Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Под плотным, широким в кости Аксеновым скрипнуло седло, крупный жеребец вздрогнул и спружинил корпусом. Разобрав поводья, всадник легкой рысью подъехал к строю и, придирчиво оглядев его, усмехнулся. «Н-да, — подумал он, — где уж нам с суконным рылом в калашный ряд».

Старинная Атаманская площадь, прибитая коваными копытами казачьих бегунцов, утоптанная тяжелыми сапогами, знавала воинские парады почище нынешнего. На этом обширном плацу, окаймленном пыльными тополями, сотни раз вытягивались в струнку чуткие шеренги кавалерии: подобранные по росту и стати ухоженные кони, стройные, плечистые всадники с ярко-желтыми — цвета забайкальского казачества — погонами, околышами и лампасами. Шевелились на ветру пшеничные и смоляные чубы, блестели на солнце оружие, ордена и медали. Не хочешь, а залюбуешься.

Ныне на площади построен почти весь Читинский гарнизон. Получилось в общем-то вполне приличное каре. На правом фланге — пехотные части, а на левом — конники, его, Василия Аксенова, 2-й Добровольческий кавалерийский полк. И все же до былого казачьего этому строю не дотянуться, хотя командиры усердно и шумно выравнивают его. И выправка, и равнение, и обмундирование явно подгуляли.

Недавние партизаны неуверенно чувствуют себя на парадном плацу. Выданные на днях суконные рубахи и шаровары сидят мешковато. Обувь — худо чиненные сапоги, домодельные обутки, ичиги, ботинки с обмотками и без оных. А оружие? Едва ли не со всего света: среди верных российских трехлинеек — американские, английские и японские винтовки и карабины, добытые в прошедших боях. О конском составе и говорить не приходится: редко-редко красуется в рядах истинно строевой конь, чаще — приземистые, мохнатенькие монгольские лошадки, а то и рабоче-крестьянские сивки-бурки от сохи, бороны, с заводского двора.

Придержав коня перед центром полкового строя, Аксенов поднялся на стременах и зычно выкрикнул:

— Здравствуйте, бойцы-кавалеристы Народно-революционной армии!

— Здра... Здрав... — громко, но вразнобой прокатилось по рядам.

Ясное дело, не научились еще.

А вот посадкой конников командир полка остался доволен, в седлах укоренились прочно: привыкли к дальним переходам по таежным тропам да степным проселкам, к резвым скачкам и бурным сшибкам с врагом.

Аксенов пристально осматривал строй, а кавалеристы с неистощимым интересом оглядывали своего командира. Многие знали его не первый год и любили о нем обстоятельно потолковать. Случись новичок, непременно во всех красках расписывали ему доблести командира кавполка и указывали на его фуражку с шестью аккуратно заштопанными пулевыми пробоинами: «А голова цела, он у нас везучий».

Бойцов восхищала необыкновенная физическая сила Аксенова.

— Ежели он, к примеру, ухватит коня за заднюю ногу, тот ни с места, как в станке...

— Уж скажете... — сомневался новичок.

— Истинный бог, сам видел. Подковы, как прутья, гнет. Одно слово: шестипалый... Ты вот приглядись к его правой-то...

Молодой боец действительно примечал «не табельный» — шестой палец, прикидывал, что кулак у комполка размером с голову младенца, и поеживался:

— Да уж, такой сможет.

— Ты еще не знаешь, чего он может. Слесарь отменный и кузнец-молодец. Простой гвоздь одним молотом перекует хошь в шильце, хошь в иголку!

Новичок переводил взгляд с плотной, словно литой, фигуры командира на его открытое, простодушное лицо и успокаивался: такой зря не обидит.

Родом Василий Корнеевич Аксенов был из Тобольской губернии, из крестьян-бедняков. С юности стал рабочим. В первые месяцы революции — комиссар Красной гвардии Благовещенска и Амурской области. А когда с Приморья нагрянули японцы, подался к партизанам в тайгу. В кавполку служили бойцы, помнившие его славную таежную эпопею. В девятнадцатом году японцы обещали 25 тысяч иен тому, кто доставит им голову большевика Аксенова.

...Проезжая вдоль строя, Василий Корнеевич улавливал приглушенные голоса еще не привыкших к армейским порядкам бойцов:

— Чего-то будет, братцы, кого-то ждем?

— Начальство большое, не слыхал? Главный командующий едет.

— Видать, до самого обеда простоим.

Утренняя прохлада, как водится в Забайкалье, быстро сменилась жарой. Читинский зной конца июня набирал силу. Задувал суховей, собирал со всей округи песчаную пыль.

Аксенов понимал беспокойство бойцов: долгие построения, ожидания им непривычны. Его и самого волновал приезд нового главкома, который, как полагали, займет и пост военного министра Дальневосточной республики. Прежде на посту главкома были люди, известные партизанским командирам. А о новом знали мало. И фамилия его, признаться, смущала: иностранная, вроде немецкая — Блюхер, а имя-отчество простецкие — Василий Константинович. Слухи доходили, правда, что боевой командир, дивизиями командовал. Какой-то он будет?

* * *

...Скучали в строю кавалеристы, томились в жаре, духоте и неопределенном ожидании. По партизанской привычке поварчивали:

— Взбулгачились раньше времени.

