Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

«Поющие журавли»

1

Степан Данилович наслаждался свободой в своей неожиданно опустевшей новой квартире. Вчера он проводил жену и двух дочек-студенток на берега Жигулевского моря, в какой-то пансионат, куда подвернулись в завкоме «горящие» путевки. И теперь, готовя в кухне свой ужин, размышлял, как, в сущности, одному человеку немного надо и насколько одному живется спокойней.

Порезав огурцы и помидоры, лучок и укроп, залив их подсолнечным маслом, посолив и наперчив, он услышал невнятное бормотание, доносившееся из самой большой комнаты. Оно раздавалось и раньше, все время, пока он готовил ужин, но Степан Данилович не обращал на него внимания, занятый своими мыслями.

«Я же телевизор забыл выключить, — подумал он. — Опять, наверно, какую-нибудь муть передают. Зря энергию переводят...»

Он прошел в комнату, где стоял в углу цветной телевизор, купленный в рассрочку. Над ним висели два эстампа с подмосковным пейзажем, зимним и летним, и в самодельной рамке, под стеклом, отблескивала фотография самого Степана Даниловича — верхом на вороном коне, в военной фуражке набекрень, с автоматом на груди и клинком на боку, с притороченным позади седла одеялом, свернутым трубкой, и переметными сумами.

Больше тридцати лет эта фотография занимала почетное место во всех его послевоенных жилищах. И в рабочем общежитии, и в коммунальной квартире, где он с молодой женой занимал в деревянной развалюхе комнатушку, и в однокомнатной — уже с ванной, балконом и собственной кухней — квартире, которую предоставил завком, когда родилась старшая дочь, и в двухкомнатной, куда переехали вскоре после рождения младшей. И теперь вот тут — в прекрасном и просторном, с паркетом, цветным кафелем и двумя лоджиями, но, как он думал, последнем его жилище на этом свете — висела фронтовая фотография, как бы утверждая Степана Даниловича в хозяйских правах.

По телевизору передавали действительно сущую муть: о плетении корзин в старое время. Но, прежде чем его выключить, он все же минуту-другую послушал.

И не зря.

Диктор объявила, что через пять минут будет выступать японский ансамбль, прибывший из города Нагасаки.

— Та-ак, — сказал Степан Данилович. — Значит, японцы, — и, почувствовав, как внутри мелко задрожал-запрыгал какой-то нерв, похолодели ладони и кровь прилила к голове, он опустился на потертое кресло перед телевизором, забыв о своем ужине.

2

С японцами были у него давние счеты. Не кто-нибудь, а японцы убили Володю, старшего брата, служившего на пограничной заставе у озера Хасан. И хотя с тех пор прошло много лет, умерли отец и мать, у него самого выросли дети, а смерть брата застарелой болью все жила и жила в его душе. Если бы не убили Володю, который всегда заступался за него, маленького, то жизнь самого Степана Даниловича, казалось ему, могла пойти совсем по-другому. Как именно, он не слишком ясно представлял, но был уверен, что все бы сложилось гораздо лучше, интересней, удачливей, что ли. И не бригадиром слесарей-инструментальщиков был бы он сейчас...

В семье Володей гордились, а в школе, на улице, среди соседей, в депо, где он стал работать, закончив ФЗС — фабрично-заводскую семилетку, — всюду считали его головастым, хвалили, надеялись — многого он добьется. И он действительно везде успевал: учился по вечерам в железнодорожном техникуме, и учился отлично, заседал в райкоме комсомола, был чемпионом общества «Локомотив» по лыжам и метанию гранаты. И, наверно, вышел бы в большие люди, если бы не японцы.

Степану Даниловичу тогда исполнилось восемнадцать — по тем временам оставалось три года до призыва. Но, как и принято было тогда, он написал наркому Ворошилову, что просит призвать его на замену погибшему брату. И осенью он уже ехал на Дальний Восток в теплушке с двухэтажными нарами и чугунной печкой.

