Раздел последний, который можно считать эпилогом
Я прошел по подземному переходу, сырому и холодному еще. Вышел у Исторического музея. С Красной площади дохнуло весенней теплотой. Ослепило солнце. Такое же ласковое, как в первый день мира. Москва сияла, искрилась от солнца и праздничных транспарантов. Не утратили еще багрянца и золота первомайские лозунги, знамена, к ним добавились славившие Победу 40-летие Победы.
Москва шумела, гудела. По площадям Дзержинского, Свердлова катились разноцветные волны машин, а по проспекту Маркса, словно вырвавшись из теснины, гудел встречный поток.
Постоял у музея, у Арсенальской башни, хотя до места сбора у входа в Александровский сад осталось несколько шагов. Там толпились люди, группами, небольшими и большими, с венками. Пропускали к могиле Неизвестного солдата по очереди, время каждой дивизии, полка расписано. В толпе ветеранов немало детей, пионеров. Это волновало. Разве только это? Я не спал в поезде всю ночь. Представлял нашу встречу. Виктор Масловский сказал: «Будут все наши». Они с Тужниковым полгода собирали. Идеалист бывший зенитчик и танкист, теперешний дипломат и профессор! «Будут все...» Нет, многих не будет, потому что их нет уже на земле. Но, конечно, будут волнующие встречи, некоторых же не видел сорок лет. Легко сказать сорок! Повзрослели дети, выросли внуки.
В вагоне думал о Лике. Знал, встреча с ней нереальна, никто ее не нашел, никому она не отозвалась. Однако встретиться хотелось. И вместе с тем боялся: разрушат безжалостные годы ее образ. Случалось такое уже. Только Глашу ничто не изменило. Глаша та же, какой была в машине, когда за нами охотился «мессер». Или, может, мне казалось так, потому что с ней-то мы виделись сто раз. С Глашей я говорил из гостиницы по телефону.
«Я вам сюрпризик поднесу, старым отопкам, сказала она. Раскрывайте рты заранее. Тренируйтесь, а то скулы вывихнете».
Глаша безжалостна к старости, к своей собственной тоже. Какими эпитетами награждает она нас с Виктором можно или обидеться, или похохотать вволю. К нашей чести, мы всегда выбираем последнее.
С возвышения проезда я высматривал наших среди толпы у ворот.
Неужели никого еще нет? Нет, как всегда, первым начеку неутомимый Геннадий Свиридович Тужников. Седенький дедок. Ссохшийся. Полковничий мундир висит на нем как на жерди. С палочкой. Но по-прежнему энергичный. Кружит вокруг. Со многими здоровается, целуется. Не с нашими. Видимо, со знакомыми по академии.
Стало страшновато, что оптимистический прогноз Масловского не оправдался: мало наших будет.
Подошел к Тужникову. Тот обрадовался. Но прежде чем расцеловаться, сделал выговор:
Почему без орденов?
У него грудь в орденах, в медалях.
Я же из Минска, оправдывался я почти так же, как и тогда, на войне; наивно оправдывался будто он не знал, откуда я приехал. Боялся, еще потеряю. Мирные на шпильках.
В коробочку положил бы, в коробочку, а тут повесил бы. Не научишь никак.
Это развеселило: верен себе мой бывший замполит!
Невдалеке на тротуаре в стороне Манежа стоял полный мужчина с шапкой кудрявых седых волос и с такой же седой пышной бородой. К нему жалась, как ребенок, будто боялась быть обиженной, миниатюрная женщина. Сначала я не обратил особого внимания на них. Кого тут нет! Русские, грузины, узбеки... Иностранцев немало. Но потом тюкнуло: странно бородач одет. Спутница его в современном супермодном платье. А он в хорошем костюме, но в сапогах и в оранжевой рубашке-косоворотке, какие мало кто в наше время носит. Цыганский наряд! Да и вспомнил: кто-то давно рассказывал, что Данилов женился поздно, лет в сорок пять, на красавице танцовщице.
