— И я тебя не узнал, — сказал сын. — Здесь темно.

— Да, со свету почти ничего не видно, — согласился отец и, помолчав минуту, спросил:

— Ты что же, в партизанах?

— В партизанах, — сказал сын.

— В каком отряде?

— Суворовском, — ответил сын.

— Когда вышли из тыла? — спросил отец.

— Сегодня ночью.

— Что хромаешь?

— Ранен.

— А-а! — протянул отец. — Сильно ранен?

-Нет.

— Куда идешь?

— В госпиталь.

— А где госпиталь?

— Тут в деревне, говорят.

— Ну, идем, я тебя сведу.

— Идем.

Они поднялись и, молча обходя столпившихся за эти минуты вокруг них людей, пошли к дверям. Отец обнял сына за пояс и незаметно поддерживал его.

Они прошли десяток шагов, сын — сильно хромая, отец -поддерживая его. Вдруг отец покосился на пояс сына, который оттягивали три гранаты и парабеллум.

— Может, снять? Легче будет идти.

— Ничего, — сказал сын, — я все время так хожу. [376]

— Где госпиталь? — спросил подофицер, когда они подошли к регулировщику, стоявшему на перекрестке.

— Налево восьмой дом, — буркнул регулировщик, которому, видно, уже в сотый раз за день задавали этот вопрос.

Сын повернулся, сделал два шага и, застонав, припал на ногу. Лицо его стало бледным как бумага.

— Больно? — спросил отец.

— Ничего.

— Больно? — настойчиво повторил отец.

И, вдруг, уже не спрашивая, после многих лет разлуки впервые ощутив свои отцовские непререкаемые права, подхватил сына правой рукой под мышки, левой рукой под колени, легко поднял его на воздух и, широко шагая, понес к тому восьмому дому с левой стороны, в котором, по словам регулировщика, должен был помещаться госпиталь.

— Я сам дойду, — пробовал спорить сын, но отец ничего не отвечал.

Он донес сына до здания госпиталя, который помещался в одноэтажном каменном доме с надписью «Колониальная торговля». Он поднялся по затоптанной грязными ногами лестнице, все еще держа сына на руках, внес его в приемный покой и, все так же не спуская с рук, ждал, пока сестра зарегистрирует поступление нового раненого. И потом вслед за санитаркой пошел по коридору в предоперационную палату, куда должны были положить сына.

Он пихнул ногой дверь и вошел в палату и, только здесь спустив его с рук, положил на свободную койку.

Сын лежал на койке по-прежнему бледный, зажмурив глаза. Должно быть, ему было очень больно. Он притерпелся к боли и ходил, а потом, когда отец взял его на руки, вдруг почувствовал боль. И сейчас, положенный на эту койку, из маленького человека, старавшегося быть солдатом, стал тем, кем и был на самом деле, — смертельно усталым, да к тому ж еще и раненым ребенком.

Сначала отец стоял рядом и смотрел на него сверху, потом опустился на колени рядом с койкой и приблизил свое лицо к лицу сына. Он забыл о том, что стоит на коленях, и когда пришла молоденькая женщина-хирург, он отвечал на ее вопросы, все так же стоя на коленях.

Вслед за женщиной-врачом подошла курносая, толстая, [377] рябоватая сестра. Она сняла с мальчика сначала левый сапог, потом взялась за правый.

Мальчик застонал, открыл глаза и снова закрыл их.

— Отойдите, — сказала женщина-врач, — я сама.

Вытащив из кармана халата большие хирургические ножницы, тем резким спокойным движением, которым она, наверное, оперировала людей, лежавших на операционном столе, она разрезала сверху донизу правое голенище и, придерживая ногу за колено, резким рывком сняла сапог.

Мальчик только глухо и коротко вскрикнул и замолчал. Пальцы на ноге у него побелели от потери крови, а пятка, куда попала пуля, вспухла и стала лиловой.

— Будете оперировать? — спросил отец у врача.

— Будем, — сказала врач, — но только не сейчас, попозже.

Она смочила ватку каким-то дезинфицирующим средством, обтерла вокруг рану, перевязала ее белым бинтом и отошла, сказав, что через час вернется старший хирург, который сделает операцию.

Отец и сын остались снова вдвоем.

— Больно было? — спросил отец.

— Больно, — ответил сын.

— Что же не заплакал? — первый раз за все время улыбнувшись, спросил отец.

— Нельзя, — серьезно сказал сын и не улыбнулся.

— Когда ранен? — спросил отец.

— Ночью, когда выходили на соединение.

— Пешком шел?

— Нет, сначала на лошади ехал, а немцы стали стрелять.

— А ты стрелял?

— Стрелял. Но они были далеко, и я не мог попасть, у меня пистолет. У меня лошадь ранило. И меня — тоже. Я соскочил, пошел пешком.

— А лошадь что?

— Лошади моей попало в глаз. Она упала и сразу подохла.

— Хорошая была лошадь? — спросил отец.

— Хорошая.

— Как ее звали?

— Дюри. Сивая. Грива стриженая, а хвост черный.

— Седло у тебя было?

— Было. Настоящее, военное.

— Как же ты шел, раненный, много? [378]

— Восемь километров.

— Больно было?

— На морозе было не так больно, а как в хату вошел, стало больнее. И крови много. Как в хату по дороге зашел, так заболело.

— Заплакал? — спросил отец.

— Заплакал.

— А потом перестал?

— Перестал.

— Ты сейчас уйдешь? — вдруг спросил сын после паузы.

— Уйду.

— А какая твоя полевая почта?

— Сейчас еще не знаю, мы передвигаемся.

— Как же так не знаешь? — удивился сын.

— Не знаю, — ответил отец. — Да мне и писать некому было.

— Плохо, — сказал сын. — Ну ничего, я узнаю, напишу тебе.

— Хорошо, — согласился отец.

В дверях палаты показался один из чехословацких автоматчиков, сидевших в столовой вместе с подофицером.

— Штепан! — крикнул он. — Пойдем, машина готова!

Отец оглянулся, посмотрел на него и, сказав: «Сейчас, подождите», — снова повернулся к сыну.

— Уезжаешь? — спросил сын.

— Да.

— Ну что же, хорошо, — сказал сын серьезно, почти по-старчески, словно благословляя собственного отца. — Я тоже скоро пойду.

Отец наклонился над ним. На секунду в его глазах мелькнула нежность, но в следующее мгновение он просто протянул сыну большую руку и сказал:

— Ну, ладно, до свидания.

— До свидания, — ответил сын, открыв глаза, посмотрел на него и сразу же снова зажмурился от боли. — До свидания.

Неуклюже ступая по узкому проходу между двумя рядами коек и больше не оглядываясь, отец прошел к дверям и скрылся за ними.

Сын, открыв глаза, посмотрел ему в спину, следя за ним. Вот он миновал одну, вторую, третью, четвертую койку, повернул и вышел за дверь. И дверь за ним закрылась.

Мальчик снова зажмурил глаза, и две крупные, должно быть, неожиданные для него самого слезы выкатились из-под [379] его век. Он вытащил из-под одеяла руку, поднес к лицу закатанный бязевый рукав непомерно длинной рубашки и, аккуратно вытерев сначала один глаз, потом другой, так, чтобы никакого следа слез там не оставалось, снова спрятал руку под одеяло и зажмурил глаза от непрекращающейся боли в ноге.

Я увиделся со старым партизаном Андреем Гогой примерно через месяц после этой встречи его с отцом, которая, как часто водится на войне, была одновременно и разлукой.

Называя его «старым партизаном», я говорю это без улыбки. В самом деле, несмотря на свои еще не исполнившиеся четырнадцать лет, он — один из старых партизан Словакии. Впервые он стал помогать партизанам в конце сентября 1943 года.

— Год и пять месяцев в партизанах, — гордо сказал он мне.

— Как же ты попал в партизаны? — спросил я.

— Шесть лет назад, когда к нам пришли немцы, отец бежал в Россию. Я тогда еще был маленький, — солидно добавил он. — Но потом мать мне все рассказала, и я был против немцев.

Он сказал это с убежденностью и твердостью старшего в семье мужчины.

— Когда же ты в первый раз увидел партизан?

— Я ходил в лес за грибами и встретил там разведку партизан. Они мне дали денег и сказали, чтобы я им принес покушать и сигарет. Я взял деньги, пошел в село, купил покушать и сигарет и принес им. Они сказали, чтобы я пришел через три дня снова в лес и снова помог им.

— А дома ты ничего не сказал матери? — спросил я.

— Нет, ничего.

— Почему?

— Я боялся, что она меня больше не пустит в лес.

— И часто ты носил кушать партизанам?

— Через каждые два-три дня. Четыре месяца ходил. А потом совсем ушел к ним.

— Почему?

— Они уходили от нашего села в другое место, а я хотел быть с ними. Когда я пришел в лес и в последний раз принес им кушать, командир отряда Василь — он был молодой, лет [380] двадцати пяти, — сказал мне: «Мы уходим, Андрей. Пойдешь с нами?» Я молчал. Тогда он сказал: «Давай пойдем с нами». — «Давай пойдем», — сказал я и пошел с ними.

— Что же ты делал у партизан? — спросил я.

— Больше всего я ходил в разведку. Я надевал гражданскую одежду и ходил по селам, продавал яйца. Партизаны давали мне полную кошелку яиц. Они покупали яйца по одной кроне за штуку, а я ходил и продавал по три кроны за штуку и меньше не хотел брать. А немцы не хотели покупать по три кроны за штуку, и никто не хотел покупать. Я спокойно ходил со своей корзинкой.

— Что же ты разведывал?

— Я смотрел, где стоят немцы, где у них орудия и пулеметы.

— А тебя никогда не задерживали немцы?

— Нет. Только один раз. А то я ходил всегда спокойно. У меня спрашивали, куда я иду. Я отвечал, что иду к бабушке. Бабушка жила в Волике, а мама — в Радване. И все мне верили.

— А на самом деле ты бывал у бабушки?

— Бывал несколько раз. Кушал там у нее.

— Рассказывал что-нибудь?

— Нет, ничего не рассказывал. Она мне только давала покушать, и я уходил.

— А домой не заходил ни разу?

— Нет.

— Почему?

— Я боялся, что мама меня не пустит опять уйти. А потом мы далеко отошли оттуда, и я совсем ничего не знал, как у меня дома. А потом, уже недавно, когда наше село освободили, я узнал, что маму и брата немцы арестовали и увели.

— А почему?

— Они узнали, что отец бежал в Россию, а я ушел в партизаны. И они увели маму и брата. Я еще не знал даже этого, когда видел отца.

При этом воспоминании лицо его стало печальным. Я не нарушал молчания, а он минут пять сидел и ничего не говорил.

— Значит, ты всегда в разведку благополучно ходил? -спросил я. желая перевести разговор на другую тему. [381]

— Только один раз я попался к немцам, и то это было не в разведке.

— А как же это было?

— Это было около Банско-Бистрицы. Партизаны вышли на окраину, и немцы незаметно окружили их. И взяли десять человек в плен. И меня тоже.

— А у тебя было оружие?

— Было. Когда немцы нас окружили, я опустил револьвер в сапог. Нас взяли в плен и посадили на машины. И в каждой машине ехал немецкий автоматчик. В кузове машины я стоял около немца. Он отвернулся, чтобы закурить, а я вынул у него из автомата обойму и спрыгнул через борт машины. Он схватил автомат, а стрелять не мог: у него не было обоймы. А я убежал с дороги в лес, и потом шел к партизанам по карте. Я знал, где они находятся.

— А ты умеешь разбираться по карте?

— Конечно, — просто сказал Андрей Гога. — Меня учили.

— А пистолет так и остался у тебя в сапоге?

— Да, — сказал он, — пистолет остался у меня в сапоге. Мне пистолет подарил командир отряда Василь. Я его берег.

— А стрелять тебе приходилось из твоего пистолета?

— Приходилось, — вдруг застенчиво улыбнувшись, сказал Гога. — Сегодня утром мишень повесили на двери и стреляли.

— А по немцам?

— По немцам я стрелял, но в них не попал. Я далеко тогда стрелял. Я их тогда не мог убить. Я их убил, когда в прошлом году бросил в них гранату.

— Как это случилось? — спросил я.

— Мы шли в разведку с партизанами. Только подошли к дороге, а по дороге ехали немцы. Мы стояли за скалой над самой дорогой. У меня была противотанковая граната. Я ее взял и бросил вниз, когда проезжала немецкая машина. Она взорвалась. Мы вышли на дорогу. Партизаны нашли трех убитых немцев. Взяли у них документы и взяли пистолеты.

— А тебе они не дали?

— Чего?

— Пистолета.

— Нет. У меня же был пистолет, вот этот, — Гога внушительно похлопал себя по висевшему у него на поясе парабеллуму. — Мне не нужен был пистолет, я им отдал. [382]

Он тихо сидел передо мной, этот худенький мальчик с внимательными глазами, гладко зачесанными назад волосами и усталым лицом. Кроме висевшего у пояса парабеллума, в нем не было ничего воинственного и необычного.

— Что же ты теперь будешь делать? — спросил я его, когда почувствовал, что наш разговор подходит к концу.

— Теперь поеду до Берлина, — сказал он просто и убежденно, как что-то само собой разумеющееся.

— А в Москву хочешь попасть? — спросил я его, зная, что мечта попасть хоть на неделю в Москву — мечта огромного числа людей в любой из славянских стран, которые я объехал за этот год.

— Сначала поеду до Берлина, а потом до Москвы, — все так же серьезно сказал он.

И вдруг, сжав губы, пристально посмотрев на меня, добавил как что-то самое заветное и давно решенное:

— А потом я хочу быть летчиком.

— А вдруг тебя не примут, вдруг у тебя глаза плохие. ' — Все равно я буду летчиком, — повторил он. — Все равно я буду летчиком, летчиком! — три раза повторил он.

И я понял по его лицу, что пробовать шутить над этим или пробовать возражать ему было бы не только жестоко, но и бесполезно, — все равно он будет летчиком. Если у него будут слабые глаза, он будет летать в очках, но все равно будет летать. Если у него будет один глаз, он все равно будет летать с одним глазом, как Вилли Пост. Он будет летчиком! Все равно будет! Он все равно добьется в жизни всего, чего захочет, он, этот старый партизан 1931 года рождения.

30 марта 1945 года

Евгений Воробьев

Трубка снайпера

С трубкой Номоконов был неразлучен всю войну. Даже в засаде он всегда лежал, держа трубку в зубах. Там нельзя зажечь трубку, тем более подымить вволю, можно [383] только лежать, посасывая холодный и все-таки желанный, аппетитный мундштук.

Номоконов умело маскировал свою позицию. Его не находили немцы и теряли свои.

Он прикидывался валуном, обросшим мхом, когда воевал на Карельском перешейке.

Он выдавал себя за сноп пшеницы под Житомиром.

Он подделывался под кряжистый пень в лесах Валдая.

Он притворялся трубой сгоревшего дома на окраине прусского городка Гольдан.

Война бросала Номоконова на разные фронты, и всюду он оказывался за тридевять земель от родных мест. Иногда письмо шло из дому месяца два, и тут не было большой вины почтарей. Далеки родные места, и не скоро дойдет на фронт письмо из поселка, затерянного в глухой тайге Забайкалья.

— Песню про славное море, священный Байкал помните? — спрашивает Номоконов. — Там наши места упоминаются. «Шилка и Нерчинск не страшны теперь...»

В мирное время Семен Данилович Номоконов плотничал, а все свободные дни занимался охотой. В родных местах Номоконов славился искусством выслеживать и бить в тайге дикого кабана, сохатого, медведя. В улусе Делюн, где он провел детство, тайга подступала чуть ли не к порогу дома. С девяти лет он начал охотиться. Отец и соседи брали мальчика с собой на промысел. Партии уходили в тайгу на полтора-два месяца, за триста — четыреста километров от дома, к Олекме и Алдану. Семен учился сызмальства экономить патроны: у бедного охотника каждый патрон был на счету. Как знать, не эта ли таежная бережливость положила начало меткости маленького охотника?

Когда началась война, Семен Данилович впервые взялся за трехлинейку.

Сначала он попал в санитары. Затем Номоконову дали автомат ППШ и послали в разведку. Ему не раз довелось охотиться за «языком». Он до сих пор помнит, как они захватили в плен фашиста с ручным пулеметом и по снежным сугробам волокли его на плащ-палатке, оглушенного и связанного.

Вскоре Номоконова, который отличался сверхметкой стрельбой, перевели из разведки в снайперы. Ему вручили [384] винтовку № 2753, и Номоконов прежде всего решил ее пристрелять. Чтобы не тратить даром патронов, он проверил винтовку на фашисте. Тот шел пригнувшись по лесистому берегу озера, разделявшего наши и немецкие позиции. Было это на Валдае 12 марта 1942 года.

— На том берегу много фашистов водилось, — вспоминает Номоконов, попыхивая трубкой. — Только нужно было помнить, что вода к себе пулю притягивает. Так что прицел приходилось брать чуть выше, а стрелять тяжелой пулей...

Номоконов так и сказал о фашистах: «водились», будто речь шла о дичи или звере.

27 марта 1943 года в вечернем сообщении Советского Информбюро было сказано, что снайпер Номоконов истребил двести шестьдесят три фашиста.

Вот и получается, что усилиями Семена Даниловича Номоконова численность армии Гитлера почти каждый день уменьшалась на одного солдата.

— Цена фашисту — одна пуля, — любит повторять Номоконов.

Среди «крестников» Номоконова были не только солдаты. Снайпер особенно терпеливо выслеживал офицеров.

Был случай, когда он взял на мушку и сразил какого-то солидного немца, окруженного целой группой офицеров; они пробирались кустарником по лощине, блестели стекла их биноклей. Какой на переднем крае поднялся переполох! Немцы открыли ураганный огонь из всех видов оружия, но Номоконов и его напарник бурят Тагон Санжиев остались невредимы. Захваченный ночью «язык» рассказал, что русский снайпер подстрелил представителя ставки Гитлера.

В другой раз Номоконов обнаружил на высотке наблюдательный пункт немцев, они корректировали оттуда огонь. Неподалеку от тропы, которая вела к наблюдательному пункту, он приметил на ничейной земле валун, а перед валуном — кустарник. Всю ночь Номоконов отрывал под валуном окоп, а землю оттаскивал в своем «сидоре» к дальним кустам. Днем два офицера стали добычей снайпера, засевшего под валуном. Третий наблюдатель, хотя он уже не шел по тропе в рост, а полз, тоже не добрался до наблюдательного пункта. Немцам не трудно было догадаться о соседстве искусного снайпера. Они перепахали [385] снарядами все вокруг, смешали кустарник с землей. А Номоконов сидел под валуном в своей благословенной земляной норе. Он вышел из засады следующей ночью, когда наши артиллеристы уже свели свои счеты с немецким НП на высоте.

Не всякий отличный стрелок становится снайпером. Одно дело поражать цели на стрельбище или в тире, а другое -вести опасные поединки с вражескими стрелками. Жертвой такого поединка стал земляк Номоконова и его друг Тагон Санжиев. Искусство снайпера требует одновременно смелости и терпения, прямо-таки сверхъестественного терпения, наблюдательности и спокойствия, упорства и сообразительности. Снайпер должен умело решать маленькие тактические задачи.

