Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Апрель—май 1944

Героическая оборона Севастополя составит одну из самых ярких и блестящих страниц истории отечественной войны советского народа против немецко-фашистских мерзавцев. Подвиги севастопольцев, их беззаветное мужество, самоотверженность, ярость в борьбе с врагом будут жить в веках, их увенчает бессмертная слава.

“Правда”
4 июля 1942 года

Иван Козлов

Борьба продолжалась

Из книги “В городе русской славы”

После того как наши войска оставили Севастополь, немцы не сразу вошли в город. Отряды прикрытия, сформированные из моряков и армейцев, держали их несколько дней на окраинах. Бои продолжались на отдельных высотах, в балках, в разрушенных зданиях — всюду, где только нашим бойцам можно было задержаться и дать отпор врагу.

В одном из отрядов прикрытия дрались с фашистами Василий Ревякин и его друг комсомолец Иван Пиванов.

В ночь со второго на третье июля корабли Черноморского флота вывезли основные силы севастопольского гарнизона. Но эвакуация продолжалась. Отряды прикрытия, выполняя приказ “Драться до последнего, а оставшимся в живых пробиться в горы к партизанам”, держали на Херсонесском мысу последний рубеж — старый земляной вал, сохранившийся со времен обороны Севастополя 1854 — 1855 годов. Враг рвался к берегу моря. У наших же бойцов уже не было патронов. Дрались штыками и гранатами. Отряд Ревякина потерял командира, комиссара, более половины бойцов и отступил к самому морю. Командование над уцелевшими принял Ревякин. Убитого комиссара отряда заменил его помощник [412] моряк-коммунист Василий Горлов, заслуживший большую любовь бойцов. Прикрываясь скалистым берегом, отряд продолжал сопротивляться еще шесть дней. Ночами смельчаки выползали на холмистые берега и под огнем врага искали еду и патроны, но ни того, ни другого не находили. Пили морскую воду, питались сырой, гнилой рыбой, выброшенной на берег морем. Раненым нечем было облегчить страдания. Однако никто не роптал. Одна мысль объединяла всех — только не плен! Плен был страшнее смерти.

Ревякин не терял надежды на спасение, он ждал советский катер, который вот-вот подойдет с кавказского берега и заберет остатки его отряда, но гитлеровцы уже поставили на берегу батареи, по морю шныряли их подводные лодки и торпедные катера, из пушек и пулеметов они в упор расстреливали тех, кто еще остался в живых и укрывался за грядою прибрежных камней.

Люди гибли, не прося пощады и не покоряясь врагу. Тяжело раненый свалился Василий Горлов.

Ревякин заметно сгорбился и помрачнел. Прячась за камни от пуль, он в смятении думал, что делать: убить себя, как это делали некоторые, или попытаться сохранить жизнь для дальнейшей борьбы с врагом? И когда Пиванов хотел застрелиться последним патроном, сбереженным для себя, Ревякин схватил его за руку.

— Не спеши, Ваня, умереть всегда можно. Борьба не кончена! — обратился он к окружившим его товарищам. — Помните, друзья, приказ о партизанах. Быстро уничтожайте все. Ничего не оставляйте врагу.

Для тех, кто остался жив, начиналась новая жизнь. Она могла быть пленом, но могла стать и свободой.

* * *

Всех захваченных на берегу моря — и военных и гражданское население — фашисты объявили военнопленными и начали перегонять в концентрационные лагери. Тяжело раненых и больных, не могущих двигаться, пристреливали на месте.

Ревякин намеренно держался все время у края колонны. Знакомая дорога извилисто тянулась по бугоркам и лощинам, изуродованным воронками.

С тяжелым чувством всматривался Ревякин в руины Севастополя. [413]

“Все покрылось мраком фашистской ночи... Что же дальше? Рабство, унижение и позор? Нет!”

Колонна вышла на Лабораторное шоссе — дорогу на Симферополь. Одноэтажные домики, защищенные с обеих сторон крутыми холмами, не все были разрушены вражескими снарядами и бомбами. Тут еще жили люди. Чьи-то глаза осторожно выглядывали из окна. Завидев пленных, на улице появились женщины и дети с водой, молоком и хлебом.

Измученные голодом и жаждой, пленные бросились к воде. Фашисты открыли стрельбу. Возникла свалка. Этого было достаточно, чтобы Ревякин нырнул в калитку одного из домов и исчез. Пиванов побежал за Ревякиным, но был пойман конвоирами и до полусмерти избит.

Очутившись в незнакомом дворе, Ревякин забрался в огород и залег между грядок, прикрывшись картофельной ботвой. Некоторое время слышались крики, стрельба, хлопанье калиток. Потом все стихло.

Ревякин пролежал в огороде до вечера, обдумывая, как выйти из тяжелого положения. “Куда пойти и где укрыться?” — мучил вопрос.

Перебирая в памяти немногих севастопольцев, с которыми встречался во время обороны, он вспомнил о домашней хозяйке, жене рабочего Анастасии Павловне Лопачук — “тете Нате”, как ее называли соседи. Она жила в своем домике на улице, где сейчас скрывался Ревякин.

С Анастасией Павловной его познакомил Иван Пиванов и очень хвалил ее за доброту и отзывчивость. Она, как и другие севастопольские женщины, деятельно помогала защитникам города. Стирала и чинила им белье, готовила для них обеды, а ее сын пионер Толя приносил на передовую воду и подарки, собранные им среди населения для бойцов.

Иногда вечерами Ревякин вместе с Пивановым приходил к Анастасии Павловне послушать веселые пластинки, потанцевать с девушками — соседками хозяйки. У нее же он познакомился с Лидой Нефедовой, ученицей десятого класса средней школы.

В дни обороны, выполняя поручения райкома ВЛКСМ, Лида Нефедова много работала в пошивочной мастерской, ухаживала в госпитале за ранеными.

Стемнело. Ревякин сбросил с себя солдатскую гимнастерку. Обросшее, исхудалое лицо, воспаленные от бессонных ночей глаза, всклокоченные волосы сильно изменили его внешность. Смело шагая по улице, он благополучно добрался до дома № 50, похожего на украинскую хату. Заглянув в окно, он увидел Анастасию Павловну и вошел в дом. [414]

Хозяйка сразу же узнала Ревякина и, не отрывая глаз от его измученного, постаревшего лица, с тревогой спросила, откуда он.

— Бежал из плена. Дайте попить, — ответил он коротко. — У вас как будто никого нет, можно говорить откровенно?

— Толя в другой комнате, — ответила тихо Анастасия Павловна, имея в виду сына. — Устал и крепко спит. Целые дни бегает по знакомым, продукты собирает для пленных.

Ревякин присел на скамью и рассказал все, что с ним произошло.

Анастасия Павловна слушала его с таким глубоким вниманием, что он понял: она не только не выдаст, но непременно поможет ему, и был рад, что не ошибся в этой женщине.

— Поможете укрыться? — спросил он прямо. Она задумалась.

— Пожить у меня сможете, но, думаю, будет рискованно.

— Да, верно, это опасно не только для меня... А что с Лидой Нефедовой? — вдруг спросил Ревякин. — Удалось ей выехать? Анастасия Павловна безнадежно махнула рукой.

— Где там было выехать из такого ада! Ведь у нее бабушка, дедушка, мать... Застряла она. Их дом разбомбило. У родственников теперь живут, недалеко от меня.

— Можно позвать Лиду?

— Утречком позову. Сейчас нам на улицу выходить нельзя, патруль подстрелит. Только Лиду вы теперь, пожалуй, не узнаете, — рассказывала Анастасия Павловна. — И куда ее веселый смех девался?.. Из дому никуда не выходит и плачет, и плачет. Ни о каких немецких приказах и слушать не хочет. Свой паспорт на прописку, говорит, в полицию не дам. Не хочу, говорит, чтобы эти сволочи мой паспорт марали.

Ревякин, не прерывая, слушал Анастасию Павловну. Рассказ радовал и успокаивал его.

Он переночевал у Анастасии Павловны в сарае. Рано утром она разбудила его и передала узелок с одеждой.

— Лида прислала. Оденьтесь и идите к ней. Она ждет вас на улице. Так обрадовалась, будто наши вернулись.

Ревякин заторопился. Быстро оделся в поношенный костюм, побрился, причесался и вышел из дому.

Немцев на улице почти не было. Лишь изредка громыхали грузовые [415] машины да лениво шагал посреди дороги румынский патруль. Лида ждала на перекрестке, прислонившись к акации. Ревякин радостно пожал ей руку.

— Пойдемте через эту гору, — сказала Лида. — Там безлюдно.

— Куда мы?

— На Корабельную. В нашем доме сохранилась комнатка. Из-за развалин ее с улицы не видно, там я вас и устрою.

Тихо беседуя, они поднялись на гору и скрылись в развалинах дома № 4 на Комсомольской улице.

Обстановка в городе была крайне тяжелой. Немцы уже проводили регистрацию всего населения. По домам шныряли жандармы, полицаи и шпионы, вылавливали советский актив и не успевших эвакуироваться военных, за укрытие которых населению грозил расстрел. Несмотря на это, Лида ни за что не хотела оставлять Ревякина одного и осталась жить вместе с ним. Полутемная, узкая, длинная комната с разбитым окном и поломанной дверью, скрытая в развалинах, казалась Лиде самым безопасным убежищем.

А Ревякин, как назло, в это время тяжело заболел желтухой и брюшным тифом, лежал в бреду и рвался на улицу. Не будь при нем Лиды, он бы, конечно, тогда же погиб.

* * *

Благодаря заботливости Лиды Ревякин начал постепенно поправляться. Положение его попрежнему оставалось рискованным. Он подвергал не только себя, но и девушку и ее семью смертельной опасности. Он и Лида ломали голову, где найти документ, по которому он мог бы пожить до ухода к партизанам.

— Знаешь что, Лида, — сказал Ревякин, — есть такая поговорка: “Чем больше прячешься, тем скорее поймаешься”. Я решил сам пойти в полицию за паспортом.

— Ты с ума сошел! — только и могла сказать Лида.

— Не волнуйся, — успокоил ее Ревякин. — Я все обдумал. Подам заявление в полицию, что я Ревякин Александр Дмитриевич, — видишь, я меняю только свое имя, — житель города Севастополя, по профессии преподаватель химии. Все мои документы сгорели вместе с квартирой, и я прошу выдать новый паспорт. Дом укажу такой, чтобы немцы не могли проверить мое заявление. [416]

— А если они тебя арестуют?

— За что же меня арестовывать? — спокойно улыбнулся Ревякин. — Ведь я сам к ним иду. Но, конечно, придется указать свое сегодняшнее местожительство.

— Если ты так решил, укажи наш дом. Скажи, что недавно женился и живешь в доме жены, — идя навстречу ревякинскому замыслу и включая самое себя в опасный ход его, сказала Лида. Это было ее объяснением в любви, и Ревякин понял, что отныне у него с Лидой одна жизнь и одна судьба. — Я сама схожу в полицию и все разузнаю, — предложила Лида.

Полицейский участок находился недалеко от дома Нефедовых. От людей, толпившихся в полиции, она узнала, что для получения нового паспорта требуется поручение трех местных жителей, подтверждающих личность утерявшего документы.

В тот же день Лида подыскала нужных поручителей. В числе их была и Анастасия Павловна.

В заявлении Ревякин указал: “Учитель, находился на броне, в армии не служил, болен туберкулезом и ревматизмом”... Он получил временный вид на жительство, прописался по всем полицейским правилам в домовой книге, зарегистрировался на бирже труда как преподаватель химии и получил на руки биржевую карточку.

С этого времени Ревякин стал легальным жителем Севастополя — Александром Дмитриевичем, а для близких — Сашей.

* * *

В сентябре 1942 года Ревякин решил выйти за город, ознакомиться с дорогой в лес и узнать что-нибудь о партизанах. Он получил пропуск в немецкой комендатуре на выезд в деревню за продуктами, достал тележку, положил на нее кое-какие вещи “для обмена” и вместе с Толей отправился в путь...

Партизаны, действительно, были в этом районе. Но оккупанты бросили против них войска, карательные отряды, вели крупный прочес леса.

Ревякин вернулся домой угнетенным.

В тот же день он начал вести дневник, тщательно укрывая его в надежных местах.

“Гитлеровские мерзавцы решили стереть с лица земли город-герой. Куда ни глянешь — везде одна и та же жуткая картина: искалеченные [417] коробки домов без крыш, с зияющими пробоинами вместо окон. Из развалин несет тяжелым трупным запахом. Полностью уничтожены школы, техникумы, библиотеки, клубы, театры. Разрушен Дом Военно-Морского Флота и музей... Владимирский собор — место погребения адмиралов Лазарева, Корнилова, Нахимова, Истомина — полуразрушен и загажен.

Яростью наполняется сердце, когда смотришь на уничтоженный памятник любимому Ильичу, на разрушенное здание знаменитой Панорамы...

С особой, звериной жестокостью фашистские варвары уничтожают севастопольцев. Они тысячами истребляют наших людей в лагере военнопленных. 12 июля они согнали на стадион “Динамо” несколько тысяч мирных жителей и потом расстреляли их вместе с детьми в четырех километрах от города.

На бирже труда отбирают паспорта у молодых и здоровых людей и гонят их насильственно в Германию. Вчера со станции Севастополь было отправлено еще два эшелона по шестьдесят вагонов в каждом и по пятьдесят пять человек в вагоне. Окна вагонов закрыты и переплетены колючей проволокой. Двери также закрыты на запоры. Охрана никого не подпускала близко. Слышны были душераздирающие крики узников. Люди травятся, калечатся, чтобы спастись от фашистской каторги. Для устрашения севастопольцев варвары XX века поставили на площади Пушкина виселицу. Повешены трое юношей, среди которых Толя узнал своего соседа Колю Лялина. Так выглядит Севастополь. Город окутан мраком фашистского террора...”

Ревякин не заметил, как Лида, заглядывая через его плечо, прочла что он написал. Она читала и плакала.

— Что же будет, Саша? — почти с отчаянием спросила она. — Что делать?

— Что-то делать нужно, что — не знаю еще, но бездействовать нельзя.

— Что же мы можем?

— Я уверен, — сказал Ревякин, впервые вслух высказывая то, что уже давно таилось в душе, — севастопольцы не примирились с оккупантами. Но люди замкнулись в себе, они разобщены и подавлены несчастьем. Ненависть у каждого в сердце, как у нас с тобой. Нужно поднять гордый дух севастопольцев... Нужно выпустить воззвание к населению, — добавил он, уже ясно чувствуя, что нашел что-то верное. [418]

— Какое воззвание? — спросила она недоумевая.

— Увидишь!

Он просидел, не разгибаясь, целую ночь. Хотелось написать коротко, просто, на бумаге же выходило растянуто, туманно. Он писал страницу за страницей, уничтожал написанное, вновь писал и снова рвал.

Лида, молча наблюдая за мужем, волновалась страшно и сжигала в печке черновики. Настало утро, а он все еще сидел за столом.

— Кончил! — Ревякин разогнул спину и обеими руками потер уставшее лицо. — Прочту тебе, хотя, должен признаться, и это меня не удовлетворяет.

— Читай!

— Сверху лозунг. Только наш, местный: “Трудящиеся Севастополя, объединяйтесь на борьбу с гитлеризмом!” Под лозунгом будет заголовок: “Воззвание к трудящимся города Севастополя”

Он начал читать, волнуясь:

“Дорогие братья, сестры, отцы, матери, трудящиеся города Севастополя!

К вам обращаемся мы, ваши товарищи по классу и оружию, по совместной борьбе с нашими поработителями.

Мы с вами оказались под лапой фашистских извергов. Мы на собственном опыте испытали всю тяжесть этих “освободителей”. Мы ясно видим, чего хотят немецкие оккупанты. Они хотят рабства и унижения других народов и в первую голову нас с вами, советских людей. Но этому никогда не бывать! Не верьте немецким хвастунам, что будто бы Красная Армия разбита и будто бы немцы захватили Москву и Ленинград. Брешут они. В мире нет такой силы, которая могла бы победить советский народ.

Севастопольцы! Мы полны ненависти к нашим палачам, но мы здесь, в городе, пока не можем выступать против них открыто с оружием в руках. Тем не менее мы можем сделать врагу немало неприятностей. Помните указания Сталина, всеми мерами срывайте работу на вражескую армию.

Не давайте угонять себя на фашистскую каторгу.

Наше дело правое, и мы победим!

Севастопольцы! Поднимайтесь на борьбу за нашу советскую родину, за наш родной истерзанный город!

Помогайте Красной Армии громить врага. Всеми силами ускоряйте [419] час, когда красное знамя снова будет развеваться над нашим городом русской славы — Севастополем!

Да здравствует Красная Армия!

Смерть немецким оккупантам!”

— Как, по-твоему? Вышло что-нибудь?

— Хорошо! — сквозь слезы прошептала Лида.

— Ничего, сойдет на первый раз. А главное, по-моему, дело сейчас не в словах, а в самом факте появления в городе нашей листовки. Под воззванием Ревякин написал крупно “КПОВТН”.

— Это что значит?

— Это значит “Коммунистическая подпольная организация в тылу немцев”.

В течение всего дня Ревякин возился во дворе по хозяйству, а Лида размножала воззвание. Писать листовки от руки печатными буквами было трудно. Работа подвигалась медленно. За день она приготовила всего двадцать пять экземпляров.

На следующую ночь Ревякин, Лида и Анастасия Павловна распространили листовку по городу, а утром Толя отнес несколько воззваний в лагерь военнопленных и передал их с продуктами своим друзьям.

* * *

Начиная подпольную деятельность, Ревякин не знал, существуют ли подпольные организации в других городах Крыма. Но он твердо был уверен, что советские патриоты не сложили оружия. Он верил, что всюду идет борьба. Действительно, в то самое время, как Ревякин приступил к выпуску воззвания, в Симферополе, Керчи, Феодосии, Ялте, в степных районах Крыма уже действовали подпольные патриотические группы и организации. Они имели радиоприемники, выпускали листовки, совершали диверсии.

Воззвание Ревякина прозвучало для севастопольцев призывом набата. Вначале трудно было даже поверить, с какой быстротой оно облетело город и стало известно сотням и тысячам людей. Из разных мест До Ревякина стали доходить вести о людях, ищущих возможности связаться с “КПОВТН”.

Вскоре после выпуска воззвания Лида неожиданно встретила свою знакомую Прасковью Степановну Короткову. Лида не узнала бы эту женщину, если бы та сама не окликнула ее. Оглянувшись, она сразу вспомнила [420] инструктора райкома партии, умную, энергичную, всеми уважаемую работницу-выдвиженку.

— Здравствуй, моя милая, — Прасковья Степановна внимательно, как бы изучающе, заглянула в глаза Лиды. — Что это ты какая-то отсутствующая, грустная?

— Радоваться теперь нечему, Прасковья Степановна, — откровенно ответила Лида. — На своей земле, как на чужбине, живем.

— Значит, не забыла, что ты комсомолка?

— Конечно, не забыла.

— Очень хорошо, моя девочка, что помнишь. Что же ты делаешь?

— Я помогаю пленным, — просто ответила Лида, чувствуя, что с Коротковой можно говорить без опасения.

— Похвально. Помогать им нужно. Но ведь этого мало...

— А что же я еще могу делать?

Вместо ответа Прасковья Степановна пригласила Лиду к себе, в полутемный подвал большого разрушенного дома. Достала из продранного матраца листовку и протянула ее Лиде:

— Почитай. Тут сказано, что нужно делать.

Каково же было удивление Лиды, когда она увидела воззвание Ревякина, уже аккуратно перепечатанное на пишущей машинке.

— Прасковья Степановна! — обрадованно воскликнула Лида. — Эту листовку я знаю... читала.

— Как, уже читала? — Прасковья Степановна искренне удивилась. — Где ты ее взяла? Лида замялась.

— Мне дал ее один человек.

— Что за человек? — стала допытываться Прасковья Степановна. — Не бойся, будь откровенна. Достаточно ли только знаешь того человека, с которым связана?

Прасковья Степановна долго расспрашивала ее о Саше. На ее же пытливые вопросы о подпольной организации “КПОВТН” и кто написал листовку Лида попрежнему отвечала уклончиво. Она не знала, как муж отнесется к Прасковье Степановне, и его подпольную деятельность сохранила в тайне.

— Ты хорошая девочка, — Прасковья Степановна ласково обняла ее. — Приходи с мужем ко мне в гости. Угощать вас мне, к сожалению, нечем, но поговорим по душам. [421]

В ближайший свободный день Лида привела мужа в подвал к Коротковой, познакомила их и, сославшись на неотложные дела, ушла.

Знакомство началось с настороженного изучения друг друга. Задавая вопросы, Ревякин внимательно следил за живым, выразительным лицом Прасковьи Степановны, за ее простой, грубоватой речью. Она сразу заметила его настороженность, но это не обидело ее, а, наоборот, вызвало чувство доверия. Сама она тоже о многом расспрашивала, внимательно слушала и все более убеждалась в искренности собеседника.

— Я осталась здесь по заданию горкома партии для подпольной работы и ищу связи с нашими людьми, — сказала, наконец, Прасковья Степановна. — Вместе со мной горком партии оставил нескольких коммунистов, но они все погибли в последние дни обороны. На конспиративной квартире сгорели типография и рация, полученные нами для подполья. Увидев воззвание за подписью “КПОВТН”, я страшно обрадовалась и подумала: очевидно, в городе оставлены еще кто-то из коммунистов, о которых я не знаю. Ищу их и не нахожу. Может быть, вы поможете мне установить связь с этими товарищами?

— А сами как устроились? — спросил Ревякин, еще не признаваясь, что он автор воззвания.

— Как видите! — Прасковья Степановна обвела рукой пустой, разрушенный подвал. — Пережила я большое личное горе. У меня оставалась здесь в городе старушка-мать. Она умерла с голоду, я ничем не могла ей помочь. Боясь себя расконспирировать, я даже не могла навестить ее.

Она замолчала. Ревякин видел, что ей тяжело говорить. Все, что он услышал от Коротковой, убедило его, что он нашел представителя партийного комитета, с которым нужно говорить правдиво и помогать ему.

— Никакой подпольной организации, Прасковья Степановна, я не знаю, — откровенно признался он. — Воззвание писал я сам, по собственной инициативе. Лида — свидетельница. Подписал “КПОВТН”, что означает “Коммунистическая подпольная организация в тылу немцев”. За самозванство прошу прощения. Надеюсь, партия меня за это не осудит.

Прасковья Степановна дружески протянула ему руку.

— Замечательно сделали! За это вас можно только похвалить. Лида говорила, что вы здесь от Красной Армии? [422]

— Воевал тут и застрял на Херсонесском, — пояснил Ревякин. — Согласно приказу командования я должен уйти в лес к партизанам.

— Не спешите. Давайте сначала наладим партийное подполье. Начнем с объединения патриотов в “КПОВТН”, как вы удачно назвали нашу организацию. А что мы должны делать, об этом очень ясно сказал товарищ Сталин. Для начала люди у нас имеются.

Она рассказала ему, что ей удалось установить связь с советскими патриотами и организовать три патриотические группы. Одну из них возглавляла коммунистка Галина Васильевна Прокопенко. В 1918 году она вместе с мужем участвовала в борьбе против немецких оккупантов на Украине. В эту группу входят преимущественно женщины. Они установили связь с лагерями военнопленных, помогают пленным продуктами, бельем и укрывают тех, кому удалось бежать. Вторая группа создана в лагере военнопленных на Корабельной стороне. Организатор и руководитель этой группы — бывший работник горкома партии Николай Терещенко, захваченный немцами в плен. Подпольщики достали ему паспорт на имя Михайлова, под этим именем он и значится в лагере, где организует побеги пленных.

— В третьей группе у меня девушки-комсомолки. Они работают среди молодежи. Комсомолку Нину Николаенко мы устроили на работу в рыбконторе. Она достает нам оттуда бланки, на которых мы пишем разные справки для бежавших из лагерей военнопленных. Нина стащила из своей конторы поломанную пишущую машинку. Мы ее отремонтировали и печатаем все, что нам нужно. На этой же машинке перепечатали и ваше воззвание.

Прасковья Степановна подготовляла устройство подпольной типографии.

Среди подпольщиц была комсомолка Женя Захарова, до оккупации работавшая наборщицей в типографии газеты “Красный черноморец”. Трудиться на оккупантов она ни за что не хотела. Ее пытались отправить в Германию, но так и не могли взять, потому что она пила какую-то отраву и все время лежала больной. Когда же Прасковья Степановна сказала ей, что для подпольной организации нужна типография и наборщица, Женя загорелась. По совету Прасковьи Степановны она прекратила “болеть” и устроилась на работу в немецкую типографию. [423]

Установление связи Ревякина с Прасковьей Степановной Коротковой положило начало созданию севастопольской партийной подпольной организации.

В школе, которая ютилась в маленьком, кое-как отремонтированном самими учителями помещении разрушенного дома, Ревякин познакомился с бывшим студентом судостроительного техникума Георгием Гузовым. Коренастый юноша с высоким лбом и мужественным открытым лицом понравился Ревякину. Укрываясь от угона в Германию, Гузов устроился в школу преподавателем русской литературы, скрыв от гитлеровцев, что он комсомолец.

Беседуя с Гузовым, Ревякин обратил внимание на его осведомленность о положении на фронтах и вскоре убедился, что тот, безусловно, знает сводки Советского Информбюро. От Гузова он узнал и о докладе И. В. Сталина 6 ноября 1942 года на торжественном заседании Московского Совета, и о стратегическом контрнаступлении Красной Армии в районе Сталинграда, об окружении там фашистских дивизий, и о наступлении войск Центрального фронта в районе Ржева и Великих Лук. Он пригласил Гузова к себе в гости и, показывая ему свое хозяйство, начал откровенный разговор:

— Я давно догадался, что ты слушаешь Москву. Как бы это нам сделать вместе?

— Приемника у меня нет, — признался Гузов, — но я знаю человека, у которого он есть.

Ревякин попросил познакомить его с этим человеком.

— Скажи ему прямо: приемник нужен подпольной организации.

— Для “КПОВТН”? — спросил Гузов.

— Откуда ты знаешь о ней?

— Читал воззвание.

— Да, приемник нужен для “КПОВТН”.

— Неужели правда, что я нашел в вас того товарища, которого мы так ищем с Павлом Даниловичем?

— Кто такой Павел Данилович?

— Это тот самый человек, у которого радиоприемник.

И Гузов с полной откровенностью рассказал Ревякину все, что знал об инженере-коммунисте Павле Даниловиче Сильникове, организатора подпольной патриотической группы, в которую входил и сам Гузов. [424]

Отрыв от Большой земли не только морально угнетал организаторов подполья, он являлся вместе с тем серьезной помехой в их подпольной пропагандистской работе. После первого воззвания Ревякин и Прасковья Степановна написали и распространили среди населения и военнопленных еще три листовки, но ни в одной из них не смогли дать картину положения на фронтах. Теперь же, владея приемником, можно будет принимать сводки Совинформбюро и широко осведомлять о них население.

В день разговора с Гузовым Ревякин был весел необычайно, смеялся, шутил, подхватив на руки Лиду, кружился с ней по комнате. Та никак не могла понять, в чем дело.

— У нас, наконец, будет радиоприемник, — объяснил он. — Женя Захарова уже готовит шрифт, значит будет и типография.

* * *

Жестокий террор, голод и страдания не сломили севастопольцев. Новый, 1943 год они встречали бодро и уверенно. Они знали о разгроме гитлеровских полчищ под Сталинградом и о том, что Красная Армия перешла в наступление по всему фронту. Каждый день подпольщики принимали по радио радостные вести из родной Москвы и распространяли их среди населения.

Захватчики уже не в силах были дальше скрывать свои поражения. Объявленный Гитлером трехдневный траур по армиям, погибшим под Сталинградом, севастопольцы вместе со всем советским народом встретили ликованием...

Подпольная организация к этому времени выросла, окрепла Она объединила 17 патриотических групп, в которых было свыше ста членов. У каждого члена организации был свой актив — 5 — 10 патриотов из родственников и знакомых, которые помогали в подпольной работе: переписывали листовки и распространяли их по городу, укрывали бежавших из лагерей, собирали разведывательные материалы.

С помощью комсомолки Людмилы Осиповой Прасковья Степановна организовала патриотическую группу на железнодорожной станции. В эту группу входили: комсомолец Виктор Кочегаров и его отец, кладовщик станции Владимир Яковлевич, комсомолец-электрик Михаил Шанько, бежавшие из лагеря военнопленных лейтенант Черноморского флота Николай Акимушкин и матрос Константин Куликов. Осипова, работая [425] табельщицей на станции, доставала чистые бланки удостоверений, выдаваемых железнодорожникам, подделывала подпись начальника узла-немца Вайсмана и таким образом помогала подпольной организации устраивать своих людей на железной дороге.

Подпольная организация не ограничивалась теперь только организационной и пропагандистской работой. На станции Севастополь спасшийся от смерти и плена Василий Горлов, Акимушкин и Куликов при активной помощи рабочих-железнодорожников развернули диверсионную работу на транспорте. Они всячески тормозили формирование поездов. Вагоны с важным грузом загоняли в тупик, мешали с порожняком и тем самым задерживали отправку составов. В паровозном депо они выводили из строя топки в паровозах, и бывали такие дни, когда почти весь паровозный парк стоял в ремонте. Массовая порча продовольственных грузов стала обычной.

Активизировали свою работу и группы Сильникова. В Северной бухте сожгли большой катер, в Южной бухте с двух катеров сняли выбросили в море моторы. В Стрелецкой бухте в ремонтной мастерской группа Матвеева саботировала ремонт мелких моторных баркасов, сняла несколько моторов с судов и спрятала в бухте.

Кроме листовок “Вести с Родины”, были выпущены еще три воззвания: “Победа на стороне Красной Армии”, “Обращение к военнопленным города Севастополя” и “К солдатам немецкой армии”. Эти воззвания “КПОВТН” страшно взбесили оккупационные власти.

