Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Июнь—декабрь 1941

Б. Борисов{1}


Боевая тревога

Девятнадцатого июня 1941 года закончились учения Черноморского флота, и на следующий день корабли вошли в Севастопольскую бухту. Светомаскировка, продолжавшаяся в городе несколько дней, была снята.

Графская пристань с ее гранитной колоннадой, мраморными львами и просторной лестницей, сбегающей к тихим водам Южной бухты, сразу оживилась: моряки сошли на берег.

Боевые корабли плавно покачивались в Северной бухте; мерно, через каждые полчаса, отбивались склянки.

Вечером в субботу 21 июня на улицах, площадях и бульварах Севастополя было особенно людно, оживленно, весело. Праздничным гуляньем встречал город моряков, сошедших на берег после больших, трудных учений.

Прекрасен ночной Севастополь, когда воздух напоен ароматом тополей и акаций, когда на маслянистой воде бухт переливаются и трепещут [30] тысячи разноцветных огней. Высвеченные электрическим светом гребешки волн шлифуют гранитную набережную, с тихим шелестом омывают подножие памятника Погибшим кораблям.

Улицы полны народа. Куда ни глянешь — всюду моряки в гладко отутюженных форменках с синими отложными воротниками, белые чехлы фуражек и бескозырок. На Приморском бульваре сияли трубы краснофлотского оркестра, на асфальтовых площадках, залитых сиреневым светом “юпитеров”, танцевала молодежь. По темной воде вдоль берега шныряли юркие шлюпки. Смутный рокот большой толпы то и дело прорезался всплесками звонкого смеха, звуками гитар, пронзительным” звонками миниатюрных и быстрых севастопольских трамвайчиков.

До позднего вечера продолжались гулянья на городских бульварах и площадях, в Ушаковой балке, на Корабельной стороне и на Малаховом кургане, где, простерши руки к городу, бронзовый адмирал Корнилов, казалось, произносил высеченные на его памятнике слова: “Отстаивайте же Севастополь!”

А вечер такой теплый, ласковый, насыщенный свежим запахом моря...

Долго вслушивался я в неумолкающую мелодию праздника. По привычке подошел к висевшему на стене календарю и оторвал листок уходящего дня. По неловкости захватил и следующий. Попытался было водворить его обратно на место, но это не удалось. Подумал: “А, ладно, воскресный день проходит так, что и не заметишь!” — и бросил оба листочка в корзинку. Разве я мог в ту минуту думать, что день, с которым только что так небрежно расправился, окажется бесконечно долгим, а события этого дня на многие годы определят судьбу каждого из нас?

...Глухие, тяжкие раскаты нарушили сон... За окном медленно таял зеленоватый свет ракеты. Похоже было на сигнал гарнизонной тревоги. Снова прогремели далекие выстрелы. Тарелка репродуктора наполнилась сухим треском, и твердый, настойчивый голос диктора объявил о большом сборе и гарнизонной тревоге.

Первая мысль: возобновились учения. Но странно, еще не было такого случая, чтобы начальник гарнизона не предупредил руководство города заранее. Очевидно, командование решило проверить и нашу готовность.

Телефонный звонок. Послышался голос дежурного из штаба береговой обороны: [31]

— Товарищ секретарь горкома партии! По поручению генерал-майора Моргунова сообщаю, что в городе объявлен большой сбор, вводится боевое, угрожаемое положение. Понимаете, бо-е-вое?..

Дежурный умолк, а я все теснее прижимал трубку к уху, словно ждал, что снова услышу чей-нибудь голос и он опровергнет только что сказанное.

Снова раздался телефонный звонок.

Штаб МПВО сообщал мне, как комиссару местной противовоздушной обороны города, что принят сигнал о введении в Севастополе боевого, угрожаемого положения. Я позвонил заведующему военным отделом горкома Бакши и предложил ему немедленно привести в боевую готовность местную противовоздушную оборону. Тут же дал указание выключить городскую электросеть прямо с электростанции, — так у нас было условлено заранее на случай неожиданного налета на город. Сейчас эта крайняя мера оправдывалась еще и тем, что через час-другой должен был наступить рассвет.

Своему помощнику Николаю Терещенко поручил немедленно вызвать членов бюро, весь аппарат горкома и секретарей райкомов. Все эти переговоры заняли не более двух минут, когда раздался звонок из штаба флота: командующий Черноморским флотом вице-адмирал Октябрьский просил срочно прибыть к нему.

Вице-адмирал взволнованно шагал по кабинету, разговаривая с начальником штаба флота контр-адмиралом Елисеевым.

— Получена шифровка, — сразу сообщил командующий, — быть готовыми к воздушному нападению на город немецких бомбардировщиков. Я рассказал о принятых горкомом мерах.

— Попрошу вас обратить особое внимание на тщательность светомаскировки города, — сказал командующий. — В случае налета бойцы МПВО должны как можно быстрее ликвидировать завалы, пожары, повреждения. Начальник гарнизона генерал-майор Моргунов будет держать вас в курсе всех событий...

Севастополь погружен во тьму. Тьма наполнена движением, топотом бегущих на свои посты военных, бойцов МПВО, руководителей предприятий. Проносятся автомашины с притушенным светом. У подъездов домов вырисовываются силуэты дежурных, бойцов групп самозащиты...

Члены бюро горкома, работники аппарата, секретари райкомов партии, руководители ведущих предприятий оказались уже в сборе и поджидали [32] меня. Видимо, товарищи не знали о предстоящем налете, считали что дело идет об очередной проверке готовности, и перебрасывались шутками: “Что же, сегодня выходной день, на работу не итти, и времени выспаться будет достаточно!”

Коротко изложил свой разговор с командующим.

Мы решили прежде всего обеспечить светомаскировку, немедленно привести в боевую готовность всю систему МПВО, вызвать на предприятия и в учреждения всех руководителей, всех коммунистов, укрыть население, обеспечить в городе порядок.

— Есть вопросы? — обратился я к товарищам, перед тем как закрыть заседание.

— Есть! — вскинул голову секретарь горкома комсомола Багрий. — Это война с Германией?

— Это нападение...

Между тем инструкторы и технические секретари горкома связывались с предприятиями, проверяя явку коммунистов, руководителей предприятий и команд МПВО. Секретари райкомов партии, члены бюро горкома и руководители предприятий, не задерживаясь, как обычно, для оживленного обмена мнениями и неторопливого перекура, спешно покинули приемную.

* * *

Непрерывно раздавались телефонные звонки. Из райкомов, из штаба МПВО, с предприятий сообщали о принимаемых мерах, о светомаскировке.

В начале четвертого часа ночи из штаба ПВО флота сообщили, что к городу приближаются самолеты противника...

Тревожный гудок Морского завода оповестил о воздушной опасности Его подхватили гудки других предприятий, паровозов, транспортов, завыли сирены.

Немедленно соединившись с Симферополем, я сообщил секретарю обкома о событиях в городе...

Широкий вид открывался с нашего балкона на Южную и Северную бухты, на Корабельную сторону, Морской завод.

Было еще темно, но уже пепельно брезжил рассвет.

Город и корабли замаскированы хорошо: ни одной световой точки. Если даже вражеские самолеты и прорвутся к городу, вряд ли они смогут вести прицельную бомбардировку. [33]

Стрельба зенитных орудий быстро нарастала и наконец превратилась в настоящую канонаду. Десятки прожекторов обшаривали небо.

Далеко в стороне лучи нескольких прожекторов скрестились и медленно продвигались по направлению к городу. В месте скрещения лучей крошечный светлый крестик: пойман вражеский самолет.

Лучи прожекторов медленно влекли его по темной глади поднебесья, чтобы подставить под струю пуль и снарядов.

От залпов с кораблей сотрясалось здание. Воздух прочерчивали тысячи разноцветных трассирующих пуль. Высоко в небе рвались снаряды. Со свистом летели на землю осколки. Звенели и сыпались стекла.

Сильный взрыв потряс здание. Посыпались стекла, обвалилась штукатурка, в кабинете сорвалась с потолка и со звоном упала люстра. Уж не угодила ли вражеская бомба в самое здание горкома?

Но из штаба МПВО позвонил Кулибаба: в Северной бухте, у Приморского бульвара, взорвалась мина, спущенная на парашюте. А от здания горкома до места взрыва никак не менее трехсот метров...

Не успел положить трубку телефона — второй взрыв. На этот раз — на перекрестке улиц Щербака и Подгорной. Туда немедленно были направлены медико-санитарная и аварийно-восстановительная команды, отряд милиции.

Ни на одну минуту в эту ночь не прерывалась связь с обкомом партии. Наша информация немедленно передавалась оттуда в Москву, в Центральный Комитет партии.

Стрельба, наконец, прекратилась.

Без двадцати минут пять был дан отбой воздушной тревоги. Кончилась бесконечная первая ночь войны.

Откинул маскировочные завесы на окнах. Ясное, чистое утро. Искрилась роса на листьях тополей. Солнечный луч проложил вдоль песчаной дорожки двора золотую черту.

После отбоя снова собрались члены бюро горкома. Важно было немедленно призвать население к бдительности, довести до сознания жителей Севастополя, что ночью было не очередное учение, а нападение на город, и организовать массовое оборудование укрытий. В 5 часов утра штаб Черноморского флота оповестил о вражеском налете на город.

Краткое обращение городского комитета партии и горисполкома, переданное по радио, призывало население “соблюдать порядок и спокойствие [34] и сегодня, в воскресенье 22 июня, организованно выйти на работу”.

Жизнь городских предприятий и учреждений подчинялась требованиям флота. Вот почему понадобилась работа в воскресенье.

Оставив в горкоме только дежурных, все мы отправились на предприятия.

При выходе столкнулись с Василием Петровичем Ефремовым. Оказывается, он уже успел побывать на месте падения мин.

Вид его был красноречивее всяких слов. Он вдруг сразу как-то постарел.

— Рассказывать, что видел, не буду. Увидишь сам. А памятник Погибшим кораблям стоит, — прибавил он, и улыбка тронула его сухие губы. — Мина упала в десяти метрах, а он и не шелохнулся.

Он говорил о памятнике, сооруженном в честь кораблей, затопленных в оборону 1854 — 1855 годов, чтобы закрыть вход в Севастопольские бухты флоту противника.

...Первая мина не оставила после себя воронки. Она упала в воду у самого Приморского бульвара и сильно повредила здание санатория. А памятник — орел на мраморном цоколе, распростерший могучие крылья, — запечатленная в мраморе и бронзе слава русских моряков, — стоял нетронутый.

Большой дом на улице Щербака был разрушен до основания. Команды МПВО разбирали завалы, извлекали из-под обломков погибших.

Во время войны довелось видеть немало убитых, но первые жертвы запомнились на всю жизнь...

Многие плакали — молча, скупыми слезами. Не слышно было ни рыданий, ни крика.

Севастополь приобрел вид военного лагеря. По городу патрулировали краснофлотцы и красноармейцы в полной боевой выкладке: подсумок, за плечом винтовка со штыком, на голове каска. На улицах немало молодых людей в гражданском платье, перепоясанных ремнями, с противогазами на боку и вооруженных. Это комсомольцы. Они несли боевую вахту, помогали командам МПВО в очагах поражения, рыли щели...

У подъездов домов, возле убежищ — дежурные.

Высоко в небе барражировали над городом наши ястребки. [35]

Полная картина ночного налета на Севастополь обрисовалась несколько позднее, во второй половине дня. Оказалось, противник сбрасывал на парашютах электромагнитные мины большой взрывной силы. Падая на землю, они взрывались и причиняли разрушения. При падении же в воду такая мина плавно погружалась на дно бухты.

* * *

Секретари райкомов и руководители предприятий с утра сообщили: работу повсюду начали во-время. Когда я утром приехал на Морской завод — основное предприятие города, — там во всех цехах кипела работа.

В 12 часов дня Севастополь слушал по радио выступление Вячеслава Михайловича Молотова.

Слушали повсюду — на кораблях, в частях, на предприятиях, в учреждениях, на улицах. Возникали митинги.

Выступления гневные, в них ненависть к фашистам, нарушившим мирную жизнь советских людей, готовность работать, не щадя сил. Мысли всех обращены к Родине, к партии...

Война стала непреложным фактом, и горком партии и горисполком обратились к севастопольцам с призывом свято хранить боевые традиции своей Родины, своего города, самоотверженно трудиться, быть бдительными и дисциплинированными и вместе со славными моряками-черноморцами громить фашистских разбойников.

В каждом дворе, на каждом пустыре, на бульварах, площадях — словом, всюду, где имелся свободный клочок земли, рылись щели, оборудовались под убежища погреба и подвалы. Славно развернули работу команды МПВО! Через несколько дней — как воздушная тревога, весь город сможет уйти под землю!

По улицам двигался поток грузовых автомашин — областной комитет партии потребовал от нас немедленной эвакуации матерей с детьми. Созданный для этой цели горкомом штаб привлек большой актив домохозяек, учителей, комсомольцев и в первый же день войны вывез из города несколько тысяч женщин с детьми.

Вечером мы собрались снова, чтобы обсудить задачи партийной организации в связи с выступлением Вячеслава Михайловича Молотова. Прошло менее двадцати часов после ночного заседания бюро горкома, а как изменился за это время, насколько строже стал облик товарищей! [36]

Применительно к условиям военного времени нам предстояло коренным образом перестроить работу партийных организаций на предприятиях и в учреждениях и прежде всего так поставить массово-политическую работу среди населения, чтобы каждый житель города все время был в курсе событий и население могло активно помогать фронту.

Когда в дальнейшем Севастополь оказался в кольце вражеского огня, когда бомбы, снаряды и мины выводили из строя важнейшие узлы связи, мы только потому и могли удержать в своих руках нити руководства городом, что имели постоянную связь со всеми низовыми организациями и населением.

От горкома, через райкомы и первичные партийные организации, через рядовых коммунистов и наш актив — партийных и непартийных большевиков-агитаторов — протянулись крепкие нити к населению.

Указания Коммунистической партии, правительственные сообщения о событиях на фронтах Отечественной войны и боевых подвигах защитников Родины, наконец, наши собственные решения через коммунистов, агитаторов буквально на следующий день становились известны каждому севастопольцу.

Позднее мы ввели в систему примерно каждую неделю собирать при горкоме руководящий состав города, районов и предприятий, информировали товарищей о положении на фронте, в стране, в городе, о тех очередных задачах, которые ставят перед нами партия и военное командование. Товарищи сообщали, какие нужды терпит то или иное предприятие, что препятствует выполнению фронтовых заказов; рассказывали об инициативе рабочих, обменивались опытом, советовали нам, требовали, когда дело зависело от городских организаций.

На Морском заводе имени Серго Орджоникидзе и на других предприятиях города был заведен такой порядок: каждый коммунист ежедневно докладывал секретарю первичной партийной организации или парторгу, что сделано им лично для выполнения производственного плана, какие он встретил неполадки и какие меры принял к их устранению. Это сильно повысило чувство личной ответственности коммунистов, их активность и немало способствовало выполнению предприятиями обязательств перед фронтом...

Город погрузился в полную темноту. За соблюдением светомаскировки следили все, особенно старались подростки. Заметив где-либо световую [37] точку, они бесцеремонно стучались в дверь и требовали немедленно устранить непорядок...

Улицы сделались непривычно тихими и малолюдными. И лишь, как капли в воду, гулко падали в напряженную тишину города четкие шаги патрулей. Ночью опять ожидался налет вражеской авиации. На кораблях и в частях все “на-товсь”. В темном небе плавали гигантские рыбы — аэростаты воздушного заграждения.

* * *

У входа в КП у нас тщательно проверили документы. Мимо с озабоченным видом пробегали связные. В проходах штольни расположились сменившиеся с вахты вооруженные краснофлотцы — охрана штаба. Одна читали или вполголоса беседовали, другие дремали, сидя на корточках или стоя, прислонившись спиной к скользкой стене штольни.

Адъютант доложил о нашем приходе.

Мы подробно рассказали командующему и члену Военного Совета о положении в городе; вице-адмирал, в свою очередь, коротко ознакомил нас с военной обстановкой:

— Бои идут на всей линии фронта — от Балтийского до Черного моря. Немецкие войска внезапно вторглись на территорию Литвы, в Западную Белоруссию и Западную Украину. Части Красной Армии оказывают гитлеровцам ожесточенное сопротивление.

Страна социализма, могущественная и несокрушимая, поднималась на защиту своей свободы и независимости...

Нам предложили заночевать на КП флота, в маленькой, холодной в сырой комнатке с деревянными койками, поставленными в два этажа.

Лежа в эту ночь без сна на койке, я много думал о флоте, о своих товарищах, о нашем славном городе-крепости.

Отсюда водил прославленный адмирал Ушаков корабли Черноморского флота в победоносные походы к турецким берегам и в Средиземное море; отсюда же в 1853 году повел в бой свою эскадру адмирал Нахимов, нанесший в Синопском бою сокрушительное поражение турецкому флоту.

В Севастополе все напоминало о героическом прошлом города, о его немеркнущей боевой славе: и знаменитый Малахов курган, и величественный памятник Корнилову, и всемирно известная Панорама, и легендарный [38] 4-й бастион. Здесь батареей из пяти орудий командовал молодой артиллерийский подпоручик, будущий певец Севастопольской обороны Лев Николаевич Толстой.

В городе, особенно на Корабельной стороне, жило немало потомков участников Севастопольской обороны 1854 — 1855 годов.

Севастополь стяжал себе нетленную революционную славу. Именами революционных моряков — лейтенанта Шмидта, матроса большевика Сергея Частника, Афанасия Матюшенко, Вакулинчука — названы улицы Севастополя.

На боевых и революционных традициях нашей партии, нашего народа и своего родного города воспитывалось население Севастополя. Вся жизнь города — его промышленность, его учреждения — самым тесным образом связана с флотом. Многие моряки-черноморцы, отслужив срок службы, обзаводились в Севастополе семьями и оставались работать в порту или на Морском заводе.

Севастопольская партийная организация никогда не забывала, что наш город — южный морской форпост советской державы. Но впервые приходится нам руководить партийной организацией города в трудных условиях войны. Достанет ли сил и уменья, сможем ли мы оправдать великое доверие партии?..

* * *

Страна укрепляла Южный фронт.

Ежедневно поезда доставляли в город пополнение для флота. Среди прибывших — москвичей, украинцев, сибиряков, уральцев — было немало старых моряков Черноморского флота. Из портов Кавказского побережья прибывали транспорты с военными материалами и продовольствием.

Центральный Комитет партии неусыпно следил за событиями, развертывающимися на юге страны. В первые же дни войны в обком позвонил секретарь ЦК партии и член Государственного Комитета Обороны Георгий Максимилианович Маленков. Он предупредил областной комитет о том, что не исключена возможность вражеского десанта с моря и с воздуха, а потому необходимо обратить особое внимание на формирование истребительных батальонов и создание оборонительных сооружений. Крым — серьезный участок фронта.

Днем и ночью в Севастополе не прекращалась напряженная работа. [39]

В бухтах по всем направлениям двигались катеры, буксиры, баржи. Боевые корабли пополняли боезапас, принимали продовольствие, топливо, воду. В море, на подступах к главной базе, устанавливались минные поля, боновые и противолодочные заграждения.

У стенок Морского завода и у мастерских военного порта вооружались транспорты, катера, буксиры: на них устанавливали орудия и пулеметы, прибывали командиры и краснофлотцы.

На улицах жители разбирали заборы и деревянные постройки, чердаки засыпали песком, здания покрывали огнестойкой краской, витрины магазинов закладывали камнем; связисты тянули дополнительную телефонную сеть.

На Историческом и Приморском бульварах, на площади Коммуны, в Ушаковой балке, на Корабельной стороне, во дворах и на пустырях тысячи севастопольцев, главным образом женщины и подростки, усердно копали землю, долбили скалы, создавали щели и укрытия.

В военкоматах и на сборных пунктах мобилизованные и добровольцы получали назначение в части. В райкомы и горком партии шел непрерывный поток коммунистов и комсомольцев, желавших добровольно уйти на фронт...

В эти июньские дни в горком позвонил секретарь Корабельного райкома партии:

— Как быть? На Морском заводе сотни квалифицированных рабочих подали заявления в партком и военкомат, просят взять их в Красную Армию. А как же с ремонтом боевых кораблей, как с выполнением спецзаказов?

Мы посоветовались с обкомом и Военным Советом флота и решили разъяснить рабочим, что их работа на заводе не менее почетная и ответственная, чем служба в рядах Красной Армии, что массовый уход с завода задержит ремонт боевых кораблей.

Добровольцы остались работать и с честью справлялись с выполнением заданий командования. Они вступили в ряды народного ополчения, тщательно изучали военное дело, а в дни третьего штурма почти все ушли на защиту родного города.

В районе Стрелецкой бухты ночью прямым попаданием разрушило общежитие для рабочих, погибло несколько человек.

Комендант общежития по сигналу воздушной тревоги предложил [40] жильцам немедленно укрыться в щели. Большинство жильцов последовало его совету, но шесть человек понадеялись, авось, обойдется...

Не обошлось. Те, кто укрылся в щелях, видели, как от самолета отделилась и стала быстро спускаться прямо на общежитие подвешенная к парашюту мина. Раздался взрыв. Здание рухнуло, похоронив под обломками шесть человек, не пожелавших укрыться.

Население города должно было узнать об этом случае и твердо усвоить, насколько важно во время налетов переходить в укрытия и щели.

Каждую ночь дежурные и подростки усеивали крыши домов. Некоторые ребята раздобыли брезентовые фартуки, огромные рукавицы, даже каски. С ведрами, полными песку, и длинными щипцами они были хорошо подготовлены к борьбе с “зажигалками”. Отрядами пожарников руководили вездесущие комсомольцы.

Когда подбитый вражеский самолет, волоча за собой длинный шлейф дыма, падал в море, воздух над городом оглашался приветственными криками, лихим свистом, аплодисментами: это ребята и дежурные на крышах выражали свой восторг.

Несмотря на вражеские налеты, которые происходили каждую ночь, количество разрушений и жертв в городе поначалу было невелико. Сильный огонь зенитной артиллерии и наша истребительная авиация мешали противнику бомбить намеченные объекты. Летчики на “И-15” и “И-16” смело вступали в бой с врагом, и нередко немецкие “юнкерсы”, “фоккеры”, “мессершмитты” падали в море, окутанные густым, черным дымом.

Противника путала тщательная светомаскировка города. Иногда фашистские летчики, не найдя Севастополя, сбрасывали свой бомбовый груз куда попало: на окрестности города, в море.

Но в светлые ночи Севастополь отчетливо виден даже с большой высоты. Белые прибрежные здания особенно рельефно оттеняли бухты. По указанию Военного Совета флота руководители предприятий и учреждений, председатели уличных комитетов и управляющие домами в течение одного дня должны были закамуфлировать все здания.

Двадцать восьмого июня меня срочно вызвали в обком партии в Симферополь. Возвратившись к вечеру, я не узнал Севастополя: город потускнел, почернел, его белые одежды, которые так радовали глаз каждого севастопольца, бесследно исчезли. Кто облил свой дом разведенной сажей, кто обмазал глиной, кто зазеленил в тон деревьев. На все это потребовалось [41] лишь несколько часов. А минувшей весной люди работали более месяца, чтобы побелить город. С какой любовью трудилось население, сколько сил отдали жители для благоустройства своего родного города! Никогда еще не был наш Севастополь таким светлым, чистым, радостным, как в последние месяцы перед войной. И вот за один день такое превращение... Ночью наши летчики сообщили, что бухты выделяются теперь менее отчетливо и обнаружить с большой высоты военные объекты значительно труднее.