— Предположим, фашисты идут в атаку, — говорит Номоконов, прищурив глаз и попыхивая трубкой. — Фашисты не знают, что мы хорошо укрепили рубеж. В кого должен прежде всего целиться снайпер — в передних или в задних?

Я беспомощно пожимаю плечами.

— Конечно, в задних, — говорит Номоконов таким тоном, будто ведет занятие в школе снайперов. — Во-первых, фашисты не сразу узнают, что действуют снайперы. Во-вторых, если бить по задним, меньше фашистов уйдет от пуль, когда начнут пятиться обратно... Ну, а если нужно помочь стрелкам отбить атаку?

Я не хочу отвечать наугад и вновь пожимаю плечами.

Номоконов опять прищуривает левый глаз — то ли от дыма, то ли он мысленно целится в фашистов.

— В этом случае нужно в первую очередь бить по передним. А почему? Устроить панику. Пусть любуются, как передние будут валиться! Но тут надо бить с разбором, чтобы не упустить из виду офицеров. Та-ак... Ну, а вот, например, два фашиста вышли из лесу, несут бревно. Они на краю полянки блиндаж строят. Когда огонь открыть?

— Как только цель появилась, немедленно.

— Ошибка, — строго поправляет меня Номоконов. — Зачем же цель пугать? А вдруг несчастный случай? (Так Номоконов называет промах). Тогда фашисты сразу в лесу спрячутся. Лучше всего открыть огонь, когда они со своим бревном на полдороге. От леса уже ушли, а к блиндажу, за которым можно спрятаться, еще не подошли. [386]

-Теперь понятно.

— Ну, а какого фашиста следует снять сперва?

Номоконов, примирившийся с моей непонятливостью, не оставляет мне времени для ответа и тут же объясняет:

— Сперва нужно целить в заднего. А почему? Если снять переднего — тот, кто идет сзади, сразу испугается и может убежать. Лучше пусть тот, кто впереди, подумает, что товарищ сзади споткнулся и уронил бревно...

В месяцы обороны долгими часами выслеживал Номоконов фашистов. И подчас нужны были исключительная изобретательность и упорство, чтобы добиться успеха.

На одном участке фронта появился злой, глазастый и прилежный немецкий снайпер. Дело дошло до того, что он разбил пулей стекло стереотрубы, хотя ее неплохо замаскировали наши артиллеристы.

Обратились к Номоконову за помощью. Он приехал в полк со всем своим снайперским имуществом — две винтовки, запасная каска, уже помятая, исчирканная пулями, большой осколок зеркала.

Наутро он начал слежку. Номоконов лежал на огневой позиции, замаскированный так, будто надел на себя не каску с зеленой вуалью, а шапку-невидимку. Когда можно было, он попыхивал своей старенькой трубкой, а когда нельзя — посасывал ее холодный мундштук. Вся трубка была в черных отметинках: Номоконов раскаленной иголкой выжигал на ней точки — по числу убитых фашистов.

Трое суток не прекращал Номоконов слежку. Он подозревал, что фашист сидит на чердаке дома, стоящего слева, на краю деревни. Но пока это была только догадка.

Номоконов укрылся за камнями, а заряженную винтовку закрепил на бруствере необитаемого окопа. От винтовки, прихваченной для этого случая, он протянул к себе веревку и в подходящий момент дернул за нее.

Фашист ответил выстрелом на выстрел. Пуля попала в бруствер, и по облачку пыли Номоконов установил направление ее полета, убедился, что фашист сидит именно на том чердаке.

Теперь он уже не спускал с чердака зорких, редко мигающих глаз, не слезящихся ни от усталости, ни от ветра. Глаза его, и без того узкие, тем больше суживаются, чем пристальнее он вглядывается. [387]

Вечернее закатное солнце осветило сзади крышу дома, и Номоконов разглядел, что одной планки в дощатой обивке чердака недостает. Он еще раз дернул за веревку, привязанную к винтовке, а когда в щели на чердаке что-то блеснуло — выстрелил сам по черному пятну, подсвеченному сзади солнцем. Фашист, который сидел на стропилах, рухнул вниз.

Конец снайперской дуэли видел генерал. Он пригласил Семена Даниловича в гости и, прослышав о его пристрастии к трубкам, подарил ему свою трубку слоновой кости, перехваченную у мундштука золотыми колечками.

— Курите, Семен Данилович, на здоровье, — сказал генерал, торжественно вручая трубку. — Курите да почаще давайте прикуривать немцам.

Эта трубка прожила у генерала тридцать лет без малого, и провоевал генерал с нею четыре войны.

Номоконов очень гордился подарком и даже написал об этом жене Марье Васильевне, сыну Владимиру, восемнадцатилетнему снайперу, который воевал на соседнем фронте, и двум младшим сыновьям.

Известность Номоконова быстро росла. Поэт Лебедев-Кумач посвятил ему стихотворение «Какие золотые руки, какие острые глаза!»

Где только ни довелось отрывать окопы, маскироваться, высматривать цели и ловить их в оптический прицел Номоконову! Под Старой Руссой и Выборгом, на рубежах демянского котла и в новгородских лесах, под Белой Церковью и Киевом, в предгорьях Карпат и в Восточной Пруссии.

Ему писали начинающие снайперы, его ученики, земляки и совсем незнакомые. Девушки, освобожденные из немецкой неволи, просили отомстить за их страдания, слезы, морщины и седые волосы. Виктор Якушин, горняк из Черемхово, просил земляка отомстить за трех его братьев, погибших на войне.

И только письма из далекого дома приходили редко и шли подолгу.

2 сентября 1944 года Номоконов, по обыкновению, охотился. Ему удалось в тот день подстрелить трех офицеров, и взбешенные фашисты открыли минометный огонь по ивняку, где прятался Номоконов. Один осколок просвистел у самого уха и попал в трубку. Номоконов с обломком мундштука, крепко зажатым в зубах, остался невредим. [388]

Он долго сокрушался о трубке слоновой кости и никак не мог простить фашистам такой пакости. Он был зол и огорчен так, будто его самого ранили в девятый по счету раз.

Семен Данилович вырезал себе из корневища молодого дуба новую трубку и приделал к ней старый мундштук, перехваченный золотыми колечками.

С новой, впрочем, давно уже обкуренной, трубкой, словно приклеенной к углу рта, я и увидел впервые Номоконова. Мы уселись на крыльце помещичьего дома. Это было в прусском фольварке с трудно запоминаемым названием, на Земландском полуострове, за Кенигсбергом.

— Давно меня писатели из газеты не беспокоили, — мягко усмехнулся Номоконов. — Бывало — отбоя от вопросов не было. А теперь у них заботы поважнее. Теперь танков на каждый полк приходится больше, чем тогда — винтовок с оптикой. Снайперы не в моде...

В словах его не было горечи.

Низко над островерхой крышей помещичьего дома шли штурмовики. Они держали путь на Гданьск. Номоконов запрокинул голову и сказал:

— Даже в небо снайперы поднялись. Вот они летают, воздушные стрелки!..

Он проводил штурмовиков долгим взглядом. Те скрылись из виду, а Номоконов еще долго продолжал смотреть в одну точку и думал о чем-то своем.

Я сидел рядом и пытался представить себе всю исполинскую меру труда и подвига, совершенного Семеном Даниловичем Номоконовым. Триста шестьдесят фашистов сразил он за годы войны. Один Номоконов лишил Гитлера двух рот солдат! А кто подсчитает, сколько фашистов уничтожили его ученики?

Помянем же добрым словом снайперов, прилежных и наблюдательных, дальнозорких и настороженных, трудолюбивых и беспощадных героев времен обороны на Днепре, Угре, Наре, Ламе, Жиздре, в лесах Подмосковья, Смоленщины и Орловщины!

Сколько зорких глаз, прищуренных и широко раскрытых; карих, голубых, серых, зеленоватых, черных, васильковых; юношеских, почти стариковских и девичьих; широко расставленных [389] и раскосых, вглядывалось ежедневно в сторону немецких позиций.

Трудно лежать часами не шелохнувшись в снегу, в грязи, сидеть на суку дерева и всматриваться вдаль. Глаз начинает моргать, затекает слезой, дергается веко. Но еще больше устает не тот глаз, которым смотришь, а который зажмурен. Так что иногда этот второй, безработный, глаз даже лучше завязать платком.

Это они, всевидящие мстители, запретили фашистам ходить по нашей земле во весь рост, заставили их бегать, опасливо пригнувшись, ползать.

— Немец тогда сделался торопкий, боязливый, — вспоминает Номоконов и прищуривается. — Не хотел ждать, пока ты его возьмешь на мушку.

Но все равно сотни и сотни фашистов оказывались ежедневно пойманными в перекрестия оптических прицелов, сотни пальцев плавно нажимали на спусковые крючки, и далекие фигурки шлепались на землю — иные суматошно вскинув перед тем руки, иные уже безжизненно.

В те дни Родина только накапливала силы для ответного удара, и за надежной спиной солдат, сидящих в глубокой обороне, монтажники собирали танки на уральском новоселье, летчики испытывали новые марки истребителей, на полигонах производили контрольные стрельбы из новой пушки, сталевары варили бронебойную сталь для будущих танков, чертежники, копировщики где-то за Волгой готовили карты для будущего наступления, наносили на эти карты названия немецких городов, фольварков, господских дворов.

Я развертываю лист карты, который вмещает в себя Кенигсберг, Фишхаузен, Пиллау и тот фольварк, где мы с Номоконовым встретились. В уголке карты значится: «Составлено в 1942 г. Выпуск — декабрь 1942 г.»

— А где вы, Семен Данилович, воевали в декабре 1942 года?

Номоконов прищуривается, долго попыхивает трубкой и говорит:

— Под Новгородом. Леса там, между прочим, стоящие. Во фронтовые подробности при этом Номоконов не вдается и задумчиво смотрит куда-то на восток.

— Соскучился я по настоящему лесу. Все мое здоровье [390] на хвое настояно. А в этих немецких лесах и заболеть недолго. Душу воротит! Каждая тропинка подметена, валежник собран в кучи, деревья все одного роста и стоят по линейке, как солдаты в строю. В таком лесу и зверь жить откажется...

Номоконов мечтает как можно скорей добраться до дому и вдосталь поохотиться в тайге вместе с сыновьями. — Трубку в зубы, двухстволку за плечи, патронташ за пояс — и пошел!

Никогда еще за последние четыре года дорога на далекую Шилку не представлялась Номоконову такой короткой, хотя никогда прежде он не заезжал так далеко от родных мест.

Апрель 1945 года
В течение 21 апреля Центральная группа наших войск продолжала вести наступательные бои западнее реки Одер и реки Нейсе.
Из оперативной сводки Совинформбюро
21 апреля 1945 г.

Всеволод Иванов

Великая битва

1.

К югу от Франкфурта, по обе стороны Одера, тянется невысокая, метров в десять, дамба, предохраняющая поля от разливов и регулирующая течение реки. Дамба — давней работы: нависшие угловатые ветлы, растущие у ее подошвы, достигают иногда двух обхватов. Тонкие, молодые их листья — в голубой игре ветра, и смиренные тени их скользят по нашей машине, когда мы пробираемся вдоль дамбы к лодочной переправе, чтобы попасть на западный берег, в район нашего плацдарма. [391]

Течение Одера быстрое. Гребцы налегают на весла. Мелькает мимо крошечный островок, покрытый пушисто-синими лозами. Посредине островка — яма: в полдень сюда попал снаряд, но мокрая земля уже осела, и ямы почти не видно. Только изломанные, искромсанные ветки чертят путь взрыва.

— «Он» часто подбрасывает сюда, — говорит гребец, — да ведь лодка увертлива. В лодке жить легко: и ехать не путем, а кормить не бензином, и гнать не кнутом...

Гребец, как и все встречные, разговорчив. Но люди здесь разговорчивы по-особому. Это не бесплодная, скверная болтливость, а стремление передать вам свои хорошие качества, глубокие думы. Мне кажется, что люди здесь хотят передать вам о человеческом подвиге такое, чего вы не знаете и о чем слабо догадываетесь.

И пока мы плывем в лодке, вглядываясь в противоположный берег, в изрытую дамбу, где расположилась дивизия, где рядом с орудием — землянка политотдела, а с землянкой — стойло для коня или укрытие автомашины, где дамба поделена на некое подобие клетей, — пока мы рассматриваем эти каракули войны, сопровождающие нас гребцы рассказывают о форсировании Одера.

День был холодный, лохматый, в надменно-серых тучах. Земля была мерзлая, холодная, грязная, и, однако, пришлось покинуть ее, чтоб под пулями и снарядами немцев перебираться на тот берег.

Горька война, но горечь ее преодолевается и побеждается упорством и знанием. Так был побежден Одер.

В числе других на самодельном плотике форсировал Одер старший сержант Абатуров. Он переплыл реку, выскочил на берег и увидал глубокий канал. За каналом -насыпь, и оттуда бьет немецкий пулемет, и поблескивают огоньки его выстрелов, как чешуя. Но, как у рыбы не мясо, так и чешуя — не перья, и не улететь тебе от нашего гнева, фашист!

Абатуров бросился в ледяную воду, глотнул ее горечи, победил ее, переплыл канал и пополз вдоль скользкой насыпи. Он подкрался к немецкому пулемету, навалился телом на его ствол. Наступила короткая тишина: короткий и бессмертный миг жизни, который осталось прожить Абатурову, [392] потому что тело его было пронзено пулями. Что вспомнил он? О чем он подумал? Он вспомнил свою прекрасную родину. Он как бы встал перед ней во весь свой рост, — и он крикнул бойцам, которые ползли за ним, слова, священные для нашей родины, являющиеся воплощением ее творческих сил. Он крикнул:

— Вперед, за родину, ребята!..

Будь же бессмертно-цветуща жизнь народа, породившего и воспитавшего такого сына!..

Переплыли на лодках, на плотах. Начали наводить переправу. Тем временем артиллерия долбила вражеский берег. Немцы отвечали довольно усердно. Укладывая доски штурмового мостика, командир взвода лейтенант Агафонов торопил:

— Попробуем-ка еще быстрей, друзья! Что касается «его», так «он» бьет с натугой теперь; ему теперь через тын да в яму! У него жизнь, как бутылка, теперь: головы нет, а горло цело. Клади доски быстрей, друзья. Кладем верную дорогу на Берлин!

Так стояли они, подбадриваемые шутками лейтенанта, долгие часы в воде, ползуче-ледяной, под промозглым и пасмурным ветром. Стояли с писаными мертвенно-серыми лицами, вбивали колья, стлали доски под разрывами снарядов, стояли, думая о тепле, которого, казалось, откусили бы и от камня. Стояли — не подумали уйти. Мало того, переправа была готова раньше срока.

Будь же бессмертно-цветуща жизнь народа, породившего и воспитавшего таких детей!

Рванули к дамбе. Немцы укрылись на ней.

— Ну что ж? Река за нами, — сказал парторг младший лейтенант Жаров. — Остается, выходит, только один верный путь: на Берлин.

А к дамбе прибывают новые группы немцев.

Пулемет противника заработал на фланге. Он может помешать нашему движению к дамбе. Под пулями немцев командир Рябцев бросился к пулемету. За ним автоматчики — Кукушкин и Котлун. Они подползли сзади к дзоту. Рябцев бросил туда гранату. Немецкий пулемет умолк.

— На дамбу, друзья! Отсюда видней Берлин. [393]

Ворвались. Дамба космата от боя, от взрывов, от криков. Бой таков, что оставшихся в живых немцев вытаскивают из окопов за шиворот.

Звенящим от волнения голосом говорит о завоевании плацдарма за Одером младший сержант Моревин:

— Мы прошли вперед через множество вражеских трупов! Мы шли на Берлин.

Видна дорога, обсаженная деревьями, обширный луг и дальше — опять вода. Километрах в полутора отсюда немцы взорвали плотину. Вода хлынула на луг. Наш плацдарм, завоеванный с таким трудом, мог быть затоплен.

И тогда отдан был приказ — выбить немцев из района взорванной плотины. Выбить, заделать брешь.

После ожесточенного боя немцев выбили, а брешь начали заделывать. Подвозили на лодках бетон в мешках. Бутили два дня. Забутили. Вода остановилась и начала сбывать. Однако передний край проходил по воде, и там, в легкой бархатистой дымке, впереди, среди разлившихся вод, сидит наша передовая рота.

Вскоре после того, как пролом был заделан, на плацдарм доставили фильм «Сердца четырех». Наступили сумерки. Пора бы смотреть фильм. Но как раз в это время немцы начали обстрел наших позиций. Бойцов от взрывов закрывала и защищала плотина. Воды разлившегося Одера плескались у подножья ее. За плотиной, по направлению к западу, расстилался луг. Как бы превосходно было растянуть над этим лугом экран и смотреть фильм! Но луг не только обстреливается — он и виден немцам! Ни «движок», который дает электричество, ни тем более экран нельзя вынести за плотину, в это обстреливаемое пространство. Неужели же отправить фильм обратно? Неужели же махнуть на искусство?

— Нет, фильм надо посмотреть. Придумаем.

И придумали. Так как расстояние между экраном и зрителем, расположившимся на плотине, было слишком коротким, то экран укрепили среди лоз, на воде, на самом Одере. «Движок» втиснули в углубление. Смотрели. Правда, текст фильма заглушался порой звуками стрельбы, но его восполняли воображением... [394]

Я стою на плотине, где смотрели фильм. Воды уходят. Луг обнажается.

2.

Горят леса. Собственно, горят не леса — деревья еще в весенней влаге и не загораются, а горит мох, сухая, прошлогодняя трава, сучья, все, что скопилось у подножья деревьев. Однако дыму много, и часто в глубине леса видишь бойко ползущие ручьи пламени. От дыма придорожная трава кажется особенно четко зеленой. Небо во мгле, а солнце -огромное и какое-то холодно-оранжевое.

Мы возвратились с плацдарма и стоим теперь на террасе сельского дома, выходящего в сад. По тропинке, возле куста сирени, бегает ручной ежик. Три генерала — командующий армией, командующий артиллерией и член Военного совета армии — вышли сюда, к нам, на минутку отдохнуть после длинного совещания. Завтра — штурм укрепленных позиций противника на западном берегу Одера. Наводятся переправы, подвозятся войска, стягивается артиллерия. Завтрашний день начнется артиллерийской симфонией, где лейтмотивом будет: «К Берлину, товарищи! К Берлину! В Берлин!»

Командарм — седой и стройный, с чеховским лицом, с застенчивыми движениями. Командующий артиллерией -широкоплечий, грузный, в молодости бывший бурлаком и грузчиком на Волге, с массивным лицом, словно двумя взмахами резца вырезанным из гранита. Член Военного совета — темноусый украинец с бархатными глазами. Все они одинаково бледны от волнения, все они погружены в напряженные думы.

