Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1941

Когда страна узнала о войне,
в тот первый день, в сумятице и бреде,
я помню, я подумала о дне,
когда страна узнает о победе.
Маргарита Алигер
С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря...
Из сводки Главного Командования Красной Армии, 22 июня 1941 г.

Илья Эренбург

В первый день

С негодованием, с гневом узнали мы о разбойном нападении германских фашистов на наши советские города. Не словами ответит наш народ врагу. Игрок зарвался. Его ждет неизбежная гибель.

Германские фашисты подчинили своему игу много стран. Я видел, как пал Париж, — он пал не потому, что были непобедимы немцы. Он пал потому, что Францию разъели измена и малодушие. Правящая головка предала французский народ. Но там, где солдаты, брошенные всеми, вопреки воле командования, оказывали сопротивление, немецкие фашисты топтались перед ничтожными отрядами защитников. Население небольшого города Тура и два батальона трое суток защищали город от основных сил германской армии.

Советский народ един, сплочен, он защищает родину, честь, свободу, и здесь не удастся фашистам их низкая и темная игра. [22]

Они разгромили свободолюбивую, веселую Францию, они поработили братские нам народы — высококультурных чехов, отважных югославов, талантливых поляков. Они угнетают норвежцев, датчан, бельгийцев. Я был в разоренных немцами странах. Повсюду я видел горящие гневом глаза, — люди ненавидят разбойников, которые разграбили их страны, убивают их детей, уничтожают их культуру, язык, традиции. Они только ждут минуты, когда зашатается разбойная империя Гитлера, чтобы подняться, все как один, против своих поработителей. У советского народа есть верные союзники — это народы всех порабощенных стран — парижские рабочие и сербские крестьяне, рыбаки Норвегии и жители древней Праги, измученные сыновья окровавленной палачами Варшавы. Все народы с нами. Как на освободительницу они смотрят на Красную Армию. В оккупированных фашистами странах уже зимой начались партизанские бои — смельчаки не могли больше выдержать неслыханного ига. В ноябре парижские студенты вышли на улицу с револьверами. Норвежцы по ночам истребляли отряды фашистов, поляки уходили в леса и оттуда совершали налеты на фашистских оккупантов. В Чехии рабочие ломали станки: «Ни одного снаряда для немецких фашистов». Теперь на них пойдут не тысячи смельчаков, но миллионы — народы Европы. Судьбе зазнавшегося фашистского палача пришел конец.

На стенах древнего Парижа в дни немецкой оккупации я часто видел надписи: «Гитлер начал войну, Сталин ее кончит». Не мы хотели этой войны. Не мы перед ней отступим. Фашисты начали войну. Мы ее кончим — победой труда и свободы. Война — тяжелое, суровое дело, но наши сердца закалены. Мы знаем, какое горе принес фашистский захватчик другим народам. Мы знаем, как он останавливается, когда видит достойный отпор. Мы не дрогнем, не отступим. Высокая судьба выпала на нашу долю — защитить нашу страну, наших детей и спасти измученный врагами мир. Наша священная война, война, которую навязали нам захватчики, станет освободительной войной порабощенной Европы.

22 июня 1941 года [23]
В течение 24 июня противник продолжал развивать наступление на Шауляйском, Каунасском, Гродненско-Волковысском, Кобринском и Бродском направлениях, встречая упорное сопротивление войск Красной Армии.
Из сообщения Совинформбюро, 24 июня 1941 г.{2}

Всеволод Вишневский

В пути из Москвы

Весть о начале войны застала меня под Москвой. Мобилизационный подъем начался немедленно. Люди спешили в столицу. Стоило поднять руку — останавливались на шоссе посторонние машины и подхватывали людей. «Запасники, браток!» Шофера и без слов понимали: «Давай!.. Большие дела».

Москва строгая, серьезная. В Союзе советских писателей собрались сотни писателей. Пришел Новиков-Прибой: «Давайте работу, дежурство». Приехал Л. Соболев. Многие уже в военной или военно-морской форме. Идет проверка списков: на фронт мне надо отправить сразу десятки писателей. Интеллигенция честно, верно идет в общих народных рядах.

В Наркомате Военно-Морского Флота проверяем еще раз нужные писательские списки. В первую очередь отправлять участников войны с белой Финляндией, людей с опытом.

В редакции «Правды» — все четко, оперативно. Проводим ночное совещание о том, как писателям работать в армии и во флоте. «Быть в массах, нести живое слово, описывать борьбу, отмечать героев, клеймить трусов, ликвидировать ложные слухи. Работать везде. Перо приравнено к штыку!»

Лебедев-Кумач мобилизован на Всесоюзное радио: нужны песни, стихи, фельетоны. [24]

Вот Вл. Ставский, — три советских и один монгольский орден на груди. «Иду от «Правды» на Западный фронт!» Выезжают, не теряя ни часа, товарищи Н. Вирта, Ал. Сурков, А. Безыменский. Готовы Е. Долматовский, К. Симонов. Присылает молнию-заявку Г. Фиш... Да всех разве перечислишь! Литература вся становится оборонной.

Встречаюсь с боевыми немецкими писателями-антифашистами. Глаза горят: «Рот фронт, геноссе! Пришел час!» Вот Фридрих Вольф — автор популярнейшего у нас и в АНглии, и США «Профессора Мамлока». Пишет, не разгибаясь, нужные материалы. А человек едва оправился после мучений и избиений во французском концлагере Вернэ, где просидел более семнадцати месяцев. «Меня, — говорит Вольф, — спасли советские товарищи... Все мои силы, вся жизнь -для СССР».

Работает напряженно Илья Эренбург. В течение одного дня он написал пять нужнейших острых, интересных листовок-обращений.

Работа советскими писателями начата! Мы будем вести ее неустанно.

Уезжать на фронт приходится не первый раз. Для меня эта война уже пятая по счету в жизни{3}. Но никогда не видел я таких глубоких, серьезных проводов, как в эти дни. Москва, впервые вся затемненная, настороженная. Могучий 5-миллионный город — центр революционного мира -по всем направлениям шлет, разряжает свою энергию. На вокзалах тысячи и тысячи людей. С песнями, в темноте, подходят колонны запасников. Радио передает сводки, инструкции ПВО. Женщины стоят у дверей вагонов и негромко беседуют с мужьями, братьями, сыновьями. Спасибо вам, любимые боевые подруги наши, за все, что вы сделали для нас в жизни. За ласку, верность, заботы, за готовность скромно, стойко заменить нас на многих постах.

Последние слова, скрытое волнение, скрытый душевный ток, который соединяет уезжающих и остающихся... «Пиши, милый!..» — «А вы тут тылы держите в порядке...» Свисток, поезд трогается, провожающие идут рядом, плотной массой. Лица еще не видны в синем, военном освещении... До свиданья, — до победы!.. [25]

Поезд за поездом... Окидываешь мысленным взором родную страну — от Камчатки до Карпат, от Мурманска до иранской и афганской границы. Миллионы людей занимают боевые посты... В гражданскую войну, — усталые, истощенные, цинготные, заблокированные со всех сторон, — мы сумели бросить 5-миллионную армию против пришельцев: тех же немцев и их подпевал. И победили! В эту войну мы двинем в дело гораздо большие силы. И опять победим! Техника наша в сравнении с прошлым удесятерена. Сверху донизу перестроив всю работу, взяв оборонные темпы, 200-миллионный СССР покажет миру, что такое народная война !

Стрелять, бить врага, нападать на его прорывающиеся авангарды, истреблять диверсантов — будут все, от мала до велика.

В вагоне завязываются душевные разговоры...Со мной почти сплошь военные моряки. Вспоминаем начало войны 1914 года. «Пьяных было много, сейчас не видно. В такие дни преступно выпивать».

Люди отдают себе отчет в обстановке. Немцев мы знаем давно, бивали их не раз и их тактику изучили. Вот разговор о немцах:

— Ну, ясно — будут оголтело кидаться на прорыв, распускать провокационные слухи, рвать связь, бросать парашютистов, наносить неожиданные удары то с воздуха, то подлодками и катерами. У них дельце рассчитано в надежде на «молниеносные» результаты, чтобы смять прикрытия границ, помешать нам провести мобилизацию.

— Точно!.. Только не на Бельгию, Голландию нарвались в этот раз. Тут СССР.

Вспоминаем попытку немцев прорваться в Прибалтику в 1918 году, геройскую оборону балтийских матросских отрядов. Были трудные времена, но народ как один поднялся... Памятна на всю жизнь ночь 23 февраля 1918 года, когда против немцев поднялся пролетарский Питер. В ту ночь и зародилась регулярная Красная Армия.

Поезд идет второй, третий день. Всюду запасники: четырнадцать возрастов, мужчины от 23 до 36 лет, миллионы людей в расцвете физических и духовных сил поднимаются на защиту родины. [26]

Мы не хотим и не допустим, чтобы фашистские сволочные типы с блондинистыми проборами шлялись по нашим городам. Мы не хотим, чтобы фашистская сволочь где-нибудь посмела запретить Пушкина (он имел примесь неарийской -негритянской крови) и сжечь его творения.

Мы знаем, что гитлеровская система натворила в Европе. Там искалечена жизнь добрых двенадцати стран. Сотни тысяч женщин оторваны от семей и отправлены в публичные дома — для фашистских «молодцов». Сотни тысяч мужчин оскоплены немцами, чтобы не могли воспроизводить новые поколения. Сотни тысяч людей хладнокровно перестреляны...

Мировая история не знает подобных преступлений.

На нас возложен долг — остановить преступников и обезвредить.

Каждый должен сказать сам себе, наедине со своей совестью:

— Я не потерплю фашистских злодеяний, обманов, насилий! Я готов к любой борьбе, на смерть. Я оберегу родину, помогу этим и народам Европы... Имя русского, имя советского человека должно стать и станет всемирным именем: победитель, спаситель культуры, права и свободы.

1 июля 1941 года
Наши войска стойко удерживали свои позиции, нанося танкам противника большой урон.
Из сообщения Совинформбюро
4 июля 1941 г.

Константин Симонов

Части прикрытия

«Наши части прикрытия, переходя в контратаки, задерживают противника до подхода наших главных сил».

Эту скромную, по-деловому звучащую фразу мы не раз читали в сводках Информбюро. [27]

Но что скрывается за этой фразой, какие подвиги, какая железная выдержка стоят за простыми словами — «задержать противника до подхода наших главных сил», — это не все себе ясно представляют.

Военный язык лаконичен. В приказе сказано — задержать противника. Но слово «задержать» в нашей армии значит -задержать во что бы то ни стало. Слово «драться» в нашей армии значит — драться до последней капли крови.

Части прикрытия — это значит части, которые приняли на себя первый удар врага, первыми прощупали его стратегию и тактику, первыми на ходу, во время боя, научились новым приемам борьбы с ним.

Они задержали врага, они совершали иногда дорого обходившиеся ошибки, они, исправляя эту ошибки, накопили новый боевой опыт, которым сегодня и завтра воспользуется вся армия для разгрома врага.

Это сделает наша армия, которая сосредоточилась и развернулась, пока части прикрытия выигрывали для нее время, — время, настоящая цена которому познается только на войне.

Армия развернулась, части прикрытия отведены в армейский тыл на несколько десятков километров. Но фронт и тыл — между ними в этой войне нет четкой границы.

По ночам, когда кругом тишина, можно слышать далекую канонаду тяжелых орудий. Это бьет наша корпусная артиллерия.

Когда начинает темнеть, в лесу мелькают белые отсветы — точка, тире, точка, тире, — это немецкие диверсионные группы пытаются снестись друг с другом или подать сигнал своим самолетам.

Огоньки быстро потухают, наша разведка научилась точно работать: на третьем тире сигналисту пришлось поднять руки вверх.

Части прикрытия комплектуются, восполняются потери. Взамен искалеченных в тяжелых боях орудий и пулеметов подвозятся новые.

Но если вы станете говорить с командирами и бойцами такой части, недавно вышедшей из боя, то меньше всего вы услышите разговоров о потерях; бойцы и командиры говорят об опыте боев, о слабых местах врага, о новой тактике, которую они выработали в боях и теперь применят [28] против него. И когда вспоминают о погибших товарищах, то вспоминают о них. не просто сожалея, а обсуждая и одобряя их поведение в бою, их опыт борьбы, который они ценой своей жизни передали другим.

Н-ский стрелковый полк вместе с другими полками дивизии был 22 июня поднят по тревоге и, приведя себя в боевую готовность, сделал за двадцать один час семидесятипятикилометровый марш.

Перегрузившись под обстрелом вражеской авиации на машины, полк на рассвете прибыл к месту сосредоточения.

Полк и подходившую танковую дивизию противника теперь разделяло расстояние всего в несколько километров.

С хода развернувшись, полк занял оборону вдоль покатого берега реки Ш.

Чтобы дать полку возможность окопаться, а гаубичному дивизиону занять выгодные огневые позиции, 2-й батальон был выброшен вперед.

На него была возложена почетная задача принять первый удар.

Стойкую пехоту, которая успела хоть немного закопаться в землю и укрепиться, трудно выбить с ее позиций, трудно, даже если против одного полка действует танковая дивизия.

Немцы понимали это не хуже нас, и пока полк окапывался, каждые пятнадцать минут над его головой с ревом пикировали чужие бомбардировщики.

Но расчет врага на панику, на замедление темпа оборонительных работ был сорван. Маскируясь, укрываясь за деревьями, ложась и снова вставая, бойцы хладнокровно и быстро продолжали свое дело. Не было ни беготни, ни беспорядочной пальбы из винтовок, каждый был занят своим делом: бойцы — своим, зенитчики — своим.

И надо сказать, что зенитчики в первом бою действовали довольно удачно.

Спокойно выждав секунды, когда бомбардировщики переходили в пике, расчет крупнокалиберных зенитных пулеметов посылал очереди прямо в лоб, в моторную группу фашистских машин.

Один за другим три бомбардировщика, горя и с грохотом ломая деревья, обрушились в лес. [29]

Тем временем 2-й батальон уже принимал неравный бой.

Противотанковые пушки били прямой наводкой по танкам. Отступая с рубежа на рубеж, пулеметчики метким огнем старались оторвать вражескую пехоту от танков, заставить ее лечь, не дать ей поднять головы.

Вот загорелся один танк, потом второй, третий, четвертый, остальные двигались уже медленнее, чем вначале, останавливаясь, чтобы пристреляться по нашим противотанковым пушкам, подтягивая свою не особенно храбро шедшую под огнем пехоту.

Между тем батальон, выполнив свою задачу и задержав противника, постепенно отходил за левый фланг полка.

К четырем часам дня бой разгорелся уже перед всем фронтом полка.

Теперь по числу атакующих танков уже легко на глаз можно было определить, что против нас в полном составе действует мотомеханизированная дивизия врага.

Узкая полоса реки с единственным мостом отделяла нас от противника. Танки, выходя на берег, стягивались к мосту, но жестокий артиллерийский огонь не пускал их на самый мост. Немецкая пехота, скопившись на опушке леса, пыталась короткими перебежками достичь берега реки и переправиться через нее вброд.

Загорелось еще несколько танков. С наших позиций было хорошо видно, как вела себя немецкая пехота. Под пулеметным огнем она пыталась, пусть медленно, но все-таки продвигаться.

Но когда справа и слева от нее черными факелами вспыхивали танки, она немедленно ложилась, и офицерам, видно, уже трудно было оторвать ее от земли.

Вера в эти стальные машины, с которыми до сих пор так легко доставались победы, эта вера, оказывается, имела свою оборотную сторону.

Машины горели одна за другой. Немецкая пехота не привыкла к этому, она боялась, она не хотела сама идти вперед. Пусть первыми пойдут танки.

И танки снова шли, и снова скучивались у моста, и снова загорались.

На помощь им пришла артиллерия. Подтянув к реке свою артиллерию танковой поддержки, немцы стали охотиться за нашими противотанковыми орудиями. [30]

Соединенными усилиями танков и артиллерии к вечеру половина наших пушек была выведена из строя.

Но недаром славится русская артиллерия. Остальные наши пушки нащупали позицию врага и метким огнем к ночи разбили восемнадцать орудий противника и зажгли шестнадцать танков.

Помогая артиллерии, пулеметчики четко били по смотровым щелям танков, ослепляя врага.

Но потери все-таки сказывались. Наш огонь был уже реже, и, пользуясь этим, части немецкой пехоты доползли до берега реки и начали переходить ее вброд.

Заметив это, вторая рота полка вылезла из укрытий и перешла в стремительную контратаку.

Испугавшись штыкового удара, немецкая пехота с поспешностью ретировалась на тот берег.

Было уже темно. На несколько минут наступило затишье.

Но ровно в десять часов вечера, видимо, отчаявшись овладеть нашими позициями с налету, противник подвез гаубичную артиллерию и открыл ураганный огонь.

Разрывы шли сплошным огневым валом с берега реки в глубь леса и с флангов к центру наших позиций.

Нужна была железная выдержка, чтобы высидеть под этим огнем, зорко наблюдая за каждым движением врага.

Под прикрытием огневого вала немецкая пехота стала переправляться через реку и скапливаться на том берегу.

Ровно в двенадцать часов ночи немцы перенесли артиллерийский огонь вглубь. Убежденные, что наши части уничтожены и деморализованы двухчасовым ураганным огнем, они наконец решили идти в атаку.

Но ровно в двенадцать часов командир полка, решив не дожидаться немецкой атаки, подтянул все силы, собрал всех уцелевших бойцов и, подняв их, с криком «ура!» сам повел в контратаку.

Грозное русское «ура» совершенно неожиданно обрушилось на переправившихся через реку немецких солдат.

Они в беспорядке, кто вброд, кто вплавь бросились обратно, не принимая штыкового боя.

Впрочем, далеко не все успели уйти за реку, многим поневоле пришлось все-таки испытать на себе силу русского штыка.

Так закончился этот трудный для полка день. [31]

Немецкая танковая дивизия была задержана на двенадцать часов. Было выведено из строя до тридцати танков и восемнадцати орудий противника.

Мы тоже понесли серьезные потери. Но как ни были они тяжелы, — бойцы в эту ночь чувствовали себя победителями. Разбитые немецкие танки и орудия, уничтоженная немецкая пехота — все это только половина победы. Второй половиной победы был выигрыш времени. Двенадцать часов военного боевого времени! Бойцы знали, там, сзади, развертываются главные силы, используя эти двенадцать часов, выигранных ими в кровавом бою.

К рассвету полк оставил этот лес, изрешеченный снарядами, изрытый воронками, точно пристрелянный немецкой артиллерией.

Полк отошел назад, на новый рубеж обороны, где завтра ему предстоял такой же жестокий и героический бой.

А в сводке Информбюро утром появилась скупая фраза: «В течение прошлого дня наши части прикрытия сдерживали наступление противника до подхода наших главных сил».

5 июля 1941 года
Героический подвиг совершил командир эскадрильи капитан Гастелло. Снаряд вражеской зенитки попал в бензиновый бак его самолета. Бесстрашный командир направил охваченный пламенем самолет на скопление автомашин и бензиновых цистерн противника. Десятки германских машин и цистерн взорвались вместе с самолетом героя.
Из сообщения Совинформбюро
5 июля 1941 г.

Петр Павленко, П. Крылов

Капитан Гастелло

На рассвете 6 июля на разных участках фронта летчики собрались у репродукторов. Говорила московская радиостанция, диктор по голосу был старым знакомым — сразу [32] повеяло домом, Москвой. Передавалась сводка Информбюро.

Диктор прочел краткое сообщение о героическом подвиге капитана Гастелло. Сотни людей на разных участках фронта повторяли это имя...

Еще задолго до войны, когда он вместе с отцом работал на одном из московских заводов, о нем говорили: «Куда ни поставь — всюду пример».

Это был человек, упорно воспитывающий себя на трудностях, человек, копивший силы на большое дело.

Чувствовалось — Николай Гастелло стоящий человек.

Когда он стал военным летчиком, это сразу же подтвердилось. Он не был знаменит, но быстро шел к известности.

В 1939 году он бомбил белофинские военные заводы, мосты и доты. В Бессарабии выбрасывал наши парашютные десанты, чтобы удержать румынских бояр от грабежа страны.

С первого же дня Великой Отечественной войны капитан Гастелло во главе своей эскадрильи громил фашистские танковые колонны, разносил в пух и прах военные объекты, в щепу ломал мосты.

О капитане Гастелло уже шла слава в летных частях. Люди воздуха быстро узнают друг о друге!

Последний подвиг капитана Гастелло не забудется никогда.

26 июня во главе своей эскадрильи капитан Гастелло сражался в воздухе. Далеко внизу, на земле, тоже шел бой. Моторизованные части противника прорывались на советскую землю. Огонь нашей артиллерии и авиация сдерживали и останавливали их движение. Ведя свой бой, Гастелло не упускал из виду и бой наземный.

Черные пятна танковых скоплений, сгрудившиеся бензиновые цистерны говорили о заминке в боевых действиях врага.

И бесстрашный Гастелло продолжал свое дело в воздухе. Но вот снаряд вражеской зенитки разбивает бензиновый бак его самолета.

Машина в огне. Выхода нет.

Что же, так и закончить на этом свой путь? Скользнуть, пока не поздно, на парашюте и, оказавшись на территории, [33] занятой врагом, сдаться в постыдный плен? Нет, это не выход.

И капитан Гастелло не отстегивает наплечных ремней, не оставляет пылающей машины. Вниз, к земле, к сгрудившимся цистернам противника мчит он огненный комок своего самолета. Огонь уже возле летчика. Но земля близка. Глаза Гастелло, мучимые огнем, еще видят, опаленные руки тверды. Умирающий самолет еще слушается руки умирающего пилота.

Так вот как закончится сейчас жизнь: не аварией и не пленом — подвигом.

Машина Гастелло врезается в «толпу» цистерн и машин -и оглушительный взрыв долгими раскатами сотрясает воздух сражения: взрываются вражеские цистерны.

Запомним имя героя капитана Николая Францевича Гастелло. Его семья потеряла сына и мужа; семья, Родина приобрели героя...

10 июля 1941 года

Николай Тихонов

Город в броне

По Неве в тумане проходят корабли. Глухо звучат шаги ночного дозора: улицы стали напоминать совсем другие времена. Голос времен, как эхо, живет в пространствах ночи.

Броневик Ильича у Финляндского вокзала в свете бледного прожектора и бронзовый Киров на Новой площади врезаются в самое сердце. И проспект имени Газа говорит о непреклонном комиссаре, улица Ракова — о человеке, прошедшем жизнь, состоявшую из смертельных опасностей, во имя победы народа; проспект Огородникова — о железном путиловском рабочем, беспощадно разившем врагов народа.

Площадь Жертв Революции, молчаливая и пустынная, напоминает о великом долге каждого ленинградца быть на боевом посту в городе, где рождалась революция, бороться за свободу, честь, счастье, за будущее, как боролись [34] они — павшие с оружием в руках, — и не бояться отдать, если нужно, жизнь за то, чтобы этот русский город был всегда русским, свободным, советским городом.

По улицам проходят обозы и пушки, проходят войска. С мужчинами рядом шагают женщины — сестры, жены. Так они пройдут до самого фронта. Фронт недалеко. И тут же под вой разрывов им скажут: довольно, вернитесь. Они ответят: мы остаемся, и останутся дружинницами. Будут выносить раненых и следить, чтобы их оружие было при них.

Город живет по-боевому. У бани женщины заинтересовались группой бородатых, серьезных людей с загорелыми, обветренными лицами.

— Откуда такие бородачи в наше время, да еще целая куча?

— Подождите, через часок все будем молодыми, — говорят, посмеиваясь, бородачи. Это партизаны пришли помыться, попариться, побриться, отдохнуть в городе.