Весь сыскной аппарат был поставлен на ноги. СД, полевая жандармерия, тайная румынская полиция, полиция городской управы — все устремились на розыски подпольщиков. Особое внимание уделялось, листовкам за подписью “КПОВТН”. Переодетые сыщики устраивали засады на местах расклейки подпольных листовок. Пускали в ход собак-ищеек.

Председатель городской управы предатель Супрягин вызвал к себе всех старост и потребовал от них обнюхать каждый дом, каждый подвал, каждую щель...

Однажды жандарм с человеком в гражданской одежде зашел и к Ревякиным.

— Нужно скорее в землю уходить, — сказал озабоченный Ревякин, как только узнал о визите гестаповского агента. — Павел Данилович просил радиоприемник тоже устроить в другом месте. [426]

И Ревякин, не откладывая, приступил к исполнению давно задуманного плана устройства под своим домом подземелья, где можно было бы хранить все подпольное хозяйство — типографию, приемник и оружие. Это было очень опасно для руководителя подполья, но он не раздумывал. С помощью Гузова и Толи Лопачука он энергично принялся за дело.

Яму копали по ночам, но для ускорения иной раз работали и днем, под охраной Лиды и Анастасии Павловны. Землю ведрами выносили в огород.

Спустя неделю подземелье было готово. Люк и узкий трехметровый подземный проход вели в маленькую комнату (полтора метра в длину, ширину и высоту), обшитую досками. Люк закрывался крышкой немножко ниже уровня поверхности двора и маскировался землей и собачьей будкой, сделанной из старых досок. Тут был запасный выход из подземелья во двор.

Основной вход в подземелье был устроен из задней комнаты дома. Небольшое отверстие в стене у самого пола закрывалось куском фанеры, закрашенной под цвет стены и закрытой кухонным столом. Подполье получилось хорошо замаскированным. Гузов и Женя Захарова были в восторге.

С того времени “Вести с Родины” стали выходить регулярно — один раз в десять дней, в количестве 300 — 400 экземпляров.

Радиоприемник из квартиры Максюка тоже был помещен в подземелье.

Фашисты расклеивали по городу объявления, в которых обещали награду в 50 тысяч рублей и продовольствие тому, кто раскроет подпольную типографию. Но никто не польстился на это. Агенты и шпики напрасно рыскали по городу.

* * *

После утверждения устава “КПОВТН” и оформления каждого члена организации принятием клятвы Ревякин стал энергично готовиться к уходу к партизанам. Делал он это теперь не только ради выполнения приказа командования, но одновременно осуществляя задание подпольной организации установить связь с лесом. Нужно было передать фронту [427] собранные подпольщиками важные разведывательные данные, получить взрывчатку для диверсионной работы и наладить переброску в лес бежавших из лагерей военнопленных, в числе которых были Иван Пиванов, моряки комсомольцы Кузьма Анзин, Михаил Балашов и красноармеец коммунист Максим Пахомов.

Чтобы замаскировать свое исчезновение из города, Ревякин получил в школе двухнедельный отпуск для “поездки за продуктами”.

Прасковья Степановна через свою подпольщицу, проникшую в немецкую жандармерию, достала Ревякину удостоверение тайного агента СД.

Спутники же Ревякина имели на руках справки биржи труда о том, что они работают по сбору металлолома при штабе майора Шу. Такие справки для подпольной организации Ревякин получал от подпольщицы Маши, устроившейся на немецкую биржу труда.

Двадцать восьмого апреля ночью Анзин, Пиванов, Пахомов и Балашов перенесли на Максимову дачу оружие, продукты и сами остались там. Ревякин уходил из дома последним, внимательно осмотрев комнаты, двор и подземелье.

— Ну, дорогая, — прощаясь с Лидой, говорил он. — Будь мужественна и береги себя. Кто будет спрашивать, говори: уехал на Украину за хлебом. Ждешь, волнуешься, ну, словом, сама знаешь, кому что надо сказать...

Но Ревякину не удалось связаться с партизанами.

Отряд, оперировавший вблизи Севастополя и состоявший главным образом из севастопольцев, почти целиком погиб в боях, а оставшиеся в живых ушли сначала в район Крымского заповедника, а затем присоединились к отрядам, действовавшим в Зуйских лесах.

Ничего не зная об этом, Ревякин пришел к выводу, что партизан в лесу нет и что нужно возвращаться в Севастополь и устанавливать связь с Большой землей иными путями.

Ревякин поделился с товарищами своими печальными соображениями. Никому не хотелось возвращаться в оккупированный город, но другого выхода не было.

Рано утром в воскресенье, 16 мая, в день окончания своего двухнедельного отпуска, Ревякин пришел в Севастополь смертельно усталый и [428] голодный. Лида сидела у окна, что-то шила. Она узнала мужа еще издали. Постаревшее лицо с новыми морщинами около глаз говорило о её тяжелых страданиях. Увидев мужа, она просветлела и бросилась открывать дверь.

— Как я рада, что ты пришел, — обнимая его, шептала она. — У нас большое несчастье. Прасковья Степановна арестована.

Пять дней назад она шла к Прасковье Степановне, но по дороге ее остановила Женя Захарова и вернула домой: в квартире Коротковой была гестаповская засада.

Глубоко потрясенный внезапной потерей Прасковьи Степановны, Ревякин впервые ясно почувствовал трудности подпольной борьбы, со смертельной опасностью на каждом шагу, с полной неизвестностью, к кому и с какой стороны подбирается враг, и бессилием организации спасти товарища, попавшего в гестапо. Но он не дрогнул перед опасностью, не растерялся, не пожалел о том, что, не найдя партизан, вернулся в город. Лишившись Прасковьи Степановны, он почувствовал свою особую ответственность за деятельность подпольной организации, за жизнь каждого ее члена. Теперь, как коммунист, он уже не имел права покидать Севастополь и оставлять подпольщиков без руководства.

В один из ближайших дней у Ревякина собрались Сильников, Прокопенко, Гузов, Захарова, Горлов, Акимушкин и Пиванов. Провал Коротковой и возвращение из леса в город группы военнопленных, которых немцы всюду разыскивали, требовали принятия дополнительных мер конспирации и бдительности. Галине Васильевне удалось к этому времени узнать, что Короткова была арестована случайно, во время облавы, а в немецкой комендатуре ее опознал какой-то негодяй. После ареста ее перевели в СД, пытали и, не добившись ничего, расстреляли.

— Жаль, очень жаль Прасковью Степановну, — с горечью говорил Ревякин. — Хорошая, преданная была коммунистка. Тяжело, что мы оказались бессильными предотвратить ее гибель. Она честно служила родине, и наш народ не забудет ее. Мы же, друзья, должны мстить и мстить оккупантам за нее, за горе и страдания, которые они принесли нашему народу. Чем больше мы уничтожим этих паразитов, тем скорее наступит час нашего освобождения.

— Досадно, что не связались вы с партизанами, — заметил Сильников. — Если бы у нас были взрывчатые материалы, работа пошла бы веселее. [429]

— Что поделаешь! Искали долго, не нашли, — ответил Ревякин. — Будем партизанами в городе, как называют нас оккупанты. У нас теперь есть оружие, гранаты. Есть замечательные боевые люди. Нужно только правильно их использовать. Есть сильный помощник — огонь. Подумайте, Павел Данилович, как его пополнее использовать в мастерских и бухтах.

— Могу доложить, — приподнялся Сильников. — Недавно мои ребята сожгли в Артиллерийской бухте самоходную баржу.

— И замечательно! Там дела у вас много. Устройте, Павел Данилович, наших моряков в бухтах, они помогут вам.

— Конечно, поможем, — живо отозвался Горлов. — На железную дорогу нам показываться больше нельзя. Давайте другие документы, помогите скорей устроиться в бухтах и будьте уверены — наведем там свой морской порядок.

На этом совещании утвердили Горлова командиром диверсионного отряда, а Акимушкина его помощником. Ивана Пиванова Галина Васильевна обещала устроить шофером к майору Шу, где продолжала работать Наташа Величко. Кузьму Анзина Ревякин предложил послать на станцию Севастополь для укрепления группы Осиповой.

По предложению Ревякина было решено, кроме листовок “Вести с Родины”, издавать газету “КПОВТН” под названием “За Родину!”. Редактором будущей подпольной газеты назначили Георгия Гузова, а Женю Захарову — его помощницей и наборщицей.

Вскоре оккупанты были встревожены рядом дерзких диверсий. Ночью Василий Горлов с Куликовым устроили засаду на улице Карла Маркса, а Акимушкин, Пиванов и Пахомов — в районе вокзала. Темная, пасмурная ночь хорошо укрывала диверсантов. В нескольких местах они из развалин обстреляли вражеские патрули и подбили гранатами грузовик и легковую машину с двумя офицерами, захватили четыре автомата и два пистолета.

Оккупанты оцепили места нападений, устроили ночные засады в развалинах, но никого не поймали. Подпольщики в это время уже действовали за городом. Горлов, Акимушкин и Куликов ночью пробрались в Инкерман, к тоннелю железной дороги, сняли охрану, отвернули болты крепления рельсов на расстоянии пятнадцати метров, оставив рельсы на месте. Шедший из Симферополя большой товарный состав сошел с рельсов и завалил тоннель искалеченными вагонами и грузом. [430]

Оккупанты вынуждены были открыто заговорить о действиях советских патриотов.

В городе, за подписью гарнизонного коменданта, появилось воззвание на русском и немецком языках.

“За последние недели, — гласило воззвание, — в городе усилился бандитизм. Отдельные темные элементы организуют засаду, убивают чинов германской армии и проводят акты саботажа...”

Далее говорилось, что германские власти будут принимать суровые меры по отношению к партизанам и их сообщникам, и обещалась высокая награда тем, кто будет помогать германским властям в ликвидации “партизанских банд”.

Но подпольщики посмеивались над бессильной яростью фашистов. На воззваниях гарнизонного коменданта они наклеивали свои листовки, призывали население беспощадно истреблять оккупантов.

В то время как Горлов со своим отрядом совершал по ночам отважные налеты на вражеские патрули и транспорт, Василий Ревякин с Гузовым и Женей Захаровой готовили выпуск первого номера газеты “За Родину!”

Первый номер вышел 10 июня 1943 года на небольшом тетрадном листе. Сверху лозунг: “Смерть немецким оккупантам!” Под лозунгом крупными буквами шло название газеты “За Родину!” Перед текстом под линейкой: “Издание КПОВТН”, июнь, 10, 1943 г.”. В конце газеты обращение: “Прочитай и передай товарищу”.

Газета “За Родину!” стала выходить регулярно два раза в месяц — сначала на одной, потом на двух и, наконец, на четырех полосках. В каждом номере помещались передовая статья и обзор сводок Совинформбюро. Газета откликалась также и на события в городе.

Василий Горлов и Николай Акимушкин с фиктивными путевками от биржи труда начали работать в Стрелецкой бухте. С помощью слесаря Николая Матвеева, из группы Сильникова, они готовились установить связь с командованием Черноморского флота. В бухте было много мелких моторных баркасов, ожидавших ремонта, который, кстати сказать, рабочие всячески саботировали. У Матвеева было припрятано несколько моторов, снятых рабочими с судов. По указанию Горлова, Матвеев поставил на небольшой баркас один из своих моторов, снабдил баркас необходимым запасом горючего, маслом, рыбацкими сетями, чтобы в море [431] подпольщики могли назвать себя рыбаками. Команда Горлова составилась из моряков Акимушкина, Михаила Балашова и опытного моториста Константина Куликова.

В темную ночь, при небольшой волне, Куликов незаметно вывел баркас с приглушенным мотором в открытое море. Когда отошли от берегов Крыма километров на двадцать пять, Горлов дал команду: “Взять курс на Туапсе”.

Четверо суток путешествовали они по морю. Не раз отказывал мотор. Приходилось поднимать паруса.

Шли еще целую ночь, а наутро показались горы Кавказа. Моряки осторожно подходили к берегу.

— Туапсе! — радостно воскликнул Акимушкин, приветствуя знакомый порт.

— Точно, — подтвердил Горлов.

В тот же день командующий Черноморским флотом получил подробную информацию о положении в Севастополе...

Со дня ухода группы Горлова в море минуло три недели. Судьба их была неизвестна, и это очень волновало Ревякина. Но вот в начале августа 1943 года, ночью, когда Ревякин заканчивал передовую для очередного номера подпольной газеты, а Гузов и Захарова готовили в подземелье обзор военных действий за пять дней, раздался условленный стук в окно. Это были Горлов и Акимушкин, доставленные в эту ночь вместе с Балашовым и Куликовым на подводной лодке с советского берега. Велика была радость Ревякина, когда моряки рассказали ему, как тепло приняли их командующий Черноморским флотом и секретарь обкома партии, с каким вниманием слушали они сообщение о работе подпольной организации, как подробно знакомился командующий флотом с переданными ему разведданными, за которые он просил передать подпольщикам благодарность. Начальник разведки флота снабдил их портативной радиостанцией. Радистом был назначен Николай Акимушкин. Он получил код для шифровки радиограмм и позывные штаба флота, который сам непосредственно будет принимать все передачи от севастопольских подпольщиков.

Радиограммы подпольной организации дали возможность советской авиации вернее бить по цели, и каждый удачный налет становился большим праздником в жизни севастопольцев. [432]

Ночью первого ноября Ревякин услышал по радио давно желанную весть: “На Перекопском перешейке наши войска стремительным ударом

опрокинули противостоящие части противника, преодолели Турецкий вал и прорвались к Армянску. Таким образом, пути отхода по суше для войск противника, расположенных в Крыму, отрезаны нашими войсками”.

— Наконец-то и мы дождались! — радовался Ревякин, обнимая Гузова, Захарову и Пиванова, с которыми он в подземелье заканчивал печатание очередного, восемнадцатого номера газеты “За Родину!” —

Скоро, дорогие мои, и наша неволя кончится! — Он приоткрыл люк подземелья и громко крикнул: — Лида, Лидок! Скорей! Новость! Наши в Крыму! Прорвали Перекоп, Армянск заняли. Дай руку, поцелую. Рожать будешь, моя милая, в свободном Севастополе!

Лида была беременна уже четвертый месяц, от истощенья и бессонных, тревожных ночей часто болела, но крепилась, бодрствовала и бдительно охраняла подпольщиков в своем доме.

Дом их, относительно спокойный днем, необыкновенно оживлялся по ночам. Ревякин, казалось, совсем забыл, что такое отдых и сон.

Он встречался с руководителями патриотических групп, получал от них нужные сведения, давал указания. С наступлением темноты к Ревякину приходили Акимушкин, Горлов, Гузов, Женя Захарова, Пиванов и опять начиналась горячая работа. Составив с Акимушкиным шифровки для командования Черноморского флота, Ревякин снабжал Гузова и Захарову материалами для очередного номера газеты, замуровывал их на всю ночь в подземелье, а сам садился с Горловым обдумывать очередной налет на фашистов.

Несмотря на такую напряженную работу, Ревякин успевал довольно полно отражать в своем дневнике события этих дней. Вот некоторые его записи:

“29. 10. 43. г., пятница. С раннего утра по Симферопольскому шоссе “дут одна за другой колонны автомашин, нагруженных разным военным имуществом. Немцы злые, как голодные звери. Заметна паника и большое недовольство войной...

30. 10. 43 г., суббота. В 6 часов утра пришли друзья. Говорили о плане действий наших людей. В 7 часов прибежала с плачем соседка. Предупредила: немцы расклеивают по городу приказ об эвакуации всего мужского населения. Пришлось принять меры. Среди населения смятение [433] такое, что трудно рассказать. Севастополь точно в пожаре. Люди куда-то бегут, кричат, прячутся. Другие сговариваются и ночью исчезают из города. Предприятия окружены фашистами, вооруженными автоматами. Рабочие, как закованные в цепи, никуда ни за чем не отпускаются. При попытке бежать расстреливаются. Документы в учреждениях сжигаются. Объекты военного значения минируются. По улицам облавы. Хватают мужчин...

Появилось новое обращение немецкого командования к населению о выдаче “КПОВТН”. Арестованные севастопольцы стойко держатся. Приняты меры. Запрятали вещи на случай обысков, арестов...

Всю ночь работали. В шести местах обстреляли патрули и машины. Захватили трофеи — восемь автоматов и три пистолета. Из наших один убит, двое ранены. Укрыли в больнице. На сердце много радости и горя.

31. 10. 43 г. День начался в тревоге, но чем выше поднималось солнце, тем становилось веселее. Приказ об эвакуации населения сменил другой — “эвакуация отменяется”.

Чтобы успокоить население, которое всячески укрывается, гитлеровское командование пустило брехню о том, что якобы “эвакуация” отменена потому, что германская армия получила подкрепление, прорвала советскую линию обороны, заняла Мелитополь и продвинулась за Мелитополь на 80 километров. “Поэтому, — говорится в приказе, — угроза Крыму и Севастополю миновала”. Но это вранье шито белыми нитками. Все видят, как фашистские заправилы продолжают удирать из Крыма. Эвакуируются карательные отряды, сбежал городской голова Супрягин. Хотел удрать и начальник полиции Корабельного района, но наши ребята помешали. Успокоили его навеки и укрыли в надежном месте — в земле.

С наступлением вечера мы ждали своих. Прилетели точно, не опоздав ни на одну минуту. Фашисты, как прибитые собаки, в панике разбежались по укрытиям. Бомбы сброшены удачно. На вокзале попали в эшелон с войсками и техникой, на Историческом бульваре разбили зенитки, у Графской пристани потопили большой пароход. Оккупантов не узнать. Дух упавший. Потеряли надежду на спасение и через море. С горя пьют шнапс, шныряют по городу. Мы всю ночь не спали, готовили газету”.

Восемнадцатый номер газеты “За Родину!” от 1 ноября 1943 года, отпечатанный подпольщиками в большом количестве, предназначался ими для населения всего Крыма.

В передовой статье под названием “Все, как один, на священную [434] борьбу с врагом!” подпольная организация призывала патриотов к активным действиям против оккупантов.

7 ноября подпольная организация распространила по городу девятнадцатый номер своей газеты. В этом номере была помещена итоговая сводка Советского Информбюро за период с 5 июля по 5 ноября 1943 года.

* * *

До ноября 1943 года в севастопольской подпольной организации, за исключением случайного ареста Прасковьи Степановны Коротковой, не было провалов.

Неоднократные обращения немецких властей к населению о выдаче подпольщиков, засады в развалинах и в местах наклейки газеты “За Родину!”, обыски, облавы и массовые аресты севастопольцев ничего не давали гестапо. Члены подпольной организации оставались неуловимыми... Одними своими силами карательные органы оккупантов не в состоянии были справиться с патриотическим освободительным движением, и немецкое командование вынуждено было перебросить с Перекопского и Керченского фронтов новые силы специально для борьбы с партизанами. Самые отборные шпионские кадры из бежавших в Крым с Украины и Кубани гестаповцев были направлены в Симферополь и Севастополь для раскрытия и ликвидации подпольных организаций. Маскируясь советскими патриотами, фашистские агенты всякими путями стремились завязать знакомство с нашими людьми и проникнуть в патриотические группы. В этих условиях от членов подпольной организации требовалась особая настороженность.

К сожалению, не все подпольщики своевременно это поняли. Окрыленные победами советских войск и растерянностью оккупантов, некоторые товарищи ослабили бдительность и поплатились за это своими жизнями. Жертвами своей неосторожности стали Павел Данилович Сильников и несколько членов его группы. Шесть мужественных советских патриотов погибли. Несмотря на ужасные пытки, они не выдали никого из товарищей и не раскрыли тайны своей организации.

Фашистским карательным органам пришлось продолжать поиски подпольщиков. Ночью 3 декабря Акимушкин в сопровождении Куликова и Балашова пробирался с радиостанцией на Максимову дачу для очередной передачи. Вдруг раздался окрик: “Хальт!” Из засады показались [435] немцы. Подпольщики залегли и начали отстреливаться. Прижатые к земле прожекторами и непрерывными очередями из автоматов моряки не могли скрыться. Продолжая обороняться, они расстреляли все патроны. Оставалось лишь несколько гранат. Чтобы не попасть в руки врага, Акимушкин решился на отчаянный шаг. Он разбил рацию, порвал и изжевал шифровку и, бросая гранаты, кинулся на немцев в надежде прорваться. Акимушкин и Куликов тут же были убиты. Упал и Балашов, Немцы посчитали их всех убитыми, вышли из своей засады, но как только они подошли поближе, Балашов бросил в них последнюю гранату, а сам прыгнул в балку и скрылся в кустарнике.

Горе Ревякина было двойным. Он не только потерял дорогих ему людей, но и лишился радиостанции, — оборвалась связь с Большой землей. Попытка снова послать Василия Горлова для связи с командованием флота не удалась.

Радист штаба Черноморского флота целыми ночами повторял позывные Севастополя и не получал ответа. Молчание подпольщиков сильно встревожило командующего флотом.

Начальнику разведки флота было приказано принять срочные меры к выяснению положения в Севастополе и послать туда опытного человека с радиостанцией.

Положение в севастопольском подполье между тем продолжало осложняться...

Немецкие жандармы и полицаи рыскали по городу и попадавших в их руки людей загоняли в лагерь на Рудольфову гору, там объявляли уклонившимися от эвакуации, на баржах вывозили в море и топили. Массовое истребление севастопольцев продолжалось вплоть до освобождения города нашими войсками.

Но никакой террор не смог сломить мужества севастопольцев. В любых условиях они под руководством неуловимой “КПОВТН” продолжали борьбу с оккупантами.

1 января 1944 года подпольная организация распространила по городу двадцать первый номер своей газеты. В передовой статье под заглавием “Отомстим гитлеровским палачам за зверства над русским населением” сообщалось о новом чудовищном преступлении гитлеровцев, свидетелем которого был сам Ревякин.

23 декабря 1943 года на станцию Севастополь привезли с Керченского фронта раненых военнопленных. На вокзале пленных держали [436] голодными в холодных и грязных вагонах, без медицинской помощи. Через несколько дней раненых погрузили на баржу в Южной бухте будто бы для эвакуации. Вскоре на барже что-то загорелось, и она окуталась густым дымом. Раненым не давали спасаться. Немецкие катера, подошедшие к барже якобы для тушения пожара, вместо спасения людей струей воды смывали их обратно в трюм, а тех, кому удалось выпрыгнуть в море, расстреливали из автоматов. Так погибло более тысячи человек.

В эти мрачные дни к подпольщикам пришла неожиданная радость. Ночью к Ревякину прибежал Толя Лопачук и торопливо зашептал:

— Дядя Саша! Дядя Федя вас зовет.

— Какой дядя Федя? — не понял Ревякин. — Говори толком.

— Это мой настоящий дядя. Во флоте служит. Он прямо оттуда к нам пришел. Вас спрашивает. Идемте скорей.

В доме Лопачуков Ревякин встретился с человеком лет тридцати, среднего роста, коренастым, с мужественным лицом.

— Познакомьтесь, — сказала Анастасия Павловна Ревякину: — Федор Федорович Волуйко, мой родственник, навестить нас пришел.

— Очень рад, — сдержанно проговорил Ревякин, с нетерпением ожидая, что скажет гость.

— Я к вам с Большой земли, — сообщил Волуйко, передавая Ревякину небольшой пакет. — Это вам от командующего флотом. Адмирал обеспокоен вашим молчанием.

Ревякин быстро распечатал письмо и, прочитав его, просветлел.

— Спасибо за заботу, у нас действительно положение неважное.

— Кое-что мне уже рассказала тетя Ната, — спокойно пояснил моряк и, глянув на ручные часы, добавил: — У нас с вами для беседы сорок пять минут. Мне нужно до рассвета выбраться из города. Меня ждут.

— Вы разве не останетесь в Севастополе?

— Нет. Я приземлился в лесу у партизан. Там и буду находиться Должен был навестить вас дней десять назад, но из-за прочеса немцами леса задержался. Имею задание установить с вами постоянную связь. Что у вас случилось?

Волуйко с большим вниманием слушал рассказ Ревякина обо всем, что произошло в подпольной организации после гибели рации. Задавал [437] вопросы, делал замечания. Ревякину особенно тяжело было говорить о гибели Сильникова, Акимушкина и других боевых друзей. Волуйко заметил это.

— Вы создали здесь прекрасную организацию. Областной комитет партии и командование флота ценят вашу самоотверженную борьбу. Вы и ваши друзья просто не представляете, какое значение имеет ваша работа. Мне поручено передать вам вот что. Войска 4-го Украинского фронта с Перекопа и Приморская армия из района Керчи прижимают противника к морю, а на нас, черноморцев, возложена задача — не пускать фашистов живыми из Крыма. Наши подводники, катерники и летчики, как вы в этом убедились, очевидно, неплохо выполняют это задание. Вы же организуйте свою работу так, чтобы каждый шаг, любое передвижение противника по морю и на суше без малейшего промедления становились известными командованию. Рацию и радиста я вам привез. Сможете обеспечить работу рации в городе?

Ревякин тяжело вздохнул.

— Если у вас нет надежного, хорошо законспирированного помещения, имею указание связать вас с человеком, который здесь работает по заданию разведки флота. На этого человека вы можете спокойно положиться. Он коммунист, коренной севастополец, старый моряк, хорошо известный командованию. Кличка его “Доктор”. Так и будете его звать. Рация будет у него, и все материалы передавайте ему “для Любочки”. Любочка — кличка нашей радистки. Она будет работать с Доктором. Только предупреждаю: кроме вас, никто из ваших подпольщиков не должен знать Доктора и Любочку, и они к вам ходить не будут.

* * *

Выполняя задание командования флота об усилении разведки, Ревякин при помощи Галины Васильевны, работавшей в морской комендатуре, устроил Горлова и Балашова в порт грузчиками. Им он поручил наблюдение за передвижением транспортных судов, переброской грузов и войск.

Сама Галина Васильевна перешла на работу уборщицей в разведотдел одной из немецких воинских частей на Лабораторной улице.

Наблюдения за вражескими кораблями в бухтах, в особенности в Южной, вели Александр Мякота и члены его группы — рабочие Анатолий [438] Сорокин, Калинин и Нелли — смелая разведчица, диверсантка. Как специалиста, немцы часто посылали Мякоту на суда для ремонта электроизмерительных приборов и моторов. В качестве помощника он обыкновенно брал с собой Нелли, своей красотой привлекавшую внимание и симпатии неприятельских моряков. Особенно радовались ее появлению на судах румынские команды, работавшие на мелких и буксирных катерах. Охотно болтая с красивой девушкой, матросы-румыны откровенно выражали свое недовольство войной, ругали гитлеровцев и выбалтывали очень ценные для подпольщиков сведения о немецком флоте.

День памяти Владимира Ильича Ленина подпольная организация решила отметить боевыми делами.

В ход были пущены материалы, полученные Ревякиным от Волуйко.

17 января Нелли заложила самовоспламеняющееся вещество в большой катер, стоявший в Казачьей бухте. Когда на катере возник пожар, румынская команда оказалась на берегу. Пламя быстро охватило все судно, и оно сгорело.

На другой день наши летчики подбили в море немецкий танкер, шедший из Румынии в Севастополь с нефтью.

Бомбой было повреждено управление танкера и сделано несколько пробоин в корпусе. Поверхность моря вокруг судна покрылась красно-коричневым глянцем.

На помощь танкеру из Севастополя оккупанты срочно выслали аварийную бригаду из немцев и русских рабочих. В числе других Мякота направил на танкер двух своих подпольщиков, слесарей Калинина и Сорокина, снабдив их самовоспламеняющимся веществом.

Бригада провозилась целые сутки, кое-как заделала пробоины, но рулевое управление танкера ей не удалось восстановить.

Гитлеровцы вызвали буксир, а рабочих отправили обратно в Севастополь.

Пока ожидали буксир, на танкере возник пожар. Ярко вспыхнула нефть, корабль затонул. Из команды спаслись немногие.

20 января Горлов и Балашов работали на выгрузке медикаментов и перевязочных материалов с баржи. Укладывая груз на берегу, они заложили и туда самовоспламеняющееся вещество. Возник пожар. Было сожжено и испорчено более двухсот ящиков и тюков.

В ночь с 21 на 22 января Ревякин организовал вылазку в развалины. Переодевшись в немецкую форму, он, Горлов, Балашов, Анзин и Пиванов [439] обстреляли немецкие патрули в районах Малахова кургана и Куликова поля. Ночные “прогулки” в развалины давно уже были из осторожности прекращены. Автоматные очереди по патрулям явились большой неожиданностью для гитлеровцев.

А 23 января в городе произошло событие, которое вызвало среди оккупантов новую панику.

Около двенадцати часов ночи на станцию Севастополь из Симферополя прибыл большой эшелон с боеприпасами. Эшелон был поставлен недалеко от станции и находился под сильной охраной. И вдруг в два часа ночи в вагонах начали взрываться снаряды. Зарево пожара осветило город. Снаряды рвались до шести часов утра, искалечив железнодорожные пути, депо, много паровозов и подвижного состава.

6 февраля из Симферополя в Севастополь прибыл вагон с продовольствием для снабжения немцев-железнодорожников. В этом вагоне работал грузчиком комсомолец Володя Боронаев, член симферопольской молодежной подпольной организации. Боронаев был хорошо знаком с комсомольцем Виктором Кочегаровым и его отцом. После раздачи продуктов немцам он пошел ночевать к Кочегаровым. Вечером Виктор пригласил к себе Милу Осипову, Мишу Шанько и познакомил их с Боронаевым. Засиделись за полночь. Не отрываясь, слушали комсомольцы рассказ Боронаева о работе симферопольских подпольщиков.

— 23 января у вас взлетел на воздух эшелон, — говорил им восторженно Боронаев. — Знаете, кто взорвал? Наши симферопольцы.

— Как же они это сделали? — спросила Осипова.

— Мы имеем связь с партизанами. Из леса получаем мины. Этими минами и взрываем поезда. Я и вам две штучки привез. Спрятал их у себя в вагоне. Утром передам их тебе, Виктор, и научу, как с ними обращаться. Сами будете взрывать и поезда и пароходы.

Осипова и Шанько уходили от Кочегаровых, полные радостных планов.