И вдруг, видимо, уловив общие мысли, командарм говорит:

— А знаете, я видел Льва Толстого. Мой отец был начальником железнодорожной станции неподалеку от Ясной Поляны. Толстой почти каждый день приезжал на станцию верхом за газетами. И каждый день я, мальчишка, выбегал на крыльцо, чтоб встретить его. Он ездил на маленькой лошаденке. Я не успею сказать: «Здравствуйте, Лев Николаевич», [395] — как он уже снимает шляпу и легкими, быстрыми шагами идет к станции...

И командарм смотрит в сад. И всем нам кажется упоминание о Льве Толстом таким уместным, таким понятным и таким трогательным, словно где-то здесь, за кустами воздушной сирени, прошла его тень. Нынче все — от командарма до бойца — под впечатлением огромной ответственности приближающейся битвы, в которой сыны великой отчизны будут защищать от фашизма культуру не только нашей страны, но и жизнь и культуру всего человечества, а кто лучше Льва Толстого мог понять и воспеть величие битвы за счастье человечества?..

3.

Вчера я встретил полковника Аралова. Это — высокий, слегка сутулый человек с мягкими манерами и тихим голосом. Перед войной он был заместителем заведующего Литературным музеем в Москве. В 1941 году этот старый революционер пошел добровольцем в ополченскую дивизию. Улыбаясь, он говорит:

— Я проделал блестящий путь: от Москвы-реки до Одера, и в одной и той же армии. — И он добавляет, относясь с мягкой иронией к своему возрасту: — А также не менее блестящую карьеру: от рядового до полковника.

Сейчас он начальник трофейного отдела армии. Он с гордостью говорит, что армия, где он служит, за время войны собрала и отправила тылу свыше ста тысяч тонн металлолома.

Окно его узкой и длинной комнаты выходит во двор помещичьего дома. За сараями и деревьями блестит капризно вода: не то речка, не то озерко. Окно открыто. Ласковый и пахучий запах молодой травы доносится сюда.

Вокруг — на столе, диване и просто на полу — книги, картины, китайская резьба по слоновой кости. Все это было награблено гитлеровцами, и все это найдено нашими бойцами. Аралов показывает нам собрание гравюр из Павловского дворца. Затем он бережно достает небольшую книгу в кожаном переплете, темно-коричневом, жирном на ощупь. С особым, игольчато-колющим чувством берешь эту книгу. [396]

Очарование времени, очарование гения охватывает вас.

Это — первое издание труда Коперника. Это — первый удар в великий колокол Возрождения, удар мощный, удар, сделанный рукою славянина.

Гений Коперника, гений Герцена, гений всего того, что освещало мир, хотел растоптать немецко-фашистский сапог. И здесь, на берегу Одера, советский воин, отбросив прочь фашистов, нашел, встретился и с гением Коперника, и с гением Герцена.

Полковник говорит:

— Собирать запрятанные немцами наши предметы искусства оказалось не так легко. Бойцы привыкли собирать танки, орудия, машины. Увидит, сейчас же сообщит своему командиру. А увидит статую, картину или книги, пройдет мимо, поделившись мнением только среди своих. Но стоило лишь провести небольшую разъяснительную работу, как люди мгновенно переключились. Теперь сообщают обо всем. У людей обнаружился вкус к отысканию наших картин и вещей.

— Пожалуй, это и не так трудно, — говорит кто-то из нас. — Живопись у немцев ужасная, аляповатая. В любую квартиру войди: одни и те же цветные репродукции в золотых рамах, одни и те же изречения насчет того, что жена должна почитать мужа и блюсти дом.

— Да, — говорит, улыбаясь, полковник, — на этом унылом коленкоровом фоне бархатом выделяется наше искусство. И мы постараемся вернуть его нашей стране, куда б его ни запрятали...

Неусыпно священным чувством ненависти к врагу, умением воплощать это чувство в дело, то есть полностью уничтожать и громить врага, полны, как никогда, эти дни яркой сечи, великой битвы, гигантского наступления на Берлин, на мутно-мглистое, душное и несносное, как ядовитый туман, логово фашистского зверя.

4.

Он пришел, этот день наступления.

Пятый час утра. Скоро начнется артиллерийская подготовка. Но пока тишина такая, что кажется, пролети мошка, [397] и ту услышишь. К тому же над рекой и ее окрестностями разлит, как масло, липкий туман: смесь речных испарений и дыма, нанесенного ветром из лесов.

1945 год
Войска 1-го Белорусского фронта, перейдя в наступление с плацдармов на западном берегу Одера при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации, прорвали сильно укрепленную, глубоко эшелонированную оборону немцев, прикрывавшую Берлин с востока, продвинулись вперед от 60 до 100 километров, овладели городами Франкфурт-на-Одере, Вандлитц, Ораниенбург, Биркенвердер, Геннигсдорф, Панков, Фридрихсфельде, Карлсхорст, Кепеник и ворвались в столицу Германии Берлин.
Из оперативной сводки Совинформбюро
23 апреля 1945 г.

Всеволод Вишневский

Уличные бои в Берлине

Это была ночь с 20 на 21 апреля. Войска, совершившие в пять дней длинный, почти 100-километровый поход с непрерывными боями, готовились к последнему рывку — в самый Берлин. Надо видеть эти последние 100 километров перед Берлином! Здесь изрыта вся почва. Безобразно-серый слой земли начинается сразу за Одером. Сплошные ямы, кротовые ходы, воронки, зияющие дыры и щели. Отсюда с насквозь просматриваемых и простреливаемых плацдармов, с сырой и гиблой низины, и ринулись наши войска, [398] проломали четыре тяжелейших пояса немецкой обороны и подошли к столице «третьей империи».

С особым порывом шли части, тренированные в калининских и прибалтийских лесных боях, части, воспитавшие в себе навыки ночного боя. Эти навыки сослужили в битве за Берлин неоценимую службу.

Немцы, скованные могучим натиском наших войск, пытались по ночам приводить свои части в порядок, подвозить резервы, перегруппировывать дивизии и так называемые «боевые группы» — остатки битых дивизий и полков; пытались по ночам кормить свои измотанные части и давать им хотя бы недолгий сон. Вот тут-то и вступали в дело наши закаленные полки, для которых боевые действия в лесу и ночью привычны... «Днем его, дьявола, выкуриваешь — километра на три, четыре...Траншей нарыли немцы — сами видите сколько — ну и упираются. А ночью мы двигаем и все семь, а то и десять километров. Ходоки у нас проворные — ориентируются, хоть глаза завяжи, и огонь такой ведут, что немец не выдерживает. Тьмы боится, и огня, и обхода». Достаточно сказать, что в канун решающего удара части, о которых речь, сделали умелый бросок километров на двадцать. Бойцы буквально наступали немцам на пятки. Если встречались упорные очаги сопротивления, их обходили, обтекали и гнали немцев неустанно, идя тропами, лесными дорогами, просеками... Так русский боевой опыт лесных боев и поломал немецкую оборону в Бранденбургских лесах...

Было еще темно, когда на шоссе стали вытягиваться тяжелые машины с просмоленными челноками. Не сразу можно было разобрать, что за предметы на машинах. Бойцы строили догадки. Потом сомнения были разрешены простым сообщением: «Это лодки поданы, чтобы форсировать реку Шпрее в Берлине, когда вы, товарищи, ворветесь в город».

Тьма, приглушенный говор, полусекундное мерцание фонариков, кое-где лязг оружия. И тяжелый шаг советской пехоты... Ночь была сырая, дождливая. В дивизиях и полках главной была мысль: не только ворваться в Берлин, но ворваться первыми. В батареях ясное решение — не отстать от пехоты ни на шаг... В одном из ленинградских артполков бойцам напоминают: «Действовать, как при [399] штурме немецкой границы, — и еще решительнее!» А при штурме этот полк в нужную минуту на полном ходу повел свои могучие гаубицы впереди пехоты, развернулся и расхлестал немцев прямой наводкой... На лицах людей — абсолютная решимость. И — волнующий, жгучий вопрос: кто ворвется в Берлин первым, кто первым откроет огонь по Берлину? На шоссе — столбы и желтые дорожные немецкие указатели, освещаемые короткими вспышками фонариков. Город во тьме, вот тут, близко; на фоне пожаров уже видна гряда тяжелых архитектурных силуэтов... Это ты, Берлин!

Пехота идет по мостам и виадукам... Ага, кольцевая Берлинская автострада. Граница Большого Берлина... Тягачи батарей делают новый рывок — и первые русские батареи втягиваются в город... Пригород Аренсфельде... Каждые 20 секунд ложится немецкий залп. Артиллеристы, как на ученье, — молча, с глазами, вперенными вдаль, едут вперед. Руки сжимают скобы сидений. Часть развертывается вправо и влево от шоссе. Лопаты врезаются в берлинскую землю — тут рыжий песок с галькой.

Пехота идет по полям и садам пригорода...

В рассветной мгле звучит необычайно ясно и вибрирующе-трепетно голос офицера: «По столице фашистской Германии — батарею зарядить!» Лязг замков... Командир батареи старший лейтенант Царуковский стоит неподвижно, устремив глаза на город... Вот ты, долгожданный час, вот ты, день, которого ждал весь советский народ!.. «Батарея, огонь!» Сернисто-желтые огромные вспышки; орудия тяжело откатываются... 6 часов утра 21 апреля 1945 года.

2-я батарея открывает огонь. Нам оказывают честь и мы стреляем по Берлину — по огневым позициям противника в восточной части города... Пехота идет на Мальхов. Правее могуче-стремительным клином, опережая всех, врезается в Берлин гвардейская дивизия. Она идет на Панков.

На стенах мы читаем нервно-аляповатые, белой краской наляпанные лозунги гитлеровцев: «Соблюдать спокойствие! Берлин не будет сдан». Нет, спокойствия в городе не будет. Берлин будет взят!.. [400]

При свете утра видишь в сырой пелене панораму города, черные колоссальные столбы дыма, ряды по-солдатски вытянутых в шеренгу огромных заводских труб, столбы электропередачи... В домах свет, действует телефон. Но, когда мы спрашиваем у обывателей газету, нам отвечают, что уже четырнадцать дней, как нет газет. На стенах последняя афиша, помеченная 20 апреля. Это последняя мобилизация из всех объявленных Гитлером. Призываются все солдаты-отпускники и все отпускники с заводов. Вот один из таких: без фуражки, в цветном кашне, лохматый... «Там был такой беспорядок, все смешалось, — офицеры перепугались...» «Фокке-вульфы» пикируют на наши передовью подразделения и позиции батарей. Зенитчики сшибают в минуту-две четырех немцев — и налет исчерпан... Нахлестывая коней, в город мчатся первые обозники, усатые дядьки. Они подают боезапас. И по берлинскому асфальту бешено стучат копыта русских коней и сыплются яркие искры. «Эй, милые!..»

Штурмующие части вгрызаются в город. Около батареи — она укомплектована сплошь ленинградской молодежью — рвутся немецкие снаряды; звенят щиты, валятся ветви, резко ударяются в землю осколки. На батарею идет пехотный офицер: «Товарищи артиллеристы, вот из того двухэтажного дома работают два немецких пулемета, губят наших». И расчеты под свист и вой осколков становятся к орудиям. Старший лейтенант Патрикеев командует: «По пулеметам наводить!» И пехотный офицер говорит: «Если вы, братцы, уничтожите эти расчеты пулеметные, которые, видно, слишком любят фашизм, я лично буду ходатайствовать, чтобы вас представили к высшей награде. Вы только поймите — они мешают в Берлин войти!» И это было сказано так чисто и просто, что не понять, не ответить было нельзя. И Патрикеев ответил: «Не для того мы прошли от Ленинграда до Берлина, чтобы сплошать». И сам пошел в пехоту, чтобы в упор определить, где, в каких окнах эти два пулемета. Идет и говорит: «В дом попаду сразу, но мне надо попасть в пулеметы». Тогда вскакивают два бойца: «Сейчас покажем», — идут вперед и вызывают на себя огонь пулеметов. Патрикеев говорит: «Теперь вижу». Подал команду. Первый разрыв лег влево 25 и перелет — ясно, что артиллеристы боялись за свою пехоту и прицел взяли чуть больше. Второй [401] дал недолет, третий лег в дом. Потом дали налет шестнадцатью снарядами, из них три легли как раз в пулеметы.

Таким-то вот родом и был взят один квартал Берлина.

По улице, по проулкам, вдоль заборов, пригибаясь, идут навстречу бегущие из берлинской каторги советские граждане. Проходит старушка: «Родненькие, как тут на Орел пройтить-то?» Бабушку с улыбкой провожают к ближайшей идущей в тыл машине.

Сплошные массивные дома и местами руины — следы англо-американских бомбардировок 1943-1944 годов. Неубранные, слипшиеся кучи щебня, кирпича... Берлин грязен...

Бой принимает специфический характер: немцы сидят на чердаках, в подвалах, в сараях, на задних дворах и стремятся, пропустив наши штурмовые группы, бить их в затылок. Некоторые немецкие группы перебегают по подземным ходам или по подвалам, которые тянутся в иных местах на длину всего квартала.

Бойцы, имеющие опыт Ленинграда и Сталинграда, опыт штурма Познани и других городов, быстро раскусывают эту тактику. Артиллерия, танки и самоходки бьют прямой наводкой по чердакам — и немецкие снайперы летят к чертям вместе с раскрошенной черепицей, а в подвалы, откуда стреляют, наши аккуратно бросают ручные гранаты и бутылки с зажигательной смесью. Это сразу успокаивает любителей засад.

Вот выскакивают какие-то типы: в пиджаках, но в серо-зеленых штанах и кованых ботинках. «Солдат?» — «Нет». Морды нагло-пьяные, из ртов несет кислым спиртным перегаром. Это мальчишки из дивизии «Гитлерюгенд». Один икает и плачет. Стреляли по нашим частям в затылок. Потом, попавшись, стали переодеваться и удирать.

Из другого подвала вылезают полицейские в прекрасных голубых шинелях. Они козыряют, они спешно сообщают фамилии всего полицейского начальства.

Высоко проходят наши бомбардировщики. Они обрабатывают западные районы — казармы, аэродромы и прочее. Постукивают очереди из автомата. У булочной стоит немецкая очередь за хлебом — домохозяйки и старички [402] жмутся к стенке, кланяются. Наши бойцы, испытующе глядя, тут же на бульваре роют окопы. Стоят белые трамваи, на которых кто-то не успел уехать в центр. Опять надпись: «Спокойствие! Берлин не будет сдан!» Два хозяйчика-сапожника спрашивают, выглядывая из дверей, что им делать.

На улицу падает залп: четыре тяжелых немецких снаряда. Летят витрины, золотые буквы названий фирм, падают зеленые ветки вековых лип. Группа немецких ребятишек тащит из магазина игрушки, коробки оловянных солдатиков. Проносятся машины, водитель, притормозив, спрашивает: «Куда тут к рейхстагу?» — «Не взят пока». — «Так заберем!» -и нажимает педаль. С окон свисают белые флаги, но из этих же домов опять стреляют. Танк, урча, всаживает в эти дома несколько снарядов.

Берем резко к северу, чтобы выйти на соседние участки — к району Панков. Часть пути делаем по кольцевой автостраде. Здесь уже стоят регулировщицы. Флажки направляют потоки машин, вливающихся с радиально расходящихся шоссе. Движение так густо и так непринужденно, будто все эти водители ездили тут, по крайней мере, полжизни. Местами танки проложили свои собственные варианты поворотов и объездов. Берем по танковому следу круто влево и устремляемся в северные районы города.

Высится прямоугольная башня Панков. Над ней реет алое знамя. Башня вся изрешечена снарядами — немцы бьют упорно и методически, чтобы сбить это знамя, но им не удается это сделать. Горят огромные артиллерийские склады, подожженные противником. Железнодорожный путь здесь изуродован совершенно: немцы подорвали каждый стык рельсов и шпалы взломали тяжелым резаком, который буксировался паровозом. Путь тут нужно настигать заново, рельс за рельсом. Огромное здание, судя по колоссальному красному кресту, — госпиталь. Подъезжаем ближе: в концах этого красного креста... аккуратно сделанные бойницы дотов — четыре дота. Огромное садоводство — гряды клумб, тюльпаны всех оттенков, длинные ряды кустов: смородинник, малинник. Под кустами огневые точки, развороченные нашей артиллерией. Садоводство, как [403] и госпиталь, было рассчитано на создание огневой ловушки.

Выходы из метро — оттуда тянет кисло-гнилым запахом. Выходы наблюдаются. Открытая пивная, персонал которой, напряженно улыбаясь, наливает пиво. Каким-то стандартным движением, напоказ, пробует его: «Не отравлено», -и предлагает нашей проходящей пехоте. Стоят брошенные немецкие автомашины.

В одном из домов — командный пункт части. Передний край в 30 метрах: дом напротив, там сидят немцы. Вблизи наши зажали батальон фольксштурма; немцы сгрудились во дворе, выходы заперты. Являются два парламентера, им вручают ультиматум. Немцы его читают и перечитывают, кивают головами и деревянным шагом уходят к своим. Проходит назначенный срок, и немцы отвечают, что предлагают сдаться нашим. Командир, усталый от бессонницы, осипший от многодневных телефонных и радиопереговоров и команд, отпускает несколько слов. Артиллерия обрушивает шквал. «Если враг не сдается — его уничтожают».

Какой-то господин пробует доказать, что нельзя обстреливать дома, в частности его собственный дом. Кладем перед господином германский журнал «Ди Вермахт» («Вооруженные силы») номер 18-й от 27 августа 1941 года. «Ваш журнал?» Господин перелистывает журнал, смотрит дату, штамп официального издания, адрес издания: «Берлин, Шарлоттенбург, 2 Уландштрассе, 7-8». Тогда мы показываем господину снимки на 6-й и 7-й страницах, разворот на две полосы: «Бомбы над Москвой». Снимки ночных пожаров. Подпись: «Снимок показывает, насколько уничтожающа сила немецкой авиации». Мы говорим, возможно сжатее, и о том, что было в других наших городах — в Ленинграде, в Сталинграде, в Севастополе и прочих. Мы добавляем: «Теперь мы пришли с ответом».

Штурмовые группы вгрызаются в город все глубже... Тебе не будет ни часа спокойствия, Берлин. Мы говорили 22 июня 1941 года о том что русские бывали в Берлине дважды: в 1760-м и 1813-м, — и о том, что мы придем и в третий раз. И мы пришли.

27 апреля 1945 года
[404]
Войска 1-го Белорусского фронта, продолжая наступление, 27 апреля овладели городами Ратенов, Шпандау, Потсдам — важными узлами дорог и мощными опорными пунктами обороны немцев в центральной Германии. Одновременно войска фронта продолжали уличные бои в Берлине.
Из оперативной сводки Совинформбюро
27 апреля 1945 г.

Илья Эренбург

27 апреля 1945 года

Легко сейчас писать, легче, чем в октябре сорок первого; ведь если горе молчаливо, то радость не скупится на слова. А в наших сердцах великая радость — трагедия XX века подходит к концу: мы в Берлине!

Это началось с маленького: горел рейхстаг, подожженный фашистами. Это кончается на том же месте — пожаром Берлина.

Медленно шагает справедливость, извилисты ее пути. Нужны были годы жестоких испытаний, пепел Варшавы, Роттердама, Смоленска, чтобы поджигатели наконец-то узнали возмездие.