Приходилось серьезно задуматься об организации нашего быта: ведь все работники партийного, советского и комсомольского аппарата перешли на казарменное положение.

Распорядок дня установили такой: вставали в шесть утра, слушали последние известия и отправлялись завтракать, — кто в столовую, кто домой. На работу выходили к восьми часам. Выходные дни предоставлялись лишь женщинам, имеющим детей.

Последнее время людям приходилось спать не более трех-четырех часов в сутки. Надо было упорядочить не только дни, но и ночи. Во время тревоги теперь поднимались уже только те, кому это было необходимо по его обязанностям, остальные продолжали спать.

Вспоминаешь сейчас о прошлом, и кажется удивительным, до чего быстро перестраивалась наша жизнь на новый, военный лад...

* * *

По указанию обкома партии горком приступил к формированию в Севастополе частей народного ополчения.

Через несколько дней на улицах, площадях и окраинах города маршировали, делали перебежки, разбирали и собирали винтовки, автоматы, пулеметы, учились стрельбе и метанию гранат подразделения ополченцев. Были среди них и юноши, и убеленные сединой старики, и женщины, и девушки.

В воскресенье 27 июля второй секретарь горкома Кулибаба — комиссар частей народного ополчения — пригласил нас на полевые учения, проходившие на пересеченной балками местности вблизи Инкермана. Невдалеке виднелось Английское кладбище с высокими мраморными цоколями памятников на могилах генералов и белыми каменными надгробьями на могилах офицеров и солдат — память об осаде Севастополя в 1854 — 1855 годах; справа зеленели отлогие склоны Сапун-горы. [42]

Ополченцы были одеты в гражданское платье, но подпоясаны ремнями. Этим создавалось впечатление некоего подобия формы; на боку противогаз, за плечами винтовка. Кроме винтовок, на вооружении полка имелись пулеметы и минометы. На рукавах у женщин — белые повязки с красным крестом.

Короткие слова команды, и часть начала быстро выстраиваться. Никакой суматохи. Ополченцы двинулись в десятикилометровый поход.

— Ты погляди, как красиво идут! — любовно заметил Кулибаба.

Среди связных, через которых командиры передавали свои приказания, оказался плановик горсовета, — к сожалению, не могу припомнить сейчас его фамилию. Ранее он производил впечатление грузного, неповоротливого человека, умевшего быстро делать только одно дело: считать на счетах. Откуда взялась теперь у него сноровка? Выслушав приказ, он повернулся, как положено, и, несмотря на свою солидность, резво побежал выполнять задание. На пути ему пришлось преодолеть “простреливаемую зону”. Он лег на землю и, энергично работая локтями и коленками, пополз по-пластунски, затем вскочил и побежал дальше. Мы обратили на него внимание Кулибабы. Смуглое невозмутимое лицо его тронула улыбка.

— Что ж, — сказал он, — видно, в каждом русском человеке заложена военная косточка!..

Одновременно с частями народного ополчения в городе был сформирован истребительный батальон. Бойцы батальона находились на казарменном положении.

Каждый севастополец стремился связать свою судьбу с каким-либо военизированным подразделением, будь то истребительный отряд, народное ополчение, вооруженная охрана города или команда МПВО. Каждый хотел сам держать в руках оружие, никто не пытался переложить на другого охрану своей жизни, своего очага, своего города, своей страны. Женщины не отставали от мужчин.

В те дни менялось самое представление о человеческом возрасте. В любви к своей Родине, к партии, в стремлении защитить родной город были юными и старики, а сознание воинского долга превращало в зрелых мужей юношей и подростков.

Старый архивариус Антонов, горячий комсомолец Виля Чекмалов, скромная домашняя хозяйка Ефросинья Гуленкова и сотни других замечательных патриотов стали потом героями обороны Севастополя. [43]

Мечтой Вили было вступить в партизанский отряд и героическими делами утвердить себя в высоком звании комсомольца. В конце концов этот упорный паренек добился своей цели — сделался партизаном. Однажды, стоя в дозоре, Виля заметил группу немцев, пытавшихся зайти в тыл отряду. С криком: “За Родину!” Виля бросился на врага. Погиб, но успел предупредить отряд об опасности.

Когда гитлеровцы напали на нашу страну, старик Антонов решил защищать Родину с оружием в руках и отказался эвакуироваться. Но ему было шестьдесят семь лет... Как тут быть? Уменьшив себе годы, старик записался в истребительный батальон. В горячке никто не обратил внимания, что доброволец Антонов никак не походит на сорокапятилетнего человека. Он усердно изучал винтовку, гранату, пулемет, маршировал и стоял на посту. Но когда дело дошло до полевых учений, старое сердце начало сдавать. Антонов всячески скрывал свой возраст, но командованию батальона все же стало известно, что старик убавил себе ни много ни мало двадцать с лишним лет...

Больших трудов стоило уговорить старика заняться другим, тоже нелегким делом: строительством оборонительных рубежей. Он и тут трудился изо всех своих сил. Но вскоре пришлось отозвать его и со строительства рубежей: работа была для него слишком тяжелой. Куда только не обращался Антонов с жалобой на несправедливое к нему отношение!

Уже в дни обороны, когда Севастополь был отрезан по суше от Большой земли и переживал немалые трудности со снабжением, нам неоднократно приходилось выслушивать благодарность политработников за присылаемые в части конверты и бумагу; получил горком и с фронта несколько таких благодарственных писем. Поскольку горком партии конвертов и бумаги на фронт бойцам не посылал, мы долгое время не знали, кому переадресовать полученные благодарности.

Вот тут-то и выяснилось, что это старик Антонов, убедившись в безрезультатности своих жалоб, засел в помещении архива и стал клеить конверты, используя чистые страницы старых архивных книг. В каждый конверт вкладывал он листок бумаги... Десятки тысяч писем отправили бойцы своим родным и близким в конвертах старого архивариуса.

Большое, благородное, душевное дело делал старик Антонов! Да один ли Антонов?!

В Северный райком партии явилась старая работница одного из заводов, Агафонова, прошла прямо в кабинет секретаря райкома Кролевецкого [44] и положила на его письменный стол сумку для провизии, в которой что-то звякнуло.

— Путевки я в санаторию получала? — заговорила она суровым голосом, словно перечисляя незаслуженные обиды. — Получала. Внука моего в Артек отправляли? Отправляли. Бесплатным электричеством меня в Сеченовке лечили? Лечили. Много я еще чего от советской власти требовала — и все, как есть, получала. Так что не имеешь права отказать мне в моем желании!

— В чем отказать-то? — спросил удивленный секретарь райкома. Старуха вздохнула и, открыв сумку, стала вытаскивать из нее различные вещи, приговаривая:

— Колечко восемьдесят четвертой пробы, венчальное; подстаканник серебряный, мужу на рожденье подарок; часы позолоченные с цепочкой, именные, сыну за Осоавиахим премия; серьги и браслет золотой с камушками, дочери к свадьбе; поднос — то ли чистое серебро, то ли наружное — это уж твое дело разобраться...

— Да на что мне все это? — не выдержал секретарь.

— Не тебе, Родине! — веско ответила Агафонова.

Так началось замечательное движение: сбор ценностей в фонд обороны. Впрочем, трудно сказать, с кого началось это движение. Секретарь Северного райкома комсомола Тамара Алешина, например, утверждала, что в одно время с Агафоновой, а может и раньше, к ней явилась комсомолка Чернышева и принесла свои ценности.

Каждый был прав: ведь и Агафонова, и Чернышева, и десятки других севастопольцев, воодушевленных любовью к Родине, пришли к этому благородному решению независимо друг от друга. А их примеру последовали тысячи жителей города-героя... Да ведь так было и по всей стране.

* * *

Чтобы укрепить Севастополь с суши, Военный Совет флота разработал и утвердил план строительства оборонительных рубежей.

В систему этих рубежей входили противотанковые рвы и надолбы, окопы, ходы сообщений, доты и дзоты, проволочные заграждения. Общее руководство работами было возложено на инженерный отдел флота. Почти не было дня, чтобы работники города не бывали в штабе флота или работники штаба и политуправления — в горкоме партии. Участие населения в строительстве укреплений, ремонт кораблей, усиление местной [45] противовоздушной обороны, связь города с флотом — таковы были темы наших совещаний и бесед. Естественно, что мобилизация людей на строительство оборонительных рубежей стала основным делом городского комитета партии и горисполкома.

Во второй половине июля строительные работы развернулись по всей линии. Члены бюро горкома ежедневно выезжали на участки работ, а некоторые секретари райкомов со своим активом просто переселились туда.

Трудно представить себе что-либо менее благоприятное для земляных работ, чем почва вокруг Севастополя, твердая, как гранит.

Помню, мы в конце июля приехали на участок за Куликовым полем. Был один из тех неистовых солнечных дней, когда земля, воздух, каждый куст, камень насквозь пронизаны тяжелым жаром солнца. Раскаленные скаты гор, словно стены печей, излучали зной; сухая, горячая пыль обжигала кожу. И ни малейшего укрытия, чтобы хоть на минуту передохнуть от нестерпимо палящих лучей.

А тысячи севастопольцев — краснофлотцы и плечом к плечу с ними женщины, старики, подростки — находили в себе силы, чтобы под этим палящим солнцем шаг за шагом — лопатой, ломом, киркой — одолевать неподатливый, каменистый грунт. Неподалеку слышались взрывы: это саперы помогали населению в особо трудных местах.

...Нас окликнула женщина в белой кофте. Ее голова была низко, по самые брови, повязана косынкой. Из-под косынки на красное, обожженное солнцем лицо падала выгоревшая прядь волос. С трудом можно было узнать Марию Сергеевну Коновалову, секретаря Центрального райисполкома. В последнее время она работала агитатором среди женщин своего района.

Кем был агитатор в Севастополе в эти дни? Проводник всех решений партии и правительства, он был и инициатором, и организатором, и в то же время непосредственным участником тех мероприятий, к выполнению которых призывал. Личный пример коммуниста-агитатора порой действовал убедительнее самых пламенных речей.

Коновалова повела за собой сотни женщин с горы Матюшенко, Пироговки и Рабочего поселка. Вооружившись ломами, кирками, лопатами, ведрами для подноски воды, они двинулись на строительство рубежей. Мария Сергеевна, человек физически не очень сильный, сумела быстро освоить тяжелый земляной труд и не только сама ловко управлялась с киркой и лопатой, но и помогала отстающим, тянула за собой весь участок. [46]

В короткие часы отдыха Мария Сергеевна читала женщинам газеты, помогала людям разбираться в обстановке на фронте, и труд свой здесь, на небольшом участке, эти люди осмысливали по-новому, как часть большого государственного плана обороны.

— Вот посмотрите! — с гордостью показала Коновалова на окоп для стрелкового отделения. — Это мы за три дня отрыли. И всего вдесятером!

Казалось бы, что тут особенного: такой окоп четверо бойцов отроют за несколько часов. Но стоило услышать металлический звон, издаваемый киркой при ударе о каменистую породу, — и сразу становилось ясно, что вырытый женщинами окоп — результат поистине героического труда...

Близ Малахова кургана в группе строителей-добровольцев мы встретили секретаря Корабельного райкома партии Якунина и прошли с ним в штаб участка, в палатку. Там, на ящике, склонившись над картой, сидел военный инженер третьего ранга в сером от пыли кителе.

— Начальник нашего участка, — с важностью представил Якунин. Водя карандашом по кальке, Якунин объяснил мне систему противотанковых [47] рвов, надолб, минных полей и проволочных заграждений, которые в недалеком будущем опояшут подступы к Малахову кургану.

Уже к концу сентября Севастополь был охвачен с суши оборонительными поясами. Так закладывали жители Севастополя в эти насыщенные трудом месяцы фундамент будущей обороны города.

* * *

Когда началась героическая защита Одессы, командование Черноморского флота приступило к формированию в Севастополе частей морской пехоты для обороны Одессы и Крыма. Моряки рвались в бой. Нередко весь личный состав кораблей выражал желание пойти на фронт. Возродились традиции Севастопольской обороны 1854 — 1855 годов, когда деды и прадеды нынешних моряков покидали многопушечные корветы и шли на бастионы легендарного Малахова кургана; возродились традиции славного 1917 года, когда отцы наших севастопольцев — революционные моряки — уходили на берег, в бой за молодую Республику Советов.

Но отпустить всех было невозможно. Корабли были в строю и вели активную борьбу с врагом. Отпускали в морскую пехоту только часть экипажа.

На крейсере “Молотов” перед отправкой краснофлотцев на Одесский фронт на юте был построен весь личный состав корабля. Перед ним, равняясь на полотнище Военно-морского флага, выстроились покидающие корабль моряки.

Сдержанное волнение звучало в напутственных словах командира крейсера капитана второго ранга Зиновьева:

— Мы верим, что и в боях на сухопутье не уронят себя моряки-черноморцы, не посрамят чести корабля, флота, Родины! Личный состав крейсера “Молотов” вверяет вам свою честь, товарищи!

Каждому отправляющемуся на фронт командир сам вручал винтовку, и под крики “ура” в честь Красной Армии и Военно-Морского Флота, в честь нашей Родины краснофлотцы сошли с корабля.

Девятнадцатого августа корабли Черноморского флота доставили отряды морской пехоты в Одессу, и ночью краснофлотцы с хода вступили в бой на самом ответственном участке, где наступающий противник крупными силами выходил к Одессе.

Тем временем в Севастополе из моряков была сформирована бригада полковника Жидилова. [48]

Моряки обучались ползать по-пластунски, зарываться в землю, окапываться и наступать. Наступать морякам было легче всего. Терпеливый труд окопной войны мало соответствовал стремительной морской душе. Только позднее, и на собственном опыте и на опыте Приморской армии, убедились они в необходимости этого труда. Впрочем, далеко не сразу...

Вражеская авиация продолжала налеты на Севастополь. Но теперь фашистские летчики прилетали уже не ночью, а под вечер, лишь только начинало темнеть.

События приобретали все более грозный характер. Немцы вплотную подошли к Перекопу.

Бюро горкома решило перевести на казарменное положение свыше полутора тысяч бойцов народного ополчения. Сотни коммунистов по партийной мобилизации были отправлены на фронт, под Перекоп.

По указанию обкома начали эвакуировать на восток детские учреждения, учебные заведения, промышленное оборудование, рабочих и специалистов, различные культурные ценности.

В первые же месяцы войны севастопольская партийная организация сократилась почти вдвое: много коммунистов ушло на фронт, в истребительный батальон, часть была эвакуирована с предприятиями. Перед партийной организацией города встала большая задача — заменить ушедших, выдвинуть в качестве руководителей предприятий, учреждений, городских и районных организаций новых товарищей. Естественно, что среди выдвигаемых было много женщин.

В конце сентября Крымский полуостров по суше оказался отрезанным от советской Большой земли. Немцы заняли Перекопский перешеек, а в октябре овладели Турецким валом и завязали бои с нашими частями на Ишуньских позициях.

По приказу Главного Командования, еще за несколько дней до оставления Одессы, оттуда в Севастополь на транспортах и боевых кораблях начали прибывать части Приморской армии.

От темных, продубленных солнцем и ветром лиц бойцов Приморской армии веяло спокойной силой. Они выполнили свой долг, они не бежали с поля боя, а, нанеся огромный урон врагу, в полном порядке отошли по приказу Ставки. Казалось, они знают о войне что-то такое, чего еще не знаем мы. Так оно и было. Они били врага, да еще как! Они удерживали позиции взводом против батальона, силами полка обращали в бегство дивизию гитлеровцев... [49]

Из Севастополя приморцы на грузовиках и платформах направлялись дальше, на север Крыма. Жители Севастополя провожали их, женщины дарили им цветы.

Между тем положение на Западном фронте ухудшилось. Напряженные бои шли на Брянском и Вяземском направлениях. Все понимали, что враг рвется к Москве. Будь немцы у самых стен Севастополя, это не могло бы ударить нас больнее. Москва — самое дорогое, самое святое для советского человека.

Мы ясно понимали, что при создавшихся условиях Севастополь в один недобрый день может оказаться в положении осажденной Одессы или блокированного Ленинграда. Мы тщательно изучали опыт этих двух городов, в особенности более близкой нам Одессы.

В зале заседаний горкома мы созвали партийный актив города. Руководители одесских организаций поделились с нами опытом своей работы в условиях осады. Перед нами встала задача: добиться в городе такой же организованности и дисциплины, такой же крепкой спайки фронта и тыла, какая существовала в Одессе. Хотя подход к Ишуни частей Приморской армии и укрепил оборону Крыма, но на стороне противника по прежнему оставался огромный численный перевес.

Ночью, лежа на узких койках в убежище КП, обсуждали мы, что должны будем делать, если Севастополь окажется в кольце осады. Прежние наши беседы на эту тему носили довольно отвлеченный характер. Теперь мы познакомились с опытом Одессы и поняли, что осада города для гражданского населения означает жизнь и труд в определенных условиях — условиях тяжелых и крайне своеобразных, в которых тем не менее надо будет делать все самым наилучшим образом.

Обычно беседу начинал Саша Багрий, затем, один за другим, в нее включались все обитатели соседних коек.

Помню, однажды, когда уже все давно уснули, Багрий приглушенным голосом, но с горячностью говорил Ефремову:

— Мы должны рассказывать людям всю правду о положении на фронте, как бы она ни была жестока! К севастопольцам надо подходить с открытым сердцем.

— Так мы же и говорим правду, да в в Одессе людям всю правду говорили, — сказал я. — Сила партии в том и заключается, что она всегда идет к народу с правдой, и только с правдой... [50]

Ефремов глянул на часы и ахнул:

— Батюшки, седьмой час! А куда Петросян девался? — спросил он, озадаченно глядя на нетронутую койку заведующего промышленным отделом горкома партии.

В этот момент дверь отворилась и в отсек шагнул Петросян. Он с гордостью показал нам продолговатый металлический предмет.

— Восьмидесятидвухмиллиметровка! — Затем жестом фокусника извлек из кармана другую мину. — А вот пятидесятимиллиметровка... Первенцы Морского завода. Сегодня же приступают к испытанию минометов.

— А как “Не тронь меня”?

Так называли рабочие, а следом за ними и все севастопольцы пловучую батарею. Построенная Морским заводом батарея прикрывала вход в Северную бухту.

— Действует вовсю. А бронепоезд — ну прямо красавец! За второй принимаются. Это будет настоящий подарок фронту.

— Вот что, товарищи, — предложил Ефремов, — не съездить ли нам до завтрака на Морской завод?

— Поезжайте, — ответил Петросян, — а я сосну... — и он жадно взглянул на свое тощее ложе.

Но когда мы выходили из убежища, он присоединился к нам со смущенным видом человека, неспособного преодолеть желание еще раз, вместе со всеми, посмотреть на результаты своих трудов.

* * *

Новая задача возникла перед нами, когда, по указанию обкома, вместе с райкомами партии и горкомом комсомола мы приступили к отбору людей для партизанского отряда. Трудность заключалась, между прочим, и в том, что нам приходилось противостоять напору массы желающих.

Мы отобрали людей политически проверенных, дисциплинированных, физически выносливых. В отряд ушло восемьдесят коммунистов. Всего в отряде насчитывалось до двухсот человек, в том числе около шестидесяти комсомольцев. Командиром отряда бюро горкома утвердило члена горкома, директора совхоза имени Софьи Перовской, Владимира Васильевича Красникова.

Однажды вместе с заместителем Красникова мне довелось побывать и отряде, находившемся на ученьях в горах близ Алсу, километрах в [51] двадцати пяти от Севастополя. В Алсу нас поджидал проводник, высланный партизанами. Паренек со светлым чубчиком над гладким, чистым лбом одет быт в гимнастерку, брюки навыпуск и легкие кожаные туфли-постолы, удобные для лазания по горам. Эти туфли, похожие с виду на пьексы, состоят из двух кусков кожи, сшитых дратвой. За плечом у молодого партизана поблескивал ствол винтовки; две гранаты и набитый патронами подсумок оттягивали пояс.

Мы стали подыматься по каменистому склону. Парнишка шел легко, то ныряя в заросли, то перепрыгивая валуны, и по каким-то ему одному ведомым признакам отыскивал неприметную тропу.

— Здесь! — сказал наш проводник, когда мы вслед за ним поднялись на небольшую поляну, поросшую пихтами и дубами.

Поляна, со всех сторон окруженная отрогами гор, круто обрывалась в глубокую расщелину, справа край ее терялся за кустарником.

Едва ступив на поляну, парнишка в недоумении остановился: вокруг не было ни малейших признаков стоянки.

— Никак с дороги сбился?

— Да нет, товарищи... Были здесь... Вот и сосна расщепленная!..

Стоило же карабкаться в этакую высь, чтобы любоваться какой-то расщепленной сосной!

В это время раздался пронзительный свист, и из-за куста орешника поднялась в рост фигура партизана. Видимо, это был сигнал: тотчас же из-за всех кустов показались головы в пилотках и кепках...

Вскоре появился и командир севастопольских партизан Красников, прибывший сюда незадолго до нас для проведения учений.

— Какова маскировка? А? — спросил он не без самодовольства. Мы подробно расспрашивали Красникова о партизанской учебе, о закладке баз.

— Если вы располагаете временем, — сказал Красников, — то давайте съездим к Камышловской группе. Там у нас несколько баз.

Примерно через час мы вылезали из машины близ полустанка Мекензиевы горы и двинулись пешком в сторону Камышловского оврага.

Мы довольно долго петляли по каким-то неприметным тропам, все дальше углубляясь в густую кустарниковую поросль. Затем вдруг заросли расступились, мы оказались на маленькой тенистой полянке.

— Здесь? [52]

— Точно, — ответил Красников. — Попробуйте-ка сами отыскать базу.

Внимательно обследовав покрытую мхом почву, я не обнаружил ни малейших признаков тайника.

— Ладно, сдаюсь, показывайте сами.

Красников поднял валявшуюся невдалеке корягу, опустился на колени и стал отдирать бархатную подушку мха. Обнажилась земля, пришлось еще долго ковырять ее корягой, и наконец показалась дощатая крышка тайника. Когда отодрали одну из досок, я увидел деревянный сруб, вроде колодезного, а на дне его набитые мешки.

Ничего не скажешь: артистическая работа!

Обком поручил возглавить партизанское движение на полуострове известному руководителю крымских партизан времен гражданской войны Мокроусову. В середине сентября, приехав познакомиться с севастопольским отрядом, он без устали разъезжал по лесам и горам, где обосновались наши партизанские группы, осматривал оружие, обувь, одежду, присутствовал на учениях.

Мокроусов провел многочисленные беседы с партизанами, делился с ними своим боевым опытом. Присутствуя на этих собеседованиях, я не раз сокрушался, что не удосужился изучить опыт партизанской борьбы. Оказывается, и это необходимо знать секретарю городского комитета партии...

* * *

В конце октября начались сильные бои на Ишуньских позициях. Создавалась реальная угроза прорыва вражеских войск в Крым.