Вот женщины, много женщин склонилось над шитьем. Почему такие серьезные у них лица, как будто они не шьют, а участвуют в сражении? Они приготовляют теплое белье, теплые вещи для бойцов. Все время открывается дверь, и новые и новые приносят узлы, чемоданы, пакеты с теплыми вещами, которые надо просмотреть, переделать, перешить. Зима на дворе. Наши бойцы ходят в теплой чистой одежде, в фуфайках, перешитых добрыми руками. У этих женщин не у всех родные на фронте, но у них нет деления на своего и твоего. Все фронтовые стали родными, все стали близкими.

На заводах делают боевое оружие, снаряды, на заводах работают на фронт. Со скрежетом разрывается в цехе снаряд. Мгновение замешательства. Раздается тихий, но твердый голос руководителя:

— Товарищи, фронт ждет нашей помощи!

— Люди становятся к станкам. Аварийная команда начинает исправлять повреждения.

А на фронте мастера огня засекают вспышки вражеских орудий, бьющих по городу. Ненавистью пылают сердца артиллеристов. Залп, еще залп — конец разбойничьей батарее. Летят в сторону колеса, головы и руки немецких бандитов, думавших внести замешательство в работу завода. [35]

Пробирается разведка. В ней все ленинградцы. Им знакома каждая дорога в этих местах. Люди сжимают оружие, как самое дорогое. Мстить, мстить врагу за все. За то, что сгорели пригородные чудные уголки, и за то, что убиты родные, истерзаны дети и женщины, за то, что в Пушкине на улице виселицы, и бомбы разбили большую залу Екатерининского дворца, за то, что бронзового позолоченного Самсона, украшение петергофских фонтанов, немцы распилили на части и увезли, за все страдания людей, за все поруганные памятники нашей родной старины, за ночные выстрелы по мирному населению — за все.

Тяжелые наши орудия бьют с фортов. И разбиваются немецкие штабы и танки, батареи и автоколонны. Скоро немецких трупов будет столько, что некогда будет их закапывать.

Высоко в небе, где так не нужна луна, все залившая своим равнодушным светом, скрываются немецкие стервятники. Они бросают бомбы Бомбы падают в каналы, взметывая воду выше домов. Бомбы ломают деревья, убивают старую ленинградскую слониху в зоопарке, падают на дома. Дома рушатся. Бойца аварийной команды вызывают на место попадания. Он видит, что завалило щель, где укрывались жильцы дома. Он работает без устали, осторожно и умело. Один живой ребенок извлечен из-под груд мусора и земли, второй, третий, четвертый, пятого он передает молча товарищам, и те чувствуют, что руки его ослабели.

— Заработался, устал?

Нет, на его руках лежит его 11-летняя дочь. Ее убили звери, умеющие летать. Начальник команды предлагает ему отдохнуть, прямо сказать — уйти со своим горем. Единственная дочь. Он говорит: нет, он не уйдет! Он будет работать. Его дочь умерла, но есть там, под землей, другие, живые, дети, их надо спасти, их можно спасти и их спасают.

Людей такого города нельзя сделать рабами. На родину нашу упало страшное, невыразимое простыми словами бедствие.

Нам много предстоит тяжелого. Надо пройти через все. Ничто не страшно человеку, стоящему за правду. Мы стоим за правду. В наш человеческий город пропустить зверей нельзя, мы их не пропустим! Их будут истреблять безжалостно, [36] беспощадно. С ними нет другого разговора, как разговор пулей и снарядом, танком и минометом.

Так пусть будет больше орудий, пуль, танков и минометов! Вот почему по улицам маршируют штатские люди с винтовками на плече. Они стали бойцами все до единого. Вот почему праздник мы празднуем за боевой работой. То, что добыто народной кровью и потом, не отдадим врагу. Это все надо защищать до последнего вздоха. Вот почему Ленинград темен и суров. К нему подкрался враг с ножом, чтобы перерезать горло спящему. Но он застал Ленинград бодрствующим. Горе врагу!

Какой веселый гомон бывал в Ленинграде перед Октябрьскими праздниками в мирные времена! Как светились его выпуклые, длинные, круглые огни, как играли их отсветы в каналах и в широкой Неве, сколько народу толпилось перед витринами магазинов! Детвора заполняла его скверы и парки. Долго за полночь проносились шумные трамваи, сияли окна, возвращались из театров и из гостей, встречаясь с ночной сменой идущих на заводы. Молодежь смеялась так заразительно, что самый суровый прохожий начинал невольно улыбаться. Нет, Ленинград не был холодным городом.

Это выдумали от зависти к его большим площадям и широким улицам, к его просторам и к его непрерывной деловой энергии.

Приезжие бегали на Неву в белые ночи, смотрели разведенные мосты с поднятыми, повисшими в небе стенами, любовались прекрасными лунными ночами и зимними морозами, колдовскими сумерками. Он был бесконечным. Трамвай шел по городу часами, и город не кончался. Заставы его -прежние окраины — никто бы из людей десятого года не узнал в сороковом... Так они выросли, сами стали городом, зажили богато и представительно.

Если смотреть на Ленинград с высот Пулковских холмов весенним вечером, то по всему горизонту лежал как бы огненный пояс. Золотая полоса огней с каждым годом все ближе продвигалась к югу, все ширилась и росла.

Теперь мы узнали, каков Ленинград во мраке затемнения. Узнали, как выглядят улицы без огней и без людей ночью. Как не нужна и прямо враждебна луна над городом. Как надо жить, стиснув зубы от великой ненависти к врагу, [37] отказаться от всех мелочей жизни, забыть беспечную суету и взять в руки оружие.

Страна наша стала вооруженным лагерем, Ленинград -ее передовой пост. На посту часовые не спят. И Ленинград стоит, как закованный в броню часовой, и зорко всматривается в туманную ночь, в которой притаился враг, беспощадный, настойчивый, кровожадный.

7 сентября 1941 года
В течение 8 сентября наши войска вели бои с противником на всем фронте. На Смоленском направлении двадцатишестидневные бои за г. Ельня под Смоленском закончились разгромом дивизии «СС»Y, 15-й пехотной дивизии, 17-й мотодивизии, 10-й танковой дивизии, 137, 178, 292, 268-й пехотных дивизий противника. Остатки дивизий противника поспешно отходят в западном направлении. Наши войска заняли г. Ельня.
Из сообщения Совинформбюро
8 сентября 1941г.

Владимир Ставский

Ельнинский удар

По обе стороны большака, тут и там, в ложбинах, в кустах, на обратных скатах бугорков и просто у обочины пути высятся штабеля снарядов, горки винтовочных патронов в картонной упаковке. Поодаль, на огневых позициях, видны орудия. В нескошенной ржи, в дубовых кустарниках, в окопах валяются винтовки, автоматы, пулеметы. И по тому, как все это брошено, оставлено, рассеяно, нетрудно понять, какая здесь была паника, в каком животном страхе, забыв обо всем, кроме собственной шкуры, удирали отсюда хваленые дивизии Гитлера.

Да и как им было не удирать! Обратите внимание: позиции противника все в воронках от разрывов наших снарядов. [38]

Все места, где был враг, исклеваны огнем нашей артиллерии. Овраги, канавы, долины у деревень — вернее, у пепелищ населенных пунктов, уничтоженных фашистами, — завалены трупами насильников, топтавших нашу священную землю.

Деревенька за деревенькой. У дворов — колхозники. Радостные возгласы слышны в вечернем воздухе. И тут же -сдавленное рыдание женщин, плач детей над пожарищами.

Все это — и сожженные деревни, и истоптанные вражескими, кованными в двадцать шесть гвоздей сапогами, поля и перелески, — все это свидетельствует о гнусном облике фашизма, все это вопиет о священном возмездии заклятым врагам.

Позади остались высотки. Впереди в котловине расположен город Ельня. Здесь, в Ельнинском районе, свирепствовали гитлеровские банды. Какими словами выразить, какими словами поведать о неслыханных преступлениях фашистских злодеев?! Город Ельня выжжен. По улицам, полным пепла, гари и смрада, ходят бездомные жители.

Красноармейцы собирают трофеи, закапывают вражеские трупы, восстанавливают взорванные мосты. Гром артиллерийской канонады доносится с запада за добрых два десятка километров. Там доблестные части наши продолжают громить врага. Здесь, в освобожденном от гитлеровских бандитов районе, началась новая, полная напряженных трудов и усилий страница жизни. Более полусотни сел и деревень отбито у врага. А Ельня, вся ельнинская округа вошли отныне в историю Великой Отечественной войны как места, где были ожесточенные бои и где наголову разбита крупная армейская группировка противника.

Ельня... Сюда после Смоленска ринулись фашистские орды. Здесь, в этом старинном русском городке, сходились многие пути. Отсюда шли большаки на север, на северо-восток, на восток и юго-восток. Отсюда, из этого узла дорог, гитлеровцы думали развивать наступление — двигаться на Москву и на юг.

Немецкое командование учитывало особый рельеф Ельнинского района. Окруженный высотами, покрытый лесными массивами, изрезанный оврагами, Ельнинский район казался противнику особенно удобным для сосредоточения крупных сил.

Не останавливаясь перед потерями, устлав пути к Ельне [39] трупами и залив кровью своих солдат, фашистское командование добилось захвата Ельнинского района. Это было в июле. С тех пор противник не прошел дальше ни шагу. Советское командование разгадало его замыслы. Оно в полной мере оценило все значение Ельни и ее района, поставив задачу: разгромить здесь врага.

После вдумчивой подготовки и выработки плана действий наши войска перешли в наступление. Удар был рассчитан методично и точно. Нанесен он был неотразимо. В первые же дни оказались разгромленными части 10-й танковой дивизии врага. Наши воины под командованием энергичного и веселого украинца полковника Утвенко растрепали и уничтожили полки 15-й дивизии противника, захватив при этом тяжелые орудия, боеприпасы и пленных. К слову сказать, эти орудия были обращены в сторону врага.

Умело и доблестно действовали части полковника Миронова, командиров Некрасова и Батракова.

Гитлеровцы перешли к обороне. На командных высотах они создали крупные узлы сопротивления, построили окопы, дзоты, проволочные заграждения. В их блиндажах были не только бревенчатые перекрытия, накаты и полутораметровые настилы земли, но и рельсовые перекрытия. Несмотря на все это, враг нес огромные потери от нашего артиллерийского огня.

Я говорил с пленными. Они рассказывали, что советский артиллерийский огонь подавляет их морально, уничтожает в их убежищах и укрытиях.

Однако в эти дни вражеская группировка полностью еще не была разгромлена. Главное командование фашистской армии, придававшее большое значение району Ельни как выгоднейшей позиции для дальнейшего наступления, стремилось любой ценой удержать в своих руках этот район. Оно подтягивало сюда все новые дивизии.

После короткой передышки наши части с новыми силами ринулись на врага. Пехота, артиллерия, танки и авиация действовали согласованно. В первых числах сентября этот натиск особенно усилился. И вражеские дивизии дрогнули под нашими могучими ударами.

В ночь на 5 сентября под покровом темноты, оставив обреченных на смерть автоматчиков и минометчиков для [40] прикрытия, открыв яростный артиллерийский и минометный огонь по нашим частям, захватчики в беспорядке и панике отступили.

В боях под Ельней беззаветную преданность Родине проявили бойцы, командиры и политработники. Воодушевленные высоким чувством советского патриотизма, священной ненавистью к фашизму, они нанесли гитлеровским ордам могучий удар.

9 сентября 1941 года
В течение ночи на 19 сентября наши войска вели бои с противником на всем фронте и особенно ожесточенные под Киевом.
Из сообщения Совинформбюро
19 сентября 1941 г.

Борис Лапин, Захар Хацревин{4}.

Киев в эти дни

— Проезда нет! — говорит постовой. Мы слезаем с грузовика и некоторое время идем вдоль оврага.

Вот он — передний край киевской обороны. За нашей спиной город. Неровная линия башен и крыш. Дорога ведет прямо к немецким позициям. Она желта и светится на солнце. С тех пор как немцы подошли к Ирпеню, по этому участку шоссе никто не ездит.

Немного правее чернеет роща, откуда наблюдают неприятельские «кукушки». Их сейчас не слышно и не видно, однако разнообразные признаки — неурочный крик болотной выпи, шумный взлет птиц над верхушками деревьев и подозрительная точность внезапного минного обстрела — доказывают присутствие врага.

С наблюдательного пункта батальона открывается перекопанное поле, кирпичные службы разрушенного немцами совхоза. [41]

Героические защитники Киева сидят в земляных укрытиях. Разрывы мин слышны метрах в семидесяти. Иногда дальше, иногда совсем близко. Сейчас минометный и орудийный огонь довольно силен. Он умолкает неожиданно и сразу. Проходит минут десять, и бойцы понемногу начинают высовываться из щелей.

У немецких обстрелов есть свои приливы и отливы. Впрочем, этому своеобразному расписанию не следует доверяться.

— Тут обычный прием, — говорит лейтенант, вглядываясь через бинокль в серые крыши совхоза. — Создают видимую регулярность, а потом обрушиваются внезапным ударом.

Четверть часа спустя возвращаются разведчики, посланные в рощу. Они захватили шестерых немецких автоматчиков. Один из них, совершенно очумевший от неожиданности, бормочет:

— Русски! Я за русски, — и крайне удивлен, что ему не верят.

Немцев допрашивают, потом усаживают на грузовик, чтобы отвезти в город.

— Наконец увидят Киев, который они так хотели посмотреть, — иронически замечает лейтенант. — Они ведь туристы — эта сволочь. Особенно тот высокий. У него в бумажнике коллекция фотографий. Штук сорок. Развалины улиц и женские трупы. Он побывал уже в пяти странах.

Фашистские автоматчики одичали от многодневных блужданий по лесу. Небритые, с землистыми щеками и испуганными оловянными глазами. Особенно досталось им на прошлой неделе, когда они попали под жестокий артиллерийский огонь.

Лейтенант показывает нам оборонительные сооружения города. Десятки тысяч горожан в течение двух месяцев работали здесь, копали рвы, сооружали завалы, строили заграждения и блиндажи. Машина движется через пригородный лес медленно, как сквозь джунгли. Вокруг желтые стволы сосен с зарубками для стока смолы, поваленные деревья, ямы, надолбы, противотанковые рвы. На повороте дороги лес кончается, и шоссе входит в город параллельно с линией трамвая.

Прекрасен Киев в сентябрьские дни. На каштанах и липах пробиваются первые желтью листья. Их подожгла осень. [42]

На тротуарах новая киевская толпа — ополченская, в военных гимнастерках. Вы встретите много неожиданного в этом суровом городе, где мостовые перегорожены баррикадами.

Как всегда, многолюден и шумен Крещатик. По утрам его поливают из шлангов, моют и скребут. Только теперь этим занимаются не мужчины, а женщины. Иногда на Крещатике слышен голос радиорупора: «Внимание, говорит штаб местной противовоздушной обороны Киева». Над городом фашистские самолеты, обстреливаемые зенитной артиллерией.

Мы приходим на наблюдательный пункт летчиков, расположенный внутри города, к полковнику Зеленцову. Здесь днем и ночью бдительно следят за вражескими самолетами. Они еще далеко от Киева, когда посты оповещают об их появлении. Динамик на наблюдательной площадке сообщает цифры, указывающие, где находятся самолеты. Спустя минуту звонит телефон: наши истребители вылетели им навстречу.

Много дней немцы охотятся за киевским железнодорожным мостом. Они регулярно бьют по нему из орудий, но повредить его не удалось. «Мост цел, голубчик, по нему открыто движение, он, как острие бритвы — в него не попадешь», — с гордостью говорят киевляне.

Военный закал, патриотическая решимость растут в Киеве с каждым днем.

Начались занятия в школах. Дети учатся прилежно, старательно, но старшеклассников тянет туда, на окраины и пригороды, откуда доносятся глухие удары орудий, где вспыхивает внезапный огонь ночного боя.

— У меня вчера шесть ребят собрались бежать на фронт. Все возбуждены. Один говорит: «Пустите бить фашистов, буду шесть дней воевать, а седьмой учиться», — рассказывала нам учительница истории Анна Федоровна Русова.

Несколько дней назад по Крещатику своим ходом прошел захваченный под Киевом тяжелый немецкий танк. На брюхе танка была нарисована военная эмблема: буйвол с задранным вверх хвостом. Танк этот теперь стоит в городском саду...

Мы проходим по рабочему поселку. [43]

С главной улицы, где дребезжит трамвай, сворачиваем в боковые улочки. Дома деревянные, со скамейками возле калиток. Голые песчаные холмы желтеют сразу за крышами домов. Во всех переулках баррикады, построенные руками местных жителей. Никто не остался в стороне от оборонных работ.

Вот это и есть сегодняшний Киев — суровый, трудовой, яростный, бессмертный советский город. И ополченцы, и санитарки, выносящие раненых, и старые рабочие-арсенальцы, снова приготовившиеся к боям по прошествии двадцати с лишним лет и нацепившие на пояс связки гранат, и пушки, стоящие в глубине дворов, и части Красной Армии, и скверы, и очередь у кассы цирка, — все это наш Киев, героический Киев.

18 сентября 1941 года

Корней Чуковский

Госпиталь № 11

Еще так недавно на этих веселых лужайках кувыркались и барахтались дети. Здесь, под старинными липами, был летний санаторий для школьников.

А теперь по тем же столетним аллеям медленно ковыляют раненые — в длинных халатах, на костылях, с забинтованными головами и руками.

Издали они показались мне такими печальными. Я пришел сюда как друг-писатель, чтобы прочитать им стишок или отрывок из повести, но что я прочту этим «несчастным страдальцам», чем отвлеку их от их тяжелого горя?

Я подошел ближе и с изумлением увидел, что никаких «печальных страдальцев» здесь нет. Загорелые круглые лица, простодушные, чуть-чуть озорные глаза.

Неужели эти улыбающиеся, спокойные, ясноглазые люди только что были в огне самой кровопролитной и беспощадной войны, какой еще не знала мировая история?

С громким крестьянским смехом слушают они носатого гиганта, который, опираясь на два костылька, рассказывает им историю о каком-то «проклятом козле»: [44]

— Не отходит, бродяга, от меня ни на шаг. Я в канаву, и он в канаву. Я в огороды, и он в огороды. Что ты будешь делать с проклятым козлом!

Мне объясняют, что этот гигант — минометчик Семен Захарчук, бежавший из фашистского плена. Бежал он два дня и три ночи, прячась в кустах и оврагах, и все сошло бы отлично, да пристал к нему чей-то козел.

— Я его и палкой, и камнем, а он вроде влюбился в меня...

И Захарчук с неотразимым украинским юмором рассказывает, как он привязал своего спутника к дереву и был счастлив, что может бежать без него, а наутро, проснувшись во ржи, опять увидел над собой его бороду...

Слушатели смеются без удержу, и такой же могучий смех слышится в той толпе, которая обступила садовый бильярд и следит за чемпионатом двух дюжих танкистов, орудующих костылями, как киями.

И уже не смех, а громкий хохот сотрясает ту группу бойцов, которая затеяла игру «бери-кури»: между двумя деревьями протянули веревку, а к этой веревке прикрепили на тоненьких ленточках коробки с папиросами «Казбек». Желающий добыть папиросы вооружается ножницами, ему завязывают глаза полотенцем, заставляют покружиться на месте и гогочут как гуси, когда, сбившись с дороги, он режет ножницами не ленту, а воздух.

И я вспоминаю, что здесь же, на этой самой лужайке, месяца два назад, в эту самую игру точно так же играли дети — только вместо папирос были лакомства.

Видно, и вправду у всех мужественных и сильных людей всегда есть в душе что-то детское.

Я расспрашиваю их о боях, в которых они принимали участие. Но, как все истинно бесстрашные люди, они очень неохотно говорят о себе, о своих героических подвигах.

— Ну-ка, сержант Толстяков, расскажи, как ты спас командира! — говорит одному раненому доктор.

Толстяков густо краснеет и машет рукой: стоит ли говорить о таких пустяках! И лишь от его товарищей я узнаю, что, когда одиннадцатого августа немцы окружили его взвод и открыли ураганный пулеметный огонь. Толстяков вместе с другом своим Максименко пошел почти на верную [45] смерть и вывел из немецкого кольца тяжелораненого лейтенанта товарища Аркина.

Во время рассказа он небрежно и равнодушно пожимает плечами, энергично показывая всей своей мимикой, что он не придает своему подвигу никакого значения.

— Вы, — говорит он, — лучше спросите у Миши Ельцова, как он доставил под немецкими выстрелами в свое минометное гнездо десять мин.

Обращаемся к Мише Ельцову, но Миша Ельцов принимает такое же равнодушное выражение лица и даже пренебрежительно выпячивает нижнюю губу, когда какой-то очевидец рассказывает о его геройском поступке. Когда же мы просим его, чтобы он сам рассказал о себе, он встает и начинает нараспев говорить, словно читая стихи, что все дело не в нем, а в его товарищах, Моргуне и Попкове, которые, найдя его в овраге, перевязали ему правую руку, привели его в чувство и проводили в санитарную часть.

Таков стиль разговора, установленный этим коллективом бойцов, — ни за что не говорить о себе.

Оказывается, гигант Захарчук, изображая козла чуть ли не единственным героем своей эпопеи, был верен этому же суровому стилю. Его боевые товарищи сообщают о нем, что, убегая из плена, он уложил двух или трех часовых, поджег захваченную немцами солому и доставил командованию какие-то важные сведения, но Захарчук об этом -ни гугу!

Мне хотелось расспросить их еще о многом, но тут из города прибыл автобус и привез труппу актеров Малого Академического театра, одного из лучших советских театров. Они приехали «дать раненым спектакль». Бойцы поспешили в клуб, и скоро оттуда послышался знакомый жизнерадостный смех.

Если бы нужно было определить одним словом то чувство, которое выносишь из этого госпиталя, я сказал бы: чувство оптимизма. У этих людей нет ни тени сомнения в том, что они победят. Залечив раны, они, в огромном своем большинстве, снова уйдут на фронт — мужественные, простодушные, несокрушимо-спокойные, сплоченные люди, готовые отдать свою жизнь, чтобы спасти родину и все человечество от тирании озверелого врага.

Сентябрь 1941 года
[46]

Михаил Шолохов

По пути к фронту

Вооруженные карандашами, записными книжками и ручными пулеметами, мы едем на автомобиле к линии фронта, обгоняя множество грузовых автомашин, везущих к передовым позициям боеприпасы, продовольствие, красноармейцев.

Все машины искусно замаскированы ветвями берез и елей, и когда смотришь с холма вниз на дорогу, создается впечатление, будто в сказочный поход с востока на запад движутся, переселяясь куда-то, кусты и деревья. В движении — целый лес!

С запада все слышнее доносятся громовые раскаты артиллерийской канонады. Близок фронт, но по-прежнему машут желтыми и красными флажками красноармейцы-регулировщики движения, так же стремительно движется поток грузовых автомашин, а по бокам дороги грохочут гусеницами мощные тракторы-тягачи.

Предупрежденные, что в любой момент можно ожидать нападения с воздуха, я и мои спутники по очереди ведем наблюдения, стоя на подножке автомобиля, но немецкие самолеты не появляются, и мы без помех продолжаем поездку.

Мне, жителю почти безлесных донских степей, чужда природа Смоленской области. Я с интересом слежу за разворачивающимися пейзажами. По сторонам дороги зеленой стеной стоят сосновые леса. От них веет прохладой и крепким смолистым запахом. Там, в лесной гущине, полутемно даже днем, и что-то зловещее есть в сумеречной тишине, и недоброй кажется мне эта земля, покрытая высокими папоротниками и полусгнившими пнями.

Изредка на поляне, поросшей молодыми березками и осинником, ослепительно вспыхнет под солнцем и промелькнет куст красной рябины, и снова с двух сторон обступают нас леса. А потом в просвете вдруг покажется холмистое поле, вытоптанные войсками рожь или овес, и [47] где-нибудь на склоне черными пятнами выступят обуглившиеся развалины сожженной немцами деревни.