Есть нечто тупое и отвратительное в конце третьего рейха: чванливые надписи на стенах и белые тряпки, истошные вопли гаулейтеров и подобострастные улыбки, волки-оборотни с ножами и волки в овечьих шкурах. Напрасно гангстеры, недавно правившие чуть ли не всей Европой, именовали себя «министрами» или «фельдмаршалами», они оставались и остаются гангстерами. Не о сохранении немецких городов они думают, а о своей шкуре: каждый час их жизни оплачивается жизнями тысяч их соотечественников. Но ничто уже не в силах отодвинуть развязку. Гитлеровская Германия расползается, как гнилая ткань. Союзники стремительно продвигаются по Баварии к Берхтесгадену, к убежищу отшельника-людоеда. Тем временем Красная Армия в Саксонии и на улицах Берлина уничтожает последние армии Гитлера. Если Германия не капитулирует, [405] то только потому, что некому капитулировать: главари озабочены своим спасением, а обыватели, брошенные на произвол судьбы, способны сдать лишь свой дом, в лучшем случае свой переулок.

Справедливо, закономерно, человечно, что именно Красная Армия укрощает Берлин: мы начали разгром гитлеровской Германии — мы его кончаем. Мы начали на Волге, и мы кончаем на Шпрее. Может быть, когда бои шли в неведомых иностранцам местах — в Касторном или в Корсуни, или в Синявине, мир еще не понимал, чем он обязан Красной Армии. Теперь и слепые видят, чьи ноги прошли от Сальских степей до Эльбы, чьи руки разбили броню Германии.

На улицы Берлина пришли воины, много испытавшие. Иные уже пролили свою кровь на родной земле; как Антей, они приподнялись и пришли в Берлин. С ними пришли и тени павших героев. Вспомним все: зной первого лета, лязг вражеских танков и скрип крестьянских телег. Вспомним степи сорок второго, горький дух полыни и сжатые зубы. Вспомним клятву тех лет: выстоять! Мы пришли в Берлин, потому что крепкие советские люди, когда судьба искушала их малодушным спасением, умирали, но не сдавались. Мир теперь видит сияющее лицо победы, но пусть мир помнит, как рождалась эта победа: в русской крови, на русской земле.

Красная Армия идет по улицам Берлина. Уже недалеко до Бранденбургских ворот и «Аллеи побед». Возвысимся на минуту над событиями часа, задумаемся над значением происходящего. С тех пор как Берлин стал столицей хищной империи, ни один чужестранный солдат не проходил по его улицам. Расчет был прост: немцы воевали на чужой земле. Они сжали горло крохотной Дании. Они повалили Австро-Венгрию. Потом они затеяли первую мировую войну и, проиграв ее, но не уплатив проигрыша, стали готовиться ко второй. Если в Нюрнберге, в Веймаре, в Дрездене есть старые памятники подлинного величия немецкого духа, то Берлин — это памятник заносчивости прусских генералов...

Мы в Берлине: конец прусской военщине, конец разбойным набегам! Если все свободолюбивые народы могут теперь за длинным столом Сан-Франциско в безопасности говорить о международной безопасности, то это потому, что русский [406] пехотинец, хлебнувший горя где-нибудь на Дону или у Великих Лук, углем пометил под укрощенной валькирией: «Я в Берлине. Сидоров».

Мы в Берлине: конец фашизму! Я помню, как много лет назад на улицах вокруг Александерплац упражнялись в стрельбе молодые людоеды: они стреляли тогда в строптивых сограждан. Потом они прошли по Праге, по Парижу, по Киеву. Теперь они расстреливают свои последние патроны на тех же улицах. Один английский журналист пишет: «Когда нам говорили о немецких зверствах, мы считали это преувеличением, в Бухенвальде, в Орадуре мы поняли, на что способны нацисты...» Что к этому добавить? Да, может быть, одно: что Бухенвальд или Орадур — это миниатюрные макеты Майданека, Треблинки, Освенцима. Я знаю, что горе нельзя измерить цифрами, и все же я приведу одну цифру -в Освенциме заснят кинооператорами склад: шесть тонн женских волос, срезанных с замученных. Мир видит, от какой судьбы мы спасли женщин всех стран, наших далеких сестер из Гаскони, Шотландии, Огайо.

Страшная цепь! Мирный Берлин наслаждался невинными забавами: бюргер, покупая ботинки, требовал, чтобы предварительно поглядели с помощью радиоскопии, хорошо ли сидит на нем обувь. Потом он шел в ресторан и, прежде чем проглотить бифштекс, справлялся, сколько в нем калорий — четыреста или пятьсот. А в соседнем доме специалисты чертили планы печей Майданека, Освенцима, Бухенвальда. И вот цифра: шесть тонн женских волос... Что было бы с детьми канадского фермера и австралийского пастуха, если бы товарищ Сидоров не дошел до Берлина?

Мы никогда не были расистами. Руководитель нашего государства сказал миру: не за то бьют волка, что он сер, а за то, что он овцу съел. Победители, мы не говорим о масти волка. Но об овцах мы говорим и будем говорить: это — длиннее, чем жизнь, это — горе каждого из нас.

Я еще раз хочу напомнить, что никогда и не думал о низкой мести. В самые страшные дни, когда враг топтал нашу землю, я знал, что не опустится наш боец до расправы. «Мы не мечтаем о мести. Ведь никогда советские люди не уподобятся фашистам, не станут пытать детей или мучить раненых. Мы ищем другого: только справедливость способна [407] смягчить нашу боль. Мы хотим уничтожить фашистов: этого требует справедливость... Если немецкий солдат опустит оружие и сдастся в плен, мы его не тронем, он будет жить. Может быть, грядущая Германия его перевоспитает, сделает из тупого убийцы труженика и человека. Пускай об этом думают немецкие педагоги. Мы думаем о другом: о нашей земле, о нашем труде, о наших семьях. Мы научились ненавидеть, потому что мы научились любить».

Когда я писал это, немцы были в Ржеве. Я повторю это и теперь, когда мы в Берлине. Много говорили о ключах страшного города. Мы вошли в него без ключей. А может быть, был ключ у каждого бойца в сердце: большая любовь и большая ненависть. Издавна говорят, что победители великодушны. Если можно в чем-то попрекнуть наш народ, то только не в недостатке великодушия. Мы не воюем с безоружными, не мстим неповинным. Но мы помним обо всем, и не остыла и не остынет наша ненависть к палачам Майданека, к вешателям и поджигателям. Скорее отрублю свою руку, чем напишу о прощении злодеев, которые закапывали в землю живых детей, и я знаю, что так думают, так чувствуют все граждане нашей Родины, все честные люди мира.

Мы в Берлине: конец затемнению века, затемнению стран, совести, сознания. Берлин был символом зла, гнездом смерти, питомником насилия. Из Берлина налетали хищники на Гернику, на Мадрид, на Барселону. Из Берлина двинулись колонны, растоптавшие сады Франции, искалечившие древности Греции, терзавшие Норвегию и Югославию, Польшу и Голландию. Придя в Берлин, мы спасли не только нашу страну, мы спасли культуру. Если суждено Англии породить нового Шекспира, если будет во Франции новый Делакруа, если воплотятся мечты лучших умов человечества о золотом веке, то это потому, что Сидоров сейчас ступает по улицам Берлина мимо пивнушек и казарм, мимо застенков, мимо тех мастерских, где плели из волос мучениц усовершенствованные гамаки.

Прислушиваясь к грому орудий, который каждый вечер наполняет улицы нашей столицы, вспомним тишину трудного июньского утра. Отступая среди пылавших сел Белоруссии и Смоленщины, мы знали, что будем в Берлине. Как много можно об этом говорить, а может быть, и не нужны здесь [408] слова, кроме одного: Берлин, Берлин! Это было самое темное слово, и оно сейчас для нас прекраснее всех: там, среди развалин и пожаров города, откуда пришла война, рождается счастье — Родины, ребенка, мира.

Борис Горбатов

В районах Берлина

В Берлине наши войска захватили кинокопировальную фабрику. Мы были на ней. В ваннах с проявителем еще мокла пленка, на контрольном столе лежал ролик последней ленты. Это был последний выпуск кинохроники «Новости недели». Но самой главной «новости» этой исторической недели в нем не было: советские войска ворвались в Берлин и положили конец гитлеровской мрачной хронике.

Берлин окружен. Взят за глотку. Шаг за шагом, от дома к дому пробиваются к центру города наши бойцы. За Шпрее. К рейхстагу. К Тиргартену. С боем берутся дома, вокзалы, фабрики. Как водные рубежи, форсируются многочисленные городские каналы. Ожесточенный бой идет на улицах и в переулках, в воздухе, на земле и под землей -в берлинском метро.

Берлин основательно разрушен. Гигантские воронки на каждом шагу. Обугленный камень, развороченный бетон, сплющенная арматура, битое стекло. И над всем этим -облака кирпичной пыли и дыма.

В кварталах, охваченных боем, жителей, естественно, не видно. Только кое-где из окна уже высунулся робкий белый флаг. Из окон — белый флаг, а с чердаков — беглый огонь. Но противоречия здесь часто нет. Еще сопротивляются фашистские дивизии. Бессмысленно, упорно, ожесточенно. Это агония загнанного в яму волка. Но мысль о бесполезности борьбы уже проникает в сознание многих немцев.

Мы хотим видеть жителей Берлина. Где они? Кто вывешивал белью флаги? [409]

В подворотне большого дома стоят женщины. Пожилые немки, они испуганно смотрят на нас.

— Что вы здесь делаете?

— Дышим, — отвечают они, — дышим воздухом.

Есть два Берлина, мы это увидели теперь своими глазами. Один — нанесенный на карту, вот этот, в котором мы деремся сейчас, разбитый американскими бомбами и русскими снарядами, другой — подземный, пещерный Берлин, в котором многие месяцы жили, спасаясь от бомбардировок, обыватели столицы. Мы побывали и в этом Берлине.

Подвалы. Бункера. Подземелья. Пещеры. Темно. Сыро. Душно. Тесно. Как сельди в бочке — люди, они сидят, скорчившись, поджав ноги, прикорнув на табуретке, прижавшись плечами друг к другу. Пожилые бюргеры и бюргерши, молодые женщины, дети, грудные младенцы и престарелые бабушки, которые все еще хотят жить.

— Это нам дал Гитлер, — усмехнувшись, сказал Вилли Вестфаль, ресторатор, — он обещал нам весь мир, а дал эту пещеру...

В этих подземельях и жил обыватель Берлина в долгие часы частых бомбардировок. Постепенно с верхних этажей перекочевывали сюда подушки, матрацы, детские кроватки, примусы, сковородки, кастрюли. Постели с пуховиками сменились узкими нарами, паркетные полы — сырым цементом, люстры — коптилкой. Так сложился пещерный быт берлинского немца.

Несколько месяцев назад томми разбомбили в этом районе водокачку и электростанцию. Исчез свет, нет газа, нет воды, нет отопления.

Мы — не жестокие люди, но сознаемся: мы смотрели на этот пещерный быт без жалости и сочувствия. Мы вспоминали Ленинград в блокаде и Сталинград.

Это они, а не мы хотели войны, и они ее получили. Теперь они начинают понимать, что такое война. Война пришла на их землю. Война разворотила их быт, их квартиры, обжитые отцами и дедами, целыми поколениями приобретателей и стяжателей. Этот культ двухспальной постели, дешевых картинок в вишневых рамочках, гобеленов, люстр. Этот культ кухни, где на белых фарфоровых банках аккуратно написано: «соль», «перец», «кофе». Эти пригородные [410] дачи с бетонными дорожками, с яблонями в цвету, с ваннами в саду, с птичниками и крольчатниками.

Ограбив всю Европу, они жили хорошо. Они были довольны, пока война обогащала их. Они жили в чаду и дурмане побед. Они называли себя нацией солдат. В каждой квартире на почетном месте вы увидите две большие фотографии. На одной — глава фамилии с будущей женой в подвенечном платье, на другой — глава фамилии в солдатском мундире -кайзеровском, рейхсверовском или эсэсовском. В золоченых рамках висят снимки парадов, смотров, учений. В них обязательно присутствует глава фамилии.

Они разожгли войну. Теперь война жжет их — их землю, их города, их дачи и квартиры. И теперь они не хотят войны. Они вывесили детские пеленки, белые простыни и скатерти: сдаемся!

Обыкновенный берлинец — обыватель, лавочник, рабочий — действительно больше не хочет войны. Война проиграна, гитлеровская армия разгромлена, русские — в Берлине.

На переднем крае к нашей мощной звукоустановке подбегает взволнованная немка. Она слышит, как советский майор по радио обращается к немецким солдатам с требованием прекратить бессмысленное сопротивление. Она кричит:

— Позвольте мне сказать. Я хочу говорить с ними. Ей разрешают, и она горячо, взволнованно кричит в микрофон:

— Солдаты! Если меня слышит мой муж или мой брат, путь он сейчас же прекратит войну. Это неправда, что русские убивают мирных жителей. Я немка, и это я вам говорю.

Мы говорили с ней и еще с десятком других берлинцев. Чего они хотят? Жить. Жить. Просто жить. Пусть будет скорее конец ужаса, порядок, покой.

Советские снаряды и англо-американские бомбы хорошо озонировали воздух. Пусть медленно, но уже начинает рассеиваться гитлеровский дурман. Горечь разочарования, позор поражения, ненависть к зло обманувшему их Гитлеру и страх за свою жизнь, за свое будущее — вот что испытывает сейчас средний немец. [411]

— Обман! Обман! Много лет обман! — горько говорит старик Эмиль Мюллер — шофер берлинского омнибуса.

Теперь они клянут Гитлера. Клянут громко, яростно, на все лады. Их не смущает близость переднего края. Борьба за Берлин еще не кончена, гитлеровские солдаты еще ожесточенно дерутся, переходят в контратаки, иногда отвоевывают отдельные дома, но и Эмиль Мюллер, и тысячи других уже знают, что все равно — капут, конец гитлеризму. Они открыто клянут Гитлера и охотно называют нам свои имена.

Было бы неверно представлять себе всех немцев как нечто единое и одинаковое. Единства нет. Одни еще сопротивляются, другие поднимают белые флаги. Одни сдаются в плен, другие переодеваются в штатское платье и стреляют в нас из-за угла. Только что на одной улице выстрелом в спину убит наш майор. Кто стрелял? Немец. Фашист. Но вот подходит к нам старик и поднимает над головой сжатый кулак: Тот фронт!» Его зовут Карл Вентцель, и он только что освободился из тюрьмы, где сидел за попытку «ниспровергнуть нацистский строй». Он показывает нам документы. И он тоже — немец.

Подходит шестнадцатилетний парень Гарри Хикс.

— Я ненавижу Гитлера, — говорит он, блистая глазами, -он погубил Германию.

Этот мальчик — тоже немец. А другие мальчишки по подпольному телефону сообщают гитлеровским офицерам данные о наших КП. Все перемешалось сейчас в немецком народе, в сознании и в душе каждого немца. Он потрясен, раздавлен, перепуган, взбудоражен. Он понимает, что гитлеровская Германия кончилась, что начинается какое-то новое существование. Он хочет знать какое. И больше всего он хочет, чтобы скорее кончилась стрельба в Берлине и были объявлены приказы победителей о том, что будет дальше.

Эльза Хаугарт сказала нам:

— Немец состоит из мяса, костей и дисциплины. Немец любит приказы.

Когда в отвоеванных районах Берлина появились первые советские военные коменданты, а на стенах — первые ярко-зеленые объявления комендатуры и листовки к населению, — весь подземный Берлин выполз на улицы, немцы [412] огромными толпами трудились около объявлений. Толкались. Читали и перечитывали. Пересказывали соседям, обсуждали и еще раз читали:

«В связи с ложными утверждениями гитлеровской пропаганды о том, что Красная Армия имеет целью истребить весь немецкий народ, разъясняем: Красная Армия не ставит себе задачей уничтожение или порабощение немецкого народа, у нас нет и не может быть таких идиотских целей...»

Они читают это с удовлетворением.

«Призываем население поддерживать установленный режим и порядок, беспрекословно выполнять все указания властей».

Эти приказы и листовки внесли большое успокоение. Порядок устанавливается. Теперь немцы целыми днями толпятся в комендатуре. Они приходят сюда за справками, спрашивают, что можно и чего нельзя: можно ли запирать двери, переезжать из подвалов на верхние этажи, торговать? Все суют коменданту какие-то справки, паспорта, документы.

Приходят врачи из больницы. Открываются магазины, пекарни.

Берлинские немцы знают теперь, что будет суд над военными преступниками. Берлинские немцы знают, что Германия должна ответить за разрушения, причиненные фашистскими войсками нашей стране. Они знают, что будет порядок. Они видят, как по улицам Берлина ходят комендантские патрули с красной повязкой на рукаве — власть; у предприятий стоят часовые — порядок; по улицам идут бойцы, танки, пушки — сила. Они знают, что Берлин в кольце, что Штеттин пал, что англичане, американцы и русские на Эльбе. Они знают также, что исход борьбы решен. Да, исход борьбы решен! Правда, в центре города яростно и ожесточенно сопротивляются эсэсовские головорезы, нацистские преступники, которым нечего больше терять, и экзальтированные немки из женских батальонов Геббельса. Но часы их сочтены. Штурм цитадели гитлеровского мракобесия и разбоя близится к концу.

Апрель 1945 года
[413]
Войска 1-го Белорусского фронта перерезали все пути, идущие из Берлина на запад, и 25 апреля соединились северо-западнее Потсдама с войсками 1-го Украинского фронта, завершив, таким образом, полное окружение Берлина.
Из оперативной сводки Совинформбюро
25 апреля 1945 г.

Павел Трояновский

Берлин в огне

В четвертом часу дня 21 апреля 1945 года генерал Переверткин перешел на новый наблюдательный пункт, выбранный на окраине берлинского пригорода Вейсензее.

— Ну вот и Берлин, любуйтесь, — сказал генерал своим помощникам, открывая окно маленькой комнаты на чердаке.

Уже не нужно было бинокля, чтобы увидеть широкую бескрайнюю панораму германской столицы. От горизонта до горизонта громоздились дома, сады, корпуса и трубы заводов, многочисленные кирхи вздымали свои высокие и острые шпили, в нескольких местах блестела на солнце узкая лента Шпрее.

Огромный Берлин лежал перед наступающей Красной Армией — город, где была задумана и подготовлена война, город, который осенью 1941 года с часу на час ждал сообщения о взятии Москвы, а до этого ликовал по поводу падения Вены, Праги, Варшавы, Парижа, Брюсселя, Амстердама, Афин, Киева...

Клубы черного дыма поднимались отовсюду и собирались над Берлином в громадное тяжелое облако. Немецкая столица горела. Гром артиллерийской канонады сотрясал воздух, землю, дома. По Берлину били многие тысячи пушек, и Берлин отвечал тысячами снарядов и мин.

Через тридцать минут генерал Переверткин вынужден был покинуть чердак. Два неприятельских снаряда один за другим ударили в крышу дома, три снаряда пробили стену второго этажа. [414]

— Огрызается, — заметил генерал.