Но их мечтам не суждено было осуществиться. Как выяснилось впоследствии, гестаповцы следили за Володей Боронаевым еще от Симферополя. Пока он был у Кочегарова, немцы обыскали вагон, обнаружили мины, а утром арестовали его, Виктора Кочегарова и его родителей — отца Владимира Яковлевича и мать Татьяну Яковлевну. В тот же день были арестованы Людмила Осипова и Миша Шанько. [440]

Поздно ночью, когда Гузов, Захарова и Ливанов еще работали в типографии, а Ревякин с Лидой готовили к отправке на Большую землю новые разведывательные данные, дом Ревякиных был окружен гестаповцами. Раздался стук в окно.

— Кто-то чужой! — Ревякин быстро собрал бумаги со стола и, бросив их в подземелье, предупредил товарищей об опасности.

Те потушили свет и замерли. Замаскировав вход в подземелье, Ревякин велел Лиде лечь в постель. Та не соглашалась.

— Лучше я пойду открою, а ты спрячься в подземелье.

— Нет, нет, ложись: не забывай, ты больна и ничего не знаешь. Стук в окно повторился.

Ревякин вышел в сени и открыл дверь. Яркий свет электрического фонарика мгновенно осветил его, и он очутился в руках гестаповцев.

— В чем дело, господа? — спросил он по-немецки, не пытаясь сопротивляться.

— Почему долго не открывали дверь?

— Мы спали, нужно было одеться.

— Вы Саша Орловский? — услышал Ревякин свою подпольную кличку от стоящего перед ним начальника СД Майера. Не теряя самообладания, Ревякин спокойно ответил:

— Я Александр, но не Орловский, а Ревякин.

— Знаю, — усмехнулся Майер, испытующе вглядываясь в лицо Ревякина. — Мы вас разыскиваем давно. Ревякин сделал удивленное лицо.

— Я никогда ни от кого не прятался. Работаю учителем в школе и все время проживаю в этом самом доме.

— И это знаю, господин Ревякин. На вас получена нехорошая характеристика. Надеюсь, вы поможете мне распутать это дело.

— Не знаю, что за дело.

— Где у вас типография? — строго спросил Майер, надеясь неожиданным вопросом смутить Ревякина.

— Это клевета, господин начальник, — также спокойно ответил Ревякин. — Все мое хозяйство — это больная жена, которая должна скоро родить, и две почти пустые комнатки.

— Говорите правду! [441]

— Я говорю с полным сознанием того, что меня ожидает за ложные показания.

Гестаповцы произвели тщательный обыск. Несколько раз заглядывали в сундук, под кровати, в шкаф, в печку, развалили дрова, лежавшие около плиты. Подземелье и электрический провод в стене были так хорошо заделаны, что гестаповцы их не нашли. Спокойное непринужденное поведение Ревякина сбивало с толку опытного гестаповца.

— Пойдемте с нами, — приказал он.

Услышав, что мужа забирают, Лида вскочила с постели и испуганна закричала:

— Саша, Саша!

— Вы, мадам, не волнуйтесь, — сказал ей Майер. — С вашим мужем мне нужно немножко поговорить. Все будет хорошо. Очень хорошо, уверяю вас, мадам.

Лиду била нервная лихорадка, она вся дрожала, зубы стучали. Шатаясь, она вышла в сени, потом во двор, на улицу, вглядывалась в ночную темень, прислушивалась. Кругом было тихо, так тихо, что она ясно слышала биение своего сердца. “Сашу взяли, Сашу взяли”, — шептала она.

Лида заперла двери, проверила ставни и сообщила в подземелье, что муж арестован.

— Серьезно или как? — растерявшись, невпопад спросил Пиванов.

— Не знаю, — ответила Лида. — Искали типографию.

— Неужели предательство? — изумился Гузов.

— Не может быть, — уверенно возразила Женя. — Если бы было предательство, тогда бы они и типографию нашли.

— Да, но приезжал сам начальник СД, знает Сашину кличку, назвал его “Орловский”, — упавшим голосом рассказывала Лида. — И вообще уходите скорее. Спрячьтесь до рассвета у тети Наты.

— Знаешь, Лида, — твердо заявил Гузов, — мы все здесь останемся. До утра отпечатаем листовку и пустим ее по городу. Я думаю, этим мы отведем подозрение от вашего дома и от Саши.

С предложением Гузова все согласились. Оно было разумно.

Подпольщики терялись в мучительных догадках, почему арестован Ревякин. Все скоро разъяснилось. [442]

К концу дня дежуривший на улице Толя увидел, как у дома Ревякина остановились два легковых автомобиля. Из одной машины вышли начальник СД Майер и румынский офицер. Из другой, в сопровождении двух гестаповцев, вылез человек в румынской шинели с приподнятым воротником. Прихрамывая, этот человек повел гестаповцев во двор Ревякиных. Толя мгновенно взбежал на горку и, спрятавшись за большой камень, стал наблюдать, что делалось во дворе. Около собачьей будки, маскировавшей выход из подземелья, хромой человек в румынской шинели что-то показал Майеру. Когда этот человек повернулся и стало видно его лицо, Толя застыл в ужасе. “Людвиг! — чуть не закричал он. — Вот кто предал Сашу!”

Людвиг Завозильский работал в подпольной организации паспортистом. Год назад он вместе с двумя своими братьями был привезен с партией пленников из Польши в Севастополь на работу. Братьев его гитлеровцы вскоре расстреляли, искали и Людвига, но он в это время лежал в больнице и был спасен подпольщиками.

Людвиг хорошо знал немецкий язык и в совершенстве владел граверным искусством.

Подпольной организации крайне нужен был человек, умеющий изготовлять фиктивные документы, штампы, печати и подделывать подписи на немецком языке. Ревякин решил использовать Завозильского для этой работы... Подпольщики, близко ознакомившись с ним, убедились, что он малоустойчивый человек. Выросший в капиталистическом государстве и являясь выходцем из зажиточной семьи, Завозильский пришел в подполье не по идейным убеждениям, а как человек, загнанный фашистским террором.

Мальчик продолжал следить. Гестаповцы отбросили в сторону собачью будку, разрыли землю, открыли люк и заглянули в подземелье. Послышались изумленные восклицания и громкий разговор немцев. Оставив часового с автоматом, все они уехали.

Минут через сорок к дому Ревякина снова подъехал Майер, а за ним грузовая машина с немецкими солдатами и гестаповцами. Они оцепили дом, вытащили все из подземелья, погрузили в машину и увезли. В доме осталась засада.

После того, как типография оказалась обнаруженной, были арестованы Лида Ревякина, Женя Захарова, Иван Пиванов, Георгий Гузов и [443] Люба Мисюта, которых знал и предал в лапы палачей иуда Завозильский.

Однако, несмотря на все трудности, подпольная организация сохранилась и не прекращала борьбы с оккупантами. Мякота продолжал ходить на работу в мастерские. У него на квартире хранился запасной радиоприемник, собранный по заданию Ревякина Андреем Максюком. Мякота и Максюк уже принимали по этому приемнику сводки Совинформбюро и передавали подпольщикам и рабочим.

За полтора года работы подпольная организация сумела объединить вокруг себя широкие массы населения. Для севастопольцев подпольная коммунистическая организация давно стала маяком, излучавшим свет любимой социалистической Родины. Они полюбили тайную коммунистическую газету “За Родину!” и выхода каждого номера этой газеты ожидали с большим нетерпением.

Весть о захвате гестаповцами подпольной типографии и об арестах Ревякина и его жены Лиды, Жени Захаровой и Георгия Гузова мгновенно разнеслась по городу и вызвала волну возмущения. И когда подпольная организация выпустила первую после провала типографии листовку, написанную Николаем Терещенко и отпечатанную на пишущей машинке подпольщицами из группы Галины Васильевны Прокопенко, призывавшую население всеми силами мстить фашистам и помогать Красной Армии, вслед за этой листовкой в городе на стенах, заборах, на камнях развалин появилось множество гневных лозунгов, стихов, частушек, написанных на клочках разноцветной бумаги, порою неопытными руками. Неизвестные патриоты призывали севастопольцев: “Бейте проклятых извергов-фашистов чем попало! Проклятие и смерть предателям и провокаторам!”, “Севастопольцы, мстите палачам!”, “Да здравствует наш Сталин!”, “Да здравствует СССР!”, “Да здравствует “КПОВТН” и наша газета “За Родину!”

На Северной стороне, на Куликовом поле, на улице Карла Маркса, на Синопском спуске ночью были обстреляны немецкие патрули. Во двор начальника карательного отряда Ягья Алиева была брошена граната.

Дети Севастополя, как и все наши советские дети, чуткие и всегда отзывающиеся на благородные подвиги, тоже старались вредить оккупантам. В развалинах, на свалках они собирали битые бутылки, гвозди и всякие острые металлические предметы, маскировали их на дорогах и портили покрышки вражеских автомашин, задерживая автотранспорт. [444]

Ревякина и других арестованных подпольщиков держали в заключении до середины апреля. Это были для них дни самых тяжелых испытаний.

Каждый день жестокие допросы, очные ставки друг с другом, с предателем Завозильским, избиения, опять допросы, опять истязания плетьми и прикладами. Морили голодом, сутками не давали воды.

Изощряясь в пытках, палачи добивались от патриотов выдачи оставшихся на свободе товарищей и подпольной радиостанции, продолжавшей передавать шифровки на Большую землю.

Но Майер и его помощники оказались бессильными сломить волю героев подполья. Ни один из них не проявил малодушия, не просил у палачей пощады.

Изолированные от внешнего мира, узники не знали, что близилось время освобождения Крыма и Севастополя.

8 апреля началось генеральное наступление Советской Армии на Крымском фронте. В течение одного дня, прорвав сильную оборону врага на Перекопе и Сиваше, наши воины стремительно очищали родной край от фашистских захватчиков.

Перемены в судьбе арестованных произошли совершенно неожиданно. 13 апреля никого из них не вызвали на допрос, а Ревякина перевели из одиночки в общую полутемную камеру с оконцем во двор. Там уже сидели Иван Пиванов, Георгий Гузов, Александр Мякота, Михаил Балашов и Николай Терещенко, тоже переведенные туда из одиночек.

В конце дня в подвал привели Василия Горлова, о печальной участи которого ничего не знали арестованные. Лицо у него было темно-фиолетовое, распухшее от побоев. Руки крепко связаны электрическим проводом. Через продранную тельняшку, которую он никому из карателей не дал стащить с себя, виднелись синяки и ссадины на плечах и груди. Он так изменился, что узнать его было почти невозможно.

Тюремщики с такой силой втолкнули его в камеру, что он ударился головой о стенку, упал на цементный пол, закрыл глаза и заскрежетал зубами от боли.

Все бросились к нему, развязали посиневшие руки, подложили ему под голову ватник.

— Как же ты попал сюда? — удивлялся Ревякин. — Мы считали, что ты у партизан. [445]

— Неудача, Саша. И повидаться с ними не пришлось, — вздохнул Горлов. — В лесу, по дороге к партизанам, наткнулись на карателей. Отходили с боем. Меня ранили в ногу. Бежать не смог, схватили. Привезли в Бахчисарай, в румынскую жандармерию. Хотели, чтобы я им о партизанах рассказал. Пытать начали. Ну, я, конечно, не стерпел, стукнул одну сволочь. Тут и пошло. Свалили на пол, руки проводом скрутили, били прямо до бесчувствия... Мучили каждый день, но не в этом теперь дело. Вас тоже, вижу, разделали порядком. Главное-то, братишки, немцы из Крыма удирают.

— Как удирают? — в один голос воскликнули арестованные.

— А вы что, ничего не знаете? — оживился Горлов. — Удирают, да еще как! Наши уже заняли Симферополь, к Бахчисараю подходят. Вся фашистская армия к Севастополю бежит. По дороге сюда на этих вояк нагляделся. Из Бахчисарая все удрали. Арестованных часть постреляли, а других, видимо, не успели, с собой сюда захватили.

Новости, принесенные Горловым, произвели на подпольщиков такое огромное впечатление, что они забыли, где находятся. Восторженный Георгий Гузов подбежал к двери и громко закричал в волчок:

— Товарищи! Наши в Крыму! Красная Армия заняла Симферополь, Бахчисарай, подходит к Севастополю!

— Правда, Саша? — раздался звонкий голос Нелли.

— Правда, дорогие девочки, правда. Поздравляю вас и крепко обнимаю! — радостно ответил Ревякин.

В ответ Люба Мисюта громко запела:

Ведь от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней.

Из всех камер арестованные дружно поддержали:

Так пусть же Красная
Сжимает властно
Свой штык мозолистой рукой.
И все должны мы неудержимо
Идти в последний смертный бой.

Часовой из татарского карательного отряда подошел к окну камеры, где сидели подпольщики, и не то с сочувствием, не то с издевкой закричал:

— Пой, пой! Все равно сегодня ночь все на луна будешь! — И тут [446] же, растерявшись перед мыслями о неизбежной расплате, предатель добавил заискивающе: — Моя тебе очень жалко, пой!

— Вот почему нас посадили вместе и не вызывают на допрос, — проговорил Терещенко. — Сегодня ночью всех на луну.

— Конечно, они теперь постараются с нами расправиться как можно скорее, — проговорил Горлов.

Водворилось тяжелое молчание.

Из тридцати трех патриотов, вывезенных на расстрел, в числе которых были Ревякин, Терещенко, Пиванов, Мякота, Гузов, Горлов, Женя Захарова, Люба Мисюта, Нелли и другие подпольщики, спаслись лишь Балашов и еще двое (не члены подпольной организации). Все остальные были зверски убиты гестаповцами.

* * *

Прошли годы с тех пор, как победно закончилась историческая битва за Севастополь. На месте былых сражений развернулась великая стройка. Из руин поднимается новый, еще величественнее и краше город русской славы, и в этом величавом труде строителей воодушевляют бессмертные примеры героев, отдавших свои жизни в борьбе за свободу и счастье советских людей.

А. Сурков

Малахова кургана вал.
Знакомый путь до Балаклавы...
Ты дважды пал и дважды встал
Бессмертным памятником славы.

На ост отхлынули бои.
В пустынных бухтах космы тины.
Чернеют копотью твои
Непобежденные руины.

И кажется — куда ни глянь —
Одна огромная могила.
И кажется — чужая длань
Тебя навеки раздавила.

Пусть сбудется, что суждено.
Судьба героев неизменна.
Непобежденному дано
Стряхнуть могильный холод тлена

Ты пал, оружья не сложив.
Сражался, не ломая строя.
И в каждом русском сердце жив
Твой образ — города-героя.

О боевой твоей судьбе
В просторах русских песня льется.
В кубанских плавнях по тебе
Тоскует сердце краснофлотца. [448]

Свершая тяжкий ратный труд
На кораблях, в степях Донбасса,
Твои орлята, в битвах, ждут
Вождем назначенного часа.

И он настанет — этот час
Расплаты грозной и кровавой.
И ты воскреснешь третий раз,
Увенчанный бессмертной славой.
* * *
“Вахт ам Райн” внизу гнусит гармошка.
Темень. Тень немецкого штыка.
В полночь старый черноморец Кошка
Будит краснофлотца Шевчука.

И идут они от Инкермана
Сквозь потемки мертвой тишины
До высот Малахова кургана,
Мимо Корабельной стороны.

Часовым глаза слепят туманы.
Что там промелькнуло впереди!
То ли тени, то ли партизаны —
В темноте попробуй разгляди.

Шорох. Всплеск. И тело неживое
Приняла свинцовая вода.
Вдоль причала в ночь уходят двое,
Не оставив на камнях следа.

На скалу карабкаются ловко,
Раздирают заросль камыша.
Гулкая старинная кремневка
Вторит автомату ППШ'а. [449]...

Смерть сердца морозом оковала.
В темном склепе не видать ни зги.
Слушают четыре адмирала
Легкие матросские шаги.

И сказал Нахимов Пал Степаныч,
Славный севастопольский орел: —
Это Кошка, адмиралы, на ночь,
На охоту правнука повел.

Ужас на пришельцев навевая,
Воздухом бессмертия дыша,
Ходит по развалинам живая,
Гневная матросская душа.

Чует сердце — скоро дрогнут скалы
От стального крика батарей.
Мы еще услышим, адмиралы,
В бухтах грохот русских якорей...

Звездный мир над бухтами огромен,
Штык качнулся и упал во тьму.
Лазарев, Корнилов и Истомин
Отвечают другу:
— Быть тому!

Аркадий Первенцев

Третий удар

Отрывок из киносценария

Ночь. Аппаратная Василевского. Маршал читает ленту, диктует телеграфистке.

Василевский. Передавайте Сегодня, восьмого апреля, в восемь ноль-ноль приступаем к выполнению вашего приказа об освобождении Крыма.

Сталин смотрит на стенные, затем на карманные часы. В руке Сталина часы. На них ровно пять. Часы тикают.

Высоко плывут облака в предрассветном небе. Встает солнце над Турецким валом. Дремлют немцы на постах. Светлеет небо над Сивашом. На командном пункте 51-й армии ждут. Взад и вперед ходит генерал Крейзер. Крейзер смотрит на часы. Недвижимы тяжелые облака. [451]

На наблюдательном пункте 2-й гвардейской армии генерал Захаров нетерпеливо смотрит на часы.

Выше солнце над Турецким валом. Ходит немец-часовой.

Из-за горизонта, освещенного восходящим солнцем, беззвучно выезжают и идут на аппарат гвардейские минометы.

Генерал Захаров смотрит на часы.

Снимается маскировка с орудий.

Смотрят на часы Василевский и Толбухин.

Медленно поднимаются дула орудий.

На часах в кабинете Сталина ровно восемь.

Офицер дает сигнал. Первый выстрел орудия и сильные артиллерийские залпы.

Озаряемые залпами, спокойно наблюдают Василевский и Толбухин.

Утро в Кремле. За длинным столом собрались работники Наркомата земледелия.

Сталин. Так вот... Какие меры приняты Наркоматом земледелия по подготовке весеннего сева в Крыму?

Встает нарком земледелия Бенедиктов.

Бенедиктов. Разрешите мне сказать, Иосиф Виссарионович.

Сталин. Прошу вас.

Бенедиктов. Вслед за освобождением Крыма от оккупантов...

Глубокий ров Турецкого вала. По скату его ложатся снаряды, взрывая землю.

Артиллерийская канонада.

Толбухин (глядя на часы). Сейчас перенос огня.

Облака земляной пыли рассеиваются, открывая крепостные стены Турецкого вала, обстреливаемого нашей артиллерией.

Из лисьих нор, обманутые прекращением огня, по свистку выбегают немцы и поспешно перебегают в первые линии траншей.

В наших окопах солдаты выставляют чучела.

Крики “ура”.

Над всей линией наших траншей поднялись “люди”-чучела. Противник ведет по ним огонь.

Крики “ура”.

Солдаты держат над окопами чучела. [452]

Крики “ура”.

Падают сраженные чучела.

Захаров (взглянув на часы). Теперь из вторых четырехсот!

Залп орудий.

Стреляет одна батарея...

...вторая...

...третья...

Дыбом встала земля над вражескими укреплениями.

Смеясь, солдаты прячут чучела.

Отплевываясь от пыли, солдаты снимают с чучел каски.

Снарядом разнесло вражескую пушку.

Унтер (кричит). Огонь!

По Турецкому валу несется огневой шквал.

Гитлеровцы вновь бегут к лисьим норам.

Суетясь, толкая друг друга, прячутся в норы.

Взрывом подняты пласты земли.

Пыль рассеивается. В норе притаились три солдата. Они тяжело дышат.

Солдат в очках. О-о-ох! Что-то у них не так вышло, как надо, у этих русских. Что-то они спутали!

Остроносый солдат (глубокомысленно). У них плохо работает машина.

Вздымается земля во рву Турецкого вала.

Солдаты рассматривают снятые с чучел каски. Они прострелены.

1-й солдат (тыча себя пальцем в лоб). Вот сюда бы угадал!

2-й солдат. Скажи, пожалуйста! (Показывает свою каску, продырявленную в двух местах).

Мертвый гитлеровец у подбитой пушки.

Взрыв.

Толбухин (смотрит на часы). Снова пауза...

Трое немцев выбегают из норы.

В траншеях противника суета, подготовка к встрече атаки русской пехоты.

Из окопов поднимаются чучела.

Крики “ура”.

Чучела принимают огонь на себя. [453]

Толбухин и Василевский.

Толбухин (глядя на часы). Снова огонь!

В немецкой крепости. Гитлеровцы торопливо вытаскивают из склада боеприпасы. Взрывы.

Снаряд попадает в немецкую пушку.

У разбитого орудия офицер.

Он что-то кричит. Его накрывает снаряд.

Снаряды кромсают артиллерийские позиции противника. У пушек — ни одной живой души.

Гитлеровские солдаты прячутся в норы. Их догоняет снаряд.

Толбухин и Василевский сосредоточенно наблюдают за боем.

Толбухин. Сейчас пойдут гвардейцы Захарова.

Солдаты 2-й гвардейской надевают каски, берут винтовки, становятся на ступеньки окопов.

Толбухин (тихо). Ну, вперед!

Из окопов с громовым “ура” поднимаются гвардейцы Захарова, бросаются стремительно в атаку.

Через разбитые нашей артиллерией противотанковые укрепления проходит, ведя огонь, цепь автоматчиков.

На поле боя, усеянное вражескими трупами и разбитой немецкой техникой, врываются с криками “ура” и бегут в атаку гвардейцы.

В лисьей норе оглушенные немцы слышат русское “ура”.

Солдат в очках отряхивает с шинели землю и устраивается поудобнее:

— Они могут кричать “ура” сколько им угодно. Знаем мы эти шутки.

Внезапно нора освещается лучом солнечного света и возле солдата падает граната.

Цепи гвардейцев несутся неудержимым потоком, скатываются с горы в лощину. На втором плане, у разбитой пушки, встает фигура гитлеров ского офицера с поднятыми вверх руками. Русские рвутся вперед.

Гусеницы танка подминают проволочные заграждения противника

В образовавшуюся брешь врываются наши бойцы.

В траншее гитлеровцы. Один у пулемета, второй метнул гранату. Оба бросаются наутек. Над ними проходят гусеницы русского танка. [454]

Еще траншея. Убегает немец. Его догоняют гусеницы танка.

Солдаты, стоявшие у пушек, разбегаются. Въезжает русский танк, утюжит все и уходит дальше.

В дыму из развороченных немецких траншей поднимается белобрысый немец с черной повязкой на глазу. Подняв вверх руки, он нечеловеческим голосом орет.

Подбегает Степанюк, с интересом рассматривает немца, оглядывается по сторонам.

Степанюк. И чего воно кричит? (Немцу). Не кричи! Ну! Не кричи! (Немец не унимается). Не кричи! (Злее). Иды! Форвертс!

Немец, с опаской поглядывая на автомат Степанюка, поднимается из траншеи и, не опуская рук, выходит из кадра.

Степанюк присел на край окопа, смотрит немцу вслед.

Степанюк (широко улыбаясь). Цирк!

Енекке в своем подземелье, задыхаясь, кричит в трубку телефона.

Енекке. Танки ворвались в Армянск! Я приказал вам перебросить сто семнадцатый пехотный полк и танки резерва! В бой вводить прямо с марша! (Бросает трубку).

У карты Сталин и генерал Антонов.

Антонов. Генерал Захаров успешно продвигается. Армянск взят.

Сталин. Потери?

Антонов. Двести шестьдесят человек. У немцев подсчитано семь тысяч убитых. Через Каркинитский залив генерал Захаров отправил...

Карта с указаниями направлений захаровского десанта и движения войск генерала Крейзера. Рука генерала Антонова показывает.

Голос Антонова. ...десант с выходом в тыл к Ишуньским позициям, куда должны выйти войска генерала Крейзера.

Сталин. Обстановка на Сиваше?

Антонов. На главном направлении противник оказывает упорное сопротивление. На второстепенном направлении корпус Кошевого пробил брешь.

Сталин (с интересом). Пробил брешь?

Антонов. На второстепенном направлении, товарищ Сталин.

Сталин уходит от стола в глубь кадра к телефону, снимает телефонную трубку. [455]

Сталин. Соедините меня с маршалом Василевским. Здравствуйте, товарищ Василевский. Доложите обстановку на участке Кошевого.

Василевский (у аппарата “ВЧ”). Кошевой захватил первую линию траншей на высоте шестнадцать-шесть северо-восточнее Тархан и захватил Тай-Тюбе. На главном направлении перемена пока не наметилась.

Сталин у телефона.

Сталин. Полководец не должен быть фетишистом плана. План не догма. Снимайте часть сил и резервы с главного направления, перебросьте на второстепенное и развивайте успех. Оборона надломлена? Сломайте ее! Ищите ключ к развязке операции на второстепенном, Томашевском направлении и превратите его в главное направление.

Маршал Василевский у “ВЧ”.

Василевский. Приступаю к выполнению вашего приказания, товарищ Сталин. До свидания.

Василевский, положив трубку телефона, выходит в другую комнату к столу с картой и обращается к генералу Толбухину.

Василевский. Сталин приказал вводить армейские, фронтовые резервы в этом... (Наклоняется над картой).

Рука Василевского наносит на карту стрелку удара в направлении высоты 33 у Томашевки.

Голос Василевского. ...направлении.

Голос Толбухина. Томашевка?

Василевский. Да.

Енекке выходит из штаба, за ним командующий обороной перешейка генерал Сикст.

Енекке (Сиксту раздраженно). Вы должны держать Томашевку и высоту тридцать три любой ценой.

Сикст. Я ничего не могу сделать, генерал.

Енекке. Это замок Крыма.

Сикст. Психика моих солдат надломлена...

Енекке. Если Толбухин сорвет этот замок, если это случится, — под суд.

Надпись: “Высота 33”.

Командный пункт командующего 51-й армией. В амбразуре товарищи Василевский, Толбухин и Крейзер. [456]

Артиллерийская канонада.

Ночь, ветер. Вражеские проволочные заграждения. Советский солдат набрасывает шинель на проволоку, пытается пройти, но падает замертво, сраженный очередью автомата.

Бойцы режут проволоку ножницами, ползком пробираются под проволокой. По ним стреляют, их забрасывают гранатами.

На командном пункте.

Толбухин (Чмыге). Вы же сами, товарищ Чмыга, рассказывали об этой высоте, так что вам и книги в руки.

Чмыга. Есть, провести батальон в тыл к высоте тридцать три!

Толбухин (пожимает руку Чмыге), Спасибо, товарищ, старшина. Эта высота — замок Крыма на пути к Севастополю.

Чмыга. Понятно. Разрешите выполнять приказание?

Толбухин. Выполняйте.

Чмыга. Есть.

Чмыга уходит в глубь траншеи, еще раз оглянулся. В небе прожекторы.

Черная поверхность озера. По ней тоже шарят прожекторы.

Бойцы, взвод за взводом, входят в воду, высоко держа автоматы.

Генералы Толбухин и Крейзер наблюдают через амбразуру. На их лицах отблески прожекторов.

Толбухин. Начинайте демонстрацию атаки высоты в лоб.

Крейзер. Слушаю.

В ночи мигают прожекторы противника.

Гвардейские минометы открывают шквальный огонь.

Летят молнии реактивных снарядов.

По грудь в воде идут бойцы. Скользнул луч прожектора. Густо ложатся снаряды, поднимая столбы воды.

По горизонту, вдоль озера, растянулась цепочка немецких прожекторов.

Поверхность озера обстреливается. Снаряды поднимают столбы воды.

Чмыга переглянулся с идущим рядом Степанюком. Бойцы нырнули под воду, держа над поверхностью воды автоматы.

В амбразуре Толбухин и Крейзер.

Толбухин (раздраженно). Погасить прожекторы.

Крейзер. Есть. [457]

Гвардейские минометы посылают молнии реактивных снарядов.

Вспыхивают и гаснут немецкие прожекторы.

По горизонту, там, где стояли прожекторы противника, поднялись к небу черные столбы дыма. Все погасло.

Пробираются в воде, держа автоматы наизготове, Чмыга и Файзиев. Файзиев выжидательно смотрит на старшину.

Берег, занятый противником в тылу высоты 33. Из воды выходят солдаты “озерного десанта”.

Поднялась голова Чмыги. Он сжал гранату.

Генералы Толбухин и Крейзер.

Толбухин. Сигнал к атаке.

Крейзер. Есть.

Взвилась и упала в воду ракета над озером.

Берег ожил. Пехота “озерного десанта” с криками “ура” бросилась в атаку.

Сталин говорит по телефону.

Сталин. Войска вышли на оперативный простор? Желаю удачи. До свидания.

Кладет трубку телефона. Устало проводит рукой по лбу. Нагнулся над папиросной коробкой, взял несколько папирос, разломил их, чтобы набить табаком трубку.

Звучит песня бойцов:

Кипучая, могучая, никем не победимая,
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая!

Крым. Широкая дорога между двумя рядами цветущих деревьев. Все залито южным солнцем. Мчатся советские танки, на них бойцы. Песня:

Кипучая, могучая, никем не победимая,
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая!

Под цветущими ветвями проносятся советские танки. Василевский садится в машину, Василевский (шоферу). Джанкой! Машины с советской пехотой мчатся по дороге. [458]

Надпись: “Симферополь”.

У штаба 17-й немецкой армии стоит автомобиль, нагруженный чемоданами. К автомобилю, тяжело ступая, подходит Енекке, садится Адъютант и шофер вопрошающе смотрят на него в ожидании указания маршрута следования.

Енекке. Сталинград.

Шофер и адъютант (в ужасе). Куда? Куда?

Енекке (встряхнувшись). Севастополь... Севастополь...

Машина трогается. У здания штаба, на костре, сжигают документы.

Цветут крымские сады. Солдаты весело, с песней переходят ручей вброд.

Через кадр появляется надпись: “Евпатория”. Песня бойцов:

Эй, по дороге!
Эй, по дороге!
По дороге войско красное идет!
По дороге войско красное идет!

Мимо кипарисов проносятся машины с пехотой, замаскированные зелеными ветвями.

Надпись: “Феодосия”. Цветущими садами идут колонны бойцов. Надпись: “Ялта”.