Мы сворачиваем на проселочную дорогу, едем по местности, где всего несколько дней назад были немцы. Сейчас они выбиты отсюда, но все вокруг еще носит следы недавних ожесточенных боев. Земля обезображена воронками от снарядов, мин, авиабомб. Воронок этих множество. Все чаще попадаются пока еще не прибранные трупы людей и лошадей. Сладковато-приторный трупный запах все чаще заставляет задерживать дыхание. Вот неподалеку от дороги лежит вздувшаяся гнедая кобылица и рядом с мертвой матерью — мертвый крохотный жеребенок, успокоенно откинувший пушистую метелку хвоста. И такой трагически ненужной кажется эта маленькая жертва на большом поле войны...

На скате холма — немецкие групповые и одиночные окопы, блиндажи. Они взрыты нашими снарядами. Торчат из-под земли расщепленные бревна накатов, возле брустверов валяются патронные гильзы, пустые консервные банки, каски, бесформенные клочья серо-зеленых немецких мундиров, обломки разбитого оружия и причудливо изогнутые оборванные телефонные провода. Прямым попаданием снаряда уничтожен пулеметный расчет вместе с пулеметом. В дверях сарая неподалеку от окопов видно исковерканное противотанковое орудие. Страшная картина разрушения, причиненного шквалом огня советской артиллерии.

Село, за овладение которым несколько дней шли упорные бои, находится по ту сторону холма. Перед уходом немцы выжгли его дотла. Внизу через небольшую речушку красноармейцы-саперы возводят мост. Пахнет свежей сосновой стружкой, речным илом. Саперы работают без рубашек. Загорелые спины их лоснятся от пота и блестят на солнце так же, как и свежий тес мостового настила.

Осторожно переезжаем речку по уложенным в ряд бревнам. Грязь по сторонам взмешена гусеницами танков и тракторов. Въезжаем в то, что недавно называлось селом. По сторонам обгорелые развалины домов, торчат одни печные задымленные трубы. Груды кирпича на месте, где недавно были жилища, обгорелая домашняя утварь, осколки [48] разбитой посуды, детская кроватка с покоробившимися от огня металлическими прутьями.

На мрачном фоне пожарища неправдоподобно, кощунственно красиво выглядит единственный, чудом уцелевший подсолнечник, безмятежно сияющий золотистыми лепестками. Он стоит неподалеку от фундамента сгоревшего дома, среди вытоптанной картофельной ботвы. Листья его слегка опалены пламенем пожара, ствол засыпан обломками кирпичей, но он живет! Он упорно живет среди всеобщего разрушения и смерти, и кажется, что подсолнечник, слегка покачивающийся от ветра, — единственное живое создание природы на этом кладбище.

Однако это не так: оставив машину, мы тихо идем по улице и вдруг видим на черной обгорелой стене желтую кошку. Она мирно умывается лапкой. Она ведет себя так, как будто вовсе не являлась свидетельницей страшных событий, лишивших ее и крова, и хозяев. Но, завидев нас, она на секунду неподвижно замирает, а затем, сверкнув, как желтая молния, исчезает в развалинах.

Две одичавшие курицы — две вдовы, оставшиеся без своего петуха и подружек, — не подпустили нас даже на сорок метров. Они мирно добывали себе корм, роясь на вытоптанном огороде, но как только увидели людей в одежде цвета хаки, без крика метнулись в сторону и тотчас исчезли.

— Они по птичьей неопытности не разобрались в форме и приняли нас за немцев, — сказал один из моих спутников -участник недавних боев.

Он рассказал, что немцы в занятых деревнях устраивают настоящую охоту на домашних гусей, уток и кур. Коров и свиней режут в хлевах, а птицу, которую трудно изловить, стреляют из автоматов.

— Эти пеструшки несомненно побывали под огнем, им надо простить их чрезмерную осторожность, — улыбаясь, заключил он свой рассказ.

Удивительно трогательна привязанность у животных и птиц к обжитому месту. В этом же селе мне пришлось видеть разрушенную немецкими снарядами церковь и стайку голубей, сиротливо вившуюся над развалинами. Они жили, вероятно, на колокольне, но, лишившись приюта, все же не покинули родного места. Небольшая собачонка в одном [49] из переулков поползла нам навстречу, униженно виляя хвостом. У нее не оказалось того, что называется собачьим достоинством, но мужество, необходимое, чтобы одной приходить из леса к родному пепелищу, она сохранила. На окраине села, в коноплянике, мы вспугнули стаю воробьев. Это были вовсе не те оживленные, хлопотливо чирикающие воробьи мирного времени, которых мы привыкли видеть прежде. Молчаливые и жалкие, они покружились над сожженным селом, затем вернулись и, нахохлившись, расселись на стеблях конопли.

Впрочем, у местных колхозниц эта тяга к родному месту, на котором прожита жизнь, столь же сильна. Мужчины ушли на фронт, женщины и дети с приходом немцев попрятались в окрестных лесах. Сейчас они вернулись в сожженные деревни и потерянно бродят по развалинам, роются на пожарищах, разыскивая хоть что-либо уцелевшее из домашнего скарба. На ночь они уходят в леса, красноармейцы резервных частей кормят их за счет ротных котлов, дают им хлеба, а днем они снова идут в деревни, как птицы вьются у своих разрушенных гнезд.

В соседней, тоже выжженной деревушке, я видел несколько колхозниц и детей, помогавших матерям разыскивать на пожарищах уцелевшие вещи. Одна из женщин на мой вопрос, как теперь она думает жить, ответила:

— Прогоните проклятых немцев подальше, а за нас не беспокойтесь, заново построимся, сельсовет поможет, кое-как проживем.

Серые от золы и пепла, измученные лица и воспаленные глаза детей и женщин надолго остались в моей памяти, и я невольно думал: «Какой же тупой, дьявольской ненавистью ко всему живому надо обладать, чтобы стирать с лица земли мирные города и деревни, без смысла, без цели подвергать все разрушению и огню».

Мы проехали еще одну деревню, и снова нас окружили леса, затем промелькнули поля с неубранным хлебом, участок отцветшего льна, с сохранившимися кое-где голубенькими цветочками, часовой-красноармеец возле дороги и предостерегающая надпись на столбике, торчащем изо льна: «Поле минировано».

При отступлении немцы минировали дороги, обочины дорог, брошенные автомашины, собственные окопы и даже [50] трупы своих солдат. Наши саперы заняты очисткой от мин взятой территории, всюду видны их согнутые ищущие фигуры, а пока на минированных участках осторожно, впритирку, разъезжаются машины и повозки, и расставленные кругом часовые внимательно следят, чтобы никто не удалялся в опасных местах от дороги.

Все сильнее нарастает ревущая октава артиллерийского боя, и вот уже можно различить сладостный нашему слуху гром советских тяжелых батарей.

Вскоре мы находимся в расположении одной из частей нашего резерва. Совсем недавно эти люди были в бою, а сейчас около землянки вполголоса наигрывает гармошка, человек двадцать красноармейцев стоят, собравшись в круг, весело смеются, а посредине круга выхаживает молодой коренастый красноармеец. Он лениво шевелит крутыми плечами, и на лопатках его зеленой гимнастерки отчетливо белеют соляные пятна засохшего пота. Задорно похлопывая по голенищам сапог большими ладонями, он говорит своему товарищу, высокому нескладному красноармейцу:

— Выходи, выходи, чего испугался? Ты Рязанской области, а я — Орловской. Вот и попробуем, кто кого перепляшет!

Но скоро короткие сумерки затемняют лес, и в лагере устанавливается тишина. Завтра с рассветом нам предстоит поездка в ведущую наступление часть командира Козлова.

Сентябрь 1941 года

Лидия Сейфуллина

Три письма

Что может быть для матери дороже человека, рожденного ею? Какая любовь сильней, глубже и выше материнской? Война с гитлеровской Германией показала, что существует в человеческой жизни еще более самоотверженная любовь. Это — любовь к Родине, к своему народу в целом. На огромном пространстве СССР, в больших городах и самых малых селениях, одним стремлением полна сейчас душа советских матерей. О нем говорят их письма к сыновьям [51] на фронт. Три таких письма лежат передо мной. Первое послала крестьянка Ярина Севастьяновна Барановская. Эта многодетная мать прожила длинную и трудную жизнь. Но старческого слабосилия нет в ней. Спокойное здоровое мужество звучит в ее словах, перед ее мысленным взором проходят лишения и беды прожитых лет и счастье матери, вырастившей крепких, бодрых детей. Вспоминаются ей их младенческие игры, перенесенные ими болезни, торжество и заботы их личной жизни. А теперь они на фронте, в жестокой боевой страде. Чуть дрогнуло сердце, но воспрянуло от другого воспоминания. Высохли выступившие на глазах слезы. Как счастливо жила она в достоинстве своей чистой, честной старости на хуторе Гоглове, в колхозе имени Сталина. На склоне дней она увидела крепкую зажиточность и довольство своей страны. Но вторгся страшный враг в пределы СССР. Мародеры и насильники несут гибель нашему народу. И рука старой колхозницы крепнет в твердом наказе своим сыновьям:

«Мне, как матери, вырастившей семь сыновей, было жалко расставаться со своими птенцами. Но интересы родины выше всего. Я знаю, что мои сыны ушли защищать счастье советского народа. И это дает мне, как матери, успокоение. Родным сыновьям я наказываю быть достойными своего дяди, моего брата, погибшего во время войны с германцами, быть достойными своего брата Степана Барановского, награжденного медалью «За отвагу», участника боев с белофиннами. Помните, дети, отец ваш до Октября батрачил, ходил по найму и зарабатывал кусок хлеба. Он не мог получить образования даже за один класс. Вы же все получили образование в Советской стране, стали командирами, инженерами, студентами, квалифицированными рабочими. Родина позаботилась о вас, и вам есть за что быть благодарными ей. Убеждена, что вы, сыны, выполните и выполняете свой долг перед родиной, перед партией...»

Из Калининской области, из деревни Бурково Кимрского района доносится на фронт горячий завет другой старой матери:

«Дорогие мои сыновья, Миша и Ваня! Это вам передает привет ваша маманя. Я жива и здорова. Дети мои, Миша и Ваня! Бейте изверга-врага! Сыны мои любимые, бейте его за вашего отца, который погиб в пятнадцатом году. Сыны [52] мои! Будьте такими, как был ваш отец, стойкими и верными своей родине. Буду ждать вас с победой и с наградой.

Ваша маманя».

Над простыми, даже наивными словами этой «мамани» встает волевое лицо матери-патриотки. Глухой ночью или в призрачный час предрассветный не раз просыпалась она в тоске и в страхе за своих детей. Но пламенная стойкая вера в необходимую и обязательно грядущую победу вливала новую бодрость в ее усталое сердце. С предельной нежностью к сыновьям она молит их об одном: будьте беспощадны к врагу! Это сочетанье женственной мягкости с грозным требованием выполнения неуклонного гражданского долга необычайно волнует душу своей святой отвагой.

В Саратове мать Володи Блинова долго искала слова, чтобы письмом своим к его бодрости прибавить свою. И вдохновенное это желание, неожиданно для нее самой, вылилось в стихотворные строчки.

«Сын родной, дорогой!
Ты — один у меня.
Ты на фронте сейчас
Бьешь фашиста-врага.
Будь всегда впереди!
Я тужу лишь о том,
Что нет сил у меня,
Я пошла бы на фронт
Бить фашиста-врага».

Три письма из многих тысяч таких же простых, безыскусственных, неярких словесно, но полных внутренней силы, — как они величавы в глубокой своей сущности! Не пошлет мать своего сына в неправый бой. Его честь для нее дороже собственной своей. Его смерть для матери -неизбывное горе. Подлинно свят тот бой, в который она сама посылает кровного сына, плоть от плоти своей, кость от кости своей. Справедлива, счастлива и победоносна страна, которой матери отдают самую священную свою любовь. Ни одному врагу, какой бы технической мощью он ни обладал, не подмять, не сокрушить, не победить такой страны!

19 сентября 1941 года
[53]
В течение 21 сентября наши войска вели бои с противником на всем фронте. После многодневных ожесточенных боев наши войска оставили Киев.
Из сообщения Совинформбюро
21 сентября 1941 г.

Илья Эренбург

Киев

Я родился в Киеве на Горбатой улице. Ее тогда звали Институтской. Неистребима привязанность человека к тому месту, где он родился. Я прежде редко вспоминал о Киеве. Теперь он перед моими глазами: сады над Днепром, крутые улицы, липы, веселая толпа на Крещатике.

Киев звали «матерью русских городов». Это — колыбель нашей культуры. Когда предки гитлеровцев еще бродили в лесах, кутаясь в звериные шкуры, по всему миру гремела слава Киева. В Киеве родились понятия права. В Киеве расцвело изумительное искусство — язык Эллады дошел до славян, его не смогла исказить Византия. Теперь гитлеровские выскочки, самозванцы топчут древние камни. По городу Ярослава Мудрого шатаются пьяные эсэсовцы. В школах Киева стоят жеребцы-ефрейторы. В музеях Киева кутят погромщики.

Светлый пышный Киев издавна манил дикарей. Его много раз разоряли. Его жгли. Он воскресал. Давно забыты имена его случайных поработителей, но бессмертно имя Киева.

Здесь были кровью скреплены судьба Украины и судьба России. И теперь горе украинского народа — горе всех советских людей. В избах Сибири и в саклях Кавказа женщины с тоской думают о городе-красавце.

Я был в Киеве этой весной. Я не узнал родного города. На окраинах выросли новые кварталы. Липки стали одним цветущим садом. В университете дети пастухов сжимали циркуль и колбы — перед ними открывался мир, как открываются поля, когда смотришь вниз с крутого берега Днепра.

Настанет день, и мы узнаем изумительную эпопею защитников [54] Киева. Каждый камень будет памятником героям. Ополченцы сражались рядом с красноармейцами, и до последней минуты летели в немецкие танки гранаты, бутылки с горючим. В самом сердце Киева, на углу Крещатика и улицы Шевченко, гранаты впились в немецкую колонну. Настанет день, и мы узнаем, как много сделали для защиты родины защитники Киева. Мы скажем тогда: они проиграли сражение, но они помогли народу выиграть войну.

В 1918 году немцы тоже гарцевали по Крещатику. Их офицеры вешали непокорных и обжирались в паштетных. Вскоре им пришлось убраться восвояси. Я помню, как они убегали по Бибиковскому бульвару. Они унесли свои кости. Их дети, которые снова пришли в Киев, не унесут и костей.

Отомстим за Киев — говорят защитники Ленинграда и Одессы, бойцы у Смоленска, у Новгорода, у Херсона. Ревет осенний ветер. Редеют русские леса. Редеют и немецкие дивизии.

Немцы в Киеве — эта мысль нестерпима. Мы отплатим им за это до конца... Как птица Феникс, Киев восстанет из пепла. Горе кормит ненависть. Ненависть крепит надежду.

27 сентября 1941 года

Федор Панферов

Подарки

Как-то необычайно из Москвы, с ее красивых улиц попасть вот в этот блиндаж — подземное царство. Но здесь, на передовой линии фронта, блиндаж считается самым комфортабельным местом: над тобой березовый в три-четыре яруса потолок, выше над потолком проносятся с воем снаряды, где-то совсем недалеко с треском рвется минометный огонь, строчат пулеметы, а тут, в блиндаже, ты можешь читать, писать, отдыхать. Но все это в какой-то свободный час, а в остальное время не до этого: на передовой линии идет жесточайший бой. Только несколько часов тому назад у немцев-фашистов отбита высота, и майор Шитов, [55] командир полка, решив передохнуть часок-другой, с несколькими бойцами вошел в блиндаж.

Странно, когда он входил через узкую щель в блиндаж, он показался огромным, высоким и широкоплечим, но вот он сел за столик против нас, и мы видим — он маленький, а загорелое, обветренное лицо у него улыбчивое, глаза синие, какие-то детские. Но это тот самый Шитов, который отбил уже не одну высоту у фашистов, тот самый Шитов, за которым постоянно охотятся немцы и которого боятся, хуже чем минометного огня.

Он сел за столик и сразу заговорил:

— Знаете, чего бы я сейчас хотел? Забраться в ванну, затем в чистую постель и спать... недели две-три. Ну, чего нет, того нет.

В эту самую секунду бойцы внесли в блиндаж длинный ящик, и один из них, вытянувшись перед Шитовым, улыбаясь во все лицо, отрапортовал:

— Опять, так сказать, подарки, товарищ майор.

— Ну-у! Интересно. Что же сегодня прислали? — и пока бойцы открывали ящик, Шитов достал из угла прекрасное байковое одеяло, теплое белье и, разложив это на столе, задорно спросил. — Знаете, откуда это чудесное прислали? Э-э-э! Не догадаетесь. С Сахалина. Понимаете, с острова Сахалина. А это вот, — он выдвинул перед нами кульки с сушеными фруктами, — из Ташкента, — и взяв пригоршню, глубоко вдохнув запах фруктов, добавил. — Ох, как пахнет от них солнцем.

Пока Шитов рассказывал нам все это, бойцы открыли ящик. В ящике оказались самые простенькие вещи — карандаши, письменная бумага, конвертики, конфеты, затем платочки, сумочки для табака. По всему было видно, что все это и шили, и укладывали весьма неопытные, но любовные руки: конфеты лежали рядом с табаком, платочки, сумочки расшиты вкось и кривь — косые зайчики, цыплятки, петушки.

Бойцы вместе с Шитовым смеются, отыскивая письма или записочки. Но ни письма, ни записки нет. Посмотрели на верхнюю крышку ящика, там и обратного адреса нет.

— Жаль. Видимо, забыли, — с грустью произнес Шитов, взяв сумочку с махоркой. — Ну, закурим махорочки, — сунул руку в сумочку и, что-то еще нащупав там, добавил. — Эх, да тут и бумажка, — но то, что показалось Шитову бумажкой, [56] оказалось запиской. Он вынул ее и прочитал: «Бойцу Красной Армии от Сахновой Нины, ученицы 6-го класса, 14-й средней школы, г. Воронеж. ПОЖЕЛАНИЕ: Желаю вам успешных боев с немецкими фашистами».

— А вот еще, еще, — и боец тоже зачитал записочку: «Приезжайте скорее домой с победой. Ваня Чуркин».

Лица бойцов, майора Шитова на какой-то миг вдруг посуровели, зубы стиснулись: видимо, все в эту секунду перенеслись на линию огня, и тут же все заулыбались, а из глаз брызнули слезы. Стыдясь, украдкой смахивая с загорелых, обветренных лиц слезы, бойцы громко рассмеялись, а Шитов, разглаживая маленький платочек, тихо произнес:

— Ну, разве можно не драться за такой народ... Вот через несколько часов мы снова идем в бой... и будем бить врага с еще большей любовью к нашему народу...

Через несколько дней мы попали в штаб армии.

Мы вошли в крестьянскую, бревенчатую, с низкими потолками избу и попросили доложить о нас генерал-майору, начальнику штаба Кондратьеву. Когда адъютант, полуоткрыв дверь, докладывал о нас, я увидел: за столом сидит генерал-майор и что-то напряженно пишет. Он на слова адъютанта даже не поднял головы, и мне даже показалось, что мы напрасно зашли в этот час к генерал-майору: начальник штаба занят чем-то весьма серьезным, и нам, пожалуй, лучше удалиться. Но в эту секунду генерал-майор поднял голову, сказал:

— Просите.

Мы вошли. Генерал-майор любезно предложил нам сесть, любезно начал рассказывать про дела на фронте, но все равно по всему было видно, что рассказывает он как-то между прочим, улыбается как-то между прочим, что мысли его заняты чем-то совсем другим... и, может быть, поэтому мой взор невольно упал на ложку. Да. Да. На самую простую, столовую, алюминиевую ложку. Она лежала на столе, рядом с недоконченным письмом.

— Что это за ложка у вас? — спросил я.

Генерал-майор вдруг весь ожил, преобразился и, взяв ложку, показывая ее нам, взволнованно произнес:

— Понимаете ли, старушка... восьмидесяти двух лет... из Иркутска. Вон откуда. Тысяч семь километров будет. [57]

Прислала мне сегодня вот эту ложку и письмецо: «Сынок! Кушай моей ложкой, накапливай сил и беспощадней колоти фашиста и помни, я всем своим сердцем, всей своей душой с тобой». И вот, понимаете ли, я выбрал свободную минутку и пишу ей... Понимаете?

Так взволновала меня эта ложка. Как говорят, не дорог подарок, а дорога любовь. Понимаете?

Да, мы вполне понимали генерал-майора, начальника штаба армии.

4 октября 1941 года

Михаил Шолохов

Люди Красной Армии

Генерал Козлов прощается с нами и уезжает в одну из частей, чтобы на поле боя следить за ходом наступления. Мы желаем ему успеха, но и без нашего пожелания кажется совершенно очевидным, что военная удача не повернется спиной к этому генералу-крестьянину, осмотрительному и опытному, по-крестьянски хитрому и по-солдатски упорному в достижении намеченной цели.

Выхожу из землянки. До начала нашей артподготовки остается пятнадцать минут. Меня знакомят с младшим лейтенантом Наумовым, только что прибывшим с передовых позиций. Ему пришлось ползти с полкилометра под неприятельским огнем. На рукавах его гимнастерки, на груди, на коленях видны ярко-зеленые пятна раздавленной травы, но пыль он успел стряхнуть и сейчас стоит передо мной улыбающийся и спокойный, по-военному подобранный и ловкий. Ему двадцать семь лет. Два года назад он был учителем средней школы. В боях с первого дня войны. У него круглое лицо, покрытые золотистым юношеским пушком щеки, серые добрые глаза и выгоревшие на солнце белесые брови. С губ его все время не сходит застенчивая, милая улыбка. Я ловлю себя на мысли о том, что этого скромного, молодого учителя, наверное, очень любили [58] школьники и что теперь, должно быть, так же любят красноармейцы, которым он старательно объясняет военные задачи, видимо, так же старательно, как два года назад объяснял ученикам задачи арифметические. С удивлением я замечаю, что в коротко остриженных белокурых волосах молодого лейтенанта, там, где не покрывает их каска, щедро поблескивает седина. Спрашиваю, не война ли наградила его преждевременной сединой? Он улыбается и говорит, что в армию пришел поседевшим и теперь никакие переживания уже не смогут изменить цвета его волос.

Мы садимся на насыпь блиндажа. Разговор у нас не клеится. Мой собеседник скупо говорит о себе и оживляется только тогда, когда разговор касается его товарищей. С восхищением говорит он о своем недавно погибшем друге лейтенанте Анашкине. Время от времени он прерывает речь, прислушиваясь к выстрелам наших орудий и к разрывам немецких снарядов, ложащихся где-то в стороне и сзади территории штаба. Прошу его рассказать что-либо о себе. Он морщится, неохотно говорит:

— Собственно про себя мне рассказывать нечего. Наша противотанковая батарея действует хорошо. Много мы покалечили немецких танков. Я делаю то, что все делают, а вот Анашкин — это действительно был парень! Под деревней Лучки ночью пошли мы в наступление. С рассветом обнаружили против себя пять немецких танков. Четыре бегают по полю, пятый стоит без горючего. Начали огонь. Подбили все пять танков. Немцы ведут сильный минометный огонь. Подавить их огневые точки не удается. Пехота наша залегла. Тогда Анашкин и разведчик Шкалев ползком незамеченные добрались до одного немецкого танка, влезли в него. Осмотрелся Анашкин — видит немецкую минометную батарею. 76-миллиметровое орудие на танке в исправности, снарядов достаточно. Повернул он немецкую пушку против немцев и расстрелял минометную батарею, а потом начал расстреливать немецкую пехоту. Погиб Анашкин вместе с орудийным расчетом, меняя огневую позицию.

Серые глаза моего собеседника потемнели, слегка дрогнули губы. И еще раз во время разговора заметил я волнение на его лице: неосторожно спросив о том, как часто получает он письма от своей семьи, я снова увидел потемневшие глаза и дрогнувшие губы. [59]

— За последние три недели я послал жене шесть писем. Ответа не получил, — сказал он и, смущенно улыбнувшись, попросил. — Не сможете ли вы, когда вернетесь в Москву, сообщить жене, что у меня здесь все в порядке и чтобы она написала мне по новому адресу? Наша часть сейчас переменила номер почтового ящика, может быть, поэтому я и не получаю писем.