Двадцать шестого октября из Симферополя позвонил секретарь обкома партии и сообщил, что в Севастополе, по решению Центрального Комитета ВКП(б), создается городской комитет обороны. Председателем комитета обкомом утвержден я, членами — председатель горисполкома, начальник горотдела НКВД и начальник гарнизона.

На другое утро из Симферополя пришло постановление Военного Совета войск Крыма о введении на всей территории полуострова осадного положения.

На первое заседание городской комитет обороны пригласил членов бюро горкома, секретарей райкомов партии и коменданта гарнизона. Сообщив товарищам о введении в Крыму осадного положения, я предложил принять обращение к трудящимся Севастополя. [53]

Далее решили собрать городской актив, провести совещания секретарей первичных партийных организаций, директоров предприятий и учреждений, проинформировать их о положении и разъяснить, какие обязательства налагает на всех нас создавшаяся обстановка.

По предложению Ефремова постановили 7 и 8 ноября считать рабочими днями.

События развивались. В ночь на 29 октября член Военного Совета флота Кулаков сообщил мне по телефону, что немецкие части, прорвав Ишуньские позиции, устремились в направлении к Симферополю, Севастополю, Керчи и Евпатории. С тяжелыми боями отходили Приморская в соседняя армии.

В полдень 30 октября — памятная дата! — в городе стали слышны ухающие звуки, заставившие севастопольцев насторожиться.

Это были первые выстрелы севастопольских береговых батарей по наступающему противнику.

Это было начало обороны Севастополя. [54]

Павел Панченко

Черноморская столица

Cевастополь, Севастополь,
черноморская столица,
Я не знал тебя, но сердце
было жителем твоим:
Тут же все, что с колыбели
и мерещится, и снится
Будущим твоим питомцам,
мореходам боевым.
Сквозь горячий ветер детства,
ветер юности соленый,
Мы к тебе со всех слободок,
как по сговору, брели,
Чтоб взглянуть на эту славу —
рвы, редуты, бастионы
И с Малахова кургана
перейти на корабли.
— Все наверх! — и сразу видно:
нас на палубах немало!
И ничуть не страшно хлопцам
в море дедов и отцов:
Ведь под форменкой обычной
бьется сердце адмирала,
В нем с напутствием былого
слился будущего зов.
Широко расставив ноги
на эсминце, на линкоре,
Мы ходили между синей
высотой и глубиной.
Нам на суше было тесно,
но в открытом настежь море [56]
Ты манил нас издалека,
Севастополь наш родной!
Разве мы забудем это:
всей эскадрой в бухту входим
И, влюбленные в свой город,
мы с тебя не сводим глаз:
Что слыхать на Корабельной?
Как дела на Морзаводе?
А лукавые подруги
с пристаней узнали нас...
Мы дышали полной грудью,
в полный рост мы вырастали.
Родина! В штормах, в туманах
осенял нас вымпел твой,
И в гостях у черноморцев
был не зря великий Сталин:
— Есть усилить наблюденье,
ждать тревоги боевой!
Били склянки. Дул все чаще
ветер в боцманскую дудку,
По-дельфиньи ввысь бросалась
черноморская волна.
И однажды услыхали
мы особую побудку:
— К бою, море, небо, суша!
С нами Сталин и страна! [56]

П. Капица

На большом рейде

Рассказ

Была суббота. Днем на всех кораблях матросы чистили медь, скребли песком палубу, закрашивали пятна на бортах и поблекшие от непогоды надстройки. А к вечеру, когда корабли засверкали чистотой, люди начали готовиться к увольнению на берег. В корабельных банях зашипел пар, со свистом вырывались струйки воды, заклубилась мыльная пена. В кубриках брились, наглаживали форменки.

С каждого корабля репродукторы разносили песни и вальсы. Флаги и вымпелы колыхались на мачтах.

Шлюпки отваливали одна за другой от трапов и направлялись к Графской пристани.

Широкая каменная лестница запестрела белыми форменками, золотом якорей на ленточках, синими, как море, воротниками с тремя тонкими полосками, похожими на пену волн.

Группы моряков растекались по площади Ленина: одни направлялись на Приморский бульвар, другие — в Дом флота, третьи — под тень каштанов и акаций Исторического бульвара. [57]

Только нам — командам морских охотников — недоступны были в этот вечер береговые радости. Все подразделение заступило на суточное дежурство, и наши катера стояли в конце длинного пирса.

После ослепительного солнечного дня вечер выдался тихий и мягкий. Не было слышно ни урчания моторов, ни тарахтения лебедок, ни боцманских выкриков и свистов. Даже чайки не кружились, как обычно, над бухтой, а лениво покачивались на зеленоватой глади залива. Лишь кое-где поскрипывали причальные тросы...

Командиры катеров и я, стажер, собрались в кают-компании у старшего лейтенанта Пухова.

Дмитрий Андреевич Пухов командовал нашим подразделением. Он долго плавал простым рулевым, старшиной, боцманом и морское дело знал отменно. В любую погоду, в темные беззвездные ночи почти на ощупь Пухов мог провести катер по самому извилистому фарватеру. Но не было у него привычки кичиться знаниями. Дмитрий Андреевич охотно и терпеливо передавал свой опыт другим.

Существует множество лиц, которые кажутся вылепленными иногда любовно и тщательно, иногда кое-как. Пухов не отличался красотой. Брови на его грубоватом и коричневом лице летом выгорали почти добела, нос был слегка вздернутым, а обветренные губы имели голубоватый оттенок. Зато большие серые глаза Дмитрия Андреевича поражали своей какой-то особой чистотой и мягкостью.

По возрасту Дмитрий Андреевич был много старше нас. А на всех катерах “МО” матросы и командиры подобрались какие-то моложавые, почти мальчишеского вида. Шутники нередко называли наше подразделение “детским дивизионом” и при случае любили подразнить.

Командир не давал нам покоя ни днем, ни ночью... На учения выводил и в мертвую зыбь и в шторм. И чем хуже была погода, тем больше она, казалось, устраивала Пухова.

— Вот это да! — говорил он. — Знатно мотает. С ветерком просолит. Моряку вредно быть пресным.

И Пухов добился своего: на прошедших учениях подразделение получило благодарность за хорошую службу. Поэтому в этот июньский вечер Дмитрий Андреевич был настроен благодушнее обычного. Мы засиделись в кают-компании и не заметили, как подошла полночь.

Неожиданно по всем пристаням и пирсам раздались тревожные сигналы, зазвенели телефоны. В город помчались рассыльные. По бухтам [58] засновали катера и барказы, переправлявшие моряков с берега на корабли.

Всем казалось, что это продолжение учений, что людей собирают по условной тревоге.

И вдруг глухой ночью над затемненным Севастополем загудели неизвестные бомбардировщики. В небо взметнулись лучи прожекторов.

Ударили зенитные батареи. Навстречу мелькающим, как моль, самолетам понеслись сотни трассирующих пуль, снарядов.

В городе послышались взрывы, бухты озарились багровыми вспышками.

“Война! — поняли все. — Война с фашистской Германией”.

Первыми кораблями, получившими приказ немедля выйти в море, были морские охотники. Еще гудели вражеские самолеты, берег сверкал вспышками разрывов, и в черное небо неслись огненными прерывистыми нитями разноцветные трассы, а мы уже на полной скорости мчались в море, получив задание подобрать парашютистов со сбитых самолетов.

Но ни парашютистов, ни парашютов на воде мы не нашли. Нам только удалось установить, что на парашютах падали в море не люди, а мины. Одна из них с грохотом взорвалась на отмели.

Какие это были мины — пока никто не знал. Решили, что фашистские самолеты засорили фарватер и бухту простыми якорными минами. У этих мин чугунная тележка-якорь покоится на дне, а рогатый шар, наполненный взрывчаткой, всплывает на стальном тросе и колышется под водой на глубине трех-четырех метров. Такие мины нетрудно подцепить тралом.

На рассвете несколько тральщиков тщательно протралили внутренние бухты, проверили фарватер, где были замечены падавшие парашюты, но ни одной мины не выловили. Самолеты, видимо, сбросили магнитные либо акустические мины, которые опускаются на дно и там неподвижно лежат на грунте. В севастопольских бухтах уже опасно было плавать. Буксир, пытавшийся пройти по тем местам, где проскальзывали другие корабли, неожиданно подорвался и затонул.

Стало ясно, что немецкие мины взрываются не сразу, а лишь после того, как над ними пройдет несколько кораблей. Но под каким по счету они взрываются?

Морские охотники несли патрульную и дозорную службу в море. Они встречали на фарватерах корабли и осторожно проводили их в опасных местах. [59]

Нашему катеру пришлось проводить большой транспорт. Вперед смотрящий доложил, что он заметил слева нечто, похожее на перископ, который высунулся из воды, продвинулся в сторону и мгновенно исчез. Старший лейтенант немедля переложил руль, на полной скорости направил катер в указанное место и приказал сбросить одну за другой четыре малые глубинные бомбы.

Минер с боцманом в точности выполнили его распоряжение, но мы насчитали почему-то не четыре взрыва, а пять. Последний был самым мощным: он поднял высокий столб задымленной воды.

— Что за безобразие! — крикнул Пухов минеру. — Какие бомбы сброшены?!

— Малые, товарищ старший лейтенант! — ответил тот. — Пятая не наша. Видно, мина подорвалась. Вон остатки буйка плавают... Красный флажок на нем.

Такими буйками помечались места падения немецких парашютов.

— Выходит, что мина сработала от взрыва малой бомбы, — вслух рассуждал Пухов. — Интересно бы узнать — все ли они такие чуткие?

Прибыв на место, он доложил по команде о случившемся и сам взялся проверить свою догадку.

* * *

На другой день в зоне вражеских мин было приостановлено всякое движение. Даже шлюпки не имели права пересекать опустевшую часть бухты.

Утром, при ослепительном сиянии крымского солнца, из Южной бухты вышел морской охотник и направился в запретные воды. Катер уверенно мчался к буйкам с флажкам”, которые предупреждали, что вот где-то здесь, на глубине, притаились сброшенные на парашюте немецкие мины. Десятки глаз с мостиков кораблей, с вышек береговых постов следили за охотником.

Подойдя к опасному месту, катер резко увеличил ход и начал сбрасывать глубинные бомбы. Вода за его кормой кипела. Бомбы с глухим ревом вздымали на поверхности моря высокие и пенистые бугры... И вдруг среди однообразного грохота раздался необычайно сильный взрыв. Огромный столб воды взметнулся к небу и закрыл катер.

— Подорвались! — решили многие наблюдатели. [60]

Моряки с тревогой вглядывались в потоки поднятой со дна воды. Казалось, что сверкающая радужная завеса висела в воздухе необыкновенно долго. Наконец, она осыпалась косым дождем и все увидели, что катер цел и с прежней бойкостью мчится по волнам.

Береговой пост наблюдения запросил семафором: “Есть ли на катере раненые? Не нужна ли помощь?”

И сигнальщик катера, размахивая с мостика в воздухе флажками, ответил: “В помощи не нуждаюсь. Иду подрывать следующую. Старший лейтенант Пухов”.

— Откуда взялся этот Пухов? — заинтересовались командиры на больших кораблях. — Раньше никто ничего не слышал о нем.

Немецкие мины время от времени взрывались то на значительном расстоянии от катера, то почти рядом. И тогда у всех наблюдателей захватывало дыхание — им казалось, что от катера не осталось и следа.

Но они ошибались. “МО”, управляемый Пуховым, каким-то неуловимым маневром ускользал, оказывался за полосой с ревом извергающихся газов и мутной воды, летящей на десятки метров вверх.

Стоя на мостике, старший лейтенант был предельно насторожен. Он не спеша отдавал команды и зорко осматривался, когда всплескивала за кормой сброшенная глубинная бомба. И он пришел к выводу, что не все немецкие “донки” взрываются от детонации.

“Видимо, продолжают отлеживаться на дне мины другой системы, — думал он. — Как же заставить сработать их хитроумные механизмы?”

* * *

На берегу товарищи бросились поздравлять Пухова с успехом. А он, пряча руки от пожатий, растерянно и виновато твердил:

— Подождите, какой там успех! Ерунда получается.

И, сославшись на усталость, ушел в свою каюту.

На берегу он узнал, что в это же утро с катером лейтенанта Шептянина приключилась довольно загадочная история. Катер, как обычно, патрулировал в своем квадрате и прослушивал акустической аппаратурой глубины моря. Вдруг акустик среди однотонного гула уловил отчетливое тиканье часов. Не понимая, в чем дело, лейтенант на всякий случай решил дать полный ход, и не успел его катер пройти и трех десятков метров, как раздался сильный взрыв. [61]

Место было глубокое, катер не мог зацепить “донку”, и он не сбрасывал глубинных бомб, а лишь время от времени заглушал и вновь запускал моторы. Что же заставило взорваться мину?

— Не была ли она акустической? Не шум ли мощных моторов катера подействовал на нее и заставил взорваться? — Этими догадками я поделился с Пуховым. Дмитрию Андреевичу мои предположения показались правильными. После отдыха решили проверить их.

Получив разрешение выйти на рейд, мы начали носиться по одному и тому же месту, то заглушая, то запуская моторы на полную мощность.

Но немецкие мины словно сговорились: ни одна из них не взорвалась. Пухов дал команду ходить рядом с буйками, указывающими, где лежат неразорвавшиеся “донки”; но мины продолжали молчаливо отлеживаться на дне.

Потеряв всякую надежду пробудить проклятые механизмы, мы запустили все моторы и понеслись прямо над буйками. И вдруг катер подбросило — метрах в пятнадцати за кормой поднялся столб воды.

Командир выровнял завихлявший катер, смеясь что-то крикнул мне, но я не расслышал: от взрыва у меня звенело в ушах.

Теперь мы точно знали, что молчаливые “донки” не переносят рева моторов.

Вечером Пухова вместе с командиром соединения вызвали в штаб флота. Пробыли они там часа четыре. На катер старший лейтенант вернулся только в полночь.

Ложась спать, Дмитрий Андреевич сообщил мне:

— От командующего “добро” получено, завтра на рассвете выйдем. Он долго ворочался на нижней койке, курил и, мне кажется, так до утра и не уснул. Я тоже не мог спать в эту ночь.

* * *

На рассвете вахтенный сыграл побудку. Мы вымылись, позавтракали и начали готовиться к трудному дню.

Когда катер вышел на рейд, перед нами встал вопрос: с какой же мины начать? По нашим предположениям, на фарватере их оставалось не более пяти штук. Решили начать с тех, над которыми, по сведениям поста охраны рейда, меньше всего прошло кораблей, чтобы не нарваться с первого же раза на взрыв. [62]

До нас никто еще не делал попыток подрывать мины этаким рискованным способом. Каждая немецкая “донка” могла взорваться под килем катера и разнести корабль в щепки.

“Это, наверно, случится мгновенно, мы и звука не услышим”, — мелькнуло у меня в голове, и я пожалел, что не успел написать последнего письма матери.

Лишь слаженность в работе команды и скорость хода могли спасти нас от гибели. Короткий и быстрый катер имел все шансы во-время проскочить, увильнуть от опасности. И все же на душе было неспокойно: “А вдруг замешкаемся, не успеем удрать?..”

“Только бы не на первой мине!” — думалось многим.

— Задраить иллюминаторы по-походному! По местам стоять! — приказал Пухов и, взглянув вперед, решительно перевел ручки машинного телеграфа.

Он разом включил все моторы. Катер дрогнул. Вода забурлила. Из-под кормы вырвалось мощное рычание...

Набрав разбег, мы на предельной скорости пронеслись мимо двух. буйков, расположенных по одной линии.

Взрыва не последовало.

Круто развернув катер, старший лейтенант повел его назад по оставленному нами серебрящемуся следу...

И опять впустую: за кормой лишь оседала водяная пыль и убегали возникающие воронки.

Осмелев, мы начали носиться вперед и назад, будоража бухту ревом моторов.

И каждый раз, когда катер пролетал мимо буйка, сердце мое то холодело и замирало, то бешено колотилось, и мне от этого трудно было дышать.

Я находился рядом с Пуховым на мостике. Он стоял за телеграфом, широко расставив ноги, сжимая в зубах погасшую трубку, и, казалось, улыбался одним краешком бледного рта. Только мелкие капли пота на его обветренном, почти белобровом лице выдавали волнение. Но это видел лишь я. Старшинам и матросам казалось, что командир ведет катер с обычной лихостью.

После одиннадцатого пробега мы, наконец, пробудили механизмы неподатливой мины, лежащей на дне. От сотрясения и сильной воздушной [63] волны матросы попадали на палубу, но быстро оправились и вновь заняли свои места.

Уши словно заложило ватой. Мы почти не слышали голосов друг друга и объяснялись жестами, как глухонемые.

Наши надежды на скорость хода оправдались. Мы так же удачно ускользнули от вихревого столба воды, поднятого второй миной, взорвавшейся на четырнадцатом галсе.

Оставалось еще три. Работать становилось все опаснее, так как разыгравшиеся волны замедляли ход катера.

Мы чувствовали, что со всех вышек и кораблей с тревогой следят за нами. У Графской пристани виднелись машины скорой помощи. У памятника Погибшим кораблям показалась “каэмка” — дежурный рейдовый катер, готовый в случае необходимости немедленно прийти на помощь.

Третья мина взорвалась на пятом галсе и так близко от катера, что нас обдало горячим ветром. Невдалеке от борта выросло огромное водяное дерево. Оно с треском надломилось и рухнуло широкой вершиной на палубу. Это был не ливень брызг, а какой-то ревущий водопад, хлынувший с высоты на наши плечи.

Вцепившись в поручни, мы с Пуховым едва удержались на мостике.

Тяжелый поток сбил с ног стоявшего рядом с нами сигнальщика и отбросил к трапу. Рулевому рассекло губу сорвавшимся с “подушки” компасом. Матросов раскидало по палубе. Многие из них получили ушибы и ссадины. А одного из мотористов вынесли наверх в полуобморочном состоянии. Он ударился затылком о выступ воздушной магистрали и не мог больше стоять на вахте.

С вышки штаба сигнальщик замахал флажками. Оттуда запрашивали: не нуждаемся ли мы в перерыве?

“Благодарю, не нуждаюсь. Работу закончу”, — ответил Пухов. Он был упрям.

Сменив пострадавших вахтенных, мы снова запустили моторы и пошли к двум оставшимся “донкам”.

Минут сорок катер понапрасну утюжил фарватер. Взрывы больше не сотрясали воздух. Начало закрадываться сомнение: правильно ли помечены места падения мин? Может, они погрузились на дно дальше или ближе? Ведь буйки ставились в темноте, “на глазок”, ошибка возможна на десятки метров. [64]

Июньское солнце накалило палубу. Во рту пересохло, ноги дрожали. Мы изнывали от жары и напряжения и все же не хотели сдаваться — упорно продолжали ходить то левее, то правее буйков.

И вот почти перед обедом, когда нам был передан приказ — “в двенадцать вернуться на место стоянки”, в кипящей за кормой струе, наконец, взорвалась одна из неподатливых мин. По днищу катера как бы ударило тяжелым молотом. Корму подкинуло так, что оголились винты, а нос глубоко зарылся в волны.

Вода хлынула на палубу, сбив с лог вперед смотрящего.

Почти одновременно справа по носу горой вспучилась поверхность моря... Раздался второй взрыв, похожий на извержение вулкана.

Катер сильно тряхнуло, подбросило и повалило на борт. Моторы заглохли, и наш корабль беспомощно закрутился на месте.

Покатившиеся по палубе люди хватались за тумбы, леера, кнехты, чтобы не быть смытыми в море.

Пухов тоже упал, но моментально поднялся. Старший лейтенант, видимо, сильно ударился, потому что бессмысленно тряс головой и, казалось, не мог вспомнить, какую сейчас требуется подать команду...

Не Слыша гудения моторов, Пухов неверной походкой направился к люку машинного отделения, морщась, откинул крышку и крикнул:

— Механика ко мне!

Механик с трудом выбрался наверх. Он был бледен и едва стоял на ногах.

— Что у вас там случилось?

— Всех раскидало... И меня здорово ушибло. Средний мотор заливает, а правый, видно, с места сдвинуло... Запускаю вспомогательный.

От сотрясения сработали катерные огнетушители. Кислотной пеной обдало людей.

Вода попала во все отсеки. Она, шипя, струйками била из появившихся щелей. В кубрике всплыли пробковые матрацы, одеяла, простыни, обмундирование... Казалось, что морской охотник тонет.

Но когда к нам подошли “каэмка” и катер контр-адмирала, то окончательно оправившийся Пухов по-обычному спокойно рапортовал:

— Тяжело раненых нет. Фарватер очищен от мин. К берегу дойдем своим ходом. [65]

На одном моторе, который фыркал и чадил, словно примус, мы двинулись к месту стоянки. Вода по прежнему сочилась из всех щелей и плескалась в трюмах. Катер клевал носом и полз одиноко по Северной бухте со скоростью захудалой баржи...

Мы свернули в более тихую Южную бухту. И вот тут случилось неожиданное: на двух миноносцах, подготовленных к выходу в море, командиры вдруг сыграли большой сбор, выстроили, как на параде, свои команды по бортам и встретили нас перекатившимся с палубы на палубу “ура!”

Торжественное приветствие больших кораблей было столь трогательным, что Пухов от растерянности выронил изо рта свою трубку. Смущенный, он стоял навытяжку и отдавал честь дрожавшей рукой. Глаза его как-то странно светились. Мне показалось, что в них вот-вот блеснут слезы. И, видимо, поэтому у меня самого невольно защекотало в носу, и я подумал: “В нашем подразделении не найдешь человека красивее Пухова”.

В этот миг его усталое, дубленное солнцем и ветром лицо действительно было каким-то по-своему красивым и мужественным. [66]

А. Чурбанов


Бессмертный подвиг

На фронте под Севастополем шли ожесточенные бои. Стволы наших орудий накалялись Обугливались ствольные накладки винтовок. Враг напирал. Но севастопольцы стояли подобно железной стене.

Рука об руку с армейцами сражались моряки Черноморского флота, сдерживая натиск врага.

Батальон майора Кагарлицкого занял позиции на высотах северо-западнее Дуванкоя. За спинами моряков — Севастополь. Горький дым расстилался над городом.

Противник рвался в Бельбекскую долину на Симферопольское шоссе, чтобы выйти на Северную сторону Севастополя.

Командир роты старший лейтенант Бабушев и политрук Фильченков стояли в окопе. Они курили, переговаривались.

— Авангард нашего полка получил приказ отходить на новый рубеж, — сказал Бабушев и поднес бинокль к глазам. — Немцы подходят к нашим позициям. Завтра утром батальон, видимо, вступит в бой.

На лице старшего лейтенанта была видна та предбоевая тревога, которая присуща всем, готовящимся к первому большому испытанию. Ни он, ни его подчиненные еще не бывали в бою, не встречались с врагом лицом к лицу. [67]

На следующий день утром авангард полка, стойко бившийся с врагом и потерявший значительную часть своего состава, отходил на запасные позиции между батальоном Кагарлицкого и соседним.

— Ну, как там? — спрашивали матросы своих однополчан, только что бывших в бою и до последней возможности сдерживавших натиск врага.

— Ничего, не робейте, друзья. Не так страшен черт... Мы сколько атак отбили, а всего-то нас было... На каждого, считай, по десять фашистов приходилось.