— Как царская казара, груди выпячиваем. Когда-то еще прибудет, теперь поезда на дровах ходют.

Чтобы не утомлять людей понапрасну, Аксенов приказал конникам спешиться.

— Коноводам отвести коней. Перекур!

Василий Корнеевич понимал, что бойцов надо занять, ибо ждать придется неизвестно сколько. Бегло оглядев роящихся кучками конников, он остановил взгляд на высоком, розовощеком здоровяке с русым чубом.

— Командир первого эскадрона, ко мне!

Придерживая шашку, Балин подбежал к Аксенову.

— Слушаю вас, товарищ комполка.

— Слушаешь, а не исполняешь.

— Как так?

— Форму эскадрон нарушает. Почему не все сменили звездочки на кокарды? И на рукавах нет знаков отличия Народно-революционной армии?

— Виноват, недосмотрел. Да и не глянутся они, эти ромбы... Иные говорят: на кой ляд нам синие тряпки, наш цвет красный...

— Значит, плохо объяснили, какую задачу выполняем. — Аксенов посмотрел на флаг республики, красный с синим ромбом, развевающийся рядом со свежесколоченной трибуной. — От партизан ушли, а к регулярной армии не пришли... Ладно, однако, это не враз дается. А пока взбодри людей, чтоб не кисли.

— Понял, — подмигнул Балин озорным карим глазом. И Аксенов подумал: дай сейчас Ване его баян, он не только конников взбодрит, со всей Читы девчонки сбегутся. Ох Иван, Иван, девичья присуха... Только этого и не хватает: перед строем с гармошкой. Полюбовался бы новый главком на истую партизанщину...

Между тем Балин прошагал на левый фланг. Оська Казачок — вот кто хорош на этот случай. Балин остановился перед молоденьким франтоватым кавалеристом. Командир эскадрона в ладно пригнанном обмундировании выглядел куда скромнее своего подчиненного полкового рассыльного Осипа Захаренко, прозванного партизанами Казачком. На этом восемнадцатилетнем пареньке красовалась новая фуражка, которую он время от времени приподнимал, чтобы протереть от пыли глянцевитый козырек и дать подышать кудрявой, тщательно подстриженной шевелюре. Френч из тонкого горчичного цвета английского сукна был пошит, несомненно, у наилучшего читинского портного, как и штучной работы красные галифе с кожаными леями, туго облегающие по-кавалерийски кривоватые ноги с крепчайшими икрами. Роскошную экипировку завершали приспущенные гармошкой хромовые сапоги.

Разумеется, такой замечательный наряд на денежное довольствие рядового народоармейца, будь он даже вестовой, не построишь. У Осипа Захаренко денежки водились, и весь полк знал, что заслужены они честным, хотя и не совсем обычным, трудом. И даже риском. Казачок выступал вечерами в Читинском цирке, на что имелось разрешение самого командира полка.

Когда кто-то из конников, завидуя Казачку, спросил Аксенова, почему вестовому даны такие привилегии, тот резонно ответил, что народоармеец Захаренко — работник искусства и ставить артисту палки в колеса он, комполка, не намерен.

— Искусство, — назидательно поднимая могучую руку, прогудел Аксенов, — отныне и навеки принадлежит народу.

На Оськину помощь и рассчитывал Балин: кому, как не циркачу, развеселить бойцов.

Любимец публики, однако, стоял возле своего коня необычно серьезный, даже печальный. Балин сокрушенно покачал головой. Напрасные надежды. Видать, совсем скис парень. Как добрый друг Казачка, Балин знал, что есть на то основательные причины. Он махнул рукой: придется самому ребят потешать.

— Давай, кавалерия, гуртуйся! — Балин врезался в гущу эскадрона. — Чтоб не томились, расскажу вам одну байку. — И, выждав немного, начал:

— Дело было в прошлом году об эту самую пору. Держали мы оборону, ждали помощи, да не дождались. Надавили японцы — и рассыпали нас по тайге. Я со взводом засел на заимке у богатого хозяина. Сын его у белых служил, и потому этот казак перед нами лебезил, кормил до отвала. Да нам было не до жратвы. Все рассуждали — рядились, как быть: то ли отсиживаться за заплотом, то ли смелой атакой рваться на простор. И выходило, что в обоих случаях нам крышка. У нас полсотни сабель, а микадов сотни три. Спор шел нескончаемый — ни туда ни сюда. А тем временем Казачок тихо завел своего Мальчика через сенцы в дом. Конек, вы знаете, у него ученый, он и притолоки не задел. А в горнице Оська быстренько обрядил его: накинул черную бурку, трофейную, на уши напялил белую папаху, прямо-таки генеральскую, из тальниковых прутьев очки согнул и вздел мерину на глаза. Распахнул окно. Мальчик высунул свою морду наружу и заржал: иго-го! Оглянулись мы и обмерли: страшенная генеральская рожа осклабилась и ржет над нами ужасно. Потом отсмеялись мы и рядиться перестали. Все заодно: прорвемся, да и только. Шашки — вон! И ударили. Из японских клещей вырвались. Так-то нас Оськин генерал надоумил...

Рассказ потянул за собой другие. Народоармейцы вспоминали, как Осип из винтовки за полверсты снял японского часового. Как, озорничая, прыгнул с соснового сука прямо на плечи одного из конников, Кольки-казака, и тот, едва не обмочивший штаны, крикнул в сердцах: «Да я тебя, чиркач проклятый, шашкой всего распластаю!»