Я с удовольствием согласился выполнить это поручение. Вскоре наш разговор был прерван начавшейся артподготовкой. Грохот наших батарей сотрясал землю. Отдельные выстрелы и залпы слились в сплошной гул. Немцы усилили ответный огонь, и разрывы тяжелых снарядов стали заметно приближаться. Мы сошли в блиндаж, а когда через несколько минут снова вышли на поверхность, я увидел, что саперы, строившие укрытие, не прекращали работы. Один из них, пожилой, с торчащими, как у кота, рыжими усами, деловито осматривал огромную сваленную сосну, постукивая по стволу топором, остальные дружно работали кирками и лопатами, и на глазах рос огромный холм ярко-желтой глины.

— Не хотите ли поговорить с одним из наших лучших разведчиков? Он только сегодня утром пришел из немецкого тыла, принес важные сведения. Вон он лежит под сосной, -обратился ко мне один из командиров, кивком головы указывая на лежавшего неподалеку красноармейца. Я охотно изъявил согласие, и командир сквозь гул артиллерийской канонады громко крикнул:

-Товарищ Белов!

Быстрым, неуловимо мягким движением разведчик встал на ноги, пошел к нам, на ходу оправляя гимнастерку.

Внезапно наступила тишина. Командир посмотрел на часы, вздохнул и сказал:

— Теперь наши пошли в атаку.

Было что-то звериное в движениях, в скользящей походке разведчика Белова. Я обратил внимание на то, что под ногой его не хрустнул ни один сучок, а шел он по земле, захламленной сосновыми ветками и сучьями, но шел так бесшумно, будто ступал по песку. И только потом, когда я узнал, что он — уроженец одной из деревень близ Мурома, исстари славящегося дремучими лесами, мне стала [60] понятна его сноровистость в ходьбе по лесу и мягкая поступь охотника-зверовика.

В разговоре с разведчиком повторилось то же, что и с младшим лейтенантом Наумовым: разведчик неохотно говорил о себе, зато с восторгом рассказывал о своих боевых товарищах. Воистину, скромность — неотъемлемое качество всех героев, бесстрашно сражающихся за свою Родину.

Разведчик внимательно рассматривает меня коричневыми острыми глазами, улыбаясь, говорит:

— Первый раз вижу живого писателя. Читал ваши книги, видел портреты разных писателей, а вот живого писателя вижу впервые.

Я с не меньшим интересом смотрю на человека, шестнадцать раз ходившего в тыл к немцам, ежедневно рискующего жизнью, безупречно смелого и находчивого. Представителя этой военной профессии я тоже встречаю впервые.

Он сутуловат и длиннорук. Улыбается редко, но как-то по-детски — всем лицом, и тогда становятся видны его редкие белые зубы. Шоколадные глаза его часто щурятся. Словно ночная птица, он боится дневного света, прикрывая глаза густыми ресницами. Ночью он, наверное, видит превосходно. Внимание мое привлекают его ладони: они сплошь покрыты свежими и зарубцевавшимися ссадинами. Догадываюсь — это от того, что ему много приходится ползать по земле. Рубашка и брюки разведчика грязны, покрыты пятнами, но эта естественная камуфляция столь хороша, что, ляг разведчик в блеклой осенней траве, и его не разглядишь в пяти шагах от себя. Он неторопливо рассказывает, время от времени перекусывая крепкими зубами сорванный стебелек травы.

— Вначале я был пулеметчиком. Взвод наш отрезали немцы. Куда ни сунемся — всюду они. Мой друг-пулеметчик вызвался в разведку. Я пошел с ним. Подползли к шоссе, залегли у моста. Долго лежали. Немецкие грузовые машины идут. Мы их считаем, записываем, что они везут. Потом подошла легковая машина и стала около моста. Немецкий офицер вышел из нее, высокий такой, в фуражке. Включился в полевой телефон, лег под машину, что-то говорит. Два солдата стоят около него. Шофер сидит за рулем. Мой [61] товарищ — лихой парень — подмигнул мне и достал гранату. Я тоже достал гранату. Приподнялись и метнули две сразу. Всех четверых немцев уничтожили, машину испортили. Бросились мы к убитым, сорвали с офицера полевую сумку, карту взяли с какими-то отметками, часть оружия успели взять, и тут, слышим, трещит мотоцикл. Мы снова залегли в канаве. Как только мотоциклист сбавил ход возле разбитой машины, мы кинули вторую гранату. Мотоциклиста убило, а мотоцикл перевернулся два раза и заглох. Подбежал я, смотрю, мотоцикл-то целехонький. Мой дружок -очень геройский парень, а на мотоцикле ездить не умеет. Я тоже не умею, а бросать его жалко. Взяли мы его за руль и повели, — разведчик улыбается, говорит:

— Руки он мне, проклятый, оттянул, пока я его по лесу вел, а все же довели мы его до своих. На другой день прорвались из окружения и мотоцикл прикатили. Теперь на нем наш связист скачет, аж пыль идет! Вот с этого дня мне и понравилось ходить в разведку. Попросил я командира роты, он и отчислил меня в разведчики. Много раз я к немцам в гости ходил. Где идешь, где на брюхе ползешь, а иной раз лежишь несколько часов и шевельнуться нельзя. Такое наше занятие. Все больше ночью ходим, ищем, вынюхиваем, где у немцев склады боеприпасов, радиостанции, аэродромы и прочее хозяйство.

Прошу его рассказать о последнем визите к немцам. Он говорит:

— Ничего, товарищ писатель, нет интересного. Пошли мы позавчера ночью целым взводом. Проползли через немецкие окопы. Одного немца тихо прикололи, чтобы он шуму не наделал. Потом долго шли лесом. Приказ нам был рвануть один мост, построенный недавно немцами. Это километров сорок в тылу у них. Ну, еще кое-что надо было узнать. Отошли за ночь восемнадцать километров, меня взводный послал обратно с пакетом. Шел я лесной тропинкой, вдруг вижу свежий конский след. Нагнулся, вижу -подковы не наши, немецкие. Потом людские следы пошли. Четверо шли за лошадью. Один хромой на правую ногу. Проходили недавно. Догнал я их, долго шел сзади, а потом обошел стороной неподалеку и направился своим путем. Мог бы я их пострелять всех, но мне с ними в драку ввязываться нельзя было. У меня пакет на руках и рисковать [62] этим пакетом я не имел права. Дождался ночи возле немецких окопов и к утру переполз на свою сторону. Вот и все.

Некоторое время он молчит, щурит глаза и задумчиво вертит в руках сухую травинку, а потом, словно отвечая на собственные мысли, говорит:

— Я так думаю, товарищ писатель, что побьем мы немцев. Трудно наш народ рассердить, и пока он еще не рассердился no-настоящему, а вот как только рассердится, как полагается, худо будет немцам. Задавим мы их!

По пути к машине мы догоняем раненого красноармейца. Он тихо бредет к санитарной автомашине, изредка покачивается, как пьяный. Голова его забинтована, но сквозь бинт густо проступила кровь. Отвороты и полы шинели, даже сапоги его в потеках засохшей крови. Руки в крови по локти, и лицо белеет той известковой, прозрачной белизной, какая приходит к человеку, потерявшему много крови.

Предлагаем ему помочь дойти до машины, но он отклоняет нашу помощь, говорит, что дойдет сам. Спрашиваем, когда он ранен. Отвечает, что час назад. Голова его забинтована по самые глазницы, и он, отвечая, высоко поднимает голову, чтобы рассмотреть того, кто с ним говорит.

— Осколком мины ранило. Каска спасла, а то бы голову на черепки побило, — тихо говорит он и даже пробует улыбнуться обескровленными синеватыми губами. — Каску осколок пробил, схватился я руками за голову — кровь густо пошла. — Он внимательно рассматривает свои руки, еще тише говорит: — Винтовку, патроны и две гранаты отдал товарищу, кое-как дополз до перевязочного пункта. — И вдруг его голос крепнет, становится громче. Повернувшись на запад, откуда доносятся взрывы мин и трескотня пулеметов, он твердо говорит: — Я еще вернусь туда Вот подлечат меня, и я вернусь в свою часть. Я с немцами еще посчитаюсь!

Голова его высоко поднята, глаза блестят из-под повязки, и простые слова звучат торжественно, как клятва.

Мы идем по лесу. На земле лежат багряные листья -первые признаки наступающей осени. Они похожи на кровяные пятна, эти листья, и краснеют, как раны на земле моей Родины, оскверненной немецкими захватчиками. [63]

Один из товарищей вполголоса говорит: — Какие люди есть в Красной Армии! Вот недавно погиб смертью героя майор Войцеховский. Неподалеку отсюда, находясь на чердаке одного здания, он корректировал огонь нашей артиллерии. Шестнадцать немецких танков ворвались в село и остановились вблизи здания, где находился майор Войцеховский. Не колеблясь, он передал по телефону артиллеристам: «Немедленно огонь по мне! Здесь немецкие танки». Он настоял на этом. Все шестнадцать танков были уничтожены, угроза прорыва нашей обороны была предотвращена, погиб и Войцеховский.

Дальше идем молча. Каждый из нас думает о своем, но все мы покидаем этот лес с одной твердой верой: какие бы тяжкие испытания ни пришлось перенести Родине — она непобедима. Непобедима потому, что на защиту ее встали миллионы простых, скромных и мужественных сынов, не щадящих в борьбе с коричневым врагом ни крови, ни самой жизни.

8 октября 1941 года
В течение 18 октября продолжались упорные бои с противником на всем фронте. Особенно ожесточенные бои шли на Западном направлении фронта, где наши части отбили несколько атак немецко-фашистских войск.
Из сообщения Совинформбюро
18 октября 1941 г.

Алексей Толстой

Только победа и жизнь!

Ни шагу дальше! Пусть трус и малодушный, для кого своя жизнь дороже Родины, дороже сердца Родины — нашей Москвы, — гибнет без славы, ему нет и не будет места на нашей земле. [64]

Встанем стеной против смертельного врага. Он голоден и жаден. Сегодня он решился напасть на нас и пошел на нас... Это не война, как бывало, когда война завершалась мирным договором, торжеством для одних и стыдом для других. Это завоевание такое же, как на заре истории, когда германские орды под предводительством царя гуннов Атиллы двигались на запад — в Европу для захвата земель и истребления всего живого на них.

В этой войне мирного завершения не будет. Социалистическая Россия и фашистская Германия бьются насмерть, и весь мир внимает гигантской битве, не прекращающейся уже более ста дней.

Враг нас теснит. Над Москвой нависла угроза. Враг собрал оружие со всей покоренной Европы. У него пока еще больше танков. В эту битву он бросил все, что мог, и большего усилия, чем в эти дни октября, он повторить уже не сможет. Его тыл — как дупло гнилого дерева. Остановленный в эти дни, он именно сейчас, захлебнувшийся в своем наступлении, перейдет к обороне и изнеможет...

Наша задача в том, чтобы остановить гитлеровские армии перед Москвой. Тогда великая битва будет выиграна. Силы наши растут. День и ночь наши танки во все увеличивающемся количестве готовятся на машиностроительных заводах Союза. Заводы Днепропетровска, Днепродзержинска, Запорожья, Брянска, Киева эвакуированы в глубь страны.

Настанет час, когда мы перейдем к решающей фазе войны — наступательному удару по германскому фронту. Но чтобы перейти к этой фазе войны, нужно сейчас и немедленно остановить врага.

Ленинград нашел в себе величие духа. Ленинград сурово, организованно и твердо принял на себя чудовищный удар фашистских танковых и пехотных корпусов. Ленинградцы, красноармейцы, балтийские моряки отбросили их и жестко приостановили наступление.

На днях один из моих друзей прислал открытку из Ленинграда: «...настроение у нас бодрое, работаем. На кафедре у меня сквозняки, дырки в стенах. Лекции читаю. Оперирую. Вечером прихожу к сыну, приношу котлеты, кусок [65] хлебе, вареной картошки; мы сидим в темноте в Военно-медицинской академии и смотрим в окно на черную Неву, на силуэты домов, на зарево по горизонту. Верим в скорую победу...»

Одесса остановила наступление вчетверо превосходящей по численности вражеской армии. Защитники Одессы оттянули большие силы врага, уложили на подступах к городу многие тысячи фашистских молодчиков.

Ленинград с честью выполняет свой долг перед Родиной — на подступах к нему враг захлебнулся в крови. Жребий славы и величия духа выпал теперь на Москву.

Мы, русские, часто были благодушны и беспечны. Много у нас в запасе сил и таланта, и земли, и нетронутых богатств. Не во всю силу понимали размер грозной опасности, надвигающейся на нас. Казалось, так и положено, чтобы русское солнце ясно светило над русской землей...

Черная тень легла на нашу землю. Вот поняли теперь: что жизнь, на что она мне, когда нет моей Родины?.. По-немецки мне говорить? Подогнув дрожащие колени, стоять, откидывая со страху голову перед мордастым, свирепо лающим на берлинском диалекте гитлеровским охранником, грозящим добраться кулаком до моих зубов? Потерять навсегда надежду на славу и счастье Родины, забыть навсегда священные идеи человечности и справедливости — все-все прекрасное, высокое, очищающее жизнь, ради чего мы живем... Видеть, как Пушкин полетит в костер под циническую ругань белобрысой фашистской сволочи и пьяный гитлеровский офицер будет мочиться на гранитный камень, с которого сорван и разбит бронзовый Петр, указавший России просторы беспредельного мира?

Нет, лучше смерть! Нет, лучше смерть в бою! Нет, только победа и жизнь!

На днях я был на одном из авиационных заводов, где делают штурмовики, которых фашисты называют «черная смерть». Они были сконструированы незадолго до войны. Их конструкция и вооружение улучшаются в процессе производства. Потери наших металлургических заводов не замедляют выпуска «черной смерти», он увеличивается с каждым днем: нехватка каких-либо материалов немедленно [66] заменяется иными, местными материалами. Здесь, на заводе, неустанное творчество: инженеры, начальники цехов, мастера, рабочие изобретают, приспособляют, выдумывают... И тут же за воротами, на аэродроме, новые и новые грозные птицы, созданные творчеством русского народа, поднимаются в воздух и с тугим звуком натянутой струны улетают на запад — в бой...

На всех наших заводах идет та же напряженная творческая, изобретательская работа. Место уходящих на фронт занимают женщины и молодежь. Перебоев нет, темпы растут. Те, от кого зависит выполнение и перевыполнение ежедневного плана, или же те, кто на ходу перестраивает производство, работают по трое или по четверо суток, не выходя из цехов. У них потемневшие от усталости лица, усталые глаза ясны и спокойны. Они знают, что еще много-много дней не будет сна и отдыха, они понимают, что в этой войне русский гений схватился на жизнь и смерть с гигантской фашистской машиной войны и русский гений одержит победу.

Красный воин должен одержать победу. Страшнее смерти позор и неволя. Зубами перегрызть хрящ вражеского горла — только так! Ни шагу назад! Ураганом бомб, огненным ураганом артиллерии, лезвиями штыков и яростью гнева разгромить гитлеровские полчища!

Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали,
И умереть мы обещали
И клятву верности сдержали...

Родина моя, тебе выпало трудное испытание, но ты выйдешь из него с победой, потому что ты сильна, ты молода, ты добра, добро и красоту ты несешь в своем сердце. Ты вся — в надеждах на светлое будущее, его ты строишь своими большими руками, за него умирают твои лучшие сыны.

Бессмертна слава погибших за Родину. Бессмертную славу завоюют себе живущие.

18 октября 1941 года
[67]

Всеволод Иванов

Сила юности

Я стоял на берегу широкой многоводной реки, под солнцем быть может более ярким, чем в Москве, но, несомненно, менее теплым, хотя бы и потому, что здесь я более чем где-либо предавался воспоминаниям, а воспоминания в дни войны редко согревают. Вокруг меня лежал большой город, дымились фабрики, кричали автомобили, по реке шли пароходы, от города отходили поезда с войсками и орудиями на запад. Я много, много лет не был в этом городе, который теперь переменил не только очертания своих улиц, застроился новыми домами, но и изменил свое название. Раньше этот город назывался — Самара. Тогда, когда я в нем был, это имя звучало чем-то степным, татарским, — и разве эти три переливающиеся буквы «а» не кажутся ли какими-то разрозненными воплями, криками в темноте ночи? Стремление воскресить древнее имя — как много в этом юношеского! Я смотрю на этот город, на реку, и мне кажется, что я перелистываю те книги о гражданской войне, о своей юности, которые я написал, и мне думается, что я существую не только как автор, давший название книгам, но что я вновь шагнул в главы уже напечатанных и, возможно, истлевших книг, и этим шагом воскресил свою юность, чтобы вместе с ней встать на берегу таинственной и медленной реки Волги.

Я приехал сюда из Москвы. Надолго ли? Не знаю. Но, даже если и на один день, все равно это так же грустно, как и на пять лет. Со мной приехало много знакомых. И они постоянно прибывают, на поездах, на пароходах. Повесть поездки очень коротка и, в сущности, одинакова у всех: «штатскому», если можно говорить о штатских в наше время, незачем стоять возле окопов, он должен работать в относительном спокойствии, а следовательно, он должен отойти. Правда, приказание это выполнялось не с точностью часового механизма и случалось так, что кассир, шедший с деньгами из банка в свою кассу, привез эти деньги в Куйбышев, а человек, который должен был получить деньги, которые ему нес кассир, оказывался в Казани или Саратове, но кто осмелится сетовать на войну и некоторое невнимание [68] к «штатским», когда все мысли об армии, о победе, о необходимости победы, о неизбежности нашей победы!

Сетовать не нужно, но удержаться от грусти очень трудно, да, наверное, и не стоит удерживаться. И мы сами, и потомки наши вряд ли простили бы себе развязность и легкомыслие, если б они существовали в эти дни. Признаюсь, за свою поездку из Москвы в Куйбышев я видел много грусти на лицах уезжавших. Но навстречу нашим эшелонам шли поезда с войсками на запад. И стоило только запомнить то выражение, которое появлялось на этих грустных лицах, когда они смотрели на войска, чтобы с восхищением и громаднейшим уважением думать о русской грусти. Вы понимали, что перед вами грусть расставания, а не грусть смерти и тления. И мне думается, что у нас есть все основания гордиться этой грустью, потому что многоводная, многонародная река времени смоет эту грусть и смоет не забвением, а утверждением ее, потому что это грусть неизбежная и необходимая, грусть терпения и веры в свой народ.

Мы шли медленно. Мы уступали дорогу многочисленным войскам, орудиям и автомобилям, тесно заполнившим все платформы. И едва ли какой пешеход на улице уступает дорогу знаменитому ученому или артисту с большим уважением и почтением, чем делали это мы, когда поезд наш останавливался на крошечных разъездах, среди снегов и дубов, с которых еще не успели отлететь зеленые листья, так как зима нынче очень ранняя. Иногда я заходил в вагон к красноармейцам. На стенах я видел плакаты, написанную от руки газету, которую составляли сами красноармейцы. Здесь были призывы — бить немца так, чтобы он на века запомнил наши равнины и никогда более не появлялся на них! В конце номера газеты встречались карикатуры на врага, нарисованные рукой если не искусной, то во всяком случае достаточно сердитой. Почти каждая газета торопила железнодорожников, а одна прямо говорила: «Мы ждали этого случая четыре месяца, просились — везите же скорее, товарищи».

Я разговорился с этими людьми, которые три месяца уже просятся на фронт. Это артиллеристы из Сибири, коренастые, не очень высокие ростом, но крепости, несомненно, неистребимой. Они, видимо, знают, куда их направили, они будут биться, как должно биться сибирякам, привыкшим [69] и к битвам и к непогодам. Но у них есть мечта, и один из авторов газеты говорит мне:

— Как только побьем немца на своем участке, попросимся поближе к Москве. Лапу ему отрубить очень хочется.

Принимая во внимание, что «лапой» в Сибири называются сучья на деревьях, желание сибиряков показалось мне и красивым, и скромным, и достаточно убедительным. Они с суеверием охотников не кричали, что свалят все немецко-фашистское древо, но, надеясь на свои силы, верили, что отрубят лапы, протянувшиеся к Москве, а коль у дерева обрублены все сучья, дереву недолго ждать, когда буря повалит его или иссушит время.

Стоило также посмотреть и на то, как встречались заводы, уходящие в тыл, с войсками, идущими на фронт. Право, грусть на лицах моих спутников приобретала то поразительно прекрасное выражение, которое, несомненно, передаст будущий художник этой удивительной и страстной войны. На одной линии рельс стояли орудия, на другой — станки, те станки, которые делали эти орудия. Почти в течение всех пяти дней, когда мы ехали, шел мокрый и тяжелый снег. Он закрывал брезенты, наброшенные на станки, вагоны, пути белой и ровной полосой. И все же словно фразы, накиданные поспешным журналистом, сквозь снег протаивали станки, сбрасывая с себя пелену, и тогда казалось, что они говорят, обращаясь к орудиям: «Ничего, сынки, не беспокойтесь, скоро к вам еще новых братьев пришлю».

Рабочие рассказывали красноармейцам, что и какие заводы вывезены, и почти неизбежно мы слышали один вопрос из уст военных:

— А в какой срок возобновите работу?

Рабочие называли срок. И можно быть уверенным, что эти простые слова обещания будут так же свято выполнены, как клятва. Да и не были разве клятвой эти встречи под мокрым небом, этот беглый разговор, когда раздаются один за другим звонки и два эшелона идут в противоположные стороны, но наполненные одним стремлением, одной жаждой — победы, победы, победы!

Куйбышев — город очень большой, но в нем сейчас, естественно, нет для всех квартир, а еще менее тут ресторанов, потому что жители города не привыкли ходить [70] в рестораны, а стряпали все дома, как и в любом провинциальном городе. Много людей, приехавших в Куйбышев, естественно, не имея квартир, не имеют и кухонь и, также естественно, стремятся в рестораны, которые поэтому похожи на театральный разъезд. Здесь встретишь всех, кого ты хочешь или не хочешь встретить, и здесь услышишь так много, что, будь все посетители ресторана журналистами, они чрезвычайно благодарили бы судьбу за эту толкотню. И вот среди разговоров, которые мне довелось услышать, я слышал много разговоров о том, как оживают и как становятся на ноги, и как начинают работать те станки, которые обгоняли нас, стремясь на восток к работе, к своим обязанностям. Например, рабочих и инженеров поселят в дома. Они покидают их, чтобы в дома эти поставить станки, и сами переходят в землянки. Уже работающий много лет завод вдруг принимает в себя три или даже четыре завода, и рабочие этих заводов теснятся в своих домах, чтобы принять друзей с Украины, друзей, которых они до того никогда не видали и не слыхали.

Года через два-три мне будет пятьдесят лет. Возможно, при упорстве, терпении и вере народа, среди которого я живу и который я люблю страстно, — из этой войны я выйду дряхлым стариком, потому что этот народ не сложит оружия, а наоборот, будет создавать его беспрерывно и неустанно. И появление моей старости, -если, конечно, ее не прервет вражеская пуля, — как не может казаться странным, является для меня отрадной мыслью. Наблюдая все, что вокруг тебя делается, ты, действительно, вдруг начинаешь понимать, что ты вновь попал на страницы твоих юных книг, разве что переставились заголовки и вдобавок, что старости и дряхлости не существует, пока существует твоя Родина.

Немцы, как представляется мне, боясь приближающихся зимних холодов, надели на себя для тепла несколько шуб. Каких только нет тут покроев! Тут и югославский тулуп, и польский кунтуш, и чешская телогрейка, и модное парижское пальто, где меху как раз настолько, чтобы прикрыть уши, тут и норвежский меховой плащ, тут и тулуп украинского мужика. Но, уверяю вас, — я родом из Сибири и превосходно знаю морозы, — чем [71] больше шуб на плечах, тем труднее идти и тем легче сбиться с дороги. Тут уж не до того будет, чтобы обозревать и защищать свои «жизненные пространства», тут только бы не попасть в то пространство, которое называется пастью льва.