К полудню гитлеровцы подошли совсем близко и начали 'накапливаться на рубеже, до которого от траншей батальона Кагарлицкого было не более четырехсот метров. Матросы видели, как серо-зеленые мундиры фашистов мелькают за низкими кустами дубняка и скрываются там.

В роту пришел командир батальона. Осмотрев позиции вместе с Бабушезым и Фильченковым, он сказал им:

— Смотрите, товарищи, вы — на главном направлении. Немцы безусловно постараются захватить вот эту высоту, — майор показал рукой на высокую сопку, которая была справа от расположения роты, — чтобы выйти к дороге, а потом на Симферопольское шоссе. На дорогу их пустить нельзя

— Не пустим, товарищ майор, — ответил Бабушев.

Воздух потрясли залпы немецкой артиллерии. Снаряды рвались далеко позади окопов, где были матросы Кагарлицкого, и справа, в расположении соседнего батальона. Но вот разрывы стали приближаться. Тяжелые горячие осколки свистели в воздухе, визжали над самыми окопами, над головами бойцов. Около Фильченкова лежал за пулеметом Василий Цибулько. Он заметно нервничал, часто пригибал голову к земле.

И вот началась первая для матросов атака врага. Немцы шли густой массой под прикрытием огня своей артиллерии. Шли в рост, как на параде. Они надеялись с хода прорвать оборону первого эшелона полка и двинуться дальше в Бельбекскую долину.

— Приготовиться! — пронеслось по траншее.

Десятки глаз смотрели на мушки винтовок, наводя их на цели.

— Огонь! — раздалась команда, когда гитлеровцы подошли к окопам на близкое расстояние.

Траншея огласилась стрекотом пулеметов и хлопками винтовочных выстрелов. Меткий огонь косил врагов, но фашисты все лезли вперед. Цибулько и Щербаков едва успевали менять ленты своих пулеметов. [68]

На левом фланге взвода в самом углу скопа занимал позицию Иван Красносельский, Он долго и тщательно целился, чтобы не промахнуться, и испытал чувство глубокого удовлетворения, когда фашист, в которого он выстрелил, взмахнул руками, перевернулся и ткнулся в землю. “Один есть”, — сказал матрос и навел мушку на следующего.

Огонь моряков внес замешательство в ряды фашистов.

— В атаку! — раздалось справа от Красносельского.

— Коммунисты — вперед!

“Это нас зовет политрук, — мелькнуло в голове у Красносельского. — Я коммунист и должен подняться первым...” Мгновенье, и он выскочил из окопа на бруствер, легко, словно стряхнувши тяжелый груз, побежал вперед, выставив блестевший на солнце штык. Красносельский не видел, как вслед за ним ринулись в атаку все бойцы, а слева и справа поднялись навстречу врагу другие роты.

Батальон закрепился на новом рубеже. Как дорога была матросам эта узкая полоска земли, отвоеванная ими у врага! Рота Бабушева понесла большие потери. Смертельно ранен был сам командир. Фильченков принял командование ротой.

...Вступив в бой, батальон четыре дня отражал яростный натиск врага. Рота Фильченкова, в которой осталось столько людей, сколько полагалось иметь во взводе, удерживала гребень высоты, контролирующий дорогу в Бельбекскую долину. Четверо суток непрерывных боев вымотали матросов, многие были ранены, но никто не просился в тыл, в госпиталь. Перевязки раненым делались тут же в окопах, и бойцы настойчиво протестовали, когда им предлагали отправиться в санбат. Боевое вдохновение охватило моряков. Они были полны решимости выстоять, победить.

К исходу четвертого дня гитлеровцы усилили натиск. По позициям подразделений Кагарлицкого били два дивизиона артиллерии, налетала авиация, сбрасывая тяжелые фугаски. Фашисты шли в атаку за атакой. Им удалось несколько продвинуться вперед. На участке батальона они выбили моряков с высоты, что прикрывала выход на Симферопольское шоссе...

В блиндаж командира батальона пришел Фильченков. Комиссар Мельник сидел на краю койки. Он знаком предупредил: тише. На походной койке лежал тяжело раненый Кагарлицкий.

Комиссар посмотрел в воспаленные глаза политрука и спросил:

— Устал, Коля? [69]

— Нет, не устал, только сон начинает одолевать. Да пустяки, пройдет. А вот вам бы отдохнуть не мешало, товарищ старший политрук.

— Некогда. Сейчас, полагаю, немцы начнут новую атаку, а людей у нас мало осталось. Придется, видимо, батальон свести в одну роту, да и та неполная будет.

Комиссар дал указания на предстоящий бой. Он знал, что гитлеровцы попытаются вырваться на шоссе, к Дуванкою и устремиться на Севастополь. Единственным проходом к шоссе была узкая дорога, огражденная слева и справа высокими крутыми скалами. Она была в руках врага, занявшего высоту. Впереди батальона не было наших войск, а слева и справа сражались небольшие подразделения приморцев, которые не могли оказать батальону существенной поддержки. Им самим приходилось с трудом сдерживать натиск врага.

— И все-таки высоту надо вернуть, — решил комиссар. Свои соображения он высказал раненому командиру,

— Я думаю поручить эту операцию политруку Фильченкову. У него там и людей побольше и фланг справа лучше прикрыт соседом.

— Добро, — согласился комбат.

В два часа ночи бойцы Фильченкова начали наступление. Была непроглядная темнота. Моряки бесшумно пробирались к переднему краю врага. Их бушлаты сливались с темнотой.

— Фильченков забыл о валившей с ног усталости, ступал легко и уверенно, как будто вое видел в этой кромешной тьме. Он подходил к бойцам и шепотом подбадривал их. Поднялись по склону высоты и перед гребнем ее залегли. Политрук выслал разведку. Разведчики доложили: немцы не ожидают атаки и все, за исключением часовых, спят. Бойцы Фильченкова напряглись, приготовились. Предстоял последний победный прыжок.

...Огонь и грохот разорвали тишину и мрак. Во вражеские окопы полетели гранаты. Фашисты переполошились. В черное небо с шипеньем взвились ракеты, затрещали пулеметы, зло и противно завыли мины. Из-за гребня высоты глухо ударило орудие.

Моряки рвались вперед. В свете ракет Фильченков видел, как бежали с ручными пулеметами Цибулько и Щербаков, как швырял гранаты Красносельский, широко взмахивая своей могучей рукой. Вот Цибулько остановился, прилег у пулемета. Огненная струя хлестнула по вспышкам вражеских выстрелов. [70]

Фильченков первым влетел в окоп врага. Увидев ощеренное, полное злобы лицо фашиста, он с размаху ударил его прикладом, а гитлеровца, наскочившего слева, прикончил штыком.

Следуя примеру своего политрука, моряки дрались храбро, ломая сопротивление врага. Для них наступили те минуты боя, когда нет ничего невозможного, когда опасность смерти уже не может погасить того душевного порыва, который выше и сильнее смерти.

Николай направлял свою группу в обход высоты, чтобы отрезать гитлеровцам путь к отступлению. Но у него оставалось уже не больше десятка бойцов. Двое из них были ранены, но скрывали это.

— Вперед, друзья! — подбадривал бойцов политрук.

Немцы не выдержали. Они побежали с высоты, бросая оружие. Краснофлотцы закрепились в только что отвоеванных окопах.

Стрельба затихла. Бойцы деловито осматривали захваченные позиции, проверяли и заряжали оружие, перевязывали раны, сожалели об убитых друзьях и товарищах.

Светало.

Замаскировавшись ветками дубняка, Николай внимательно осмотрел местность. Перед ним внизу расстилалось широкое полынное поле. Кое-где росли кусты вереска. Многие ветки были срезаны пулями и висели на тонких волокнах. Левее высоты Фильченков видел большую насыпь. Она тянулась вдоль той самой дороги, что шла между скалистых круч к Симферопольскому шоссе. Около насыпи он разглядел полуразрушенный блиндаж и пустые окопы. Там еще недавно сражались бойцы боевого охранения полка и по приказу оставили этот рубеж.

“Если пойдут фашистские танки, то обязательно по этой дороге, мимо насыпи, — размышлял Фильченков. — Вот бы засесть там с запасом гранат и бутылок с горючей смесью... Пусть бы попробовали сунуться фашистские танки в узкий проход!”

...В окоп, где сидели политрук и его бойцы, зашел войсковой почтальон. Он раздал письма и вручил Николаю пачку газет.

— Московские! — обрадовался Цибулько, увидев в руках политрука “Правду” и “Красную Звезду”. — Как-то там наша столица?

— А ведь сегодня — 6 ноября, в Москве будет торжественное заседание, — душевно проговорил Одинцов.

— Жаль, что мы не послушаем доклад, — заметил Красносельский. — Я всегда просиживал у репродуктора этот вечер. [71]

— Завтра доклад отпечатают и привезут нам.

— Да, завтра праздник, — задумчиво произнес Паршин.

— Будет праздник, — уверенно сказал Фильченков. — Суровый праздник, в бою, в труде, ведь враг под Москвой, но будет. Бойцы замолчали, охваченные воспоминаниями. Наблюдавший за противником Паршин вдруг сказал:

— Товарищ политрук, что-то вижу.

— Что?

— Не могу разобрать.

Фильченков и бойцы выглянули из-за бруствера. Они увидели нечто странное: два черных ручья ползли с высоты в долину.

— Овцы это, овцы, товарищ политрук! — крикнул Одинцов.

— Это что еще за трюк? — недоумевающе глядя на командира, спросил Цибулько.

— Все ясно, — ответил Фильченков, — гитлеровцы гонят впереди себя овец, хотят атаковать нас, прикрываясь ими.

— В плен брать надо только овец, отправим в Севастополь, — улыбаясь, заметил Паршин.

Стадо приближалось. Овцы заполнили все пространство впереди. Одна часть их шла прямо на рубеж Фильченкова и его бойцов. — Цибулько, пулемет!

— Есть пулемет, товарищ политрук!

— Изготовиться к стрельбе, приготовить гранаты!

Николай различил за черной массой овечьих тел серо-зеленые мундиры. Гитлеровцы, низко пригибаясь, бежали, едва поспевая за тонконогими перепуганными овцами.

— Цибулько! — крикнул политрук. — Огонь!

Пулемет хлестнул меткой уничтожающей струей. Овцы шарахнулись в стороны, обнажив прятавшихся за ними фашистов. Те бросились вперед, к позициям моряков.

— Бить гранатами! — скомандовал политрук и первым бросил гранату. Но морякам помешали овцы Обезумевшие от грохота боя, они повернули на высоту и, прыгая через окопчик моряков, устремились на противоположные скаты. Цибулько стал стрелять по овцам, чтобы разогнать их и дать возможность товарищам бросать гранаты во врагов. Овцы в страхе шарахнулись назад, сбивая гитлеровцев с ног. Фильченков заметил замешательство противника, выскочил из окопа, метнул в фашистов [72] одну за другой несколько гранат. За Фильченковым на бруствер окопа выскочили остальные, стали забрасывать врагов гранатами.

Атака была отбита. Моряки, удовлетворенные победой, вернулись в окоп. Хозяйственный Красносельский начал перетаскивать убитых овец на свою сторону.

— Не пропадать же добру, — приговаривал он.

Паршин и Одинцов смеялись, глядя, как бойцы соседней роты, чьи позиции были неподалеку, гонялись за овцами, забежавшими в тыл, собирая их в кучу. К морякам на высоту поднялся комиссар Мельник. Фильченков доложил ему, как прошел бой.

— Это была первая попытка врага, — сказал Мельник. — Скоро, наверное, фашисты пойдут опять — и большими силами. Разведка донесла, что из Бахчисарая движутся колонны танков. Прорыв они, вероятно, попытаются совершить правее нас, на участке Камышлы, но возможно, что попытаются проникнуть на шоссе и по этой дороге. Надо закрыть эту щель. Вам пора перебираться вон туда, к насыпи, быть готовыми встретить танки. — Старший политрук отвел Фильченкова в сторону и оказал ему тихо: — Помни, Коля, резервы могут и не подойти, а у нас людей почти нет. Я думаю, тебе хватит четырех человек. Остальных с пулеметом оставлю на высоте: это для поддержки вас с фланга, а то будет трудно. Танки все-таки надо задержать.

— Задержим, — уверенно сказал Фильченков и спросил: — Как комбат?

— Ослаб совсем, крови много вышло. А в госпиталь идти отказался. Ну, Коля, будь готов... — Комиссар тепло, по-братски обнял Николая. Знал Мельник, “а какое трудное дело отправляет своего лучшего политработника. Он верил в него и сказал ему: — Учить тебя нечего, сам знаешь, когда и как поступить. Помни одно: танки не должны выйти на шоссе. Поручаю эту трудную задачу тебе.

— Вы знаете меня, Василий Иванович, и верьте мне, я оправдаю это доверие. Танки не пройдут.

Матросы роты Фильченкова — их здесь было всего десять человек — стояли перед своим политруком. Он знал, что любой пойдет на самое опасное дело. Кого же из них взять с собой? Было трудно назвать лучших: все были лучшие. Подумав, он сказал:

— Те, кого назову, пойдут со мной. Красносельский Иван!

— Есть! [73]

— Паршин Юрий! — Есть!

— Одинцов Даниил!

— Есть!

— Цибулько Василий!

— Есть!

Оставшиеся надеялись, что политрук вызовет еще кого-нибудь. Но Фильченков больше не назвал никого. Он приказал четверым:

— Сейчас пойдем к дороге. Запасите больше, как можно больше гранат, бутылок с зажигательной смесью, патронов!

Четыре бойца собрались быстро.

Крепко пожали им руки пятеро остававшихся на прежнем рубеже товарищей.

— Пора, Николай Дмитриевич, — сказал Мельник. Это “пора” прозвучало обычно и вместе с тем торжественно строго. Минута — и пять моряков пошли на свой рубеж, за высокую насыпь, прикрывавшую путь к шоссе.

* * *

Маленький полуразрушенный блиндаж чуть возвышался над насыпью. Матросы быстро оборудовали позицию: натаскали земли на перекрытие блиндажа, подправили бруствер окопа, уложили в погребок: боеприпасы. Цибулько пристрелял пулемет по наиболее приметным ориентирам.

Наступал вечер. По шоссе и по высотам, находившимся позади, методически била артиллерия врага. Пушки настойчиво долбили по выбранным квадратам, прощупывая советскую оборону. Когда зашло солнце, налетела авиация врага. Бомбы вздымали уже перепаханную снарядами землю.

Матросы сидели под тонким накатом блиндажа. Они отдыхали, готовясь к большому делу. Фильченков то и дело выходил, всматривался и вслушивался в ночную темноту — неспокойную, обманчивую. Впереди' позиции пятерых было тихо. Но тишина эта была тревожна.

Почти всю ночь политрук не смыкал глаз, напряженно прислушивался к каждому шороху. Может быть, фашисты попытаются и ночью пойти в атаку.

Много передумал Николай за эту фронтовую ночь, оставшись наедине с собой, со своей совестью. [74]

Ему сказал комиссар: “Ты перед партией отвечаешь за свой участок. Фашистские танки здесь не должны пройти на Севастополь, чего бы это тебе ни стоило”.

“Танки не пройдут”. — Это была клятва Фильченкова, клятва всех матросов. Николай знал их — они сражались геройски. Знал их и раньше — они были лучшими в учебе.

Но завтра бой с танками. Как встретят матросы стальные чудовища, не растеряются ли?

“Как же я их как политрук воспитал, все ли сделал для того, чтобы они с честью выдержали суровое испытание?”

Скоро бой, страшный и неумолимый бой с врагом.

Медленно тянулось время. Нетороплива осенняя ночь

Перед мысленным взором Николая развертывались страницы его собственной жизни. Детство в семье большевика-революционера, сормовского рабочего, работа на этом заводе, комсомольская юность, первая любовь, женитьба... Перед глазами встал образ жены — Ольги Изановны, дочерей — Розы, Майи и Лидии. О, как он желал хотя бы на мгновенье увидеть их, прижать к сердцу!..

Вспомнилась служба на Амуре на пограничном катере. Бой с японской канонерской лодкой, нарушившей нашу границу, ранение, госпиталь... В памяти вырисовалась госпитальная палата. У койки — большой, сильный человек, старый моряк, коммунист — начальник политотдела. Вот он достает алую книжечку и вручает ее Николаю — партийный билет: “Будьте достойны великой чести быть в рядах партии”.

“Оправдал ли я звание коммуниста? — думал Николай, — Не отступил ли когда от железных законов партии? Не покривил ли душой перед ее великой правдой? Не поставил ли когда-нибудь свои личные интересы выше интересов партии? Все ли делал так, как диктовала многомиллионная воля ее?”

Забрезжила заря. Фильченков вошел в блиндаж, чтобы поднять бойцов, поздравить с праздником, подготовить к бою.

— Все спокойно, товарищ политрук? — спросил вставая Одинцов.

— Пока спокойно...

— Нет ничего хуже, чем тишина на войне. Когда видишь врага, то, по крайней мере, знаешь, что делать, а тут — неведение какое-то.

— Это правда, — согласился политрук. [75]

Матросы проснулись. Они вышли из блиндажа, собрались вокруг политрука.

Из-за гряды дальних горных вершин поднималось солнце. Под его теплыми лучами, не по-осеннему ласковыми, спадала утренняя прохлада. Легкий ветерок шелестел высохшей, поблекшей травой, неопавшей листвой дубняка. Где-то вдали прозвучал одиночный выстрел. Это, наверное, наш снайпер занес на свой лицевой счет еще одного врага, и снова стало тихо.

Фильченков посмотрел на боевых товарищей и сказал:

— С праздником вас, дорогие друзья!

— Вас также, товарищ политрук, — ответил за всех Одинцов.

— В семнадцатом году в этот день мой отец в Петрограде был, за Советскую власть дрался. Матрос он, балтиец... — душевно произнес Иван Красносельский.

— Отец — балтиец, а ты — черноморец. Выходит, ты, Иван, потомственный моряк, — отозвался Юра Паршин.

— Да, отцы наши в гражданскую войну громили империалистов, сейчас пришел наш черед бить захватчиков, защищать Советскую власть, — ответил Красносельский.

— Любил я в этот день на демонстрацию ходить, — мечтательно сказал Василий Цибулько. — Встану, бывало, чуть свет, гляну на улицу, а она — вся алая от флагов. На каждом доме флаг. Позавтракаю и к школе, а там — музыка, песни...

— Вопрос есть, товарищ политрук, — обратился Красносельский к Фильченкову. — Как вы думаете, будет ли сегодня парад в Москве? Ведь все-таки фашисты под самой столицей.

В словах Красносельского политрук чувствовал тревогу за родную столицу. И Фильченков подумал: “На всем фронте, в каждом окопе и в землянке, на каждом корабле советские люди, думают о Москве”. И, отвечая Красносельскому, самому себе и всем, кто был возле него, политрук произнес:

— Я думаю, будет парад.

— Праздничный бы завтрак устроить, а, товарищ политрук? — спросил Паршин.

— Это можно, — согласился Фильченков.

Одинцов и Паршин вмиг сервировали стол на раскинутой плащ-палатке. Велико было удивление моряков, когда Красносельский, незаметно [76] юркнувший в блиндаж, вынес оттуда бутылку шампанского, увенчанную серебряным колпаком обертки.

— Три дня берег, —торжественно произнес он. — Шофер, что привозил боеприпасы, подарил мне. Думаю, кстати будет.

— За нашу победу, товарищи! — Фильченков поднял кружку с искристой влагой. Все чокнулись и выпили.

Завтракали шумно, с разговорами, шутками.

Вдруг Николай вскочил. Обостренный слух его различил в утренней тишине какой-то шум, подобный далекому гуденью телефонных проводов. В наступившем безмолвии матросы тоже услышали этот шум, далекий, неясный. Сначала показалось, что где-то на огромной высоте идут на бомбежку эскадрильи самолетов.

— Обыкновенное дело, налет на город, — сказал Цибулько.

Но Фильченков стоял у бруствера и смотрел не вверх, а вдоль долины, в направлении дороги, которая шла от Бахчисарая на Севастополь. Ему казалось, что далекий, пока еще неясный шум идет именно оттуда. И Фильченков был уверен, что это не самолеты, а вражеские автомашины или танки.

Прошла еще минута, и земля, воздух вздрогнули от грохота. Немецкая артиллерия, расположенная где-то далеко, открыла огонь по переднему краю нашей обороны, проходившему за долиной, в стороне от позиции Фильченкова.

— Началось, — сказал кто-то.

Фильченков приказал всем стать на свои места, а сам вышел к откосу насыпи, взял у Цибулько бинокль и стал смотреть.

Гул моторов нарастал. Фильченков разглядел танки. Они ползли по дороге длинной серой вереницей, но были еще далеко и даже в окулярах бинокля казались маленькими насекомыми. Приближаясь, машины с каждой минутой увеличивались в объеме. Скоро их можно было различить невооруженным глазом. Фильченков уже слышал, как дальнозоркий Паршин считал:

— Раз, два... пять... десять... тринадцать... семнадцать...

“Неужели все сюда?” — с тревогой подумал Николай.

Танки дошли до перекрестка дорог. Скоро все увидели, что одна большая колонна пошла правее, на Камышлы, а меньшая из семи машин ринулась по узкой дороге прямо на группу Фильченкова. Политрук оторвал глаза от бинокля и глянул на своих матросов. Они готовились к схватке [77] с таким врагом, с каким встречаться еще не доводилось, с врагом, закованным в броню, — с танками.

Фильченков понимал, какой неравный бой придется выдержать ему и его товарищам. Он подошел к матросам и сказал:

— Товарищи! Наше командование знает замыслы врага. Видимо, немцы попытаются взять сегодня город штурмом. Так приказал им Гитлер. Но мы не отдадим врагу Севастополь. Нас мало, но с нами вся наша страна, весь народ. Будем сражаться за Родину так, как учит партия, как призывает Сталин. Поклянемся же стоять до последнего, но не пропустить врага.

Строгая торжественность была на лицах бойцов. К Фильченкову подошел Красносельский, стал, как в строю, и, приложив руку к бескозырке, четко, стараясь подавить волнение, произнес:

— Кандидат Всесоюзной Коммунистической партии краснофлотец Иван Красносельский — клянусь не пропустить врага к Севастополю!

Чаще забилось сердце комсомольца Даниила Одинцова. Исполненное решимости лицо его дрогнуло, и он, сделав шаг вперед, стал перед политруком:

— Комсомолец Даниил Одинцов — клянусь стоять насмерть! Мгновение — и место Одинцова занял Паршин:

— Член Ленинского комсомола, черноморский моряк Юрий Паршин — клянусь не уходить с рубежа и биться с врагом до последней капли крови!

Василий Цибулько лежал за пулеметом. Повернувшись лицом к политруку, он произнес только одно слово:

— Клянусь!..

В его глазах можно было прочесть все, что он не договорил.

Зло, надрывно гудели моторы вражеских танков.

— По местам, товарищи! — скомандовал политрук. Он скова поднес бинокль к глазам.

— Семь машин, за танками — пехота. Цибулько! — крикнул Фильченков. — Бить по смотровым щелям! Красносельский, Паршин — приготовить бутылки и гранаты! Одинцов — ко мне! Будем отсекать огнем пехоту.

Танки шли, лязгая широкими траками гусениц. Головная машина вышла из-за поворота. Цибулько навел пулемет в ее смотровую щель и дал длинную очередь. Пули скользнули по броне и, рикошетя, разлетелись в [78] стороны. Фашистский танкист прибавил скорость, чтобы быстрее выскочить на насыпь.

