Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Журнал разведки

И опять мне слышится этот властный, хрипловатый, прокуренный голос, вырвавший меня из короткого и тяжелого сна:

— Отделение разведки, па-адъем!.. Общая тревога!..

Я еще сплю, чувствую свои затекшие, не отдохнувшие за ночь руки и ноги, но голос сержанта Перетолчина уже заставил меня сесть на тюфяке, набитом старой степной травой, почти упереться головой в потолок землянки, машинально протянуть руку к одежде. И справа, и слева, и внизу — на первом этаже деревянных нар — я слышу кашель, шуршание надеваемых гимнастерок и шинелей, слышу другие командирские голоса:

— Топо-вычислители, подъем!..

— Взвод связи, по тревоге, па-адымайсь!..

Я окончательно просыпаюсь, в полутьме вижу, как рядом со мной уже подпоясывается ефрейтор Гавриченков — мой новый друг и наставник. Если б не война, Гавриченков свое отслужил бы и снова работал на Уралмаше токарем, а по вечерам играл бы в футбол за свою цеховую команду. Стремительно ныряю в гимнастерку, рывками натягиваю галифе, застегиваю на верхнюю пуговицу — остальные потом — и вслед за Гавриченковым прыгаю вниз, в самую гущу одевающихся, снующих в проходе между нарами бойцов нашей штабной батареи.

У входа в огромную землянку, похожую на овощехранилище, возле железной печки, стоят офицеры, и среди них — в желтом полушубке, перетянутом ремнями, он начальник разведки дивизиона — Михаил Кузовлев, ниш младший лейтенант, наш командир.

Он-то и приметил меня в тот холодный осенний день сорок первого года, когда мы — пополнение — прибыли и этот артиллерийский полк, на всякий случай оставленный после Халхин-Гола в монгольских степях, близ маньчжурской границы.

Нас построили тогда перед штабной землянкой, стали спрашивать: кто имеет какую специальность, получил ли военную подготовку... Окончившего медицинский институт определили конечно же в санчасть. Геолога забрали в топовычислители. Грузчика назначили в огневой взвод. Мне тоже захотелось в огневой взвод: звучало красиво, и брали туда, я заметил, ребят поздоровее. Но тут передо мной возник он — меднолицый, в кубанке набекрень, в новой суконной гимнастерке с медалью «За отвагу», в синих галифе с красными кантами и белых валенках, форсисто отогнутых. Он смерил меня пронзительными зеленоватыми глазами, спросил:

— Гражданская специальность?

— Журналист! — выпалил я.

Честно говоря, я только собирался стать журналистом: учился на втором курсе института и был нештатным корреспондентом молодежной газеты. Бегал по заданиям редакции на заводы, в школы, на стадионы, писал заметки и репортажи. Чем не журналист? Но кому нужен такой журналист в артиллерийском полку?

Неожиданно для меня младший лейтенант громко сказал писарю:

— Этого ко мне. Будет вести журнал разведки!..

Отношения с Кузовлевым сложились у меня наилучшие, и сейчас мне хочется попасться ему на глаза, заслужить его улыбку, одобрение, хотя бы кивок. Но Кузовлев спокойно смотрит на суматоху в землянке и вряд ли видит меня.

Я уже затянулся ремнем, надел фланелевую буденовку, накинул на плечо лямку противогаза. Но я еще без оружия, без оптического прибора. Поэтому впрягаюсь в лямки, приделанные к тяжелому прямоугольному футляру. Пристроить его за спиной мне помогает Гавриченков. В футляре — большая артиллерийская стереотруба, самый дорогостоящий прибор, доверенный мне, — без нее разведка точных данных не добудет. Гавриченков берет брезентовый чехол с деревянной раздвижной треногой для стереотрубы. Тут же мы выхватываем из пирамиды свои винтовки, примыкаем штыки.

Теперь — все. Бегом по проходу и в сенцы, а там четыре ступеньки вверх и — вон из землянки, из ее духоты, пропитанной запахами подпаленных валенок, ружейного масла, летящей копоти от оплетки телефонного кабеля — его жгли связисты, когда осматривали свои катушки с проводом.

Вслед за Гавриченковым выскакиваю в сенцы, их называют у нас тамбур, и тут конец моего штыка едва не вонзается в чью-то беззащитно оголенную шею, торчащую из широкого ворота шинели.

Ну, конечно, этот разгильдяй Моргацкий, наш «балерун», прет наперекор всем: мы из землянки, а он, расталкивая встречный поток, в землянку. Мы ошалело глядим друг на друга, он с укором: что же ты, ведь чуть-чуть — и пропорол бы меня! А я — с ожесточением: куда к черту на рога прешься? Не хватало мне из-за тебя под трибунал идти! Моргацкого толкают, ругают, а он хлопает глазищами.

— Понимаешь, Витя, — ищет у меня сочувствия, — противогаз забыл. Перетолчин погнал за противогазом...

Задние напирают на меня, ругаются.

— Да пшел ты со своим противогазом, — бросаю на ходу и наконец выскакиваю на волю.

Во все стороны раскинулась неохватная, чужая, таинственно-огромная степь. Солнце только что показалось над коричнево-темными холмами и с каждым мигом поднимается выше, меняя все гона и краски вокруг. Вспыхнули, заискрились, заиграли невидимые снежинки на сухих, ломких травах, покрывающих все пространство, порозовели жидковатые дымки, клубящиеся над землянками, из автопарка поплыли невесомо-синие выхлопные газы — там шоферы уже заводили автомашины и раздавалось урчание гусеничных тракторов, которые возят главное наше оружие — стопятидесятидвухмиллиметровые пушки-гаубицы.