Оторвался от Тужникова и бросился к бородачу с криком, на который многие повернулись заинтересованно:
Сашка! Данилов!
Обнялись. Тискали друг друга. Смеялись и радостно, и грустно.
Подошел Тужников. Удивился:
Неужели Данилов? Ну и борода! Цыганский король! А я думаю: почему бородач так смотрит на меня?
А я Вире говорю: постоим тихо. Кто узнает? Знакомьтесь, моя жена Виринея.
Женщина сделала старомодный реверанс.
Почему молчал? по-командирски допытывался Тужников. Неужели в Москве ни разу не был?
Ежегодно бываю на ВДНХ. И так. По делам.
Не по-товарищески ты поступал. Индивидуалист! Мы сегодня бороду тебе выскубем. Где ты прятался?
Коней пас.
Показалось, сообщил он это с обидой, и я постарался отвести разговор в сторону.
Пришла Глаша Масловская. Вела она себя как хорошая хозяйка в собственной квартире: всех гостей знала и, занятая своими делами, для всех находила время. Данилова узнала сразу. Поцеловалась с его женой. Ему сказала:
Данилов, поцелуй меня. Никто не целовал с бородой. Нужно же испытать под старость и такую сладость. Вкусно? спросила у Виры. По твоему цыгану на батарее все девчата сохли. Но боялись. Гонял он нас как Свиридовых коз, Ошиблась, конечно, нарочно для Тужникова.
У Виры сразу исчезла манерность, она весело засмеялась и не отступала от Глаши, очень ей понравилась эта простая москвичка.
Ты каким табором командуешь, Данилов? спросила Глаша.
Лошадиным.
Логичный переход: от баб к лошадям. И тех и тех нужно объезжать. А серьезно?
Директор конезавода. Лучших скакунов выращиваю. На Международных выставках-ярмарках все призы наши. Месяц назад продал в Шотландию Комету за десять тысяч фунтов...
Жминда ты, Данилов! А зенитчиц своих до сих пор не пригласил на лошадках покататься. А я так люблю лошадей. И внуки мои.
Тужников словно бы попросил у Виры прощения за Глашу:
Глафира Николаевна за словом в карман не лазит.
Геннадий Свиридович! Лазила бы я в карман разве то было бы! Куда б вы делись от меня?
Глашу обступила группа людей, стоявших сбоку, друзья Виктора танкисты. С ними она шутила так же вольно, по-свойски, многих знала не один десяток лет. Знакомила нас, поскольку дальше Масловский выработал совместную программу.
Где это мой зенитно-танковый герой?
Глаша немного утихомирилась, когда появилась Ирина Савченко с внуками двумя чернявыми мальчиками. С семьей Савченко я изредка встречался. И в зрелые годы Ирина была элегантной женщиной. А теперь сразу постарела, исхудала: полгода назад похоронила Савченко, умер внезапно, перед телевизором, от инфаркта.
Приехал на «рафике» Виктор, привез венки и от зенитчиков, и от танкистов.
Товарищи, какую я вам новость скажу! Только что передали по радио. Мурманску присвоили звание города-героя. И Смоленску.
Тех, кто защищал заполярную цитадель, было немного я, Виктор, Глаша, даже Тужников и Данилов появились позже, в Кандалакше. Но с нами радовались все. Поздравляли. А мы поздравляли танкистов они освобождали Смоленск.
Масловский, явно чем-то озабоченный, все время поглядывал в сторону Исторического музея. Кого-то ожидал. Вероятно, из танкистов. Кто из наших мог его так волновать? Из тех, с кем он дружил и после войны, как со мной, кажется, никого не осталось.
Вдруг я застыл, онемел на полуслове. На минуту остановилось сердце, пересохло в горле.