— Спокойнее, Вася! — крикнул политрук пулеметчику.

Танк был близко. Еще секунда, и он раздавит своей огромной тяжестью Цибулько и его пулемет. Но моряк опередил фашиста. Он всадил струю пуль прямо в смотровую щель вражеской машины, и она, рванувшись в сторону, застыла на месте. Водитель был убит. Возле танка мгновенно очутился Красносельский. Забежав сбоку, он одну за другой метнул две бутылки с горючей жидкостью на моторный люк. Черный дым, а потом и огонь поползли по броне

Танк запылал огромным костром. Из него выскочил танкист в черном кожаном шлеме, за ним другой, и побежали. Одинцов и Фильченков выстрелили одновременно Фашисты свалились.

Бой разгорался. Вражеская пехота, оторвавшись от своих танков, стала обтекать насыпь. Гитлеровцы думали, что там, за насыпью, они не встретят сопротивления. Но как только они приблизились, в них полетели гранаты. Фильченков и Одинцов били точно, наверняка. Укрывшись за высоким бруствером, правее остальных матросов, они подпускали гитлеровцев на близкое расстояние и разили их гранатами. Но силы были неравны. На двух моряков лезло до полусотни солдат.

Одинцов, взяв в руки по гранате, хотел было броситься навстречу врагам. Лицо его, разгоряченное боем, было исполнено такой решимости и отваги, что Николай подумал: “Кинется вперед и руками душить фашистов станет”.

— Спокойней, Даня, не торопись, — сказал политрук.

Немцы подошли к насыпи почти вплотную. Некоторые из них карабкались по ее песчаному скату наверх. Фильченков видел, что сейчас одними гранатами не отобьешься: нужна поддержка пулемета. Взглянув налево, где дрались три его бойца, он оставил мысль о пулемете. К насыпи подходили новые танки, и пулемет Цибулько, бивший по смотровым щелям вражеских машин и по гитлеровцам, бежавшим вслед за танками, вел свою горячую работу.

У Фильченкова и Одинцова оставалось не более двух десятков гранат. Надолго ли хватит их, чтобы сдержать ораву врагов?

Вдруг Фильченков услышал стрельбу справа. Сердце дрогнуло и на минуту замерло: “Неужели нас обошли?” Но, присмотревшись, улыбнулся обрадованно. Справа поддерживали их огнем матросы, оставленные [79] Мельником на высоте. Когда гитлеровцы были почти на вершине насыпи,, по ним ударил пулемет. Первая же очередь прижала врагов к земле. А. пулемет все строчил и строчил. Фильченков и Одинцов, уже взявшиеся за последние гранаты, увидели, как фашисты поползли с насыпи назад.

— Ура! — невольно вырвалось у политрука. Это “ура” Одинцов принял за сигнал к атаке и рванулся было вперед, но Фидьченков удержал его.

— Отбили ведь, а, товарищ политрук! — возбужденно говорил Одинцов, переводя дыхание.

— Отбили, Даня, отбили. — Фильченков приподнялся, чтобы посмотреть, что делается на левом фланге, там, где были Цибулько, Паршин и Красносельский. Николай увидел: уже над четырьмя танками клубится черный дым. Но на позицию Цибулько и его товарищей лезут еще три. Красносельский, высокий и сильный, черный от копоти и пыли, выбежал из-за насыпи на дорогу, куда уже почти вышла фашистская машина. Вот он размахнулся и сильным богатырским рывком бросил связку гранат под самые гусеницы тяжело ползущего танка. Раздался глухой взрыв, и машина, дрогнув, закрутилась на одной гусенице.

Политрук мгновенно оценил обстановку. Он понял, что пехота врага больше не решится идти в обход и подставлять себя под огонь пулемета, бьющего с высоты. И Фильченков, прыгнув вниз с насыпи, скомандовал Одинцову:

— За мной!

Они подоспели в ту минуту, когда два оставшихся фашистских танка подошли уже почти вплотную к насыпи. Паршин и Красносельский бросали в них все новые связки гранат. Цибулько, слившийся со своим пулеметом, посылал очередь за очередью в смотровые щели вражеских машин. Он не давал возможности водителям и башенным стрелкам смотреть в щели, и потому танки шли вслепую, огонь их был неприцельным. Фашистские танкисты не выдержали и круто повернули машины. Солдаты, наступавшие вместе с танками, тоже побежали назад. Вслед им ударил пулемет Цибулько. Бегущие гитлеровцы, спасаясь от пулеметного огня, залегли

— Так держать, Вася! — прокричал Фильченков и с гранатами в руках выскочил на бруствер. За ним последовал Одинцов, а слева от дороги — Паршин и Красносельский. На бегу они метнули гранаты в фашистов, прижатых к земле огнем пулемета Цибулько. [80]

Гитлеровцы, которым удалось уцелеть, вскочили и с воплями побежали прочь. Вслед им прострочила длинная очередь пулемета.

Над полем установилась тишина. Слышно было только, как где-то вдали, за поворотом дороги, урчали моторы уходящих танков да на флангах раздавалась пулеметная дробь. Там еще шел бой.

Фильченков, Одинцов, Паршин и Красносельский возвратились на свою позицию у дорожной насыпи. В их усталых глазах светилось счастье одержанной победы над врагом. И только сейчас, в минуту затишья, взглянув на почерневшие лица своих боевых товарищей, политрук заметил, как они устали.

“Неужели бой длился долго? — подумал он. — Ведь, кажется, прошло всего несколько минут, как увидели вражеские танки”. Николай достал часы, посмотрел я сказал:

— Бились около часа, товарищи!

— Ну? А я думал, минут пятнадцать всего, — удивился Цибулько и удовлетворенно добавил: — Не пропустили ни одного к дороге... — В этих словах было столько гордости и торжества, что, казалось, Цибулько только и жил все свои двадцать два года для того, чтобы бить фашистские танки.

— И не пропустим! — заявил Красносельский.

Фильченков посмотрел на Красносельского: лицо матроса — бледное, осунувшееся, губы кривятся от боли.

— Ты ранен, Ваня? — встревоженно .спросил политрук.

— Немного царапнуло. Пустяки, пройдет...

Фильченков знал, что от пустяковой раны богатырь Красносельский не был бы так бледен и не кусал бы высохшие губы.

— Куда ранен?

— В ногу, выше колена.

— А ну, покажи!

Красносельский, сдерживая стон, присел и обнажил ногу. Политрук и матросы увидели большую рваную рану.

— Кость цела, — торопливо проговорил Красносельский. — Через полчаса буду здоров, как прежде. — Он боялся, что его могут отправить в тыл.

Паршин перевязал товарища. Моряки уселись на дно окопа, чтобы отдохнуть после трудного боя.

— Может еще кого “царапнуло”? — спросил Фильченков. [81]

— Все целы, вроде, — ответил Паршин и ощупал себя, как бы убеждаясь, действительно ли он цел?

Фильченков поставил Одинцова наблюдать за врагом, а остальным приказал отдохнуть. Бойцы улеглись на откосе насыпи погреться на неласковом осеннем солнце. Николай присел рядом с ними. Он хотел поговорить с товарищами перед новым, может быть, еще более яростным боем, но, видя, что веки матросов слипаются от усталости и кое-кто уже засыпал, решил отложить разговор. Он тоже устал, но не давал усталости одолеть себя. В глубокой задумчивости смотрел Николай на лица своих товарищей, спокойные, исполненные мужества и какой-то особенной красоты.

Вот, раскинув руки, подставив лицо солнечным лучам, лежит Юрий Паршин, небольшой, средней силы, веселый матрос. В бою он, казалось, не ощущал страха смерти. А ведь самый обыкновенный, мирный человек был до войны. На флот он пришел с небольшого подмосковного завода, вырабатывавшего детские игрушки. Был он мастером-раскрасчиком, и радостно было ему красиво отделать детскую игрушку, дать ей такие цвета, которым бы радовался ребенок. Он и сам радовался каждому своему удачному изделию не меньше тех ребят, которым предназначались игрушки. В комсомол Юра вступил уже во флоте. С рвением выполнял он каждое комсомольское поручение, не было в подразделении агитатора лучше его. Полный неподдельного веселья и природного юмора, он всегда привлекал к себе товарищей. До военной службы Паршин много раз бывал в Москве и рассказывал матросам о столице с упоением... “Хороший комсомолец и воин хороший”, — подумал о Паршине Фильченков.

Рядом с Паршиным лежал Василий Цибулько. Доверчивые, почти детские глаза его были полуоткрыты, словно и во сне он хотел видеть небо. Темные волосы выбились из-под бескозырки на лоб, а тонкие красные губы застыли в полуулыбке. “Наверное, хороший сон видит”, — подумал Фильченков. Может, приснились Василию отец или мать — старые труженики-хлеборобы из села Новый Буг на Николаевщине. А может, приснилась школа-семилетка, где он начал познавать азбуку жизни у старенькой учительницы Анны Ивановны Березко, которая гордилась им, любознательным, лучшим своим учеником. Цибулько с мальчишеских лет до самозабвения любил технику. Шум тракторного или автомобильного мотора вызывал в нем радостное ощущение. Родившись вблизи моря, Цибулько [82] с детства был влюблен в него. Он завидовал двум старшим братьям, призванным на флотскую службу. И как он был рад, когда и его призвали во флот. Быстро привык он к флотскому распорядку, любовно изучал морское дело.

Крайним справа лежал Иван Красносельский. Богатырское тело его изредка вздрагивало, видимо, рана давала себя знать. На широком бледном лице подергивалась какая-то жилка. Он спал беспокойно, словно еще не прошло у него напряжение боя. Русые кудри Красносельского шевелил ветерок; он лежал, широко откинув свою большую руку. Крупные пальцы были стиснуты в кулак.

“Экая силища в человеке”, — подумал политрук.

Постоянный физический труд развил в Красносельском недюжинную силу и способность легко переносить любые тяготы. Когда Иван, в тридцать втором году призванный в армию в Архангельск, отслужил свой срок, он остался жить на севере. Тяжелая работа сплавщика нравилась ему. Потом он переучился на шофера и несколько лет возил лес на грузовике.

Началась война, Иван пришел в военкомат и попросил:

— Направьте во флот.

Военком посмотрел на атлетически сложенного Красносельского и ответил:

— Что ж, подойдете...

Размышления политрука прервал взволнованный голос Одинцова:

— Товарищ политрук, вижу танки!

— Сколько?

— Пятнадцать!

Фильченков вскочил, схватил бинокль, присмотрелся: из-за дальних скал выходили бронированные чудовища. Бойцы проснулись в одно мгновенье.

— Сколько их, товарищ политрук? — спросил Цибулько.

— Немного, Вася, по три на душу, — ответил Фильченков. Он еще раз осмотрел позицию. Впереди все то же полынное поле; на нем — трупы гитлеровцев, фашистские танки. “Плохо, что ни один подбитый танк не остался на самой дороге, не загородил ее”, — подумал он.

Узкая полоса дороги огибала насыпь, где засели моряки, и почти вплотную подходила к высокой скале справа. А дальше дорога шла в теснине, [83] сжатая с обеих сторон каменными кручами. Фильченков знал, что стоит подбить два-три танка на самой дороге, остальные вражеские машины уже не смогут пройти по ней. “Дорогу надо загородить! — твердо решил политрук. — Выждать, когда первый немецкий танк выйдет на нее, и подбить его там”. Но Николай понимал: замысел рискованный. “А вдруг, если пустим танки на самую дорогу, какой-нибудь из них прорвется через огонь?.. Тогда они зайдут к нам в тыл, пойдут на Севастополь...”

Фашистские танки приближались. Вот до них от насыпи уже метров восемьсот. С машин спрыгнули автоматчики и, рассыпавшись в цепь, стали охватывать позицию моряков с флангов. Их сразу же встретили огнем соседние подразделения. Фильченков не разрешил своим бойцам открывать огонь: не следовало преждевременно обнаруживать себя.

Не дойдя до насыпи, танки врага остановились: гитлеровских танкистов, видимо, пугали следы недавней битвы — трупы, лежавшие на поле, обгоревшие остовы машин.

Но вот головной танк рванулся вперед. За ним пошли остальные. Моряки застыли в напряженном ожидании.

Цибулько начал бой. Первая же очередь посланных им пуль попала точно в смотровую щель, сразив водителя. Машину занесло в сторону, и она стала на пути другого танка. Но тот в слепой ярости бросился прямо на насыпь, словно стараясь сбить огромную массу песка своим тяжелым телом. Сердце Цибулько сжалось. Машина, взбираясь на откос, шла прямо на его огневую позицию. Вот-вот танк раздавит и его и пулемет. Стрелять было уже бесполезно. Цибулько схватил связку гранат, приподнялся и швырнул ее под брюхо машины. Взрыв оглушил пулеметчика и отбросил в сторону. Танк с порванной гусеницей тяжело пополз обратно вниз по песчаной насыпи. Одинцов, бывший неподалеку от Цибулько, бросил в танк бутылку с горючим. Черное пламя заклубилось над бронированной махиной.

Политрук в горячке боя ни на минуту не оставлял без внимания дорогу. Он знал: фашисты постараются вырваться на нее. Фильченков не ошибся. Следующий же танк, пройдя мимо насыпи, помчался к дороге. В одно мгновение Николай выскочил наперерез стальному чудовищу и бросил одну за другой две связки гранат. Машину накренило на борт, и она тяжело осела. [84] Загорелся еще один танк. Его подбил Паршин. Фашистские танкисты били по насыпи. Взвихренный песок взлетал над ее гребнем. Паршин заметил, как схватился за сердце Цибулько и упал рядом со своим пулеметом. “Убит”, — подумал Юрий и, стиснув зубы, сжал в руке связку гранат: следующий вражеский танк грохотал совсем близко.

Фильченков подбежал к Цибулько.

— Что, Вася, ранен?

— Ничего, еще повоюю... Вот жаль, патроны кончились... Я встану... Я могу...

Цибулько силился подняться, но отяжелевшее тело не подчинялось его воле.

— Ладно, полежи пока тут, — сказал политрук и побежал к дороге; танки вот-вот выйдут на нее.

Одна из машин, полосуя огнем пространство, мчалась впереди остальных. “Стой, гад!” — крикнул Фильченков и метнул связку гранат в ходовую часть. Машина стала на дороге. “Вторая! — удовлетворенно заметил Николай. — Еще бы одну тут подбить — и все! Немцам не будет ходу на Севастополь! Но хватит ли гранат и бутылок?” — От мысли об этом сердце его похолодело.

Тяжело взревел танк, подошедший к насыпи: он уже взбирался по откосу. Одинцов, обернувшись к Фильченкову, что-то крикнул и показал на гребень насыпи. “А что с Красносельским?” — с тревогой подумал политрук: тот лежал, уткнувшись лицом в землю. “Убит?” Но Красносельский пошевелился, оглянулся назад и стал взбираться на насыпь. Вот он выполз на ее гребень, перевалил его и скрылся там, откуда слышался рев танковых моторов. Фильченков не видел, как Красносельский последним усилием, весь израненный, поднялся с земли, смело пошел вперед под огонь пулемета. Уже теряя сознание от бесчисленных ран, он успел сделать еще несколько шагов и, падая, последним движением бросил две гранаты под гусеницы надвинувшегося на него вражеского танка...

Слева от блиндажа на своей огневой позиции истекал кровью тяжело раненый Василий Цибулько. Руки его крепко сжимали последнюю связку гранат. Цибулько не стонал, хотя боль была нестерпимой. С трудом открывая глаза, он пытался подняться с земли, присоединиться к своим боевым товарищам.

Восемь из пятнадцати вражеских машин были подбиты. Их неподвижные громады беспорядочно стояли около насыпи. Семь оставшихся [85] машин отошли: мужество советских воинов оказалось крепче немецкой стали. Но политрук видел, что враг готовится к новому натиску.

Пользуясь минутной передышкой, к Фильченкову подошли Одинцов и Паршин. Их глаза были воспалены, лица покрыты копотью и пылью.

— Что, Юра, трудно? — спросил политрук у Паршина.

— Ничего! — прохрипел Паршин. — Остановим их всех. Теперь и помереть не страшно...

— Успокойся, Юра, мы еще поживем. Сколько гранат осталось?

— Последняя, — Паршин показал зажатую в руках связку.

— У тебя? — обратился политрук к Одинцову.

— Одна граната.

— У нас всего три связки на троих. Поделим. — И политрук дал Одинцову связку. — Помните, что промахнуться нельзя. Каждый удар должен быть точным.

Политруку хотелось сказать матросам что-то очень хорошее, теплое, ободряющее. Но не успел. Вновь, нарастая, все ближе и ближе слышался тяжелый скрежет. Машины одна за другой на большой скорости мчались к оконечности насыпи, на дорогу.

Моряки залегли на гребне. Фильченков следил, как головной танк обходит два подбитых, стараясь вырваться на дорогу. Решение созрело мгновенно. Политрук охватил руками маленького Одинцова и крепко-крепко поцеловал в губы. Потом он поцеловал Паршина и, не сказав ни слова, побежал туда, где насыпь подходила вплотную к дороге, притаился и стал ждать. Казалось, что время остановилось...

Танк, беспорядочно стреляя на ходу из пушки и пулемета, пробирался между подбитыми машинами. Фильченков слышал стрельбу справа и слева. “Там тоже тяжелый бой”, — пронеслось в голове политрука. Лязг гусениц стал оглушительным. Вот серая от пыли башня танка показалась вровень с насыпью. Николай понял, что настала пора. Он вскочил на ноги и ринулся навстречу пышущей жаром стальной громадине, навстречу смерти, крикнув гневно и страстно:

— Не пройдешь!

Серая горячая броня была прямо перед ним. Взмах руки — и гранаты ударились о гусеницы...

Паршин и Одинцов видели, что сделал их любимый политрук. Смерть Фильченкова потрясла их. Они не могли сказать друг другу ни слова. Только у Паршина брызнули слезы. Молча они посмотрели друг другу в [86] глаза. И разом поднялись: танки все еще рвались к дороге, стараясь пройти между подбитыми машинами.

— Прощай, Даня! — проговорил Паршин и выбежал из-за насыпи.

— Прощай, Юра! — крикнул Одинцов и устремился за ним.

В их руках было по одной единственной связке. Они бежали навстречу танкам. Прогрохотал взрыв. Это комсомолец Даниил Одинцов, подбежав к танку вплотную, бросил под него гранаты. Другую вражескую машину ценой своей жизни подорвал Юрий Паршин.

В суеверном страхе и ужасе остановили машины фашистские танкисты. Они не посмели двинуться дальше. Уцелевшие танки покрутились по полю и стали отходить.

А тем временем к насыпи спешили наши бойцы с автоматами и пулеметами: то подошли резервы. Морские пехотинцы закреплялись на рубеже, который удержали пять героев.

Цибулько, услышав разговор стоящих над ним людей, очнулся. Он узнал среди них перевязанного комиссара и взором выразил все, что хотелось ему высказать в эту минуту...

Бойцы подняли умирающего Цибулько на руки. Собравшись с силами, он спросил:

— Танки не прошли?

— Нет, Вася, не прошли, — услышал он в ответ. — Вы их не пропустили. — Комиссар склонился над Цибулько и, поцеловав его, сказал:

— Спасибо вам, друзья, спасибо. Ваш подвиг Родина не забудет.

Аркадий Первенцев

Навстречу врагу

Отрывки из романа “Честь смолоду”

{2}

В двенадцать часов дня проиграли боевую тревогу. Мы быстро построились. Ждали командира. Вынесли ящики с гранатами, коробки запалов: нам было приказано запастись “карманной артиллерией”.

Мы недоумевали. Сегодня намечались учебные прыжки с парашютом с самолета “ТБ-3”. Зачем же нам гранаты?

— Кажется, запахло жареным, Лагунов, — сказал Дульник. Лица у многих курсантов побледнели.

— Взять бушлаты, саперные лопатки и “энзе”, — приказал старшина Василий Лиходеев — черноморский кадровый моряк, участник Одесской операции.

Сомнения окончательно рассеялись: идем на фронт. К нам присоединились также вооруженные винтовками несколько десятков человек из состава аэродромной службы. Им придали станковый пулемет, блестящий от свежей окраски, как новый, и два ручных пулемета системы Дегтярева [88]

Вышел наш командир майор Балабан. Я заметил у него стеснительное волнение: приказ был неожиданен не только для нас. Балабан передал приказ о немедленном выступлении в район Бахчисарая.

— Я пожелаю вам успеха, — сказал Балабан, — и... до встречи

Мы поняли: Балабана нам не отдали. Мы поступали не только в оперативное, но и в командное подчинение армейского начальства.

Прощай, Кача! Прощайте, голубые мечты, как называли мы свою будущую профессию. Из-под колес грузовиков летела галька, вихрилась пыль. Ехали молча. Каждый уединился со своими думами.

На Севастопольском шоссе наша колонна влилась в общий поток машин, орудий, бензозаправщиков, конных обозов. Густая едкая пыль держалась, как дым. Над шоссе на низких высотах патрулировали челночные “петляковы”. Последний раз я увидел залив Северной бухты, мачты и трубы военных кораблей, портовые краны, хоботы землечерпалок и море, отделенное от одноцветного с ним неба лишь тонкой линией горизонта.

Я с затаенной грустью покидал Севастополь — разбросанный и для постороннего взгляда неприветливый, каким он предстает с Мекензиевых гор. Я закрываю глаза — и вижу поднимающуюся над Корабельной стороной шапку Малахова кургана, высоты Исторического бульвара, круглое, античное здание Панорамы, каменные форты у входа в бухту, будто наполовину утопленные в бухте, раздвинувшей известковые горы. И образ Севастополя не оставляет меня, даже когда по обоим бокам бегут рыжие склоны Мекензии. Эти охранные сопки, обветренные и загадочные, так естественно обнизаны скупыми кустами, что кажутся они маскировочной сетью, прикрывшей грозные форты крепости.

А вот и Дуванкой — унылое село, спрятавшееся в лощине среди низких ущелистых гор. Пожалуй, в этом татарском селе не увидишь ни одного дома из дерева, да и ни одного забора. Все камень, хороший камень, не нуждающийся в облицовке да, пожалуй, при кладке и в цементе. Кажется, что это один из восточных фортов крепости, замаскированной под село, настолько странным представлялись мне люди, решившие поселиться и провести жизнь в этом безотрадном ущелье, прямо у шоссе, на ходу и на виду прохожих и проезжих.

В Дуванкое находился внешний контрольно-пропускной пункт севастопольской зоны. Машины к фронту пропускали свободней, но идущие в город подвергали тщательной проверке. [89] Село и окрестности были затоплены войсками, обозами. Кое-где на домах висели флаги Красного Креста. Возле них сгружали раненых. Я видел забинтованные руки, головы, разорванные гимнастерки, землистые, запыленные, давно не бритые лица солдат. Девушки в зеленых гимнастерках, подпоясанных ремнями, иногда и с пистолетом у бедра, сводили и сносили раненых, отгоняли мух, злобно жужжавших над кровью.