У землянки торопливо выстраиваются топо-вычислители с планшетами за спиной, связисты, навьюченные катушками телефонного провода и полевыми телефонами, и мы, разведчики, — нас всего девять человек. Я стою между Гавриченковым и Венькой Токиным, подравниваюсь, винтовка у ноги, возле старого подшитого валенка, не успевшего просохнуть за ночь. Стереотруба давит на плечи своими семнадцатью килограммами, и уже начинается самое неприятное, самое тягостное и болезненное в этой жизни — я сильно хочу есть. Так называемой третьей нормы, где всего в обрез, мне, двадцатилетнему, недавно занимавшемуся в студенческой лыжной школе и в секции бокса, совершенно не хватает. Конечно, не хватает и всем остальным, и это видно даже сейчас по заостренным сероватым лицам, прикрытым низко надвинутыми и застегнутыми у подбородка буденовками. Никто не знает, с каких складов, из каких старых запасов выдали нам эти неудобные, холодные буденовки. Ведь вся армия давно уже в шапках-ушанках... Мои товарищи стоят в строю, подравниваются, выжидающе смотрят на Кузовлева и Перетолчина, наших командиров.

Кузовлев прохаживается вдоль строя, он в своих мягких валенках с отогнутыми голенищами, туда заправлены стеганые брюки защитного цвета. Полушубок на нем как влитой, на груди — бинокль в футляре и автомат, сбоку — старая полевая сумка из толстой коричневой кожи, наверно, еще со времен Халхин-Гола. Лицо его бесстрастно и даже чуть надменно, будто хочет он показать, что вся эта суета его не касается. Ему не холодно, а нас уже начинает пробирать дрожь, стоим без движения, кажется, кого-то ждем. Ну да, конечно же Моргацкого. Наконец он выбегает из землянки — и к Перетолчину:

— Разрешите стать в строй?

— Здесь находится младший лейтенант! — зыркает на него маленькими медвежьими глазами Перетолчин. — Разрешения спрашивают у старшего командира, сколько раз вам говорить!.. И поясните причину опоздания!

Моргацкий недоуменно поглядел на Перетолчина, постоял секунду и, видимо осознав ошибку, кинулся к Кузовлеву. Тот невозмутимо выслушал совершенную ахинею:

— Товарищ командир старший, товарищ лейтенант младший! Я, извиняюсь, забыл противогаз, а товарищ сержант погнали обратно в землянку, я взял, в строй опоздал, а они велели к вам обратиться...

Все отделение уже заливается смехом, только Перетолчин в гневе молча поигрывает желваками.

— И так говорит военный человек? — произносит Кузовлев с укоризной. — Разведчик краснознаменного полка? Па-азор!.. Всей разведке дивизиона па-азор. Ладно, подумаем, что с вами делать, разведчик Моргацкий. Пока становитесь в строй! Живо!..

— Сейчас встану, спасибо, товарищ командир, — и он побежал было к нам.

— Отставить! — приказывает Кузовлев. — Вернитесь! Решительно не понимаю, как человек с вашим образованием, окончивший танцевальную школу...

— Хореографическое училище, — поправляет Моргацкий.

— ...тем более, окончивший такое культурное училище, не может овладеть уставным языком? Повторите четко, ясно, без лишней болтовни. Повторите: есть стать в строй!

Моргацкий повторяет, Кузовлев, едва кивнув, подходит к нам, начинает говорить строго и не очень громко. Но каждое его слово заставляет почувствовать себя отрешенным от всей прошлой жизни, даже той, которая шла тут, в полку, минуту назад.

— По сведениям разведки, — произносит Кузовлев, — противник — имеются в виду японские самураи — в ближайшие сутки предпримет попытку вооруженной провокации. В данный момент, когда фашистские захватчики находятся под Москвой и Ленинградом, открытие нового фронта на востоке — надеюсь, все понимают? — крайне затруднит оборону страны. Поэтому частям и соединениям нашей 17-й армии отдан приказ: не поддаваться на провокации самураев, но, если потребует обстановка, дать сокрушительный отпор. Противник, предположительно, сконцентрировал на нашем участке два стрелковых полка с частями усиления — артиллерией и танками. Задача нашего дивизиона: выдвинуться на позиции, огнем поддержать действия общевойсковых подразделений. Задача разведки: совершить марш в район сосредоточения, занять наблюдательные пункты, провести разведку целей и подготовить данные для открытия огня. Вопросы?

«Вот и начнется, — думаю я, — будем воевать. И про нас напишут в сводках: «...на Забайкальском фронте ожесточенные бои... Наши войска, проявляя упорство и героизм, повсюду удерживают противника на линии государственной границы...» Только так мы будем драться. Отступать нам нельзя. Но как в этой степи замаскировать НП или огневую позицию? Наши пушки гаубицы черт знает откуда видно. И все тут на виду — и люди, и машины. Хорошо бы сразу разбить врага одним могучим ударом, как пелось в той довоенной песне. Да где же взять силы, если все брошено на запад? Много ли нас тут? Правда, и не так уж мало. И мы будем стоять насмерть...»