Дом закачался. Две минуты продолжался вражеский артиллерийский налет.

А когда генерал спустился в подвальное помещение, ему доложили сообщения из частей:

«Вступили на Берлинераллею. Движение прекратили. Стреляет каждый дом, каждое окно. Подтягиваем артиллерию».

«Роты залегли. Продвигаться вперед невозможно, сильный огонь со всех строи. Ждем танки и самоходные орудия...»

К ночи артиллерийские разведчики и звукобатарея корпусного артиллерийского полка только на участке наступления одной дивизии засекли четырнадцать вражеских батарей, в том числе три батареи зенитной артиллерии, два тяжелых полевых дивизиона и подразделение шестиствольных минометов.

За ночь соединение продвинулось вперед на восемьсот метров. И это было совсем немало!

Так шли дела не только на северной окраине, куда вступили полки генерала Переверткина. Так встретил Берлин наши войска на восточной, юго-восточной, на южной окраинах.

Немецкая столица отчаянно сопротивлялась.

Казалось, перед нашими бойцами и офицерами был не просто город, а чудовище, начиненное огнем и сталью, что дома в нем сложены не из кирпича, а из динамитных плит, что нет в нем площадей и скверов, а есть одни огневые позиции артиллерии и минометов.

Удары по районам немецкой столицы наносились строго по плану. Прежде всего они нацеливались на такие места, потеря которых расшатывала систему обороны противника. В первые же дни боев был занят район Тегель, где расположены главные станции водоснабжения Берлина. Наши войска быстро овладели аэропортами Адлерсхоф и Тельтов, лишив остатки немецкой авиации возможности базироваться у Берлина. Были заняты все радиостанции, все электростанции и главные газовые заводы в Сименсштадте.

В разгар уличных боев Берлин остался без воды, без света, без посадочных площадок для самолетов, без радиостанций. [415] 25 апреля германская столица была полностью окружена и отрезана от всей страны.

На улицах Берлина замерли трамваи, остановились поезда метро, потухли лампочки; берлинцы спешно копали колодцы, ходили за водой на Шпрее.

Аэропорт Темпельхоф, оставшийся в руках врага, нейтрализовала наша артиллерия. Это была замечательная работа. Однажды вечером артиллеристы одного советского соединения подняли в воздух аэростат. Корректировщик майор Филиппов увидел в бинокль взлетные площадки центрального берлинского аэропорта, ангары, много самолетов самых различных систем.

— Прошу огня! — сказал Филиппов по телефону в штаб.

Ударили пушки. Филиппов наблюдал разрывы снарядов и сообщал по телефону поправки.

Немцы на аэродроме засуетились. Многие самолеты начали рулить к старту. Вражеские зенитки открыли огонь по аэростату.

— Спустите меня ниже! — скомандовал Филиппов.

Немецкие снаряды начали рваться высоко над ним, а наши пушки, пристрелявшись, перешли на поражение. Филиппов сообщал:

— Горят три самолета.

— Подбит истребитель!

— Вспыхнули две автоцистерны...

За два часа непрерывного огня наша артиллерия сожгла и подбила двадцать два немецких самолета, из них четыре загорелись на взлете.

Ночью советская артиллерия обрушила на Темпельхоф новый удар. После него, вплоть до занятия аэропорта нашей пехотой, ни один немецкий самолет не поднимался отсюда в воздух и не садился здесь.

Все время боев неослабную и неоценимую помощь наземным войскам оказывала советская авиация. Сотни, тысячи самолетов день и ночь кружились над немецкой столицей. Немцы встречали наши самолеты неистовым зенитным огнем. Но это не снижало активности авиации.

Мы были свидетелями удивительного случая. Часть подполковника Утихеева вела бой за банк на Гамбургераллее. Со двора банка злобно и часто били неприятельские шестиствольные минометы. Обработка двора артиллерией [416] ничего не дала, и подполковник Утихеев обратился к представителю авиационного штаба за помощью. Вскоре над банком появилась пятерка наших штурмовиков. Банк загорелся, окутался дымом. Один наш самолет был подбит немецкой зениткой. Летчик и стрелок выбросились с парашютами.

Вот они плавно стали опускаться на землю. Но ветер дул в сторону немцев и, к горечи всех нас, наблюдавших с земли, летчиков стало относить к противнику.

И вдруг у банка раздалось «ура». Пехота бросилась вперед. Рванулись вперед танки.

Через несколько минут подполковнику Утихееву донесли из первого батальона:

— Летчики приземлились на территории второй роты. Сержанты Батюков и Смолин вынесли их из-под огня.

Выяснилось, что пехота бросилась в атаку, чтобы спасти летчиков — лейтенанта Иволгина и старшину Возницина.

Так герои земли соревновались в отваге и смелости с героями воздуха.

Разве мог сдержать напор этих героев старый, надломленный и окруженный Берлин!

Днем 30 апреля и в ночь на 1 мая бои за Берлин достигли наивысшего напряжения. Наши части вонзили глубокие клинья в центр немецкой столицы. От рейхстага советские подразделения проникли к Бранденбургским воротам и через трехметровую баррикаду, сооруженную немцами, стали простреливать Унтер-ден-Линден. Шпрее перешли танки. Они с ходу вступили в огневой бой с вражеской артиллерией, расположенной в парке Тиргартен. Пехота подходила к Зоологическому саду. Бои гремели на Вильгельмштрассе, у Потсдамского вокзала.

Берлин стал тесен для наших войск. Улицы были забиты танками, самоходными орудиями, автомашинами, обозами; площади, пустыри и развалины не вмещали артиллерию. Срочно растаскивались завалы кирпича и железа; на улицах делались проходы; дорожные батальоны устанавливали маршруты одностороннего движения. Убиралась разбитая вражеская техника — изуродованные «тигры» и «пантеры», длинноствольные зенитки, неуклюжие бронетранспортеры, минометы, машины.

Жители Берлина с тревогой и удивлением смотрели [417] на нескончаемые массы русских войск. Наиболее смелые и любопытные берлинцы подходили к огромным серым советским танкам и спрашивали:

— Из Америки?

Танкисты не без удовольствия отвечали:

— Нет, это из России, с Урала.

Немцы качали головами и обращались к артиллеристам:

— Английские?

Командир тяжелого орудия, которое тащили два мощных трактора, строго говорил:

— Нам таких красавиц Урал присылает...

Особенно удивляла немцев «катюша». Три года с лишним в письмах и рассказах фронтовиков они слышали жалобы на этот странный и страшный вид оружия. Сейчас они его увидели и далеко обходили каждую машину, шепотом передавая друг другу пугающее слово «катюша».

Штурм последних очагов сопротивления врага продолжался всю ночь. По темным дымным улицам Берлина потянулись колонны пленных немецких солдат и офицеров. Пленные показывали, что оборона иссякает, ощущается недостаток в снарядах и патронах, что нет сил выдержать напряжение боя, которое росло с каждой минутой. Среди ста тридцати немцев, взятых в плен, в подвалах и убежищах министерства авиации советские военные врачи обнаружили семнадцать сумасшедших.

Окруженный гарнизон станции метрополитена против Потсдамского вокзала в четвертом часу утра побросал оружие и поднял руки вверх.

В эти критические для Берлина минуты на участке части полковника Смолина вдруг появился немецкий автомобиль с большим белым флагом на радиаторе. Наши бойцы прекратили огонь. Из машины вышел немецкий офицер и сказал одно слово:

— Капитуляция...

Его поняли, приняли и проводили в штаб. Офицер заявил, что вновь назначенный начальник германского генерального штаба генерал Кребс готов явиться к советскому командованию, чтобы договориться о капитуляции берлинского гарнизона немецких войск.

Советское командование согласилось принять Кребса, и он вскоре приехал к генерал-полковнику Чуйкову. Тут [418] же был представитель Ставки генерал армии Соколовский.

Высокий, с утомленным бледным лицом, Кребс громко стукнул каблуками, поклонился нашим генералам и сказал:

— Я уполномочен известить советское командование и через него Советское правительство, что вчера, тридцатого апреля, германский фюрер Адольф Гитлер добровольно покинул этот свет...

Кребс помолчал, на секунду опустил голову, потом выпрямился и продолжал:

— Своим преемником в завещании Гитлер оставил гросс-адмирала Деница, а руководителем нового германского правительства назначил доктора Геббельса... Я имею честь быть представителем этого нового правительства и явился к вам с личным поручением Геббельса...

— Что вы еще имеете сказать советскому командованию? — спросил Чуйков.

Кребс продолжал:

— Новое германское правительство и высшее военное командование считают бесполезным дальнейшее сопротивление в Берлине и просят советское командование объявить на одни сутки перемирие, чтобы в течение их сформулировать условия капитуляции и выяснить отношение Советского правительства и правительств ваших союзников к новому германскому правительству.

На это генералу Кребсу было отвечено:

— Советское правительство не может и не будет вести какие-либо переговоры с любым фашистским правительством Германии. Никакого перемирия на сутки или на час советское командование объявлять не будет и вырабатывать условия капитуляции остатков берлинского гарнизона не желает. Дальнейшее ваше сопротивление бессмысленно и приведет к полному истреблению ваших солдат и офицеров. Поэтому советское командование предлагает вам отдать приказ о немедленной, полной и безоговорочной капитуляции остатков немецкого гарнизона в Берлине.

Кребс попросил разрешения съездить на доклад к Геббельсу и спросил, не сумеет ли советское командование установить со штабом обороны Берлина телефонную связь. [419]

Эти просьбы начальника немецкого генерального штаба были удовлетворены.

До линии фронта генерала Кребса сопровождали представители нашего командования, а потом в его машину сел советский связист с телефонным аппаратом и двумя катушками кабеля.

Через некоторое время в нашем штабе раздался телефонный звонок:

— Говорит штаб обороны Берлина. Генерал Кребс сделал доклад Геббельсу и просит снова его принять.

Во второй свой приезд Кребс был более многословен и настойчив. И приехал он не один, а с адъютантом, советниками, помощниками. Он заявил:

— На капитуляцию мы согласны, но мы просим Советское правительство и советское командование признать новое правительство Германии и оставить в его распоряжении ту часть Берлина, которая в настоящую минуту находится в руках немецких войск.

Ему ответили:

— Никаких условий, генерал Кребс. Безоговорочная и полная капитуляция — вот чего мы от вас ждем.

Кребс снова принялся излагать свои соображения. Между прочим, он сказал:

— Поймите, мы не можем остаться без территории. Наше правительство без территории будет похоже на польское правительство в Лондоне. Это же смешно и невозможно...

Ему опять ответили:

— Генерал Кребс, ни о каком вашем правительстве не может быть и речи. Вы должны немедленно безоговорочно капитулировать...

После этого Кребс еще раз попросил разрешения поехать в штаб обороны Берлина для доклада и консультации. Стало явным, что он стремится выиграть время и как можно дольше оттянуть сроки капитуляции. Его отпустили, но заявили:

— Если вы немедленно не отдадите приказа о полной капитуляции остатков немецкого гарнизона, мы начинаем последний штурм.

Кребс уехал.

Тут случилось одно событие, которое с новой силой зажгло ненависть к фашистам в сердцах наших воинов. Генерала Кребса, как и всех немцев, сопровождали в [420] целях безопасности советские офицеры. Машины подъехали к боевому охранению наших войск. Советские офицеры отдали распоряжение пропустить немцев дальше. Вот скрылась за поворотом последняя машина. И вдруг с немецкой стороны раздалась пулеметная очередь, потом вторая, третья. Немцы стреляли по офицерам, которые проводили генерала Кребса!

Майор Белоусов схватился за грудь. Лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он зашатался и упал на мокрые камни. К майору бросились бойцы, офицеры.

— Вот гады... Никогда не верьте им...

Его положили на плащ-палатку и понесли в укрытие. Кровь капала на мостовую.

По смертельно раненному майору гитлеровцы дали еще несколько очередей из пулемета, и новая пуля раздробила его левую ногу.

С нашей стороны ответная стрельба возникла стихийно и мгновенно. С каждой минутой она разрасталась, усиливалась. Штаб обороны Берлина и генерал Кребс молчали.

Наш штаб отдал общий приказ:

— Огонь!

Берлин задрожал. Он уже познакомился за дни боев с мощью и силой русской артиллерии, минометов, авиации. Но то, что он услышал и пережил в минуты последнего штурма, — превзошло все. Можно себе представить, что творилось на позициях врага, если, например, только на одном километре фронта у Унтер-ден-Линден стояло свыше пятисот советских орудий!

День почернел. Дым, пыль и гарь закрыли солнце.

Через сорок пять минут наша пехота на всех участках фронта бросилась в атаку. В одном месте сержанты Иванов и Стариков увидели вдруг крадущегося вдоль каменной стены согнувшегося немецкого генерала.

— Стой, руки вверх! — закричали они ему.

Генерал выпрямился. Сержанты увидели на его груди железные кресты, а в правой руке белый флаг.

— Капитуляция! — сказал генерал.

Сержант Иванов проводил генерала в штаб полка, и там узнали, что это Вейдлинг, начальник немецкого гарнизона Берлина. Вейдлинг пожаловался командиру полка на страшный огонь советской артиллерии. [421]

— Тридцать минут я не мог сделать ни одного шага, -заявил он. — У меня заболели уши, и я плохо слышу...

Спустя несколько минут Вейдлинг сидел уже в штабе генерала Чуйкова. Он сообщил, что Геббельс и генерал Кребс покончили с собой, и добавил:

— А я и мои войска готовы капитулировать...

В ожидании машинистки генерал Вейдлинг молча ходил взад и вперед по просторному и светлому кабинету нашего командующего. Чуйков стоял у окна и тоже молчал. Вейдлинг вдруг остановился и сказал:

— Вы знаете, генерал, в чьем доме размещен штаб вашей дивизии, куда я доставлен был сегодня утром?

— Не знаю, — ответил Чуйков, — не интересовался.

— В моем родовом доме. Ваш полковник сидит в моем кабинете, за моим столом...

Вейдлинг снова помолчал, а потом добавил:

— Это настоящий крах... Судьба...

В кабинет вошла машинистка. Вейдлинг подошел к ней и спросил Чуйкова:

— Разрешите?

— Пожалуйста, — ответил Чуйков.

— Приказ по войскам берлинского гарнизона... — начал диктовать Вейдлинг.

— Солдаты, офицеры, генералы!

Тридцатого апреля фюрер покончил с собой, предоставив нас, давших ему присягу, самим себе.

Вы думаете, что согласно приказу фюрера все еще должны сражаться за Берлин, несмотря на то, что недостаток тяжелого оружия, боеприпасов и общее положение делают дальнейшую борьбу бессмысленной.

Каждый час нашей борьбы увеличивает ужасные страдания гражданского населения Берлина и наших раненых. Каждый, кто гибнет сейчас за Берлин, приносит напрасную жертву.

Поэтому, в согласии с Верховным Командованием советских войск, я призываю вас немедленно прекратить сопротивление.

Подпись: Вейдлинг — генерал артиллерии и командующий обороной Берлина. 2 мая 1945 года.

В центре Берлина в это время уже шла массовая капитуляция немецких частей и подразделений. Некоторые из [422] них приняли решение о капитуляции самостоятельно, многие подчинились устному приказу Вейдлинга, переданному из штаба обороны Берлина по телефону и радио, а иные части складывали оружие по примеру соседей.

В места, где немцы продолжали сопротивляться, поехали на мощных радиомашинах офицеры германского генерального штаба и штаба обороны Берлина с письменным приказом Вейдлинга.

Стрельба в Берлине начала стихать.

Из подвалов, из развалин домов, из тоннелей метрополитена, из окопов и траншей Тиргартена и Зоологического сада выходили немецкие офицеры с белыми флагами и спрашивали у наших офицеров, где сдавать оружие.

Около приемных пунктов образовались длинные очереди. Штабеля винтовок, автоматов, пулеметов, кучи патронов, лент росли с каждой минутой.

— Двадцатая тысяча, — устало говорил старшина Ведерников соседу, но внимательно и придирчиво осматривал двадцатитысячный автомат, который подал ему рыжеватый, с очками, немецкий ефрейтор.

— Глазу за вами не было, — продолжал Ведерников, — сколько грязи... А ну-ка почистить его здесь, вот тряпки возьми...

Немецкий ефрейтор без переводчика понял старшину и опустился на землю, чтобы почистить автомат.

Артиллеристы сдавали пушки, танкисты — танки, минометчики — минометы, связисты — средства связи, шоферы -машины. Сдавали продовольственные, артиллерийские, санитарные и другие склады, госпитали, оружейные мастерские, гауптвахты.

Приемщики — артиллеристы дивизии полковника Смолина обратили внимание на одну немецкую гаубицу. На ее стальном зеленом щите была нарисована карта с датами и надписями.

— Музейная? — спросил лейтенант Перегудов у командира немецкой батареи.

— Историческая, — ответил немец.

Наши артиллеристы рассмотрели карту. Она отмечала путь этой немецкой гаубицы: вышла она из Берлина и побывала в Париже, в Афинах, под Москвой, на Кавказе. [423]

— Обер-лейтенант, -обратился к немцу Перегудов, — мы вам дадим краску и кисточку. Напишите последний пункт, где стреляла ваша гаубица: Берлин. Мы ее в Москву на выставку отправим.

Немец с неохотой, но все-таки написал: «Берлин. 20 апреля — 2 мая 1945 г.»

По улицам немецкой столицы потянулись длинные колонны капитулировавших фашистских войск. Пленные шли по Унтер-ден-Линден, по Фридрихштрассе, по улице Вильгельма, по улице Геринга. Впереди каждой дивизионной колонны шагали генералы и офицеры.

Толпы женщин, стариков и детей выстроились у домов, на площадях, у мостов. Тысячи глаз были устремлены на капитулировавшее войско Гитлера. Часто раздавались крики:

— Герман!

— Пауль!

— Генрих!

Это женщины узнавали своих мужей, сыновей, отцов.

Берлин никогда не забудет своеобразного и последнего «парада» германских войск.

Дымились дома. На мостовых валялись камни, стекла, арматура. Маленькие, большие и совсем огромные воронки чернели на асфальте. В дырявых стенах свистел ветер. С неба падал не по-весеннему холодный и мелкий дождь.

По улицам шли кривые шатающиеся ряды черных, грязных, закопченных и ободранных немецких солдат. Лица худые, изможденные, ноги еле двигаются; руки или заложены за согнутую спину, или устало болтаются у карманов. Ни один солдат не смотрел в глаза берлинцам.

Заслуженный позор немецкой фашистской армии, позор поверженной германской столицы! С гордостью победителей смотрели советские воины на врагов, сокрушенных в бою, на черную силу фашизма, сломленную и раздавленную нашей Красной Армией. И не было жалости к этим вереницам согбенных скелетов в мутно-зеленых мундирах, к дымящимся развалинам вражеской столицы. Слишком много зла принесли они в мир. Но вот теперь довоевались, «завоеватели» вселенной, «покорители» Европы, Азии, Африки!

1945 год
[424]

Леонид Леонов

Утро Победы

Германия рассечена. Зло локализовано. Война подыхает.