С первого же месяца службы на заставе пришлось лихо. Редкий день эти японцы не устраивали провокаций. Так, за здорово живешь, открывали огонь по нашим нарядам, вторгались на нашу землю и здесь начинали укрепляться. Приходилось вступать в перестрелки с подлыми самураями, а раза три ходить даже в штыки. Тогда-то и получил Степан Данилович от японцев свою первую рану — пуля пробила левую руку ниже локтя. И хотя рана давно зажила, он и теперь еще вдруг вспоминал раскаленную боль, мгновенную слабость и тошноту, сразу онемевшую руку с прилипшей гимнастеркой, мокрой от крови.

После госпиталя он вернулся на свою заставу, но года не прошло, как Степан Данилович оказался у реки Халхин-Гол, в спецкоманде разведчиков.

Война тут шла уже настоящая. И артиллерия била японская по песчаным барханам, изрытым нашими окопами и траншеями, и наша ответно давала им прикурить, и падали с неба самолеты, волоча за собой дымные хвосты, и срезали пулеметчики бегущих в атаку японских солдат, и холод ночами пронизывал даже в шинели, а днем донимала тягучая больная жара, и теплую солоноватую воду старшина спецкоманды, случалось, выдавал по норме...

В те дни пробирался разведчик Степан Еречнев с двумя товарищами в японское расположение, лежали долгими часами в укрытии, наблюдая за врагом, выжидая момент. А какие в открытой, совершенно голой степи укрытия? Так, ямка, закиданная сверху цепкими кустиками перекати-поля... И, когда наступал момент, выскакивали врасплох для японца разведчики, глушили его ударом, мгновенно связывали тонким шнурком. И под ночным покровом, каждый раз со смертельным риском, возвращались к себе, ведя связанного по рукам пленного.

От тех дней осталась еще одна рана, вторая по счету. Секануло на этот раз в правую ногу, выше колена. И опять повезло — кость не задело, хотя от невыносимой боли казалось, что ногу оторвало напрочь. В госпитальной юрте военврач вытащил японский зазубренный осколок, показал Степану Даниловичу, обливавшемуся страдальческим потом, и выкинул тот бессильно звякнувший осколок в алюминиевый таз. Ведь еще бы чуток, еще бы сильнее ударил осколок, остался бы калекой в девятнадцать лет. Но отступала собственная боль, когда думал он о погибшем Володе, о товарищах, зарытых в братской могиле под обгорелой сопкой Баин-Цаган.

«Ну, может, еще попадетесь мне, гады полосатые», — думал Степан Еречнев, засыпая в кошмяной юрте на госпитальной койке, в монгольском городе Баин-Тумен, не зная — не ведая, какой долгий путь лежит к его отмщению...

3

Нога зажила как раз к осени, то есть к полному разгрому врага, которого и окружили, и расчленили, и разбили вдребезги уже без личного участия Степана Даниловича. Его отправили в город Читу, в окружной военный госпиталь для окончательного излечения. Там-то, в госпитале, и вручили ему редкую по тем временам награду — серебряную тяжелую медаль на красной ленточке, с выгравированным танком, тремя самолетиками и надписью «За отвагу».

Может, из-за этой медали — награжденных старались продвинуть по службе — не попал он на свою заставу. Послали его, списанного из пограничных войск, в школу артиллерийских командиров. А оттуда, с двумя треугольниками на черных петлицах, сержантом, прибыл он в артиллерийский полк, расквартированный тоже возле границы. Но полк, да еще артиллерийский — это не то что погранзастава. Это — не с ходу в смертельный бой с винтовкой наперевес. Правда, и тут покоя особого тоже не было. Самураи то переходили пограничный рубеж и угоняли колхозных овец, то занимали по ночам господствующие высоты на нашей территории, и тогда уже поднимались на подмогу пограничникам армейские части. Дважды выезжала по боевой тревоге и пушечная батарея, где Степан Данилович командовал орудийным расчетом. Выпустили десяток снарядов, помогли пограничникам...

И каждая такая тревога с выездом в поле могла означать не только скоротечный бой с противником, но и начало новой войны вроде Хасана или Халхин-Гола. А то и большой войны — с фронтом от Владивостока до Иркутска.