Бойцы в который раз и с удовольствием стали обсуждать личность, им хорошо знакомую, близкую — из одного котла ели, в одной казарме спали — и в то же время весьма загадочную. Дело в том, что кроме прозвища имелось у Казачка и мудреное, чужестранное имя — Юлиус. На афишах в городском саду так и значилось: ЮЛИУС.

В душе бойцы гордились, что именно у них, во 2-м кавалерийском полку, служит такой необычный парень. Смельчаков, отважных рубак немало, а этот еще и талант, в большом городе Чите хорошо известный. В любой воинской части есть люди особых способностей: отменный повар или сапожник, запевала с соловьиным голосом, плясун или сказочник — запоминали таких надолго и, отслужив, детям и внукам своим о них рассказывали. А тут, поди ж ты, артист цирка!

Весь полк перебывал на представлениях Читинского цирка в городском саду, и каждый боец не вдруг, не сразу, но узнавал своего однополчанина, с которым рядышком в бой ходил, в блистательном артисте, облаченном то в бархатный костюм, расцвеченный серебром, то в распахнутую на груди матросскую фланельку с выглядывающим полосатым тельником. И из рядов вырывался простодушно-восторженный голос:

— Да это же наш Оська Казачок. Оська! Оська!

Артист Юлиус показывал четыре номера.

Первый был такой. Очень важный, под смуглым гримом, выходит Казачок с пистолетом в одной руке и с яблоком в другой. Подходит к какой-нибудь расфуфыренной даме в первом ряду и с поклоном говорит: «Прошу, мадам, подбросьте в воздух это яблочко». Та соглашается и бросает. Оська успевает сказать ей «мерси» и из дамского пистолета «Вильдок» в тот же момент единой пулей, то бишь горошиной, пронизывает яблоко на лету. Подхватывает его и подносит: «Прошу проверить, мадам».

Второй номер, признаться, нравился бойцам куда меньше, а кому и совсем не нравился. Осип длинную байку рассказывал про то, как из одного рубля тысячу получить. Называлась она «Рубль по кругу». Треп один, головы задуряет. Не больно-то и смешно.

А вот третий номер был силен. Высоко над ареной натянуты две тонкие проволоки, не сразу и приметишь. Одна тугая, точно гитарная струна, другая слабая, обвисшая. И по ним-то Юлиус не только свободно расхаживал, как по земле, но бегал, прыгал, плясал, кувыркался. Ну, ловок, бес!

Четвертый же номер, что обычно показывали под самый конец представления, назывался «Матрос в бурю».

От купола цирка до опилок на цирковой арене спускается канат. Загорается яркий свет, и на арену выбегает Юлиус в матросском костюме. И глазом не успеваешь моргнуть, как взбирается он на самую верхушку. Чистая обезьяна. Гаснет свет, вспыхивает вновь, освещает удивительные картины. Вроде море кругом, волны кипят и пенятся, огромные валы катятся — так переливаются и плещут огни. И такая музыка играет, будто шум волн, свист ветра в корабельных снастях. И видишь ты на самой верхотуре мачты одинокого матроса. Как же он удерживается там в бурю? Перехватывается то руками, то ногами, крутится как бешеный, вот-вот сорвется. Да уже и сорвался. Падает. Погибнет?! Нет, нет! Ухватился за снасть, вывернулся. Спасен, спасен!

Зрители охают, ахают, замирают — и не только городские, штатские, но даже и бывалые кавалеристы. Весь цирк вопит от восторга:

— Браво, Юлиус, браво!

Бойцы вспоминали цирковые представления и нет-нет да и поглядывали на своего артиста. Обычно разговорчивый, заводной, отзывчивый на шутку и насмешливый, Осип сегодня стоял возле коня ко всему безразличный, с какой-то грустноватой или, как про себя определил его друг Балин, с мечтательной улыбкой.

2

В салоне было жарко и душно. Василий Константинович часто; вытирал пот с гладкой, наголо обритой головы, поглядывал на фляжку, наполненную водой. Но не прикасался к ней, воздерживался от соблазна по солдатской походной привычке. Давнишние любимые вещи создавали некое подобие домашнего уюта: котелок, жестяная кружка, фуражка с потускневшим козырьком, черная, изрядно потертая кожаная куртка, суконная гимнастерка, именуемая им «счастливой рубахой» за то, что, бывая в ней под огнем, выходил живым и невредимым, офицерская полевая сумка и толстый красный карандаш — им было удобно наносить обстановку на карте.

Все эти вещи находились с ним в салоне штабного вагона, где поблескивали никелем поручни, поскрипывали мягкие разболтанные сиденья и тонко дребезжали стекла. Дряхлый, чужой для него вагон, не так давно возивший царских и колчаковских генералов, потряхивало и мотало по разъезженной колее. Поневоле думалось о тысячах воинских эшелонов, простучавших по ней за минувшие войны: русско-японскую, германскую и гражданскую.

Знойный ветер бился о стены вагона, шелестел сухой песчаной пылью, запорашивал окна. Сквозь них все виделось призрачным, смутно-желтым — и дальние крутые предгорья, и ближние сопки, поросшие густым сосняком, и темная таинственная глубина распадков, светлые лесные поляны с еще свежей травой и яркими цветами, а кое-где неожиданно подступали к полотну клинья седого степного ковыля.