Нельзя при вспышке магния перейти площадь! Магний потухнет, и тьма охватит тебя еще сильней, и эта тьма, -в особенности, если ты несправедлив, груб и жесток, что мы утверждаем о нашем враге и что подтверждает настоящее, и что с еще большими подробностями подтвердит будущее, — охватит тебя и ты уйдешь в тьму!

Вот так думали мы в юности и так думаем сейчас, когда стоим на берегу большой, таинственной и сильной реки Волги. Возраста — нет. Есть — сила. Эта сила простерлась сейчас от Москвы до степей крайней Азии, и это все сила юности, сила победы, разрешите мне утверждать это, как очевидцу тех дней, которые и сейчас, и позже встанут над землей как символ человеческой воли, терпения и справедливости.

В течение 28 октября наши войска вели бои с противником на Можайском, Малоярославецком, Волоколамском и Харьковском направлениях. Атаки немецко-фашистских войск на наши позиции на ряде участков Западного фронта отбиты частями Красной Армии с большими потерями для врага.
Из сообщения Совинформбюро
28 октября 1941 г.

Илья Эренбург

Мы выстоим!

Еще недавно я ехал по Можайскому шоссе. Голубоглазая девочка пасла гусей и пела взрослую песню о чужой любви. Там теперь говорят орудия. Они говорят о ярости мирного народа, который защищает Москву. [72]

Еще недавно я писал в моей комнате. Над моим столом висел пейзаж Марке: Париж, Сена. В окно, золотая, розовая, виднелась Москва. Этой комнаты больше нет: ее снесла немецкая фугаска. Я пишу эти строки впопыхах: пишущая машинка на ящике.

Большая беда стряслась над миром. Я понял это в августе 1939 года, когда беспечный Париж вдруг загудел, как развороченный улей. Каждому народу, каждому честному человеку суждено в этой беде потерять уют, добро, покой. Мы многое потеряли, мы сохранили надежду.

Надевая солдатскую шинель, человек оставляет теплую, сложную жизнь. Все, что его волновало вчера, становится призрачным. Неужели он вчера гадал, какой покрышкой обить кресло, или горевал о разбитой чашке? Россия теперь в солдатской шинели. Она трясется на грузовиках, шагает по дорогам, громыхает на телегах, спит в блиндажах и теплушках. Здесь не о чем жалеть! Погиб Днепрогэс, взорваны прекрасные заводы, мосты, плотины. Вражеские бомбы зажгли древний Новгород. Они терзают изумительные дворцы Ленинграда. Они ранят нежное тело красавицы Москвы. Миллионы людей остались без крова. Ради права дышать мы отказались от самого дорогого, каждый из нас и все мы, народ.

Москва теперь превратилась в военный лагерь. Она может защищаться, как крепость. Она получила высокое право рисковать собой. Я видел защитников Москвы. Они хорошо дерутся. Земля становится вязкой, когда позади тебя Москва, нельзя отступить хотя бы на шаг. Враг торопится. Он шлет новые дивизии. Он говорит каждый день: «Завтра Москва будет немецкой». Но Москва хочет быть русской.

Что ищет Гитлер, врезаясь в тайники нашей страны? Может быть, он надеется на капитуляцию? У нас есть злые старики, у нас нет петенов, и воры у нас есть, но нет у нас лавалей. Россия, прошедшая по дорогам, вдвойне страшнее России оседлой. Горе нашего народа обратится на врага.

Я ничего не хочу приукрашивать. Русский никогда не отличался методичностью немцев. Но вот в эти грозные часы люди, порой бесшабашные, порой рыхлые, сжимаются, твердеют. Наши железнодорожники показали себя героями: под бомбами они вывозили из городов заводы и склады. [73]

За Волгой, на Урале уже работают эвакуированные цехи. Ночью устанавливают машины. Рабочие зачастую спят в морозных теплушках и, отогревшись у костра, начинают работу. В авиашколах учатся юноши, но через несколько месяцев они заменят погибших героев. В глубоком тылу формируется новая мощная армия. Народ понял, что эта война — надолго, что впереди годы испытаний. Народ помрачнел, но не поддался. Он готов к кочевью, к пещерной жизни, к самым страшным лишениям. Война сейчас меняет свою природу, она становится длинной, как жизнь, она становится эпопеей народа. Теперь все поняли, что дело идет о судьбе России — быть России или не быть. «Долго будем воевать!» — говорят красноармейцы, уходя на запад. И в этих горьких словах — большое мужество, надежда.

Нельзя оккупировать Россию, этого не было и не будет. Россия всегда засасывала врагов. Русский обычно беззлобен, гостеприимен. Но он умеет быть злым. Он умеет мстить, и в месть он вносит смекалку, даже хозяйственность. Мы знаем, что немцев теперь убивают под Москвой, но немцы, знают, что их убивают и за Киевом. Слов нет, Гудериан умеет маневрировать, но и ему не усмирить крестьян от Новгорода до Таганрога. Германская армия продвигается вперед, но позади она оставляет десятки, сотни фронтов.

Россия — особая страна. Трудно ее понять на Вильгельмштрассе. Россия может от всего отказаться. Люди у нас привыкли к суровой жизни. Может быть, за границей стройка Магнитки и выглядела, как картинка, на самом деле она была тяжелой войной. Неудачи нас не обескураживают. Издавна русские учились на неудачах. Издавна русские закалялись в бедствиях. Вероятно, мы сможем исправить наши недостатки. Но и со всеми нашими недостатками мы выстоим, отобьемся. Тому порукой история России. Тому порукой и защита Москвы.

Может быть, врагу удастся еще глубже врезаться в нашу страну. Мы готовы и к этому. Мы не сдадимся. Мы перестали жить по минутной стрелке, от утренней сводки до вечерней, мы перевели дыхание на другой счет. Мы смело глядим вперед: там горе и там победа. Мы выстоим — это шум русских лесов, это вой русских метелей, это голос русской земли.

28 октября 1941 года
[74]

Константин Финн

Рокоссовский

Немцы предприняли на Москву молниеносное наступление. Они хотели взять Москву сразу, не дать времени для ее обороны. Под Москвой они наткнулись на невиданное сопротивление советских войск. По немецким расчетам, армия генерал-лейтенанта Рокоссовского должна была погибнуть, так как была окружена. Рокоссовский, нанеся немцам громадный урон, вывел свою армию из окружения и встал между немцами и Москвой. Немцы не могут пройти к Москве. Они не могут сдвинуть с места армию Рокоссовского, не могут перешагнуть через нее. Рокоссовский встал между ними и Москвой. За его плечами Москва роет окопы, подтягивает резервы, укрепляет свою оборону.

Воинские части под командованием Рокоссовского дерутся с врагом бесстрашно. Они не могут драться иначе: бесстрашен их генерал. Он сам личным своим поведением там, где это требуется, показывает примеры храбрости и отваги.

На одном из участков фронта немцы вели ураганный огонь, артиллерийский и минометный. Наши бойцы и командиры на этом участке не могли подняться и идти в атаку. Они буквально были прижаты к земле. Смерть давила на них. И именно с этого участка нужно было атаковать врага. Тогда сюда прибыл генерал Рокоссовский. Он подполз к передней линии, огляделся, подумал с минуту и решил. Он не закричал вдохновляющих слов, он не пытался объяснить необходимость атаки. Нет. Он просто встал во весь рост и закурил папиросу. Вокруг него был ад. Рвались снаряды, свистели осколки мин. Трава и кустарники вокруг него колыхались, как от ветра. Все металось вокруг него. А Рокоссовский стоял спокойно, курил, не обращал ни на что внимания, точно он был не на поле боя, не под ураганным огнем, а у себя в комнате. Он пренебрегал опасностью. Он делал вид, что ее не замечает. Он курил и, казалось, главным образом был занят тем, не потухла ли папироса, вкусом табака.

Я не знаю, что переживало в этот момент его сердце. Я знаю: он вел в этот момент своих людей в бой. И люди [75] смотрели на своего командира и вставали. Тут. уже не было более храбрых или менее храбрых. Встали все. И все пошли в атаку, и все добыли победу. Славу этой победы по праву надо было разделить поровну.

Я не знаю, что в тот момент переживало его сердце, думал ли он тогда о жене, о тех, кого любил, о жизни, о солнце, которое ласкает жизнь. При последующем разговоре с Рокоссовским мне очень хотелось спросить его об этом, но я не решился это сделать. Это было бы бестактно. Об этом не спрашивают храброго воина, если он не рассказывает сам.

Я беседовал с ним два часа. Это было в лесу, в том лесу, где расположился штаб его соединения. Лил дождь, осенний, вечный, и палатка, в которой мы сидели, протекала. Парусина ее набухла от тяжелого обильного дождя, провисла. В палатке был дождь. Палатка деформировала тот крупный и точный осенний дождь, что лил на нее сверху, в маленький беспорядочный неравномерный дождичек, и капли падали на рукав генеральского мундира Рокоссовского. Он не обращал на них внимания, время от времени отряхивал их, как стряхивают пепел папироски.

Он думал. Это отличительное свойство его. Видно, как он думает. Буквально видно глазами. Он очень целеустремлен. Если бы в это время не дождевые капельки падали на его рукав, а нечто более солидное, он, наверное, тоже не обратил бы никакого внимания.

Если он, Рокоссовский, говорит — он думает. Он ответственен за каждое произнесенное слово. Пусть болтают другие, если им это нравится. Он так не может и не хочет.

Он высокий и стройный человек. Ему лет под пятьдесят, но на вид ему не больше сорока. Он очень красив, той благородной мужской красотой, которая располагает к себе и к которой неизвестно, собственно, почему относишься с уважением, точно она достоинство, заработанное в жизни. Мундир на нем сидит прекрасно. На груди его много боевых орденов. Он очень похож на генерала, так похож, что, кажется, если бы не было в мире этого высокого воинского звания, его следовало бы придумать для Рокоссовского. Его нельзя себе представить человеком невоенной профессии. Я попытался это мысленно сделать. Я переодел его в штатский костюм, я наделял его профессией врача, инженера, [76] химика. Ничего не вышло из этого. Эти профессии не сливались с ним.

Он, Рокоссовский, военный, только военный. Он очень образованный военный. Он любит свою профессию и уважает ее. С немцами он встречается во второй раз. Он воевал с ними еще во время первой мировой войны.

— Я воевал с отцами, — сказал он, — теперь воюю с сыновьями.

— Ну, и как?

— Может быть, я не объективен. Люди всегда склонны переоценивать своих сверстников и брюзжать по поводу молодежи. Но отцы были лучшими солдатами. Вильгельмовская армия была лучше гитлеровской. Я думаю, что Гитлер испортил свою армию.

— Не понимаю.

— Это трудно объяснить непрофессионалу — военному. Эта гитлеровская армия может одержать много побед. Но она никогда не выиграет войну. Войны выигрывают только настоящие армии. А это не армия. Она очень похожа на настоящую армию. Неопытный глаз может спутать. Эта армия прекрасно марширует. В ней козыряют лихо. Она вся пронизана законами армии. Множество ее солдат прекрасно стреляют, храбры. Командиры ее замечательно знают тактику и топографию, и многие из них тоже храбры. Тем не менее это не армия. Это суррогат армии. В ней отсутствует идея войны. В ней есть страстное желание наживы. Это, я бы сказал, коммерческая армия, а не военная. Немецкое командование хочет во что бы то ни стало победить. Это понятно. Никакое другое командование не рассуждает иначе. Но немецкое командование никогда не победит окончательно, потому что оно строит свои планы на использовании слабых сторон противника. И только. Это губительно для армии. Это атрофирует ценные свойства армии. Приведу вам пример. Полк немецкий наступает на нашу роту. Превосходство сил несомненное. Победа полку обеспечена. И тем не менее немцы засылают в эту роту провокаторов, сеющих панику и т. д. Они хотят победить всеми способами. Им кажется, что они правы. Рота действительно побеждена, но побежден и немецкий полк. С нашим полком он драться уже не сможет. Он будет разбит. Этот немецкий полк надо послать на переформирование, добавить в него свежих [77] солдат, тех, кто не участвовал в наступлении на роту, те уже плохие солдаты, их разобьют. Я поставил задачу своим людям, я сказал им: «Немцы предложили нам такую систему войны. Они врезаются танковыми массами, слабо подкрепленными пехотой, в наше расположение, они окружают нас. Примем их систему и скажем себе — если мы в тылу у них, то не мы окружены, а они окружены. Все. И я бью немцев, и буду бить. Они проиграют войну. Они проиграли войну Англии. Это бесспорно. Они проиграют войну нам. Вопрос во времени. Только».

Я ушел от него. Лес был полон людьми. Штаб есть штаб. Штаб есть учреждение. Учреждение есть суета. Слышен был стук машинок, кто-то нес бумаги на подпись, кто-то громко говорил, что он с чем-то не согласен и ни за что не желал согласиться. Война обжила этот лес. Люди войны превратили его в огромный дом. Кое-где в этом доме появились уже следы уюта. И дождь пытался уют разрушить.

Пройдет время. И тут опять будет лес, люди будут ходить сюда по грибы, здесь будут гулять, целоваться. Вернутся сюда птицы, и травы опять будут зеленые и свежие здесь.

Люди будут говорить: «Тут был штаб генерала Рокоссовского». Это будет знаменитый лес.

28 октября 1941 года

Евгений Воробьев

Святая святых

Приземистая буква М едва светилась синим светом.

Эскалатор на станции метро «Маяковская» работал без перебоев, к нему вела ковровая дорожка. Станция неожиданно превратилась в огромный, вытянутый в длину партер, заставленный разномастными креслами и стульями. Еще днем воинские команды носили и транспортировали вниз стулья, сложенные по два, и блоки кресел, свинченных по полдюжине, из соседних зданий — Зала имени Чайковского, [78] бывшего мюзик-холла, кинотеатра «Аквариум», а также из Театра сатиры и кинотеатра «Москва» с противоположной стороны площади.

В дальнем конце подземного зала установили трибуну и стол для президиума.

В предпраздничный вечер здесь состоялось торжественное заседание Моссовета, посвященное 24-й годовщине Октябрьской революции. Несколько военных корреспондентов, прибывших с фронта, тоже получили пропуска.

Слева у платформы стоял метропоезд с раскрытыми дверями. Окна одного из вагонов были занавешены — там была артистическая для участников концерта.

Рядом с вагоном-артистической — вагон-буфет, где продавали бутерброды, сдобные булочки, мандарины. О существовании последних мы уже давно позабыли. В окопах, заметенных снегом ранней и сердитой зимы, мандарины выглядели бы, наверное, плодами с другой планеты.

Справа к платформе, нарушив привычное направление следования от станции «Белорусская», пришел специальный поезд, в котором прибыли руководители партии и правительства. Два последних вагона остановились в самом конце станции. В окна этих вагонов было видно, как пассажирам помогают снять с себя зимнюю одежду. И весь вечер вагоны стояли под охраной, освещенные, с раскрытыми настежь дверями, а шубы, зимние пальто, шинели висели рядком на плечиках, прицепленных к никелированным поручням, за которые обычно держатся пассажиры.

Так как я пришел рано, мне удалось занять место сравнительно близко от трибуны.

Торжественное заседание открыл короткой речью председатель Моссовета В. Пронин. Я достаточно подробно записал доклад И, В. Сталина. Никто из нас, фронтовых корреспондентов, не знал, будет ли опубликован в печати отчет об этом торжественном заседании. Смогу ли я выполнить задание редактора «Красноармейской правды»?

Поздно вечером, когда мы поднялись в вестибюль, нам доверительно сообщили, что в случае благоприятной, то есть скверной, погоды завтра утром на Красной площади состоится парад войск. Пропуска выдадут в Московском комитете партии, в секретариате А. С. Щербакова.

Весь поздний вечер и ночь мы жили ожиданием плохой [79] погоды. Обнадеживала метеосводка, какую вечером 6 ноября получили в войсках фронта: «Низкая облачность. Ограниченная видимость. Дороги для всех видов транспорта проходимы. В ночь на седьмое наступит похолодание. Вероятны осадки. Действия военно-воздушных сил будут затруднены...»

Конные патрули из конца в конец мерили притихшую площадь, из темноты доносился цокот копыт, приглушенный снегом. Циферблат часов на Спасской башне не светился, не горело рубиновое созвездие Москвы.

Редкие машины, проходившие мимо здания ГУМа, освещали себе дорогу прищуренными фарами: узкие прорези пропускали лишь подслеповатый синий свет.

До поры до времени решение провести парад держали в тайне — в прифронтовом городе нужно опасаться враждебных ушей и глаз. Еще в половине десятого вечера площадь оставалась без праздничного наряда и была пустынна. Но под стеклянной, побитой осколками крышей мерзлого ГУМа хлопотали декораторы и художники, там сколачивали рамы для транспарантов и лозунгов.

Здесь же, в ГУМе, расположился на постой истребительный батальон добровольцев-спортсменов. Среди них были и знаменитые чемпионы, кого мы неоднократно видели победителями на стадионах.

На крыши Исторического музея и ГУМа забрались саперы. В Ветошном переулке дежурили пожарные машины. Начиная с ночи 22 июля им часто приходилось тушить пожары, вызванные бомбардировками. И вот впервые за месяцы войны пожарным дали праздничное поручение — приставить свои высоченные лестницы к фасадам зданий, обступающих площадь, чтобы помочь ее украшению. Только электрикам нечего было делать в тот предпраздничный вечер. Площадь оставалась совсем темной. Ведь не развешивать же гирлянду из синих лампочек!

Ранним утром все заиндевело от тумана; сырой, морозной тяжестью стлался он над землей. Колокольня Ивана Великого и соборные купола посвечивали тусклым золотом. Памятник Минину и Пожарскому был укрыт мешками с песком, а окна в храме Василия Блаженного походили на бойницы крепости: в нужную минуту там появились бы пулеметы и противотанковые ружья. [80]

Погода была явно нелетной, но аэростаты заграждения после ночного дежурства в московском небе не опустили, как делали это обычно, не отвели на дневной покой.

Да, погода не обманула ожиданий: ее следовало признать как нельзя более подходящей для парада, прямо-таки великолепной. Именно о такой погоде мечтали устроители и участники парада.

Есть в жизни Красной площади минуты, полные пафоса. Такие вот минуты всегда предваряют начало парада. Торжественная тишина, полная сдержанного волнения, овладевает площадью. Тишина ожидания, когда каждая минута ощущается во всем ее объеме. Тишина, которая позволяет различать могучую поступь времени.

Литыми квадратами стояли на заснеженной площади войска, готовые к параду. Еще движение не наполнило ветром знамена. Лишь слегка колышутся шелк и бархат. Безмолвен оркестр — еще не раздались голоса повелительной меди, мелодии не согреты живым теплом, дыханием трубачей.

Но в этой сосредоточенной тишине, в покое замершей площади уже слышится близость праздника, все ближе, ближе величественная и гордая минута — вот-вот начнется парад.

И сколько бы раз ты ни стоял в такую минуту на Красной площади, нетерпеливо поглядывая на стрелки часов Спасской башни, все равно ты, как и все вокруг, волнуешься. Нужно ли объяснять, почему сегодня эти минуты наполнены особенно радостным волнением?!

В ожидании парада, в минуты, полные сокровенного смысла, легче охватываешь памятью прошлое.

Здесь Ленин прощался взглядом, жестом, словом с бойцами Всевобуча, с рабочими, уходившими на защиту революции, биться с Деникиным и Колчаком. На булыжном просторе площади учились маршировать первые красноармейцы и будущие красные командиры.

Больше полусотни военных парадов видела за годы Советской власти Красная площадь, а еще больше числит она в своей памяти демонстраций и других торжеств.

Первого мая 1919 года по Красной площади впервые прогрохотал трофейный танк, добытый в боях с белогвардейцами и интервентами. Праздничная толпа запрудила [81] площадь, а красноармейцы демонстрировали танк на ходу, поворачивая его во все стороны, как игрушку. Рабочие с большим интересом следили за движениями невиданной диковины. Казалось, танк движется очень быстро. На самом же деле эта неуклюжая бронированная колымага громыхала и тряслась по булыжнику трехкилометровым ходом. Далекий предок современных сухопутных броненосцев!

Мы вспоминаем сегодня и другой исторический день -1 мая 1918 года. Летит самолет в просвете между двумя шпилями Исторического музея. То была первая ласточка красной авиации, предвестница будущих эскадрилий, стерегущих сегодня тревожное небо Москвы.

У стен Кремля отчетливее, чем где-либо, ощущается дыхание нашей эпохи, богатырское дыхание народа — созидателя и воина...

Предосторожности ради парад начался на два часа раньше, чем было до войны, — в восемь утра.

Погода шла на «улучшение»: перед утром стало очевидно, что снег не перестает идти, а усиливается. И когда куранты отбили восемь ударов и принимавший парад маршал Буденный выехал на коне из Спасских ворот, снег уже шел довольно усердно, а небо сделалось цвета шинельного сукна.

Снег набросил белые маскировочные халаты на шеренгу голубых елей.

Ветер сметал белую пыль с зубцов кремлевской стены, и казалось, это пороховой дым стелется над твердыней. Кое-где на стене виднелись следы камуфляжа: летом там были намалеваны зеленые аллеи, чтобы затруднить ориентировку фашистским летчикам, ввести их в заблуждение.

Казармы Училища имени Верховного Совета РСФСР к этому утру изрядно опустели. Уже немало курсантов отправилось на фронт; они героически отражают атаки противника на Волоколамском направлении.

Горстка военных корреспондентов собралась у левого крыла Мавзолея. До войны во время парадов на том месте обычно толпились военные атташе в своей разномастной форме. Сейчас военных атташе не было, все посольства эвакуировались.

Буденный поздоровался с войсками: «Здравствуйте, товарищи! Поздравляю с праздником!..», отдал команду: «Парад [82] вольно!» — и, провожаемый раскатистым «ура-а-а-а», направился к трибуне. Но вопреки традиции с речью выступил не принимающий парад, а Председатель Государственного Комитета Обороны Сталин.

В то утро, из разумных требований безопасности, радиотрансляция с Красной площади началась с опозданием -когда Сталин уже заканчивал свою речь. А вся страна услышала его речь в специальной радиозаписи.

В довоенные годы Красная площадь видела и более внушительные, торжественные парады — когда все лошади в эскадронах и на батареях были подобраны в масть, когда все маршировали в парадной форме.

Судя по сегодняшнему параду, в казармах Москвы осталось не так много войск. Но на парад вышли курсанты военных училищ, полки дивизии особого назначения имени Дзержинского, Московский флотский экипаж.

А отдельные батальоны были незаметно для противника отведены с фронта во второй эшелон и переброшены в Москву только для участия в параде.

Вслед за частями и подразделениями, прибывшими с фронта, прошагал полк народного ополчения — разношерстное и пестрое войско.

Полушубки, бушлаты, стеганые ватники, бекеши и шинели; иные шинели еще помнили Каховку и Царицын, Касторную и Перекоп...

Сапоги, валенки, ботинки с обмотками...

Шапки-ушанки, буденовки, треухи, картузы, кубанки, папахи...

Винтовки вперемежку с карабинами, мало автоматов и совсем нет противотанковых ружей.

Надо признать, вид у бойцов народного ополчения недостаточно молодцеватый, парадный. Долговязый парень из тех, кого называют «дядя, достань воробушка», затесался на левый фланг и шагал в соседстве с низенькими, приземистыми. Но кто поставит в упрек вам, бойцам народного ополчения, плохую строевую выправку? Ваша ли вина, что не осталось времени на строевые занятия? Люди непризывного возраста и не весьма отменного здоровья учились маршировать под аккомпанемент близкой канонады. [83]

Но именно отсюда, с Красной площади, где каждый камень принадлежит истории, начинается ваш путь в бессмертие. Сыновья и внуки будут гордиться вашим непреклонным мужеством, доблестные красногвардейцы сорок первого года, волонтеры прифронтовой Москвы!