С Красной площади мимо музея спускалась к нам... Ванда. Издали узнал ее: по-прежнему стройная, но не с черной с белой, как заполярный снег, головой. Но что это? Наваждение? Видение? Даже испугался за себя: были уже спазмы сосудов головного мозга. А я без шляпы. Солнце же щедрое, нагрело-таки лысину. Закрыл глаза. Открыл. Действительно мираж. Шла не одна Ванда. Две. Седая с пустым рукавом светлого костюма и молодая та, с войны, объявлявшая себя моей невестой. Было от чего взволноваться.
Две Ванды подошли к нам. Виктор шагнул навстречу. Старой подал руку, молодую поцеловал в щеку.
Какие вы молодцы, что пришли!
А Глаша обняла молодую так, точно она появилась одна; старую словно бы и не замечала. Ванда обрадовалась мне:
Боже мой, Павел! Я не видела тебя сто лет. Но ты не изменился. Ты один из нас не изменился. Даже не полысел.
На чужих подушках не спит, показалось мне, грубо, нетактично пошутила Глаша.
Я поцелую тебя. Назло Глафире Николаевне, которая считает тебя идеальным мужем. Всей Москве ставит в пример.
Когда это ты слышала от меня? недоброжелательно сказала Глаша. Идеальный муж Масловский. Для меня.
Ванда горячо обняла меня. Потом сказала:
Знакомься. Моя дочь Вилена. Мое счастье. Я подал молодой женщине руку.
Вот вы какой! сказала она. Мама говорит: она напророчила вам профессорское звание.
Я не мог оторвать глаз от ее лица: мама, вылитая мама те же черные волосы, немного длинноватый нос, иронические искорки в глазах. Но есть и другие знакомые черты. Лоб, очертания щек, более полные, чем у матери, губы. Чьи это черты? Невольно перевел взгляд на Виктора.
Не смотри. Его, его, со знакомым сарказмом сказала Глаша. Кто еще такой прыткий, как Масловский! У него же все двойное, у пару. Зенитчик-танкист... Дипломат-ученый. Почему бы не иметь двух жен? В комитете арабские страны вел... Научился...
Ванда смолчала, но покраснела, не от стыда, думаю, и не от обиды или злости оттого, что вынуждена молчать, уступить Глаше. Такое молчание нелегко дается, особенно ей. А Вилена засмеялась:
Глафира Николаевна, будьте милостивы к нам.
Ты, дитя мое, ни при чем. Тебя я полюбила. Рядом стояла Виринея Данилова и смотрела на нас с удивлением, почуяв романтическую историю. Почему-то перевела проницательный взгляд с меня на Ванду. Даже неловко стало. Грешный, каюсь: с завистью подумал о Викторе. Ай да «дезертир»! Ну и прыть! Ни в чем его не опередишь.
А было так.
Лет через восемь после женитьбы на Вале я исполнил давнее обещание ей свозить в Москву. Сначала не пускала бедность, потом дети, с разрывом в два года появились Марина и Андрей.
В Москве, естественно, пошли в Большой театр. Слушали «Пиковую даму». Партии исполняли певцы, слава которых гремела на весь мир. Валя была заворожена, в университете она пела в хоре, замужество и дети оторвали ее не только от науки. Спектакль очаровал и меня, хотя слушал я этих певцов не впервые.
Словом, находились мы в той необычной счастливой погруженности в искусство, когда забываешь все прозаические жизненные заботы. Но в какой-то момент я провел глазами по залу и вздрогнул. Мы сидели в заднем ряду партера. Впереди нас, немного слева, через проход, сидела Ванда. Не видел ее с госпиталя, но узнал сразу, со спины: знакомая фигура, пустой правый рукав кофточки.
И я странно заволновался. Сам удивился: почему? От радости, что сейчас, в антракте, встречусь с однополчанкой? Других-то чувств давно не было. В госпитале поныло сердце за ее судьбу женщина без руки! Как будет жить? Были недолгие муки совести: мало ли что она отказывается, а я должен остаться верен долгу. Но скоро меня выписали в мой дивизион, а ее отослали на родину, и она даже ни разу не написала. Не хотела бередить душевные раны ни себе, ни мне. В мирном счастье вспоминал ее так же, как Колбенко, Кузаева, Глашу, Лику, Данилова... тех, с кем переписывался, и тех, о ком ничего не знал где живут, как живут? В первые послевоенные годы мы не так активно искали друг друга, как теперь, в старости.