Лежавшая на столике перед Блюхером карта Забайкалья вобрала в себя самые разнообразные ландшафты, какие ему доводилось встречать и прежде. В уральском походе он, теснимый белоказаками, выводил партизанскую армию с обозами, с семьями по кремнистым горным кручам и распадкам. Там же, на Урале, а после в Сибири вел дивизии в наступление по бескрайним чащобным лесам. И волновались седые ковыли в Таврических степях, на пути к Перекопу, и громоздились над его полками древние Крымские горы.

А вот здесь, в Забайкалье, все прежде пройденные им природные ландшафты сошлись воедино, чтобы заново испытать его. Что ж, новая должность — иные края, ему не привыкать стать. Видывал разные театры военных действий, приноравливался к ним. Но смущает, вызывает тягостные мысли необычность той должности, в которую он вступает, сложность и даже непредсказуемость задач, которые придется решать.

Стучат, стучат колеса, приближается Чита. Столица ДВР, Дальневосточной республики. Что он знает о ней? Знает, что раскинулась ДВР на тысячи верст, охватывая Забайкальскую, Амурскую, Приморскую, Камчатскую области да еще Северный Сахалин. Знает, что с конца семнадцатого года забушевала здесь гражданская война, а с весны восемнадцатого свирепствуют японские интервенты вкупе с российскими белогвардейцами, казачьими бандами, американцами, англичанами, французами...

Блюхер отчетливо представлял себе, какой широкий размах приняла на этой далекой окраине России партизанская борьба против ненавистных народу захватчиков и контрреволюционеров. В таежных лесах и Даурских степях сражались сотни партизанских отрядов, постепенно складывавшихся в части, соединения. Известна была Блюхеру героическая и трагическая судьба Сергея Лазо, совсем молодого человека, создателя красного партизанского войска. В начале апреля двадцатого года он был схвачен японцами и вместе с товарищами и соратниками Сибирцевым и Луцким зверски казнен — сожжен в топке паровоза.

«Ни одна винтовка не должна быть поставлена в козлы, пока интервенция не будет прекращена и край не воссоединится с Советской Россией», — Василий Константинович знал эти слова из боевого приказа Лазо.

Пока не воссоединится... Уж это точно. Именно за воссоединение он, Василий Блюхер, бравший Перекоп, последнюю белогвардейскую твердыню на юге России, готов теперь драться и на востоке, не жалея сил и самой жизни. Однако крепок «орешек» — с ходу не расколешь. Только у японцев от Владивостока до Хабаровска размещена стотысячная армия, а сколько еще войск у недобитых белых генералов, у атамана Семенова, барона Унгерна и иже с ними... Нужно было время для передышки и накопления сил, особенно после того, как многие дивизии Красной Армии, разгромив Колчака в Сибири, ушли на запад сражаться против польских панов и Врангеля. Это мудро понял Владимир Ильич. Блюхер выписал в полевую тетрадь мысль Ленина: «Обстановка принудила к созданию буферного государства в виде Дальневосточной республики... Вести войну с Японией мы не можем и должны все делать для того, чтобы попытаться не только отдалить войну с Японией, но, если можно, обойтись без нее, потому что нам она по понятным условиям непосильна».

Рожденная в апреле двадцатого года ДВР, по существу, помогала Советской власти. И государственный флаг ее был красного цвета, как в РСФСР, только сверху у древка — синий ромб, и государственный герб символизировал республику труда: на красном щите — венок из сосновой хвои, снизу — восходящее солнце, а поверх его — скрещенные через сноп якорь и кайло.

Трудно жила ДВР, однако исправно служила надежным щитом Советской Республике, ждала воссоединения с ней. Но вот совсем недавно обстановка круто переменилась. Двадцать четвертого мая белогвардейцы при поддержке японских захватчиков свергли Приморское областное управление ДВР и поставили у власти Приамурское временное правительство во главе с фабрикантами братьями Меркуловыми. Одновременно вторглись из Монголии банды барона Унгерна, нацелились захватить Кругобайкальскую железную дорогу, чтобы отрезать ДВР от РСФСР, а затем уничтожить завоевания трудового народа.

Обстановка усложнилась. И он, Василий Блюхер, едет на восток, чтобы вступить в ответственные и неизведанные для него должности главкома и военного министра республики. Прошел месяц, как из Одессы, где он командовал гарнизоном, его вызвали в Москву, в Центральный Комитет партии. Решение Политбюро звучало по-военному кратко и емко: «Принять все меры по укреплению мощности армии, подчинив этой задаче все остальное».

Что же ты получишь под свое начало, Василий Константинович?

Вот уже год, как существует Народно-революционная армия — НРА. Она имеет некоторые внешние признаки регулярной армии, например, состоит из дивизий и полков, действуют штабы всех степеней, даже у главкома и военного министра — Блюхер внутренне улыбнулся — имеется по собственному штабу. В НРА введены свои знаки отличия: на фуражке или папахе вместо красной звезды — кокарда, а на рукаве — синий ромб. В Иркутске рассказывали, что не больно-то приживаются эти знаки, бойцы, в большинстве своем из красных партизан, норовят звездочку нацепить на головной убор, а кокарду в кармане носят, не уважают... Не в кокарде, конечно, суть. Хотя НРА и Красная Армия защищают одно общее, кровное дело, одну родную землю, различия между ними весьма существенные. Это различие между организованной, дисциплинированной регулярной армией, в рядах которой он, Блюхер, штурмовал Перекоп, и воинскими частями, недавно созданными из партизанских отрядов, из таежной и степной вольницы — с ее отвагой, геройством, но с еще слабой дисциплиной, при которой запросто обсуждают приказ командира и даже голосуют по поводу его выполнения...