Вы явили всему миру преданность Родине, святым идеалам революции, заветам Ленина. Да, только в минуту грозной опасности познается истинная привязанность и любовь. Только любовь преданная, готовая на жертвы, выдерживает испытание в лихую годину.

Бесконечно дорога Красная площадь сердцу каждого советского человека и потому, что здесь в Мавзолее, в кремлевской стене и возле нее покоятся великий Ленин, его соратники, которые умерли «от трудов, от каторг и от пуль, и никто почти — от долгих лет». Здесь, где в вечном почетном карауле стоят голубые ели, покоится прах лучших сынов революции, героев гражданской войны, гениальных сынов советского народа, обогативших науку и культуру человечества.

В то праздничное утро, совсем как в годы гражданской войны, парад стал одновременно проводами на фронт. В отличие от мирных парадов, сегодня винтовки, пулеметы, орудия, танки были снабжены боеприпасами. И одна из верных примет того, что путь с Красной площади вел не в казармы, а на позиции, — у многих участников парада заплечные вещевые мешки.

Вещевой мешок! Неразлучный спутник бойца в походах и маршах; нехитрый его гардероб, где хранятся такие ценности, как сухие портянки и пара чистого белья; запасной патронташ и арсенал: гранаты отдельно, запалы к ним отдельно; холщовая кладовочка с сухарями, пачками пшенного концентрата и банкой консервов; заплечная библиотечка, где лежит заветный томик стихов; портативный архив, куда спрятаны милая сердцу фотография, интимное письмо, детский рисунок... Солдатская тебе благодарность за верную службу и наша долговечная любовь — тебе, незабвенный «сидор»!..

Позже по площади с железным громыханием везли пушки. Иные из них казались прибывшими из другой эпохи -»времен Очакова и покоренья Крыма». Наверно, то были очень заслуженные пушки, но за выслугой лет им давно [84] пора на музейный покой. И если они дефилировали, то лишь потому, что все боеспособные пушки нужны, до зарезу нужны были на фронте и не могли покинуть своих огневых позиций.

Затем, к нашей радости, прошли танки, их было много, около двухсот, в том числе немало тяжелых. Танкисты оказались в Москве мимоездом. Накануне самого праздника две танковые бригады выгрузились на задворках вокзалов, на станциях Окружной дороги.

А с Красной площади танки держали путь прямехонько на исходные позиции. Может, для того чтоб сократить дорогу, танки сегодня не спускались, как обычно, мимо Василия Блаженного к набережной, а возле Лобного места поворачивали налево и через Ильинку, площадь Дзержинского спешили по улице Горького на север и на запад, на Ленинградское, Волоколамское и Можайское шоссе.

Долго по мостовым города громыхали танки, тягачи, броневики, пушки, слышалось цоканье копыт, маршевый шаг пехоты, скрип обозов, тянувшихся из города на его окраины, в пригороды, предместья...

Ноябрь 1941 года

Владимир Ставский{5}

Боевая орденоносная

1.

С глубоким и радостным волнением узнали все фронтовики, все советские патриоты о переименовании ряда дивизий в гвардейские дивизии. В боях за Родину, в боях против полчищ немецких захватчиков выросла и растет славная советская гвардия, нанося жестокие удары немцам и обращая их в бегство, наводя на них ужас. [85]

В числе других переименована в 8-ю гвардейскую дивизию 316-я стрелковая дивизия, которой командует генерал-майор Иван Васильевич Панфилов. Указом Президиума Верховного Совета СССР дивизия награждена орденом Красного Знамени за образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество.

Яркие страницы в героическую историю Красной Армии, в бессмертную эпопею защиты Родины вписали гвардейцы 8-й дивизии.

Вторая декада октября. Немецко-фашистские орды рвутся вперед. У врага — явное численное превосходство, особенно в танках. Участок дивизии исключительно важен. Здесь — одна из магистралей, автострада. Здесь железная дорога, узел большаков.

Немцы все это учитывали. На это направление они бросили три пехотные дивизии, одну мотодивизию и одну танковую дивизию, много авиации.

Основные силы немецкой группировки действовали против 316-й стрелковой дивизии. Ее боевой участок оказался во много раз больше уставных норм и не был подготовлен к обороне. Работы по оборонительным сооружениям здесь были лишь намечены.

— Мы пришли и сели на колышки! — с усмешкой вспоминает Иван Васильевич Панфилов. — Разметка сделана, а копать еще не начинали!

Командование дивизии отчетливо представляло себе сложность обстановки.

Генерал-майор Панфилов — старый солдат, с 1915 года он на войне, был унтер-офицером и фельдфебелем царской армии, дрался с немцами на Юго-Западном фронте. В гражданскую войну — Панфилов служил в дивизии Чапаева -командовал вначале взводом, потом батальоном. Два ордена Красного Знамени горят у него на груди. В ВКП(б) вступил в 1920 году на фронте. Сейчас ему уже 48 лет. В коротко стриженных волосах его — широкое серебро седины. Но карие глаза удивительно молоды и свежи. Панфилов подтянут, подвижен. На смуглом, чуть скуластом лице — выражение уверенности, силы, а в часто возникающей усмешке, усмешке бывалого, видавшего всякие виды солдата, светится и природный [86] глубокий ум, и проницательность, и неистребимо веселое лукавство.

Генерал-майор принял решение: вести активную оборону, закрыть фланги, на решающих направлениях создать сильные противотанковые узлы с глубиной. И — что он считал особенно важным — создать и держать в руке сильный резерв, заградительный отряд, с тем чтобы в любой миг бросить его на опасный участок.

8 борьбе против атакующих немецких танков блестяще действовали три противотанковых полка, приданных дивизии, и поддерживающий пушечный полк.

Генерал-майор Панфилов, не выпуская из рук управления, смело подчинял на время стрелковые части и подразделения артиллерийским командирам, и в данной конкретной обстановке это было единственно правильным решением.

Также правильно и своевременно закрыл он свои фланги. А когда немцы угрозой нависли на левом фланге, он быстро и плотно закрылся резервом, заградотрядом. И тотчас же создал снова хотя и меньший, но стойкий резерв, оторвав буквально по роте всюду, где только была возможность. И когда танки врага просочились в обход к командному пункту дивизии, они напоролись на организованный отпор, ничего сделать не смогли и отошли, оставив горящими несколько машин.

Пристального внимания заслуживают противотанковые узлы обороны дивизии, расположенные на решающем направлении, их значительная глубина. Это построение дало возможность наносить немцам тяжелые удары и огромные потери. Несмотря на все их численное и техническое превосходство, немцы были задержаны на несколько дней, которые нужны были командованию армии для соответствующих мероприятий.

2.

8-я гвардейская дивизия молодая. Личный состав — в подавляющем большинстве — воюет впервые. Поэтому командование дивизии — и генерал-майор Панфилов, и комисcap [87] дивизии старший батальонный комиссар Сергей Алексеевич Егоров — особое внимание обратило на изучение всего личного состава, на его подготовку. Во фронтовых условиях во всех частях и подразделениях была организована глубокая планомерная учеба.

«Воюя, учись воевать!» — эту заповедь крепко усвоили и осуществили на деле в дивизии. В частности, на фронте были проведены все учебные стрельбы.

Вместе с боевой подготовкой велась и ведется огромная политико-воспитательная работа. Командир и комиссар дивизии повседневно и неразрывно связаны со всей жизнью своих бойцов, командиров и политработников.

И в результате дивизия — все ее части, все подразделения стали на огневые рубежи крепким коллективом, сплоченным стальной волей к победе, беззаветной преданностью Родине. И они доказали это на деле.

Рота старшего лейтенанта Маслова первой столкнулась с противником. Боевое охранение отбросило разведку немцев.

Тогда противник подтянул двадцать танков и больше роты пехоты. Охранение с боями отошло в ротный узел обороны. На другой день немцы повели наступление, собрав в кулак до ста танков, подбросив на 80 грузовиках пехоту.

Старший лейтенант Маслов умело организовал оборону, замечательно использовал взвод станковых пулеметов, две пушки и два противотанковых орудия, которыми командовал младший лейтенант Иванов.

В этот день танки атаковали наш батальон прямо в лоб. Артиллеристы расстреливали их прямой наводкой. Несколько танков загорелось.

Группа стальных чудовищ зашла слева, прорвалась к окопам, под гусеницами стали гибнуть отважные бойцы, забрасывавшие танки ручными гранатами и зажигательными бутылками. Но и танки останавливались, пылая.

Семнадцать танков было уничтожено в один этот день. Остальные в беспорядке отошли, бежали с поля боя. Но на другой день немцы снова пошли в атаку.

Рота Маслова была окружена. Глубоко и тщательно зарывшись в землю, герои отбивали все попытки врага. Они отбивались три дня. Боеприпасы и продовольствие [88] вышли. Осталось только по пять патронов и всего четыре гранаты. Эти гранаты Маслов сберег, чтобы оставшиеся в живых могли взорвать себя, если не удастся прорваться из вражеского кольца.

На пятый день Маслов с группой красноармейцев пробился с оружием в руках к своим. Героически дрались и другие подразделения, как в эти дни, так и позднее.

Немцы бросили на позиции 8-й роты сорок танков, охватили фланги. Слева прямо в окопы ворвались танки.

Красноармеец Левкобылов, казах из Алма-Аты, колхозник, коммунист, ротный агитатор и редактор «Боевого листка», выскочил из окопа. Смуглое лицо его, прекрасные черные глаза пламенели.

— За Родину!

Пробежав с десяток шагов, он метнул гранату и сбил башенку немецкого легкого танка. Люк башни открылся. Левкобылов подбежал к танку вплотную и вторую гранату метнул прямо в люк.

Раздался взрыв. Левкобылов схватил зажигательную бутылку. В этот момент его прошила очередь из немецкого автомата. Левкобылов поднял руку с бутылкой. Гусеница вражеского танка своим последним судорожным движением раздавила героя.

Всюду пылали вражеские танки, расстрелянные нашими артиллеристами, зажженные бутылками, брошенными твердыми руками бойцов.

Но танков было еще много. Они осаждали и лезли на позиции, на окопы, обходили их.

Начальник штаба полка капитан Манаенков был на наблюдательном пункте батальона старшего лейтенанта Райкина. Отсюда они управляли боем, и тут они подверглись нападению слева — трех танков, справа — немецких броневиков.

Старший лейтенант Райкин был ранен автоматчиком в руку и в правый бок.

Капитан Манаенков бросил две гранаты. Без промаха. Сзади по капитану грохнули очереди автоматчиков. Подскочив, Манаенков расстрелял группу немецких автоматчиков из своего пистолета-пулемета и забежал в сарай. Вражеский танк, подойдя вплотную, бил из пушки. Сарай загорелся. [89]

Стреляя из автомата, капитан Манаенков выбежал из сарая и упал, пронзенный многими десятками пуль.

На правом фланге батальона занимал огневые позиции взвод станковых пулеметов. Командир взвода, грузин, лейтенант Какулия выбрал эти позиции, чтобы отсюда вести фланговый огонь по пехоте противника, которая шла вслед за танками. Какулия безмолвно пропустил танки. Потом расстрелял и уничтожил немецких солдат.

Второй эшелон немецких танков обнаружил пулеметные точки Какулии. Немцы дали шквал огня из пушек и минометов.

Расчеты всех пулеметов Какулии были выбиты.

Какулия лег за пулемет и сам стал стрелять. Он стрелял до последнего патрона. Он погиб от взрыва немецкой мины. Его навеки застывшая рука сжимала ручку станкового пулемета.

Поле впереди окопов было усеяно немецкими трупами. Атака немцев провалилась.

3.

Не пересказать всех подвигов бойцов, командиров и политработников 316-й стрелковой — ныне 8-й гвардейской дивизии.

Отбивая, изматывая, уничтожая живую силу противника, дивизия ведет бой второй месяц подряд.

В самые тяжелые для себя дни дивизия не давала немецким панцирным ордам продвинуться больше чем на километр — полтора. И это — ценой потоков немецкой крови, ценой многих десятков танков.

Немецкое командование давно уже заменило одну танковую дивизию, истрепанную на этих рубежах, другой, подтянуло из глубины ряд других дивизий. А славная дивизия Панфилова по-прежнему зорко и грозно обороняет дальние подступы к Москве. И в эти дни — вчера, позавчера, сегодня — гвардейцы изматывают и разят врага.

19 ноября 1941 года
[90]
Кавалеристы-гвардейцы генерала Доватора на одном из участков Западного фронта за день боев с противником истребили 1000 немецких солдат и офицеров, уничтожили 2 вражеских танка, 3 пулемета, орудие, 9 легковых машин и захватили 50 орудий, 62 пулемета, 136 автоматов и 250 автомашин.
Из сообщения Совинформбюро
19 декабря 1941 г.

Евгений Кригер

У гвардейцев Доватора

Нет, нелегкая это задача — найти штаб генерал-майора Доватора. Водитель просто взмолился: пожалейте бедную «эмочку». Люди Доватора совершенно неуловимы. Можно представить себе затруднение немцев в те дни, когда гуляли казаки в их глубоком тылу, если здесь, по эту сторону фронта, мы потратили день на поиски штаба кавалеристов-гвардейцев. Наконец нам дали адрес, наиболее достоверный и точный:

— Ищите Доватора там, где по-настоящему жарко, где идет самая свирепая драка. Вот и все. Очень просто.

Положим, не так уж просто, потому что в последние дни жарко на всех фронтах под Москвой. Все же мы последовали разумному совету и действительно нашли гвардейцев на участке самого горячего боя. За лесом вставали дымы пожаров, в воздухе было тесно от звуков артиллерийской пальбы, рева зениток, треска рвущихся бомб, скрежета танковых гусениц. Да, только здесь! Именно в такой обстановке, если позволено применить здесь это тихое, мирное слово, кавалеристы Доватора чувствуют себя как рыба в воде. Всегда появляются там, где никто их не ждал, а меньше всего — противник, и с марша бросаются в бой. Так было на днях, когда немцы прорвались у очень [91] важного пункта и гвардейцы совершили 24-часовой марш на конях с фланга на фланг, через леса и затянутые тонким льдом реки, без привалов и отдыха, лишь бы поспеть туда, где опасно, где помощь нужна немедленно и запас времени для маневра исчисляется не в часах, а в минутах. Гвардейцы поспели, оседлали дорогу, приняли бой и задержали врага.

Они до сих пор вспоминают свой рейд по немецким тылам. Три тысячи всадников во главе с генерал-майором Доватором прорвались сквозь линию фронта и в течение многих дней наводили свои порядки за спиной у немецких генералов. Только в состоянии испуга можно было издать приказ, извещавший немецкие войска о том, что в их тыл прорвались не 100 тысяч казаков, как пронесся слух, а всего лишь 18 тысяч. На самом-то деле было три тысячи, -это и нравится гвардейцам больше всего.

Такая война пришлась гвардейцам по вкусу. Они дышали горячим воздухом настоящей опасности, они дрались во вражеском логове, вздымали на воздух склады с боеприпасами, проскальзывали между заслонами и вдруг обрушивались на немцев в новом и самом неожиданном месте. Дважды разгоняли штаб 6-й германской армии. Топографический отдел этого штаба уничтожили начисто. В одной из засад взорвали 56 машин, начиная от легковых и кончая бензоцистернами. Это было сделано с лихостью чисто гвардейской, казачьей, доваторской.

Под самым носом у немцев, так сказать, на главной улице их далекого тыла, заминировали дорогу, пустили на воздух первую из машин, тем самым устроили грандиозную пробку и по неподвижной застрявшей колонне ударили из пулеметов. Неважный вид имела тогда главная улица немецкого тыла. А казаки ушли, перебрались с главной улицы в переулки, в глухие места, и были дни, когда на вражеской территории двигались они через села с песнями, в конном строю, поэскадронно и люди бежали из домов к ним навстречу, не веря глазам своим, как будто просыпаясь после страшного сна.

Германское командование вынуждено было создать специальный отряд по борьбе с группой Доватора. Назвали его карательным, чем привели конников в очень веселое расположение духа. Вскоре немецкий майор, возглавлявший [92] отряд, был пойман казаками вместе со штабом. Майор бежал очень быстро, видимо, сказалась спортивная подготовка. За ним гнался 19-летний лейтенант Немков, кричал: «Хальт, хальт!» — и, наконец, устал. Ему надоело возиться с майором. Выстрелом из винтовки с колена он свалил резвого бегуна на землю, свалил навсегда. «Вот тебе и карательный отряд, -говорили казаки. — Нашли кого карать. Доваторцев! Вот чудаки, честное слово, прямо умора!»

Закончив рейд, группа генерал-майора Доватора с боем перешла через линию фронта и соединилась с нашими частями. Этот рейд памятен многим, но больше всего — врагу.

Теперь гвардейцы Доватора сражаются за Москву. Вчера мы встретились с ними на одном из самых сложных участков фронта. День был на исходе, когда генерал-майор вернулся с переднего края в свой штаб. Не раздеваясь, он прошел к столу, развернул карту и, оживленно обводя взглядом своих командиров, стал объяснять обстановку и план следующей операции. Он говорил быстро и коротко, не задерживаясь на мелочах, стараясь, чтобы все поняли его главную мысль. Энергия его заразительна. Все повеселели, когда он появился в избе, — теперь будет дело для каждого, гвардейцы готовятся к новому бою. Тут же генерал-майор отменил решение о переводе штаба из села, только что подвергавшегося бомбежке.

— Отменить! — сказал Доватор так весело, что все вокруг него засмеялись. — Да ведь сейчас война для их летчиков окончена. Три часа — немцы сейчас будут обедать. Не любят они темноты. Темнота — наше время. Командный пункт остается здесь. Все!

И все поняли, что конечно же лучшее место для штаба именно здесь, поближе к войскам. Такой Доватор всегда. Речь его картинна и выразительна. О своих гвардейцах он говорит:

— Наше оружие? Винтовка! Клинок! Граната! Бутылка с горючей смесью. И наше лихое казачье «ура!». В том рейде это заменяло артиллерию, танки и авиацию. Есть у меня один командир. Пошел в атаку на танк. В конном строю! Вот чудак. Но что ж с ним поделать, если танк он все-таки уничтожил. Я его спрашиваю: «Как же так, на танк идешь в конном строю?» А он мне: «Да черт его знает, [93] вижу, прет на нас. Я крикнул «ура!» и айда!» А ведь сам -старик, ветеран. Я его поругал, а сам думаю: красавец старик, настоящий гвардеец!

Дверь распахнулась. В избу вошел командир гвардейской дивизии Исса Александрович Плиев. Доватор просиял:

— Прямо из боя? Ну не убили там тебя немцы? Гость помотал головой.

— Пятый месяц убивают, да все не убьют, понимаешь.

Они говорили как люди большой, прочной дружбы, два гвардии генерала, два командира, воспитавшие своим примером тысячи храбрецов. Доватор рассказывал:

— Характерный бой был здесь у Плиева. Удары по флангам — наше любимое дело. В сложной обстановке решаем перерезать коммуникации немцев. Плиев держит двухдневный бой, имея малые силы, держит успешно, и сам идет в атаку впереди своих конников. И выполняет задачу. А народ-то какой у него! Истребители в одном только деле десять танков подбили. До чего дошли — палкой стучат по танку, кричат: «Выходи, окаянный!» Честное слово, палкой по танку. Чтоб гранату не тратить. И выкурили! Спросите меня, пришлось ли когда-нибудь мне ездить восстанавливать положение в дивизии Плиева или в дивизии Мельника, комбрига. Не приходилось. Стойко дерутся гвардейцы, силой не вырвешь из боя. На днях разыграли бой, как на маневрах. Немцы два раза ходили в атаку, и все впустую. Тогда напились пьяными, все до единого, и в третью атаку. На горсточку казаков. А те дождались пьяной атаки, подпустили к себе, огнем обожгли, и сами в атаку. Так рота немецкая и осталась лежать, всю перебили. Это у Мельника в дивизии. А положение было трудное. Да и сейчас вот...

Генерал-майор снова склонился над картой. Она была перед ним как живая, с настоящими реками под коркой первого льда, с поросшими лесом высотами, с землей, которую нужно взять от врага. Доватор отдал последнее распоряжение командиру полка. Тот сказал коротко: «Будет сделано, как вы желаете». И, щелкнув шпорами, вышел. Генерал-майор Доватор посмотрел ему вслед, улыбнулся, как улыбаются другу, и сказал:

— Знаете, что значат эти слова? Только одно — немцев оттуда он выбьет.

28 ноября 1941 года
[94]
К исходу 11 декабря 1941 года, войска генерала Рокоссовского, преследуя 5, 10-ю и 11-ю танковые дивизии, дивизию «СС» и 25-ю пехотную дивизию противника, заняли г. Истру.
Из сообщения Совинформбюро
«В последний час» 12 декабря 1941 г.

Евгений Воробьев

Половодье в декабре

1.

После кратковременного и непрочного потепления набрал силу лютый мороз.

Длинной цепочкой, тающей в тумане, шли бойцы батальона, которым командовал лейтенант Юсупов. Шагали след в след по узкой тропке, проложенной через минное поле. По обеим сторонам лежал задымленный снег, пропахший минным порохом и гарью. Снег в рябых отметинах, проплешины чернеют там, где поземка еще не успела замести воронки. Саперы установили здесь ночью вехи — торчали воткнутые дулами в снег трофейные карабины, длинные деревянные рукоятки от немецких гранат, мины, уже обезвреженные и безопасные, и все это вперемежку с хвойными ветками.

Не забыть Истры в утро ее освобождения, 11 декабря. Неужели этот вот городок называли живописным и он привлекал московских дачников сочным зеленым нарядом, пестрыми дачами? Все взорвано, сожжено педантичными минерами и факельщиками. Уцелели лишь два кирпичных здания справа от дороги, а в центре городка остался в живых дом с разбитой крышей и зеленый дощатый киоск. Сплошное пожарище и каменоломня, все превращено в прах, обломки, головешки, пепел. [95]

Молоденький сапер с миноискателем подошел к черному квадрату и тихо сказал:

— Кажется, здесь стоял домик Чехова. Мы приезжали сюда в мае. Экскурсия...

Больше он ничего не сказал и стал прислушиваться к миноискателю. Взрыв следовал за взрывом: наши саперы продолжали свое опасное дело.

Пора бы уже показаться на горизонте золоченым куполам Воскресенского монастыря. Не такой плотный туман, и дым на горизонте опал. Вот видны стены монастыря. Но где же знакомые купола? Куда они исчезли?

Стало очевидно, что храм Новый Иерусалим обезглавлен, разрушен.

Наше командование, и в частности комдив-девять Белобородов, знало, что интенданты эсэсовской дивизии «Рейх» устроили в храме склад боеприпасов. Наши летчики получили строжайший приказ — Новый Иерусалим не бомбить, чтобы не повредить этот памятник архитектуры. Гитлеровцы же, отступая, взорвали драгоценное сооружение, отмеченное гением безвестных крепостных зодчих, а позже — Казакова и Растрелли.

Лейтенант Юсупов встретил в городке комдива Белобородова, комиссара дивизии Бронникова и группу штабных командиров. Комдив перед утром оставил командный пункт в доме лесника, на кромке леса, подступающего с востока к городу. Комдив вошел в Истру с одной из головных рот, по тропке, которую проделали саперы из батальона Романова, соседа Юсупова...

2.

Полмесяца назад наблюдательный пункт Белобородова находился еще далеко от Истры, на западной окраине Дедовска, в помещении сельского магазина. По соседству высилась давно остывшая труба текстильной фабрики. На каждый разрыв снаряда дом отзывался дребезжанием уцелевших стекол.

Рано утром 27 ноября мне посчастливилось привезти в 78-ю стрелковую дивизию радостную новость: дивизия стала девятой гвардейской, а полковнику Белобородову [96] присвоено звание генерал-майора. «Красноармейская правда» еще печаталась, когда я ночью захватил с собой влажный оттиск первой полосы газеты.