Валя, как сейсмограф, почувствовала мое волнение: «Что ты ерзаешь? Живот заболел?»
У меня в те годы нехорошо было с животом после студенческо-аспирантской диеты.
«Там Ванда».
«Где?»
«Вон, без руки».
Рассказывал я ей о девчатах, с которыми служил.
Валя разволновалась, кажется, сильнее меня. Это встревожило. Появилась мысль взять жену за руку, подняться и уйти из театра, не увидевшись с Вандой. Но какое это было бы малодушие! Ради чего? Ради спокойствия жены?
А чего ей волноваться? Из-за кого? Валя ревнивая. Но смешно же и дико ревновать к почти сорокалетней однорукой женщине.
В антракте остановились в проходе, пропуская толпу. Дождались Ванду. Поздоровались сдержанно, без эмоций, будто не встречались какой-то год, не больше. Одно разве что было необычным Вандино признание:
«А я тебя увидела перед спектаклем, после третьего звонка. И плохо слушала оперу: думала, узнаешь ли меня, подойдешь ли?»
«Я тебя через сто лет узнаю».
«Ого!» сказали в один голос и Ванда и жена моя.
Сидели в буфете, пили мы с Вандой чешское пиво, Валя сок.
«Как ты живешь, Ванда?»
«Живу».
«Одна?»
«Иногда приезжает мама. Но в Архангельске у нее внуки, они притягивают сильнее».
«Где работаешь?»
«Окончила радиотехнический и работаю... название моего учреждения ничего тебе, историку, не скажет. Близко к моей военной специальности, только на высшем уровне, современном».
Ко мне Ванда не проявляла особого интереса больше к Вале. Рассматривала ее так изучающе, словно выискивала недостатки. Валя даже смущалась.
«А ты эстет, Павел. Такую красивую жену выбрал».
С искренней заинтересованностью расспрашивала Валю о детях.
После спектакля, на прощание, дала телефон, рабочий, и адрес домашний. Записала наш. Спешила: живет на окраине, автобусы от метро в такое позднее время ходят редко.
В гостинице долго не мог уснуть. Не только потому, что думал про Ванду, прокручивал свою военную эпопею, но и потому, что чувствовал Валя тоже не спит. Почему? Странно, почему мы не сдвинули свои кровати, как делали в предыдущие ночи? Валя легла раньше, пока я чистил зубы.
Наконец жена отозвалась:
«Павел, ты не спишь?»
«Засыпаю».
«Ничего ты не засыпаешь. Павел, дай слово, что ты исполнишь мою просьбу».
«Странное ты условие ставишь. Я не знаю еще просьбы и вынужден давать слово. Может, на Библии поклясться? Нет их в наших гостиницах. В Финляндии...»
«Ты не будешь ей звонить!»
«Кому?»
«Ты уже неискренний. Ты хорошо знаешь кому».
«Ванде? Если ты не хочешь, не буду. Хотя не понимаю...»
«Если не понимаешь, спи». И повернулась ко мне спиной.
Флюиды Валиной обиды я научился ловить, как локатор, за версту.
Включил ночник. Достал из кармана пиджака, висевшего на стуле у кровати, записную книжку.
«Странно, что ты не веришь мне. На, разорви телефон и адрес».
«За кого ты меня принимаешь?»
«Тогда я сам разорву».
«Делай как знаешь. Не мешай спать».
Я выдрал листок, измял, бросил в пепельницу.
Но странная вещь: плохо я запоминал числа, кроме исторических дат, а телефон Ванды врезался в память, как высеченный. И я нарушил слово, данное жене. Я позвонил Ванде в один из очередных приездов в Москву, не скоро, может, через год, не раньше.