* * *

И теперь, в старом штабном вагоне, глядя сквозь мутное стекло на высокие сопки, Блюхер думал о том, что партизанское войско хорошо при определенных обстоятельствах и до поры до времени. Рождалась точная формулировка: партизанские отряды необходимы для дезорганизации тыла противника, для его ослабления, но они не могут обеспечить победоносных наступательных действий. А нам, скажет он командирам НРА, скоро наступать. Значит, надо превратить партизанское войско в регулярную армию.

Размышляя о ближайших делах и заботах, Василий Константинович привычно сносил ноющую боль от старых ран, полученных еще в шестнадцатом году под Тернополем. Долгонько они его мучили, больше года провалялся в московском госпитале, пока врачебная комиссия не признала унтер-офицера Блюхера непригодным к несению службы и уволила, как сказано в тогдашнем документе, «в первобытное состояние». И в этом состоянии он вот уже пятый год воюет с врагами.

Но тяжелее боли физической угнетала Блюхера свежая и горестная потеря. В дороге умерла его маленькая дочка, первая и единственная. И он, крепко сбитый мужик, бесстрашный и решительный вояка, организатор и командир тысяч и тысяч, водивший в атаки дивизии, ничем не смог ей помочь. Она угасла...

Блюхер встал, прошелся, чуть прихрамывая, по вагону и отдал распоряжение.

В Чите две железнодорожные станции: Чита-I и Чита-II. Так вот, сначала он сделает остановку на Чите-I, где знаменитые на всю Сибирь и Дальний Восток железнодорожные мастерские. Еще в Иркутске он решил: прежде всего встретиться с забайкальскими рабочими. Ему, питерскому, московскому, мытищинскому рабочему, было легче и естественнее начать разговор с ними. Это — словно припасть к чистому, бодрящему роднику.

Итак, решено: надо сделать остановку на Чите-I.

* * *

...Выступая в переполненном клубе железнодорожных мастерских, Блюхер по горящим глазам, одобрительным возгласам определил, что перед ним не только союзники, но и соратники. Здесь он как бы оттачивал те мысли, которые ему предстояло высказать заслуженным партизанским руководителям, ставшим командирами Народно-революционной армии. С ними, обладающими сложившимся опытом, а возможно и немалым самомнением, предстояло работать и сражаться. И говорить с ними надо было по-солдатски прямо и убедительно.

Войдя в вагон, проветрившийся на стоянке, и все же изрядно душный, Блюхер приник к окну. До Читы-II оставались считанные километры, и он жадно впитывал признаки приближающегося города — погустевшие пути, придорожные строения, угольную пыль на зеленых посадках.

Под стук колес хорошо думалось.

Прежде всего он скажет таежным бойцам, что вынужденно созданное буферное государство не вечно. Недалеко то время, когда ДРВ вольется в Советскую Республику. И только хорошо обученные, спаянные сознательной революционной дисциплиной бойцы смогут составить крепкие, надежные ряды, способные выполнить ответственную задачу.

3

В конце мая, субботним вечером, представление закончилось позже обычного. Погасили огни, и тотчас обнажилась бедность и ветхость циркового здания-времянки. Сквозь щели дощатых стен сочился тусклый свет, пробивался ветер, заносил пыль и песок с городских улиц. Униформисты убрали стойки, турники, трапецию и канаты, разровняли опилки на арене и ушли. Манеж опустел, и, казалось, резче обозначились запахи конюшни, пыли и пота. Гимнасты, акробаты, борцы, дрессировщики, клоуны стерли с лиц грим и лучезарные улыбки, обнаружив бледность, усталость, тени под глазами. Сменили свои броские разноцветные костюмы на обычные пиджаки, брюки и платья. Актеры тихо переговаривались, иные медленно и деловито дожевывали пирожки и бутерброды.

— Юлиуса к хозяину, — позвал униформист, и Осип, успевший облачиться в военную форму, зашел в конторку.

Дородный, брыластый Воргулев, старый цирковой волк, еще не снял черного торжественного фрака шпрехшталмейстера. Он несколько месяцев руководил читинской труппой, но хозяином его называли по старой, дореволюционной привычке, теперь Воргулев являлся лишь главным пайщиком. Труппа делила общую прибыль. Каждый получал в соответствии со своей ставкой, а назначал ее и лично выдавал деньги сам Воргулев. У Осипа ставка была из высших — иной раз ему приходилось до пяти рублей золотом за вечер. Правда, золотые монеты доставались в случаях редчайших: в Чите находилось в обращении с десяток различных валют, в их числе царские зеленые катеринки, керенки, колчаковские сибирские казначейские билеты, какие-то длинные в одну полосу, плохо пропечатанные купоны, кредитные билеты Дальневосточной республики, доходили сюда деньги и из РСФСР.