Проехал генерал в открытом автомобиле, на котором еще сохранился флажок “Интуриста”. Автомобиль по-хозяйски покричал. Часовые контрольного пункта козырнули генералу. В задке машины сидел раненый полковник, опустив голову, закрыв лицо руками. Его голова была плотно закутана бинтами. На груди было несколько боевых орденов. Молоденький лейтенант, совсем еще ребенок, заботливо ухаживал за полковником. Между коленями у него была зажата бутылка с боржомом, на коленях лежал граненый стакан. За ремнями тента торчала пачка номеров “Красного Крыма”.

Через Дуванкой шли войска к фронту, мелькали бушлаты и бескозырки: Севастополь посылал морскую пехоту. Запыленные, увешанные гранатами, проходили моряки. Короткий привал у колодцев, и колонны выходили на изгиб шоссе и скрывались между обсыпанных пылью деревьев и каменных серых домов.

Война предстала передо мной как тяжелая, каждодневная работа-лямка: кровь, мухи, пыль, грубые шоферские окрики. И эти будни, усталость, раны, недоедание и недосыпание должны были обратить в победу полководцы.

За Дуванкоем мы сгрузились и двинулись походным маршем. Машины были отданы беженцам.

Наконец мы пришли к указанному пункту в долине реки Качи. Высокие пирамидальные тополя, видевшие, вероятно, еще екатерининский поезд, стояли у дороги.

В яблоневом саду расположилась армейская пехота. Яблони были аккуратно окопаны, на стволах подвязаны соломенные жгуты для предохранения от вредителей. Листья уже желтели, падали, осыпая землю. Кое-где на макушках яблонь сохранились плоды.

Виднелись свежие воронки от бомб-соток, словно кто-то могучий крутнул сверху сверлом. Сорванные яблоневые кроны еще не завяли, из расщепленного ствола сочился сок. [90]

Красноармейцы спали на земле, подложив под головы скатки, осыпанные известковой пылью.

Где-то впереди и с боков шла артиллерийская перестрелка — нам сказали, у Бахчисарая. У солдат мы узнали, что на Керчь отходят с боями войска генерала Крейзера, а где-то вблизи действует Приморская армия генерала Петрова, известного по обороне Одессы. Никто, конечно, точно не знал, где действует Крейзер, где Петров и кто куда отходит. Батальон, расположившийся в саду, до этого квартировал в долине Бельбека и был предназначен для борьбы с воздушными десантами противника.

Строгая пожилая колхозница в чистеньком ситцевом платье принесла ивовую корзину с яблоками. Она опустила корзину на траву, сказала: “Кушайте, ребятки”.

Женщина стояла под яблоней, опустив жилистые, крестьянские руки, покрытые сильным крымским загаром, и жалостливо смотрела на нас.

А мы с наслаждением ели пахучий крымский шафран с шершавой, как замша, кожей, с твердой и пряной мякотью.

— Я еще принесу, — сказала женщина и пошла по дорожке, протоптанной солдатскими сапогами, к постройкам, где дымили полевые кухни.

— Мы в этом колхозе, видать, за два дня уже тонны три яблок стравили, — сказал боец Тиунов, раскусывая пополам яблоко и разглядывая сердцевину с черными зернышками, — и все вот так, корзинка за корзинкой. И все она своими руками носит. Никто из нас даже во сне самовольно к яблоне не потянулся. Узнает Лелюков, капитан, — открутит башку, строг!

И вот подошел сам Лелюков, который теперь будет и нашим командиром. Мы встали. Лелюков поздоровался с нами и как-то исподлобья, быковатым взглядом оглядел всех нас. Казалось, от взгляда этих серых, навыкате глаз, насмешливых и недоверчивых, не ускользнули даже те из наших товарищей, которые не успели надеть башмаки и стояли позади, стараясь замаскировать в траве босые ноги.

Особенно пристально Лелюков посмотрел на Сашу, который всегда почему-то с первого взгляда, несмотря на свое отличное телосложение и приличный рост, не производил впечатления военного человека.

— Ваша винтовка?

— Есть, моя винтовка, товарищ капитан! — бойко отрапортовал Саша. [91]

Лелюков принял из рук Саши его трехлинейку, отжал затвор, вынул его, посмотрев прищуренным глазом в ствол. Винтовки были выданы нам недавно из мобилизационных складов, и внутренность стволов не отличалась требуемой в армии безукоризненной чистотой.

— Винтовка пристреляна?

— Не знаю, товарищ капитан.

— А кто знает?

— Винтовки выданы нам без стрелковых карточек, товарищ капитан.

— Учебно-боевые стрельбы проводили?

— Нет, товарищ капитан. Мы готовились получать автоматы.

— Вы слишком много придаете значения автоматам, — сказал Лелюков, — автоматы ведут огонь только с ближних дистанций и ведут, как правило, бесприцельный, рассеивающий огонь. Русская трехлинейная винтовка не уступит любому автомату.

Лелюков обратился ко мне.

— Вы умеете обращаться с этой машинкой? — его палец указал на станковый пулемет, прикорнувший у ствола яблони.

— Теоретически, товарищ капитан. Лелюков недобро ухмыльнулся:

— Пулемет силен только практически, в бою...

Женщина принесла яблоки, поставила поодаль корзину и ушла к дому. Лелюков подошел к пулемету.

— Попробуйте выкатить его сюда, — приказал мне Лелюков, — и подайте коробку с лентой.

Я выполнил приказание. Лелюков распорядился, чтобы мы расширили круг для удобства обзора. Солдаты отошли в сторону, расселись у яблонь. Кое-кто отправился к корзине за яблоками.

Лелюков расстегнул пуговицы гимнастерки, завернул обшлага. Ловкие руки его быстро отщелкнули крышку коробки, выхватили оттуда ленту, вставили латунный язычок ленты в приемник, продернули ее. Я уже имел дело с пулеметами, установленными на самолетах, и без особого труда разобрался в несложной схеме наземного пулемета.

Капитан показал, как пользоваться прицельными приспособлениями, обращаться с вертлюгом при вертикальном и горизонтальном обстреле. Пулемет вертелся в его руках, как кинжал в руках Балабана. Капитан объяснил, что пулемет — капризная штука, требует постоянного внимания [92] к себе, чистоты, аккуратности при набивке лент патронами, — тогда не будет задержек и перекосов.

Капитан приказал перетащить пулемет к реке, выслал бойцов батальона постовыми для оцепления стрельбища, установил мишени.

Учебная пулеметная стрельба в долине реки переполошила на шоссе шоферов: им показалось, что немцы зашли с тыла. Они испуганно повернули машины, образовалась пробка.

Вечером мы поужинали борщом и вареной бараниной, выставили караулы, улеглись спать на сене в сараях колхоза. Орудийная стрельба не умолкала.

* * *

Не знаю, сколько времени продолжался мой сон. Я был разбужен толчком в бок. Меня разбудил Саша. Он стоял на коленях и обвешивался гранатами. Во дворе еще было темно. В раскрытые двери сарая приходила прохлада октябрьской ночи. Во дворе строились люди, подкатывали пулеметы. Как и обычно, построение сопровождалось незлобной перебранкой, стуком котелков и саперных лопаток.

Во дворе было еще прохладней, чем в сарае. Выпала роса, и земля липла к подошвам.

Лелюков был в кожаной куртке, подпоясан тем же командирским ремнем. На груди висел бинокль.

К нам поставили армейских командиров. Молодые лейтенанты почти перещупали всех нас руками, пересчитали, поделили. Все было буднично, неинтересно, слишком просто.

Мы тронулись в путь. В пути к нам влились солдаты. Вероятно, Лелюков оставался невысокого мнения о наших боевых качествах и решил прослоить нас бывалыми людьми. Приказу подчинились, но заворчали. Вдруг вызвали в голову колонны парторга и комсорга нашей роты. Оказалось, что Лелюков предвидел возражения со стороны моряков и просил разъяснить через коммунистов и комсомольцев, почему влили в наш состав армейских пехотинцев.

Дорога шла перекатами. Мы держались обочины шоссе. Бесконечной вереницей, с потушенными огнями двигались автомашины и конные обозы.

Пыль попрежнему удушала. Бушлаты из черных превратились в серые. Люди поседели от пыли. [93]

К рассвету свернули с шоссе, пошли грунтовкой, проложенной в долине. Мы избавились от пыли, но испытывали гнетущее чувство одиночества: кипящее жизнью шоссе осталось в стороне. Мы были разъединены теперь с людьми, путь которых лежал к Севастополю. Постепенно отрываясь от крепости, мы шли к неизвестному. Скрипели подошвы по кремнистой дороге, колыхались винтовки, взятые на ремень. Пулеметы разъединили. Части пулемета — станок, ствол, щиток — несли попеременно на плечах.

— Где мы бредем? — спросил Дульник. — Не люблю играть в жмурки.

— Карашайская долина, — ответил солдат, молчаливо вышагивающий с нами, с лицом, запудренным пылью.

Мы поднимались на плоскую высотку, протянувшуюся по западной окраине долины. За высоткой лежала вторая, отделенная от первой неглубокой лощинкой с пролысинами, оставшимися от дождевых луж. В лощинке стояли автомашины, спрятанные по колеса в землю, прикрытые засохшими ветвями. Виднелась 76-миллиметровая пушка в круговом окопчике, а рядом ящики со снарядами. Артиллеристы отрывали щели поодаль от орудия. А на высотке, в стрелковых окопчиках, похожих издали на крендели, виднелись пехотинцы. Сплошной линии траншей, какой мне всегда представлялась передовая, не было. Все внешне выглядело непривлекательно, слишком скромно и опять-таки буднично. Никаких дотов, стальных бункеров, оживленных ходов сообщения.

Сравнительно недалеко были горы. Ясно и близко стоял Чатыр-даг. На склонах темнели леса. Виднелась шоссейная дорога, идущая меж холмов. Дорога была пустынна. Это производило странное впечатление. Потом моего слуха достигли звуки разрывов. Я увидел коричневые облачка, вспыхивающие над холмами и дорогой. Понял: дорога кем-то простреливается, пока еще лениво, с дремотными паузами. Неужели мы наконец-то вступили в настоящую войну?

За холмами, у склонов, обращенных в нашу сторону, жались машины и люди. Полевая пушка стояла вблизи нас. Были здесь позиции артиллерийской бригады, или полка, или дивизиона, или поддержка пехоте ограничивалась одной батареей — не было известно.

Лелюков приказал рассредоточиться, чтобы авиаразведка не навела бомбардировщиков. Мы разошлись подвое — потрое и залегли в невысокую траву, сильно тронутую солнцем и осенью. Трава была чиста от пыли, и лежать на ней доставляло удовольствие. Я прилег на спину, вытянул [94] уставшие от грубых сапог ноги, ослабил пояс, свободно вздохнул. Хотелось молчать

Я глядел на плоскую вершину Чатыр-дага. Казалось, на высокогорных татарских пастбищах кем-то поставлена огромная, длинная палатка, приют горных богатырей. Недаром же в переводе на русский язык Чатыр-даг — Палат-гора.

— От Перекопа эта гора видна, — сказал Тиунов. — А чтобы не сбрехать, видна эта гора, пожалуй, уже от самого Херсона. Отходили Днепром, через Алешкинские пески к Перекопу, думали: не Казбек ли? Оказался Чатыр-даг. Никак до него не дотянем.

— Осталось недалеко дотягивать, — сказал Дульник.

— Вот ее оборонять легко. Туда, небось, ни один его танк не дочапает, а? — сказал Тиунов, восторженно оглядывая горную вершину, обернулся ко мне, спросил: — Приморская-то армия пойдет на Керчь аль повернет на Севастополь?

— Я не знаю оперативных планов командования.

— Есть смысл-то Севастополь держать?

— А как же? Севастополь же.

— Я не в том смысле, матрос, — добро сказал Тиунов, — как местность-то там? Пригодная? Горы есть аль при море равнина, как у Каркинитского залива?

— Горы есть, удобные для обороны.

— Лишь бы горы. Хоть бы небольшие, а горы.

Лелюков вызвал к себе командиров, а через некоторое время командиры подняли батальон. Мы вышли из лощинки и начали занимать крендельки — стрелковые окопы, — а солдаты из этих окопчиков ушли отделениям” в такие же окопы левее нас. Очевидно, командование сгущало войска на передней линии. Дульник сказал, что будет атака. Я разделял его предположение.

Впереди нас лежала лощина, а за ней, в двух километрах, невысокая возвышенность, желтевшая плешинами осыпей.

Наша передовая линия не имела проволочных заграждений. Линия обороны была организована наспех, подручными средствами. Проволочные заграждения заменяла обычная ползучка, раскатанная по траве и прихваченная железными костылями. Кое-где, будто случайно оброненные, виднелись спиральные витки колючки. Говорили, что левее нашего расположения, в секторе, прилегающем к шоссе, якобы заложены минные поля. [95]

Окоп, где мы расположились, был глубокий, можно было стрелять, стоя. Солнце и ветер успели подсушить землю бруствера, и он не очень выделялся на местности. В окоп прыгнул Лиходеев, увидел меня, мотнул головой в сторону.

— Лагунов, к пулемету! — Лиходеев снял свою старшинскую, с козырьком, фуражку, вытер пот. — Приметил тебя капитан. На стрельбах...

Старшине хотелось, видно, еще сказать мне что-то приятное, но было не до разговоров. Лиходеев отряхнул фуражку от пыли, надвинул на свою стриженную под бокс голову, потянул за козырек, сдвинул фуражку чуть, набекрень — допустимое по форме щегольство. На козырьке остались отпечатки пальцев.

— Пойдем со мной, укажу место.

Дульник встревоженно следил за нами. Ему не хотелось отставать от меня в такой момент. Глаза Дульника просили меня вступиться за него перед старшиной, позволить ему быть уж до конца вместе.

— Дульник с нами, — сказал Лиходеев, угадав его желание, — все едино упросит, рано ли, поздно ли...

Поодиночке мы перебрались из нашего стрелкового окопа в пулеметное гнездо, расположенное в стыке стрелковых ячеек уступом в глубину.

— Лагунов старшим, — приказал старшина. — Распредели номера, и ждите. Как начнем, будешь поддерживать атаку, а потом, когда пехота пойдет в открытую, будешь сопровождать в боевых порядках огнем и колесами.

Лиходеев ушел. Два солдата, находившиеся здесь, присели на корточки возле пулемета, с любопытством глядели на меня. Я распределил номера, на глаз прикинул расстояние до некоторых ориентиров.

— Стало быть, следует поначалу гасить по тем высоткам, — посоветовал молодой солдат, — настильность хорошая. И рельеф подходящий — можно свободно бить над головами своих.

Впереди лежала типично крымская лощинка, с чахлой травой и выходами наружу известковых пород, то там, то здесь белеющих каменными блюдами. За этой лощинкой на высотах расположился противник и тоже наблюдал за нами, оценивая наши позиции из своих, противоположных нам, интересов, — там вспыхивали и гасли зайчики оптических линз.

Дульник лежал рядом, прикасаясь плечом ко мне. Вот по его смуглой щеке от виска потекла струйка пота и разошлась на шее и пульсирующей? артерии. [96]

Неожиданно для нас, ибо мы не планировали боя в Карашайской долине, начала бить наша артиллерия. Это был слабый и малоэффективный обстрел высот, занятых противником.

В ответ методично и обстоятельно заработала немецкая артиллерия, не трогая стрелковых окопов. Немцы нащупывали огневые позиции наших батарей. Появился тихоходный немецкий самолет-корректировщик, двухфюзеляжный одномоторный биплан с не убирающимися в полете колесами, и орудия немцев стали быстрей сжимать прицельную вилку.

Дульник толкнул меня:

— Гляди!

Влево от нас, там, где лежало шоссе на Севастополь, протянулись клубчатые полосы пыли. Я увидел черные бегущие точки в голове клубящихся потоков.

— Танки! — тихо сказал Дульник.

Мы оставались в стороне. Казалось, противник не считался с нами: отлеживайтесь, мол, в своих “крендельках” сколько угодно.

Мы были песчинками, подхваченными бурей войны. Мы ничего не знали о комбинациях, в результате которых походный марш занес нас именно сюда, а наши командиры приказали залечь именно в эту ямку и здесь, а ни в каком другом месте, ожидать решения своей участи.

Я наблюдал движение танковых колонн, как в кино. Бездействие порождало ощущение нереальности переживаемого. Но с каждой минутой мною все сильней и сильней овладевали чувства, прямо противоположные тому, что от меня ожидали мои начальники.

Безотчетное, постыдное, но повелительное чувство страха быстро наполняло меня. Даже физически я ощутил эту наполняющую меня тяжесть. Тело как бы наливалось свинцом, похолодела спина, хотя солнце жарко пекло.

Как во сне, при страшной опасности, отказывают ноги и сдавливает горло, так и сейчас я чувствовал, что не могу скинуть этого странного оцепенения тела, мыслей... Я не мог самостоятельно выйти из этого позорного состояния.

Вдруг недалеко разорвался фугасный снаряд. Пыль и гарь от сгоревшей взрывчатки пришли одновременно с каким-то внутренним толчком. Я не видел сигнала атаки, но смутное чувство указало, что пора действовать.

Смуглые руки Дульника перебирали быстро подгрызаемую пулеметом [97] ленту. Летели дымные гильзы, стучали и звенели, и пулемет, как живое существо, дрожал в моих кулаках, до хруста в суставах сжимавших шершавые ручки.

Быстро перегрелся ствол, вода закипела в кожухе и стала пробивать вентиль паром и шипящими брызгами, как это бывает в чайнике, поставленном на большой огонь.

Молодой пехотинец, вероятно, вторично, сильно толкнув меня, крикнул:

— Длинными очередями зачем?! Трата!

Я опустил боевой спуск, пулемет смолк. Пальцы моих рук онемели.

Черные спины в коротких бушлатах мелькали впереди. Змейками развевались ленточки бескозырок. Моряки были вместе с красноармейцами, но я видел сейчас только своих ребят.

Почти никто еще не свалился. Значит, атака обходится без потерь. На практике выходит не так все безнадежно. А может, немцы уже бегут?

Атакующие достигли рубежа, намеченного Лиходеевым для нашего вступления в атаку. Это языки полынной крепи, протянувшейся по длинному оскалу известняка.

Дульник первым выпрыгнул из окопчика, стал на колени, помог мне выбросить пулемет. Наступил второй этап атаки, указанный Лиходеевым.

Мы покатили пулемет. Миновали ползучку. Побежали по дну той самой тарелки, о которой говорил Дульник. Лелюков не бежал, а быстро шел впереди цепи без тужурки, с биноклем, переброшенным за спину, с пистолетом в руке.

Теперь я видел высоты, нацеленные для атаки, слышал свист пуль.

Мы пробежали больше пятисот метров. Несколько человек, среди них были и моряки, упали и не поднялись. Усилился огонь. Мы залегли. Отстреляли одну ленту

Лелюков поднялся с земли, что-то крикнул и снова побежал вперед. Ременный шнур пистолета мотался в такт его бегу. Лелюков ускорял свой бег. Наступил период непосредственного сближения, когда дорого каждое мгновение. Мы побежали вперед. Лелюкова обогнали матросы, заслонили его. Я потерял из виду спину капитана. Черный клубок матросских бушлатов катился к высоте.

И затем в несколько коротких минут произошло то драматическое событие, которое мне никогда не забыть. Немцы открыли сосредоточенный [98] огонь из оружия, которое они до сих пор не разоблачали. Несколько наших гранат взорвались, не долетев до цели. Падали люди в бушлатах и в зеленых солдатских рубахах, обрамленных шинельными скатками.

Вот теперь нужен наш пулемет. Я приник у щитка. Пальцы Дульника заправили ленту. Прошла короткая очередь. Я слишком упредил прицел. Но когда цель была исправлена, в приемнике вдруг заело ленту. Мы долго бились над ней, но безуспешно.

А в это время был решен исход атаки: мы отходили под сильным огнем. Двое солдат волокли Лелюкова пластом. Солдаты пережидали огонь возле трупов, разбросанных по траве, и снова ползли, подхватив под локти своего командира.

На его спине расползались пятна крови, похожие на осенние пионы. Пистолет Лелюкова был заткнут за поясом одного из солдат, бинокль на коротком ремне висел на шее второго солдата.

Солдаты тащили Лелюкова, и сапоги его чертили носками по земле. Мы прижимались к земле и снова ползли вслед, стараясь во всем подражать их повадке. Пулемет мы не бросили, хотя он заглох и, казалось, никому не был нужен.

Мы ползли и ползли.

* * *

После боя в Карашайской долине мы отходили к горам, стараясь миновать татарские села на шоссе, ведущем к перевалу. Активнее бронетанковые разведывательные отряды неприятеля, как правило, продвигались по шоссе и занимали села, лежащие на главных коммуникациях.

Из ста парашютистов-балабановцев осталось только сорок. В коротких стычках при проходе в горы было потеряно еще шестнадцать человек. Нашего командира мы не оставили противнику. До подхода к лесу везли его на “пикапе”. Когда “пикап” на горных тропах застрял, мы столкнули его с обрыва, а Лелюкова понесли на плечах.

Из моих друзей остались живы Дульник и Саша. Оба хорошо вели себя в атаке, не прятались, не пережидали, чтобы потом, поднявшись из кустов, повествовать обо всех ужасах сражения и бахвалиться своей мнимой отвагой. Мы оказались в числе тех немногих, которые остаются в живых даже при самой большой катастрофе.

Саша как бы проверил высказанную им теорию. Карашайской долины теперь не забыть. Отныне она не просто кусок крымской земли, покрытой [99] таким-то почвенным слоем и такой-то растительностью, а долина, политая кровью.

Мы дрались еще слишком мало, чтобы созреть, видели также очень немного и только открытое физическому взору, слышали то, что непосредственно достигало слуха. Естественно, мы могли ошибиться в оценке событий.

Углубившись в горы и почувствовав себя в сравнительной безопасности, мы заночевали. Ущелье, выбранное для привала, лежало параллельно главному шоссе, которого мы держались в надежде все же выйти на него, чтобы достичь южного берега Крыма, а оттуда — Севастополя. Из-за предосторожности костры не разжигали. Уставшие люди повалились на землю. Внизу тихо бурчал ручей, один из сотен безымянных ручьев, стекавших с гор. Воды было вволю.

Ко мне подошла радистка Ася, вполголоса сказала:

— Капитан просит вас к себе, товарищ Лагунов. Я быстро поднялся:

— Ему лучше?

— В прежнем положении. Ему нужен стационарный режим. Серьезное ранение. Температура держится. Такой сильный человек стонет, бредит.

— Терял сознание?

— Нет.

Лелюков лежал на шинелях, спиной ко мне, на боку.

— Пришел Лагунов, — сказала Ася.

— Хорошо, — тихо проговорил капитан, не поворачивая головы, позвал меня по фамилии.

Я опустился возле капитана на траву. Солдат, сидевший рядом, подвинулся в сторону.

— Лагунов?

— Да, Лагунов, товарищ капитан.

— Имя-то твое как, Лагунов?

— Сергей

Лелюков беззвучно рассмеялся и посмотрел на меня:

— Неужели Сергей Лагунов... Иванович?

— Иванович, товарищ капитан.

— А меня помнишь, Лагунов?

— Конечно.

— А какого чорта молчал, Сережка? [100]

— Обычно считается нетактичным навязываться в знакомые к начальству.