Ванда обрадовалась.
«А я думала, ты зазнался. И на новогоднее поздравление не ответил».
Настойчиво приглашала в гости.
Поехал вечером к ней в Кунцево почти совсем спокойно. Не было того волнения, которое почему-то появилось в театре и испугало Валю; так ездил к Масловским, к Савченко, где любовался Ириной: моя жена красивая, а эта татарка неописуемая была в свои тридцать пять лет.
Пили маленькими стопочками дорогой коньяк, вспоминали... Все вспоминали и веселое, и грустное. Ванда то смеялась, то печалилась до слез, раньше такой сентиментальности за ней не водилось.
Не помню, в каком контексте, скорее без всякого перехода, в паузе перед новым блюдом Ванда не поднимая глаз от тарелки, кажется, с покрасневшими ушами, вдруг сказала:
«Павлик, не удивляйся тому, что я попрошу. И пойми. Я хочу иметь от тебя ребенка. От человека, которого я... Никого другого не могу попросить. Пойми!..»
И я, сорокалетний мужчина, испугался. Нет, испугался, пожалуй, не то слово. Ударил страх за возможную измену. К измене, как ко всему остальному, нужно приучить себя. Я никому не изменял... Потом сразу стала передо мной, заслонив Ванду, Валя, не одна с детьми, с Маринкой, с пятилетним Андреем. Она и дети смотрели на меня с укором и... надеждой, что я не предам их.
Мы долго молчали. Ванда поняла мое молчание. Спросила тихо, испуганно:
«Ты не можешь из-за моей руки?»
«Нет, Ванда! Нет! Валя! Валя! И дети. Вот они стоят. Они смотрят на меня... на тебя...»
Невольно, чуть ли не со страхом, она оглянулась. Потом нервно засмеялась. Поднялась, отошла к окну. Оттуда сказала с иронической похвалой:
«Какое счастье досталось твоей Вале. С тебя иконы писать надо».
Больше я не звонил ей.
Она слала изредка новогодние открытки, но о дочери ни разу не писала. И Масловский... дипломатические секреты доверял, а о дочери ни слова. Глаша знала, нередко язвила: «Ты, Витя, кот». Или: «Я про вашу Ванду скажу, что расплавится провод от Москвы до Минска». А до меня, наивного, не доходило.
...Я любовался Виленой, пышущей здоровьем, силой, счастьем. Среди ветеранов с палочками она символизировала Весну. Прости меня, Валя: я пожалел, что Вилена не моя дочь. Жадный. Имею же троих детей и троих внуков. Восхищался Масловским. Ай да Витька! На все у тебя хватает решимости. И за все твои поступки стоило бы вешать тебе звезды, как за тот бой, где ты, зенитчик, принял командование танковым батальоном.
В какой-то момент в праздничной толпе мы остались с Вандой наедине. Она сказала:
Ты знаешь, как я боюсь, что она оставит меня. У нее есть жених.
Не бойся, она подарит тебе внуков, и они еще больше наполнят твою жизнь.
Дай бог.
Кажется, Ирина спросила громко, обращаясь ко всем:
Мальчики! А про Лику Иванистову никто ничего не слышал?
Данилов сразу навострил уши, как тот скакун, которого он продал в заморскую страну.
Искал я в Петрозаводске никаких известий, сказал я.
Видимо, выехала в Финляндию. К мужу.
Плохо вы читаете газеты, профессоры! с юмором упрекнула нас Глаша.
Зенитчики обступили ее.
Ты читала? Что?
Месяц назад в «Учительской газете» была длиннющая публикация, на целый подвал, про народную учительницу Карельской АССР Миэлику Клавдиевну... фамилия у нее другая: Окса, или Вокса, или Орса... На фотография помещена... сморщенная бабуська. Кажется, лет под сто. Глаша некрасиво сморщилась. Меня неприятно поразило, что и здесь она мстит Лике. Словно из «Калевалы» вылезла. Но я сразу узнала ее. Да и написано... Героическая зенитчица! Что она такое героическое совершила у вас? От Петрозаводска до Одера проехалась? Что в Хельсинки училась, не написали... что замуж вышла за солдата, который, может...