Такой войны на восточной границе ждали со дня на день. Началась, однако, очередная война очень далеко, на другом конце государства. Зимой погрузился артиллерийский полк в звонкие на морозе теплушки, и поехал со своим расчетом сержант Еречнев на Карельский перешеек, на очередной фронт. Но не о той жестокой войне в снегах, в морозах, с кукушками — финскими снайперами — на вершинах сосен, с портсигарчиками, с разноцветными коробочками на порогах брошенных домов, взрывавшимися, едва их поднимали, с завалами на лесных дорогах, опутанными колючкой, начиненными теми же взрывающимися игрушками, вспомнилось сейчас у телевизора Степану Даниловичу.

А вспомнились тягуче-долгие годы среди голых забайкальских сопок, опять на границе, в пади Урулюнгуй, куда вернулся полк и где, заслоном против японцев, отдежурил на полуголодном пайке вплоть до взятия Берлина и до своей последней, стремительно победной войны.

Той войны, когда наконец перешел Степан Данилович знакомую вдоль и поперек границу и кони понесли орудия по маньчжурской чужой земле до скорого первого боя. И опять вперед, в другие бои, мимо странных заграничных городков, спрятанных за глинобитными стенами, через горные кручи, снова с боями... И стоп!..

Вот они вышли из бетонных дотов, самураи, вышли с белыми треугольными, как вымпелы, флагами, и походными колоннами зашагали сдаваться в плен, по дороге, разбитой минами и снарядами. Только что были злобные враги, а теперь покорные, побежденные пленные. И по наружности совсем не такие коварные самураи, какими рисовали их на плакатах и газетных карикатурах, а просто уставшие солдаты с непривычно чужими азиатскими лицами. У одного висит на перевязи простреленная рука, другой идет с забинтованной головой, а вот еще один ковыляет, опираясь на палку и плечо товарища, видно, ранен был в ногу, как некогда сам Степан Данилович.

А один маленький, испуганный, в золоченых очках, писарь должно быть, нес плакатик, прибитый к суковатой палке: «Не убивай, вайна уже кончено!»

И подумал тогда Степан Данилович — за все сполна получили японцы. Радостно ли им, разбитым, целыми полками, всей армией — шагать в плен? И робкое, едва уловимое сострадание пробудилось в душе Степана Даниловича к тому вон японскому солдату в разорванном на груди кителе, вышедшему почти рядом с ним из строя, чтобы завязать размотавшуюся обмотку. Они встретились взглядами, и были в глазах японца усталость от войны и тоска по другой, мирной жизни. Поди, тоже на каком-нибудь там Хоккайде мама его все слезы выплакала, не знает, живой ли он в русском плену?

Степану Даниловичу захотелось как-то ободрить японца. И он улыбнулся ему открыто, по-свойски, и подмигнул — держись, мол! Но в это время самый молодой в его расчете — Утенков — у него немцы расстреляли отца и сестру — размахнулся, чтобы ударить склонившегося над обмоткой японца. Степан Данилович мгновенно перехватил руку Утенкова, крикнул в ярости:

— Пленного бить? Опупел, что ли? Да я тебя!..

Надолго запомнился благодарный взгляд японца и то, как он кивал ему скуласто-смуглым лицом с черными, совсем не раскосыми, а прямо посаженными печальными глазами.

А на другой день, на привале, Утенков сказал:

— Вот вы, товарищ старший сержант, заступились вчерась за самурая, пожалели его. А они ночью медсанбат у нас вырезали. Всех подчистую, сонных, в палатках. И раненых, и сестренок медицинских...

Промолчал Степан Данилович, уже знал жуткую новость: выходила из окружения рота смертников, не подчинившаяся приказу о капитуляции. В полночь натолкнулись японцы на палатки, охраняемые девчонками и немолодыми обозными солдатами. Не трудно было отчаявшимся окруженцам, обученным всяким головорезным приемам, без шума снять такую охрану, выставленную женщиной-доктором Софьей Львовной Виноградской, и прикончить всех, кого нашли в темных палатках. И Софью Львовну — миловидную, еще молодую, черноглазую, в белой шапочке и халате — он знал ее, бывал у нее на осмотрах, когда стояли в пади Урулюнгуй, помнил ее внимательные, умелые руки...

Как же так, японцы? Сами ведь написали — война уже кончена? Может, надо было всех вас, к чертовой матери, за брата моего, за Софью Львовну, за всех ребят, которых угробили вы, за мои раны?..