— Если все ясно, — продолжает Кузовлев, — то в каптерке получить патроны, переодеться в зимнее обмундирование и быстро, за десять минут, в парк, к машине. Завтрак нам подвезут в поле.

И вот мы у своей полуторки, в открытом автопарке, обнесенном колючей проволокой. Все в полушубках, ватных штанах, валенках — и добротных, почти новых, и подшитых, и таких, которые подшить не успели, с дырками, заткнутыми изнутри соломой. Полуторка фырчит, выезжает из ровика, шофер сидит за рулем, рукой в домашней шубной варежке протирает стекло от желтой лессовой пыли.

— Все погружено? — спрашивает Кузовлев. — Проверьте, сержант Перетолчин!

Мы все сидим в кузове на укрепленных от борта к борту досках, в ногах у нас шанцевый инструмент — большие и малые лопаты, кирки, ломики, топоры, маскировочные сетки, палатка, железная разборная печка, цинки с патронами, ящик гранат. Кажется, все...

— Журнал разведки! — кричит снизу Кузовлев. — Проверили?

Куда он денется, этот журнал? Все у меня в противогазной сумке: и журнал, и карандаши — все при мне.

Перетолчин ногой тронул инструменты, окинул взглядом нас всех и доложил, что отделение разведки к маршу готово. Все уткнулись в воротники полушубков. Венька Токин первым спрятал свое молодое, нежное лицо. Гавриченков, вижу, тоже закрыл глаза. Спать, учил он меня, надо в запас, где только возможно. Да я и так знаю: сон сморит сразу, когда поедем. Но мне пока что хочется смотреть, как степь наполняется войсками. Издали показались колонны пехотинцев, идут поротно, на солнце вороненой сталью поблескивают штыки. Из нашего артпарка с металлическим лязганьем выезжают гусеничные тракторы, на прицепе у них тяжелые неповоротливые пушки с толстыми длинными стволами. У дороги стоит черная «эмка» командира полка, заляпанная желто-зелеными маскировочными пятнами, а крытые штабные машины уже поехали вперед.

Мы едем к господствующей сопке, едва видной вдали. Это, сказал нам Кузовлев, наше направление. На сопке надо занять НП, наблюдательный пункт. Мы сидим спиной к шоферской кабине, ветер бьет в затылок, прерывисто посвистывает. В машине, кроме меня и Перетолчина, все спят. Верится и не верится: неужели все-таки вступим в бой? Как он начнется? С бомбежки? С атаки самураев? С артподготовки?..

Перетолчин сидит слева от меня, между Гавриченковым и Моргацким, смотрит прямо перед собой, о чем-то думает. Лицо его, скуластое, с большими щеками, неумытое, как и у всех нас, и поэтому подернутое сероватым налетом, не выражает никаких чувств, кроме обостренного внимания. Я мерзну. А он сидит, будто нет ни ветра, ни холода. Прикидывается? Терпит?..

Незаметно наваливается сон, голова тяжело клонится вниз, я вижу, как мимо плывут какие-то здания, сливаются в городскую улицу, на которой я никогда не был, и мне интересно, в какой же город мы вступаем?

Толчок!.. Меня подбрасывает на сиденье, я просыпаюсь. Мимо несется все та же степь, солнце поднялось, стало теплее, а может, ветер переменился, подул с юга. В вышине летит большая птица — орел, должно быть. Он снижается стремительными кругами, парит над самой степью, вдруг падает и взмывает тут же с добычей. В когтях у него зажат небольшой зверек.

— Зазевался тарбаганишка, — произнес Гавриченков, следя за орлом и темной точкой в его когтях.

— Сильный побеждает, — философски изрекает Моргацкий. — Закон природы. Правда, товарищ сержант? — искательно спрашивает он.

Перетолчин то ли не знает, что отвечать, то ли не хочет разговаривать, молчит, посапывая. Но Моргацкому непременно надо подмылиться к начальству. И он продолжает:

— И на войне тоже: один — как тарбаган, другой — орел. Налетел, двинул, победил...

— Вы на что, Моргацкий, намекаете? — бдительно спрашивает Перетолчин. — На войне положено воевать, а не умничать! А когда некоторые умничают, происходит ослабление боеспособности. Это вы понимаете? А законы мы, между протчим, сами знаем.

— Да-а, — тянет Моргацкий. — Это вы справедливо подметили. Это надо запомнить... Правда, Веня?

— Н-не знаю, — смущается Токин. — Может, и правда...

Я вижу, как он, самый молодой из нас, вчерашний школьник, краснеет. Эх, Веня, Веня, милый ты мой солдатик! Учить бы тебе сейчас физику по Фалееву и Перышкину, разбирать образ храброго Морозки и слабодушного Мечика из романа «Разгром», писать одноклассницам на уроках записки и готовиться по вечерам к выпускным экзаменам. Так нет, одолел райвоенкома хождениями и заявлениями: «...мой святой долг — сражаться с ненавистными фашистскими оккупантами...» — и уступил военком, забрал Веню из десятого класса. Правда, с фашистскими оккупантами вышла осечка, попал Веня в эшелон, идущий на Восток. И уже третий месяц вместе с нами.