Глаша! остановил ее Виктор.
Что Глаша? Что Глаша?
Лика добрейшая душа, я дружила с ней, сказала Ванда.
Знаю я вас, добреньких.
Ванда закраснелась и отступила: боялась Глашиного языка.
Глаша, ты же добрая, будь милостива в такой день.
Нас слушали танкисты, усмехались, зная жену своего друга.
А ты старый либерал. Ты и тогда каждой зачуханной девке сопли вытирал. Да ладно, я добрая. Героиня ваша Лика. Героиня. Нет, серьезно. Сорок лет учит детей в глухом лесном поселке. Вот за что готова ей поклониться. И за то, что в Хельсинки не уехала. В буржуйки не полезла. А могла бы со своей мордой в пани выйти... Я с какой физиономией вылезла в жены дипломата...
Черт знает что! то ли возмутился, то ли восхитился Виктор.
А Вира Данилова засмеялась.
Позвольте, Глафира Николаевна, я вас поцелую.
Поцелуй, дитя мое, поцелуй. От этих старых моллюсков не дождешься.
Тужников сморщился, но смолчал знал: Глашу лучше не трогать.
Подошла наша очередь возложить венок на могилу Неизвестного солдата.
Танкисты поручили Виктору и бывшему начальнику штаба бригады, отставному генералу. От нас почетная миссия выпала Тужникову и мне.
Но я предложил:
Пусть Ирина и Ванда.
Я заплачу, смутилась Ирина.
Ну и поплачь, поплачь, сказала Глаша. Где же еще плакать, как не здесь... по Грицку твоему, по Кате...
Я стоял и смотрел в огонь.
И в какой-то момент вдруг затих шум машин. Смолкла Москва. Смолк мир. Почернела поднятая в зенит Кремлевская стена. Только огонь разгорался все ярче и ярче. И из того огня... из тумана моих слез выходили и становились с той стороны, лицом к нам Катя Василенкова, Лида Асташко, Любовь Пахрицина, Надя... И меня ожгло стыдом... нет, пожалуй, страхом: я не мог вспомнить Надиной фамилии. Очень же простая, русская, Алексеева, Андреева, Михайлова... Нет, нет, нет...
Снова зашумела Москва. Покраснела стена. Исчезли дорогие облики. Рассеялся туман в глазах. Естественно горели цветы в венках... во множестве венков.
Кто-то взял меня за руку. Вилена!
Наши пошли уже, Павел Иванович.
Да, да, пойдем и мы.
Я рада, что познакомилась с вами. Мама столько рассказывала про вас. Она любила вас? Да? А вы?
Алексейкина! Ее фамилия Алексейкина! вспомнил я и обрадовался. Вилена смотрела на меня удивленно. Надя Алексейкина... Она похоронена на Одере... Их пятеро там, наших, осталось в ту ночь... Ты знаешь, она была совсем ребенком Надя. Ей не было и восемнадцати. Сорок лет меня мучает совесть, что я их так слабо знал, прожектористок.
Вы думали, мама сбежала за комбригом?
Нет, Вилена, нет! Я понимал ее. Мне тоже хотелось штурмовать Берлин.
Какие вы люди!
Мы обычные, Вилена. Но мы прожили необычную жизнь. Нам есть что вспомнить.
Какой теплый день, правда? Над Москвой редко бывает такое чистое небо.
Над Москвой всегда светлое небо.
Вы поэт, Павел Иванович. А я прагматичка. И все мое поколение.
Доспорите после, Глаша взяла под руку Вилену: Отдай мою дочь.
Какая я счастливая! У меня две мамы.
Мы вышли на Красную площадь, чтобы постоять у Вечного Огня у Ленина.
Куранты Спасской башни коротко пробили два часа. Сменялся караул.