Она подыхает в том самом немецком рейхе, который выпустил ее на погибель мира. Она корчится и в муках грызет чрево, ее породившее. Нет зрелища срамней и поучительней: дочь пожирает родную мать. Это — возмездие.

Почти полтора десятка лет сряду германские империалисты растили гигантскую человеко-жабу — фашизм. Над ней шептали тысячелетние заклинанья, ей холили когти, поили до отвала соками прусской души. Когда жаба подросла, ее вывели из норы на белый вольный свет. В полной тишине она обвела мутным зраком затихшие пространства Центральной Европы. О, у ада взор человечней и мягче! Было и тогда еще не поздно придушить гаденка: четыре миллиарда людских рук и горы расплющат, объединясь. Случилось иначе. Вдовы и сироты до гроба будут помнить имя проклятого баварского города, где малодушные пали на колени перед скотской гордыней фашизма.

Сытый, лоснящийся после первых удач зверь стоял посреди сплошной кровавой лужи, что растекалась на месте нарядных, благоустроенных государств. Он высматривал очередную жертву. Вдруг он обернулся на восток и ринулся во глубину России — оплота добра и правды на земле... Как бы привиденья с Брокена двинулись по нашей равнине, не щадя ни красоты наших городов, ни древности святынь, ни даже невинности малюток, — избы, цветы и рощи наши казнили они огнем лишь за то, что это славянское, русское, советское добро. Плохо пришлось бы нам, кабы не песенная живая вода нашей веры в свои силы и в свое историческое призвание.

Перед последней атакой, когда в орудийные прицелы с обеих сторон уже видно содрогающееся сердце фашистской Германии, полезно припомнить и весь ход войны. Мои современники помнят первый истошный вопль зверя, когда наши смельчаки вырвали из него пробный клок мяса под Москвой. Они не забыли также и легендарный бой на Волге, о каждом дне которого будет написана книга, подобная [425] Илиаде. Эта священная русская река стала тогда заветной жилочкой человечества, перекусив которую, зверь стал бы почти непобедимым. С дырой в боку, он был еще свеж, нахрапист, прочен; боль удесятеряла его ярость, он скакал и бесновался; когда он поднялся на дыбки для решающего прыжка — через оазисы Казахстана в райские дебри Индии, -Россия вогнала ему под вздох, туго, как в ножны, рогатину своей старинной доблести и непревзойденной военной техники. Хотя до рассвета было еще далеко, человечество впервые улыбнулось сквозь слезы... О дальнейшем, как мы преследовали и клочили подбитую гадину, пространно доскажет история.

Нам было тяжко. Наши братья качались в петлях над Одером; наши сестры и невесты горше Ярославен плакали в немецком полоне, — мы дрались в полную ярость. Мы не смели умирать; весь народ, от маршала до бойца, от наркома до курьерши, понимал, какая ночь наступит на земле, если мы не устоим. Даже на обычную честную усталость, какую знает и железо, не имели мы права. О, неизвестно, в каком из океанов — или во всех четырех сразу! -отражалась бы сейчас морда зверя с квадратными усиками и юркими рысьими ноздрями, если бы хоть на мгновение мы усомнились в победе. Все это не похвальба. Никто не сможет отнять величие подвига у наших бескорыстных героев, ничего не требующих за свой неоплатный смертный труд — кроме справедливости. Мы поднимаем голос лишь потому, что, к стыду человеческой породы, кое-кто в зарубежных подворотнях уже высовывает шершавый свой язык на защиту палачей.

Из безопасных убежищ они смотрят в предсмертные потемки Германии и в каждой мелочи с содроганием видят приближение собственного скорого и неизбежного конца. Грабленое золото — горючее для будущих злодейств — уже перекачивается в надежные нейтральные тайники; уже гаулейтеры примеряют на себя перед зеркалом вдовьи рожи; вчерашние упыри репетируют вполголоса лебединые арии под названием «гитлеркапут». Наверно, в эту самую минуту где-нибудь в стерильном подземелье придворные мастера пластических операций перекраивают под местной анестезией личности Адольфа Гитлера, и его портативной говорильной обезьянки — душки Риббентропа, и долговязого [426] трупоеда Гиммлера. Мы отлично понимаем, что обозначает «сердечное заболевание» Германа Геринга, но трудновато будет выкроить из этого борова даже среднего качества мадонну! Им очень желательно ускользнуть неузнанными от судей... Вряд ли все эти эрзац-человеки, ненавидимые даже в собственной стране, сами и добровольно уйдут из жизни. Нет, этим далеко даже до ихнего Фридриха, который после успехов конфедерации лишь пытался наложить на себя руки. Этих придется вешать... Но до самой удавки они будут рассчитывать, что найдется бесчестный или ротозей, который выронит из своих уст слово «пощада», если поскулить поплачевней. Вот ход их мыслей: «Ну и побьют немножко для приличия, даже посекут публично на глазах у Германии, крепко — до вывихов шеи, дадут разок-другой по сусалам, даже могут непоправимо попортить внешность... и отпустят. Э, дескать, нам с лица не воду пить, а при наличии капиталов можно существовать и с несколько несимметричной наружностью.

Здесь требуется грубое слово, суровое и разящее, как взгляд солдата, что дерется сейчас за разум, честь и красоту на пылающих развалинах Унтер-ден-Линден. Неудивительно видеть в кучке непрошенных добряков и плакальщиков такое лающее четвероногое, как журналист Ялчин. Есть такие преданные псы, что скулят и грызутся, когда секут их хозяина: помнит собачья душонка сладкий кусок мясца!.. Понятны также причины, по каким забыл про Ковентри и Лондон семидесятилетний Брейлсфорд, предлагавший лечить гестаповцев настоем из маргариток и путешествиями по святым местам. И вообще-то слаб человек, а этот вдобавок женился недавно на молодой, сочной фрау, служебные номер и кличка которой нам пока неизвестны. Немудрено, равным образом, найти объяснение знаменитому милосердию некоторых пожилых великосветских дам, вчерашних патронесс общества «противников вивисекции» — сегодняшних опекунш в отношении безусых элегантных садистов, этих выродков с пузырчатыми водянистыми капсулами вместо глаз. Бессильные сами бороться со злом или в надежде на будущие услуги от него, они вышибают честный штык из рук солдата, хватают за ноги бегущего в последнюю атаку, и вот он падает с дыркой во лбу, защитник угнетенных и гордость своей родины. Пожалуй, не стоило [427] бы упоминать об этих сомнительных друзьях культуры. Она для них лишь бизнес, и как бизнес она процветает. И если бы Гитлеру удалось наконец истребить полностью весь род людской, они скорбели бы лишь об утрате столь обширного покупательского контингента. Пусть! Даже когда отомрет звериный хвост у человечества, все же останутся в порах земли микробы и алчности, и недоумия, и похоти... Планету не вскипятишь! Но в этой толпе доброхотных пахарей милосердия выделяется своей патриархальной сединой сам римский первосвященник... только этот работает втихую! Видимо, какая-то малоизвестная заповедь или догмат руководят поступками святейшего отца. Ввиду того, что, по слову Григория Великого, папа есть не только «консул всетворца», но и «раб рабов божьих», мы обращаемся к нему с простодушной просьбой: рассказать вслух, на виду всего христианского мира, как он вступился за наших братьев и сестер, когда их пришивали пулеметными очередями к мерзлой земле, травили «циклоном», оскопляли в застенках, пластовали и выкачивали кровь на мраморных столах, закапывали живьем, распинали, истребляли голодом и сумасшествием, изготовляли из них удобрение для мавританских лужаек, кроили абажуры и подтяжки из их еще неостылой кожи! Пусть он покажет детям земли гневные буллы к своему подопечному в Берлин, чтобы тот пощадил хотя бы крошек, которых так любил Иисус!

Их нет, мы не нашли таких посланий в гестаповских канцеляриях, где еще не просохла безвинная кровь. Зачем же вы так нехорошо молчите, ваше святейшество? Может быть, вы не верите в злодеяния нацистов на православной Украине и в католической Польше? Ведь чужие слезы всегда такие неслышные, и вдобавок — пройдя через тончайшие фильтры просвещенного скептицизма, — достигают, наверно, вашей совести в виде дистиллированной воды. Конечно, вы пребываете в безмолвии мудрости, и самая осиротевшая мать не докричится до вашего горнего уединения. Тогда посетите места, где свирепствовала гитлеровская орда. Я сам, как Вергилий, проведу вас по кругам Майданека и Бабьего Яра, у которых плачут и бывалые солдаты, поправшие смерть под Сталинградом и у Киева. Вложите апостолические персты в раны моего народа, и если только с приятием чина ангельского вы не утратили облика человеческого, [428] то — подобно Петру, подъявшему свой меч на негодяев, пришедших за Иисусом, — вы поднимите свой посох, как палку, на злодеев, худших, чем даже ваши предшественники: хотя бы мрачный убийца Балтазар Косса, осрамивший лик человеческий в качестве Иоанна XXIII, или тот Иоанн XII, что пил в своем гареме за здоровье дьявола, или знаменитый дон Родриго Борджиа, которого прокляли Рим и мир под именем Александра VI.

Ах, папа, папа, загадочный пастырь, охраняющий волков от овец! Не бойтесь за Германию. Мы могли бы считать, что после содеянного ею на Востоке — нам позволено все; но мы пришли туда не за тем, чтобы убивать женщин и детей, а чтобы уничтожить воинствующую хамскую мечту о порабощении народов чужого языка и расы. Даже не ради мщенья, а в целях санитарной профилактики мы обойдем с оружием эту преступную страну. Нам нет нужды истреблять всех немецких дураков, поверивших своему ефрейтору, будто германская кровь дороже французской, негритянской или еврейской... Утешьте же обреченных фашистских главарей, ваше святейшество, обещанием райского блаженства после петли, а потом, когда свершится правосудие, молитесь за них — сообразно вашему досугу -за смирных и безопасных, навеки сомкнувших свои вурдалачьи окровавленные уста!

Нет, не помилуем, не отпустим, не простим. Не предадим наших великих мертвецов. Гадкий спектакль фашизма кончается, и освистанным балаганщикам не помогут теперь ни молитвенные воздыхания, ни дамское заступничество, ни купеческая доброта ко всемогущему злу, доставляющему дивиденды. Мы распознаем их в любом обличье, обшарим горы, подымем каждую песчинку в захолустьях далеких материков. И если только былое отчаянье не выжгло чувство чести у людей, они не помилуют ни дворца, ни хижины, где застигнут притихших, перелицованных беглецов — обуглят самую землю, давшую им пристанище. Только так возможно обезвредить все, чем они еще грозятся будущим поколениям, испуская дух. Только беспощадностью к злодейству измеряется степень любви к людям. Да здравствует жалость, жалость неподкупных судей, — жалость к тем, которые еще не родились!

Наступает желанная минута, ради которой мы четыре года [429] бестрепетно принимали лишения, тревоги, горечи неминуемых потерь. Борьба продолжается, предстоит еще добить врага, но уже неправедная немецкая земля под сапогами нашими. Это утро — и скоро день... Завтра, впервые за много лет, воины без опаски разведут костры на привалах. Грянул громовой капут тысячелетней бредовой немецкой мечте о надмирном владычестве... Потом пепел, смрад и вздыбленный прах медленно осядут на остывающие камни Германии, и тогда для человечества наступит ослепительный полдень, который пусть никогда уже не сменится ночью! Какое отличное утро смотрит нам в лицо; как красивы и праздничны даже эти дымящиеся, с красными флагами пламени берлинские развалины — в час, когда в них вступает Свобода!

Совесть в нас чиста. Потомки не упрекнут нас в равнодушии к их жребию. Вы хорошо поработали, труженики добра и правды, которых фашизм хотел обратить не в данников, не в рабов, даже не в безгласный человеко-скот, но в навозный компост для нацистского огорода... Слава вам, повелители боя, сколько бы звезд ни украшало ваши плечи; слава матерям, вас родившим; слава избам, которые огласил ваш первый детский крик; слава лесным тропкам, по которым бегали в детстве ваши босые ножки; слава бескрайним нивам, взрастившим ваш честный хлеб; слава чистому небу, что свободно неслось в юности над головами вашими!.. Живи вечно, мой исполинский народ, ликуй в близкий теперь день торжества великой правды, о которой в кандалах, задолго до Октября, мечтали твои отцы и деды.

Мы победили потому, что добра мы хотели еще сильней, чем враги наши хотели зла. Германия расплачивается за черный грех алчности, в который вовлекли ее фюрер и его орава. Они сделали ее своим стойлом, харчевней для жратвы, притоном для демагогического блуда, станком для экзекуций, плац-парадом для маньякальных шествий... Злую судьбу на многие века готовили они Европе и миру. Тогда мы хлынули на эту страну, как море, — и вот она лежит на боку, битая, раскорякая, обезумевшая.

Мы расплачиваемся с ней вполгнева, иначе один лишь ветер ночной плакал бы теперь на ее голых отмелях. Громадна сила наша — по широте нашей страны, по глубине наших социальных стремлений, по могуществу индустрии нашей, по величию нашего духа. История не могла поступить [430] иначе. Наше дело правое. Мы сказали. Слово наше крепко. Аминь.

30 апреля 1945 года

Борис Горбатов

Капитуляция

Восьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года человечество вздохнуло свободно.

Гитлеровская Германия поставлена на колени.

Война окончена.

Победа.

Что может быть сильнее, проще и человечнее этих слов!

Шли к этому дню долгой дорогой. Дорогой борьбы, крови и побед. Мы ничего не жалели.

И вот он, вот этот день. Берлин в дымке, солнце над Темпельхофским аэродромом и высокое небо над головою — ждем появления самолетов в нем. Амфитеатром расположился огромный аэропорт. Его ангары разбомблены, здания сожжены. На бетонированном поле еще валяются разбитые «юнкерсы», под ногами — холодные, мертвые осколки бомб. Это поле — поле боя. Оно, как весь наш путь, — путь боев и побед. Сегодня оно будет полем встречи с друзьями и союзниками для того, чтобы вместе продиктовать свою волю побежденному врагу.

— Что же, Темпельхофский аэродром будет Компьенским лесом? — говорит кто-то.

Нет, это не Компьен. Компьена не будет. И Версаля не будет. И гитлеровского кошмара больше не будет никогда.

Ровно в двенадцать часов пятьдесят минут один за другим стремительно, красиво, словно линия, подымаются в небо наши истребители. Они делают круг над аэродромом и уходят на запад, навстречу самолетам союзников. Спустя полчаса с аэродрома в городе Штендаль подымаются пять «дугласов» и берут курс на восток. Почетным эскортом сопровождают их наши истребители. Два из них впереди.

В 14 часов на Темпельхофский аэродром в Берлине прибывают представители командования Красной Армии [431] во главе с генералом армии Соколовским. Затем в небе появляются «дугласы» с американскими и английскими опознавательными знаками. Самолеты слетаются и вот уже бегут по бетонной дороге.

Из самолетов выходят глава делегации верховного командования экспедиционных сил союзников главный маршал авиации сэр Артур В.Теддер, за ним генерал Карл Спаатс, адмирал сэр Гарольд Бэрроу, офицеры английской и американской армии и флота, корреспонденты газет и кинооператоры.

Генерал армии Соколовский здоровается с главой делегации и представляет ему начальника гарнизона и коменданта Берлина, генерал-полковника Берзарина, генерал-лейтенанта Бокова. Американские и английские генералы и офицеры сердечно пожимают руки советских генералов и офицеров. Крепкое рукопожатие. Встреча союзников и победителей.

Из другого самолета выходят представители гитлеровского командования во главе с генерал-фельдмаршалом Кейтелем. Они идут молча и хмуро. Они в своих генеральских мундирах, при орденах и крестах. Высокий худой Кейтель изредка поворачивает голову в сторону — там, в дымке, Берлин. Они проходят к машинам, ожидающим их. Сев в машину, фельдмаршал Кейтель тотчас же раскрыл папку и стал читать какой-то документ.

А по бетонным дорожкам аэропорта, мимо молодцеватого почетного караула советских воинов, идут победители — советские, американские, английские генералы и офицеры. Развеваются флаги союзных держав. Оркестр играет гимны. Церемониальным маршем, крепко вколачивая шаги в бетон, проходят русские воины. До чего же солнечно сейчас на душе у каждого!

* * *

Все чувствуют величие момента. Каждый понимает, что присутствует при акте, определяющем судьбу поколений. Глава делегации верховного командования экспедиционных сил союзников главный маршал авиации сэр Артур Теддер произносит перед микрофоном речь:

— Я являюсь представителем верховного главнокомандующего [432] Эйзенхауэра. Он уполномочил меня работать на предстоящей конференции. Я очень рад приветствовать советских маршалов и генералов, а также войска Красной Армии. Особенно рад, потому что я приветствую их в Берлине. Союзники на западе и востоке в результате блестящего сотрудничества проделали колоссальную работу. Мне оказана большая честь передать самое теплое приветствие с Запада — Востоку.

Начальник почетного караула полковник Лебедев сообщает эти слова воинам караула и провозглашает:

— За нашу победу — «ура»!

Могучее «ура» победителей гремит в поверженном Берлине.

Затем члены делегаций и все присутствующие на аэродроме отправляются в Карлсхорст — пригород Берлина, где должен быть подписан акт о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил. Путь лежит через весь Берлин — через разрушенный, побежденный Берлин, через Берлин, штурмом взятый нашими войсками.

Поток машин несется по улицам германской столицы. Дорога расчищена, но на тротуарах лежат груды битого кирпича и мусора. Развалины — следы работы союзных летчиков и советских артиллеристов. Победители едут по Берлину. На перекрестках молча стоят жители города. Победители мчатся по Берлину, и вслед за ними следуют побежденные гитлеровские генералы, принесшие капитуляцию. О чем думают они сейчас, проезжая по улицам Берлина? Вспоминают ли плац-парады или последние дни крушения? Они посеяли ветер и теперь пожинают бурю.

Машины проходят под воздвигнутой нашими бойцами аркой победы. Над ней гордо развеваются три флага и надпись: «Красной Армии — слава!» Поток машин проносится под аркой. Мелькают улицы, развалины, люди.

Вот, наконец, Карлсхорст. Карлсхорст — этот берлинский пригород — сегодня на наших глазах вошел в историю. Здесь могила гитлеровской Германии, здесь конец войне. Все здесь принадлежит истории. И это здание бывшего немецкого военно-инженерного училища, в котором состоялось подписание акта капитуляции. И этот зал офицерской столовой, эти четыре флага на стене — советский, американский, английский и французский — символ боевого сотрудничества. [433] И эти столы, покрытые серо-зеленым сукном, и все минуты этого короткого, но преисполненного глубокого волнения и смысла заседания — все это принадлежит истории. Хочется запечатлеть каждую минуту.

В зал входят Маршал Советского Союза Жуков, главный маршал британской авиации сэр Артур В.Теддер, генерал Спаатс, адмирал сэр Гарольд Бэрроу, генерал Делатр де Тассиньи и члены советской, американской, английской и французской делегаций.

Историческое заседание начинается. Оно очень недолго продолжалось. Немного людей присутствует в зале, немного слов произносится. Но за этими словами — долгие годы войны. Маршал Жуков на русском языке, а затем главный маршал авиации Теддер объявляют, что для принятия условий безоговорочной капитуляции пришли уполномоченные германского верховного командования.