— Вот что, Юлиус, — мрачновато произнес Воргулев, снимая перед зеркалом остатки грима. — Я полагаю, что тебе пора обновить свой репертуар...

— Это почему? — удивился Осип. — Меня как будто принимают неплохо. «Матрос в бурю» — коронный номер, вы ведь сами говорили?

— Не отрекаюсь, было, говорил. Но время летит, и твой «Матрос», увы, изрядно постарел. А уж твои шутки про купца и рубль по кругу знает в городе каждый мальчишка. Учти, дорогой Юлиус, мы выступаем не в каком-нибудь Царево-Кокшайске, а в столице республики!

— Позвольте, хозяин, ведь я еще работаю слабую и тугую проволоку, снайперскую стрельбу?..

— Работал, работал, — досадливо отмахнулся старший пайщик. — Но пора придумать что-нибудь посвежее. Не забудь, ты на высшей ставке. Понимаешь, с кем работаешь рядом, какой замечательный состав у моей, то есть нашей, труппы? Знаменитости! Подумай над всем этим, Юлиус.

Вернувшись в казарму на Песчанке, Осип с горечью передал этот разговор Ивану Балину. Хотя Иван был на несколько лет старше Осипа и должность занимал немалую, шутка сказать, командир кавэскадрона, он дружески любил Казачка, ловкого, смелого и веселого артиста, да еще и доброго, щедрого парня. Казачок охотно делился с однополчанами своими заработками, а уж дружка Ивана, широкую натуру, любителя пустить девицам пыль в глаза, никогда не забывал.

Выслушав Осипа, Балин гневно сверкнул глазами:

— Ишь ты, хозяин-барин, так и норовит семь шкур содрать с трудящегося человека. Все ему мало. А ты, Оська, не поддавайся, гни свое. Ежели еще станет прижимать, хряпни ему прямо по буржуйской морде. А коли опять хвост поднимет, скажи нам, можно и шашкой поиграть...

Осип грустно кивал головой. Конечно, ребята его не выдадут, помогут. Если туго придется в цирке, сам Аксенов станет на его защиту... Только ведь есть у старика Воргулева своя правда. Хочет, чтобы я работал, искал. Да и никакой он не буржуй. Своего положения руководителя труппы добился долгим изнурительным трудом. Еще в прошлом веке работал он у знаменитого циркового антрепренера Эразма Стрепетова. Был отличным борцом, да и теперь прекрасный рефери, борцовский судья, а также недурственный клоун, ну и, понятно, осанистый шпрехшталмейстер, красиво и звучно объявляющий номера и исполнителей. Голова у Воргулева что надо. «С изюминкой», — так говорят старые циркачи.

«Эх, мне бы его голову и грамотность! Тогда бы я, конечно, придумал какой-нибудь новый, красивый и небывалый номер...»

Старшие Оськины братья — Володя и Мацист, те грамотные. Володю, силача необыкновенного, в юности приметил богатый сибирский купец и на свой счет послал учиться в Петербург, в специальную борцовскую школу, там Володя и ума и грамотности набрался, А что он, Оська? Читать и писать выучился, когда шестнадцать стукнуло, стыдно признаться. Да и то занимался ровным счетом сорок пять дней. Учила его замечательная девушка, которая потом стала женой Павла Петровича Постышева. Короткой была школа — беляки помешали...

С этими мыслями Осип уединялся, дольше обычного проводил время в деннике у своего любимого меринка Мальчика, холил, подкармливал, подолгу разговаривал с ним. Из цирка, закончив номера, убегал, чтобы не встречаться с Воргулевым, не давать ему ответа, с которым, правда, тот не торопил. Осип слонялся по городу, рискуя опоздать на последний вечерний поезд, возивший в Песчанку школьников и потому прозванный «учеником».

В первые дни короткого забайкальского лета Чита была прекрасна. Недолго живет в ней Осип, а успел полюбить. Радовала глаз нежная листва тополей и лип, трава, кустившаяся по обочинам тротуаров, между булыжниками мостовой, полонившая немощеные улицы и переулки. И домики старой Читы помолодели, приодевшись зеленью палисадников. Еще не настала пора знойных ветров, и приятная прохлада стекала с сопок, кольцом окружавших город. Сами эти сопки удивляли Осипа, притягивали к себе. В предзакатную пору они виделись ему плавно-округлыми, казалось, густые вершины сосен соединялись в мягкий глубокий ковер. Однажды Осипу пришла в голову фантастическая идея.

Представился цирковой трюк — небывалый прыжок по вершинам сопок на виду у всего города. Вот он летит на аэроплане, который видел в Иркутске, летит над Читой, над зелеными сопками и прыгает вниз... Красивое снижение. Толчок об упругие кроны сосен — и взлет. Снова снижение — и опять взлет... «Браво, Юлиус, браво!» — восхищается Чита. А старший пайщик Воргулев склоняет перед ним седую голову: «Тебе не четыре пая полагается, милый Юлиус, а половина сбора...» Стоп. Все это чепуха, бред. Надо думать и искать, искать и думать. Ведь он артист, Юлиус, сам Кальдовареско признал, что он артист.