Тянутся бесконечные колонны пленных. Им навстречу идут наши танки.

Надпись: “Симферополь”. Песня:

Все пушки, пушки заряжены,
Гудит наш красный строй,
А факелы зажжены
Зовут на смертный бой.

За землю и свободу
Вперед, стрелки, вперед!
И красных рать народу
Свободу принесет.

Звуковой наплыв на оркестр.

Крымскими дорогами мчатся машины с советской пехотой.

Из цветущей долины поднимается на гору колонна бойцов. [459]

Толпы жителей приветствуют победителей. Гремит духовой оркестр.

Шагает молодой лейтенант. Мальчуганы пытаются попасть с ним в ногу, с восхищением смотрят на него.

Лейтенант. Песню!

Шагают войска. В первом ряду гвардейцы. Среди них — Чмыга, Файзиев. Пилотки солдат украшены цветами, сверкают ордена и медали. Солдаты запевают песню. На руках у Чмыги ребенок.

Песня бойцов:

Кипучая, могучая, никем не победимая,
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая!

Шагает в рядах гордый, сияющий Степанюк.

У столба со стрелой “Севастополь — 81 километр” стоит девушка-регулировщица. Улыбаясь, машет флажком.

Надпись: “Сапун-гора”.

В утренней дымке высокие хребты Сапун-горы.

Смотрят на гору Аржанов и Степанюк.

Аржанов. Оно, конечно, нет таких крепостей, но высоко, круто... В общем горка...

Степанюк. И головне, друже, им звидтыля бить нас пидходяще.

Аржанов. Ну ты это брось свое “пидходяще”. Давай лучше закурим... “пидходяще”. (Берет у Степанюка табак). Да-а... Так сказать— высота...

Степанюк (примирительно). Ну, да... горбок.

Небольшая высота, изрытая глубокими воронками снарядов. Много стреляных гильз. Развалины дота. Осторожно, оглядываясь по сторонам, идут Чмыга и Файзиев.

Чмыга. Мы на этих горах, браток, в сорок первом-сорок втором двести пятьдесят дней стояли.

Засвистели пули. Чмыга и Файзиев пригнулись, залегли в воронке.

Когда стрельба прекратилась, осмотрелись по сторонам.

Файзиев (удивленно). Гильзы! Сколько... Осколки...

Чмыга. Гильзы это наши, тульские. А это (отшвырнул осколок снаряда) со всей Европы.

Файзиев заметил что-то, передвинулся вперед, подозвал Чмыгу. [460]

Файзиев. Что это?

Чмыга. Дот был.

Файзиев. Да нет... под дотом смотри.

В развалинах дота белеют кости и череп.

Чмыга снимает каску. Файзиев остановил его.

Файзиев. А может, это немец?

Чмыга (грустно). Нет, браток, поле боя тогда оставалось за ними. Своего б они схоронили. А вот наших, что стояли на этих высотах насмерть... (Отвернулся с горечью. Файзиев заглядывает ему в глаза). Ты пойди в траншею. Я тут один покурю...

Файзиев тихонько уходит.

В траншеях появляются генерал Толбухин и сопровождающие его офицеры.

Офицер. Смирно!

Солдаты вскакивают.

Толбухин (останавливает их). Сидите, сидите.

Командующий садится среди бойцов.

Против него Аржанов и Степанюк.

Толбухин (увидя кисет в руках Аржанова). Табачок-то есть?

Аржанов. А как же, товарищ генерал. Табачный край. Разжились солдаты.

Толбухин. Как звать-то?

Аржанов (вскакивая). Гвардии сержант Аржанов Петр Михайлович!

Толбухин жестом разрешает ему сесть.

Толбухин (Степанюку). А вас?

Степанюк хочет встать, но генерал удерживает его.

Степанюк. Гвардии рядовой Никита Степанюк.

Солдаты любовно смотрят на командующего.

Степанюк. Мы же с вами, товарищ генерал, вид Сталинграда идемо разом.

В глубине траншеи появился Вершков, вытянулся перед генералом.

Вершков. Гвардии рядовой Вершков Сергей Иванович!

Прыгнул в траншею Файзиев, рапортует.

Файзиев. Гвардии рядовой Файзиев Лятиф!

Толбухин (улыбаясь). Так вот вы кто! А я думаю, что это за орденоносцы такие? 461]

Файзиев и Вершков, улыбаясь, с гордостью посматривают на свои новехонькие ордена.

Толбухин. За что ордена получили?

Вершков. За форсирование озера, товарищ генерал.

Файзиев (добавляет). В обход высоты тридцать три, товарищ генерал.

Толбухин (серьезно). Ну что ж, за дело получили. А где ваш проводник, черноморец?

На высоте у разбитого дота грустный Чмыга у белеющих в темноте костей.

Чмыга. Мы тебе, браток, памятник поставим из белого камня, инкерманского. Только бы нам через эту горку перевалить.

Смотрит в сторону Сапун-горы.

В траншее Толбухин среди солдат.

Толбухин. Ну что, высока горка?

Аржанов. Да... Посопишь, пока влезешь.

Толбухин. Потому и называется Сапун-гора.

Солдаты засмеялись.

Аржанов. Скажи пожалуйста. Так, стало быть, это и есть Сапун? Слыхали.

Все смотрят вверх на Сапун-гору На первом плане дот.

Толбухин (задумался). Как думаете, солдаты, взберемся на эту горку?

Аржанов. Да ведь надо бы, товарищ генерал, горка-то своя.

Берхтесгаден. Кабинет Гитлера.

Гитлер (истерически). Севастополь держать! Все атаки должны быть отбиты!

Перед Гитлером с поникшей головой сидит Енекке.

Енекке. Я не могу ручаться, фюрер.

Гитлер. В отставку! Вас заменит генерал Альмендингер!

Енекке поднимает голову, саркастически улыбается.

Енекке. Альмендингер? Да поможет ему бог.

Гитлер (вопит). Севастополь надо держать! Надо держать! Надо держать! [462]

Советская артиллерия.

Артиллерист (дернув за шнур). Ну, держи!

Артиллерийские позиции на подступах к Сапун-горе. Гремят пушки. По склонам Сапун-горы густо ложатся снаряды.

В небе идут советские бомбардировщики, пикируют, земля будто вспенивается от бомбовых ударов. Склоны Сапун-горы в пламени и дыме.

В подземелье так называемого “южного форта” в штабе 17-й армии сидит новый командующий 17-й немецкой армией генерал Альмендингер:

Генерал Конрад докладывает ему.

Конрад. Это продолжается уже пятый час. Солдаты моих частей не выдерживают.

Альмендингер (не глядя на него). Невыдерживающих — расстреливать.

Конрад (подходя ближе). Мне докладывали о случаях сумасшествия. Там, в центре этого ада, солдаты сходят с ума!

Альмендингер. Сошедших с ума расстреливать.

Далекая канонада сотрясает стены “южного форта”.

В облаках идут эскадрильи бомбардировщиков.

На командном пункте Приморской армии маршал Василевский, генерал армии Толбухин, командующий Приморской армией генерал Мельник, начальники штабов, адъютанты. Генералы смотрят в бинокли.

Дымятся склоны Сапун-горы. Артиллерийская подготовка продолжается...

Задумался Чмыга. К нему подходит Файзиев.

Фаизиев (застенчиво). Слушай, товарищ, я тут одно заявление написал. Прочти, может, ошибка есть?

Чмыга (читает). “Если...”

Файзиев (продолжает) “...меня убьют...”

Чмыга. Понятно.

Файзиев. “...считать коммунистом”.

Чмыга (возвращая Файзиеву заявление). Никаких ошибок нет. Отдавай лейтенанту.

Файзиев. Спасибо.

Степанюк, Аржанов, Файзиев подают лейтенанту заявления о приеме в партию. Клубятся взрывами склоны Сапун-горы. [463]

На этом фоне возникает надпись: “7 мая 1944 года”.

Чмыга надевает бескозырку, бросается в атаку.

Молодой лейтенант бросается вперед.

За ним поднимаются из траншеи солдаты.

Лейтенант. За Родину! За Сталина! Вперед!

Солдаты. Ура!

Поднимается в атаку Степанюк.

Крики “ура”.

Бойцы идут в атаку.

Крики “ура”.

Лавина атакующей пехоты поднимается от подножья горы.

Крики “ура”.

Командный пункт 2-й гвардейской армии. Маршал Василевский, генерал Захаров. Захаров. Как бы они морем не ушли?

Василевский. Не уйдут. Адмирал Октябрьский плотно запер все выходы.

Море. Идут в атаку торпедные катеры.

В море вражеский транспортный корабль в сопровождении конвоя.

Стремительно проносятся торпедные катеры, оставляя пенящийся след.

Над кораблем поднимается огромный столб черного дыма.

В воздухе советские самолеты.

Пылает в море судно противника.

Последняя дорога на Констанцу становится для гитлеровцев дорогой смерти.

Солдаты взбираются на Сапун-гору, объятую дымами взрывов. Командир дивизии, штурмующей Сапун-гору, кричит в трубку полевого телефона.

Комдив. Дайте прямой по дотам второй линии!

Наши артиллерийские позиции. Бьет артиллерия. Солдаты поспешно заряжают орудия.

Укрывшись в пещере, гитлеровец бросает оттуда вниз гранаты. Вниз по горе катятся гранаты. Советские пехотинцы взбираются на гору. [464]

Рвутся вражеские гранаты.

Степанюк, укрывшись за убитым бойцом, бросает гранату, пригнулся. Взметнулась пыль.

Гитлеровец из пещеры продолжает катить вниз гранаты-“лимонки”.

Земля, поднятая взрывом, оседает. За уступом скалы укрылся Чмыга. Он стряхивает с себя землю, ползет вперед.

Командный пункт.

Василевский. Упорное сопротивление!

Огнеметы прочесывают склон Сапун-горы.

Прочистив путь, взбираются на гору огнеметчики, за ними пехота.

На командном пункте маршал Василевский, генералы Толбухин и Мельник.

Василевский. Пока ни в одном месте фронт не прорван.

Над обрывом стоит немец с поднятыми руками, потом падает сраженный. На гору взбегает Чмыга, карабкается по крутым уступам скал.

Файзиев, весь изодранный, упрямо и ловко карабкается по щебню вверх.

Вокруг ложатся пули. Файзиев припал к земле.

Огнеметчики продолжают огнеметную атаку склонов.

Пылают склоны горы.

С новой силой ринулась вверх пехота, залегает и вновь бежит, осиливая метр за метром.

Командующий 51-й армией генерал Крейзер говорит по телефону.

Крейзер. Прошу усилить авиаподдержку! Авиаподдержку прошу усилить!

Бомбардировщики летят по курсу.

Командующий воздушной армией говорит в трубку радиотелефона.

Командующий. Буря! Буря! Я — Ветер! Я — Ветер! Отставить Мекензию! Отставить Мекензию! Переключайтесь на Сапун-гору. Как поняли? Прием!

Самолеты держат курс на Сапун-гору.

Вниз летят бомбы.

Советская артиллерия продолжает разносить вражескую оборону. Снизу доверху дымятся все ярусы Сапун-горы.

В блиндаже Василевский у аппарата “бодо”, диктует. Василевский. Немцы переходят в непрерывные контратаки. [465]

Телеграфист. Есть!

Василевский. Прогрызаем оборону метр за метром. Телеграфист. Есть!

По склонам Сапун-горы взбираются русские пехотинцы, срываются, падают и снова ползут. Огромный камень падает сверху и сбивает бойца с ног.

Из амбразуры немецкого дота стреляет пушка.

Запыленный, потный командир дивизии хриплым, сорвавшимся голосом кричит в трубку телефона.

Комдив. Голубчики, артиллеристы, дайте прямой по левому! Не пускает!

У орудия. Выпуская снаряд, артиллерист запекшимися губами произносит:

Артиллерист. Даем по левому!

Батарея открывает огонь по Сапун-горе.

Командир дивизии облегченно вздыхает.

Комдив. Спасибо, голубчики!

По горе, усеянной вражескими трупами и разбитой техникой, взбираются цепи бойцов.

На командном пункте Толбухин, Мельник, начальник штаба 4-го Украинского.

Толбухин. Крепко держатся на второй линии.

Начальник штаба. Там фланкирующие доты.

Толбухин. Ох, высока ты, матушка!

В траншее перед Сапун-горой.

Комдив. Штурмовое знамя! (Появляется боец со знаменем). Передайте командиру Сивашского полка: я поручаю ему водрузить это знамя на Сапун-горе!

Боец. Слушаюсь!

Боец со знаменем бросается через бруствер траншеи вперед, на аппарат.

Советские войска в расположении первой линии обороны противника. Молодой лейтенант в упор стреляет в фашиста из пистолета, тот падает, лейтенант бежит дальше.

Боец несет сквозь дым штурмовое знамя, за ним бегут остальные. Он падает. Знамя берет бегущий следом. Знамя плывет мимо вражеских [466] проволочных заграждений. Знаменосца сразила пуля. Ободранное проволокой знамя переходит в руки следующего бойца, который доносит его до второй линии немецкой обороны. Навстречу из траншеи поднимаются гитлеровцы. Рухнул боец со знаменем, но молодой лейтенант ловким ударом опрокидывает врага. Вокруг закипела рукопашная схватка. Ухватившись за крыло разбитого немецкого самолета, падает, подкошенный пулей, лейтенант, но рука его еще держит знамя. Следующий боец подхватывает боевой стяг, передает его Степанюку. Высоко несет знамя Степанюк. Вслед ему смотрят глаза умирающих бойцов. Свалился и Степанюк. Перевязывающая раненого Аржанова девушка-санитарка поднимает знамя и вместе с Аржановым несет его выше. Путь им преграждает пулеметное гнездо противника. Знамя все же реет, изодранное, простреленное. Оно в руках Файзиева. Файзиев долго несет его все выше и выше. Еще несколько шагов, но пуля подкашивает и его. Знамя вот-вот рухнет. До вершины Сапун-горы осталось совсем немного. И вот опять взметнулось знамя. Его выносит на вершину Чмыга. Он размахивает знаменем, чтобы далеко было его видно.

Чмыга ставит знамя на землю. Взрыв гранаты. Раненый Чмыга оседает, но не выпускает знамени. Через вершину горы переваливают первые цепи пехоты.

Бегут мимо Чмыги бойцы.

Знамя заметил генерал Крейзер.

Крейзер (радостно). Смотрите! Смотрите!

В руках Чмыги полощется знамя победы.

На командном пункте все направили свои бинокли на знамя.

Чмыга в изнеможении прижался лицом к драгоценному древку...

Надпись: “Херсонес”. Обрыв над морем. Бегут толпы разбитой 17-й гитлеровской армии. Их догоняют русские пули.

На мысе. Несутся машины с немецкой пехотой, бегут пешие. Они отступают к морю под активным обстрелом советской артиллерии и авиабомбежкой.

Легковая машина. Капот открыт, шофер копается в моторе. Из машины выходит генерал Теодореску, смотрит на часы.

Теодореску (шоферу). Скорей, скорей! Э, чорт возьми, через десять минут отходит мой самолет.

Мимо бегут отступающие войска противника. [467]

Аэродром. Бежит фашистский офицер с чемоданами.

Последний транспортный “юнкере” перед отлетом.

Дверь кабины закрывается. Офицер стучится, его уже не пускают. Самолет стартует. Офицер в отчаянии хватается за плоскость, падает. Самолет уходит.

Офицер поднимается и стреляет из пистолета вслед самолету.

Херсонес. Бегут гитлеровцы. В кюветах брошены машины. Поток бегущих заслоняет застрявшую машину Теодореску. Светлая легковая машина врезается в машину Теодореску.

Теодореску бросается навстречу выходящему из машины Мюстегиб Фагилю.

Теодореску. Уберите немедленно вашу машину, господин адвокат!

Мюстегиб Фагиль. Если через тридцать секунд вы не двинетесь вперед, я прикажу сбросить вашу машину в кювет, господин генерал!

Теодореску. Я не понимаю, почему вы так торопитесь? Вы же считали Крым турецкой территорией? (Отвернулся).

Мюстегиб Фагиль. Вы тоже считали Крым румынской территорией.

Теодореску хватает Мюстегиб Фагиля за плечо, поворачивает к себе.

Теодореску. Слушайте, вы! Если вы сейчас же не уберете вашу машину, я прикажу своим солдатам...

Мюстегиб Фагиль. У меня тоже есть солдаты!

Теодореску. Вы смеете называть ваш татарский сброд из карательных отрядов солдатами?! Они воевали только с женщинами и детьми.

Мюстегиб Фагиль (кричит). Сейчас они вам покажут, как они умеют воевать с румынами! (Зовет). Ахмет! Сбросить его машину в канаву!

Вбегают татары в немецкой форме. Они наваливаются на Теодореску.

Западная оконечность Херсонесского мыса. Бегут солдаты, тянутся машины.

На причалах Херсонеса толпы немцев, румын и татар грузятся на судно. Въезжает машина Мюстегиб Фагиля.

Мюстегиб Фагиль торопит шофера, выбрасывающего из машины чемоданы. [468]

Мюстегиб Фагиль. Скорей, скорей! (Выбегает из машины),

Судно перегружено людьми. Солдаты прыгают через борта на палубу.

В воздухе советские бомбардировщики.

Судно отчаливает от берега.

Летят бомбардировщики.

На борту немецкого судна. Мюстегиб Фагиль кричит капитану:

— Поднимайте турецкий флаг, капитан!

Капитан. Мы не вышли из русских территориальных вод.

Мюстегиб Фагиль. Все равно поднимайте! Они потопят нас?

На воду летят бомбы. Гигантский столб воды над вражеским кораблем.

В воздухе эскадрильи советских бомбардировщиков.

Гитлеровцы в воде ловят спасательный круг со свастикой.

Над мачтой поднимается турецкий флаг.

На вершине Сапун-горы реет красный стяг. Возле него часовые. Мимо флага советские войска устремляются к Черному морю.

Северная бухта. Спускаются на воду груженные войсками катеры, боты. В воде взрывы.

Бухта заполнена лодками, на которых переправляются войска.

На противоположном берегу в дыму пожаров Севастополь.

Высоко над освобожденной крымской землей реет красное знамя. Возле него советский воин. Это Чмыга.

Чмыга смотрит на освобожденный город, уверенно говорит:

— Ничего, мы отстроим тебя, Севастополь! Ты будешь лучше, сильнее, чем был!

Иосиф Уткин

Моряк в Крыму

Моряк вступил на крымский берег,
Легко и весело ему!
Как рад моряк! Он ждал, он верил
И вот дождался — он в Крыму.

В лицо ему пахнуло мятой,
Победой воздух напоен.
И жадно грудью полосатой,
Глаза зажмурив, дышит он.

А южный ветер треплет пряди
Волос, похожих на волну,
И — преждевременную — гладит
Кудрей моряцких седину!

Как много видел он, как ведом
Ему боев трехлетний гул!
Но свежим воздухом победы
Сегодня он в Крыму вздохнул.

И автомат, как знамя, вскинув,
Моряк бросается вперед
Туда, где флотская святыня!
Где бой! Где Севастополь ждет!

Евгений Юнга

Удары с моря

Весенней порой 1944 года, в начале апреля, когда розовое море цветущего миндаля затопило сады черноморского побережья, в дни стремительного броска армий Четвертого Украинского фронта через сивашские дефиле, я переправился из Геленджика в Скадовск и оттуда в освобожденный нашими войсками Западный Крым.

Это было незадолго до освобождения Севастополя.

Отряд торпедных катеров шел вдоль пустынного Каркинитского залива, известного в древности под названием Некропила, то есть Мертвых Ворот. Мы держали курс на мыс Тарханкут — западную оконечность Крымского полуострова, пробираясь из Скадовска в Караджу, к району, который с незапамятных времен снискал худую славу среди мореплавателей. Исстари он носил мрачное название “кладбища кораблей”. Правда, такое название соответствовало истине лишь в эпоху парусного флота, однако навигационные условия в здешних местах ничуть не изменились. У Тарханкута всегда белеют гребни зыби и чаще, чем где-либо на Черном море, дует свежий ветер, неблагоприятный для плавания небольших кораблей, особенно для торпедных катеров. [471]

Продолжительный переход на торпедном катере никогда не бывает легким. Он терпим в штилевую погоду, хотя уже малейшая зыбь дает знать себя резкими толчками, но донимает человека любой выносливости, если на море, как говорится, “свежо”.

Зыбь встретила нас у мыса Карабурун, крутой скалой возникшего на выходе из Каркинитского залива. Ощущение окрыленности, созданное быстротой движения и похожее на то, какое испытываешь при нарастающем беге самолета по стартовой дорожке, сменилось душевыматывающим состоянием, знакомым каждому, кто ездил в кузове грузового автомобиля по разбитому большаку. Все мы, — и стоявшие в люках боевой рубки, и радист в крошечной бортовой каюте, где невозможно выпрямиться во весь рост, и мотористы в насыщенном парами бензина отсеке, — испытывали одно и то же. Будто исполинские руки непрерывно трясли катер, то и дело смаху швыряя его всем корпусом вниз, с неудержимой силой толкали навстречу волнам, и он пробивал их, точно таран стену, со скоростью, превышавшей скорость курьерского поезда.

Тогда и попытался я представить себе недавний, закончившийся за несколько суток до начала боев на крымском плацдарме, переход группы торпедных катеров с Кавказа в эти места, о чем услышал перед отплытием.

* * *

Приказ, врученный в штабе Черноморского флота командиру группы, был краток: выйти из гавани засветло, в течение ночи обогнуть Крым и достичь порта назначения, расположенного там, где выжженные плато и необозримые пастбища Западной Таврии сливаются с черноземными степями Украины. Гавань, куда предстояло добраться катерам, должна была стать маневренной базой в момент, когда армии Третьего Украинского фронта займут Одессу, а войска Четвертого Украинского фронта перейдут в наступление через Сиваш, Перекоп и Турецкий вал. Освобождение Одессы означало полную изоляцию фашистских гарнизонов на территории Крыма: в их распоряжении оставалось только сообщение морем. Оборвать это сообщение, уничтожая вражеские караваны, поручалось Черноморскому флоту, в частности торпедным катерам капитана 2 ранга Проценко. Поэтому и надо было заблаговременно пройти неприметно для противника мимо захваченных им берегов, мимо его дозоров, минных полей и прочих препятствий. [472]

Расчеты перехода, произведенные специалистами, не укладывались в рамки обычных норм плавания торпедных катеров: ни по времени пребывания в море, ни по навигационным условиям, ни по длительности напряжения, чрезмерного даже для организма, натренированного службой на кораблях такого класса.

На практике обстояло так.

Мартовским днем, в штормовое ненастье, когда торпедным катерам полагалось отстаиваться у причалов базы, Виктор Трофимович Проценко, разделив группу на два отряда, повел первый из них вокруг оккупированного фашистами Крыма.

Переход первого отряда длился свыше суток. Все это время, и днем, и ночью, люди торпедных катеров бодрствовали, не сменяясь ни на минуту. Командиры катеров не выпускали штурвалов из рук, радисты не снимали наушников, мотористы не отходили от рычагов управления механизмами, а боцманы коченели на ветру, в тумане, в дождевой слякоти возле пулеметных турелей. Многое было на пределе — работоспособность моторов, которые никогда до тех пор не испытывали такого напряжения, запасы горючего, принятого на борт сверх всяких норм и, за неимением других мест, размещенного в торпедных желобах. Да, катера шли без своего главного оружия: вместо длинных, серебристо-коричневых от смазки торпед в желобах находились куцые контейнеры с бензином.

Несчастье стряслось под вечер, когда кавказское побережье осталось далеко позади.

Катера мчались против зыби, как перемещавшийся наперерез волнам и ветру острый продолговатый выступ гигантского рифа, рассекавший море пунктирами бурунов. Серые корпуса были неразличимы в облаках брызг и пены, однако Проценко быстрее, чем кто-либо на флагманском катере, заметил неладное.

Эффектное зрелище согласованного движения многих кораблей мгновенно исчезло, едва из строя вырвался и вдруг завертелся, будто волчок, бурун катера лейтенанта Гиршева.

Лицо Проценко вытянулось.

— Подвел-таки ветеран! Чинили-чинили, а все мало... Стоп моторы! — приказал он и крикнул, склонясь к распахнутой дверце радиорубки: — Запросите Гиршева! Судя по его пируэтам, рули отказали!

Спустя минуту радист доложит ответ Гиршева. Лейтенант сообщал, что лопнул штуртрос. [473]

С ожесточением и досадой Проценко разглядывал злополучный катер. Задержаться, пока на нем починят штуртрос, было нельзя: корабли уже миновали траверз Феодосии и вступили в пределы самой опасной зоны, которую надо пройти за ночь. Отправить катер своим ходом обратно — все равно, что бросить его на произвол судьбы; не лучше, если оставить его на месте на время ремонта, а самим продолжать путь. Вдобавок, и то, и другое, и третье могло раскрыть врагу тайну перебазирования.

— Передайте Гиршеву: приготовиться к затоплению. Личному составу перейти на соседние катера...

Проценко перечислил, на какие, и, выждав, когда радист нырнет в свою конурку, вздохнул. Жестокая целесообразность принуждала затопить катер, хотя он был дорог — и как боевая единица, и как память о людях, прославивших его еще в месяцы боев за керченский плацдарм.

Глаза выдали радость командира группы, едва радист принял просьбу Гиршева. От имени личного состава лейтенант просит разрешить экипажу отремонтировать рулевое устройство своими силами на ходу.

— Как же они будут держаться на курсе! — воскликнул Проценко, втайне довольный таким ответом. — Мудрят друзья! Одними моторами не справиться... Ну-ка, подгребем к ним!

Флагманский катер повернул к потерпевшему аварию, и то, что увидел Проценко, привело его в хорошее настроение.

— Вы что придумали, Гиршев? — спросил он, догадываясь, но желая услышать подтверждение.

— Идея принадлежит Эстрину, — отрапортовал лейтенант. — Приспосабливаем бросательные концы к обоим рулям. Пока штуртрос починят, я постою с одного борта, боцман с другого, а Хабаров будет дирижировать: управлять газом и корректировать нас.

— Правильно решено, — одобрил Проценко. — Сейчас пересажу к вам механика для ускорения. Когда изготовитесь?

— Как только перейдет механик, можем итти.

Через четверть часа катера возобновили свой бег, а затем ночь скрыла заливаемые зыбью фигурки двух человек, будто припаянные к бортам аварийного катера.

Тот не отставал. Так свидетельствовали донесения о ходе ремонта, принимаемые радистом головного катера. Ремонт штуртроса длился всю ночь. И ночь напролет два человека — лейтенант Гиршев и главный старшина [474] Эстрин, каждую секунду рискуя быть смытыми за борт, промокшие, с багровыми от брызг щеками и воспаленными от соленой морской пыли глазами, не выпускали из окоченелых пальцев бросательные концы, которые заменяли штуртрос.

Утром, на исходе одиннадцатого часа после аварии, круглое лицо Проценко расплылось. Он разглядел, что Гиршев и боцман перебрались с кормы в боевую рубку. Мальчишеская фигурка лейтенанта юркнула в люк, а минутой позже радист головного катера принял исчерпывавшее инцидент донесение:

“Ремонт штуртроса закончен. Рулевое управление действует безотказно”.

Переход продолжался, благополучно был завершен, а все, кто участвовал в нем, без малого сутки отсыпались там, где сон свалил их — на палубах катеров, на дощатом причале порта назначения.

* * *

Вражеские дивизии у Севастополя зажаты в смертельное кольцо. Множество звеньев образовали это кольцо, два из них — моряки торпедных катеров капитана 2 ранга Проценко и морские летчики Героя Советского Союза Корзунова. С утра до вечера корзуновцы ищут вражеские корабли, находят их, уничтожают бомбовыми ударами с воздуха. Вечером летчиков сменяют моряки соединения Проценко. В штиль, в свежую погоду, с вечерних сумерек до рассвета сторожат море советские торпедные катера, неумолимо режут последнюю коммуникацию гитлеровцев, настигают возле Севастополя и вдали от берегов караваны быстроходных барж и транспортов противника, прорываются к ним сквозь охранение и меткими ударами торпед с кратчайшей дистанции отправляют удирающих из Севастополя фашистов на дно Черного моря.

В конце дня, когда над бухтой проносятся, возвращаясь с задания, самолеты Корзунова, капитан 2 ранга Проценко шифрограммой приказывает командиру группы Местникову прибыть вместе с одним из отрядов на рейд базы. Радиограмма передана в семнадцать ноль-ноль. Спустя двадцать семь минут штабной сигнальщик докладывает, что четыре катера находятся у ворот бухты и уже идут прямым курсом к пловучей базе.

Шагнув за угол штабного дома, Проценко направляется на край мыса к обрыву. Прохладный ветер-низовка дует в лицо, неся навстречу запах моря. [475]

Крутой мыс, увенчанный небольшим каменным домиком, где разместился штаб соединения, расположен невдалеке от входа в бухту. С обрыва хорошо виден рейд, беспредельное море за ним, рыбачий поселок в углу бухты, высокая белая башенка маяка против мыса. Между мысом и маяком покачивается на зыби неуклюжее, странной конструкции, судно — плоскодонное, с огромными подзорами. Это бэдэбэ — быстроходная десантная баржа, в полной исправности захваченная у противника возле причала одного из освобожденных черноморских портов.

Став на краю обрыва, Проценко ищет взглядом катера, но не находит их ни у входа в бухту, ни на рейде. Лишь пенистый след, расплываясь, указывает курс, по которому они промчались через рейд к пловучей базе.

— Как не узнать Местникова, — говорит, подходя к Проценко, начальник политотдела соединения. — Метеор!

— А здорово он под Цезаря написал, — откликается капитан 2 ранга. — Это я насчет его последнего донесения: “Встретил, торпедировал, утопил”. И — подпись. А кого-чего, так и позабыл доложить.

Проценко смеется, затем принимается усердно семафорить руками. Его высокая плотная фигура отчетливо выделяется на освещенной заходящим солнцем круче.