Афанасий Павлантьевич Белобородов, черноволосый, широкоскулый, плечистый, взял в руки оттиск, остро пахнущий типографской краской, и медленно перечитывал приказ № 342 Народного Комиссара Обороны. Бронников читал через плечо комдива.

— Гвардейцы! И Ленин на знамени... Такая честь, — на лице комдива смешались счастливое волнение и озабоченность. — А мы ночью снова отошли на новый рубеж...

Прежде всего Белобородов поздравил с гвардейским званием Николая Гавриловича Докучаева. Ну как же! Командир полка Докучаев стал гвардейцем второй раз в жизни; он, рядовой Преображенского гвардейского полка, воевал еще в первую мировую войну.

В то утро командир новорожденной гвардейской дивизии как бы обрел новый запас сил, новую решимость, почувствовал новую ответственность. Заряд его энергии передавался всем, кто находился рядом...

В помещение вошел лейтенант в закопченном полушубке. Он стал в дальнем углу и безмолвно, выжидающе смотрел оттуда на комдива. Наконец тот сказал сердито:

— Не разрешаю! Можете идти. Занялись бы лучше более полезным делом!

Лейтенант в полушубке выслушал выговор, повеселел и вышел, не желая скрывать, что обрадован строгим запретом.

Бронников объяснил мне, что решается судьба Дедовской прядильно-ткацкой фабрики. Есть строгий приказ сверху. Все подготовлено к взрыву, фугасы заложены под стены и трубы. Но комдив задержал исполнение приказа, упрямо не позволяет саперам взорвать фабрику и клянется, что не ступит назад ни шагу...

Новое донесение с передовой сильно встревожило комдива. Он наскоро собрался, кивком позвал адъютанта Власова и уехал на передовую. Бронников вздохнул: комдив не спал уже три ночи.

Фашисты наращивали силу своих ударов, и бои достигли крайнего напряжения. В Нефедьеве шел бой за каждую избу. Командир полка Суханов сидел, отрезанный от своих, [97] на колокольне церкви в деревне Козине и корректировал огонь, вызванный им на себя.

— Понимаете, браточки? — устало, но твердо сказал комдив, стоя в окопе на околице деревни Нефедьево, наполовину захваченной противником. — Ну некуда нам отступать. Нет такой земли, куда мы можем отойти, чтобы нам не стыдно было смотреть в глаза русским людям...

Дивизия еще ни разу не отступила без приказа, а отступая, не потеряла ни одного орудия.

В минуты, когда силы людей бывали напряжены до предела и положение становилось критическим, Белобородов не уходил с передовой. Он умеет подбодрить бойцов сердечным словом. Он может отдать боевой приказ тоном отеческого совета, не по-уставному назвать Иваном Никаноровичем капитана Романова, и от этого приказ ничуть не теряет в своей категоричности и суровости. Он может сперва расцеловать геройского разведчика Нипоридзе, а затем чинно объявить ему благодарность и сообщить, что тот представлен к награде.

Вот и под Нефедьевом присутствие комдива вселило в бойцов уверенность, влило новью силы, воодушевило. Наступила минута, когда батальон Романова с кличем «Вперед, гвардейцы!» рванулся в атаку. От избы к избе покатился вал рукопашной схватки.

Утром 3 декабря Нефедьево снова полностью перешло в наши руки, были вызволены с колокольни командир полка Суханов, его адъютант и радист...

3.

И вот фронтовая дорога вновь привела меня в дивизию в дни наступления.

Генерал Белобородов был по-прежнему в форме полковника — четыре шпалы в петлицах. Он так и не нашел времени, чтобы съездить куда-то в армейские тылы на примерку, облачиться в генеральскую форму.

Девятая гвардейская дивизия перешла в наступление в ночь на 8 декабря. Мороз достигал 26-28 градусов, накануне прошли обильные снегопады, метели. Все это было весьма кстати, потому что фашистские танки и цуг-машины [98] уже не могли двигаться напрямик по полям, как в середине ноября, когда снег в округе покрывал промерзшую землю таким тонким слоем, что темнели оголенные холмы и взгорки. Сугробы и крепкие морозы дальневосточникам на руку. Но в то же время снегопады и морозы несли с собой и для наших бойцов лишения и тяготы. Это могли бы подтвердить все те, кто под огнем, проваливаясь по пояс в снег, отбивал деревню Рождествено.

С начала наступления Белобородов и все командиры, в том числе командир полка Докучаев, богатырского роста, самый пожилой в дивизии, выглядели помолодевшими; все заново учились улыбаться, шутить.

Белобородов кричал в трубку телефона, прижимая ладонь к уху, чтобы не заглушала канонада, и поднимая при этом правую руку так, словно требовал, чтобы воюющие прекратили шум и грохот, — что за безобразие, в самом деле, не дают поговорить человеку!

— Что? Не слышишь? — комдив раскатисто засмеялся и подмигнул Бронникову, стоявшему рядом. — Когда тебя хвалю, всегда слышишь отлично. А когда ругаю, сразу глохнешь. Город пора брать, говорю. Что же тут непонятного? Не теряя времени, возьми город. Теперь понятно?..

На проводе был командир 258-го полка Суханов, а речь шла о наступлении на Истру.

После того как фашистов выбили из городка, они пытались остановить наступательный порыв наших бойцов и закрепились за рекой. Западный берег господствовал над местностью. Там, на холмах, поросших густым ельником, прятались вражеские наблюдатели, там скрывались их минометы, пушки, пулеметы. А перед лесистыми холмами простиралось открытое снежное поле.

Русло реки было сковано льдом. Вчерашние воронки уже затянуло тонким молодым ледком, а от сегодняшних шел пар.

Донесся зловещий гул, и поверх льда пошла вода. Она затопила воронки, свежие и старые. Бурное декабрьское половодье леденило все — и кровь в жилах тоже. Это выше по течению противник взорвал плотину Истринского водохранилища.

В те минуты кто-то помянул недобрым словом минеров, которые не успели взорвать плотину полмесяца назад, когда [99] фашисты теснили дивизию на восток. Вражеские танки прошли тогда по целехонькой дамбе и устремились вдоль восточного берега реки к югу, к городу Истре, подавляя очаги сопротивления укрепленного района, угрожая дивизии окружением. Батальон из полка Коновалова еще бился на западном берегу. Командарм отдал Белобородову приказ отойти, но связной с этим приказом был убит. Дивизия в полуокружении, с оголенными флангами, удерживала Истру, пока батальон не отошел через реку.

Но тогда был ледостав, а сейчас при двадцатипятиградусном морозе белели гребешки волн — то ли пена это, то ли пороша, подмытая и унесенная водой.

Вода быстро прибывала, а шла зимняя река с таким напором, словно течение накапливало силу все долгие годы своего заточения за плотиной. Облако пара, послушное всем поворотам реки, ее излучинам, подымалось над течением, пар смешивался с дымом. Каждый разрыв мины, снаряда рождал свою маленькую снежную метель. Не успеет снег опасть, и вот уже новый разрыв взметает черный снег, пропахший порохом и горелой землей.

Ни одной, даже утлой лодки, ни одного понтона не подтащили к заснеженному берегу вечером, ночью и на следующее утро. Можно ли поставить это в вину саперам дивизии? Кто мог вообразить, что в берегах, окованных льдом, неожиданно возникнет водная преграда?

Вода стала затапливать подходившие к реке овражки, лощинки, а эти низинные места, хотя и намело туда много снега, были самыми удобными, скрытыми подходами к реке. Бойцы, спасаясь от зловредного, опасного наводнения, поневоле подымались на высотки, карабкались на оледеневшие взгорки и бугры (по дальневосточной привычке называли их сопками), им вода не угрожала. Но сухие сопки, увы, просматривались и простреливались противником. Лишь за монастырской стеной, высотой в четыре сажени, было безопасно. Но ведь не отсиживаться нужно было, а наступать!

Бойцы из роты Кочергина пытались перейти вброд — куда там! Дно реки превратилось в ледяной каток, и каждая свежая воронка, выдолбленная снарядом во льду и залитая теперь водой, стала невидимой и смертельной западней. [100]

А немногие бойцы, которые форсировали Истру, не смогли удержаться на том берегу, их отбросили назад.

Тогда комдив поставил эту боевую задачу перед «романовцами», так в дивизии называли бойцов первого батальона 258-го стрелкового полка, батальоном командовал Иван Никанорович Романов.

Ночь напролет комдив просидел над картой, у полевого телефона. Он координировал действия артиллеристов, саперов и всех, кто обеспечивал операцию. В этой операции была та обдуманная дерзость, тот расчетливый азарт, какие в высшей степени свойственны старому комдиву и молодому генералу Белобородову.

Он ждал и никак не мог дождаться условной ракеты с того берега. Не было еще в его фронтовой жизни сигнала, которого он ждал бы с такой тревогой и с таким скрытым возбуждением. Тревога всегда больше, когда комдив сам не испытывает тех опасностей и невзгод, каким подвержены его бойцы и командиры.

Переправлялись кто как приспособился, на подручных средствах. Связисты догадались притащить половинки ворот и связать их проводом. Пулеметный расчет со своим «максимом» забрался на плотик из трех телеграфных столбов, скрепленных обмотками, обрывками проволоки. А самые отчаянные переправлялись вброд-вплавь, держась за плащ-палатки, туго набитые сухим сеном, за пустые бочки, за доски, за колеса, за снарядные ящики.

Нелегко дались дальневосточникам эти двести пятьдесят метров пути через оледеневшее русло реки и оледеневший берег. Тем больше обрадовали ракеты — белая и красная — с того берега, тем больше обрадовало первое благоприятное донесение, полученное от Романова!

— Держитесь, браточки, держитесь, земляки! Ай да Иван Никанорович, геройская твоя душа!.. — сказал Белобородов так, словно Романов мог услышать его с того берега.

Все раннее утро 12 декабря комдив и комиссар не уходили с берега. Белобородов вникал во все мелочи, связанные с организацией переправы. Под его присмотром саперы сколачивали первый плот из спиленных телеграфных столбов. Бревенчатый настил залили водой, лед накрепко схватил связанные бревна — на скользкий настил легче вкатить [101] пушку. А как нужны были на том берегу пушки для стрельбы прямой наводкой!

Боец с забинтованной головой, подталкиваемый более робкими товарищами, подошел к комдиву:

— Разрешите, товарищ генерал, обратиться по причине сильного обстрела. Дальневосточники за вас беспокоятся. Чересчур опасно. Приглашаем к нам в землянку...

По-видимому, землянка эта, вырытая в крутости прибрежного холма, уцелела с осени, ее отрыли и оборудовали пулеметчики укрепленного района, которые так неудачно оборонялись здесь.

Первую полковую пушку уже удалось переправить на тот берег, дела шли на поправку, и настроение у комдива соответственно поднялось. Боец, сидевший на корточках при входе в землянку, перечитывал письмо. Выяснилось, что письмо от невесты; комдив подшучивал, неназойливо расспрашивал бойца о его мирном житье-бытье. Но настроение комдива испортилось, когда он узнал, что бойцы сидят без хлеба, что кормили их только холодной картошкой.

Бронников давно служит, дружит с Белобородовым и не помнит случая, чтобы комдив потерял самообладание даже в самые критические минуты. Но когда комдив узнал о нерасторопности (трусости?) кого-то, кто оставил бойцов без хлеба, он был вне себя.

Был, правда, случай в 258-м полку, когда бойцы двое суток не получали горячей пищи. Но тогда снарядом разбило походную кухню, тогда бойцы дрались в полуокружении, а сейчас...

— Ненавижу... — Белобородов даже побледнел от негодования. — Натощак воюют герои. А кто-то дрыхнет или прячется. Смотреть ни на кого не хочу и слушать ничего не буду!

Комдив вышел из землянки, не дослушав объяснений прибежавшего туда батальонного штабиста. Кто-то оказался недостойным звания гвардейца, а Белобородов -слишком горячий патриот своей дивизии, чтобы с этим примириться.

Позже комдив вновь стоял на берегу Истры, к нему подошел начальник штаба полка и доложил, что хлеб в батальон доставлен. А кроме того, прибыли старшины, по-.» вара и притащили термосы и бидоны. В термосах щи с [102] мясом, в одном бидоне сладкий чай, а в другом — продукт номер шестьдесят один; в переводе с интендантского языка, на русский этот продукт именуется водкой.

Комдив наблюдал за переправой, стоя у подножия заснеженного кургана, близ монастыря. Когда-то здесь произошло сражение войск молодого Петра с взбунтовавшимися стрельцами. Мы помним об этой кровавой странице русской истории прежде всего благодаря картине Сурикова «Утро стрелецкой казни». Но в то декабрьское утро никому в голову не приходило, что дивизия форсирует Истру в столь историческом месте.

Начальник дивизионной разведки Тычинин вручил комдиву захваченный его разведчиками и уже переведенный приказ командира дивизии СС «Рейх» Биттриха-от 2 декабря. Фашистский генерал исчислил в часах и минутах темп наступления на Москву. Но Белобородов. вместе со своими дальневосточниками властно перечеркнул все это аккуратное расписание.

Пушки, переправленные на западный берег, помогли,Романову закрепиться. Саперы старшего лейтенанта Трушникова воспользовались тем, что напор воды ослабел. Они пустили в дело сваи разрушенного моста, навели переправу, и теперь уже на подмогу батальону Романова торопились новые роты. По шатким мосткам прогромыхали орудийные передки, груженные снарядами, и санитарные повозки, которые тоже ехали не.порожняком, а везли ящики с патронами. На радостях Белобородов называл сапера Трушникова не иначе как Толей.

Я воспользовался минутным затишьем и спросил у Михаила Васильевича Бронникова о судьбе прядильно-ткацкой фабрики, которая давно была подготовлена к взрыву и начинена минами.

Оказывается, на днях на командный пункт к Белобородову пришли из Дедовска рабочие. Они поблагодарили комдива за спасение фабрики. Уже возобновили, работу! Сотканы первые метры ткани, из нее шьют обмундирование для бойцов, телогрейки, стеганые брюки, а также вещевые мешки.

Спросил я и про марш «Девятая гвардейская». Бронников сказал, что музыку пишет композитор Дунаевский. А на западном берегу Истры в те минуты звучала совсем другая [103] музыка. Бойцы не маршировали, а ползли там по-пластунски, перебегали от укрытия к укрытию под аккомпанемент боя.

Комдив подбадривал тех, кто принял ледяную ванну, и бойцы по его приказу переобувались, наматывали сухие портянки, сушили валенки, наскоро обсыхали у догорающих домов. Роль костра играл и немецкий танк в низинке, близ берега. В такой мороз надобно согреться также изнутри, и старшины по приказу комдива выдавали всем невольным купальщикам двойную порцию водки.

Кроме бойцов в обледеневшей одежде, которым комдив приказал греться-сушиться, все остальные торопились на запад; подгоняемые ветром наступления. И только мне предстоял путь назад, в штаб армии. Там помогли связаться по телефону с Москвой, и мне выпала печальная обязанность первому сообщить в «Комсомольскую правду» о судьбе Истры и Нового Иерусалима...

12 декабря 1941 года
.
В течение 15 декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На ряде участков Западного и Юго-Западного фронтов наши войска, ведя ожесточенные бои с противником; продолжали продвигаться вперед и заняли г. Клин, Ясную Поляну — южнее Тулы, Дедилово и Богородицк — юго-восточнее Тулы.
Из сообщения Совинформбюро
15 декабря 1941 г.

Евгений Петров

В Клину

Положение военных корреспондентов на Западном фронте становится все более сложным. Всего несколько дней назад мы выезжали налегке и, проехав какие-нибудь тридцать километров, оказывались на фронте. Сегодня в [104] том же направлении нам пришлось проехать около сотни километров.

Путь немецкого отступления становится довольно длинным. И этот путь однообразен: сожженные деревни, минированные дороги, скелеты автомобилей и танков, оставшиеся без крова жители. Такой путь я наблюдал на днях, когда ехал в Истру.

Но есть еще один путь — путь немецкого бегства. Его я видел сегодня. Этот путь еще длиннее и гораздо приятнее для глаза советского человека. Здесь немцы не успевали сжигать дома. Они бросали совершенно целые автомобили, танки и ящики с патронами. Здесь жителям остались хотя и загаженные, но все-таки дома. Полы будут помыты, стекла вставлены, и из труб потянется дымок восстановленного очага.

Клин пострадал сильно. Есть немало разрушенных домов. Но все-таки город существует. Вы подъезжаете к нему и видите: это город.

Он был взят вчера в два часа. Сегодня это уже тыл. И тыл далеко не ближайший.

Что сказать о жителях? Они смотрят на красноармейцев с обожанием:

— Немцы уже не вернутся сюда? Правда? — выпытывают они. — Теперь здесь будете только вы?

Красноармейцы солидно и загадочно поднимают брови. Они не считают возможным ставить военные прогнозы. Но по тому, каким веселым доброжелательством светятся их глаза, исстрадавшимся жителям ясно: немцы никогда не придут сюда.

Начальник гарнизона майор Гусев рассказал мне, что недалеко от Клина, в деревне Поздневе, пятнадцатилетняя девочка Вера задала ему этот обычный вопрос: могут ли вернуться немцы? Майор пошутил. Он сказал, что, может быть, и вернутся. Он горько пожалел об этом. С девочкой приключился глубокий обморок. Оказывается, в этой самой деревне Поздневе немцы убили нескольких жителей и изнасиловали двух девушек.

Красная Армия не только взяла Клин. Она спасла его в полном смысле слова. Удар был так стремителен и неожидан, что немцы бежали, не успев сделать то, что они сделали с Истрой, — сжечь город дотла. [105]

И жители не знают, как отблагодарить красноармейцев.

Наша машина застряла в сугробе. Мы вылезли, чтобы помочь шоферу вытащить ее. Не успели мы оглянуться, как машину подталкивали уже десятка два рук. Все, кто проходили в эту минуту мимо нас, бросились нам помогать. Они, перебивая друг друга, рассказывают, как удобнее нам проехать, где встретится яма, скрытая снегом, и в каком месте лучше переехать по льду реку, так как мост через нее взорван.

Как только в Клин вошли первые красноармейцы, жители сразу же рассказали им, где и что заминировали немцы и где они оставили свои склады.

В одной из деревушек за Клином произошел случай столько же героический, сколько и юмористический.

Первыми о том, что немцы собираются бежать, пронюхали мальчики. Они подкрались к немецким грузовикам и стащили все ручки, которыми заводятся моторы. Немцы рвали на себе волосы, когда поняли, что бежать не на чем. Но медлить было нельзя. Пришлось им бежать самым естественным путем — при помощи собственных ног. Как только в деревне появились наши войска, мальчики торжественно поднесли им ключи. Машины были заведены и пущены в дело.

Побывал я и в домике Чайковского. Это была давнишняя моя мечта — увидеть то, о чем я столько раз читал: уголок у окна, где Чайковский писал 6-ю симфонию и смотрел на свои любимые три березки, его рояль, книги и ноты.

Лучше бы я не приходил в домик Чайковского. То, что сделали в нем немцы, так отвратительно, чудовищно, тупо, что долго еще буду я вспоминать об этом посещении с тоской.

Мы вошли в дом. Встретил нас старичок-экскурсовод А. Шапшал. Он так привык встречать экскурсантов и водить их мимо экспонатов музея, что даже сейчас, после первых радостных восклицаний, он чинно повел нас наверх по узкой деревянной лесенке и, пригласив в довольно большую комнату, сказал:

— Вот зал, принадлежавший лично Петру Ильичу Чайковскому. Здесь, в этой нише, был устроен кабинет великого композитора. А здесь Петр Ильич любил...

Но вдруг он оборвал свою плавную речь и, всплеснув руками, крикнул: [106]

— Нет, вы только посмотрите, что наделали эти мерзавцы!

Но мы давно уже во все глаза смотрели на то, что было когда-то музеем Чайковского. Стадо взбесившихся свиней не могло бы так загадить дом, как загадили его немцы. Они отрывали деревянные панели и топили ими, в то время как во дворе было сколько угодно дров, к счастью, все манускрипты, личные книги, любимый рояль, письменный стол — одним словом, все самое ценное было своевременно эвакуировано. Относительно менее ценное упаковали в ящики, но не успели отправить. Немцы выпотрошили ящики и рассыпали по дому их содержимое. Они топили нотами и книгами, ходили в грязных сапогах по старинным фотографическим карточкам, срывали со стен портреты. Они отбили у бюста Чайковского нос и часть головы. Они разбили бюсты Пушкина, Горького и Шаляпина. На полу лежал портрет Моцарта со старинной гравюры с жирным следом немецкого сапога. Я видел собственными глазами портрет Бетховена, сорванный со стены и небрежно брошенный на стул. Неподалеку от него немцы просто нагадили. Я не верил своим глазам. Я протирал их. Но ручаюсь своим добрым именем: немецкие солдаты или офицеры нагадили на полу рядом с превосходным большим портретом Бетховена.

Повсюду валялись пустые консервные банки и бутылки из-под коньяка. На одной из бутылок была прямо-таки сшибающая с ног этикетка: «Смесь водки и рома».

А. Шапшал сказал нам, что по ночам немцы с грохотом исполняли на рояле какие-то жалкие маршики. В эти минуты им на глаза попадаться было опасно.

— Неужели вы не объяснили немецкому офицеру, что это за дом?

— Да, я объяснил. Захожу как-то сюда и говорю: «Чайковский очень любил вашего Моцарта. Хотя бы поэтому пощадите дом». Да меня никто не стал слушать. Вот я и перестал говорить с ними об искусстве. И то придешь, а они вдруг и скажут: «А ну, старик, снимай валенки». Куда я пойду без валенок? Они тут многих в Клину пораздевали. Нет, с ними нельзя говорить об искусстве!

И мы перешли к чисто бытовым делам. В одной из маленьких комнаток рядом с кухней немцы устроили уборную, то есть, вернее, использовали в качестве уборной пол этой [107] комнаты. Двух старых женщин, живущих при домике, они совершенно терроризировали: превратили в своих денщиков. Перед уходом из Клина немцы успели вывезти фортепьяно и всю кухонную посуду. Экспонатов они не взяли, видимо, не видя в них никакой ценности. Просто порвали и пораскидали их.

Я подошел к окну в том месте, где стоял письменный стол Чайковского и где, он писал Патетическую симфонию. Прямо за окном, рядышком, стояли три знаменитые березки. Только это были уже березы, большие, вполне «взрослые» деревья. Они остались.

Но сейчас было не до грусти. Была деятельная военная жизнь.

16 декабря 1941 года
После ожесточенных боев войска Калининского фронта 16 декабря с. г. овладели городом Калинин.
Из сообщения Совинформбюро
»YВ последний час»Y 16 декабря 1941 года

Борис Полевой

Как был занят гор. Калинин

Немцы стянули на этот участок фронта под Калинином большие силы. Одним только войскам генерала Юшкевича противостояли здесь части 86, 110, 129-й и 162-й пехотных дивизий противника. Они обосновались всерьез, построили несколько сильных укрепленных линий, густо насыщенных артиллерией и минометами. Они выселили целью деревни и устроили под домами колхозников дзоты, а в домах оборудовали нары в четыре этажа, очевидно собираясь тут зимовать. [108]

Наши части прорвали линию немецких укреплений. В жестоких боях, переходящих в штыковые атаки и рукопашные схватки, они выбивали врага из окопов и блиндажей и отвоевывали одну деревню за другой. Сколько смелости, отваги, воинского умения, сочетавшегося с безграничной самоотверженностью, проявили бойцы и комиссары в этой борьбе!

Ваш корреспондент был свидетелем, как шел в атаку батальон депутата Верховного Совета СССР старшего лейтенанта Левуса.

Под прикрытием артиллерийского огня бойцы умело подползли к вражеским позициям. Потом загремело русское «ура».