Артистом цирка Осип стал на седьмом году жизни. Как это случилось, он отлично помнит, а вот отца своего представляет смутно. В памяти всплывают отдельные картинки, впечатления... В доме было много часов, они появлялись и исчезали: большие — настенные, с громким боем и маленькие — карманные, наручные с тихим, размеренным тиканьем, на цепочках, ремешках, браслетах. Еще видится черный котелок и черный же потертый пиджак, черные короткие усики отца, его живые, гибкие пальцы. Ося слышал не раз, что отец был отменным мастером и к нему обращались солидные заказчики — чиновники, купцы, городское начальство. Отец быстро и умело лечил их заболевшие часы. Но куда реже и глуше в доме упоминалось о его другой профессии — был он способным гравером-художником. Доводилось слышать, что нет на свете рисунка, который он не может воспроизвести. «Э, ежели бы Григорий захотел, мог бы преотлично делать деньги. Катеринку нарисовать ему раз плюнуть, сам министр финансов от казенной не отличит». Денег отец не делал никогда, но зато давно, в далеком городе Одессе, он изготовлял, точнее, оформлял паспорта и другие документы для «политиков» — революционеров, находившихся на нелегальном положении. За это его сослали со всем семейством в холодное Забайкалье. И тут, в Баргузинском уезде, в поселке с пугающим названием Ципикарский Острог, и родился Осип. А потом семья переехала в Верхнеудинск. Не порывавший связей с ссыльными революционерами и политзаключенными, отец принялся за свое старое ремесло и тайно готовил документы для совершавшихся побегов из этих каторжных краев. Много раз такие дела сходили с рук, но потом он сам оказался на каторге.

В наследство детям он оставил отменное здоровье и необыкновенную физическую силу, которыми, вопреки представлениям о сутулых часовщиках и чахоточных граверах, обладал. Старшие сыновья-силачи Владимир и Мацист выбились в люди. Немного легче стало матери, которая перестирывала горы чужого белья, сдавала комнату квартирантам и готовила на них, чтобы прокормить дочь и младшего сына, «поскребыша».

Полуголодный, оборванный и босой до самых «белых мух», Оська со своим приятелем Петькой бродил по городу Верхнеудинску, казавшемуся ребятам очень красивым и богатым. И конечно же, они, как коты около сметаны, ходили вокруг манящего светом, музыкой, цветными афишами и, увы, недоступного им городского цирка.

Много позже Кальдовареско скажет на своем старательном, но смешном русском языке:

— Ты, маленьки мальшик, не попал, а упал в цирк. И на вся жизнь.

Так оно и было, он провалился в цирк, проломив кровлю. Случилось это зимним вечером. По обветшалым, кое-где обломанным доскам Оська и Петька вскарабкались на крышу павильона, окружавшего высокий купол, чтобы добраться до заранее присмотренной щели. Она приходилась над последним рядом зрителей, и через нее прекрасно просматривались и освещенный круг арены, и таинственная верхотура, где крутились, как в поднебесье, маленькие человечки. Ребята ползли по хрупкой кровле, и на них уже повеяло теплом из заветной щели, как вдруг что-то крякнуло, подломилось, и, не успев даже испугаться, Оська полетел в глубину. Сильно ударился пятками, боль разлилась по всему телу, но быстро прошла. В сумраке увидел лошадиные морды. Пахло навозом. Оська наконец-то испугался и принялся ощупывать себя. Тут выскочил откуда-то здоровенный дядька в красном костюме со шнурками на груди, схватил его за шиворот, легко приподнял и потащил. Получив подзатыльник и пинок, Оська распластался лягушкой на грязном, утоптанном снегу.

Все это видели супруги Кальдовареско, богато одетые, чистые господа. Они были прекрасны: высокий и стройный, смуглый и белозубый, с блестевшими иссиня-черными волосами и острыми, как пики, усами акробат и его жена, тоже высокая и смуглая, но с нежным румянцем на округлых щеках, мягкими кудрями до самых плеч, с большими грустными глазами. Они знали Оську, так как снимали комнату у его матери. Роберто улыбнулся ему и неожиданно простецки подмигнул, а Франческа укоризненно покачала красивой головой, ласково потрепала по волосам. С этого дня Кальдовареско стал присматриваться к Оське, к его играм, шалостям, обшаривал глазами плечи, корпус и особенно крепкие, сильные ноги.

— Ошень корош, мальшик, ты имеешь кураж. Это ошень корош цирк.

Кальдовареско принялся уговаривать маму, чтобы она отпустила Оську с ним. Обещал научить всему, что знает и умеет.

Мальчик подслушивал их разговоры и трепетал от волнения: так хотелось попасть в таинственный цирк и стать артистом, как Кальдовареско, и в то же время он страшился оставить маму и сестру совсем одних, потому что старшие братья уже разлетелись по свету.

— О мадам, — горячо говорил португалец, — я сделай его сильный, ловкий, как я. О, ему будет ошень карош.

По прошествии многих лет Осип понимал, что сам вид уверенного в себе, выхоленного господина в красивом костюме, при галстуке с дорогой булавкой убеждал мать сильнее всяких обещаний. И она, испытавшая столько ударов судьбы, хоть и с болью в сердце, но согласилась отдать сына в обучение акробату из далекой и неведомой ей страны Португалии.