— Вот это дурень, — Лелюков силился приподняться на локте, его остановила Ася, капитан пошевелил пальцами, пробурчал: — Угадала-таки меня, Лелюкова, германская пуля. Долго не могли познакомиться, — снова обратился ко мне, — неверно сделал, Сережка. Начальство — начальству рознь. Вот убили бы меня, и не узнал бы я перед смертью, что сынишка Ивана Тихоновича Лагунова учился у меня уму-разуму на Крымском полуострове. Твой-то отец тоже кое-чему меня научил, Сергей.

Я молчал. Лелюков тоже смолк, прижался щекой к шинели.

— Подташнивает, — сказал он, скрипнув зубами, — вот если бы мне сейчас холодного нарзана и... лимона... Ты не серчай на меня, Сережка.

— Я не серчаю, товарищ капитан.

— Меня не обманешь, Сергей. Шесть лет командирю, привык читать ваши мысли по вдоху и выдыху. Непростительно погибли твои друзья-товарищи... Учимся... И всю жизнь учимся... а дураками подохнем... Каждое новое дело начинаем обязательно с ликбеза... Этого врага свалим, верю... Слишком быстро прет, задохнется... Что я тебе хотел сказать? Да... Если, не дай бог, придется вам когда-нибудь начинать такое дело снова, помните: не начинайте с ликбеза. Выходите на поле сразу с высшим образованием. Законченным...

Крымские пастушьи тропы уводили нас от главной коммуникации на высокогорные пастбища Яйлы.

Держась северо-восточной кромки горно-лесистого предгорья, можно было дойти до Феодосии. В чьих руках была Феодосия, мы не знали. Во всяком случае оттуда можно было пробиться на Керченский полуостров, в сдачу которого никто не верил. Там, по слухам, был создан укрепленный рубеж по линии Турецкого вала и Акманайских позиций.

Расспросами у местных жителей мы выяснили, что шоссе на Ай-Петри не контролируется противником. Пастухи передали, что по шоссе отходят войска Красной Армии.

Поэтому мы круто свернули к шоссе и на второй день подошли к нему южнее Орлиного залета.

Наши подошвы зашуршали по листьям грабовой рощи. Деревья, крепко вцепившиеся своими мощными корневищами в каменистую почву, были покрыты огнем увядания. [101]

Пригретые солнцем деревья разливали стойкий, пряный запах, смешанный с осенними запахами прели и травяной сырости.

Чудесная картина природы, совершенно не затронутой войной, больше всех взволновала Сашу.

Он встал на обомшелый камень, снял бескозырку и уставился вдаль обрадованными глазами. Его бледное лицо, так и не тронутое загаром, порозовело.

Посланный в разведку Дульник прибежал с криком:

— Наши!! На шоссе наши!

Мы двинулись вслед за Дульником и попали к обрыву, где кончались грабы, дальше шли редкие дубы, ясени и южный подлесок, перепутанный с кустами шиповника и боярышника. К горам прилепились татарские хижины с плоскими крышами, и, будто сколок доисторических катастроф, белела стена Орлиного залета.

Мы видели шоссе в пролетах дубов.

По шоссе, петлями уходящему в горы, двигались войска.

— Наши, — сказал Саша и широко улыбнулся.

Все облегченно вздохнули. Не было ликования, восторгов. Хотелось присесть на землю, опустить руки, закрыть глаза.

На Севастополь отходила Приморская армия. Колонна шла в полном порядке со всеми видами охранения на марше. Арьергардные бои, как мне сказали; вели части дивизии, сражавшейся за Одессу. Черноморская и армейская авиация, как могла, прикрывала колонну на марше.

Мы влились в колонну приморцев. Теперь, в непосредственном общении со стойкими регулярными войсками, мы морально окрепли. Здесь все знали свои места — бойцы, командиры, политические работники. На привалах проводились летучие собрания коммунистов и комсомольцев, распространялись сводки Советского Информбюро, газеты, — была даже своя, армейская; парторги и комсорги принимали членские взносы. К Севастопольской крепости двигалась регулярная, закаленная в боях армия.

Лелюкова мы передали в полевой госпиталь на попечение хирургов. Госпиталь имел медикаменты, инструменты и даже собственный полевой движок для освещения операционной. Милые, услужливые медицинские сестры, бывшие студентки Одесского медицинского института, проворно и умело делали свое дело. Они по всей форме составили историю болезни капитана Лелюкова. В этой формальности не было ничего бюрократического, она умиляла нас, и мы обретали спокойствие и веру в то, что в будущем [102] все будет хорошо, все обойдется, если только придерживаться установленного и освященного десятилетиями порядка.

Мы подходили к Севастополю по Ялтинскому шоссе. Армейские радиостанции принимали Севастополь, и мы еще на марше знали, что немцы уже подошли вплотную к внешним укреплениям крепости и завязали с хода сильные бои.

С немцами дрались армейские части, морская пехота и ополченцы. Вели огонь корабли Черноморского флота и береговая артиллерия. На передовую линию выходил бронепоезд “Железняков” под командованием храброго Гургена Саакяна. Возле Дуванкоя пали смертью храбрых пятеро бесстрашных черноморцев.

Имена героев были названы позже: политрук Николай Дмитриевич Фильченков, краснофлотцы Цибулько Василий Григорьевич, Паршин Юрий Константинович, Красносельский Иван Михайлович и Даниил Сидорович Одинцов.

Подвиг у Дуванкоя называли бессмертным. Но кто узнает о крови шестидесяти моих товарищей, павших в Карашайской долине?

Ударами накоротке приморцы сбили части противника, осадившие крепость, на этом участке перевалили Сапун-гору, находившуюся в наших руках, и появились на улицах города.

Появление Приморской армии на улицах осажденной крепости было огромным событием. Приморцы, прославленные обороной Одессы, знаменовали собой высокий авторитет Красной Армии, для которой в мирные годы ничего не жалел советский народ.

Население с восторженной признательностью встречало приморцев. Моряки, сцепившие было зубы для борьбы почти один на один, теперь увидели своих будущих соратников и радостно приветствовали их, размахивая бескозырками.

Мальчишки, это восторженное племя приморских южных городов, как воробьи, усыпали деревья бульваров. Они орали от переполнявшей их сердца радости.

Кто-кто, а они-то давно знали пленительную легенду об этих бойцах, шагающих сейчас по пыльным камням, мимо домов, обезображенных грязными красками камуфляжа.

И в эти часы надежд забывались неудачи, поражения. Пожалуй, никто не напомнил бы сейчас этим солдатам, что они, отходя от Перекопа, впустили на полуостров врага. [103]

Приход приморцев совпал с праздником Октябрьской революции. Это придавало еще большую торжественность встрече приморских батальонов.

Впереди шла Чапаевская дивизия при развернутом знамени. Дивизия боролась под этим знаменем еще в гражданскую войну. Это знамя обдували ветры оренбургских степей, Приуралья, к нему прикасались руки легендарного Чапая, Фурманова, его освятил своей полководческой мудростью Михаил Васильевич Фрунзе.

Оркестр заиграл марш. Звуки медных труб и удары барабанов как бы дополнили симфонию боя. Сейчас никто не прислушивался к тревожному близкому грому береговой артиллерии, никто не следил за разрывами снарядов противника, сейчас все глядели только на приморцев. Многие плакали.

Впереди Чапаевской дивизии свободной походкой шагал командарм. Генерал был одет в обычную командирскую гимнастерку из тонкой шерсти, с биноклем на груди, в пенсне, с маленьким пистолетом на поясе.

— Им был предоставлен выбор, — сказал кто-то: — либо идти на Керчь, либо в Севастополь.

— Они выбрали Севастополь, — сказал Саша, не сводивший глаз с приморцев.

— Да. Они выбрали Севастополь.

Дульник, повинуясь вспыхнувшему в нем чувству, сорвал с головы бескозырку.

— Ура приморцам! — заорал он пронзительным голосом.

Его поддержали. Вначале мальчишки, а потом и толпа. Не помня себя от подступивших к горлу спазм, я кричал вместе со всеми, и мне не было стыдно, что я кричу, как мальчишка.

— Куда они?

— Занимать оборону.

— Прямо с хода?

— Прямо с хода.

Колонна шла под гром канонады на передние рубежи — на смерть и славу. [104]

А. Ленский

Что б ни вело к твоим холмам врагов —
пути ль морские, потайные тропы ль —
ты разбивал их, гордый Севастополь,
как натиск волн у этих берегов.
Исхлестанный суровыми ветрами,
ты с возрастом — все выше и сильней.
Как воин, ты несешь морское знамя
большой и юной Родины своей! [105]

П. Мусьяков


Вдохновляющее слово партии

Из дневника редактора флотской газеты

Вечером 6 ноября 1941 года, накануне 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, из радиорубки, помещавшейся под лестницей в редакционном подвале нашей флотской газеты “Красный Черноморец”, прибежал запыхавшийся младший политрук Ачкасов и торопливо доложил:

— Товарищ комиссар! Сейчас из Москвы будут передавать важную радиопередачу.

Сообщив скороговоркой волны, на которых будет вестись передача, Ачкасов так же внезапно исчез из комнаты, как и появился.

Вместе со Степаном Сергеевичем Зенушкиным мы быстро настроили приемник на нужную волну и сразу же почувствовали необычность обстановки там, где стоял микрофон. Председательствующий долго не мог успокоить взволнованных людей, голос его и звук колокольчика тонули в новых перекатах “ура”, в буре оваций.

— Торжественное собрание, — шопотом сказал Зенушкин. — Приветствуют Сталина, вероятно он будет делать доклад.

В душе у нас тревога: как бы не заглушили фашистские трещотки радиопередачу. Рука осторожно поворачивает регулятор настройки. [106]

А вот и голос Сталина, спокойный, уверенный голос вождя и полководца, возглавившего вооруженные силы страны. Отрезанные от “Большой земли”, прижатые к морю фашистскими полчищами, мы, севастопольцы, мыслями были там, где сейчас говорил Сталин, в родной и далекой Москве, о которой фашистская печать и радио хвастливо заявляли, что она уже почти взята гитлеровской армией.

Облокотясь на широкий письменный стол, где стоит приемник, в тревожном и радостном возбуждении слушают работники редакции исторический доклад. В маленьком кабинете редактора стало совсем тесно, а люди все идут, идут... И не только свои, редакционные. Вот появился начальник политотдела соединения, случайно оказавшийся в зоне редакции, протискиваются в дверь наборщики, стереотиперы...

Где-то совсем близко от редакции рвались вражеские тяжелые снаряды. Вдалеке глухо ухали наши береговые батареи, и многоголосое эхо перекатами летало от холма к холму, пока не затухало где-то в глубине гор.

Сталин кончил. Уже отгремела буря оваций, уже из репродуктора неслись звуки партийного гимна, а мы продолжали стоять молча, хотя говорить хотелось всем. По сияющим глазам, по разгоряченным лицам можно

было понять, что творится в душе у каждого человека. И первым заговорил... телефон. Звонил комиссар батареи Роман Черноусов.

— Товарищ редактор, будет ли завтра в газете напечатан доклад? Отвечаю, что будет, хотя еще не принято ни одной строчки.

— А вы уже записали его? Можно будет подъехать почитать? А то у нас на батарее доклад слушали только связисты, остальной личный состав вел огонь по противнику. Вот, товарищ редактор, дали огоньку фашистам! Транспортеры и грузовики переворачивались, как картонные коробки.

Разъясняю Роману, что текста доклада у нас еще нет, но к утру будет непременно, постараемся принять.

Сразу зазвонили два телефона. Вопросы все те же — будет доклад завтра или нет, есть ли какая-либо запись и если да, то когда можно почитать...

Терпеливо объясняем всем, что доклад будет принят, записей пока не делали, что только после подготовки текста к передаче ТАСС станет передавать его для областных газет.

А командиры и комиссары все продолжают звонить, требуя газету с докладом именно к утру. [107]

— Вы понимаете, товарищи газетчики, до чего важно получить этот номер утром, встретить великий праздник в окопах с докладом, поговорить о нем с бойцами, — разъясняет мне один из командиров частей морской пехоты. — А ты, бригадный комиссар, так неуверенно отвечаешь, что у меня уж сомнение зародилось.

— Приезжай, — говорю ему, — утром в редакцию, и если даже газета не будет готова, то текст доклада получишь обязательно. Перепечатаю для тебя на машинке.

— Вот это разговор более правильный, — басит в трубку командир и еще раз уже просительно напоминает: — Не подведи, душа, не подведи, на вас сейчас весь фронт надеется, понял, редактор?..

Первая и самая главная задача, вставшая перед редакционным коллективом, — принять доклад во что бы то ни стало, принять точно, без искажений, преодолев все вражеские помехи. Мы старались все предусмотреть. Авиабомба или шальной снаряд перебьет провод электросети — вот и перерыв в приеме. Стало быть, надо иметь готовыми несколько приемников в разных частях города и не только сетевых, но и аккумуляторных. Нужно сберечь драгоценный текст и после приема, например, рассредоточить машинисток, чтобы даже прямое попадание вражеской бомбы в редакцию не уничтожило текста доклада.

На запись были посажены лучшие журналисты, писатели, поэты. Принять следовало так, чтобы каждая запятая стояла на своем месте. Уточнять и проверять негде и не с кем. Между Севастополем и Москвой пролегли две линии фронта.

Доклад был принят ночью от замечательного “медленного” диктора ТАСС в трех точках, сверен, считан и набран. Рано утром, когда в Москве диктор радиовещания с большим душевным подъемом начал читать доклад, почти все работники редакции уже сидели у репродукторов с оттисками полос, еще раз проверяя текст.

Писатели, проверявшие полосы, видимо, волновались и пришли ко мне с разными поправками, правда, незначительными. Кое-какие расхождения получились и у меня. Только у Ачкасова не было поправок. У этого молодого журналиста оказались наиболее крепкие нервы.

На рассвете мы с Зенушкиным вышли во двор. Ветер торопливо гнал низкие серые облака, цеплявшиеся за вершины холмов. Это уже было хорошо: значит противник сегодня не сможет бомбить. Есть надежда, что помех не будет и газета выйдет в срок. Во дворе сидели и лежали десятки [108] краснофлотцев и старшин, прибывших за газетами. Они вопросительно поглядывали на меня, и я без слов понял, что они хотят сказать.

— Будет газета и будет скоро, — отвечаю на их немые вопросы. Из секретариата бежит дежурный по редакции и торопливо докладывает:

— Товарищ комиссар, что прикажете отвечать на звонки? По всем телефонам один вопрос — когда выйдет газета?

— Отвечай — скоро, как только отпечатаем.

— Так и отвечаю, но их это не удовлетворяет. Требуют более определенные сроки.

— Скажи, что весь редакционный и типографский коллектив живет сейчас только одной мыслью — как можно скорее дать фронту газету с докладом Сталина.

Выходим за ворота. Улица Ленина заставлена машинами, мотоциклами, повозками... Это все к нам. Зенушкин тревожно говорит: “Надо их рассредоточить, вишь сколько понаехало”. Приказываю дежурному заняться этим делом и распределить машины, повозки, мотоциклы и верховых лошадей по ближайшим переулкам и дворам под деревья. Кто их знает, фашистов, если погода нелетная, так снарядами станут гвоздить. И как бы в ответ на эту мысль раздался уже знакомый всем и достаточно противный звук летящего снаряда. Взрыв раздался где-то за нами на горе.

Снова нарастающий звук, похожий на скрежет, вой, скрип, и вот сухой отрывистый разрыв совсем рядом, в соседнем дворе. Вместе с рыжим пламенем разрыва над крышей типографии сверкнула голубая молния, и ровный шум работающих печатных машин сразу же прекратился. На дворе типографии стало совсем тихо, слышно было, как рослый старшина с кудрявым чубом и чапаевскими усами вслух читал полосу с докладом. Краснофлотцы и красноармейцы, сгрудившиеся вокруг него, сосредоточенно слушали.

Из печатного цеха бежали наш главный экспедитор старшина Федор Рожков и выпускающий Василий Иванович Бекерский. Я уже знал, что они скажут, и сразу же спросил: звонили дежурному электросети? Оказывается, уже звонили. Снаряд перебил воздушную линию проводов, на которой “сидит” наша типография, и теперь надо работать вручную. Ну что же, не впервой. И на сей случай у нас было свое расписание. Оно не называлось боевым, нет, это было просто расписание всех людей на пять смен по шесть человек в каждой для “колесоверчения”, как однажды [109] выразился художник Федор Решетников, часто крутивший вместе со всеми колесо тяжелой машины.

Все смены были приведены “в рабочее состояние”, но крутить им одним не пришлось: к машине стали краснофлотцы, прибывшие за газетами. И колесо завертелось быстрее.

Как ни старались бойцы, весь тираж в несколько часов все равно сделать было нельзя. Поэтому решили дать фронту пока хоть часть газет, с тем чтобы до вечера напечатать остальные. И сколько было потом звонков, теплых и радостных слов горячей матросской благодарности коллективу, давшему фронту газеты с докладом Сталина. Газету читали вслух в кубриках и на боевых постах кораблей, на огневых позициях батарей, в капонирах для самолетов, в землянках и дзотах, в сырых и холодных окопах. Устами Сталина с народом говорила великая Коммунистическая партия. Каждое слово доклада вселяло в бойцов новую силу и уверенность в победу нашего правого дела, будило в сердцах советских людей самые лучшие патриотические чувства, поднимая воинов на героические подвиги.

Командиры и политработники постарались донести слова доклада до каждого защитника Севастополя. Были такие окопы, в которые днем не попасть: противник, сидевший в двух сотнях метров, поливал все подступы к окопам из пулеметов и автоматов. Прорваться сквозь такой огонь не представлялось никакой возможности. Хода сообщения в те дни еще не отрыли, [110] и к бойцам передовой линии пробирались только с наступлением темноты. Но газету надо было передать днем. Политработники нашли выход: в пустую консервную банку клали пару газет, камень для весу и швыряли через открытое пространство в свои окопы. Немцы удивленно смотрели на эту “игру” русских и ничего не понимали.

К вечеру восстановили линию, питавшую типографию, дали ток, и редакция решила выпустить на малой ротации новый вариант газеты уменьшенного формата. В этот номер вошел только доклад и отклики на него. И вот когда ротация уже отсчитывала последние тысячи тиража, а я спокойно спал после двухсуточной работы, дежурный поднял меня с постели и позвал к телефону. Грубовато-ласковый бас члена Военного Совета флота дивизионного комиссара Николая Михайловича Кулакова зарокотал в трубке.

— Ну, славно вчера и сегодня поработали! Весь фронт говорит спасибо за газету. Передай коллективу твоих молодцов благодарность от Военного Совета. А самое главное не в благодарности. Главное в том, чтобы вы еще дали тысяч этак с полсотни для городов Крыма, оккупированных фашистами. Понял, какое значение будет иметь этот доклад для русских людей там, в тылу у врага, если мы газету завтра утречком разбросаем с самолетов по всему Крыму? Сколько сможешь дать к утру на самолеты, а? Одним словом, доложишь мне точно через полчаса.

— Могу сейчас доложить: через полтора часа дам первые десять тысяч, а к четырем часам утра — все пятьдесят. Народ у нас работает с таким подъемом...

— Весь фронт работает с подъемом. Немцы, вероятно, подумали, что мы целый корпус в подкрепление получили. Слышишь, как наши корабли да батареи бьют!

С улицы доносился грохот залпов, и зеленоватые зарницы орудийных вспышек освещали бухту и тучи, нависшие над городом. Гитлеровцы пытались отвечать, но их батареи быстро подавлялись огнем нашей корабельной артиллерии.

Сон как рукой сняло. А тут снова звонки и запросы: будет ли завтра в номере опубликована речь Сталина на московском параде и отчет о параде.

Из кромешной тьмы у ворот то и дело возникают рассыльные с пакетами. Они несут в редакцию патриотические отклики на доклад и выступление Сталина на параде 7 ноября. Тут резолюции, принятые на митингах, [111] скупые, но горячие патриотические слова, выражающие непоколебимое мужество защитников Севастополя. Словно крылья выросли у людей, силы втрое прибавилось.

Вот пишут летчики эскадрильи штурмовиков Героя Советского Союза капитана Губрия: “Мы счастливы рапортовать, что в день, когда Иосиф Виссарионович Сталин выступил с докладом, мы уничтожили штурмовками на аэродромах не меньше 25 вражеских самолетов. А сегодня ударом по колонне фашистских войск уложили более трех сотен захватчиков. Не пожалеем жизни для достижения победы. У каждого советского летчика — сердце капитана Гастелло. Каждый из нас готов повторить его подвиг. Мы обещаем нашей родной партии, что с еще большей яростью будем уничтожать и в воздухе и на земле немецких оккупантов”.

Где-то в известном только штабу флота квадрате моря идет в Севастополь боевой корабль. На корабле прошли беседы по кубрикам и боевым постам. И весь личный состав подписал патриотическое письмо в газету, переданное по радио.

Десятки резолюций были получены в редакции, но поместить мы могли очень немногие. Газета выходит небольшим форматом. И снова раздаются звонки. Звонят командиры и комиссары частей, обижаются, почему не поместили в газете их отклики на доклад.

Вот опять звонит Роман Черноусое.

— Поймите, товарищ комиссар, — говорит он. — Мы в эту резолюцию вложили самые сокровенные мысли, сочиняли и редактировали ее коллективно, послали к вам своевременно, а самое главное — мы эту резолюцию подкрепили делом. Гитлеровцы, как очумелые, бегали по Каче, когда мы по этому поселку хватили фугасными.

Уверяю Черноусова, что трудно с местом, газета мала, но постараемся найти уголок и для их резолюции.

— Обязательно найдите, — не унимается Черноусое. — Нашли же для летчиков, для экипажей кораблей, а батарейцев зажимаете. Что же мы воюем хуже их, что ли?..

Хорошие разговоры с командирами и комиссарами частей! Так упорно настаивают на помещении откликов, значит эти отклики идут от самого сердца. Выступления на митингах, собраниях, беседах на кораблях и в частях и принимаемые резолюции отражали всеобщий подъем. [112]

Командир дивизиона сторожевых катеров, известный на флоте физкультурник, после того как прослушал доклад, пришел в кают-компанию базы, обнял подошедшего комиссара и расцеловал его.

— Эх, комиссар, знаешь ли ты, что сейчас у меня на душе творится? Силища-то какая появилась! Драться хочется, бить подлого врага так, как учит партия. Личный состав дивизиона бурлит, говорят: “Веди, командир, в бой, бить фашистов будем еще крепче”. И мы поведем, комиссар, поведем их вместе с тобой на новые подвиги. С нашими матросами можно большие дела делать! А сейчас наша задача пропагандировать, разъяснять каждую мысль доклада. Мы вооружим, комиссар, наших катерников таким оружием, какого нет у врагов нашей страны...

Девятого и десятого ноября партизаны и подпольщики, оставленные в городах Крыма, сообщили, что наша газета с докладом Сталина о 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, разбросанная с самолетов, достигла цели. Самолеты летали перед рассветом, и уже на рассвете десятки тысяч экземпляров быстро нашли своих читателей. Немецкие коменданты издавали приказы, угрожали расстрелом за чтение советских газет и листовок. Гитлеровцы пытались даже собирать и уничтожать газету, во это уже невозможно было сделать. Многие тысячи советских людей, оказавшихся на территории, оккупированной врагом, прочитали доклад.