За нами колонной идут машины. В ближней — наши связисты, потом следуют машины штаба дивизиона, батарейных разведчиков, потом вижу «летучку» — ремонтную машину с автотехниками, за ней — санчасть с красными крестами на бортах, лишь полевой кухни нигде не видно. Скоро ли будут кормить? Или эти толстомордые повара забыли про нас? Вот прибудем на рубеж, скажу младшему лейтенанту. Так нельзя, скажу, солдат должен сытым быть, еще Суворов учил. Кузовлев обязан бы о нас позаботиться. Ну, пусть доложит по телефону хоть командиру дивизиона...

Останавливаемся неожиданно. Кузовлев распахивает дверцу кабины, с подножки заглядывает к нам:

— Все живы, разведка? — и подмигивает мне зеленым веселым глазом. И усмехается бог знает чему, наверно, так, от полноты жизни, от уверенности в себе. Или от того, что он командир и надо подавать пример подчиненным.

Я вдруг начинаю понимать его командирское положение, его заботы, и мне уже совсем не хочется вылезать с этими разговорами о поварах, о кухне, о завтраке. Вон, Гавриченков-то молчит. И Венька Тохин молчит. И я лучше помолчу. Пусть Моргацкий заводит эту музыку.

— Перетолчин, командуйте, сгружайтесь!..

Я встаю, ноги затекли, лицо стянуто ветром, руки закоченели в двупалых форменных рукавицах. Голод все усиливается.

— Сейчас бы ромштекс с гарниром, — возглашает Моргацкий. — Вы бы, Витя, не отказались? Или, еще лучше, куриный супец с манными клецками, такой мне в детстве варила мама. Ах, объедение...

Ну, когда же он заткнется? И так сил нет терпеть. И говорит ведь с каким-то актерским умением, говорит так, что вот она, видишь ясно: тарелка супа с бисеринками куриного жира, и в ней яично-желтоватые клецки и куриное мясцо — торчит ножка с косточкой.

— А нам в школе на праздники всегда бутерброды выдавали, — вдруг вспоминает Венька Токин. — Бесплатные бутерброды. С чайной колбасой...

— Выгружайсь! — командует Перетолчин и через борт прыгает вниз.

Кузовлев рассматривает топографическую карту, сложенную гармошкой, поворачивает ее, сверяя с компасом, ориентируется на местности, осматривает сопку, под которой мы — совсем одни! — остановились. Огневые взводы с пушками и тракторами остались далеко позади и сейчас, наверно, уже оборудуют позиции для стрельбы.

— Давай! — подталкивает меня Гавриченков. — Принимать будешь.

Я тоже прыгаю на землю, в ушах еще гудит мотор, глаза режет от ветра, губы саднит. Гавриченков бережно подает мне футляр со стереотрубой, потом треногу в чехле. Остальные сгружают имущество, отряхиваются, составляют в козлы винтовки. Лишь Моргацкий все еще стоит посредине кузова как бы в некоторой задумчивости, то ли не знает, за что браться, то ли ждет, шельма, когда без него все сгрузят. Винтовки уже в козлах, палатка лежит на земле, рядом лопаты и весь шанцевый инструмент, вся оптика, а Моргацкий так и стоит. Наконец осторожно слезает с машины и вдруг пускается вприсядку. Пляшет он мастерски, все окружают его, он взмахивает руками, подбоченивается, смеется, скалит зубы, выкрикивает:

Разрешите вас проздравить
И частушки вам пропеть,
Разрешите для начала
На нос валенок надеть...

Как мы ни устали, как ни голодны, а все дружно хохочем, смотрим, как Моргацкий, высоко подпрыгнув, носками валенок касается в воздухе растопыренных рук, а потом, с веселой толстогубой рожей, довольный, гоголем прохаживается перед нами, выкрикивает:

— Мальчики! Торопитесь жить! Ловите момент, мальчики!..

Эти слова, видимо, выхваченные из какой-то оперетты и сейчас особенно нелепые, вызывают новый приступ смеха. Ну, дает! Ну, артист... Ну, комик...

А над степью снова несется:

— Торопитесь жить, мальчики, как сказал мой знакомый король...

— Кончай балаган! — Властный голос Кузовлева пресекает минутное наше веселье. И сразу подголоском ему вторит Перетолчин:

— Р-разобрать оружие, взять приборы наблюдения!

Опять на мне стереотруба, опять мы в строю. И сразу же, повинуясь команде Кузовлева, торопливо идем за ним по склону сопки. Месяц назад, ночью, мы оборудовали наблюдательный пункт на склоне, обращенном к границе. Сверху закрыли его накатником, замаскировали ковылем и соединили длинным зигзагообразным ходом сообщения с блиндажом на этой стороне сопки. Путь к вершине тяжел, сразу труднее стало дышать, а Кузовлев идет ходко, почти бегом, погоняет нас:

— Живее! Живее давайте! Ползете, а не двигаетесь, разведчики называются...

— Подтянитесь, Моргацкий, не отставать! — слышу голос Перетолчина.

Я прибавляю шаг, оскальзываюсь на склоне, дышу как на финише лыжной гонки, стереотруба пригибает меня, я не то падаю, не то сажусь на склон, забирающий все круче. Затыльник винтовки звякает о камень, хочу подняться, и нет, кажется, сил. Меня подталкивает Гавриченков, участливо спрашивает:

— Ну, чего ты? Чего? — Он помогает мне подняться. — Шагай, шагай! Сейчас нельзя привалить. Давай, еще маленько тут...

И я вновь лезу, лезу на эту проклятую сопку. Вдалеке, почти у гребня, вижу призывно машущего нам Кузовлева. Да кончится ли этот подъем? А ведь это лишь начало. Где же брать силы?.. Ну, еще бросок...