— Пригласите сюда представителей германского верховного командования, — говорит маршал Жуков дежурному офицеру.

В зал входят немецкие генералы. Впереди идет генерал-фельдмаршал Кейтель. Он идет, стараясь сохранить достоинство и даже гордость. Поднимает перед собой свой фельдмаршальский жезл и тут же опускает его. Он хочет быть картинным в своем позоре, но дрожащие пятна проступают на его лице. Здесь, в Берлине, сегодня его последний «плац-парад». Вслед за ним входят генерал-адмирал фон Фридебург и генерал-полковник Штумпф. Они садятся за отведенный им в стороне стол. Сзади их адъютанты.

Маршал Жуков и главный маршал авиации Теддер объявляют:

— Сейчас предстоит подписание акта о безоговорочной капитуляции.

Немцам переводят эти слова. Кейтель кивает головой:

— Да, да, капитуляция.

Имеют ли они полномочия немецкого верховного командования для подписания акта капитуляции?

Кейтель предъявил полномочия. Документ подписан гроссадмиралом Деницем, уполномочивающим генерал-фельдмаршала Кейтеля подписать акт безусловной капитуляции. [434]

— Имеют ли они на руках акт капитуляции, познакомились ли с ним, согласны ли его подписать? — спрашивают маршал Жуков и маршал Теддер.

О капитуляции, только о капитуляции — полной, безоговорочной, безусловной, идет речь в этом зале сегодня.

— Да, согласны, — отвечает Кейтель.

Он разворачивает папку с документами, вставляет монокль в глаз, берет перо и собирается подписать акт. Его останавливает маршал Жуков.

— Я предлагаю представителям главного немецкого командования, — медленно произносит маршал Жуков, — подойти сюда к столу и здесь подписать акт.

Он показывает рукой, куда надо подойти фельдмаршалу.

Кейтель встает и идет к столу. На его лице багровые пятна. Но его глаза слезятся. Он садится за стол и подписывает акт о капитуляции. Кейтель подписывает все экземпляры акта. Это длится несколько минут. Все молчат, только трещат киноаппараты. В этом зале сейчас нет равнодушных людей, нет равнодушных и во всем человечестве и тем более — в Советском Союзе. Это на нас обрушилась войной гитлеровская военная машина. Наши города жгли, наши поля топтали, наших людей убивали, у наших детей хотели украсть будущее.

Сейчас в этом зале гитлеровцев поставили на колени. Это победитель диктует свою волю побежденному. Это человечество разоружает зверя.

Фельдмаршал Кейтель подписал капитуляцию. Он встает, обводит взглядом зал. Ему нечего сказать, он ничего и не ждет. Он вдруг улыбается жалким подобием улыбки, вынимает монокль и возвращается к своему месту за столом немецкой делегации. Но прежде чем сесть, он снова вытягивает перед собой свой фельдмаршальский жезл, затем кладет его на стол. Акт о капитуляции подписывают генерал-адмирал фон Фридебург, генерал-полковник Штумпф.

Все это происходит молча, без слов. Слов уже не надо. Все нужные слова сказали Красная Армия и армии наших союзников. Теперь это только безусловная, безоговорочная капитуляция. Больше от гитлеровцев ничего не требуется. Немецкие уполномоченные молча подписывают акт. Затем акт подписывают маршал Жуков и главный маршал авиации сэр Артур Теддер. Вот подписывают акт также свидетели — [435] генерал Спаатс и представитель французской делегации генерал Делатр де Тассиньи.

Члены немецкой делегации могут покинуть зал.

Немецкие генералы встают и уходят из зала — из истории. Все присутствующие на этом историческом заседании радостно поздравляют друг друга с победой. Война окончена. Маршал Советского Союза Жуков жмет руку маршалу английской авиации Теддеру, генералу американской армии Спаатсу и другим генералам.

Победа! Сегодня человечество может свободно вздохнуть. Сегодня пушки не стреляют.

В ночь на 9 мая 1945 года
Войска 1-го Украинского фронта, в результате стремительного ночного маневра танковых соединений и пехоты, сломили сопротивление противника и 9 мая в 4 часа утра освободили от немецких захватчиков столицу союзной нам Чехословакии город Прагу...
Из оперативной сводки Совинформбюро
9 мая 1945 г.

Борис Полевой

Освобождение Праги

Прага освобождена от немецко-фашистских банд! Эти слова, переданные вчера полевой рацией прославленного генерала танковых войск Лелюшенко, были приняты военными радиостанциями под утро, когда фронтовой народ, ликуя, праздновал долгожданную победу.

Освобождение Праги означало не только изгнание немецких оккупантов из столицы Чехословакии. С военной точки зрения оно означало ликвидацию последнего крупнейшего очага сопротивления немцев, где вопреки подписанному акту о капитуляции они еще пытались продолжать войну. [436]

Вопреки этому документу большая группа немецких войск, так называемая «Митль-группа», руководимая фельдмаршалом Шернером, все еще вела активные бои.

Теснимая нашими наступающими частями, она прикрывалась сильными арьергардами и, оказывая сопротивление на каждом рубеже, начала откатываться на юг, в Чехословакию, чтобы закрепиться за высокой грядой Рудных гор. Эти отпетые гитлеровцы имели, по-видимому, своей целью соединиться с немецкими войсками, оккупировавшими Чехословакию, и развернуть бой в районе Праги.

Тогда наше командование отдало приказ преследовать и неотступно уничтожать нарушившие условия капитуляции войска «Митль-группы». Чтобы не дать им соединиться с оккупационными немецкими частями Чехословакии и предупредить занятие ими Праги, что неминуемо вызвало бы разрушение города, танкисты генералов Лелюшенко и Рыбалко получили приказ прорваться сквозь фронт отступающих неприятельских войск, оставить их в тылу и, стремительно продвигаясь на юг, освободить от оккупантов столицу Чехословакии, прежде чем в нее успеет ворваться Шернер со своими бандами.

Вот этот-то поистине молниеносный удар и был совершен нашими танкистами в историческую ночь, когда весь советский народ, а с ним вместе свободолюбивые народы всего мира праздновали победу над гитлеровской Германией. Танкистам предстояло за ночь пройти с боями почти сто километров. Но главная трудность состояла не в этом: путь наступающим преграждали высокие гряды гор, тянущихся с запада на восток несколькими параллельными хребтами. Эти горы невысоки, но очень круты.

Дороги через них местами висят над пропастями, перевалы узки и извилисты.

И вот танковые части 1-го Украинского фронта начали эту историческую операцию.

Пока еще трудно воспроизвести ее во всех подробностях, но по отрывочным сведениям, уже поступившим по радио, и по рассказам самих танкистов, слышанным мною в Праге, картина этого ночного перехода танковых соединений через горы рисуется так. Танки рвались вперед, сметая на пути вражеские заслоны. Подчас на горных речках танкисты вылезали из машин и вместе с мотопехотинцами, которые [437] ехали на броне, превращались в саперов, наводя мосты и выкладывая деревянные гати.

В топких лощинах, на перевалах и узких горных дорогах немцы успели устроить труднопреодолимые завалы. Огромные срубленные сосны были опутаны проволокой и заминированы. Каждая минута стоила выигранного боя, и танкисты разметывали эти завалы сокрушающим огнем своих пушек и шли дальше по узким, витым дорогам, пробираясь там, где обычно ездили только всадники.

Ночью, отбросив в бою последние вражеские заслоны, стальная лавина перевалила через хребты и сразу хлынула вниз, в долину. Внезапное появление наших танков ночью, за горными хребтами, было настолько неожиданным для командования «Митль-группы», что в долине немецкие засады порой даже не оказывали сопротивления и разбегались, бросая противотанковые пушки и не успевая убрать предупреждающие таблички с минных полей.

Под утро наши танки, еще раз опрокинув немецкие заслоны в предместьях Праги, ворвались в чехословацкую столицу и освободили ее.

* * *

Мы летим в освобожденную столицу Чехословакии, и под крылом самолета видны следы последнего нашего удара. По всем дорогам тянутся на север бесконечные, длинные вереницы пленных. Мы видим четко обозначенные на зелени нив зигзаги окопов, вокруг деревень и городков -дзоты, огневые точки, а в городах — баррикады на перекрестках. Танковые завалы, бетонные массивные шлагбаумы на въездах.

Вереница брошенных орудий, танков, тягачей. Пролетели над большим военным аэродромом, на котором в неприкосновенности в шахматном порядке стояли «хейнкели» и «фокке-вульфы». Все это оставлено, брошено, позабыто. Минуем город, еще дымящийся своими заводскими трубами, переваливаем через зеленые, лохматые хребты гор. И вот в сиянии великолепного весеннего дня, на фоне чистого синего южного неба по берегам извилистой и быстрой Влтавы зубцами своих башен, острыми кинжалами шпилей костелов и церквей встает чудесная, зеленая красавица -Прага. [438]

Мы делаем над ней несколько кругов, ища место посадки, и, пока под нами, как в кино, проплывает этот великолепный город, я вспоминаю слова чешского патриота Дороша, старого пражского инженера из корпуса генерала Свободы, сказанные им далеко отсюда, в Карпатах, в первый день, когда чехословацкие солдаты вместе с Красной Армией освободили первые километры чехословацкой земли.

— Каждый из нас готов трижды умереть в бою, чтобы только дойти до Праги, поцеловать ее мостовую, выпить воду из светлой Влтавы.

И вот сбылась эта мечта. Красная Армия освободила и вернула своим славянским собратьям их чудесную столицу. Даже с самолета видны на улицах и на бульварах праздничные толпы и масса чехословацких трехцветных государственных флагов, бог весть кем сохраненных в течение шести лет немецкой оккупации и вот сегодня снова вывешенных на башнях, на балконах, на окнах.

Приземление немудреного нашего самолета на аэродроме неожиданно вызывает триумф. Это первый самолет Красной Армии, севший здесь, и нам, как представителям Красной Армии, приходится принять адресованные ей восторги и уважение праздничной шумной пражской толпы, в несколько минут сбежавшейся сюда.

И уже тут, на Пражском аэродроме, ощущаешь во всей мощи и полноте то чудесное, восторженное отношение, которое питают к Красной Армии народы, освобожденные ею от немецкой оккупации, и чувством невольной гордости наполняется сердце за свое советское гражданство, за свой русский офицерский мундир. Девушки протягивают нам букеты цветов, какие-то очень солидные и радостно оживленные люди протягивают записные книжки, требуя автографов.

Нам долго, вероятно, не вырваться из окружения этой толпы, если бы не патруль из местных партизан с трехцветными повязками на рукавах. Они остановили первую же проходившую легковую машину и, объяснив ее владельцу доктору Надену, кто мы, попросили его провезти нас по городу. От них мы узнали, что, прослышав о приближении наших танков, население во многих районах столицы подняло восстание, вооружилось спрятанным до поры до времени оружием и завязало бои с немецким гарнизоном. А [439] сейчас повстанцы взяли на себя роль охранителей порядка и, нужно сказать, справляются с этим отлично.

На стареньком докторском «фордике», построенном, вероятно, на заре автомобилестроения, объезжаем мы залитые солнцем, полные ликующей толпой улицы Праги.

Открыто и шумно, со славянской сердечностью и непосредственностью празднует Прага день своего освобождения.

У группы наших танков на улице Масарика такая большая толпа, что по ней прекратилось движение. Огромные стальные машины, как потом, покрытые маслом и пылью, украшены венками, лентами. Смущенные, улыбающиеся танкисты едва успевают отвечать на рукопожатия и принимать новые и новые букеты цветов. И тут же на гусеницах, отполированных долгими переходами, целая выставка съестного — корзиночки с яблоками и солеными помидорами, бутылками с молоком, кругленькие какие-то пирожки и зеленые сырки.

— Вот попали в окружение-то! — скалит белые зубы гвардии младший лейтенант Олег Еременко. — Говорим им: не надо, сыты мы вот так. Нет, несут и несут. Этак постоим еще здесь... Целый «гастроном» образуется.

Механик-водитель гвардии сержант Сережников говорит:

— Или вот цветы, венки эти самые, алые ленты, так нешто танк невеста, чтоб его убирать. А их девчата, знай себе, нацепляют. Хороший народ. Такого душевного народа давно не видел.

Командиры танков рассказывали мне, что, когда передовые машины подошли к предместьям города, юноши и девушки из повстанческих отрядов с трехцветными повязками, вскочив на броню, показывали дорогу в обход немецким засадам, заминированным улицам, волчьим ямам и западням...

— Я хочу сказать, что мгновение, когда я увидела на дороге у Влтавы колонну ваших танков, было самым счастливым за все годы моей жизни, — заявила студентка Пражского университета, участница восстания Анжелика Петрашел.

— ... Если бы это было можно, я перецеловала бы всех солдат и офицеров Красной Армии за то, что они освободили мою Прагу, — под общий дружный и одобрительный смех сказала Женевьева Прохаска, работница пражского трамвая... Не хочется расставаться с веселой и солнечной Прагой. [440]

Но пора. Ведь до телеграфа добрых 300 километров. И, сделав прощальный круг над городом, мы улетаем на север, унося с собой теплоту этих пражских встреч.

11 мая 1945 года

Леонид Леонов

Имя радости

Убийца на коленях. Оружие выбито из его рук. Он у ног ваших, победители. Ему хочется покоя и милосердия. Палач с вековым стажем оказывается вдобавок бесстыдником... Судите его, люди, по всем статьям своего высокого закона!

Никто не спал в эту ночь. В рассветном небе летают самолеты с фонариками. Старуха, солдатская мать, обнимает смущенного милиционера. Две девушки идут и плачут, обнявшись. Еще неизведанным волнением до отказа переполнена вселенная, и кажется, что даже солнцу тесно в ней. Трудно дышать, как на вершине горы... Так выглядел первый день Победы. Две весны слились в одну, и поэтам не дано найти слова для ее обозначенья. Мы вообще еще не способны сегодня охватить разумом весь смысл происшедшего события. Мы были храбры и справедливы в прошлом, эти битвы принесли нам зрелость для будущего. Мало прийти в землю обетованную — надо еще распахать целину, построить дом на ней и оградить себя от зверя. Мы совершили все это, первые поселенцы в стране немеркнущего счастья. Лишь с годами возможно будет постигнуть суровое величие прожитых дней, смертельность отгремевших боев, всю глубину вашего трудового подвига, незаметные труженики Советского Союза, не уместившиеся ни в песнях, ни в обширных наградных списках: так много вас! Если доныне празднуются Полтава и поле Куликово, на сколько же веков хватит нынешней нашей радости? Только она выразится потом не в торжественных сверканьях оркестров, не в радугах салютов, а в спокойном вещественном преображенье страны, в цветенье духовной жизни, в долголетии старости, в красоте быта, в творчестве инженеров [441] и художников, садоводов и зодчих. Немыслимо в одно поколенье собрать урожай такой победы.

Советские люди сеяли ее долго, каждое зернышко было опущено в почву заботливой и терпеливой рукой. В зимние ночи они своей улыбкой грели ее первые всходы, они берегли их от плевела и летучего гада, и вот под сенью первого ветвистого и плодоносного дерева собираются на пиршество воины и кузнецы оружия. Они запевают песню новой, мирной эры. И если только человечество сохранит мудрость, приобретенную в войне, как оно стремится сберечь боевую дружбу, этой величавой запевке подтянут все... а песня -как братский кубок, она сроднит народы на века! Какой нескончаемый праздник предстоит людям, если они не позволят подлым изгадить его в самом зародыше. Давайте мечтать и сообща глядеть за горизонты грядущего столетия — отныне это тоже становится умной и действенной работой. Мечтой мы победили тех, у кого ее не было вовсе: было бы кощунством считать за мечту их замысел всеобщего скотства.

Итак, пусть это будет гордый и честный, благоустроенный и строгий мир, в котором новые святыни воздвигнутся по лицу земли взамен разрушенных варварством, потому что святыня — постоянное горение живого человеческого духа. Молодые люди, созревшие для творчества жизни, отныне не будут корчиться на колючей проволоке концлагерей. На планете станут жить только мастера вещей и мысли, подмастерья и их ученики; многообразен труд, и только руки мертвеца не умеют ничего. Стихии станут служанками человека, а недра гор — его кладовыми, а ночное небо — упоительной книгой самопознания, которую он будет читать с листа и без опаски получить за это нож между лопаток. Красота придет в мир — та самая красота, за которую бились герои и которую люди иногда стыдятся называть, ибо наивно звучит всякая вслух высказанная мечта. Но теперь эта мечта гением Ленина возведена в степень точной науки и, кроме того, если не этой, то какой иною путеводной звездой руководиться всечеловеческому кораблю в его великих океанских странствиях?! Только безумец или наследственный тунеядец, питающийся людским горем, посмеет утверждать, что люди не доросли до такого счастья, что им приличней начинать свою жизнь в бомбоубежищах [442] и кончать ее в братских могилах, что кровавое рубище и рабская мука совершенствуют добродетели и умственные способности человечества.

Люди хотят жить иначе, их воля переходит в действие. Новая пора уже настает, и это так же верно, как то, что мы живем и побеждаем. Мы родились не для войны, и когда мы беремся за меч, то не для упражнения в человекоубийстве, не ради веселой игры в Аттилу, какою сделали войну германские фашисты. Мы люди простые, рабочие. Освободительная война для нас — почетный, но тяжкий и опасный труд, неразделимый с другой, не менее сложной и нужной работой — возмездием. Иначе к чему была бы такая свирепая трагедия, где каждый акт длился по году, где боль и ужас были настоящие, где принимало участие все население земного шара? Мы приступаем к делу воздаяния без злорадства и с полной ответственностью перед потомками. Наш народ слывет образцом великодушия и доброты, но великодушие добрых он полагает сегодня в непримиримости к злым... Пусть невинные отойдут к сторонке. Благословенна рука, подъятая покарать преступление.

Мысленно мы проходим по оскверненной Европе. Нет в ней ни одного уцелевшего селения, где не ликовал бы сейчас народ, даже среди свежих могил и незатушенных костров. Нельзя не петь в такое утро. Радость застилает нам очи. и порой пропадают из поля зрения дымящиеся руины, которые надлежало бы сохранить навеки в качестве улик последнего фашистского дикарства. Уже начинает действовать спасительная привычка забвенья, но история не хочет, чтобы мы забывали об этом. Едва стали блекнуть в памяти подробности Майданека и Бабьего Яра, она Освенцимом напомнила нам об опасности даже и поверженного злодейства. Этот документ написан человеческой кровью, и каждой буквы в нем хватило бы омрачить самый волшебный полдень.

О, эти полтораста тысяч чьих-то матерей и невест, обритых перед сожженьем! Детские локоны и девичьи косы, которые прижимали к губам любимые, которые нежно и бережно перебирал ветер, с прядками которых на сердце дрались на фронтах сыновья, отцы и женихи. Костный суперфосфат, окровавленные лохмотья, прессованная людская зола, упакованная в тонны и ставшая сырьем для промышленности [443] и земледелия прусских... А ведь каждая кричала и тоже молила о пощаде, и единственным просветом в ее черной тьме была надежда на воздаяние убийцам. Нет, пусть слезы радости не затуманят ясного взора судей.