Бойцы вскочили на ноги и с винтовками наперевес во главе со своим командиром, поражая немцев пулей и штыком, перескакивая через вражеские трупы, ворвались в деревню. Удар был так силен и стремителен, что немцы, бросив сильно укрепленные позиции, стали удирать. Они бежали через деревню и через поле, бросая оружие. Бойцы преследовали их. В этом бою вражеской пулей был сражен лейтенант Левус.

Чудеса храбрости показала в бою за важный узел вражеского сопротивления — село К. — рота автоматчиков во главе с Героем Советского Союза лейтенантом Кузекиным. Под покровом темноты они просочились сквозь линию вражеской обороны в самый центр укрепленного узла и открыли огонь из своих автоматов, поражая врага с тыла. Горсточка храбрецов, неожиданно появившаяся в сердце вражеского расположения, вызвала панику. Солдаты и офицеры группами выбегали из блиндажей и тут же падали, сраженные пулями автоматов.

Лейтенант Кузекин был ранен в плечо и в живот. Преодолевая страшную боль и скрывая от своих бойцов рану, он лежа продолжал руководить боем, не выпуская из рук своего автомата. Он дал отнести себя на медпункт только тогда, когда на помощь автоматчикам подоспела наша пехота и вражеский укрепленный узел был взят. Мы повидали Кузекина через несколько минут после боя. Весь забинтованный, лежа на носилках, он еще продолжал жить сражением, и первое, что он спросил, было: [109]

— Выбили гадов? Ну а как мои автоматчики, не подкачали? Орлы ребята!

В этих напряженных боях части генерала Юшкевича разгромили 86, 129-ю и 162-ю немецкие дивизии и сильно потрепали 110-ю дивизию, освободив свыше 35 населенных пунктов. Не давая немцам опомниться, войска генерала Юшкевича вместе с частями генерала Масленникова ударили на город Калинин.

* * *

И вот сегодня в полночь после короткой и энергичной артиллерийской подготовки войска генерала Конева, прорвав мощную оборону противника, несколькими колоннами ринулись на штурм города. На темных улицах погруженного в мрак города разгорелся жестокий бой.

Шквальным огнем артиллерии и автоматчиков немцы пытались сдержать наши части. Напрасно! Наступательный порыв бойцов рос с каждой минутой. С боем беря каждый дом, наши воины продолжали двигаться вперед, и вскоре Н-ская часть овладела Заволжьем и Затверечьем.

Другие части сломили сопротивление немцев на юго-востоке от города, захватили 15 селений и заняли элеватор, который немцы превратили в мощный оборонительный узел. Вслед за тем бойцы ринулись в город по Московскому шоссе.

Не выдержав стремительного натиска наших войск, враг начал в беспорядке отступать на запад, бросая оружие, снаряжение, боеприпасы.

В боях за Калинин разгромлены 86, 110, 129, 161, 162-я и 251-я пехотные дивизии противника. Враг оставил в предместьях и на улицах города очень много неубранных трупов солдат и офицеров. Наши части взяли богатые трофеи.

Захвачено много орудий, оружия и снаряжения. Подсчет трофеев продолжается.

* * *

Город Калинин снова стал советским!

Два красноармейца, забравшись на крышу старинного здания, где помещался облсовет, подняли на флагшток [110] красный флаг. С Волги рванул ветер, флаг развернулся в морозном воздухе.

Мы медленно едем по улицам, огибая вырытые бомбами воронки, срезанные осколками снарядов телеграфные столбы и трупы немецких солдат, кучами и в одиночку валяющиеся на перекрестках, где только что происходил бой. Мы едем по городу, испытывая одновременно и радость и боль. Радостно потому, что город вырван из грязных вражеских лап. Больно видеть, как за два месяца своего хозяйничанья немецкие бандиты разрушили и загадили то, что с такими трудами, с такой любовью создавалось годами.

Мы едем мимо сквера. Он почти вырублен немцами на дрова. Посредине его лежат осколки памятника Пушкину. Немцы сделали из него мишень для метания гранат. Черными впадинами окон смотрит на улицу здание сожженной библиотеки. Разрушен театр, которым так гордились калининцы. Черный дым стелется по улицам: это догорают хлебозавод, баня и новые дома на проспекте Чайковского.

Удирая из Калинина, немцы оставили в целости большие склады с боеприпасами, бросили на дороге массу исправных автомашин. А вот баню и дома трудящихся зажгли! Только бешеному зверю, ослепшему от бессильной ярости, свойственна такая жажда бесцельного разрушения.

Немцы бежали из Калинина в панике.

На одной из улиц они бросили 3 танка, не успев их даже зажечь. На проспекте Калинина застряла длинная вереница автомашин: шоферы бежали, оставив их.

Одна из машин разбилась о телеграфный столб. В ней были посылки немецких солдат, которые не успели отправить адресатам в Германию. Красноармейцы вынули содержимое одной из них и разложили на снегу. Это: два поношенных детских костюмчика, выкраденных из чьего-то комода, две пары поношенных женских галош, грязное мужское белье, кукла без ноги и две измятые серебряные ризы, содранные с какой-то иконы.

Все это обер-ефрейтор Курт Рухенау посылал своей матери в город Кельн, на Кайзерштрассе, 14.

И вот лежат на снегу эти трофеи гитлеровского жулика! А рядом труп дюжего немца. Красноармейцы, проходя мимо, [111] брезгливо смотрят на них: сколько вору ни воровать, а расплаты не миновать!

Темнеет. Раскаты артиллерии доносятся все глуше. Линия боя отодвигается на запад. А в городе уже начинает завязываться жизнь: связисты тянут провода, саперы расчищают улицы.

Красное знамя полощется на ветру. После двухмесячного страшного кошмара жизнь в Калинине начинается снова.

17 декабря 1941 года
[114]

Константин Симонов

На Рыбачьем и Среднем

В политотделе среди захваченных у немцев документов хранится затрепанный номер немецкой газеты. На четвертой странице ее напечатана любопытная история о том, как храбрые горноегерские части штурмом брали полуострова Средний и Рыбачий.

История эта особенно любопытна потому, что мы сейчас полным ходом идем на маленьком буксире к берегам того самого Рыбачьего полуострова, который на страницах немецких газет еще в июле захвачен горными егерями.

Однако капитан буксирчика, долговязый, спокойный моряк в выцветшей фуфайке, Петруша, как его ласково зовут на буксире, отнюдь не боится попасть в плен к немцам.

Он, к сожалению, не читал «Фелькишер беобахтер», и поэтому о пребывании немцев на Рыбачьем полуострове ему, конечно, ничего не известно.

— Сколько раз хожу, не видел, — говорит он, лениво пожевывая папироску. — Правда, стреляют иногда с того берега, от Пикшуева мыса. Это действительно. Ну, да ведь моя байда, как блоха, — разве в блоху из пушки попадешь.

И правда, буксирчик малодоступен для артиллерии, особенно в такую погоду, как сегодня, когда среди бушующих волн Мотовского залива за пятьдесят метров видна только верхушка его трубы.

Не знаю, откуда произошло название Мотовский залив, но здесь все вполне резонно считают, что не иначе как [115] от слова «мотать», и между собой фамильярно называют его просто «Мотка».

Вся земля кругом причалов, окрестные сопки и ущелья покрыты воронками. День за днем, месяц за месяцем, пытаясь нарушить снабжение защитников Среднего и Рыбачьего, немцы бомбили это побережье. На дне залива лежат тысячи тонн сброшенного ими металла.

— Если бы собрать все железо, которое они сбросили, чтобы разбомбить этот портовый поселок, то можно было бы выстроить точно такой же металлический, — со спокойным стариковским юмором замечает седой подполковник.

Крайний Север дает себя знать. Всю ночь валит снег. К утру дороги заносит настолько, что до расчистки их тракторами ехать на машине с Рыбачьего на Средний нечего и думать.

— Вы только посмотрите на карту, — говорит комендант. — Куда только судьба может занести одессита! Весь Кольский полуостров — это, можно считать, самый нос материка. Ну, а Рыбачий — это же бородавка на носу. И выходит, что я не кто иной, как комендант бородавки. Да. А вам придется посидеть у меня сутки, раньше дороги не будет. Кстати посмотрите, как нас тут бомбят.

Гинзбург смотрит на часы и направляется к выходу из землянки.

— Обычно как раз в это время попьют утром своего бобового кофе и прилетают.

На высоте пяти тысяч метров, еле видный, действительно крутится самолет.

— Сначала ниже летали, потом сбили несколько из зениток, и теперь ниже трех тысяч не порхают.

Самолет сделал еще несколько кругов и, не пикируя, сбросил полдюжины бомб. Над заливом поднялись водяные столбы.

Самолет повернул на запад.

— Ну, вот нас и «разбомбили», — меланхолически замечает комендант, провожая самолет равнодушным взглядом. -Теперь пойдемте завтракать.

До ночи мы не остались. Снег безнадежно продолжал сыпать, и мы решили переправиться с Рыбачьего на Средний на моторной лодке. Лодку так заливало встречными волнами, [116] что минутами казалось, что она идет не по волнам, а где-то внизу, сквозь них.

Стоя по щиколотку в воде, закутанный в резиновый плащ, рулевой на всякий случай держал ближе к берегу. Моторист дежурил у пулемета. От немцев нас отделял только узкий пролив.

Впрочем, встреча в такую ночь, по словам рулевого, была маловероятна.

— Немец не выйдет в море по такой погоде. Норвежец бы и вышел, да немца не повезет. Не любит немца.

— Не любит?

— Точно!..

На исходе второго часа, когда вода в лодке дошла как раз до картера мотора, мы, наконец, мокрые до нитки, причалили к берегу Среднего полуострова.

С места в карьер пришлось карабкаться вверх по крутой дороге, а потом и вовсе без дороги, по скользкому, обледеневшему обрыву.

Часовой открыл перед нами невидимую дверь.

Электрический свет, пышущая жаром, сделанная из гофрированного железа трофейная финская печка, стены, потолок и пол из толстых бревен, рабочие столы с настольными лампами под зелеными абажурами, — все говорило, что здесь устроились с необходимыми удобствами и разумным комфортом.

Полковник Васильчиков после трудового дня, уютно примостившись к печке, стакан за стаканом, «по-московски», не спеша пил крепкий чай.

— Как стояли, так и стоим, — сказал он, отчеркивая ногтем на карте полуострова линию, где проходит передний край. — Слева — залив, справа — море, впереди — горы. Как были они в наших руках, так и остались. И отдавать не собираемся. А немцы? Что ж, немцы, конечно, пробуют. Сначала неосторожно пробовали, теперь осторожнее стали. А что касается подробностей, так вы лучше в боевой журнал посмотрите. Там все записано...

И, считая вопрос исчерпанным, неразговорчивый полковник взялся за пятый стакан.

Причина его неразговорчивости, обычная причина неразговорчивости наших командиров, выяснилась впоследствии. [117]

Рассказывая о боях за полуостров, полковник волей-неволей был бы принужден много говорить о себе.

В первые дни войны немцы, сосредоточив несколько дивизий, прорвались на тридцать километров вдоль побережья по направлению к Мурманску. Узкий перешеек, единственный выход с полуострова на материк, неожиданно оказался закупоренным немцами.

Гарнизон и Рыбачьего и Среднего готовился к обороне с моря. Появление немцев с суши было внезапным.

На перешейке стояло только несколько рот. Обрушив на них целую дивизию, немцы пытались одним ударом с гор спуститься на перешеек, и, пройдя его узкое горло, разлиться по всему полуострову.

В эту критическую минуту на полуострове нашлась твердая рука и железная воля Васильчикова.

Полковник приказал в кратчайший срок выдвинуть вперед к перешейку тяжелые береговые батареи, а сам тем временем, собрав все, что оказалось под рукой, выехал на передовые.

Он не остановился перед тем, чтоб своей рукой на месте расстрелять труса, повернул отступившие роты и бросил их в контратаку.

Тем временем подвезли пулеметы и орудия. Установив их на ближайших сопках, удалось их огнем задержать немцев. К вечеру заговорили подтянутые на новые позиции наши тяжелые орудия. Они поставили перед наступавшей немецкой дивизией стену огня, и на следующий день положение было восстановлено. Ни одного живого немца не осталось на перешейке. Только на скатах хребта, там, где вчера немецкие батальоны густым строем шли в «психическую атаку», вповалку лежали груды трупов, скошенных пулеметным и артиллерийским огнем.

И с этого дня ни один немецкий сапог уже не ступал на скалистую почву Среднего и Рыбачьего полуостровов.

Месяц за месяцем делали они попытки прорваться, шли жестокие бои за прилегающие к перешейку командные высоты на материке. Но прорваться к перешейку немцам так и не удалось.

Мы день за днем объезжали оба полуострова.

Дороги здесь особенные, их не строят, а обнажают. Снимают неровности, дерн, валуны и обнажают скалу, ровняют [118] камень и гальку. Часто дороги в то же время поневоле служат стоком для горной воды. Вода, пробиваясь сквозь лед, бежит под полозьями саней. Телеграфные столбы, чтобы их не вырвало здешними свирепыми ветрами, до половины человеческого роста обложены пирамидами из камней.

Землянки, убежища, командные пункты — все построено прочно, надолго, с тяжелыми накатами бревен, с перекрытиями из двухтаврового железа.

Беспрерывный полярный день с его короткими белыми сумерками все лето не давал ни минуты покоя, сна, передышки. Все укрепления возводили на глазах врага, под пулями.

Когда эти работы были закончены, саперы взялись за дороги и постройку госпиталя.

Через месяц под землей вырос, а верней сказать — в землю врос, целый медицинский городок. Палаты на сто двадцать коек, приемный покой, операционная, кабинеты врачей. На полуострове создался подземный госпиталь особого типа — и полевой и в то же время тыловой.

Здесь не оставляли только тех, кому предстояло лежать более полутора месяцев. А всех тех, кто хоть через полтора месяца мог стать снова в строй, лечили здесь же, на полуострове, не отправляя на материк.

На полуострове все вросло в землю: землянки, медпункты, гаражи, конюшни, склады — все стало подземным.

Можно ехать километр за километром среди расположения войск и не видеть ничего, кроме снега и торчащих из-под него красноватых скал.

Замаскированные в скалах западного побережья полуострова береговые батареи топят немецкие транспорты, идущие по единственному пути из Киркенеса в Петсамо.

По вспышкам нащупав примерное расположение батарей, немцы несколько раз пытались провести свои транспорты под прикрытием бомбежек.

Как только транспорты, крадучись вдоль берега, подходили к Петсамскому заливу, начиналась бомбежка батарей.

Но артиллеристы ухитрялись все-таки давать залпы по кораблям, выскакивая из укрытий к своим орудиям, в короткие [119] интервалы между двумя заходами бомбардировщиков.

Потеряв так еще один транспорт, немцы стали бомбить беспрерывно, заходя и пикируя по очереди, по одному самолету. Тогда артиллеристы стали уходить в укрытие тоже по очереди. Один орудийный расчет во время бомбежки оставался и продолжал стрельбу по транспортам.

Большие хлопоты причиняют немцам тяжелые батареи, бьющие по подступам к перешейку.

На гребне покрытых снегом скал, куда нам добрых два часа пришлось добираться чуть не ползком, бессменно, денно и нощно сидит на своем наблюдательном пункте командир Скробов.

Это место похоже на орлиное гнездо, и на больших белых птиц похожи наблюдатели Скробова, неподвижно припавшие в своих широких белых халатах к гребню скалы.

Постоянный, непрерывный, бешеный, режущий ветер. Здесь, на вершине, он дует минуту, час, день, неделю, месяц, год. Он дует всегда. У наблюдателей — потрескавшиеся от ветра губы и красные, воспаленные глаза. Но зато отсюда, с этой открытой всем четырем ветрам скалы, видны все дороги и тропки, ведущие к перешейку.

Сам Скробов, большой молчаливый, редко улыбающийся человек, «научный работник», как его шутя называют в штабе, действительно ведет свою работу с научной точностью.

Все пристреляно: каждый квадрат, каждый выступ, каждая лощинка, тропа.

Провода идут вперед, на второй наблюдательный пункт — он всего в пятистах метрах от немцев. Впрочем, однажды, когда это было нужно, он был не в пятистах метрах от немцев, а в пятистах метрах за немцами. Артиллерист-лейтенант Лоскутов с радиопередатчиком прополз в тыл к немцам и трое суток корректировал огонь оттуда.

У Скробова все подсчитано, отмечено, записано. Здесь в крохотной, врубленной в скалы землянке, он, недавний красноармеец, экстерном окончивший школу средних командиров, человек с упрямым ртом и острыми глазами самородка, ухитряется вести сложную артиллерийскую документацию во всей ее красоте и аккуратности, почти как на выпускных испытаниях в школе. [120]

Зато и документация потерь, нанесенных немцам, оставляет внушительное впечатление. Артиллеристы уничтожили за небольшой отрезок времени семь орудий, семнадцать минометов, двадцать три станковых пулемета, сорок шесть машин, пять командных пунктов, два самолета и тысячу сто человек живой силы врага!

Кстати, один из этих самолетов — «летающую лодку» -артиллеристы расстреляли за двенадцать километров, когда она, ничего не подозревая, спокойно села на воду у своего берега.

Над полуостровом ревет ноябрьская вьюга. Теперь снег и ветры зарядили до самого мая. Снегом заметает входы в блиндажи, по утрам их откапывают. Еще неделя — и дома вместе с крышами и трубами уйдут под снег. День и ночь, под вой пурги, на склонах хребта, отделяющего перешеек от материка, идет кровавая упорная борьба передовых отрядов. По ночам туда, карабкаясь по скалам, в термосах на спине подносят горячую пищу. Ветер, ветер и еще раз ветер. В землянке, включив радио и ничего не слыша, кроме свиста и воя, шутят:

— Опять идет трансляция с аэродрома.

Всю ночь дуют ветры из Норвегии. От Норвегии до Рыбачьего — шестьдесят миль. От нас до Норвегии -столько же.

Илья Эренбург

30 декабря 1941 года

Под елкой — убитый немец. Он наполовину занесен снегом. Кажется, будто он, прищурясь, смотрит на восток.

Отсюда три недели тому назад немецкие офицеры разглядывали Москву в полевой бинокль. Я читаю листок «Золдатен ангрифф»: «Москва огромный город. В нем — прославленный своей восточной красотой Кремль. В Москве много больших гостиниц, театров и кафе...» Кажется, что это «гид», изданный бюро путешествий. Вероятно, немецкие офицеры уже выбирали себе гостиницу...

Они не сомневались в своей победе. Они писали, что [121] заводы Калинина начнут работать весной 1942 года. Их штабы в Ельце, в Алексине, в Белеве обосновались прочно, надолго. На стенах портреты Гитлера, семейные фотографии и непристойные открытки, вывезенные из Парижа... Они раскладывали по шкафам архивы, посвященные боям в Югославии, и летние вещи. Вот ракетка для тенниса... Елка с недогоревшими свечами. На ней звезда. Они пили вокруг елки водку и шампанское. Они верили в счастливую звезду своего фюрера. Они убежали, не успев даже подумать, что с ними случилось.

1941 год был для них победным. Они сожгли Белград. Они надругались над Акрополем. Они захватили Украину и Белоруссию. Они уже выбирали барабанщиков, которые пройдут по проспектам Ленинграда. Они уже спорили, кто первый снимется в Москве на Красной площади. Одиннадцать месяцев они торжествовали, но в году двенадцать месяцев, и двенадцатый оказался для немцев фатальным. Звезда фюрера потускнела.

Вот ведут в штаб пленных. Немцев не узнать. В Париже летом 1940 года я видел беспечных и наглых туристов. Осенью 1941 года в Брянском лесу я видел солдат, усталых, но дисциплинированных. Попав к нам в плен, они боялись не нас, но своего фюрера и своего ротного командира. Теперь это не те немцы. Они смотрят бессмысленными, тусклыми глазами. Они чешутся, ругаются, судорожно зевают. Солдат толкает офицера — хочет продвинуться ближе к печке. Им наплевать на расовые теории, на железные кресты, на «крестовый поход». Они говорят только о холоде, о голоде, о том, что у какого-то Рашке осколок снаряда прободал живот. Они столько просидели вместе со смертью, что пропитались трупным запахом. Это неживые. Их хочется разбудить, растолкать. Вдруг один, встряхиваясь, будто ему нужно скинуть с себя одурь, ругает Гитлера — черная, угрюмая брань кипит на его растрескавшихся губах. Немцы уносят легкое вооружение и винтовки убитых, но на дорогах тысячи машин. Одни из них забуксовали в снегу, у других не хватило бензина. Немцы, недавно кричавшие о своем превосходстве («У нас моторы»), отдавали «мерседес» за тощую лошаденку. Их моторизированная пехота наконец-то научилась ходить пешком... Брошены орудия, минометы, ящики с патронами. Это не паническое бегство, но это [122] и не стратегический отход, это — отступление под натиском наших частей. В Волоколамске мы нашли посередине города большую виселицу: восемь повешенных, среди них молоденькая девушка. Такие же виселицы были в Калинине, в Ливнах... У себя к рождеству фашисты ставили на площадях елки, у нас они воздвигали виселицы.

Повсюду приказы — перечень проступков, за которые полагается петля. Достаточно накормить красноармейца или дать ему гражданскую одежду, чтобы попасть на виселицу. Гитлеровцы не пытались заигрывать с населением. Они хотели одного: запугать народ. Но жители русских городов оказались неукротимыми. Многие из них уходили в соседние леса и там, несмотря на суровые морозы, ждали возвращения Красной Армии. Когда немцы взяли Наро-Фоминск, они не нашли в городе ни одного жителя. В Калинине жители не выполняли немецких приказов. Гитлеровцы загоняли женщин в сараи и там расстреливали. Один гараж подожгли — с людьми.

Я читал приказ немецкого полковника Шитника: «Чтобы произвести надлежащие разрушения, надо сжечь все дома...» Сожжен древний город Епифань. Истра, веселая Истра, хорошо знакомая москвичам, — обугленные стены и щебень. Если в Калинине, Ельце, Ливнах остались неповрежденные кварталы, то только потому, что немцы спешили убраться восвояси.

Когда приходят наши бойцы, показываются люди — из лесов, из рвов, из подвалов. Кажется, что в эти короткие зимние дни, в последние дни года, начинается весна. Строят бараки. После долгого перерыва пекут хлеб, и запах свежеиспеченного хлеба веселит, как свидетельство вечной жизни. Старенькая библиотекарша, вся в инее, прижимает к груди несколько спасенных книжек. А час спустя, обезумев от радости, пишет на обороте немецкого плаката: «Библиотека снова открыта». Вставляют стекла. Женщины помогают чинить железнодорожный путь. Из Москвы привезли конверты, крупу, сахар. С каждым днем жизнь плотнеет, становится ощутимой, реальной.

Вечером черна затемненная Москва. Но ярко горят глаза людей: Москва спасена. Москва не узнала горчайшего: плена. Не страшны теперь сирены. Улыбаясь, москвичи украшают [123] скромные елки. Над ними сусальные звезды. И там, над домами, под звездами неба, звезды Кремля...

Канун Нового года... Мы не мерим победы на аршины и фунты. Мы не примем четвертушки победы, восьмушки свободы, половинки мира. Мы хотим свободы для себя и для всех народов. Мы хотим мира не на пять, не на десять, не на двадцать лет. Мы хотим, чтобы наши дети забыли о голосе сирен. У моего друга, красноармейца, который первым вошел в Волоколамск, жена родила в Москве — осенью. Мальчик провел уже сорок ночей в метро, а мальчику два месяца. И мой друг говорит: «Я умру, чтобы этого больше не было...» Мы хотим, чтобы наши дети рассказывали о танках как о доисторических чудовищах. Не затем мы сажаем сады и строим заводы, чтобы каждые двадцать пять лет их уничтожали буйные кочевники. Это мы говорим, глядя, на развалины Наро-Фоминска и Истры. Гитлеровцев мы уничтожим — такова наша новогодняя клятва. [125]

Дальше