4

А когда глубокой осенью своим ходом возвращались домой и уже осталась позади наша граница, была еще одна встреча с японцами.

Степан Данилович ехал впереди взвода, радостный от многих мыслей: и война завершилась победой, и Красной Звездой отмечен он за свой долгий солдатский труд, и — вот она, родная земля, наконец-то, своя, не маньчжурская, дома ведь, дома!.. Он приготовился перекусить на ходу и уже поднес ко рту ломоть хлеба с аккуратно отрезанным финкой куском вареной баранины, как увидел сбоку от дороги их, японцев.

Пленные копали ямы под столбы. Дальше, впереди, ошкуренные белые столбы уже были вкопаны, между ними чернела туго натянутая колючая проволока. Степан Данилович понял: строят японцы себе лагерь, огораживают колючкой территорию под руководством нашего тылового старшины, генеральской осанки и телосложения, который важно стоял тут же, давал указания.

Степан Данилович придержал коня, выехал из колонны на обочину и откусил душистое, слегка посоленное мясо молодого барашка. Но кусок стал поперек горла. Из-за проволоки делал ему отчаянные знаки японец — показывал на открытый рот, двигал челюстями, призывно махал рукой перед лицом. Короче — был голодный, просил поделиться едой.

— А вот этого, самурайская морда, не хошь? — крикнул Утенков и сделал непристойный жест. — Пропади там, за колючкой, ешь вода, жрать не будешь никогда!..

Степан Данилович открыл полевую сумку, завернул в обрывок газеты хлеб с бараниной, изо всех сил кинул за проволоку. Гостинец оказался легковат, упал, не долетев до колючки. Японец мигом распластался на земле, ящерицей скользнул к проволоке, подсунул руку и, вытянувшись струной, все же сумел достать и хлеб, и мясо, вскочил, но есть сразу не стал, а, прижимая руки к груди, трижды благодарно поклонился, Степан Данилович тронул шпорами коня, на ходу еще оглянулся. Японец торопливо ел, но заметил оглянувшегося всадника, снова стал кланяться.

«Ладно, самурай, запасайся силой, терпи, может, и вернешься еще на свою Хоккайду», — подумал Степан Данилович и прощально махнул японцу рукой...

5

Так, пока на экране телевизора дрожала, как марево, пустая голубоватая пелена, проплывали перед Степаном Даниловичем картины прошлого. И отлетели они, едва показалась ярко освещенная сцена с торчащим посредине микрофоном. К нему торжественно подошел среднего роста японец, отглаженный и аккуратный, с густой ухоженной бородкой. Степан Данилович подался слегка вперед, стараясь получше его разглядеть.

Женщина в длинном струящемся платье, на котором вспыхивали и переливались серебряные нити, пошепталась с японцем и объявила:

— Художественный руководитель эстрадного вокально-хореографического ансамбля «Наку цуру-дан», что в переводе означает «Поющие журавли», господин Ясунари Сигемицу из города Нагасаки приветствует вас, дорогие зрители, и просит передать пожелания счастья и долголетия...

Японец поклонился и чем-то, пожалуй поклоном, отдаленно напомнил Степану Даниловичу того другого японца возле колючей проволоки. Хотя этот, франтоватый и лощеный, ничем не был похож на пленного солдата. Телевизор крупным планом показал упитанное, чуть плоское лицо японца, улыбавшиеся хитроватые глаза.

Вслед за Ясунари Сигемицу вышли его оркестранты, человек восемь.

«Почти пехотное отделение», — подумал Степан Данилович. И стал отыскивать сходство с теми японцами, которые стреляли в него там, на границе, на Халхин-Голе, на Большом Хингане.

Совсем другими были эти японцы — и одежда не та, и повадки не те, и оружие у них не винтовка системы Арисаки, а саксофон, барабан, гитара, еще какие-то трубы и не то тарелки, не то круглые подносы с прицепленными бубенчиками.