Все! Мы наверху, шагов десять, и перевалим через гребень. Но Кузовлев уже лег рядом с большим камнем, раскинул ноги, как при стрельбе, смотрит в бинокль на ту, закордонную землю, которую нам пока что не видно.

Мы подходим к нему, он оборачивается, знаком велит лечь, вполголоса командует:

— По-пластунски, вперед, за мной!..

Ползти по-пластунски нелегко даже на ровном месте. А в гору? Да еще со стереотрубой, с противогазом, лопаткой, винтовкой? Но я ползу, пристроив винтовку на согнутую руку, как пристроил свою Гавриченков. А на левой у него тренога в футляре. Я ползу, продвигаюсь вперед, не вижу ничего, кроме бурого склона сопки с чахлыми травинками и острыми мелкими камнями, пахнущего земляной пылью. Я взмок, дышу тяжело, кровь стучит в висках. Ну, вперед, приказываю себе. И вдруг рука проваливается в пустоту — дополз! Я у хода сообщения. Теперь перевалиться — и там. Гавриченков уже внизу, я вижу шиша к его буденовки из-за низкого бруствера. Подтягиваюсь — и вниз, в земляную тесноту этого хода, ведущего через гребень сопки к нашему наблюдательнсму пункту.

За мной сваливаются Перетолчин и Венька Токин. Он тоже с треногой и небольшим серым футляром, висящим на ремешке. В футляре — артиллерийская буссоль. Тут же к нам прыгают сверху и остальные.

— На НП, за мной, бегом! — И Перетолчин колобком катится по ходу сообщения, за ним Гавриченков, Венька Токин, потом я, позади топот Моргацкого.

Ход сообщения оборвался, приведя нас в полутемный широкий окоп, накрытый сверху толстыми жердями, между ними свисают пучки травы — маскировка. Кузовлев приник к смотровой щели, обшаривает окрестности в бинокль.

— Так, — произносит он, обернувшись к нам. — Разворачивайтесь, стереотрубу готовьте к бою, буссоль, планшеты — все разворачивайте. — И к Перетолчину: — Где там связь? Тянут? Ну-ка, давайте сюда рацию, — говорит Кузовлев радисту и садится на березовый чурбачок. — Выходите на связь с дивизионом!..

Радист вытянул складную антенну, в рации затрещало, присвистнуло, он надел наушники, покрутил клеммы, пошарил коротким пальцем по таблице сигналов, сказал в микрофон:

— Первый, первый! Я — «Береза». Я — «Береза». Как слышно? Прием!

Тем временем я освободил стереотрубу от футляра, Гавриченков раздвинул и поставил треногу, утопив сошники в землю. И вот я водружаю трубу на штырь, закрепляю штифтом, надеваю козырьки над стеклами, чтобы издали был незаметен их отблеск. Я люблю эту стереотрубу, вся она гладкая, геометрически завершенная. До войны я видел стереотрубу, ее поднятые «рожки», только в киножурнале — показывали маневры нашей армии. Стереотруба была загадочна, как всякая новинка, ее окружал ореол военной тайны. И вот теперь она доверена мне. Стоит нажать рычажок — повернется в сторону, хоть вправо, хоть влево. Это грубая наводка. А есть еще точная наводка, когда подгоняешь поворотом маховичка. Наводка есть горизонтальная и вертикальная. На лимбе у трубы — кольцо, там деления, цифры, есть еще маленькие уровни, их надо «выгнать», чтобы труба стояла ровно, иначе будут ошибки в наблюдении за целями.

— Труба готова! — докладываю Кузовлеву и слышу сзади:

— Буссоль готова!

— Планшеты готовы!

Я припадаю к окулярам, они обтянуты мягкой черной резиной, чтобы не резало под бровями, подкручиваю пластмассовые цилиндрики, подгоняя по зрению. И вот чудо! Какой глубокий и просторный мир виден мне в стереотрубу, увеличивающую и приближающую все предметы в десять раз!

Примерно в километре от нас змеится, убегая бесконечной черной пружиной вправо и влево, стальная скрученная проволока — спираль Бруно. А перед ней тонкие темные нити, похожие на сеть, — МЗП, малозаметное препятствие. Это и есть граница, все, что за проволокой, чужая земля, Маньчжурия, занятая японцами.

Но там, на этой земле, по виду ничем не отличающейся от монгольской, я, сколько ни всматриваюсь, не могу увидеть никаких признаков противника. Ветер колышет сухие травы, я вижу холмы с каменистыми осыпями, расщелины в склонах скалистых сопок, вижу гнездо орла или коршуна, пустое, покинутое, но никакого следа человека. Где же японцы?..

— Ну, что там? — нетерпеливо спрашивает Кузовлев. — Что видно?

— Да вроде все то же...

— Что именно? Выражайтесь точнее. Разведка должна добывать сведения о противнике. Ясно? Есть признаки противника?

Я старательно выискиваю на склонах дальних сопок эти признаки, но ничего не могу найти. Кузовлев оттесняет меня от стереотрубы и сам смотрит в окуляры.

— Та-ак. Запоминайте, держите бинокль и смотрите. Ориентир номер один — куча камней ниже трещины в скале.

— Ориентир номер один, понял и вижу, — отвечаю я.