Не спускающий с нее глаз сигнальщик пловучей базы тотчас передает на подошедшие катера приказ командира соединения: “Капитану третьего ранга Местникову, капитан-лейтенанту Константинову и старшему лейтенанту Хабарову немедленно явиться ко мне”.

Подождав, пока сигнальщик просемафорит ответ об исполнении, и разглядев отплывшую от бэдэбэ шлюпку, Проценко снимает реглан и расстилает его на траве.

— Прошу, — приглашает он начальника политотдела и тянет его за собой на землю. — Ну, что?

— Сделано, товарищ капитан второго ранга.

Он достает из кармана густо исписанные листки донесения о боевых действиях торпедных катеров на подступах к Севастополю, начиная с момента перебазирования, которое Проценко называл “диким переходом”, но которое справедливее считать одним из удивительных героических эпизодов, украшающих историю нашего флота. Краткой характеристикой перебазирования и открывалось политдонесение. Далее в нем без лишних слов излагались факты боевых действий соединения на морских подступах [476] к Севастополю, могущие служить иллюстрацией к оперативным сводкам об успехах моряков Черноморского флота. Почин принадлежит Ме-стникову, который командовал набеговой операцией на порт Ак-Мечеть в ту ночь, когда войска Четвертого Украинского фронта вплотную подошли к городу и заняли дорогу из Ак-Мечети в Евпаторию. Прижатые к берегу фашисты поспешно перебрались на быстроходные десантные баржи. Две из них, битком набитые гитлеровцами, успели покинуть гавань. Враг был уверен в спасении, тем внезапнее для него оказалась встреча с катерами Местникова на пределе радиуса действия торпедных катеров. Ни судорожное маневрирование, ни бешеное огневое противодействие, ни ночная мгла не спасли удирающих фашистов. Торпеда нашла цель. Головная бэдэбэ разлетелась на сотни озаренных пламенем взрыва обломков. За время последующих походов черноморцы потопили еще пять быстроходных десантных барж и два сторожевых катера, шедших из Севастополя в Констанцу и Сулину.

— День за днем, вроде незаметно, а все вместе кое о чем говорит, — замечает командир соединения, когда начальник политотдела откладывает последний листок в сторону. — Согласен, отсылайте. Впрочем, думаю, что завтра придется приплюсовывать, — громко прибавляет он, заслышав неподалеку шаги. — Когда Местников узнает о радиограмме комфлота, то к самым причалам пролезет, но разрядится по цели.

— Точно, — раздается за спиной Проценко. — Прибыли по вашему вызову, товарищ капитан второго ранга!

В глазах командира соединения мелькают и гаснут искорки лукавства.

Он разом поднимается и становится лицом к лицу с тремя моряками в одинаковых, защитного цвета, непромокаемых костюмах. Только возраст отличает моряков друг от друга, в остальном они, как на подбор, подстать командиру соединения и начальнику политотдела, — круглолицые крепыши, люди атлетического сложения, завидного спокойствия, большой физической силы и выносливости, без чего немыслима служба на торпедных катерах. Старший по званию да и по обличью — командир первой группы, коренастый Местников, типичный черноморец с многолетним загаром, с проблесками седины на висках, с черными, чуть навыкате глазами, отражающими волю и неисчерпаемую жизнерадостность. Эти же качества отражены на лицах обоих моряков, пришедших вместе с Местниковым и стоящих рядом с ним навытяжку перед Проценко. И тот и другой [477] значительно моложе, чем командир группы, но та же решимость, похожая на упрямство, характеризует обоих: невозмутимого, на вид даже флегматичного командира отряда Константинова и угловатого юношу Хабарова с неотцветшим румянцем на пухлых щеках и голубыми глазами. Не зная его, трудно по внешности даже предположить в нем героя суровых дней штурма Новороссийска и освобождения Тамани.

— Как настроение, товарищи? — спрашивает Проценко, испытующе глянув прямо в глаза Хабарову и не сомневаясь в ответе. Мальчишеская

смелость старшего лейтенанта хорошо известна всем катерникам. Хабаров отлично совмещает ее с трезвым, осмысленным риском.

— Нормальное, — спокойно отвечает Хабаров.

— Разрешите узнать? — сиплым, простуженным голосом осведомляется Местников, обращаясь к Проценко. — Вы, кажется, упоминали о какой-то радиограмме, заодно и обо мне.

Командир соединения весело подмигивает Местникову:

— Ушки на макушке, да? Местников усмехается:

— Привычка, товарищ командир. Каждую ночь напролет слушать

приходится: не чапают ли где “всемирные завоеватели”...

— Так вот, есть радиограмма для нас с тобой, Александр Александрович, и для всего соединения, — согнав улыбку, торжественно объявляет Проценко. — Комфлота обратился к нам с напоминанием: не давать фашистам покоя, усилить атаки, добиться, чтобы враг не смел высунуться из Севастополя, топить до последнего. Что скажешь?

— Разрешите доложить из района Севастополя, оттуда виднее, — с готовностью произносит Местников.

Константинов и Хабаров согласно кивают.

— Встретил, торпедировал, утопил, так? — опять улыбнувшись, напоминает командир соединения. — Не возражаю, но условимся: так сообщаешь только в том случае, если утопишь одну бэдэбэ, а если больше, — жду разъяснений. Давайте сюда, товарищи, уточним...

Он достает из планшета карту Севастопольской бухты и подходов к ней. Ветер, играя, теребит хрустящий лист, выгибает его, как парус.

Положив карту на разостланный реглан и прижав ее углы камешками, Проценко принимается объяснять план предстоящего похода.

Моряки внимательно слушают. Сведения, которыми располагает командир соединения, сводятся к одному: неведомо где фашисты имеют [478] потайную лазейку и, пользуясь ею, пробираются из Севастополя в море незаметно для всех, кому поручено держать блокаду. Доказательством этого являются караваны быстроходных десантных барж и транспортов противника. Их обнаруживают на рассвете вдали от берегов наши летчики. Курс, по которому следуют караваны, неизменный: из Севастополя в Констанцу и Сулину. Правда, многие из них благодаря отличным действиям пикировщиков Корзунова идут вместо порта назначения на дно моря, но факт остается фактом: в кольце блокады явно не хватает звена.

Обступив сидящего на корточках перед картой командира соединения, моряки размышляют, стараясь доискаться причины. Кажется, кольцо замкнуто прочно. Днем на подступах к Севастополю барражируют воздушные разведчики, ночью крейсируют корабли. Все, что находится вне видимости, тщательно прослушивается. Слух людей настолько обострен, что любой человек из экипажа торпедных катеров, до рассвета подстерегающих врага на коммуникации, за три мили, несмотря на плеск волн и монотонный напев ветра, безошибочно распознает шум винтов и звук моторов. И все-таки враг просачивается, как вода сквозь пальцы, должно быть используя то, на что обычно не обращают внимания. Карта района действий ничего не подсказывает. Район досконально изучен, каждая бухточка и расщелина известны еще до войны, а все подступы к Севастополю пересечены линиями курсов торпедных катеров.

— Загадали загадку, — сокрушенно тянет Проценко. — Ответ такой: отгадаешь — утопишь, ошибешься — улизнут.

— Прячутся где-нибудь впритирку под бережком, пока день, — предполагает Константинов. — Как только мы пройдем мимо, они — ход до отсечки и в море!

— Негде им прятаться, да еще днем! — возражает Местников. — Шлюпку и ту без труда разглядишь. Самые неподходящие места для отстоя. Другое думаю: не место, а время. За временем прячутся.

Командир соединения проницательно смотрит на Местникова, но молчит. А тот уже крепко ухватился за догадку, хотя столь же крепко сидит в нем нежелание расставаться с тем, что хочется считать неоспоримым: гитлеровцы окончательно устрашены ударами по их караванам с моря и не рискуют покидать Севастопольскую бухту ни днем, ни ночью. Эта мысль засела в Местникове после двух предыдущих походов. Две ночи подряд катера тщетно подстерегали противника у самого Севастополя. Фашисты не показывались. [479]

— За временем прячутся, — повторяет Местников. — Думаю, что выбирают промежуток, когда наша авиация уже в пути на свои аэродромы, а корабли еще на подходе к району. Иного не вижу.

Проценко одобрительно поддакивает.

— Уметь выбрать время сейчас для них все, — продолжает Местников.

— Для нас также, — многозначительно добавляет командир соединения, глядя на вечереющее небо.

Местников мгновенно выпрямляется:

— Прошу добро на выход, товарищ капитан второго ранга, времени в обрез, солнышко вот-вот закатится, надо подоспеть до темноты, чтобы разгадать загадку.

Проценко соглашается.

— Выходите четверкой, — говорит он. — Помните наказ адмирала.

Командир соединения провожает офицеров до тропинки, вьющейся по склону к мосткам рыбачьей пристани, где болтается на зыби шлюпка с гребцом, и, козырнув, поворачивает обратно. Офицеры снова видят его, когда шлюпка выбирается из-под обрыва на рейд.

Высокая фигура Проценко, неподвижная, как статуя, венчает вершину мыса. За ней, сбоку штабного домика, чернеет остов похожего на старинный замок здания, сожженного гитлеровцами. Они не успели взорвать его, как не успели взорвать строений рыболовецкого колхоза и поселка в углу бухты, но сожгли все, что было доступно пламени. Обугленные стены каменных амбаров темнеют вперемежку с фашистскими блиндажами, траншеями, ходами сообщения, вырытыми на откосах крутого берега по обе стороны мыса.

Берег, окаймленный чертой прибоя, отступает назад с каждым нажимом весел; все ближе придвигается, нависая над шлюпкой, корпус пловучей базы.

Головы в бескозырках и клеенчатых шлемах высовываются из всех люков, едва над катерами звучит знакомый сиплый голос командира группы:

— Подгребем к Умникову!

Быстрым взглядом Местников обводит катера, ошвартованные лагом друг к другу, взбирается по мокрому от зыби скользкому борту на узкую палубу и говорит низкорослому широкоплечему, чуть постарше Хабарова, лейтенанту, встречавшему прибывших: [480]

— Умников, кликните Латашинского и Гиршева. А где Головачев?

— Где мне еще быть, как не здесь, — отзывается, поднимаясь над люком рубки, пожилой моряк с добродушной улыбкой на морщинистом

лице — заместитель командира группы по политчасти. — Вот толкую с ребятами. А что, уходим?

— Да, как только объясню задачу. Один за другим подходят командиры катеров.

Местников коротко передает им о разговоре с Проценко и радиограмме командующего флотом.

— Прошу запомнить места и обязанности в сегодняшнем походе, — заключает командир группы. Головным — Умников. Давно пора ему внести свой вклад в общий счет и свой счет открыть. Я иду с Умниковым. Справа — Гиршев с обеспечивающим Хабаровым и моим заместителем Слева — Константинов, за ним Латашинский. Первым атакует Умников, а Хабаров прикрывает его и отвлекает на себя внимание противника. Так же поступает Константинов, когда пойдет в атаку Латашинский. Ясна задача?

Командиры подтвердили.

— Значит, не дожидаясь ночи, следуем на определенную цель? — интересуется Головачев.

— Определенная цель у нас, Василий Михайлович, всегда та же самая — фашисты, — назидательно напоминает Местников. — Где-то чапают, пока мы в базе. Ловчат, а нам надо переловчить их. Для этого требуется выбрать время, вот ключ от их ловкости.

Он стучит по стеклу ручных часов:

— Если до сумерек успеем притти в район поиска, в самый раз угадаем на рандеву. По местам!

Дружно ревут моторы.

Местников ныряет в люк боевой рубки. Через несколько мгновений, сменив фуражку на непромокаемый шлем, он поднимается между Умниковым, стоящим у штурвала, и боцманом Самсоновым, который уже примостился за пушкой средней турели. Умников выжидательно глядит на командира группы. Тот разрешающе машет рукой.

Тотчас головной катер пятится в сторону от пловучей базы, круто разворачивается и, распустив усы бурунов, мчится к воротам бухты. За ним стремительно начинают разбег остальные корабли. Четыре смерча из лены и брызг проносятся мимо обрыва, на краю которого все так же [481] неподвижно стоит командир соединения, и, восхищая красотой маневра “поворот все вдруг”, мгновенно огибают косу с маяком на ней.

Через несколько минут они сливаются с гребнями зыби в черноморских просторах.

* * *

Белая башенка маяка долго виднеется позади катеров на фоне позолоченного заходящим солнцем моря. Она исчезает за горизонтом только в тот миг, когда корабли вступают в район Севастополя.

День еще не померк, но плоские берега, ведущие к Северной стороне, уже слились с темнеющей морской далью. Море повсюду пустынно, своим видом оно как бы оспаривает правильность формулы Местникова: “уметь выбрать время”.

— Уметь выбрать время и набраться терпенья, — сквозь зубы бормочет командир группы и делает жест, означающий остановку.

— Осмотреться! — приказывает он, когда гул моторов умолкает.

Словно стократ усиленное эхо, вдалеке рокочут тяжелые раскаты бомбовых взрывов и орудийной канонады.

Катера плавно покачиваются на волнах. Миг равновесия между днем и ночью миновал. Сумерки начинают сгущаться. Длинные полосы вечерних теней дорожками расстилаются по морю. Ветер свежеет. Линия горизонта расплывается перед напряженным взглядом. Гребни зыби, ломающие ее, напоминают силуэты кораблей.

Местников трет глаза кулаком, опять всматривается и настораживается, заслышав тихую скороговорку боцмана Самсонова:

— Гробы ползут, товарищ капитан третьего ранга! Две бэдэбэ на выходе по курсу! Охранение справа. Два эска вижу ближе к нам, а может есть и другие. Смотрите по моей руке....

Он ведет пальцем вдоль горизонта и несколько раз подчеркивает место, где обнаружил врага.

Зрение не обмануло боцмана. То, что командир группы вначале принял за гребни, не исчезает, но перемещается по горизонтали. Среди гребней ползут два силуэта, похожие на нижнюю часть гроба — отличительный признак быстроходной десантной баржи. Они за пределами слышимости, ибо ничье ухо не может уловить звука их моторов. Впрочем, теперь это не имеет значения. [482]

— Понятно, командир? — спрашивает Местников. — Помнить, о чем говорили? Сообразительность, расчет, внезапность — гарантия успеха атаки!

Перехватив напряженный взгляд Умникова, он показывает на вражеский караван:

— Действуй! В случае чего — поправлю. Курс на головную бэдэбэ. На подходе увидим и уточним.

Умников нагибается к старшине группы мотористов, ожидающему возле рукояток управления моторами:

— Газ до полного!

И впивается пальцами в обод штурвала.

Головной катер будто прыгает по ступенькам, пока мотористы переключают его движение с одной скорости на другую. Затем рывки сменяются ровной стремительностью полета на предельной скорости. Звонкий шум истолченной в пену воды, крутящейся вихрем возле форштевня, свист брызг, несущихся сплошным потоком вдоль бортов, приглушенный рев моторов, частые удары днища о гребни сливаются в один звук яростного движения к цели, которое одинаково хорошо знакомо летчикам-пикировщикам и морякам торпедных катеров.

Серая тьма уже опустилась на море, но взгляд Местникова отчетливо различает белые комки пены вокруг соседних катеров, мчащихся, как приказал командир группы, строем уступа, и вырастающие на горизонте силуэты вражеского каравана. Да, Самсонов не ошибся. Караваи состоит из двух бэдэбэ и четырех эска, охраняющих баржи по-двое с борта. Баржи низко сидят в воде, до отказа нагруженные фашистами и награбленным добром, увозимым из Севастополя.

Местников выбирается из люка и кричит на ухо Умникову:

— Жми, командир! Жми на головную! Пока спохватятся, схарчим!

Поглощенный атакой, захваченный стремительностью движения, чувствуя себя неотъемлемой частицей порыва, влекущего катера наперерез врагу, Умников отрывисто бросает:

— Веду на кратчайшую дистанцию, иначе боюсь промазать!

Ответ успокаивает командира группы. Теперь Местников не сомневается в том, что молодой лейтенант сумеет взять точный прицел и разрядиться наверняка. В словах Умникова слышится многое, но прежде всего нежелание израсходовать торпеду впустую, характерное для настоящего бойца, дорожащего каждым выстрелом, и особенно важное для [483] тех, кто при встрече с противником располагает ограниченным количеством боеприпасов.

Стиснув обеими руками штурвал и отсчитывая секунды, Умников ждет, когда верхняя надстройка баржи сравняется на уровне глаз с высотой буруна у форштевня.

Тем же самым, дублируя правильность глазомера лейтенанта, занят командир группы.

Катер уже проник за черту охранения. Прямо перед ним черным гробом колышется па зыби силуэт головной баржи. Правее ее едва проступает над поверхностью моря первый корабль конвоя. В стороне от него, смутно виднеется бурун катера Гиршева.

Противник молчит. Караван в полном походном порядке следует прежним курсом. Фашистские наблюдатели бездействуют.

Местникову на мгновение чудится, что Гиршев застопорил моторы. Он встревоженно всматривается. Нет, все в порядке — бурун соседнего катера держится па курсе фашистского эска.

— Молодцы! — облегченно вздыхает командир группы, поняв, что Гиршев и Хабаров в точности выполняют маневр, стараясь привлечь к себе внимание противника и дать Умникову время разрядиться. — Два с половиной кабельтова, — определяет он расстояние до баржи и, не утерпев, подсказывает в тот момент, когда рука Умникова ложится на кнопку выбрасывателя:

— Залп! Отворачивай вдоль каравана!

Рубиновый огонек лампочки под кнопкой вспыхивает и гаснет, прикрытый ладонью.

Лейтенант не нажимает, а что было силы вдавливает кнопку в гнездо. Тут же отпустив ее, он вертит колесо штурвала: надо увести катер в сторону от курса, чтобы уступить дорогу торпеде.

Белой молнией промелькнув в ночи, она исчезает у борта головной баржи.

Умников не видит ни разбега торпеды, ни того, что происходит спустя несколько секунд после залпа, когда огромный, чернее ночи, фонтан взрыва, расплываясь, встает над морем перед глазами боцмана и командира группы. Толчок взрывной волны, пронесшейся под водой, вынуждает покачнуться всех, кто находится в моторном отсеке и радиорубке, но лейтенант даже не ощущает его. Он ведет катер вдоль каравана и успевает лишь разглядеть корпус второй баржи, заслонивший ее силуэт [484] конвойного корабля, да сверлящее ночь светлое пятно торпеды, выпущенной концевым катером.

В этот момент командир группы кладет тяжелую руку на плечо Умникову:

— Стоп моторы!

— Промазал, да? — беспокоится лейтенант.

Командир группы находит в темноте горячую ладонь Умникова и крепко трясет ее:

— Поздравляю с победой! Можешь не сомневаться: еще полтыщи гитлеровцев на счет Севастополя записано твоей торпедой!

— А Латашинского?

— Сейчас узнаем. Вот они, друзья! — обрадованно произносит Местников.

Из мрака, один за другим, вырываются три буруна и, опадая, открывают за собой знакомые силуэты.

Разом глохнут моторы, но тишина так и не наступает. Ночь неумолчно гремит близкими раскатами канонады, охватывающими Севастополь от края до края, как гроза.

Двигаясь по энерции, три силуэта приближаются к борту головного катера.

— Умников! — весело зовет Хабаров. — Поклон от “завоевателей мира” со дна Черного моря! Опустились благополучно!

Непринужденный смех обегает катера и обрывается, едва раздается голос Латашинского. Досада и огорчение звучат в нем. Окликнув командира группы, Латашинский докладывает, что выпущенная им торпеда пронизала вторую баржу, но не взорвалась. Бэдэбэ уцелела и ушла вместе с охранением обратным курсом в Севастополь.

Константинов, отрапортовав о своих действиях, подтверждает донесение Латашинского.

— Повторим, товарищ капитан третьего ранга? — предлагает Хабаров и признается: — Охота на Севастополь глянуть.

Командир группы молчит, прислушиваясь к раскатам канонады, обдумывая целесообразность погони и возможность второй атаки. Забираться в глубь бухты рискованно. Он уже рассмотрел в ночи то, чего еще не замечают другие: контуры остова Херсонесского собора. Итти дальше — значит подставить катера под огонь береговых батарей противника. Так подсказывает разум, а сердце спорит и не желает подчиняться ему. Двадцать [485] лет, отданных Севастополю, находятся на одной чаше весов рядом с тоскующим сердцем. Его трепет командир группы ощутил, едва в той стороне, где лежат руины родного города, впервые после двух лет разлуки нашел зовущие глаза Инкерманских створов, по которым всегда определялся, возвращаясь с моря в Главную базу. Они притягивают к себе, манят, тревожат самыми дорогими воспоминаниями...

Наконец, Местников глухо говорит:

— Наша задача — топить караваны противника в море на выходе из Севастополя и на подходах к нему. В Севастополе еще будем. Что касается торпеды Латашинского, то хотя она и не сработала, но свое дело сделала. Фашисты струсили и вернулись в бухту. В ней и сдохнут!.. Теперь к делу... Разойтись в прежнем порядке на дистанцию слышимости и на переменных курсах просматривать море. Будем стеречь выход, пока не сменят летчики. Заводитесь!

Он спускается в радиорубку и пишет короткую шифровку для командира соединения. В тексте радиограммы, как и вчера, только три слова: “Встретил, атаковал, утопил”...

* * *

На рассвете над катерами низко проплывает темнокрылый, с алыми звездами, самолет-разведчик. Словно поясняя, что заступает на вахту, он приветственно покачивает плоскостями и, набрав высоту, берет курс туда, где неумолчно гремит канонада, клубятся над горизонтом тучи черного дыма, лежит разоренный врагами, терпеливо ждущий сынов-освободителей родной город.

Начинается очередной день битвы за освобождение Севастополя.

Владимир Рудный

Три дня

Севастопольский штурм

I

Под вечер шестого мая полковник Родионов вернулся от командующего армией и приказал адъютанту собрать штабистов. Он присел на брус пористого крымского камня у входа в дот, где помещался командный пункт, снял фуражку, расстегнул китель и, опершись локтями о колени, подставил грудь вечерней прохладе.

Воздух в провалах гор был синим. Острые короткие лучи солнца били в глаза, предвещая час наибольшей активности немецкой артиллерии. Беззвучно вспыхивали в лощинах и на вершинах черные, похожие на минареты, башни, и спустя секунды эхо скал разбрасывало вокруг хлесткий свист и разнообразные голоса разрывов. Позади нас за холмами возникали языки ответного огня дальнобойных. По склонам на передовой стучали минометы. За облаками шли стаи двухмоторных “фазанов” — наших бомбардировщиков — в кружеве зенитных пятен. Уже несколько дней и ночей не прекращалось это состязание звуков и красок над долинами перед Сапун-горой, на Федюхиных высотах, на Сахарной Головке. Родионов подумал: в сравнении с тем, что начнется завтра, все это ерунда, [487] завтра эта горная молотьба перерастет в дикий грохот, который трудно даже заранее вообразить, грохот, спрятанный сейчас в длинных штабелях тяжелых снарядов.

Родионов взглянул на одного из бойцов, стоявшего невдалеке у дота, — широкое волжское лицо его было озарено какой-то мыслью, он задумчиво смотрел на дымные горы и, кажется, витал где-то далеко-далеко, в тиши родных приволжских холмов, у прозрачного ручья под заветным камнем, среди чистой живой природы милой земли. Да, Жигули этому спокойному волжанину, должно быть, милей картинных вершин Крыма. Но вот и он стремится туда, к Севастополю, хотя того города в жизни не видел и не увидит теперь, потому что там, на берегу моря — одни руины. Но каждый шаг вперед приближает его к дому. Потому он и ждет дня наступления, быть может, не зная, насколько день этот близок и велик.

Родионов подумал, что и сам всю войну живет этим ожиданием: когда отступали, он ждал дня, когда остановят врага, когда остановили — дня, когда пойдут вперед. В горах Кавказа Кубань была вершиной надежд. Потом Кубань осталась позади и столь же остро влекли Ростов, Донбасс, Днепр. А лишь месяц назад, в непролазной грязи у Сиваша он опять ночей не спал в ожидании сигнала ринуться со своей дивизией к разъедающую жижу гнилого моря — Сиваша — под огонь, смерть и первым ступить в Крым. Грязь казалась таким бедствием, что он мечтал о пыли, о сухих знойных днях лета. А сегодня люди жалуются на пыль, как на бич войны, и на жару, как на истязание, потому что тут негде умыться и не хватает питьевой воды. Теперь, когда он прошел столько рубежей, столько ступеней, теперь то, что недавно казалось великим, стало малым в сравнении с тем, что впереди, в сравнении с ожидаемым штурмом Севастополя; какая огромная лестница — война, как крута дорога к победе.

Сегодня в штабе армии Родионову показали приказ ставки о присвоении его дивизии наименования “Симферопольской”. Родионов усмехнулся при воспоминании о Симферополе: в армии злословили, что Родионов отбил этот город и у гитлеровцев, и у соседа. Вольно было соседу зевать в решающую минуту боя. Хорош будет он сам, если допустит, чтобы кто-то другой взял у него под носом Сапун-гору и Севастополь. Вверху, на командном пункте армии, сегодня твердо обещали, что именно он, полковник Родионов, а не сосед справа или слева, пойдет взламывать немецкое кольцо. [488]

— Командиры собрались, Алексей Павлович, — тихо доложил вынырнувший из соседней воронки молоденький адъютант. — Разрешите позвать начальника штаба?

— Зови.

Родионов поднялся и вошел в дот.

Под бетонными сводами продолговатого помещения на самодельной, покрытой ковром тахте, на цыновке, на табуретах у столика с телефоном и радиоаппаратом расположились офицеры штаба. В прорези плащ-палатки, заменявшей дверь, и в глубокую амбразуру скупо проникал с улицы вечерний свет.

Родионов зажег на столе аккумуляторную лампочку — резкий белый луч упал на букет свежей сирени, утром доставленной из Чергуня, и на большой, выгравированный в бетоне стены якорь, — он всегда напоминал Родионову о прежнем хозяине этого дота, о полковнике Горпищенко, погибшем у него на глазах под Большой Лепетихой на Днепре.

Там, на Днепре, он много слышал от Горпищенко об этих местах, где каждый камень в матросской крови. Теперь, когда он сам пришел сюда, он реально представил себе картины тяжелых битв, выдержанных здесь два года назад морской бригадой. Вот отсюда, из этого дота, морское орудие стреляло по немцам на Итальянском кладбище. А сейчас Итальянское кладбище в тылу дивизии, амбразура дота обращена в тыл и сам дот стал его, Родионова, командным пунктом. Многие солдаты побывали на Итальянском кладбище. Бойцы рассказывают о непогребенных матросах в ржавых тельняшках, об истлевших бушлатах и хранят, как амулеты, морские пуговицы с позеленевшими якорями, такими же, как этот на бетонной стене. Родионов, глядя на якорь, вытравленный в бетоне, каждый раз думал о преемственности духа прошлого и о незримой связи с теми, кто двести пятьдесят дней и ночей — до лета тысяча девятьсот сорок второго года — стоял здесь насмерть против фашистов.

— Горпищенко, между прочим, как вы все должны помнить, не раз говорил, что Сапун-гору немцам взять не удалось, — начал Родионов, обращаясь к собравшимся в доте офицерам; большинство из них знало и помнило полковника Горпищенко, попавшего после Севастополя в эту дивизию. — И, вообще, учтите, никто не брал эту гору в лоб: никто и никогда. Мы возьмем — возьмем штурмом.

Родионов строгим, проникающим в душу взглядом всматривался в лица офицеров, освещенные неровным светом, словно проверяя, как [489] понято его решение командирами полков — осторожным Слижевским, хитрым и храбрым Камкиным, горячим, увлекающимся Сташко.

— Штурм назначен на завтра, товарищи офицеры, — продолжал он. — Час — уточнят. Командарм приказал... — и Родионов стал излагать задачу, поставленную дивизии. Все вынули карты, нанося ориентиры согласно указаниям полковника.

Когда разошлись, была уже ночь. “В мутном небе повисла неполная майская луна, было холодно, и над землей, как ночные кузнечики, верещали маленькие верткие “У-2”.

— Пошла кукуруза, — добродушно приветствовали их на земле. — Заведут сейчас фокстрот на всю ночь...

За горами на вражеских позициях лучи прожекторов заметались по небу, судорожно прощупывая облака и лунную тень. Лучи скрещивались, дрожа, перебегали то выше, то ниже, схватывали, как орех щипцами, ослепительный, похожий на светлячка самолет. Горы откликались тяжким стоном.

Красные нити доверху прошивали меч прожектора, не выпускавший цепко схваченный им самолет. Сердце останавливалось в тревоге за судьбу летчика. А он и не пытался увертываться. “У-2” трещал и трещал своим моторчиком, хотя с земли казалось, что со всех сторон его прострочили насмерть. Вспыхивало пламя: внизу рвались бомбы. “У-2” уходил от пораженной цели вместе с пленившими его клещами прожекторов, будто не они его, а он их держал цепко-цепко; он тянул эти клещи за собой к самой земле и внезапно исчез. Лучи отскочили вверх, как упругие пружины, освобожденные от груза. Они снова заметались, пока не нашли другой самолет и столь же бесплодно повели его по небу.

— Ох, дьяволы, до чего дьяволы! — восхищался наш неспавший передний край. — Трещат, верещат, сыплют бомбы, идут в прожекторе — и хоть бы что.

Всю ночь раскаты бомбовых ударов чередовались с раскатами артиллерийского налета, предпринятого на участке перед Сапун-горой. Под этот шум две группы разведчиков с разных направлений вышли к безымянной высотке у Сапун-горы; Родионов прозвал эту высотку “Зернышком”, которое трудно, но во что бы то ни стало нужно взять, — так и вошло это название во все сводки и оперативные документы. Одна из групп отвлекла огонь противника, ложно демонстрируя попытку разведки; а другая забралась в глубь вражеских линий и притащила двух “языков”: [490] худого, как жердь, девятнадцатилетнего обер-ефрейтора и черноволосого унтера со сгустком крови над рассеченной правой бровью — он оказал разведчикам сопротивление. Они вытащили его прямо из блиндажа.