Они расположились полукругом на сцене, переводчица объявила — старинная японская народная песня «Луна над старым замком», Ясунари Сигемицу взмахнул дирижерской палочкой, музыканты заиграли что-то грустное, непонятно волнующее душу Степана Даниловича, а потом запели протяжно и складно. В песню вливалось позванивание колокольчиков и завораживающий, но почему-то прерывистый звук флейты. Казалось, он пел о быстротечном времени, о том, что все на этой земле проходит, люди сменяют других людей и то, что было когда-то самым важным, теперь, через годы, уже не имеет значения. В заунывности протяжных и волнующих звуков Степану Даниловичу привиделась давняя картина там, на Хингане.

...Японский укрепленный район — уже четвертый по счету — вновь преградил путь нашим пехотинцам. Из долговременных огневых точек навстречу наступавшим лились струи пулеметного огня, по ним била наша полковая артиллерия, но доты врага все еще жили, окончательно подавить их не удавалось. На батарее, откуда стреляло и орудие старшего сержанта Еречнева, дали неожиданно отбой. Тут же выяснилось, что первый огневой взвод выдвигают на прямую наводку.

Степан Данилович будто вновь увидел свой расчет, замаскировавший пушку в кустарнике, метрах в двухстах от флангового японского дота, теперь хорошо различимого на лесистом склоне. Орудие навели, зарядили, ждали, когда лейтенант скомандует «огонь!». В это время, в полной тишине, все услышали протяжное заунывное пение, доносившееся с японской стороны. Никто, конечно, не понимал слов этой песни, но их сильно образованный лейтенант — до войны он учился в институте истории, философии и литературы — объяснил, что самураи поют заупокойную, прощаются с жизнью. И все, даже самый безжалостный Утенков, притихли: хоть и самураи, а последние все же минуты живут на белом свете. Но война есть война, через минуту-другую они открыли огонь по доту, и уже третий снаряд влепили в самую амбразуру, где образовалась открытая незащищенная дыра. Едва осели дым и пыль, оттуда высунулась забинтованная рука с белым флагом на кинжальном штыке винтовки...

...На экране между тем музыканты, по жесту Ясунари Сигемицу, опустили свои инструменты, дружно стали кланяться, и когда стихли аплодисменты, объявили следующий номер — народный танец «Весенняя посадка риса».

На сцену, мелкими шажками, выплыли японки в белых кимоно, расшитых цветами и птицами. Все они были маленькие, хорошенькие, одна лучше другой, все приятно улыбались. Под музыку разбежались по сцене и, плавно двигаясь навстречу друг другу и снова расходясь, стали доставать из корзинок зерна риса и сажать зернышко к зернышку в воображаемые лунки тонкими гибкими пальцами.

Телевизор то приближал лица японок, то они удалялись, то вновь Степан Данилович мог видеть вблизи каждую. И когда на экране появилось лицо с таким нежным юным овалом, какой был у его младшей дочери Кати, с открытым в улыбке ртом, с высокой прической, из которой рожками торчали костяные шпильки, Степан Данилович вдруг увидел другое женское лицо, похожее на эти, выплывшее из дальней дали...

...Японский военный городок встретил артиллеристов, продвигавшихся вслед за танками и пехотой, запахом гари, безлюдьем, тревожной тишиной нежилою места. Теперь уж не помнил Степан Данилович, как он оказался вместе со взводом разведки. Кажется, после команды «Прочесать кварталы!» из огневых расчетов взяли несколько человек в помощь разведчикам, его тоже.

Всадники рассеялись по улицам городка, настороженно осматривая дома, где могли затаиться враги, Еречнев не заметил, как остался один перед большим, похожим на склад помещением с распахнутыми широкими дверями. На всякий случай дал короткую автоматную очередь в глубину помещения и тут же въехал в дверь, не спешиваясь. Это действительно был склад вещевого довольствия, видимо, дивизии или корпуса. На широких полках лежали штабели новеньких одеял, желтоватые кители с латунными пуговицами, серое шерстяное белье, солдатские котелки, плоские зеленые фляги с ремнями.

— А ну, выходи, кто тут есть! — крикнул Степан Данилович и еще раз дал автоматную очередь по нижним полкам, где за тюками одеял могли спрятаться самураи.