— Правее ноль-сорок, блеск стекол. Предполагаю, НП противника. Цель номер один. Токин, составляйте схему целей. А вы, — говорит Кузовлев мне, — заносите в журнал разведки данные наблюдений...

Я смотрю в бинокль и убеждаюсь: что-то там действительно иногда взблескивает. То ли снег на солнце, подтаявший, обледенелый, то ли взаправдашний японский НП, вроде нашего. Но ведь как далеко до него, километра три, не меньше. Как он разглядел? А Кузовлев продолжает:

— Темное пятно на снегу! Ориентир номер два. Левее один-тридцать. Предположительно — огневая точка. Видимо, дзот...

— Связь с дивизионом, товарищ младший лейтенант, — докладывает радист. — Первый на связи...

— Я третий, — глухо произносит Кузовлев, отойдя от стереотрубы к рации. — Докладываю: НП занял, веду разведку. Докладываю: мои люди с утра не кормлены. Повторяю: мои люди не кормлены. Прошу срочно принять меры...

В стереотрубу я отыскиваю ориентиры, веду ее влево и в перекрестии, врезанном в стекло, за черным пятном на снегу вижу нечто странное. Какая-то не то щель, не то дыра в склоне сопки, закрытая желтоватыми травами, они вроде бы светлее всех других — значит, сорваны давно, старые. Правильно, огневая точка! И как хитро замаскировали, как высоко. Если наша пехота подойдет туда, то с этой высоты ее будут поливать огнем. Сколько ребят положат! Скорее засечь, определить расстояние и точное положение на местности. Эти данные передадут в штаб дивизиона, а уж оттуда командиру батареи и на огневую. Пушки-гаубицы наши стоят позади, километрах в четырех от НП, да здесь еще не меньше трех, значит, дальность семь километров.

— Подавим, — говорит Кузовлев, будто отвечая мне.

Все на НП заняты: кто наносит на планшет цели, кто готовит данные для стрельбы. Токин буссолью измеряет углы между целями и составляет схему целей. Даже Моргацкий, пристроившись у бруствера, глядит в свой перископ, ищет противника, осматривает степь, хотя, думаю, ничего он там не углядит, если уж в трубу-то я не сразу заметил. А такие перископы, говорил Кузовлев, уже снимают с вооружения, отслужили свой век. Но чем черт не шутит, никогда нельзя никому предрекать неудачу, вдруг и Моргацкий что-то обнаружит...

Появляются два связиста, ставят телефон, один из них садится у меня за спиной. И началось: то он подует в трубку, то встряхнет ее, то вызывает своего напарника:

— «Иртыш», «Иртыш»! Я — «Шилка», слышишь, нет? Кого дать? Дать коондидаты... Товарищ младший лейтенант, просят коондидаты...

— Какие коондидаты? Что вы мелете? — сердится Кузовлев.

— Отставить коондидаты, дать координаты! — возглашает связист. — Дать координаты целей.

— Перетолчин, готовы? Скоро? Передай: через пять минут координаты будут.

Я записываю в журнал разведки все обнаруженное: и дзот, и наблюдательный пункт, и ориентиры. И вдруг — аж мороз по коже! — вижу их. Японцев.

На повозке, ее резво везет пара коней, едут вдоль границы так вот запросто, будто на базар, два японских солдата. Прозрачные стекла стереотрубы приближают их скуластые веселые лица. Вот они, наши враги. Но никакой ненависти к этим двум я почему-то не ощущаю. Толь ко любопытство, какого никогда не испытывал. Что я знаю о них? Всплывают какие-то названия из школьных учебников: Кюсю, Рюкю, Хоккайдо, реформа Тодзио, концерн «Мицубиси», еще какая-то чушь, ни к селу ни к городу. А они, загадочные уроженцы Кюсю или Рюкю, едут себе по степи, один погоняет вожжами сытых, сильных гнедых коней, другой что-то ему рассказывает, и этот, с вожжами, смеется, оба смеются. Я вижу их качающиеся в такт езде головы в матерчатых с козырьками шлемах, подбитых мехом, вижу их шубы с собачьими воротниками, за спиной у обоих винтовки, к ним примкнуты кинжальные штыки, каких я никогда не видел.

— Японцы! — вскрикиваю громче, чем полагается. — Товарищ младший лейтенант, японцы...

— А ну, — Кузовлев подкручивает окуляры, следит за японцами, диктует: — Пишите в журнал: в восточном направлении, к пограничному пикету проехала бричка с двумя солдатами. Вооружение: винтовки системы Арисаки со штыками. Обмундирование — зимнее. Груз установить не удалось. Ведут наблюдение за нашей стороной...

Да, один смотрит в нашу сторону в бинокль. И тут я соображаю, что нас-то они не видят, мы скрыты от них, замаскированы на своем НП. Смотрите, смотрите, самураи. Все равно ничего не высмотрите...

У нас почти все приникли к биноклям, к приборам наблюдения, разглядывают японцев.

— Пишите, — продолжает Кузовлев, — груз — предположительно мешки с почтой.

И как он разглядел эти мешки? Вот это разведчик! Как это я сразу не заметил никаких мешков, а теперь вижу: точно, мешки. Торчат позади солдат, высовываются выше бортов брички.

— Насмотрелся я на такие мешки и на все их имущество на Халхин-Голе, — поясняет Кузовлев.