К Родионову гитлеровцев привели под утро. Немца с рассеченной бровью ввели в дот.

Родионов сел у стола, дал ему чистый лист бумаги, наметил ориентиры немецкой обороны и приказал обозначить расположение траншей, точек, артиллерии, мин и проволоки.

Унтер все это нарисовал и довольно точно, — все совпадало с уже известными разведке данными: фашисты использовали наши старые укрепления и, кроме того, усилили их цепью новых.

— Из какой дивизии? — спросил унтера начальник штаба.

— Сто одиннадцатой, семидесятого полка, — отчеканил, видимо, предельно вымуштрованный унтер.

— Сто одиннадцатой, семидесятый полк? — все удивленно переглянулись. — Но ведь этот полк, товарищ полковник, разбит нами у Томашев-ки на Сиваше?

— Спросите его, давно он в этом полку?

— Четыре дня назад, после излечения в госпитале, прибыл из Констанцы.

— Морем?

Унтер угрюмо усмехнулся:

— Морем до берега не доходят. Самолетом.

— И много прибыло?

— На каждом самолете по восемнадцать человек. Тридцать самолетов в прошлую ночь и еще больше в эту ночь.

— Ну, вот вам и семидесятый! — Родионов развел руками и рассмеялся. — Старый фашистский трюк: номер прежний, а полк новый. Они и с дивизией такое выкидывают уже два года. Спроси его, кто командует дивизией?

— Генерал-лейтенант Грюнер.

— Где он?

— Где-то позади.

— Когда они ждут нашего наступления?

— Сейчас и всегда, — отчеканил унтер. — С минуты на минуту

— И каков приказ?

— Зайти в бункера и стоять насмерть. Фюрер обещает помочь. [491]

— А солдаты?

— Солдаты не верят, но выхода нет. Морем никто уходить не хочет — верная смерть. На самолетах летают только генералы и оберсты. Солдат может лететь на самолете в Крым, но не обратно. Фюрер велел стоять.

— И долго думают стоять?

— Наш оберет вчера сказал: русские стояли восемь месяцев, мы будем стоять восемь лет. Одну дивизию с пути вернули обратно в Крым...

Раздался телефонный звонок — из армии торопили с доставкой “языков”. Немцев увезли.

Родионов вышел на воздух. Он сел на тот же камень у входа в дот. Подошел начальник штаба. Родионов отдал приказание заполнить наградные листы на разведчиков.

Утро быстро разгоняло ночь, и луна меркла в белеющем небе. Над долиной не утихали привычные звуки методичной перестрелки. Родионов расправил плечи, устало потянулся и, сморщив свое обгоревшее лицо, сказал:

— Что за чертовщина — опять сто одиннадцатая. Под этим номером уже три состава было. Три дивизии мы перебили. Сколько в ней командиров сменилось — не перечтешь. Первая встреча была тут же в Крыму, в Керчи. Неприятная встреча. Они нас столкнули... на Тамань. Потом мы с ними бились на Кавказе под Тихорецкой и Ново-Джарлиевской. Перебили почти весь состав — все с крымскими нарукавными знаками, чорт побери. Догнали их дивизию у Славянской и уже пополненную растрепали под Темрюком. Через Крым немцы отвели остатки этой дивизии к Таганрогу, пополнили свежими батальонами из Германии и бросили в бой против десанта моряков. Там ее снова подсократили морячки, котановцы. На Никопольском плацдарме мы опять встретили эту дивизию — она не досчиталась всего своего хозяйства и тысяч четырех солдат. Фашисты вытащили ее остатки в Одессу. Там пополнили — и в Крым. Ее семидесятый полк мы встретили уже на Сиваше: от него остались рожки да ножки. И вот снова она против нас — на Сапун-горе. На ключевой позиции. Сразимся, товарищи офицеры?

— Побьем и на этот раз, — ответил кто-то из окружавших Родионова молодых командиров.

— Тут они начали, тут мы их и кончим. [492]

— Это верно, — согласился Родионов. — Отсюда, пожалуй, не уйдут даже и остатки этой дивизии. А сейчас хорошо бы часика два соснуть. До самого Севастополя. Ну, все по местам! Марш!

Он ушел в дот, и все разошлись по землянкам, но мало кто спал в эти последние перед решающей битвой часы.

Когда солнце разогнало утренние туманы, Родионов уже был на на блюдательном пункте, спрятанном в траншеях среди кустарника напротив Сапун-горы.

Все сверили свои часы с часами приехавшего к началу операции генерала из штаба армии.

Наступало первое утро трех дней и трех ночей штурма.

II

В девять ноль-ноль седьмого мая по всему фронту от Балаклавы до Качи, от Генуэзской башни до северных маяков, на старинных бастионах Севастопольской обороны, над каменными лестницами славных редутоь, над скалистым утесом Кая-Баша, над Сапун-горой, над Сахарной Головкой, над долиной Инкермана и Бельбеком, над Мекензиями, над бетоном батарей Северной стороны — началось то, что участникам битвы запомнилось на всю жизнь и в веках останется под именем Великого штурма.

В одну и ту же минуту вдоль высот пробежала круговая цепь орудийных вспышек, сотни и сотни орудий взорвали воздух над железным поясом вражеской обороны и подняли в небо смерч земли, камня, железа, стали. Разрыв налетал на разрыв, и над горами росли и росли сплошные стены дыма. Небо впереди становилось все темнее, густая мгла закрыла солнце, горы во сто крат усиливали грохот штурма. В гуле канонады тонули не только голоса людей, но и рокот бесчисленных самолетов, сходившихся к Севастопольской крепости с севера, юга, востока и запада, и тяжкие разрывы сброшенных ими бомб. Белые столбы мешались с черными, языки пламени окутывали все впереди, нельзя было уже разглядеть ни Сапун-горы, ни “Зернышка” перед нею, — все стонало, горело, дрожало, а в небе, в воющей синеве метались десятки машин: “яки” бились с “мессерами”, и хвостатыми факелами падали подбитые самолеты.

— Четвертую войну воюю — такого не видел! — крикнул Родионов. — На равнине, пожалуй, такого и не увидишь. Какая баталия!

И действительно, узкий крымский театр, горы и долины открывали перед ним эту битву во всем ее страшном многообразии. Он видел одновременно [493] и работу артиллерии, и воздушные бои, и падающие самолеты, и летчиков, повисших под куполами парашютов, и зенитный огонь наших и вражеских батарей, и огоньки минометов на передовой, и путь танков, залезающих на скалы, и даже цепи пехоты, поднявшиеся и выходящие в атаку. Ему казалось, что он слышит, чувствует, как кричат там “ура!”, видит, как сверкают глаза у рвущихся вперед бойцов.

— Сташко, Сташко! — надрывался на наблюдательном пункте телефонист, заткнув пальцем свободное от трубки ухо.

— Не могу вызвать Сташко, товарищ полковник, — жалобно докладывал он, не бросая трубки, — не слышно!.. Связь исправная, товарищ полковник... Но ведь не слышно, такое творится!.. Есть, накрыться плащ-палаткой!

В землянке рядом с наблюдательным пунктом радисты в наушниках следили за эфиром. В эфире звучали — то немецкая речь, то команды наших пехотных командиров, то возгласы артиллерийских корректировщиков, то жаркие переговоры летчиков между собой в воздухе, то спокойный голос станции воздушного наведения, находящейся где-то неподалеку на вершине одной из гор:

— Фазаны, фазаны! Заходите справа. Вниманию замыкающего; на хвосте “мессер”, на хвосте “мессер”!

— Коршуны, коршуны! Лучше прикрывайте фазанов. На замыкающего сел “мессер”. Справа два “фокке”!

— Шарики, шарики! Там пошла наша пехота. Не бейте по нашей пехоте. Левее, левее возьмите. Противник левее!

Из землянки видны были все эти бои, заходы бомбардировщиков, драки истребителей с “мессерами” и атаки штурмовиков впереди наступающих цепей.

Прошел час, другой, третий. Солнце выползало из надземной мглы к зениту; но, нагоняя солнце, росла зыбкая стена пыли, дыма и огня. Воздушная битва шла уже в солнечном, ослепляющем свете. А “а земле канонада не стихала, наоборот, она достигла своего апогея, когда из лощин с каменным скрежетом помчались огненные бруски эрэсов, когда заговорило это страшное для врага советское оружие, все сжигавшее и сметавшее и на “Зернышке”, и на Сапун-горе.

Тут же из-за Мекензиевых гор, из Инкерманской долины, из самого Севастополя ответили немецкие дальнобойные орудия. Но их огонь терялся в шквале нашей артиллерии, как терялись управляемые ассами [494] “мессеры” и “фокке-вульфы” в массах нашей авиации, все утро и весь день висевшей над полем битвы.

Пехотные цепи перевалили за “Зернышко” и залегли в лощине перед горой, где вьется дорога на Севастополь.

С наблюдательного пункта эта лощина не просматривалась: ее скрывала только что взятая высота. Видно было лишь подножье Сапун-горы, где цепочки пулеметного и автоматного огня ясно обозначали линию немецких траншей. Родионов и наблюдающий за действиями дивизии генерал следили за этим местом в стереотрубы, надеясь увидеть там наступающих. Но фашисты держались, и наша пехота не шла. Связисты докладывали, что пехота лежит в лощине, не поднимается.

Из траншей противника по этой лощине били и пулеметы, и минометы, и противотанковые пушки. С гребня их поддерживали “фердинанды”, и даже немецкие зенитки перенесли огонь с неба на землю. Гитлеровцы понимали, что эта лощинка — последний рубеж перед горой, и именно сюда, на этот маленький участок, они нацелили всю мощь своей артиллерии.

Родионов нервничал. Сила внезапности артиллерийского удара прошла, а позиции на горе, главные позиции еще не прорваны. Согнанный с “Зернышка” противник сможет притти в себя и даже контратаковать, если сейчас же, немедля, не опрокинуть его на этом главном рубеже, — иначе впору все начинать сначала. Из армии запрашивали точную обстановку. Родионов в пятый раз вынужден был повторять неприятное “лежим”, и это проклятое слово, вероятно, пошло сейчас по штабам, по соседям, как дурная слава об его дивизии.

Родионов попросил у генерала разрешения отлучиться в полки.

Саша, верный шофер, накануне благополучно промчавший полковника через облако разрыва, запылил по долине к “Зернышку”.

На НП не отрывали глаз от машины и вздрагивали, когда поблизости от нее падал снаряд. Потом машина скрылась за холмом.

Начальник штаба и генерал стали ежеминутно теребить телефониста:

— Узнайте, как полковник?.. Где полковник?.. Да шевелитесь же!

Но вскоре с НП увидели, скорее поняли, где он: поднялись цепи и по лощине во весь рост пошли на гору, не пошли, а помчались в бурной атаке бойцы. Их вел Родионов, вел за собой сквозь огонь, и люди, падая,, знали, что они победили. Не редели наши ряды. Живые занимали места [495] павших. Это был порыв, порыв солдат, верящих в святую необходимость, и бессмертие своего подвига.

Когда Родионов вернулся на наблюдательный пункт, радист доложил о перехваченном открытом тексте радиограммы командира одной из немецких частей. Он докладывал командиру сто одиннадцатой дивизии генерал-лейтенанту Грюнеру:

“Оборона прорвана. Отступаю. Примите меры!”

Взяв первую и вторую линии траншей на Сапун-горе, бойцы шли по еще горячей от огня и металла земле, в дыму своих же снарядов, по вспоротым, распотрошенным нашими пушками дотам, по разорванным на куски, вместе с их орудиями и оружием, гитлеровцам. Вал нашего огня передвинулся дальше, следом за ним отошла вперед и граница относительной тишины, граница пространства, куда редко падали немецкие снаряды.

Противник засел на вершине горы.

Мимо наблюдательного пункта вели пленных. Родионов спрашивал переводчика, нет ли среди них кадровиков, старослужащих сто одиннадцатой дивизии с нарукавными знаками “За Крым”. Но это все шли солдаты недавнего пополнения, молодые и пожилые, сброд из разных частей и батальонов, наспех собранный в эту дивизию. Они растерянно смотрели на наших людей и на горы, на мирную, спокойную природу русской земли, обрушившей в это утро на них такое возмездие.

День шел к концу. Фашисты еще стояли и держали наших на середине склона; по различным признакам Родионов определил, что они даже готовятся к контратаке.

Снова звездным налетом нависла над противником наша авиация. Артиллерийский вал поднялся на вершину штурмуемой горы и перешагнул ее. Нестерпимы стали острые запахи гари, серы и пороховых газов, за день пропитавшие воздух над долиной. К грохоту и дрожи гор все стали уже привыкать. Но Родионов сердцем и разумом военного почувствовал, что именно сейчас, в кажущуюся минуту спада, наступает кульминационный момент, когда чаша весов должна дрогнуть и определить успех сегодняшнего боя.

Генерал в волнении закурил и, обращаясь к Родионову, заметил:

— Ну, дорогой, сейчас — или мы опоздаем.

Генерал подошел к армейскому проводу и через секунду сообщил Родионову, что началось движение у Балаклавы, у Карани и на правом [496] фланге за Сахарной Головкой — морская бригада штурмовала гранитный утес Кая-Баша, а гвардейцы брали Сахарную. Все глянули вправо и влево на видимые в мутнеющей дали высоты на краях подковы фронта — там сейчас были и авиация, и стопушечный жар неутомимой нашей артиллерии; оттуда, с побережья бухт, доносился, подобный утреннему, скрежет скал и гор, и всем стало ясно, что там тоже пошли в генеральное наступление.

В землянке радистов прозвучало хлесткое морское слово, долетевшее, наверно, оттуда, где моряки штурмовали Кая-Баш.

— Полундра! — гремело в эфире, вызывая у радистов теплую улыбку и восторженный шепот: “моряки пошли”.

Родионов вспомнил командира моряков, гвардии полковника Ивана Власова, с которым он виделся за день до штурма; Власов больной, в жару и лихорадке, избрал для командного пункта полуразбитую Генуэзскую башню. Верно он стоит сейчас на развалине, как на мостике корабля, и, опираясь на руки друзей, командует штурмом.

— Полундра! — донеслось снова по эфиру уже откуда-то совсем близко, и вдруг кто-то из радистов крикнул:

— Да это же наши, пехота по-моряцки кричит! Наши пошли!..

По склону Сапун-горы бежали вверх бойцы, бежали под матросский клич, занесенный ветром из Балаклавы, подсказанный севастопольской землей, — эти люди опять поднялись, ободренные движением на флангах. Рывком, в какие-то два десятка минут взлетели они на вершину, где немцы уже поднимали руки. На НП смешались голоса телефонистов, вооруженных биноклями командиров и наблюдателей:

— Вижу флаг! Второй! Третий! Пятый! Седьмой! Много флагов!

— Двести немцев подняли руки!

— Сташко доносит, что он на гребне!

— Слижевский перевалил на ту сторону!

— Победа, товарищи, победа!

— Будем купаться в Севастополе!..

Родионов расцвел от удовольствия, и его морщинистая улыбка как-то сразу показала, в каком напряжении он жил весь этот день.

— Ох, и будет мне морока решать, кто первый на гору взобрался! — добродушно сказал Родионов. — Глядите, товарищи, сколько флагов понатыкали! Где только кумач берут? И каждый докладывает — первый! [497]

Новая партия пленных шла по тропе под конвоем одного нашего солдата, да и то раненого. Родионов сказал начальнику разведки:

— Смотрите, не упустите мне кадровиков! Собрать все знаки “За Крым”. Это нужные трофеи. Я хочу посмотреть, сохранился ли кто-нибудь из тех завоевателей...

Стало удивительно тихо. Вернее, после такого дня затишье казалось глубокой тишиной. Из наблюдательного пункта можно было высовываться сквозь маскировку прямо наверх, не страшась, что увидит противник, хотя он еще сидел слева на высотах, а отдельные группы и корректировочные посты остались и справа в скалах. Родионов махнул на них рукой, как бы говоря: “теперь пусть обнаруживают, вопрос все равно решен”. В окружении штабных офицеров он стоял на высоте в сумраке заката, над полем недавней битвы. Исподлобья глядя на генерала, он сказал:

— Ну, товарищ генерал-майор, теперь пойдем в Севастополь!

— Уж ты хочешь, Алексей Павлович, все себе заграбастать, — усмехнулся генерал. — Дай и другим повоевать.

— У кого ключ, тот и входит! — в глазах Родионова сгустилась тревога: неужели теперь, когда сделано главное, когда пройден рубикон, его оставят во втором эшелоне и вперед выйдет другая дивизия, другой командир будет добивать его врага — сто одиннадцатую вместе с ее номером, с теми ее офицерами, которые два года назад нашивали себе на рукава бронзовую карту Крымского полуострова с готической надписью?

Он молча побрел на командный пункт к доту, куда сходились для доклада командиры частей. Он выслушивал их, вел строгий деловой разбор, указывал на ошибки, был, как всегда, точен, резок и справедлив, но все, близко знавшие Родионова, чувствовали, что он чем-то глубоко встревожен, что-то беспокоит его. И, быть может, все понимали, что именно беспокоит Родионова, потому что все в эту ночь думали о следующем этапе боя, о близком Севастополе, о завтрашнем дне.

III

В ночь на восьмое мая радио передало сообщение Совинформбюро о прорыве немецкой обороны на Севастопольском фронте. Ужиная в доте Горпищенко, Родионов услышал из Москвы о том, что он накануне сделал и видел. Родионов подумал, что сейчас в его доме на Чистых Прудах тоже, наверное, включено радио и, слушая сообщение о Сапун-горе, жена [498] вспомнит о нем; но никому не понять, как он счастлив и несчастен в эти минуты, с какой тревогой он ждет решения командарма о завтрашнем дне.

С этой тревогой он не расставался всю ночь. Придя на командный пункт, он увидел серию белых ракет над нашими позициями. Они возвещали начало фашистской контратаки: передовые части требовали артиллерийской поддержки. Родионов снова увлекся боем. Забыв обо всем, он стал готовить врагу отпор.

Наши подтянутые вперед легкие батареи открыли ураганный огонь, они клали снаряды прямо перед нашими позициями, а тяжелая артиллерия отсекла атакующих гитлеровцев от их тылов, замкнув таким образом противника в смертельной ловушке. В яростном бою, в шквале огня была не только отбита попытка гитлеровцев заткнуть брешь, но и развит достигнутый накануне успех. Сташко, Слижевский и Камкин заняли следующий ряд траншей противника, а наша разведка дошла почти до хутора Дергачи.

Мимо наблюдательного пункта, где Родионов провел всю ночь без сна, опять вели пленных. Их сводили в воронку от тонной бомбы, бегло опрашивали и, как только собиралась солидная группа, маршем отправляли в тыл.

Родионов уехал в санбат навестить раненых героев штурма и вручить им ордена. Вернулся в полдень восьмого мая и получил приказание, которого больше всего опасался: пропустить соседа через свои боевые порядки, самому же оставаться во втором эшелоне и готовиться к действиям на девятое мая.

Родионов с обидой сказал генералу, что невелика, мол, честь стоять во втором эшелоне в пяти километрах от такого города, как Севастополь, имея в кармане ключ к нему. Генерал пожурил его за горячность, несвойственную старому вояке, и твердо заверил, что завтра, в решающую минуту, дивизия будет выведена вперед и завершит штурм.

То, что было накануне под Сапун-горой, в этот день повторилось на флангах. У Балаклавы и на Северной стороне не смолкала канонада. Там сжимали подкову фронта тяжелым, но упорным движением вперед; здесь же, в центре подковы, хозяином дня был Морянов, заместитель Родионова по тылу; он бросил на горные дороги все повозки, все тракторы, в течение дня передвинул склады почти к самой горе, пополнил боекомплектами [499] батареи и патронные сумки стрелков, развернул на месте недавних боев санитарные пункты и похоронил убитых.

Саперы расчищали от мин лощинки за “Зернышком”, а связисты тут же опутывали высоты километрами провода.

К концу дня Родионов вышел на новый НП среди развороченных немецких блиндажей и разметанных нашей артиллерией дотов. Это было пристрелянное немцами место, куда они сейчас бросали снаряд за снарядом. Родионов стоял под разрывами и ругал дивизионного инженера:

— Какого дьявола выбираете “глаза” на таком месте, где не видно противника. Мало ли что — во втором эшелоне! Что ж я век здесь буду стоять? Я должен видеть, как сосед ведет бой!

Ночь на девятое была тяжелой. Немецкие самолеты бомбили квадрат за квадратом все занятое дивизией пространство. А далеко над Севастополем поднималось зарево. Родионов сказал:

— Жгут. Трусят и выбрасывают весь запас бомб. Значит все. Не в первый раз так.

Утром он перебрался под большой, изрытый дождем и ветрами камень и расположился на открытом месте, подчеркивая временность своего пребывания там. Саша, поставив машину тут же возле дороги, сидел рядом с полковником; чуть ниже вились тропы, по которым сейчас шли бойцы более счастливой дивизии, выдвинутой генералом вперед.

Кто-то, увидев шагавшего вверх матроса, шутя сказал:

— Ну вот, Алексей Павлович, все ясно: моряк идет к Севастополю, и наверняка у него за пазухой флаг.

Комдив то и дело вызывал по телефону командиров полков:

— Ну, как там сосед, продвинулся?.. Смотри, не зевай, Сташко. Не отрывайся, на плечах иди. Мало ли что они воюют. И мы повоюем... Надо будет — вырвемся вперед, не спросим!.. Ничего, ругать не будут. Делу лучше...

На той стороне шел бой, ревниво переживаемый Родионовым. Другая дивизия приближалась уже к хутору Дергачи, и Сташко время от времени докладывал, что он тоже не отстает. “На пятки наступаю!” Свистели снаряды — они поддерживали бой соседа. Шли раненые — раненые соседа. Шли пленные — тоже захваченные соседом.

Какой-то боец той, воевавшей, дивизии, увидев полковника, подвел к нему здоровенного шофера из немецкого артиллерийского дивизиона, оставил “на сохранение”, а сам побежал обратно — на передовую. [500] Немецкий шофер сказал, что пушки дивизиона разбиты и все кончено. Час назад ему дали автомат, и вот он сдался.

Пленный осведомился, скоро ли отправят его отсюда в тыл в лагерь... Внизу из лощины раздался в это время скрежет “Катюш”; пленный побледнел.

Саша смотрел на гитлеровца презрительно. Он сказал, что сейчас, мол, придется принимать все недолеты и перелеты, которыми ответят фашисты на работу ненавистного им оружия. И действительно, разрывы застучали по склонам Сапун-горы. Все прижались к камню. Обернувшись, Родионов увидел согнутую в три погибели фигуру пленного, нахлобучившего на голову каску и спрятавшего лицо в колени. И Саша и Родионов брезгливо отвернулись.

— Скажите ему, что отпускаю его в Севастополь, — бросил через плечо Родионов. — Пусть идет, если хочет.

— Наин, найн, — испуганно ответил пленный. — Нет, я не хочу в Севастополь!..

Внезапно в гулкий грохот боя ворвался рокот низко летящего самолета; какой-то “У-2” мчался по долине между гор в самое пекло, приветливо покачивая крыльями, и многие подумали в это мгновение одно и то же.

— Смотрите! Это наш летчик летит к Севастополю.

И Родионов ревниво подумал о том же; он запросил полки об обстановке. Но вдруг зазвонил телефон командующего. Телефонист доложил:

— Товарищ полковник, генерал вызывает...

Родионов с жадностью схватил трубку и приник к ней, дрожа от волнения:

— Слушаю, товарищ генерал-майор. Одну минуточку: тут “Катюши” играют, не слышно вас. Сейчас кончат... Все. Слушаю... Есть, вынуть карту. — И шепотом адъютанту: “Давай, давай скорей двадцатипятитысячную, севастопольский лист”. — Так. На Дергачи? Так. Затем — сто шестьдесят пять и один? Есть. Что? Не разобрал. А?.. “Мессер” бомбы бросает, товарищ генерал, не слышно. Да, кончил... Сбили... Благополучно. Шофера ранило. Да, продолжаю: Малахов слева?.. Разрешите, товарищ генерал, и на Малахов? История, товарищ генерал, история!.. Есть, слушаюсь... У меня ничего... Оправдаем... Есть... Перехожу вперед на новый НП. [501]

Родионов положил трубку, мигнул телефонистам, чтобы собирались вперед в облюбованную уже разведчиками траншею, откуда прекрасно виден был театр войны до самого Севастополя, и мягко спросил Сашу, бинтующего раненную осколком ногу:

— Так в санбат, Саша?

— Да тут осколочек, товарищ полковник. Пустяк, перевяжу. Уж я с вами в Севастополь...

— Ну, смотри. Дело хозяйское. Если так — ладь машину и жди меня впереди за Дергачами. Я пока пойду напрямик, а там двинем в Севастополь.

Через полчаса Родионов стоял за горой в немецких траншеях и хриплым голосом командовал по радио:

— Сташко, Сташко, у тебя двадцатипятитысячная? Дергачи видишь? Дальше балка, там курган... Малахов курган? Дело твое. Я твоей разведкой не командую... Раз флаги заготовили, значит знают, что делают... Ты вот не на Малахов, ты на фланги смотри, фланги держи!.. То-то.

— Панкул! Скажи своим бомбардировщикам, чтобы обеспечили фланги Сташко и Слижевскому. Да смотри, пусть по своим не кроют!

— Пушки выкатывай вперед, пушки! Побежали фашисты, не отставай!

Впереди в долине, у Дергачей, за Килен-балкой, на последних подходах к Севастополю развернулась панорама решительного завершающего боя. Гитлеровцы дрогнули, и видно было, как поднимается и бежит толпой враг, ища спасения от артиллерийского урагана, от штурмующих самолетов, от вихря свинца, от верной смерти, настигающей его и с неба и с земли. И все поднялось в долине, все двинулось вперед в стремительном темпе преследования; люди уже перестали обращать внимание на огонь, на снаряды, на вой бомб, люди видели только Севастополь, море, падающее к закату солнце и восходящую победу.

В Дергачах настигли и разгромили штаб сто одиннадцатой. В разоренных блиндажах, среди разбросанных термосов с горячим чаем валялись трупы гитлеровцев. Возле шоссе стояла группа пленных офицеров. Это и было ядро дивизии. Какой-то пожилой рязанец, взмокший, седой от пыли, срывал с них нарукавные знаки “За Крым” и бросал на дорогу; на шоссе росла горка бронзовых карт Крымского полуострова, эмблема “покорения Крыма”, учрежденная Гитлером в июле 1942 года. [502]

— Что вы делаете? — в ужасе крикнул Саша; он проезжал по заданию Родионова вперед и увидел на дороге эту кучку бронзы. — Это же трофеи! Это то, что искал полковник!

Саша выскочил из машины и заковылял, волоча ногу, к немецким значкам. Но по дороге мчалась колонна грузовиков с пушками на прицепе. Тяжелая гаубица колесом наехала на бронзовую кучку, смяла ее и вдавила в землю. Потом люди и кони шли и шли, наступая на этот поверженный в прах знак фашистской самонадеянности. Саша махнул рукой, влез в машину и поехал догонять Родионова.

Первыми доложили Родионову о выходе к Севастополю Сташко и Камкин. Сташко, высокий смуглый человек, без шапки, в маскхалате, бежал по Кялея-балке впереди радиста, навьюченного рацией и шестом для нее. Охранявшие своего командира разведчики отстали. Сташко стремительно выбежал на холм над Килен-балкой. Ветер с моря, севастопольский ветер, взъерошил его черные волосы. Сташко крикнул:

— Вот он! [503]

Впереди, внизу, справа, слева был виден Севастополь. Сверкающие бухты, ярусы улиц, купол разрушенной Панорамы, мачты и трубы затонувших кораблей, огонь и дым пожаров, фонтаны воды, земли и камня, поднятые минами и снарядами, трассы пулеметного и автоматного боя, неразбериха самолетов, бьющихся в небе. Все, кто поднялся на гребень высоты, остановились потрясенные. Люди упоенно произносили:

— Севастополь!

— Развертывайте рацию! — резко приказал Сташко. — Вызывайте командира! Товарищ, полковник! Товарищ полковник! Я — Сташко. Я — Сташко. Нахожусь над Севастополем, над Севастополем! Мои подразделения вошли в город. Ведут бой на Корабельной стороне. Прошу перенести огонь артиллерии...

Сташко остался на командной высоте. Он махнул офицерам рукой вперед, что означало: спешите, догоню.

Не чувствуя ног, люди пересекли бесчисленные воронки и ложбинки от мин, развороченные доты, землянки, разбитые снарядами бетонные бастионы, перепаханные огнем и железом противотанковые рвы, разметанные проволочные заграждения.

Об этих подступах пленные еще утром говорили, как о неприступном поясе внутреннего городского обвода. И вот все это в течение нескольких часов превращено в мусор, уничтожено, сметено в одну кучу вместе с гарнизоном.

На Корабельной стороне у палисадника дома на Истоминской улице стояла машина полковника. Родионов сидел у рации и передавал:

— Корабельная сторона очищена. Веду бой в городе. Противник не прекращает пулеметного и минометного огня. Его артиллерия бьет по наступающим и по переезду у вокзала.

Окончив разговор с командующим, он вытер платком влажное, опаленное солнцем лицо, улыбнулся, сощурил красные от бессонницы глаза и добродушно сказал Саше:

— Жене бы передать: вошел, мол, Алексей Павлович в Севастополь... Он хотел еще что-то сказать, но тут подбежал запыхавшийся Сташко. Он произнес — “товарищ полковник”, осекся и тихо завершил:

— Двигаюсь в город с резервом.

— Дожил, Сташко, дожил, — усмехнулся Родионов. — Командир дивизии тебя обгоняет. Камкин-то уже дале-е-е-ко впереди. Так-то, брат... Он кивнул Саше и поехал вперед, туда, где шел уличный бой. [504]

* * *

Вечером, на переезде у Севастопольского вокзала, где, как на полевом бивуаке, дымили костры, я останавливал машину за машиной, спрашивая, не подбросит ли кто в тыл. Шоферы смеялись:

— Кто теперь в тыл... Сейчас все в Севастополь!