Потом, вспоминая свои действия, он понял, что поступал опрометчиво. Ведь его запросто могли убить выстрелом, из глубины, если бы там находились японские солдаты. Надо было стрелять из-за укрытия и позвать, на всякий случай, хотя бы одного-двух ребят из разведки. Их, помнится, даже предупреждали, чтобы, прочесывая городок, они держались не меньше чем парами.

— Выходи! — снова крикнул Еречнев и хотел уже повернуть коня, так как в помещении, похоже, никаких японцев не было. Но вдруг в одном месте одеяла шевельнулись. Еречнев прицельно поднял автомат и неуверенно стал опускать его, когда из-за тюков, лежавших на нижней полке, появилась маленькая японская женщина в темном халате, замерла на месте и с ужасом стала смотреть на конного солдата.

Навсегда Степану Даниловичу запомнились ее немигающие глаза, серебряное шитье на темном халате и эти вот, точно такие же, костяные шпильки, рожками торчащие из высокой прически. Кто она? Жена или дочь японского офицера? Почему не ушла со своими, бежавшими из этого городка? Зачем спряталась здесь и так неосторожно вышла? И что теперь с ней делать, куда ее девать?..

На выстрелы прискакали разведчики, их лейтенант сказал, что японцев приказано доставлять на сборный пункт, там, близ дороги. И они доставят туда эту японку, а если Еречнев хочет, может доставить ее сам, тут близко.

Степан Данилович представил, как смешно будет он выглядеть, конвоируя эту маленькую беззащитную женщину, верхом на коне, обвешанный оружием, и наотрез отказался. Ее увели разведчики, а он догнал свою батарею и никогда никому не рассказывал об этом случае, ощущая в глубине души что-то похожее на стыд и неловкость: бабенку беззащитную захватил!..

...С телевизора на Степана Даниловича смотрело веселое, сияющее лицо японской танцовщицы, напомнившее ту, уведенную разведчиками. А вдруг она, та, давняя — ее мать? Или из какой-нибудь дальней родни? Может, просто соседка... А ведь он так легко мог убить ее, когда стрелял. И даже не узнал бы об этом. Он чувствовал, что есть какое-то явное сходство между танцовщицей и той, жизнь которой он мог оборвать одним движением пальца, поворотом своего автомата. Вот, оказывается, как все на этой земле связано...

Степан Данилович смотрел на танцующих японок, на молодых ребят-музыкантов, пытаясь определить — добрые они или нет, умные или так — тюха с матюхой, но главное, что беспокоило его, — знают ли они хоть что-нибудь о Хасане, где кто-то из ихних убил Володю, о Халхин-Голе и разгроме Квантунской армии? Вот, допустим, этот, старательно дующий в саксофон, с волосами до плеч, как у наших модников. Знает? Или нет? А может, его отец как раз и убил Володю? Хотя тот, кто убил Володю, скорее всего, тоже остался в земле, возле знаменитого озера Хасан. Ведь как била по ним наша артиллерия!.. И всех смели с Заозерной и Безымянной — захваченных ими сопок.

6

На экране телевизора высокий, длинноволосый, молодой японец так же старательно дул в саксофон, а его товарищ — сухощавый, скуластый, с ежиком черных волос, улыбаясь и приплясывая, постукивал в круглые тарелки, обвешанные бубенчиками. Где же, давным-давно, Степан Данилович видел это лицо?..

В том ли, первом штыковом бою, когда все лица смешались, мелькали, прыгали в глазах и он, выбрав одно, подавшееся к их младшему лейтенанту, с размаху ударил его окованным прикладом винтовки. И тут же увидел, как стало это лицо, превращенное в окровавленный круг, валиться, падать вниз. Но смотреть на него не было времени. Другой японец, изловчившись, вынырнув откуда-то сбоку, еще шаг-два, и всадил бы в Еречнева свой плоский кинжальный штык. Степан Данилович успел сделать двойной шаг влево, японский штык, летящий на него, пронзил пустоту, показалось даже, со свистом, он сам, не целясь, в упор выстрелил в японца, упавшего тут же.

Нет, не тогда он видел лицо, похожее на это. Тогда, после боя, не мог он вспомнить ни одного лица — все слились в какое-то одно, общее, окровавленное...