— А если нам захватить японцев? — вносит предложение Моргацкий. — Бах-бах по лошадкам, куда самураи побегут? На машине догоним, а нет — прикончим. Доставим в штаб секретные документы, ордена получим. И у них там жратва, определенно жратва, осьминоги жареные в кокосовом масле и всякий японский шурум-бурум...

— Моргацкий, — угрожающе цедит Кузовлев, — вы в своем уме? Вы соображаете своей головой?

— Очень даже соображаю. Они хотят что? Вторгаться. А мы что? Рыжие? А мы их упредим...

— Тогда вас надо за храбрость поощрить, а за глупость примерно наказать. Упредит он! Под расстрел вы когда-нибудь упредите себя, Моргацкий...

— Вот и повоюй с таким, — высказывается Перетолчин. — С таким шибко грамотным, — уточняет он.

Я разглядываю Моргацкого с не меньшим любопытством, чем японцев. Всегда он удивляет меня и словами и поступками. Если бы, допустим, японцы заехали к нам, тогда другое дело. А они за проволокой, за границей, к которой без дела и приближаться-то нам запрещено.

— Нет, Моргацкий, — раздумчиво произносит Кузовлев. — Может, вы по-своему и отважный человек, но для разведки вполне бесполезный. Придется нам расставаться.

— Так я же сразу в ансамбль просился. А теперь вы убедились, момент назрел. Поставьте вопрос, пусть переводят. Если надо, могу написать заявление...

— Тебе тут что? Профсоюз тебе — заявления писать? — подал голос Гавриченков. — Рапорт в армии положено подавать. Рапорт, запомни! Может, когда и пригодится...

Повозка с японцами, удаляясь, становится все меньше, я поворачиваю за ней стереотрубу, но что теперь рассмотришь, кроме облачка пыли, поднятого над дорогой? И опять — пустая степь, сопки, на которых лежат темноватые древние камни, осыпающиеся из скалистых расселин, замаскированная амбразура японского дзота и таинственный блеск: кто знает, что это блестит на самом-то деле? По разумению Кузовлева, японский НП. Если так, то интересно: заметили они оттуда блеск нашей стереотрубы, перископа или бинокля?

Мы все, утомленные маршем, переползанием, наблюдением за той стороной, начинаем дремать. Моргацкий положил перископ на бруствер, руки сложил крестом под головой и блаженно распустил толстые губы. Вот, наверно, для чего он рожден: дурачиться, развлекать людей своими плясками и спать... Да, мальчики, торопитесь жить!.. Гавриченков, наоборот, сосредоточен, напряжен даже во сне. И лицо его не изменяет выражения готовности к решительным действиям, к отпору, к драке. Какое во сне лицо Кузовлева, не вижу, он прислонился к земляной стене, уронил голову на колени, но так, что видна его напряженная спина с командирскими ремнями, туго вдавленными в кожу полушубка, и кажется, он приготовился к прыжку, сейчас распрямится, как пружина, и кинется вперед, увлекая за собой всех нас.

А Перетолчина по-прежнему сон не берет. Он, посапывая, мудрит над планшетом, что-то подчищает там резинкой, наносит снова на ватман остро заточенным карандашом, смотрит время от времени в трубку буссоли, сверяется с таблицами по ведению огня. Потом тряпочкой протирает автомат, а когда и это закончено, достает из-за отворота буденовки иголку с ниткой и начинает зашивать дыру на варежке.

Не спит и Венька Токин. Чего, казалось бы, делать, если сам собой наступил перерыв, если можно «придавить», покемарить. А он смотрит себе и смотрит на лежащее перед ним вечереющее пространство, на этот, как его называют командиры, ВТВД — вероятный театр военных действий, запоминает ориентиры, приглядывается к холмикам, расщелинам, камням, непонятно кем уложенным в кучки. И заносит наблюдения в тетрадку, чтобы потом передать мне для журнала разведки.

Тут я вспоминаю, что мне надо вести журнал, заносить туда результаты наблюдений, как велел Кузовлев. Ведь спросит, наверняка спросит! А у меня там «кот наквакал», как говорил я в детстве, выражая малую величину. Я смотрю в раскрытый журнал, на листы, разграфленные типографскими линейками, на место порядкового номера, на место описания цели и время обнаружения ее, опять вижу в стереотрубу черный виток проволоки близ линии границы, подтаявшие редкие пятна снега на желтой ломкой траве, колеблемой ветром, и там, дальше, таинственные склоны сопок с их расщелинами, каменистыми осыпями, где скрыты наблюдательные пункты врага, где хитро спрятаны нацеленные на нас стволы пулеметов.

Я смотрю на спящих солдат, и мне представляется, что вот так же будут лежать они, убитые японским пулеметчиком, если у нас начнется война. И жалость к ним, мгновенная и острая, пронзает меня — к Гавриченкову и Токину, к младшему лейтенанту, «загорающему» в этих степях третий год, и к Перетолчину — работнику и службисту, который, будь он в своем колхозе, столько бы сотворил полезной крестьянской работы, и даже к Моргацкому — пусть бы танцевал и плясал на сценах и эстрадах, пусть бы развлекал людей.

И вдруг мне захотелось немедленно описать своих голодных, уставших товарищей, и весь сегодняшний день, и своя чувства. Захотелось так, что даже перехватило дыхание. Я переворачиваю журнал разведки и на самой последней странице начинаю писать. Пишется мне легко, быстро, я испытываю удовольствие, подъем духа, что-то зачеркиваю и снова пишу, пишу, перелистывая страницу за страницей. И все слева направо, ведь, если листать справа налево, там настоящий журнал разведки, там и описания целей, и схемы ориентиров, а здесь...