Кальдовареско разрешил Осипу называть себя дядей Роберто и был в меру строг, раздражался крайне редко. Иногда хотелось, чтобы он закричал, затопал ногами, а не цедил сквозь зубы непонятные слова и не сверкал своими черными глазами. Впрочем, такое случалось лишь тогда, когда Осипу долго не давалась какая-либо фигура — прыжок, приземление, арабеска, сальто. Тогда и сверкали глаза акробата, и он, ворча непонятные слова, уходил с арены, а к мальчику подбегала Франческа и молча гладила его по кудрявой голове и смотрела на него ласково и ободряюще.

Чаще же всего учеба складывалась удачно и весело. Ученик оказался способным и переимчивым, учитель — настойчивым. Десятки раз показывал он упражнения, приемы и в десять раз больше заставлял их повторять. У Кальдовареско Осип научился не только плечевой и силовой акробатике, но и работе на канате, проволоке, трапеции, вольтижировке и снайперской стрельбе.

Португалец был скупым на поощрения и награды. Только через полгода он свел мальчика к цирковому портному, и тот сшил Осипу курточку и штанишки из синего бархата, усеянные серебристыми блестками. В этом костюме маленький артист и предстал перед зрителями, имея уже свое цирковое имя. Юлиус — так назвал его Кальдовареско.

Было это еще в Верхнеудинске, и как хорошо, что мама успела на него полюбоваться.

А дальше потянулись дороги...

За пять с лишним лет Юлиус вместе с четой Кальдовареско проехал тысячи верст. За Верхнеудинском последовали Иркутск, Чита, Кяхта, Хабаровск, Благовещенск, Владивосток, за ними маньчжурские и китайские города — Харбин, Дайрен, Шанхай, японские — Токио, Киото, Осака. По Тихому океану циркачи добрались даже до Филиппинских островов.

Получалась довольно интересная картина: вроде бы вестовой Казачок объехал полмира — на поездах, подводах, речных, морских и океанских кораблях, где только не побывал и имел полное право гордиться своими путешествиями перед товарищами по полку... Но если вдуматься, то выходило, что заноситься нечем: много Осип ездил, да мало узнал. Известно, что цирковые арены во всем мире одинаковы, тринадцать метров в диаметре. Вот их-то Юлиус больше всего и видел, и рядом с ним работали, ненадолго уезжали и снова встречались одни и те же знакомые акробаты, дрессировщики, канатоходцы, клоуны. Мелькали вокзалы, площади, бульвары, порты и пристани, рестораны, харчевни, трактиры, церкви, пагоды, кумирни, дворцы и фанзы, вертелись в памяти, словно разноцветные стекляшки в трубочке, подаренной тетей Франческой. В душе оставалось лишь то, что связывало с Родиной, с домом, семьей. Так в маньчжурском городе Харбине, в цирке с названием «Мартиний и Милений», он вдруг увидел своего любимого старшего брата Володю. Не въяве увидел, а на фотографии, вывешенной в фойе. То был снимок, вырезанный из журнала «Нива», и на нем брат стоял рядышком с двумя, наверное, самыми знаменитыми силачами России, да и всего мира, слева Иван Поддубный, в центре Иван Заикин. Кто-то, увидев их, сказал: «Три богатыря». Они сфотографировались в этом самом цирке в 1910 году, когда проходил чемпионат борцов.

Роберто и Франческа привязались к мальчику, относились к нему все душевнее. Наверно, еще и потому, что детей у них не было. Они хорошо его одевали, сытно кормили, но не учили. Сами не читали и не писали по-русски, да Роберто и не считал грамотность нужной для циркового артиста. И мальчик, блиставший на манеже, знал лишь буквы и по складам читал вывески. Зато, памятливый и любопытный, походя, крутясь среди местных ребятишек, нахватался разноязычных слов, так что вполне мог изъясняться на монгольских и китайских базарах, кое-что понимал и по-японски.

Ему исполнилось двенадцать, когда разразилась мировая война. И неожиданно для Юлиуса все переменилось. Он-то полагал, что никогда не расстанется с Кальдовареско и доброй Франческой. Но чета португальцев решительно засобиралась в Европу. Не спрашивая согласия, купили билет и на мальчика.

И теперь, спустя много лет, Осип до мелочей помнит тот осенний день 1914 года. Большой белый пароход у пристани. Последний их разговор. Подхватив чемоданы, учитель направился было к трапу. А у него, двенадцатилетнего мальчика, все путалось в голове, он не мог заставить себя пройти этот десяток саженей и взобраться на высокий борт. Понимал, что предстоят не просто гастроли, пусть самые дальние и долгие, предстоит разрыв с родиной, с домом, возможно, навсегда. А оставшись в России, он еще хоть как-нибудь доберется до Верхнеудинска к маме, а там, глядишь, вернется отец...

— Я не поеду, дядя Роберто, — как мог, решительно сказал Осип.

Видимо, Кальдовареско сразу почувствовал его правоту. Усы его дрогнули, он даже не пытался уговаривать, махнул рукой. На прекрасных и грустных глазах тети Франчески выступили слезы.

Дядя Роберто поставил к ногам своего ученика большой и тяжелый зеленый ящик. В нем была цирковая аппаратура, с которой Осип работал, реквизит и одежда. Акробат верил, что его ученик еще вернется на манеж. Прощаясь, Кальдовареско сказал:

— Ты есть артист, мой мальшик.

И Юлиус действительно вернулся в цирк. Но это произошло шесть лет спустя.

Дальше