Объявили новую песню. У микрофона появились две японки в синих кимоно, вытканных красными осенними листьями. Между певицами стал парень в белых брюках и такой же рубашке, только галстук был черным. Ясунари Сигемицу дирижировал, а эти трое пели. Степан Данилович слушал, и никакие военные видения больше его не тревожили.

Он не заметил, когда позади оркестрантов, на задней стене, появилась картина: высокая голубая гора с присыпанной снегом вершиной. У ее подножья росли темные раскидистые деревья и стояли легкие одноэтажные домики, в окнах мигали теплые вечерние огни, такие же, какие, бывало, зажигались в его родном городе в ранних зимних сумерках, когда он с лыжами возвращался домой. Но под чужую музыку видел он сейчас не свой довоенный деревянный город, а какой-то другой, японский, у подножия этой горы. И видел приветливых — не военных — японцев у дверей своих маленьких домиков. Кто-то из них тащил на спине вязанку хвороста, кто-то обрезал сухие ветви вишен в саду, а женщина вела за руки двух малышей, И никто не стрелял из пулеметов, не шел в штыки, не бежал в атаку под шрапнельными разрывами: так спокойно и мирно было на той заморской земле, на тех островах, откуда приехал Ясунари Сигемицу со своими музыкантами, певцами, танцорами.

Японцы пели свои песни, а позади них, на стене, каждый раз менялась картина. То появлялись рыбацкие лодки с высокими ребристыми парусами, идущие к берегу, где их ждали все те же домики с вечерними огнями; то цветущие сады; то кварталы Токио, перемигивающиеся электрическими рекламами; то буддийские храмы в парках, где бродили среди людей пятнистые олени и дети давали им корм из рук.

В конце программы японцы запели по-русски. Сначала старую довоенную песню «Полюшко-поле», плохо выговаривая букву «Л», — у них получалось «поРюшко-поРе», и Степан Данилович добродушно улыбался их неумению произносить слова по-нашему. А потом японцы стали петь «Пусть всегда будет солнце!», отчетливо и правильно выговаривая все буквы. Научились все же...

На душе у Степана Даниловича было хорошо, не хотелось думать о прошлом. И как славно, думал он, было бы жить людям всегда вот так — без штыкового боя, без стрельбы прямой наводкой, без тех ночей, когда пробирались они в японское расположение брать «языка».

Концерт вокально-танцевального ансамбля из города Нагасаки был окончен. Ясунари Сигемицу, его оркестранты, певцы и танцоры заполнили всю сцену и дружно кланялись, прижимая руки к груди.

Экран телевизора погас, а Степан Данилович сидел некоторое время в кресле, думал. А может, сколотиться, накопить деньжат, и махнуть к ним в Японию по туристской путевке? Поглядеть своими глазами — что там и как? Хотелось еще чего-нибудь такого же, волнующего, будоражащего душу и мысли. Он встал, переключил рычажок на другую программу и опять замер, охваченный совсем другими чувствами.

На экране шла война. Из высоко поднятых орудийных стволов вырывались короткие и острые языки пламени, а потом, за дальним лесом, раздавались взрывы, и оттуда взлетали к небу земляные столбы и оседали, рассыпаясь в воздухе. По хлебному полю, подминая спелые колосья, шли танки, покачивая длинными пушками, бежали человеческие фигурки с автоматами и тощими вещевыми мешками за спиной, и кто-то падал, сраженный наповал, может быть, так же, как много лет назад упал Володя, его старший любимый брат.

Захваченный этим боем, следя за работой огневых расчетов, Степан Данилович, когда наводчики дергали спусковые шнуры, про себя тихо произносил:

— Ор-рудие, огонь! Два снаряда, бе-еглый огонь!..

И, замечая военные промахи постановщиков фильма, разочарованно восклицал:

— Да не так же все делается, не так! После выстрела у вас установки панорамы никто не проверяет! Много ли таким манером целей поразите? Артиллеристы называются...

В это время наводчик, похожий на зловредного Утенкова, приник к панораме, стал доворачивать маховички.

— Ну, вот, наконец-то! Давно бы так... — удовлетворенно произносил Степан Данилович.

Он снова был там, на войне, в своем молодом времени, и не мог, казалось ему, до конца жизни вырваться из него.

Дальше