Итак, это фашистское чудовище, замахнувшееся на человечество, сгрызло в своих пещерах, может быть, двадцать миллионов жизней. Никто не удивится, если при окончательном подсчете эта цифра вдвое возрастет. Можно исчислить сожженные деревни, даже рубли, потраченные на порох и танки, — нельзя устроить перекличку мертвым. Сколько их, о которых некому не только плакать, но и вспомнить. Суд свободолюбивых народов разберется, кто повинен в содеянных мерзостях: не все, но многие. Они хотели обратить нас всех в бессловесных доноров костной муки и человеческого волоса. Но мир не пал, как Рим, который всегда любил класть свою тиару к ногам очередного Гензериха... Что ж, пришла очередь расплаты. Выходите вперед, оборотни и упыри, кладбищенские весельчаки и экзекуторы, не прячьтесь в недрах нации. Согласно параграфам германской юстиции, кара преступнику назначается за каждое преступление в отдельности: убивший троих приговаривается к смерти трижды. Всякий из вас должен был бы умереть по тысяче, по сто тысяч, по миллиону раз подряд — вы умрете по разу. Никто не упрекнет победителя в отсутствии милости. Уйдите же, перестаньте быть, истайте вместе с пороховою гарью, закройте гробовою крышкой свое поганое лицо, дайте нам улыбаться такой весне!

Пушки одеваются в чехлы. Милые лесные пичуги недоверчиво обсуждают наступившее безмолвие. Оно громадно и розово сейчас, как самый воздух утра над Европой... А еще недавно, когда истекали последние минуты войны, казалось — никакого человеческого ликования не хватит насытить его до конца. Нет, радость наша больше горя, а жизнь сильнее смерти, и громче любой тишины людская песня. Ей аплодируют молодые листочки в рощах, ей вторят басовитые прибои наших морей и подголоски вешних родников. Ее содержанье в том, о чем думали в годы войны все вы — наши женщины у заводских станков, вы — осиротелые на целых четыре года ребятишки, вы — солдаты, в зябкий рассветный, перед штурмом, час!.. Только в песне все уложено плотней, заключено в едином слове — Победа — как [444] отдельные росинки и дождинки слиты в могучий таран океанской волны. Это песня о великой осуществленной сказке, которая однажды пройдет по земле прекрасным, в венчике из полевых цветов, ребенком... Отдайтесь же своей радости — современники, товарищи, друзья. Вы прошагали от Октября до Победы, от Сталинграда до Берлина, но вы прошли бы и вдесятеро больший путь. Всмотритесь друг в друга — как вы красивы сегодня, и не только мускулистая ваша сила, но и передовая ваша человечность отразилась в зеркале победы. Не стыдитесь: поздравьте соседа, обнимите встречного, улыбнитесь незнакомому — они, так же, как и вы, не спали в эти героические ночи — машинист или врач, милиционер или академик. Нет предела нашему ликованью.

Да и отдаленные правнуки наши, отойдя на века, еще не увидят нас в полный исполинский рост. Слава наша будет жить, пока живет человеческое слово. И если всю историю земли написать на одной странице — и там будут помянуты наши великие дела. Потому что мы защитили не только наши жизни и достояние, но и само звание человека, которое хотел отнять у нас фашизм.

11 мая 1945 года
Прием пленных немецких солдат на всех фронтах закончен.
Из оперативной сводки Совинформбюро
15 мая 1945 г.{13}

Константин Федин

Вершина

Путь истории есть путь горный.

Через ущелья, от утеса к утесу, по теснинам, на дне которых клокочут реки и гремят водопады, сквозь туманы и снеговые бури вьется дорога с высоты на высоту, чтобы подняться к наивысшей вершине.

Советское необъятное государство народов-братьев в своем историческом пути, подымаясь выше и выше, достигло вершины, откуда раскрываются просторы, осиянные славой. [445]

Враг пал ниц перед оружием Красной Армии и наших союзников. Отечественная война советского народа завершена полной победой. Гитлеровская Германия не существует.

Мир вздохнул освобожденной грудью. Разорению культур положен конец.

С вершины, на которую мы вступили, видно, как веют флаги торжества ликующих народов. Гул голосов объял землю — гул победных песен, гул славословия героям-воинам, людям подвига и отваги.

Навечно пали оковы, которыми силился заковать человечество его повергнутый враг. И взоры благодарных наций обращаются прежде всего к великому воинству Советского Союза.

Красная Армия разгромила противника исключительной мощи — вооруженную силу, подготовленную к разрушительным ударам.

Германская армия выращивалась гитлеровцами на основе исторической враждебности к русскому соседу. Захват земель на Востоке был девизом немецкого рыцарства и вошел в программу гитлеровцев. Они вышколили для универсального молниеносного налета на Россию миллионные кадры головорезов, прививая им злобу ко всему советскому, научив коварству в военной тактике, беспощадности в обращении с женщинами и детьми. Они раздули нетерпимую мысль об «избранности» немецкого народа, разожгли ненависть ко всем иным нациям и старательно воспитали присущую характеру немца бездумную способность повиновения.

Как странно теперь вспомнить наглую орду, вооруженную бронированными машинами и брошенную на наши земли в 1941 году!

Через три недели после нападения Германии на Советский Союз я был в лагере военнопленных и видел летчиков, сбитых нами в самых первых боях, — немецких ефрейторов, унтер-офицеров и лейтенантов. Все они были похожи друг на друга — с заносчивым огоньком в глазах, с высокомерно, глуповато вздернутыми физиономиями. Кое-кто из них насчитывал с полсотни налетов на Лондон, кое-кто успел покидать бомбы в Польше, в Греции, над Парижем. Все были награждены за свой разбой «пряжками» и Железными крестами. Им казалось — они отправились в развлекательную [446] прогулку покорения России, и они очутились в лагере, явно к великому своему удивлению. Нельзя сказать, чтобы у них не было страха перед непохожей на победную обстановкой. Но они маскировали страх дутым самодовольством. Один такой недоросль явился на допрос в расстегнутой рубашке, в подтяжках. Майор Красной Армии, ведший допрос, спросил его, почему он не одет.

— Жарко, — ответил он развязно.

— Одеться по форме! Кругом — марш!

Мальчишка распрямился, как пружина, сделал поворот по уставу и помчался в барак. Назад он вернулся одетым в форму унтер-офицера, застегнутым на все пуговицы, автоматически точным в движениях и отвечал не задумываясь на все вопросы. С ним говорил командир, с ним не шутили. Этого было довольно, чтобы в нем ожил механизм беспрекословного послушания.

Я спросил его, долго ли, по его мнению, придется ему посидеть в лагере.

— О, не слишком, — ответил он. — К осени все будет кончено.

— Отдаете ли вы себе отчет, против кого вы пошли воевать?

— О, конечно! Россия — страна огромных территорий.

— И это — все?

— А что же еще? — спросил он с наивностью и опасливо скрытым вызовом.

И вот мы показали немцам «что еще»: в Берлине Верховным Главнокомандованием Красной Армии, совместно с командованием союзников, принята безоговорочная капитуляция разбитой, поверженной наземь германской армии. Наша победа является плодом всенародных усилий. Лучшие качества, воспитанные в нас на протяжении почти трех десятилетий после Октябрьской революции, наше сознательное уважение к труду, наша самоотверженность во имя интересов отечества были собраны воедино и устремлены к единой цели.

На протяжении войны советский воин явил всему миру пример неповторимой доблести. Он приобрел в закалке огнем такую школу военного знания и умения владеть любым оружием, какой не было никогда прежде.

В то же время советские военачальники обогатились совершенным искусством вождения грандиозных воинских [447] соединений, по количеству превзошедших собою все примеры прошлых массовых воинских организаций.

В руководстве титаническими боями, которые, начиная со Сталинграда, неизменно выигрывались советским оружием, участвовало не только приобретенное на полях сражений знание современных условий боя. Великий опыт славного русского оружия в прошлом помогал нашему восхождению на вершину победы. Тени Румянцева, Суворова, Кутузова, Ушакова сопутствовали советским генералам и морякам в их трудном деле борьбы с озлобленным и опытным противником.

Никогда прежде ни один военный союз не мог реализовать с такой железной последовательностью наступление на врага и его разгром, как великое содружество свободолюбивых наций — СССР, США и Англии. Колоссальное наступательное движение, начатое в горах Кавказа и у берегов Волги — с востока, из пустынь Египта и просторов Марокко -с юга, от Британских островов — с запада, через Карпаты, Апеннины, Альпы, через реки, озера, моря, привело войска демократических держав в страну главного врага и виновника войны и раздавило его, подняв над ним свои победные знамена.

В конце концов германская армия перестала существовать. Ее генеральный штаб, ее главнокомандование сдались вместе с ней. Остатки гитлеровцев будут вылавливаться из щелей. Виновники войны предстанут перед судом во всех странах. Справедливость осуществляется. Справедливость не может умереть, как бы этого ни хотели ее ненавистники.

Новый Гомер воспоет величие Красной Армии, пронесшей на своих плечах самый тяжелый груз испытаний тогда, когда германская армия, еще в полной своей силе, бросала на Советский Союз неисчислимые стада железных чудовищ истребления. Солдат, шедший под красным знаменем на защиту своего отечества, будет не только героем военных историков, но любимым героем сказаний и поэм. Много славных книг будет написано об Отечественной войне Советского Союза. И самая великая из них запечатлеет на своих страницах наш народ в счастливый день достижения им вершины славы — в День Победы.

1945 год
[450]

Всеволод Иванов

Парад бессмертной славы

Осталось несколько мгновений до начала парада, несколько мгновений ожидания, ожидания яркого, пышного и сладостно-задумчивого. Нет мгновения лучше, чем ожидание этого парада, и нет счастья больше, чем видеть этот парад, великий парад бессмертной славы советского народа!

А внимание ко всему происходящему такое, что громко произносимые слова кажутся шепотом, и звуки мешаются, и звон часов на Спасской башне почти однозначим со звуком каскада, устроенного на Лобном месте. Припоминается, бежит мимо многое, и с мягкой сыновьей любовью осматриваешь нашу русскую Красную площадь, ее седовласую и в то же время вечно юную древность. И рядом с прошлым встает настоящее, то, которое никак еще не ушло в исторические книги, встают золотые картины Великой Отечественной войны, участники которой построились ныне на изжелта-красном клинкере площади. И взметываешься ты, нахмуренная сталинградская пурга, и сердитые топи под Корсунь-Шевченковским, и глубокие серебристые струи Днепра, и неистово холодные скалы Заполярья, и жаркие берега Черного моря, и тягостные леса Белоруссии, и угрюмые [451] дамбы возле Одера, и злобные хутора Восточной Пруссии, каждый из которых — дот!..

Долго, бесконечно долго будет царить слава наших дней. Каждый человек во Вселенной отныне будет явственно видеть и осязать — как бы далеко он ни находился, на каких бы расстояниях ни жил от Советского Союза, — он будет чувствовать близость благородного, высокого мира, способного жертвовать всем, чем только может пожертвовать человек ради творчества, прогресса, цивилизации, высших устремлений гуманизма, науки и искусства. Безнадежности отныне не существует! Никому не придется душить в себе любовь к светлому, ибо существуют и могут существовать иные отношения между людьми — вечно молодые, обаятельные и совершенно необыкновенные, отношения небывалой дружбы, героизма, взаимоуважения Именно эти отношения осуществлены в необычайной степени, и люди, осуществившие их, стоят ныне на Красной площади.

Построены войска. Недвижно замерли знамена возле каждого сводного полка. Деловито, в своих парадных мундирах, с боевыми орденами — знаками торжества и победы -ходят вдоль рядов генералы, вглядываясь в лица солдат. Фуражки, шлемы летчиков, каски с висячими каплями легкого дождя отбрасывают фосфорический отблеск на серебристо-золотые дорожки песка, пересекающие поле площади. Небо облачно, наполнено влагой, она льется на священные наши поля, торопя урожай... ну что поделаешь, если дождь! И примирение глядишь на рассыпчатое серебро в лужицах, по которому шагают люди, и глядишь не наглядишься в ласковые, мягкие лица вокруг, в загорелые лица солдат, прямо глядящих на Кремлевскую стену, на Мавзолей, на глубокое любимое слово, пересекающее его, — Ленин, — на багрянец нашего флага, что расплеснулся за стенами Кремля.

Жарко круглятся трубы оркестров, громкий и невыразимо знакомый марш мерещится, как эхо, которое никто не видит, но каждый слышит. И находящийся здесь, на площади, мнит себя эхом, которого не увидят потомки, но жизнь которого, подобно маршу победы, непременно услышат.

— Спасибо тебе. Отчизна, родившая меня и сохранившая до этих огненных и неописуемо прекрасных дней! — так думает каждый из нас... [452]

— Равнение на средину-у!..

Оркестры вскидывают долгожданный марш. Круглый, красиво выгнутый, катится он по Красной площади, и под звуки его белый конь под синим чепраком скачет от Спасской башни. Маршал Г. К. Жуков, трижды Герой Советского Союза, едет принимать парад. Вороной конь под пунцовым чепраком скачет к нему навстречу. Маршал К. К. Рокоссовский, дважды Герой Советского Союза, командующий парадом, едет с рапортом.

Они объезжают войска, и пышное, стройное, залихватское русское «ура» сопровождает их. Казалось, войска только и ждали возможности закричать это «ура», выразить в нем тот острый восторг, который они испытывают, ту любовь, святую и белую, что заполняет их сердца, ту мучительно-сладкую радость, которой светятся их глаза. Излучистое, как река, могучее и мощное, как мысль, многозвучное и многорадостное, как жизнь, и неизбежное, как наша победа, несется это «ура» над Красной площадью, над прилегающими улицами, несется над всем миром, несется, как блестящий символ нашего счастья и торжества. С восхищением слушают это «ура» трибуны. Мавзолей; все, кто слышит его, слушают и видят что-то далекое и вместе с тем близкое, что-то горячее и творчески неожиданное: видят свою жизнь, видят воссоздание, видят новые города, заводы, дороги, машины, видят лучистые и мерцающие зарницы необыкновенного!..

И хотя «ура» уже затихло, но кажется, что оно гремит даже тогда, когда маршал Жуков произносит свою речь о победе, о том, как создавалась она, как строилась и как осуществлялась...

Словно камни какого-то грандиозного здания, ложатся один за другим залпы торжественного артиллерийского салюта, и жгущей, жаркой молнией прорезают эти салюты свободный и сильный Гимн Советского Союза. 1400 человек оркестра исполняют его. А затем беспокойный, молодой звук трубы дает сигнал к торжественному маршу.

И под жемчужную трель барабана, под голубые звуки литавр двинулись сводные полки героев.

Идет Победа. [453]

Вы все помните эти тягостные, как мрак, слова: «На всем протяжении фронта от Баренцева до Черного моря идут ожесточенные бои». Вы помните невыносимые страдания, с которыми мы читали эти слова. Враг был силен, коварен, беспощадно жесток и вооружен могучей и современной техникой, на врага работала вся порабощенная им Европа.

Народ наш не жаловался. Живой и бурный, как море, он гранитным морем застыл, встал против врага, вдохновенно и величаво опрокинул его и бил до тех пор, пока в доме врага не наступило мертвое, гробовое молчание...

«На всем протяжении фронта от Баренцева моря...»

И вот теперь великое событие, парад Победы, открывается шествием войск Карельского фронта.

Это те, кто бился у Баренцева моря, кто сквозь жестокий и леденящий мороз проносил свою горячую любовь к родине, кто бился насмерть в тускло-сизом мраке пурги, возле глухих и ненасытных безмолвием скал, возле бездонных морей и рек.

Упорные и властительные, как мысль, вытянуты штыки. Певуче и гармонично шагают в марше бойцы. Какое дивное наслаждение — шагать по площади... Какое приподнятое и радужное настроение, раздольное и чистое, как поле! Ибо волею, жизнью и подвигами этих бойцов снято со сводки Баренцево море.

За сводным полком Карельского фронта идут ленинградцы. Великий город России, Октябрьская столица, бурный и вдохновенный, как порыв, вечно мощный и молодой, певучий и стремительный, как поток, город-поэт, он показал нам истинную правду жизни, истинный героизм, истинную и никогда не забываемую историю. Он всегда был историчен и высоко благороден. История его защиты — это защита всей нашей страны от ига немецких захватчиков, и Ленинград показал себя как силу бурного и вечно шумного прибоя, отбросившего неистовые, грабительские полчища гитлеровцев.

Идут герои Первого Прибалтийского фронта. Бледно-лазурное, мечтательное море, песчаные дюны, сосны под неумолчным [454] ветром. Здесь родились подвиги бойцов, освобождавших Прибалтику, здесь закладывались, как прочнейший фундамент эпоса, те песни, которые поют о них. Мерно и уверенно шагают они на первом параде мирного времени, того времени, которое они завоевали для Прибалтики.

Идут ветераны и молодежь Третьего Белорусского фронта. Они первыми перешагнули границу Германии, той фашистской Германии, которую они перед тем заботливо и густо били под Орлом, под Минском, под Каунасом и добивали, превращая германскую хвастливость в серую пыль, под Кенигсбергом, взяв яростным, безмерным по дерзости штурмом столицу Восточной Пруссии — Кенигсберг.

* * *

Раздольный и размашистый барабанный бой звучит особенно победно и огненно. Двести бойцов, двести героев под этот звонкий и голосистый бой несут, склоненно, знамена. По шелку и атласу их — мрачные знаки, знаки насилия, высокомерия и тупости. Это — эмблемы фашизма, свастика, эмблемы гитлеровской Германии. Среди этих знамен -знамя людоеда, тупого крикуна, личный штандарт Гитлера.

И ныне эти знамена, волочась по камням Красной площади, руками наших бойцов брошены к подножию Мавзолея.

Прекрасная, светлая и пылкая Победа принесла их сюда, бросила их к ногам советского народа, бросила с такой мощью, что никогда отныне не поднимутся они, как никогда не поднимется фашистская Германия.

Идут и идут сводные полки, идут неудержимым, размашистым и в то же время степенным шагом, шагом победителей. Алые и пылающие, как розы, веют над ними знамена; высоко и светло поет оркестр, и горящая алмазная роса дождя лежит на их оружии. Идет сводный полк Второго Белорусского фронта, идет слава взятия Гдыни, Гданьска, Штеттина и многих городов. Идет Первый Украинский фронт. Сводный полк Четвертого Украинского фронта. Второго Украинского. Третьего Украинского... Никакой буйной и вдохновенной речи не хватит для того, чтоб описать их подвиги, то, что они сделали для славы и процветания нашей Родины, и много лет скромные художники и писатели нашей страны будут говорить о их деяниях, о их жизни, [455] о том, что мы сейчас еще так кратко называем подвигом. Подвиг их раскрыт нашими сердцами, нашими думами и, несомненно, будет раскрыт красками, чтобы все человечество узнало героев полностью, со всеми их думами, заботами, чтобы полностью была раскрыта их любовь к Родине, создавшей их, любовь, благодаря которой родился их подвиг.

26 июня 1945 года
[457]
Дальше