На случайной полуторке, когда-то захваченной у нас гитлеровцами и теперь отбитой и угоняемой расторопным артиллеристом к Сапун-горе, я выехал в эту ночь в обратный путь. Дорогу недавнего боя запрудил сплошной стремившийся в город поток. Нас догнала только одна машина — там сидел Родионов. Я перешел к нему и увидел на груди у шофера Саши полученный им сегодня орден “Славы”.

Освещенное луной лицо Родионова было счастливым и усталым после трех дней и трех ночей штурма.

— А ведь подумайте, — сказал он. — Вот так сразу и кончилась тут война. Теперь мы в глубоком тылу. На курорте.

— Был фронт, стал курорт, — сказал Саша.

— Сто одиннадцатую вы добили, генерал, ее командир, в плену. Теперь отдыхать, Алексей Павлович? — спросил я.

— Вот еду на старый КП, помыться надо, поспать.

— Ну, теперь вы уже суток на двое заляжете?

— Пожалуй, нет, — в раздумье ответил Родионов, кивая на непрерывный встречный поток машин, повозок и людей. — Видите, что творится, все в Севастополь. Придется часика через два повернуть обратно: буду выводить дивизию. У нас впереди большие дела, воевать еще надо...

Сергей Алымов

В бою заслужили мы славу свою

Лазурные бухты, жемчужные горы,
Высокий, далекий огонь маяка.
Эх, Черное море, красивое море,
Родной Севастополь — любовь моряка!

Сверкают под солнцем широкие дали,
В бою заслужили мы славу свою.
Сказали: — Вернемся... — И слово сдержали.
Встречай, Севастополь, морскую семью.

Счастливый народ выбегает на взгорья,
Веселая чайка летит над волной.
Встречай, Севастополь, орлов Черноморья,
Навеки прославивших город родной.

Лазурные бухты, жемчужные горы,
Высокий, далекий огонь маяка.
Эх, Черное море, красивое море,
Родной Севастополь — любовь моряка!

Евг. Поповкин

Штурм Сапун-горы

Из второй книги романа “Семья Рубанюк”

Гитлеровцы, в беспорядке отступив к Севастополю, еще яростно сопротивлялись, по ночам бомбили населенные пункты и дороги, но уже ни у кого не было сомнения в том, что полный разгром оккупантов в Крыму — дело нескольких дней.

Уже совсем стемнело, когда Петро и Сандунян, свернув около шаткого деревянного мостика с истолченной в мельчайшую белую муку дороги, пошли по широкой сырой лощине, переполненной людьми, повозками, лошадьми, орудиями... Под кустами лежали и сидели кучками солдаты, от костров тянул горьковатый дымок, хрустели сеном лошади.

Первый, кого они узнали из своих, был Евстигнеев. Стоя к ним спиной, он говорил что-то двум солдатам. Те слушали вытянувшись.

Петро подошел ближе. Евстигнеев, почувствовав, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Глаза его изумленно округлились.

— Товарищ гвардии старший лейтенант!

Он по-стариковски засуетился и, растерявшись от радости, не мог сказать ничего внятного.

— Ну, как в роте? — спросил Петро. — Все живы?.. Э-э, вам лычки старшины, Алексей Степанович, дали? [507]

— Ротой товарищ Марыганов командует. Он сейчас на совещание пошел. Майор Тимковский собирает.

— Тимковский уже майор?

— Перед самым наступлением присвоили звание.

— Ну показывайте, где штаб. Пошли, Арсен!

Переговариваясь, они подошли к палатке, из которой доносились громкие голоса, смех. У входа в нее стояли офицеры и курили. В одном из них Петро сразу признал комбата Тимковского.

— Разрешите доложить? — вскинув руку к шапке, радостно дрожащим голосом сказал Петро. — Партизаны Рубанюк и Сандунян прибыли в свою родную часть...

* * *

Петро принял от Марыганова роту и, как только у него выдался свободный час, пошел в полк.

Было еще утро. Командир полка Стрельников и его заместитель по политчасти Олешкевич сидели за палаткой на траве и завтракали.

— Ну-ка, партизан, иди, иди, докладывай, — крикнул Стрельников, заметив Петра. — Садись, перекуси с нами.

— Спасибо. Уже завтракал.

— Как воевалось в лесу? Рассказывай...

— Неплохо. По роте своей соскучился здорово...

Петро сел на траву. Склоны близких долин тонули в белой пене цветущих яблонь. В ветвях шиповника молчаливо прыгали воробьи, воровато подбирались к остаткам снеди, лежащей на разостланной газете. Петро начал рассказывать о партизанском лагере.

Стрельников, немного послушав его, перебил:

— Ты извини, мне в штаб дивизии сейчас нужно идти. Вот что могу тебе сказать: разведчики довольны твоей работой. Не осрамил нашу часть.

— Старался добросовестно, — сказал Петро. Стрельников поднялся, пожал ему руку и ушел... С минуту Олешкевич молчал, щурясь на залитые солнцем горы, потом спросил:

— Отвоюемся, какие у тебя личные планы на дальнейшее?

Петро ответил не сразу. Он заметил в газете портрет улыбающейся девушки в костюме летчицы. Она была похожа на Нюсю, закадычную подругу Оксаны: лукавые, веселые глаза, изогнутые тоненькие дужками [508] брови, полные губы. Петро торопливо отряхнул газету и прочел подпись под снимком:

“Кавалер двух орденов гвардии лейтенант Анна Костюк. Совершила в ночное время на своем легком бомбардировщике более двухсот боевых, вылетов”.

— Что увидел? — спросил Олешкевич.

— Землячку. Из Чистой Криницы...

Олешкевич взял газету, посмотрел на портрет девушки.

— И до войны летчицей была?

— Рядовой колхозницей. В звене у сестры работала.

— Молодец! Ну, так ты на мой вопрос не ответил.

— Вы спрашиваете, чем я думаю после войны заняться? Самым что ни на есть мирным делом. Садоводством.

— В армии нет желания остаться? Пожизненно? Хороший из тебя вояка получился.

— Если бы нас не трогали, я бы с большим удовольствием занимался агрономией.

Олешкевич еще долго расспрашивал о партизанах, о Сандуняне, потом сказал:

— Ну, иди, Рубанюк. Готовь свою роту. Самое серьезное еще впереди...

Бои предстояли жестокие. Противник очень сильно укрепил высоты перед Севастополем: Сапун-гору, Горную, Кая-Баш, Сахарную Головку. В штаб армии был доставлен захваченный приказ главнокомандующего армейской группой “Южная Украина” генерал-полковника Шернера от 20 апреля 1944 года. Генерал писал:

“В ходе боев нам пришлось оставить большую территорию. Ныне мы стоим на грани пространства, обладание которым имеет решающее значение для дальнейшего ведения войны и для конечной победы. Сейчас необходимо каждый метр земли удерживать с предельным фанатизмом. Стиснув зубы, мы должны впиться в землю, не уступая легкомысленно ни одной позиции... Наша родина смотрит на нас с самым напряженным вниманием. Она знает, что вы, солдаты армейской группировки “Южная Украина”, держите сейчас судьбу нашего народа в своих руках”. [509]

...Рота Петра — в числе штурмующих. За ночь, несмотря на беспрерывный обстрел, она выдвинулась вперед, к самым проволочным заграждениям у безымянной высоты, и хорошо зарылась в землю.

Чуть светало... Яркозеленая звезда, низко повисшая над темным кряжем, казалась взвившейся вверх ракетой. Голая, с крутыми каменистыми скатами гора тонула в предутреннем голубоватом сумраке. Перед ней, правее и левее, синели очертания других высот; ветерок налетал из-за них порывами, оставлял на губах солоноватый привкус моря.

Обходя многочисленные воронки, Петро подошел к укрытиям, где расположились подрывники, приданные его роте. Среди голосов он различил басок Евстигнеева. Слышался стук ложек.

По ходу сообщения Петро прошел в укрытие, поздоровался.

— Севастопольцы есть здесь? — спросил он.

— Есть! Стрижаков.

— Павлуша, отзовись...

— Я!

Перед Петром возник худощавый, невысокий солдат. Держался он с Петром почтительно и в то же время с достоинством человека, видавшего всякие виды и уверенного в себе. Поэтому и не смог Петро сразу определить, сколько ему лет: за двадцать или все тридцать.

— Родились в Севастополе? — спросил Петро, обращаясь на “вы”, хотя большинству солдат по фронтовой привычке говорил “ты”.

— Никак нет.

— Что ж, долго жили в нем?

— Не довелось. Оборонял в сорок первом.

— А-а... Тоже севастополец... Справедливо. Если возьмем гору, будет виден город?

— Как на ладошке... Там уж зацепиться ему не за что.

— Значит, сопротивляться будет отчаянно.

— Точно! Ну, сковырнуть его можно будет быстро. Запсиховал фриц... Думает о своей погибели, а не о победе... Это уже вояка никудышный...

— Сумеем первыми на высоту прорваться?

— Надо, товарищ командир роты. Я припас... Вот... Солдат извлек из-за пазухи алый кусок материи развернул.

— Мечтаю первым достичь. [510]

— Это по-гвардейски...

Позже, побывав у бронебойщиков, минометчиков, Петро видел такие красные флажки у многих. Солдаты оживленно переговаривались, шутили, и Петро понял, что, пожалуй, в этом спокойствии бойцов, которым предстояло штурмовать сильно укрепленную гору, таилось для противника самое страшное.

Люди не только страстно хотели поскорее выбить противника из последнего, севастопольского, укрепленного района. Они знали, что сумеют сделать это так же мастерски, как сделали уже, ворвавшись в Крым.

Едва с рассветом началась артиллерийская обработка высоты, Петро быстро добрался к своему командному пункту. И здесь, приглядываясь к солдатам, которые должны были находиться во время боя при нем, Петра увидел, что и они так же оживлены, как их товарищи, ожидающие в укрытиях сигнала к атаке.

Артиллерийская канонада все усиливалась, сливаясь в общий несмолкаемый гул.

— Такого еще не было, — громко и восхищенно сказал пожилой солдат, наблюдавший из-за бруствера окопчика за происходящим.

Противник открыл ответный огонь. Снаряды и мины ложились позади и впереди командного пункта Петра. В безветренном, по-летнему жарком воздухе дым и пыль становились все гуще. Из-за гребня горы поднялось солнце; темный диск его проглядывал будто сквозь закопченное стекло.

За грохотом Петро не слышал, как над его головой низко пронеслись штурмовики. Он увидел их, когда рев моторов заполонил все бездонное небо. А к вершине горы, еще дрожавшей от ударов “илов”, уже плыли бомбардировщики...

Во вражеские траншеи штурмующие группы ворвались через несколько минут после того, как над исходными позициями со свистом взвилась яркокрасная ракета. Первая высотка была захвачена.

Петро перенес вперед командный пункт. Но еще до того, как он расположился со своими связными в глубокой воронке, которую чья-то бомба, словно нарочно, разворотила на удобном для энпе взгорке, гитлеровцы перешли в контратаку. Враг был тотчас же отброшен.

Лишенные растительности и почти отвесные скаты горы, густо покрытые железобетонными дотами, проволочными заграждениями, дымились, вздрагивая от разрывов. [511]

В боевые порядки штурмующих групп и стрелковых подразделений артиллеристы выдвинули свои пушки, и штурм горы возобновился. Это была третья атака за день.

Медленно, шаг за шагом вгрызаясь в оборону врага, стрелки через час заняли первую линию траншей противника и с неимоверными усилиями продолжали пробиваться вперед.

Меняя командный пункт, Петро попал под пулеметный огонь, пополз, вскочил в развороченную снарядом траншею.

Она вся была завалена трупами вражеских солдат. Два пулеметчика из роты Петра, в мокрых, приставших к телу гимнастерках, пытались установить на бруствере “максим”.

— Черт!.. Поставить негде... Придется выкидать мертвяков.

Петро выкарабкался и поспешил за связистами, тянувшими кабель.

К полудню в руках у противника оставался только гребень высоты, но держался он за него упорно, и продвижение стрелков снова застопорилось.

Особенно досаждал наступающим пулеметный огонь из амбразур большого бетонного дота. Его долго и сосредоточенно обстреливали тяжелые орудия, бомбили штурмовые самолеты. Но гарнизон дота оставался невредимым. Как только поднималась пехота, из амбразур снова хлестал огонь крупнокалиберных пулеметов и прижимал атакующих к земле.

Рота Петра несла потери, орудия сопровождения отстали, и, пока артиллеристы тянули их на лямках в гору, командиры взводов пытались прорваться вперед под прикрытием огня бронебойщиков и минометов.

— Что же вы, гвардейцы!? — хрипло кричал впереди младший лейтенант. — Или сил не хватает?.. Не дадим им удрать из Севастополя... За мной, орлы!..

Он встал во весь рост и тут же упал, срезанный пулеметной очередью.

Петро понял, что теперь никакая сила не оторвет людей от земли, а это-то и было губительным: гитлеровцы вели по ним, прицельный огонь.

Надо было во что бы то ни стало блокировать прокляты и дот, ослепить, взорвать его!.. Петро глядел на бетонную грибообразную глыбу с узкими амбразурами, и у него перехватывало горло от ярости. К доту не было никаких скрытых подходов, которыми могли бы пробраться подрывники.

А Тимковский, нервничая, поминутно требовал по рации:

— Поднимай людей! Что залегли? До утра будете тянуть?! [512]

Петро с большим усилием сдерживал желание лично броситься в атаку. Может быть, ему удалось бы увлечь людей, оторвать их от земли... Но рассудок подсказывал другое: так можно поступить лишь в отчаянии. В лоб здесь не возьмешь.

— Принимаю меры к блокированию дота, — доложил он Тимковскому. — Прошу прибавить огонька...

Петро вызвал Евстигнеева, поручил возглавить группу и вместе с ней обезвредить дот...

— Без этого не продвинемся, — сказал Евстигнеев, измеряя прищуренным глазом расстояние до противника. И вдруг радостно воскликнул:

— Флажок!..

Из окопов тоже заметили красный лоскут материи на гребне; по цепи понеслись восторженные крики:

— Флажок! Флажок!.. Товарищ комроты, глядите!

Петро видел, что фашисты еще бьют из дота, но огонь их уже ослабевал. Красный флажок, поднятый каким-то смельчаком в тылу у противника, создал в настроении бойцов тот перелом, который должен был обеспечить успех атаки.

Петро смаху вскочил на бруствер, поднял над головой автомат:

— Вперед, гвардейцы! Высота наша!

Он взбирался вверх, не пригибаясь, хрипло дыша. Только один раз оглянулся... Гвардейцы поднимались за ним цепью, стреляя на ходу, скользя по крутому подъему. Сзади, не отставая от пехоты, волокли орудия артиллеристы. На плечи людей, на развороченную землю оседала белая горьковатая пыль.

Уже на самом гребне Петро смахнул пот, заливавший глаза, огляделся.

Из траншей, испуганно вскинув руки, вылезали один за другим вражеские солдаты. Офицер, в мятом, испачканном известняком и глиной кителе, без головного убора, признав в Петре командира, шагнул к нему. Не опуская рук, услужливо доложил:

— Цейн зольдатен... Ейн официр... Плен...

Из окопов, укрытий, щелей карабкались все новые и новые группы солдат. Петро, приказав одному из лейтенантов разоружать их и направлять на пункт сбора пленных, прошел с Евстигнеевым вдоль линии вражеской обороны. [513]

В некоторых траншеях еще сидели растерянные, оглохшие от обстрела и бомбежки немецкие солдаты. Они робко и подобострастно следили за каждым движением Петра и Евстигнеева, заискивающе улыбались.

— Вылезай, хриц, вылезай! — покрикивал Евстигнеев.

Тучный лысый ефрейтор, уцепившись грязными руками за кромку щели, пытался выкарабкаться и никак не мог. Из-под скрюченных, с крупными заусеницами, пальцев его сыпалась рыхлая каменистая порода. Не спуская с Петра округленных от страха глаз, он с силой уперся тяжелым ботинком в грудь раненого, лежащего на дне щели, и наконец выбрался. Раненый застонал, но толстяк даже не обернулся.

— Эх, пес, а не человек! — выругался Евстигнеев.

— Не задерживаться! — донеслась до слуха Петра команда. — Вперед, на Севастополь!..

Петро узнал голос Тимковского. Прижав рукой сумку, чтобы не болталась, он побежал к нему.

Комбат, возбужденный и сердитый, отдавал какие-то приказания начальнику своего штаба и одновременно переругивался с артиллерийским капитаном. На груди у него болтался вынутый из чехла бинокль: Тимковский брался за него, подносил к глазам, но его то и дело отвлекали.

— Что разгуливаете? — накинулся он на Петра. — Сейчас получите задачу...

К Петру подошел Сандунян.

— Ругается, значит доволен, — сказал он, показывая на комбата одними бровями. — Когда сердит, вежлив как... японский дипломат...

Пётро засмеялся. Они закурили. Пыхнув папироской и уже спокойнее поглядев по сторонам, Петро только сейчас увидел внизу, в легкой дымке, зеленое море, бледнозолотые облака над ним, серые квадраты города... Он схватил Сандуняна за рукав гимнастерки:

— Севастополь! Арсен, да посмотри же!..

Перед ними лежал город, о котором они за годы войны слышали столько легендарного. Он казался совершенно вымершим, безлюдным, Даже издали было видно, что строения разрушены, закопчены пожарами. И сейчас, справа, в районе пристани, клубился угольно-черный дым.

— Это возле Графской пристани горит, — сказал кто-то. К городу спускались с горы разрозненные группы бойцов, орудия. Сзади подтягивались танки, тягачи, пехота... Штурмовики и тяжелые [514] бомбардировщики обрушивали свои удары уже где-то дальше, за городом.

Предстояло овладеть третьим рубежом обороны противника, и впереди уже велась разведка боем...

Потеряв ключевую высоту перед Севастополем, враг не мог оказать серьезного сопротивления. Днем рота Петра вела бой у самых окраин города...

Гитлеровцы, теснимые частями 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, отходили на последний свой рубеж в Крыму — к Херсонесу...

На рассвете Тимковский разыскал Петра в полуподвальной комнате трехэтажного жилого дома. В здании были выбиты все окна, пол усеян стеклом и штукатуркой. Лежа в самых разнообразных позах, спали бойцы, Петро, уронив на руки голову со сбившейся на затылок фуражкой, сладко похрапывал в углу, около низенького детского столика.

Тимковский постоял над ним, тихонько потряс за плечо.

Петро вскочил, красными, воспаленными глазами посмотрел на майора. По сонному лицу его с глубокими отпечатками складок рукава еще бродили неясные тени.

— Царствие небесное так проспишь, — сказал Тимковский. — Поднимай роту, пойдем фашистов добивать...

Он показал на двухверстке, куда нужно Петру вести своих людей.

Петро поднял бойцов, забрал каску и автомат.

В полутемном коридорчике, очевидно, служившем прежним жильцам квартиры прихожей, он мимоходом взглянул в расколотое снизу доверху зеркало и так и застыл с протянутой к двери рукой. На него удивленно смотрел какой-то чумазый детина с впавшими небритыми щеками и вымазанным известкой носом.

Петро задержался у зеркала, немного привел себя в порядок и, вскинув автомат по-охотничьи, на плечо, вышел на улицу.

По изрытой взрывами брусчатке шли саперы с миноискателями, моряки, тянули провод связисты.

Пехотный майор в перетянутой ремнями шинели помогал растащить сбившиеся в узком проезде повозки.

— Ну, куда вас черти несут? — беззлобно кричал он на ездовых. — Противник еще в городе... [515]

Повозочные, флегматично помахивая кнутами, упрямо пробивались куда-то вперед, к центру.

Над израненным, превращенным в камни и щебень городом поднималось утро... В легкой дымке вырисовывалась перед Петром гавань, Корабельная сторона. У памятника Погибшим кораблям, то совершенно скрывая его, то четко выделяя его белую высокую колонну, вздымались к прозрачному синему небу исполинские клубы черного, жирного дыма. Петре вспомнил, что у берега еще с вечера было подожжено нефтеналивное судно.

С возвышения, на котором стоял дом, приютивший Петра и его роту, были видны контуры здания Севастопольской панорамы. Они были знакомы Петру по фотографиям.

Откуда-то с горы, затянутой свинцовым маревом, протягивались в сторону Херсонеса бесшумные огненные пунктиры: били гвардейские минометы. Гитлеровцы беспорядочно и как-то вяло стреляли по городу из орудий. Снаряды рвались то на голых холмах, за окраиной, то в бухте.

На них никто не обращал внимания. Более неприятным было частое повизгивание пуль: трудно было определить, откуда стреляют.

Проходивший мимо Петра пожилой связист с катушкой провода беспокойно говорил своему спутнику, тащившему вслед за ним два телефонных аппарата:

— Шаловливых пуль сколько...

— Пули — дуры, — откликнулся боец. — Вот мину как бы не достать из-под земли ногой...

Связисты посторонились, уступая дорогу трем бойцам, катившим навстречу по плитняку тротуара внушительный бочонок.

Бочонок был массивный, “репкой работы, в нем тяжело плескалась какая-то жидкость, и бойцы, заметно взбудораженные, хлопотали около него с хозяйской рачительностью и усердием. Один из них, в мешковатой гимнастерке и рыжих обмотках, деловито покрикивал встречным:

— Поберегитесь, ребята...

В нескольких шагах от Петра они остановились передохнуть. О чем-то таинственно переговариваясь, оживленно жестикулировали.

Потом Петро слышал, как боец в обмотках дружелюбно объяснял нивесть откуда вынырнувшим двум морякам-патрульным:

— Масла подсолнечного разжились... Верно говорю, масло... [516]

— Ну, и жадные вы... Зачем вам столько масла? — укоризненно говорил мрачный на вид моряк, принюхиваясь к бочонку.

— Так это... На общее, сказать, питание... Всей хозкоманде, — отстаивал боец в обмотках, ревниво придерживая бочонок рукой.

— Нет, дядя, ты пушку не заливай, — строго сказал моряк. — Никакое это не масло, а чистый спирт... Понял? А спирт хозкоманде ни к чему...

Беззвучно смеясь, Петро наблюдал, как бочонок, подталкиваемый расторопными морячками, покатился дальше, глухо погромыхивая по камням, подпрыгивая на выбоинах.

— Приходите... Полведерка отпустим, — пообещал второй моряк, оглядываясь на заметно приунывших бойцов и широко улыбаясь. — Пожертвуем за труды...

Петро подождал, пока его рота разобрала свое оружие, построилась. и повел ее запруженными улицами и переулками к Камышевой балке.

У одного из перекрестков, над рядами колючей проволоки, стоял на шесте плакат:

Стой! Кто пройдет дальше, будет расстрелян!

Мимо плаката прошли посмеиваясь, и только кто-то из задних рядов ударом ноги вывернул его из земли, отшвырнул далеко в сторону, к куче щебня, золы и ржавого железа.

* * *

После изгнания немецко-фашистских захватчиков из Севастополя они удерживали в Крыму лишь Херсоносский мыс с Казачьей бухтой, в которой на скорую руку было сооружено несколько временных причалов.

Сюда хлынули толпы вражеских солдат. Командир 111-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер, представлявший в эти последние часы боев за Крым гитлеровское командование, приказал срочно строить вторую линию обороны. Он рассчитывал, задержав натиск советских войск, эвакуировать остатки крымской группировки в румынские порты на кораблях, обещанных Гитлером.

Однако солдаты и большая часть офицеров, объятые паническим ужасом, деморализованные, бросая имущество, устремились к морю в надежде попасть на суда. На них уже не действовали никакие увещевания [517] и даже угрозы оружием фанатиков офицеров и генералов, которые, вопреки здравому смыслу, решили продолжать сопротивление.

Начальник штаба 111-й пехотной дивизии подполковник Франц посоветовал Грюнеру отправить к русским парламентера для переговоров о сдаче. Он даже предложил для выполнения этой миссии свои услуги, но Грюнер резко и категорически отклонил его совет.

Огонь советских войск по Херсонесу все усиливался. Над клочком земли, в который вцепились гитлеровцы, беспрерывными волнами появлялись штурмовики.

Прорвавшись в бухту сквозь плотный заградительный огонь советских батарей, четыре вражеских судна смогли принять на борт лишь незначительную часть солдат и офицеров из тридцати тысяч, скопившихся на Херсонесе. Два корабля тут же были потоплены авиацией.

Паника и хаос усилились еще больше, когда распространился слух, что генералы Бемэ и Грюнер, переодетые в летные комбинезоны, собрались бежать на самолете, который круглые сутки держали наготове.

У маленьких суденышек, около причалов, началась неописуемая давка. Сталкивая друг друга в море, ругаясь и схватываясь в кулачной потасовке, незадачливые “покорители Крыма” старались как можно быстрее покинуть землю, которая жгла им пятки.

Двенадцатого мая советские войска мощным ударом танков и пехоты взломали оборону противника и, подавляя разрозненные группки сопротивляющихся фашистов, начали распространяться по Херсонесскому полуострову...

...Петро из своего неглубокого укрытия в расщелине меж камней, которое даже не хотелось ему “обживать”, видел, как цепь вражеских солдат, с которой рота уже несколько часов вела довольно вялую перестрелку, внезапно дрогнула. Часть гитлеровцев побежала, некоторые продолжали отстреливаться.

Петро поднял бойцов, и они рванулись вперед с такой яростью, что даже самые упорные из фашистов побросали оружие и торопливо подняли руки.

Проходя мимо пленных, Петро обратил внимание на то, что большинству из них давно перевалило за третий десяток и что, судя по регалиям, болтавшимся на их грязных мундирах и кителях, его роте довелось вести последний бой в Крыму с матерыми вояками. [518]

— Капут! — кратко подытожил Арсен Сандунян, догоняя Петра, шагавшего вместе с Евстигнеевым к морю.

— Сработано чисто, — весело улыбаясь и усталым жестом вытирая пыль со лба, откликнулся Петро.

— Сколько же их тут! — удивлялся Евстигнеев осматриваясь. Подозрительно разглядывая злые, грязные лица фашистов, он на всякий случай держал свой автомат наготове.

Небольшое пространство древнего Херсонесского полуострова было заполнено толпами гитлеровцев. На развороченной, пахнущей дымом и гарью земле валялись вперемежку с трупами людей и лошадей опрокинутые автомашины, орудия, остовы разбитых самолетов. Чем ближе к бухте, тем гуще была усеяна земля брошенными чемоданами с награбленным добром, ящиками с продуктами, бутылками, консервными банками, медикаментами, рулонами бумаги, деньгами, порнографическими открытками и сентиментальными семейными фотографиями, коробками с шоколадом и древесным спиртом, пачками сигарет.

Пленные, окликая друг друга гортанными резкими голосами, понукаемые своими офицерами и ефрейторами, собирались в кучу, строились.

— Эти уже отвоевались, — с удовольствием сказал Сандунян Петру.

— Разрешите, товарищи офицеры? — окликнул их низенький шустрый лейтенант с “лейкой” в руках и с какими-то футлярами, сумочками, чехольчиками на боку. — Херсонес очищали? Минуточку...

Петро и Арсен машинально поправили головные уборы, одернули гимнастерки.

— Так... А вы, папаша... Извиняюсь, гвардии старшина, в срединку, — командовал фотокорреспондент. — Фриц, фриц, стань там... Хир!.. Дорт!.. Отлично!..

Щелкнув, он справился:

— Не устали? Тогда еще разочек... Великолепно... Папаша, подбородочек повыше... Ус не надо крутить... Превосходно... Минуточку... Фамилии...

Он исчез так же стремительно, как и возник.

— Бойкий! — похвалил Евстигнеев.

— Корреспонденту иначе нельзя, — сказал Петро. Они дошли до крутого, кремнистого обрыва над морем, заглянули вниз. [519]

Море отделялось от обрыва узенькой кромкой песка, загроможденного крупными валунами и усеянного отполированной волнами галькой. Гитлеровцы кишели на этой узенькой прибрежной полосе. Офицеры бросали в плещущие волны оружие, документы... Лица их были зелеными, как морская вода.

К морю вели высеченные в ракушечнике лестницы. Сандунян принялся подсчитывать поднимающихся на берег пленных:

— Сто... Двести...

— Их без нас потом сосчитают, — махнув рукой, сказал Петро. Он беззлобно смотрел на давно небритые, растерянные и злые лица врагов. Вдруг его внимание привлек шум, одиночные выстрелы.

— Старшина, узнайте, что такое? — поручил он Евстигнееву.

Выстрелы стали чаще, и Петро, торопливо вынув из кобуры пистолет, поспешил вслед за старшиной.

Не добежав еще двух-трех десятков шагов, он увидел небольшую, плотно сгрудившуюся кучку гитлеровцев. Они отстреливались от наседающих бойцов. Высокий старый офицер, яростно размахивая парабеллумом, что-то кричал. Потом, не целясь, он выстрелил.

— Генерал ихний, — крикнул бежавший рядом с Петром лейтенант и, опустившись на колено, вскинул автомат.

— Не бей! — Петро ударил кулаком по стволу автомата, но лейтенант все же успел дать короткую очередь. Генерал ухватился рукой за плечо и выронил револьвер.

Петро метнулся к нему и вдруг согнулся, взялся обеими руками за живот. Сделав несколько шагов, он со стоном начал валиться на бок.

Сандунян подбежал позже. Он видел, что в Петра выстрелил стоявший за спиной генерала рослый немецкий офицер с широкой колодкой орденских ленточек на кителе.

Арсен, зажав в кулаке рукоять пистолета, бросился на него. Заметив сверкающие глаза Сандуняна, оскаленные зубы на смуглом, искаженном гневом лице, офицер попятился, рывком поднес к своему виску пистолет и застрелился...

Сандунян склонился над Петром. Он лежал ничком, подвернув под себя руку. На зеленых бриджах его густо проступала кровь. Рубанюк тихо, в забытьи, стонал, и Сандунян бережно перевернул его на спину.

...Очнулся Петро спустя несколько минут. Рана в верхней части живота нестерпимо горела. [520]

Над ним вполголоса разговаривали. Петро с усилием открыл глаза и увидел командира полка Стрельникова и Олешкезича. Не разжимая зубов, он тихонько, без слез, всхлипнул.