«...Над степями и сопками, — пишу я, — вставало огромное оранжевое солнце, когда разведчики бесшумно и скрытно приблизились к наблюдательному пункту. Впереди, как всегда, был наш командир — ловкий, бесстрашный, умелый... Я тоже хочу походить на него и, может быть, если меня отправят учиться, стану когда-нибудь таким. Но я рядовой разведчик, и мне пока что далеко до нашего младшего лейтенанта Кузовлева. Он быстро находит цели, я заношу их в журнал разведки. Старательно делает свою работу и наш отделенный, наш сержант товарищ Перетолчин. Он, так мне кажется, если попадет на войну, сразу же отличится. Потому что война — это я уже понял — не скоротечный подвиг, как думал до службы в нашем краснознаменном полку, а ежедневный изнурительный труд. А сержант Перетолчин труженик, такие делают на войне главное солдатское дело. Такой же и мой друг — ефрейтор Гавриченков. Он всегда помогает мне, учит меня, ведь я стал солдатом недавно, а Гавриченков служит третий год, постиг всю солдатскую науку и мог бы, я это слышал от Кузовлева, командовать отделением. Вообще хорошие у нас в отделении разведки люди. Даже есть один прекрасный танцор. Будь моя воля, отправил бы его в красноармейский ансамбль песни и пляски, есть же и такие подразделения. А мы в разведке, под начальством товарищей Кузовлева и Перетолчина, сделали бы дело и за себя и за него. Потому что мы — дружный, сплоченный коллектив, выполняющий боевую задачу, поставленную командованием. И хотя мы с утра не ели, хотя мы усталые и грязные, как трубочисты, потому что тут нет воды, чтобы умыться, мы на боевом посту и готовы отразить нападение коварного врага по первому сигналу...»

— Эт-то что за письмена такие в журнале разведки? — раздался надо мной грозный голос Кузовлева. — Ну-ка, дайте сюда!..

Я хотел написать еще про молоденького добровольца Веньку Токина, про связистов с их «коондидатами» и координатами, но голос Кузовлева положил конец моим записям. Я понял — теперь несдобровать: в журнале странички четыре были заняты посторонним текстом.

Кузовлев читает.

— Та-ак... Разведка называется!.. Думал, послал бог одного артиста, а тут, оказывается, писатель еще завелся. Композитора нам теперь не хватает. Был бы полный комплект, Или как там по-вашему, ансамбль, что ли... Я почему вас выбрал? — строго спросил он. — Потому, что надеялся: вы, как журналист, сумеете лучше других вести журнал разведки. А вы чем занялись? Порчей журнала. Хотя... написали про нас как в настоящей газете... Даже лучше! И это искупает часть вашей вины. Потому что придает боевое настроение тому, кто прочитает. И агитирует самоотверженно нести службу. — Он помолчал, вынул из полевой сумки новую школьную тетрадь, протянул мне. — Переписать начисто, кое-что добавить, чтобы имело завершенный вид. И послать в нашу армейскую газету. Ясно? Повторите приказание!

Не успел я повторить, как связист, сидевший у телефона, заорал:

— Отделение разведки, отбой! Всем отбой! Учебная тревога кончена!

Вот оно что, тревога-то, оказывается, была учебной...

Все повскакали с мест, стали торопливо складывать приборы, разбирать шанцевый инструмент и другое наше имущество.

А через час пути, загнав машину в автопарк, мы, навьюченные как и утром, подходили к своей землянке. Здесь узнали: командир полка так расчихвостил начпрода и его подчиненных, оставивших нас голодными, что те, наверное, будут помнить эту нахлобучку долго. «Еще раз, — будто бы пригрозил командир полка, — допустите такое безобразие, не только голову, «шпалы» командирские сниму».

Может быть, поэтому с нами щедро рассчитались за весь голодный день: отвалили на двоих по котелку пшенной «супокаши», в которой попадались даже редкие кусочки мяса, пережаренные с луком, по столовой ложке сероватого сахарного песку в узеньком газетном кулечке, похожем на толстую цигарку, и по куску сыроватого, с отставшей коричневой коркой, черного хлеба.

А после этого «обедо-ужина», когда мы при свете коптилок принялись за чистку оружия и приборов наблюдения, пришел приказ, круто изменивший мою военную жизнь: мне и Веньке Токину было предписано отбыть на командирские курсы в энский гарнизон.

Провожая меня и Токина на другой день, Кузовлев спросил, выполнил ли я приказание — успел ли отправить запись в газету?

Я показал чисто переписанные листы. Он с одобрением кивнул и дал мне что-то завернутое в учебную топографическую карту, твердое на ощупь.

— Журнал разведки, — сказал Кузовлев. — Совсем чистый, еще с Халхин-Гола берег, последний экземпляр у меня остался. Возьми и веди этот журнал, как вчера. Может, после войны, если уцелеешь, напечатают в виде отдельной брошюры...

...С тех пор прошло много лет, а я на разных листах, в блокнотах и тетрадях все веду и веду этот журнал разведки, как поручил мой первый командир — младший лейтенант Михаил Кузовлев, погибший в августе сорок пятого года в Маньчжурии при штурме Большого Хингана, у станции Иректэ...

Дальше