— Ну, ничего, ничего, — сказал Стрельников. — Живой... Заштопают, все будет в порядке...

— Пуля в животе осталась, — произнес женский голос. — И кровотечение, смотрите... Надо срочно в госпиталь... Помогите, товарищ, лейтенант. Чуть-чуть приподнимите.

От резкой боли в животе Петро снова лишился сознания...

Очнулся он в санитарном автобусе. Машина катилась медленно и плавно, мягко шурша по асфальту шоссе.

Покачиваясь на висячих носилках, Петро медленно размежил веки... В автобусе было душно, сильно пахло иодом, эфиром... Один ив раненых непрерывно стонал, потом хриплый голос его перешел в рыдание. Рядом с ним сидела девушка, держа в своих руках его желтую, безжизненную руку.

— Куда мы? — слабо шевеля губами, спросил Петро. — Слышите, сестра?

— В госпиталь, в госпиталь... Скоро уже...

Вдоль шоссе шли нескончаемые колонны пленных. Петро безразлично смотрел на них. Заросшие щетиной, позвякивая котелками, они шли медленно, без конвоя, потом вдруг начинали почему-то бежать, сбиваясь в кучу, наталкиваясь друг на друга...

Автобус, гудя, обогнал голову колонны, и Петро неожиданно заметил сквозь нагретое солнцем стекло знакомого матроса Сергея Чепурного. Моряк ехал рысью впереди колонны пленных, понукая каблуками и хворостиной свою неказистую, явно трофейного происхождения, кобыленку. Ноги его в широких матросских брюках были раскорячены, бескозырка лихо сдвинута на затылок.

Увидев, что автобус обогнал колонну, Чепурной махнул прутиком, сжал каблуками вспученные бока кобыленки.

— Шнеллер!.. — донесся до Петра его зычный голос.

Разгром немецких войск в Крыму

Итоги Крымской кампании

Сегодня, 12 мая, в Крыму закончилась операция по очищению района мыса Херсонес от остатков немецко-фашистских войск, разбитых при овладении нашими войсками городом Севастополь.

В ходе боёв по разгрому Севастопольского плацдарма противника ч очищению мыса Херсонес нашими войсками за период с 7 по 12 мая уничтожено: танков и самоходных орудий — 49, самолётов — 87, орудий разных — 308, миномётов — 331, пулемётов — 620, автомашин — 564, складов разных — 24.

Противник потерял только убитыми более 20.000 солдат и офицеров.

Захвачено нашими войсками: танков и самоходных орудий — 48, самолётов — 49, орудий разных — 1.228, миномётов — 721, пулемётов — 4.859, винтовок и автоматов — 46.041, автомашин — 4.173, лошадей — 710, складов разных — 123, паровозов — 25, эшелонов с военной техникой — 14 и отдельно вагонов с разным военным имуществом — 540.

Взято в плен 24.361 солдат и офицеров, в том числе командир 5 армейского корпуса генерал-лейтенант Бемэ, командир 111 пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер и несколько полковников. [522]

ВСЕГО за период Крымской кампании с 8 апреля по 12 мая нашими войсками уничтожено: танков и самоходных орудий — 188, самолётов — 529, орудий разных — 775, миномётов — 946, пулемётов — 1.882, автомашин — 2.227, складов разных — 39.

Противник потерял убитыми более 50.000 солдат и офицеров.

Захвачено: танков и самоходных орудий — 111, самолётов — 49, орудий разных — 2.304, миномётов—1.449, пулемётов — 7.008, винтовок и автоматов — 84.524, автомашин — 4.809, лошадей — 11.684, складов разных — 188, паровозов — 44, эшелонов с военной техникой — 14 и отдельно вагонов с разным военным имуществом — 2.865.

Взято в плен 61.587 солдат и офицеров, из них часть раненых.

Таким образом, за всю Крымскую кампанию с 8 апреля по 12 мая противник потерял по главным видам боевой техники и людского состава: пленными и убитыми — 111.587 человек, танков и самоходных орудий — 299, самолётов — 578, орудий разных калибров — 3.079, автомашин — 7.036 и много другой техники.

Кроме того, нашей авиацией и кораблями Черноморского флота с 8 апреля по 12 мая потоплено с войсками и военными грузами противника: транспортов — 69, быстроходных десантных барж — 56, сторожевых кораблей — 2, канонерских лодок — 2, тральщиков — 3, сторожевых катеров — 27 и других судов — 32. Всего потоплено за это время 191 судно разного тоннажа.

СОВИНФОРМБЮРО

Валентина Потемкина

Севастополь

Мой светлый город, ты изранен,
Но ведь остался белый камень,
Еще горячий от огня.
Прибоя вечное движенье,
Как сердца милого биенье,
Вновь будет радовать меня.
Пусть моего не стало дома,
Пусть тополь мой у дома сломан, —
Он силу жизни сохранит.
И город славы — он бессмертен,
Могучим корнем врос в столетья,
А кроной в будущем шумит.
Войска приветствует столица,
И вся страна тобой гордится —
Урал, и Волга, и Кавказ.
А тот, кто в первых был сраженьях,
Кто знает горечь отступленья
И кто поклялся в грозный час
Вернуться к городу в заливе, —
Сегодня нет его счастливей,
И нет милее ничего,
Чем опаленный этот тополь,
И нет отрадней для него
Родного слова — Севастополь.

Петр Сажин

Освобожденный город

Есть в нашей стране такие города, улицы которых похожи на раскрытые страницы чудесной книги: идешь по таким улицам и как будто читаешь волнующие душу слова, и сердце твое наполняется каким-то торжеством и гордостью.

Таков Севастополь...

Ни о каком другом городе не сложено столько легенд и песен. В мире эпитетов, пожалуй, не скоро найдешь слово, чтобы достойно выразить величие Севастополя...

С трудом лавируя среди повозок и орудий, наш автомобиль спешит в город. Пройдена последняя петля горной дороги. Створки гор закрыли море, мы приближаемся к холмам Сапун-горы. Здесь сходится несколько дорог. Сотни машин торопятся в Севастополь. Пыль тянется за ними, как дым пожара в степи.

Перед глазами мелькает застывшее в дикой судороге железо, вылизанная огнем земля, трупы, опаленные кусты и изрытые снарядами и бомбами холмы. Надо это видеть, чтобы понять, какой силы смерч пронесся над этим, если говорить сухо по-военному, “рубежом”.

Картину боя можно представить себе, измерив на глазок расстояние от воронки до воронки. Оно не больше метра — двух. Этим объясняется, почему вражеских трупов здесь сравнительно мало — их просто разнесло на куски. [525]

У Малахова кургана пробка. Над головой со свистом проносятся снаряды. Выбитые из Севастополя оккупанты еще держатся у Херсонеса. Они уцепились за бухты: Стрелецкую, Омега, Камышевую, Казачью, Мыс Херсонес и Круглую бухту.

Небо над Херсонесом в зенитных разрывах, там действуют наши штурмовики и бесстрашные “У-2”. По Херсонесскому полуострову бьют и наши пушки.

На вражеские снаряды никто не обращал внимания, хотя обстрел ведется с хорошей пристрелкой: гитлеровцы бьют по дорогам, по Петровой слободе, по вокзалу, по Зеленой горке.

И наконец он открылся.

Чудо-город! Слава нашей Отчизны.

Над холмами его стелется черный дым. и сквозь дым, как через разрывы облаков, сияет гладкое, голубое, как небо, зеркало Южной бухты. Люди на машинах встают.

Все, кого судьба столкнула здесь у Малахова кургана, с изумлением смотрят на город. Как не похож он на тот сказочный Севастополь, образ которого в боях они несли сюда. Развалины, пепел да крик чаек над Северной бухтой.

И все же, поруганный оккупантами, обожженный огнем, он прекрасен. Город, где прогремели на весь мир подвиги советских людей — матроса Ивана Голубца, Ноя Адамия, Фильченкова, комсомольцев одиннадцатого дзота, артиллеристов батареи Пьянзина... Город матроса Петра Кошки и Даши Севастопольской, адмиралов Нахимова и Корнилова...

Дорога поворачивает на вокзальное кольцо. На воде бухты плавают бочки, бревна, ящики. Сквозь клубы дыма вырисовывается ферма плавучего крана с флагом на вершине.

Мы спешим вперед. На улицах города — трупы врагов. Особенно много их у вокзала. Они лежат прямо на дороге.

Машина выносит нас по длинному и так знакомому подъему на Ленинскую. С болью озираемся по сторонам. Камни, щебень, дым, битое стекло, трупы. Не сговариваясь, снимаем фуражки и склоняем головы.

Губы шепчут: “Здравствуй, Севастополь, здравствуй, город-герой”.

Медленно ползут машины к Графской пристани. Над водной станцией вьется советский флаг, над портиком Графской пристани на флагштоке тельняшка и бескозырка, поднятые вместо флага моряками из отряда морской пехоты. [526]

Под стеной одного из уцелевших домов стоит, как разгоряченный конь, танк с большой и броской надписью, звучащей, как символ — “Мститель”. Он пришел сюда со своим экипажем от Сталинграда. Этот танк первым вылез на неприступный гребень Сапун-горы и первым ворвался в город. Он славно выполнил свою миссию.

По улицам города шагают отряды саперов, связисты, мчатся машины, гарцуют всадники. Твердо печатают шаг морские патрули. На стенах зданий, на каменных оградах появляются надписи: “Мин нет”, “Разминировано”.

На площади Коммуны останавливается радиофургон, и над городом взвивается песня. Далекая и прекрасная песня из Москвы. А со стороны Карантинной бухты, с Херсонесского мыса доносится гул артиллерии, взрывы бомб. Над юго-восточной окраиной города в высоком небе то и дело повисают черные хлопья разрывов — в шести километрах от Севастополя еще идут бои. Последние бои, и люди прислушиваются не к залпам, а к песне, звучащей, как победный марш, как призыв к труду, который должен дать жизнь городу немеркнущей славы...

* * *

Вместе с группой моряков я поднялся на Малахов курган.

Высокий бурьян, кусты иудиного дерева, разбитые блиндажи, обгорелые остовы машин, ржавая жесть консервных банок, распотрошенные матрацы — это все, что осталось здесь от оккупантов.

На месте, где 5 октября 1854 года был смертельно ранен Корнилов. стоял бронзовый памятник адмиралу. На нем сияла символическая надпись: “Отстаивайте же Севастополь”.

Защитники Севастополя 1941 — 1942 годов, герои второй обороны, с достойным мужеством отстаивали город русской славы; каждый раз после трудной ночи они смотрели на бронзового адмирала и, убедившись в том, что он цел, с еще большим упорством дрались с врагом.

Нет теперь ни памятника, ни надписи. Один лишь гранитный постамент. Не узнать и знаменитого бастиона, где соратники Корнилова — русский офицер, тридцать солдат и несколько матросов — сражались на удивление всему свету. Англичане обкладывали башню бастиона, в которой заперлись герои, горящим хворостом, пытаясь выкурить их. Но они не сдались. Тогда враги стали заливать бастион водой, а герои продолжали сражаться... [527]

На северной стороне Малахова кургана уцелело заклепанное орудие, снятое в первые дни осады с одного из миноносцев. На башне орудия сохранилась надпись: “Смерть немецким оккупантам!”

Где матросы, стоявшие у этой пушки? Что с ними сталось? Придет ли кто из них сюда, чтобы посмотреть на свободный город с высоты кургана?

Тихо здесь. Внизу зияют развалины Корабельной стороны и Павловского мыска. Вдали чернеют пустые глазницы амбразур Константиновского форта, а южнее — раздетый сферический шар Панорамы. И только гладь Южной бухты, отполированная солнцем, сияет вечной жизнью.

Глядя на руины, на дым, который плыл черным облаком над городом, я вспомнил Севастополь июня 1942 года. На улице Ленина лежал тогда разбитый бомбой старый каштан. Он был похож на тяжело раненого. Но листья на его беспомощно опущенных ветках зеленели — могучий корень давал им животворящие соки. Сейчас Севастополь напоминает тот разбитый каштан. Невольно думаешь, что к у него есть свой бессмертный источник силы, что и он подымется скоро и зацветет. Придут сюда дети, братья героев Малахова кургана, тридцатой батареи, дзота № 11, Суздальской горки, придет доблестная Черноморская эскадра, и снова бухты огласятся свистом боцманских дудок, гулким боем склянок и звуками сирен. Город — будет!..

Наконец в последний раз вздрогнула от взрывов земля Севастополя, и сразу стихло все кругом. Только лязг гусениц покидающих город танков гулко разносится над бухтой. У мыса Херсонес — крайней точки Крымского полуострова — фашисты капитулировали.

Сталинградская кампания закончилась зимой, и снег многое скрыл от глаз. Разгром немцев в Крыму начался весной, а закончился в разгар ее. Лишь пыль слегка “состарила” своим седым налетом свежую картину битвы.

Я попал на Херсонес сразу же после того, как остатки разгромленных немецких войск выкинули белый флаг.

Гитлеровцы стянули на узкий плацдарм тысячи орудий, пулеметов, минометов. Сюда же отошли танки, самоходная артиллерия и свыше пятидесяти тысяч солдат. Мне думается, немцы радовались, когда их вышибли из Севастополя. Здесь была какая-то надежда уйти морем. [528]

Уже от Стрелецкой бухты почти невозможно было ехать. Я оставил машину и пошел пешком. По пыльным дорогам навстречу нам уныло брели тысячные колонны пленных.

Под берегом на легком прибое качался чужой транспорт. “Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем”.

Из Казачьей бухты тянул запах гари. Горели баржи и корабли, которым так и не удалось в это утро уйти к Констанце. На поле валялись бумага, рюкзаки, ящики, шинели, банки, одеяла, винтовки, автоматы, гранаты, письма, ордена, зубные щетки, пояса, каски, мины, патроны. Все это было занесено сюда солдатами 17-й армии и теперь брошено в панике. Под высоким обрывистым берегом Херсонеса на камнях лежали тысячи трупов фашистских “завоевателей”.

Я нагнал матроса-разведчика Ведерникова. Он первым ворвался в Севастополь и теперь шел до берега “Херсонца”, шагая через трупы оккупантов, обходя горящие машины и разбитые пушки. Мы вышли к берегу. Ведерников снял с плеча автомат и выпустил длинную очередь. Это был салют матроса.

На крымской земле не было больше вооруженных немцев.

Пасмурный с утра день разыгрался. Над нами сияло жаркое солнце юга. А впереди, раскинувшееся до самого горизонта, лениво плескалось слегка ворчливое и усталое море. Далеко-далеко чернели крохотные точки. Это шли в Севастополь лихие катера Черноморского флота...

* * *

На улице Ленина в домике, пощаженном войной, разместились прибывшие вместе с войсками группы партийных и советских работников Севастополя.

Ни стула, ни стола, ни гвоздя. Работники горкома партии сидели друг против друга на вещевых мешках и обсуждали план развертывания жизни в освобожденном городе. Положение было чрезвычайное: требовалось немедленно очистить город от трупов и улицы от завалов, дать воду, электроэнергию, открыть баню, пустить пекарню, развернуть торговлю и общественное питание. С чего начинать?

В Севастополе не было ни света, ни воды. По улицам двигались непрерывным потоком войска. В знойном воздухе дружной весны к небу тянулись дым и пыль. Усталых бойцов томила жажда. Неистовствовали от отсутствия воды кони. [530]

И вот на улицах появились бочки, корыта, ведра с студеной ключевой водой. Солдаты умывались, пили сладкую воду, наполняли фляжки. Лошади с присвистом высасывали влагу из корыт. Во дворах кипели чаны, билась мыльная пена в тазах, солдаты мылись в импровизированных банях, их белье тут же стиралось и сушилось.

С первого дня освобождения на улицах города трудились сотни женщин (мужчин в Севастополе почти не было: многих угнали гитлеровцы, другие вступили в Советскую Армию сразу же по ее приходе).

Без машин, а лишь лопатами да кирками, а то и просто руками, они расчищали улицы, убирали трупы, освобождали от грязи и мусора случайно уцелевшие дома. Они работали так, как будто силы их никогда не могли иссякнуть.

Нужно было видеть и знать положение Севастополя, каким его оставили оккупанты, чтобы понять, какое чудо сотворили севастопольские женщины!

Вот краткая хроника этих дней:

Оккупанты разрушили все предприятия города, но уже 10 мая вышел первый номер газеты “Слава Севастополя”. Хлебозавод к 17 часам выдал первый хлеб, а в 18 часов севастопольцы услышали голос Москвы.

10 мая почта вручила жителям Севастополя 3.500 писем.

12 мая начала работать баня. 14-го закончена расчистка улиц. В подвале на улице Ленина был показан фильм “Два бойца”.

16-го по водопроводным трубам побежала вода.

19 мая загорелся электрический свет.

Все это было сделано севастопольскими женщинами и старыми отставными матросами — внуками и правнуками нахимовских героев.

Они умели отстаивать город от нашествия врага. Они проявили мастерство и в возрождении жизни в нем.

Севастополь — любовь и гордость нашей страны. Его слава не померкнет в веках.

Александр Жаров

Все было в городе мертво —
Дома, и улицы, и пристань...
С холма глядел каштан ветвистый
С глубокой грустью на него.

Вечерняя сгустилась тень.
Развалины — над грудой груда.
А между ними, словно чудо,
Цвела спасенная сирень...

Воспрянут, будут жить сады.
Ряды домов воскреснут тоже!
Сирень вскипающая схожа
С голубизной морской воды...

Вставай, творящий чудеса!
Кипи неистощимой силой,
Мой Севастополь, город милый,
Отчизны вечная краса!

Семен Кирсанов

Оживай, Севастополь

Наша песня
вошла в Севастополь!
За холмом —
орудийный раскат,
воздух города
пылен и тепел,
круговая дорога
под скат...

Мы въезжаем
по узким и тесным
переулкам
приморской земли,
ждут пути
над обрывом отвесным
полковые обозы
в пыли.

Лом войны
завалил мостовые,
пыль лежит,
как столетняя быль,
и спокойно везут
ездовые
на усах
эту вечную пыль.

Мертвый немец
на пыльной дороге, —
вплющен в землю
и цвета земли...
И колеса,
копыта
и ноги [532]
равнодушно
по трупу прошли.

Мы врагов
под ногами
не видим,
Это —
стоптанный прах
мостовых.
Видим стены
и вновь ненавидим
ненавистников наших
живых.

Видим раны
от мин и орудий,
видим
зданий
безжизненный ряд,
стены эти,
как люди
и судьи, —
тишиной
о враге говорят.

Воскресай,
оживай,
Севастополь!
Люди
вытравят
плена следы!
Ленин станет
на бронзовом цоколе,
зацветут
золотые сады!

Детвора
зашумит
под колонной, [533]
кораблями
заполнится даль.
Словно солнце
на ленте зеленой
сын
отцовскую
тронет медаль!

Мы пришли
не с пустыми руками
на вершины
заветных высот,
белый мрамор
и розовый камень
вся Россия
сюда принесет.

Все спокойнее
волны залива,
в город входит
волна синевы.
И за эхом
последнего
взрыва
К нам доносится
слово Москвы!

П. Павленко

Город — памятник

Отрывок, из романа “Счастье”

На рассвете он подсел в автобус к иностранным корреспондентам. Погода была на редкость хороша. Предгорье, круто сбегающее к морю, поблескивало сильной сочной росой. Она стекала косичками с обнаженных скал, как дождь, украдкой проползший по земле, вместо того чтобы упасть сверху. Нежный и грустный запах зимы, запах морского камня и отсыревших, но еще не совсем гнилых листьев — очень съедобный запах, что-то вроде опары — веял в воздухе, не соединяясь с запахом близкого моря. В полдень горячие камни и глинобитные стены домиков тоже некстати пахнули горячим хлебом.

Автобус промчался мимо одинокой могилы у края шоссе; рядом торчали остатки английского танка. Ужасно горели эти проклятые танки. Чуть что — они как свеча. Этот, должно быть, из бригады Черных. Она проходила именно здесь. Сибиряки, они впервые видели черноморскую весну и самый радостный, самый торжественный ее месяц — май. Это было в самом начале его, когда деревья расцвели, не успев зазеленеть. Длинные ветви иудина дерева покрылись мелкими, частыми цветами и торчали, как гигантские фиолетовые кораллы. Розово, точно освещенные [535] изнутри, светились персиковые и миндальные деревья. Красным и розовым, реже синим, горели трещины скал, набитые узенькими кривульками цветов. Танки мчались, замаскированные сверху цветущими сливами и миндалем, будто клочки садов, а из смотровых щелей торчали букетики горных тюльпанов. Когда хоронили погибших, за цветами далеко ходить не приходилось. Многие так и погибали с цветами в руках.

— Ривьера, — сказал Ральф, корреспондент лондонской газеты. — Или немного Италии. — Точно он не расслышал ни одного слова из рассказа Воропаева о танкистах.

— Разве на Ривьере сражались? — спросил Воропаев.

Но ему не ответили за ревом клаксона. Автомобиль преодолевал как раз самую тугую петлю перевала.

Когда скрылось море и впереди показались сонно полулежащие на боку горы — грустный и однообразный пейзаж, — француз, до сих пор дремавший, спросил:

— Сталин был уже в Севастополе? Говорят, что Черчилль и Рузвельт выехали туда сегодня.

— Не знаю, — ответил Воропаев.— Я бы никого туда не пускал пока. Англичанин вежливо уточнил:

— Понятно. Памятники истории всегда нуждаются в некотором оснащении, в доработке.

— Это же не Дюнкерк, — возразил Воропаев. — А в Севастополь я не пустил бы даже вас. Там еще много мин.

— Мы, господин проводник, пойдем туда, куда нам захочется, и только туда. Кстати, я голосую за остановку и завтрак.

Все торжественно проголосовали. Севастополь был им нужен, как прошлогодний снег.

Когда заканчивали завтрак, Гаррис сказал:

— Наш почтенный, но строгий полковник будет очень удивлен, узнав, что я выдвинулся как журналист благодаря русской теме.

Воропаев сел боком к рассказчику. Здесь, где допивали коньяк иностранные гости, в прошлом году проходила дивизия Провалова. Многое вспомнилось...

Гаррис между тем начал рассказывать, что в 1909 году, когда он проводил время в Париже в качестве юного туриста, в театре Шатло открылся русский сезон. Удобный случай познакомиться с народом, [536] о котором ничего не знаешь. Гаррис попал на “Князя Игоря”, услышал Шаляпина, увидел танцы Нижинского и Карсавиной и “Половецкие пляски” Фокина.

— Вы понимаете, господа, что получилось? “Князь Игорь” — опера. Немного тяжеловатая, как всё русское, но мелодичная. И, конечно, Шаляпин — отличный певец. И, конечно, Нижинский — король танца. Но успех сделали не певцы, не танцоры-солисты, а массовые пляски. Именно они открыли глаза на русскую душу. Страсть, ярость, самозабвение!.. Я не случайно сказал — самозабвение. Слово это выражает состояние души, свойственное одним русским. Забвение себя, своих нужд. — Гаррис оглянулся на Воропаева:

— Я не делаю ошибок в толковании понятия самозабвения, почтенный полковник?

— Право не скажу. Я не языковед.

— А! Это уже очко. А то мне показалось, что вы всё знаете. Итак, возвращаюсь. Если бы ту постановку можно было увековечить на киноленте, мы, американцы, узнали бы русских на десять лет раньше. Я тогда прямо с ума сошел. Тут ордою, как пляшущее пламя, ворвались половцы, машут бичами, потрясают кривыми саблями и вопят, стонут, зовут, и все быстрее взлетают, грозят. Чорт побери, это такая сцена, что в первом ряду партера было страшно сидеть. Я тогда же сказал себе: русское искусство с огромным напряжением сдерживает страсть своего народа к прыжку куда-то вдаль. Сколько красок, сколько ритмов, сколько порыва прорваться куда-то в четвертое измерение! Не дай бог, — думал я, — если эта самозабвенная страсть когда-нибудь вырвется за границы искусства. И первая моя корреспонденция была о русском балете.

— Браво! — тактично сказал, готовясь подняться, француз.

— У нас еще есть время, — удержал его англичанин. — Гаррис волен рассказывать столько времени, сколько мы будем допивать его коньяк.

— Да, балет балетом, а тогда даже хитрый Бриан, рукоплескавший русским балеринам, не мог бы предсказать столь ошеломляющих темпов русского прыжка в неизвестность. Знаете, господин полковник, я иногда жалею, что Россия ушла в политику.

— Конечно, балет, как и всякое искусство, выражает душу народа, но изучать страну по балету, это все равно, что изучать садоводство по [537] варенью, — сказал Воропаев. Ему не хотелось всерьез спорить с Гарри-сом. Он чувствовал, что не переубедит его. — Даже не выезжая из дома, вы могли бы узнать о России куда больше, если бы прочитали Толстого. Чехова, Горького. Я уж не говорю о Ленине, — добавил он, с трудом подавляя раздражение.

Выслушав его, Гаррис продолжал рассказывать о том, что говорил ему знаменитый Морис Дени о декорациях Бакста и Бенуа, а Воропаев поглядел на часы. Приблизительно в этот час и в этот день дивизии Отдельной Приморской армии ворвались в прошлом году в балаклавскую долину и увидели вдали, на горизонте, памятник погибшим в 1855 году итальянцам. Начинался подъем на Сапун-гору, севастопольскую голгофу.

Если бы хоть на одно мгновенье жизнь восстановила картину происходившего здесь, — нет, даже не картину, а одни звуки ее, один ужасный рев сражения, — язык американца прилип бы к нёбу, и его сердце, пропитанное алкоголем и скептицизмом, навсегда остановилось бы при звуках того, что он называл “самозабвением”, при стихийном разгуле русского боя.

Дивизии ползли плечо в плечо... Командные пункты не успевали располагаться за стремительно продвигавшимися боевыми порядками, да их даже как будто и не было, ибо просто командовать сражением, понятным каждому солдату.

Это было сражение солдатское, народное, начало и исход которого-каждый знал заранее. Одно лишь было не совсем ясно — продлится ли оно день, неделю или месяц. Но сколько бы ни длилось оно, результат мог быть один — освобождение Севастополя.

Белая известковая пыль стояла над долиной и скатами Сапун-горы; падал частый каменный дождь. Воропаев вспомнил, как человек двенадцать пехотинцев и артиллеристов, впрягшись в пушку, бегом втаскивали ее на крутой скат горы. Они были без гимнастерок, с лиц их катился пот, они бежали, запрягшись в пушку, и во весь голос что-то кричали, Пушка взбиралась вверх довольно быстро, и если кто-нибудь из “бурлаков” падал, его сейчас же заменяли. За пушкой, тоже бегом, на руках, как ребят, тащили снаряды, и если подносчик падал, это была двойная потеря — и бойца и снаряда.

“Чего вы орете, ребята?” — жалеючи задыхающихся криком солдат спросил Воропаев. [538]

“Сегодня это Крикун-гора, товарищ полковник, — ответил ему молоденький артиллерист, — а с его стороны, с немецкой — Сапун-гора, а к вечеру сделаем ему Хрипун-гору”.

Понадобилось девять часов непрерывного штурма, чтобы немец почувствовал Хрипун-гору. Вот где развернулось истинное самозабвение.

Гаррис между тем еще рассказывал:

— Морис Дени так и сказал мне: “Я приду на спектакль со своим этюдником. Это самый волшебный мираж, который когда-либо мог явиться художнику”.

— Да, в те годы любили яркие краски и пестроту, — согласился француз, все время думавший о том, что пора бы ехать дальше, — коньяку уже не было.

Гаррис, наконец, позволил французу встать и поднялся сам.

— Странно, что образ русской души вы нашли... в балете, — с усилием сказал Воропаев. — Вы только его и знаете. Интересно, что бы вы сказали, побывав за четыре года до того в Москве, на баррикадах пятого года? Или если бы вы знали книги Павлова, Сеченова? Мне, например, кажется, что штурм Сапун-горы, к которой мы приближаемся, гораздо [539] глубже мог бы раскрыть вам душу нашего народа. Или Сталинград, скажем. Вы не находите?

Гаррис пожал плечами.

Англичанин, взглянув в какой-то маленький справочник, спросил:

— Как вы сказали? Сапун-гора?

— Да, Сапун-гора.

— Мне бы казалось, стоит заглянуть на кладбище союзников 1855 года. Как вы считаете?

Очень вежливый француз, которому была ужасно неприятна пикировка Гарриса с Воропаевым и который, очевидно, считал своей обязанностью стушевать разногласия, сказал:

— Я бы так, господа, формулировал: памятники! Мы осматриваем только памятники — в этом какая-то система. Иначе, если мы углубимся в анализ имевших место событий... Как вы считаете?

— Правильно, — согласился англичанин. — Памятники — это, по крайней мере, система. Вы как? Гаррис сказал:

— Мне важно сделать дюжину снимков в городе, чтобы доказать редакции, что я тут был. В городе есть какие-нибудь памятники? [540]

— Нет еще, но весь город — сплошной памятник.

— Нет, нет, вы только послушайте его, — оживился Гаррис, — это чисто по-большевистски. Памятников у них тут и в помине нет, а между тем он приемом тур-де-тэт бросает вопрос наземь и говорит: весь город надо понимать как единый памятник. Ох, уж эта мне диалектика! В общем, я — как большинство.

И автобус свернул в сторону, к старому английскому кладбищу 1855 года.

В. Лебедев-Кумач

Севастополь

Восстань из пепла, Севастополь,
Герой, прославленный навек!
Твой каждый уцелевший тополь
Взлелеет русский человек.

Те камни, где ступал Нахимов,
Нам стали дороги вдвойне,
Когда мы, нашей кровью вымыв,
Вернули их родной стране.

Израненный, но величавый,
Войдешь ты в летопись веков —
Бессмертный город нашей славы,
Святыня русских моряков.

И наши дети внукам нашим
Расскажут в бухте голубой,
Как гордо ты стоял на страже,
Прикрывши Родину собой!
Примечания