Слова правды о войне, о германском фашизме проникли и в гитлеровские войска. Восьмого ноября вечером член Военного Совета флота вызвал меня к себе и приказал издать доклад Сталина брошюрой небольшого размера в плотной цветной обложке. “Чтобы немецкий солдат в кармане шинели мог носить этот документ”, — сказал дивизионный комиссар. Я вопросительно посмотрел на Николая Михайловича. Он ответил сразу же: “Издавать будем на двух языках — на русском и немецком, а потом посмотрим, может быть, и на румынском сделаем. На немецком — тираж сто тысяч, не меньше. Понял?”

Обратно с флагманского командного пункта я как на крыльях летел в редакцию. Вот оно задание-то! Надо в очень короткий срок издать свыше ста тысяч экземпляров, да еще на двух языках. Печать займет немного времени, но как сфальцевать и сшить такой тираж при наличии трех переплетчиц и одного допотопного брошюровального станка? Даже при круглосуточной работе этот станок даст самое большее шесть-семь тысяч в сутки. [113]

А нам нужно сделать в пять-шесть дней свыше ста тысяч экземпляров. И пока считал бесконечные ступени на зигзагообразной каменной лестнице, что вела от бухты на улицу Ленина, в голове созрел уже весь основной план работы. Народ поможет срочно выпустить брошюру. Пойду в горком комсомола, пусть выделит десяток девушек, да члены семей рабочих типографии придут. Вот и осилим. Сошьем вручную, брошюру дадим быстро, по-фронтовому.

И дали. Пока набирали, печатали и брошюровали русский текст, наборщики набрали и сверстали немецкий. Шрифтов оказалось вполне достаточно. Брошюра получилась на славу: текст четкий, бумага хорошая и обложка такая, какую заказал член Военного Совета. Жены и дети рабочих нашей типографии, комсомолки, присланные из горкома, сфальцевали и сшили весь тираж обоих изданий в течение недели. Работали круглые сутки в две-три смены. Днем и ночью наша буфетчица Марья Артемьевна кормила и поила тружеников. Кладовщик и экспедитор Федор Рожков обрезал бумагу и связывал готовые пачки. Когда тревожный гудок Морского завода призывал в убежище, никто не сходил с места, все продолжали работать. Жена печатника, пожилая беспартийная женщина, на вопрос, почему не идет по тревоге в убежище, отвечала:

— Они-то там, краснофлотцы и красноармейцы, слышите, стреляют по врагу, не уходят в убежище. И мы не пойдем. Мы тоже на посту, мы — севастопольцы.

Наша брошюра с докладом о 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции попала по назначению. Ее находили немецкие и румынские солдаты на дорогах к фронту и в лесах под Севастополем. В снарядных и консервных ящиках, в мешках с хлебом и галетами она попадала в окопы и блиндажи.

Немцы понесли на советско-германском фронте за четыре с половиной месяца ожесточенных боев громадные потери. Было очевидным, что планы немецко-фашистских империалистов молниеносно завоевать СССР потерпели крах. Удары Советской Армии заставляли приходить в себя многих немецких солдат, одураченных гитлеровской пропагандой. Все чаще они начинали задавать себе вопрос, что будет дальше, чем кончится эта война. Понятен поэтому их интерес к распространяемым нами листовкам и брошюрам.

Свои патриотические чувства защитники Севастополя стали выражать [114] в форме политического документа — обязательства, клятвы Родине, Коммунистической партии.

Клятвы различны по содержанию, и подписывали их разные люди. Но мысль одна — драться за свою Родину до последнего дыхания, до последней капли крови. Мудрое слово Коммунистической партии помогало севастопольцам героически отстаивать свой родной город, вдохновляло их на подвиги. Слово партии вооружало советских людей оружием необычайной силы. [115]

С. Шмерлинг

Герои дзота № 11

ШАГ ВПЕРЕД

Да, я подал второй рапорт, товарищ мичман... Обидно. Фашисты нашу родную землю топчут, а меня командование не пускает на фронт.

Старшина роты посмотрел в лицо молодого матроса, стоявшего перед ним, увидел прямой, горячий взгляд и прочел в его больших черных глазах с трудом сдерживаемое волнение.

— Понимаю ваше желание. И одобряю, — ответил он. — Но пока время не приспело. Нужно будет, прикажут — пойдем. А сейчас первое дело — готовиться к бою.

И, предупреждая вопрос моряка, добавил:

— Можете итти, товарищ Калюжный.

У самых дверей матрос сделал шаг в сторону, четко повернулся и отдал честь, пропуская невысокого коренастого офицера. Это был полковник, начальник электромеханической школы. Он поздоровался с мичманом, присел к столу и, кивнув в сторону ушедшего матроса, спросил:

— Молодежь на фронт просится, а?

— Так точно, и еще как просится. [116]

— Этот черноглазый, кажется, Калюжный?

— Курсант Калюжный Алексей Владимирович, матрос первого года службы.

Полковник улыбнулся.

— А признайтесь, товарищ мичман, что и вы так же думаете, как этот курсант?

— Не скрою, большую охоту имею итти на фронт. Но я сознаю, что...

— Ясно, товарищ мичман.

Фронт с каждым днем приближался к Крыму, к Севастополю, где находилась электромеханическая школа учебного отряда Черноморского флота.

В эти дни начальник школы получил множество рапортов от матросов и офицеров. И все они разными словами выражали одну мысль: “Прошу отправить меня на фронт”. Советские моряки, воспитанные Коммунистической партией, рвались в бой за честь и независимость своей Родины.

— Хорошие у нас. с вами воспитанники, товарищ мичман, — подумал вслух начальник школы. — Знаете, я последнее время все чаще вспоминаю теплые слова Михаила Ивановича Калинина о наших курсантах.

...Давно это было, почти двадцать лет назад.

Тогда наш учебный отряд готовил выпуск своего первого комсомольского набора. И вот перед самым выпуском отряд посетил Михаил Иванович Калинин. Пришел он на плац, а личный состав в это время занимался гимнастикой. Посмотрел Михаил Иванович на курсантов, полюбовался их спорыми дружными движениями и сказал: “А замечательные из комсомольцев выйдут моряки”.

Начальник школы встал и сказал строго и торжественно:

— Так вот, товарищ мичман. Настал час проверки наших питомцев.

Скоро — на фронт.

* * *

Алексей Калюжный медленно прошел длинным коридором школы. На лестничной площадке он почти столкнулся с матросом Дмитрием Погореловым.

— Куда это ты торопишься, Дмитрий? Погорелов смущенно проговорил:

— Да вот мичман зачем-то вызывает. И не догадаюсь.

— Ой, хитришь, Дима! Рапорт подавал? [117]

— Было дело, а что?

— А то, что напрасно идешь. Откажет. Мне наотрез отказал. Прикажут, говорит, тогда пойдем.

Алексей от души обрадовался встрече с Погореловым. Ему, взволнованному и опечаленному вторым отказом в отправке на фронт, сейчас особенно приятно было встретить спокойного и рассудительного Погорелова.

Матросы вышли во двор школы, и перед ними открылся вид на бухту я город. На противоположном берегу, над кручей, между белыми зданиями города уже кое-где виднелись развалины, чернели пожарища. В бухте стояли закамуфлированные военные корабли. Их зенитные орудия настороженно глядели в небо. В суровом облике военного Севастополя чувствовалась могучая сила и непреклонность.

— Слушай, Дмитрий, — сказал Калюжный, — года нет, как мы в Севастополе, а так привыкли, словно родились здесь.

— Об этом и я думал, когда рапорт подавал...

— Подавал, да выходит зря.

— Нет, не зря. Знаю, что скоро мы пойдем в бой. Да ты вот взгляни сюда. Читай.

И Погорелов увлек товарища к одному из корпусов школы. На мраморной доске, прикрепленной к фасаду здания, Алексей прочел короткую надпись:

“Под руководством большевистской партии в 1917 — 18 гг. здесь формировались красногвардейские отряды на борьбу против белогвардейских банд и интервентов...”

Калюжный почувствовал, какой новый большой смысл открывался ему теперь в этих знакомых словах. Отсюда, из их родной школы, в грозные годы гражданской войны и иностранной военной интервенции уходили на защиту молодой Советской республики революционные моряки — их отцы и старшие братья. Они завоевали свободу и независимость, счастливую жизнь Советской стране, народу. Теперь для него, Алексея Калюжного, Дмитрия Погорелова и миллионов их ровесников настало время совершить великий подвиг: спасти Родину от порабощения фашистами, защитить великие завоевания Октября.

Начальник школы не случайно заговорил с мичманом о готовности молодых моряков к бою. Вчера он получил приказ: сформировать из личного [118] состава школы часть морской пехоты и направить ее на оборонительные рубежи.

По его распоряжению была объявлена боевая тревога.

На просторном плацу под палящими лучами августовского солнца построились курсанты. Над загорелыми лицами моряков — ровная линия бескозырок. Легкий морской ветер играет черными лентами.

— ...Создается прямая угроза Крыму и Севастополю... — слышит Калюжный. — ...Надо в короткие сроки окружить город стальным кольцом укреплений, стать стеной на защиту Севастополя, отстоять его от фашистских захватчиков...

И вот долгожданная минута. Начальник школы обращается к строю:

— Товарищи! Кто из вас пойдет добровольно в морскую пехоту, на фронт, сражаться за честь и независимость нашей Родины? Кто желает итти — шаг вперед!

“Я желаю, давно желаю”, — мысленно отвечает Алексей и плотно печатает шаг в накаленную землю плаца. Он чувствует, что вместе с ним, в едином порыве, словно поднятые могучей морской волной, всколыхнулись шеренги курсантов: весь строй сделал шаг вперед.

ДЗОТ В КАМЫШЛОВСКОЙ ДОЛИНЕ

В первых числах сентября 1941 года курсанты электромеханической школы вышли на строительство оборонительной полосы Севастополя. В те дни гарнизон и население города создавали стальной пояс обороны.

Крепка и неподатлива севастопольская земля. Под выгоревшим от жарких солнечных лучей травяным покровом обнажается камень. Гулко стучат ломы, звенят, высекая искры, лопаты. Потом намокают матросские тельняшки.

Укрепляя оборону города, командование Черноморского флота формировало новые воинские части и подразделения из моряков. Из личного состава электромеханической школы был создан Особый батальон. Он занял один из важных участков в районе обрывистых Мекензиевых гор. Бойцы батальона должны были расположиться в дзотах, стоящих на высотах и горных склонах. Сплошной линии траншей не было, да и нельзя ее было построить в горах. Поэтому фронт батальона протянулся на несколько километров. [119]

Первая пулеметная рота, как этого требовали условия местности, также заняла большой район. Каждый из ее двенадцати пулеметных расчетов расположился в дзоте. Командиром роты был назначен молодой лейтенант Садовников. Он держался спокойно и строго, хотя внимательный наблюдатель мог заметить, что лейтенант старательно скрывал большое душевное волнение за исход необыкновенно ответственного дела и судьбу подчиненных, которые были немногим моложе его. Надежной опорой юного лейтенанта был политрук роты тридцатидвухлетний Василий Иванович Гусев, коммунист, человек немалого жизненного опыта. Вдвоем они подобрали людей в гарнизоны дзотов и продумали план обороны.

В районе роты Садовникова и дзот № 11.

...Широкая Бельбекская долина глубоко врезается в Крымские горы, пересекая их с запада на восток. Вдоль быстрой речки Бельбек раскинулись густые фруктовые сады и виноградники. В двух десятках километров от Севастополя Бельбекская долина соединяется с другой — узкой, стиснутой высотами Камышловской долиной. Ее пересекает высокий железнодорожный мост. В этой долине, в двухстах метрах от северной окраины деревни Камышлы, на крутом холме высоты 192,0 был построен дзот № 11. Деревянный остов маленькой крепости плотно обложен камнями, скрепленными цементом, и сверху прикрыт землей.

В конце октября 1941 года по узкой и каменистой тропинке сюда взобрались шесть курсантов электромеханической школы: Алексей Калюжный, Дмитрий Погорелов, Григорий Доля и трое молодых матросов, лишь в сентябре прибывших в школу: Василий Мудрик, Владимир Радченко и Иван Четвертаков.

Когда матросы подошли к дзоту и огляделись кругом, Дмитрий Погорелов воскликнул:

— Правильное местечко!.

И верно. Сизый утренний туман рассеивался, и с холма открывался вид на всю Камышловскую долину — от железнодорожного моста до Темной балки — глубокого оврага, заросшего густым и высоким дубняком. Вдоль долины протянулась деревня Камышлы: белые домики лепились под обрывом, образуя длинную извилистую улицу.

Высокий обрыв, напоминающий отрезанный ломоть пирога, обнажал слои бурого известняка. Все подступы к дзоту отлично просматривались и простреливались. Он стоял над Камышловской долиной, как зоркий часовой. [120]

Моряки внесли в дзот станковый пулемет и боезапас. Часовой встал на вахту у дзота. Так началась жизнь и боевая служба его гарнизона.

Некоторое время спустя, в начале ноября, командиром дзота и первым номером пулеметного расчета был назначен матрос Сергей Раенко. тоже курсант электромеханической школы.

* * *

Наступил декабрь. Первый, ноябрьский штурм Севастополя окончился для фашистских войск позорным провалом: взять Севастополь с ходя им не удалось. Не принесли гитлеровцам успеха и кровопролитные бои в течение всего ноября. Мужественные воины Приморской армии плечом к плечу с частями морской пехоты отбили ожесточенные атаки врага и почти на всех участках прочно удерживали передний рубеж обороны. Немцев не допустили до Камышловской долины, где стоял дзот Раенко.

Умывшись ледяной водой, Калюжный спустился в дзот. Сегодня предстоял напряженный день. Утром командир приказал еще раз точнее измерить шагами расстояния до важнейших ориентиров: моста, отдельных домов, конца Темной балки, а потом эти расстояния накрепко запомнить. Днем надо пристрелять пулемет.

Доля и Калюжный вызвались помочь в совершенстве овладеть боевым оружием трем своим новым товарищам — Мудрику, Радченко и Четвертакову. Все трое были из Донбасса, и потому товарищи назвали их “шахтерами”.

Калюжный и Доля начали отдельно заниматься с “шахтерами” — учили их обращению с пулеметом, тренировали в разборке и сборке, показывали, как быстро устранять задержки и неисправности.

Учились и все в дзоте. Моряки тренировались в метании гранат, состязались на дальность броска и точность попадания. Упражнялись в стрельбе из личного оружия. Особенно тщательно изучали станковый пулемет. Командир дзота Сергей Раенко заботился о том, чтобы каждый его подчиненный мог исполнять обязанности любого номера пулеметного расчета.

Поздним вечером 13 декабря моряки комсомольцы собирались к дзоту № 25, расположенному неподалеку от командного пункта роты. Днем, как это часто бывает в Крыму, тонкий снежный покров растаял под солнцем, и земля на склонах высот и в долине набухла, обратившись [121] а липкую грязь. Противник вел методичный артиллерийский обстрел, и разрывы снарядов поднимали то здесь, то там фонтаны грязи и камней.

Командир и политрук вместе с секретарем комсомольского бюро роты созвали делегатское комсомольское собрание в связи с изучением материалов о 24-й годовщине Октября. Собрание должно было подготовить комсомольский актив, а затем и всех воинов роты к предстоящему бою. Немцы готовили новое наступление на город.

Лампочки из снарядных гильз освещают обветренные молодые лица. Алексей Калюжный примостился на полу, поставил меж колен винтовку и огляделся. Напротив него сидел широкоплечий и рослый старшина 2 статьи Николай Коренной, в прошлом известный тракторист, мастер высоких урожаев. Рядом с ним — матрос Романчук, командир тринадцатого дзота. Он пришел вместе со своим комсоргом — веселым, жизнерадостным Шевкоплясом. Всех их Алексей знает по школе. А у столика политрук Гусев о чем-то беседует с матросом Луговским, секретарем комсомольской организации роты.

У входа — командир двадцать пятого старшина 2 статьи Пух. На правах хозяина он встречает и усаживает вновь прибывших, иногда шутливо добавляя:

— Заходите до хаты, дорогие гости. В тесноте, да не в обиде.

Григорий Доля, имевший немало знакомых в школе, успел уже со многими переговорить. Нагнувшись к Алексею, он сообщил:

Тринадцатый дзот клятву дал стоять насмерть, защищать севастопольские позиции до последней капли крови. Шевкопляс будет читать. Точно знаю.

“Да, — подумал Алексей, — именно теперь каждому так хочется сказать о своей любви и преданности партии, о своей решимости бороться до конца с фашистскими захватчиками”.

У столика в углу дзота поднялся комсорг роты матрос Луговской:

— Товарищи! Мы собрались перед боем с фашистами, первым в нашей жизни. На бой зовет нас Родина, партия. Готовы ли мы выполнить свой священный долг? Пусть расскажут об этом комсомольцы.

Опершись на плечо Калюжного, встал Сергей Раенко, и Алексей услышал спокойный, полный сдержанной силы голос своего командира:

— Я сам родом с Украины. Может, знаете село Черепин под Корсунь-Шевченковским... Родителя мои умерли от тяжелой болезни, мне [122] тогда только двенадцать лет сравнялось. Кроме меня, в семье — семь братьев и сестер. И что ж? Остались мы сиротами? Нет. О нас Советская Родина позаботилась. Всем помогла. Я воспитывался в Харьковском детском доме. Там и образование, и специальность получил. Советская страна мне и отец и мать. Для всех нас она дороже жизни. За нее, за советский народ мы отдадим все, если понадобится — жизнь. А фашистских бешеных собак будем гнать с пашей земли. Так все мои товарищи думают...

Один за другим брали слово комсомольцы. И в каждом выступлении звучала твердая решимость защищать советскую землю, Севастополь, родной флот.

Последним выступил комсорг тринадцатого — матрос Шевкопляс. Он достал из нагрудного кармана аккуратно свернутый листок, вырванный из тетради, и начал читать проект решения комсомольского собрания.

— Над нашим родным городом — главной базой Черноморского флота, над всеми нами нависла смертельная опасность. Враг рвется в наш любимый Севастополь...

Шевкопляс окинул взглядом товарищей, и голос его зазвучал еще уверенней и тверже:

— Мы клянемся Родине:

Первое. Не отступать назад ни на шаг.

Второе. Ни при каких условиях не сдаваться в плен.

Третье. Драться с врагом до последней капли крови.

Четвертое. Быть храбрыми и мужественными до конца, показывав пример бесстрашия, отваги, героизма всему личному составу.

Пятое. Наше решение-клятву поместить в боевых листках и сообщить но всем дзотам, окопам, огневым точкам.

Шестое. Настоящее решение обязательно для всех комсомольцев

Дружно поднялись вверх руки. Комсомольцы единодушно одобрили решение.

К Калюжному подвинулся Сергей Раенко:

— Пора в дзот. Надо сменить “шахтеров”. Ведь их будут принимать, в комсомол.

В темноте, по липкой грязи они возвратились к себе в одиннадцатый. Калюжный встал на вахту, а Сергей Раенко прибавил огня в коптилке и достал из ящика чистый бланк боевого листка. Присев за столик, Сергей ровным и твердым почерком написал на листке комсомольскую клятву. [123]

Скоро пришел с собрания Григорий Доля, а вместе с ним радостные и возбужденные Мудрик, Радченко и Четвертаков.

— Приняты! — крикнул с порога Мудрик. — Теперь дзот у нас комсомольский.

— И не только дзот, — добавил Доля. — Политрук Гусев сказал: вся рота стала комсомольской.

Раенко крепко пожал руки “шахтерам”, а Погорелов сказал:

— Значит по-комсомольски надо держаться... Друг к другу стоять плотно, как подшипники притирают, чтобы зазора не было.

При свете коптилки командир прочел воинам текст комсомольской клятвы и первым поставил свою подпись. За ним — Григорий Доля, Алексей Калюжный, Дмитрий Погорелов. Поставили свои подписи и трое молодых комсомольцев — Мудрик, Четвертаков, Радченко.

Калюжный взял боевой листок с клятвой и прикрепил его в простенке между амбразурами дзота.

ТАК ДЕРЖАТЬ

Второе наступление на Севастополь гитлеровцы именовали “генеральным”. И действительно, они ставили на карту все, что могли.

На рассвете 17 декабря 1941 года на тридцатикилометровом севастопольском фронте, протянувшемся дугой от Качи до Балаклавы, немцы открыли ураганный огонь. Горизонт затянуло дымом разрывов. Десятки вражеских самолетов бомбили наши боевые порядки и город. Под прикрытием огня артиллерии и минометов двинулись на штурм севастопольских позиций немецкие танки, а за ними автоматчики. Фашисты стремились прорваться из района Дуванкоя через Бельбекскую долину, деревню Камышлы на северо-восточную оконечность Северной бухты. Это был кратчайший путь к Севастополю.

Именно здесь, на направлении главного удара фашистских войск, стояли на высотах, господствующих над Бельбекской и Камышловской долинами, дзоты моряков-черноморцев.

Защитники одиннадцатого дзота были на своих боевых постах. Раенко, Погорелов и Калюжный держали вахту у пулемета. Остальные заняли свои посты в окопах круговой обороны.

Шквал артиллерийского огня обрушился в долину. Снаряды рвались вокруг — и в деревне Камышлы, и на соседних высотах, и в Темной балке. [124]

Вот перед самой амбразурой взметнулось пламя. Вздрогнул корпус дзота, посыпалась земля.

“Началось!” — подумали моряки.

Через некоторое время Раенко позвонил на командный пункт роты — “Москва”. Отвечал лейтенант Садовников. Спокойным голосом он сообщил, что тринадцатый дзот вступил в бой, и приказал быть в боевой готовности.

— Тринадцатый! — крикнул Раенко пулеметчикам, показывая рукой в сторону железнодорожного моста, откуда донеслась длинная пулеметная очередь.

— Как они там? — одним дыханием промолвил Погорелов, оборачиваясь к Алексею Калюжному.

Отбивая одну за другой атаки гитлеровцев, тринадцатый не давал немцам продвинуться вперед. В полдень фашисты подвезли артиллерию и ударили по дзоту из орудий. Осколками снаряда был смертельно ранен Шевкопляс, Через два часа он скончался.

Стемнело, но бой в Бельбекской долине не утихал. Стойко сражались воины комсомольской роты. К вечеру фашисты обошли тринадцатый дзот. Под покровом темноты моряки вырвались из вражеского кольца и пробились к своим.

Однако немцам не удалось продвинуться по Бельбекской долине. С высоты, поднимавшейся над Симферопольским шоссе, открыли огонь защитники дзота № 15, которым командовал матрос Умрихин. Им пришлось вступить в единоборство с фашистским танком. Разворачивая гусеницами шоссе, танк подполз к дзоту и ударил из орудия по амбразуре. Снаряд разорвался в дзоте. Умрихин погиб. Но его товарищи забросали гранатами фашистскую машину. Танк запылал. Экипаж пытался бежать, но был уничтожен метким огнем моряков.

Немцы рвались к железнодорожному мосту, но здесь они натолкнулись на мужественное сопротивление воинов-комсомольцев дзота № 14. Командир его — матрос Пампуха — еще перед боем договорился о взаимодействии с командиром гаубичной батареи. Артиллеристы протянули в дзот линию полевого телефона. Пампуха на всякий случай выпросил у командира батареи запасную катушку телефонного провода.

Когда немцы подошли к мосту, командир дзота сказал товарищам:

“Сейчас устроим фашистам баню. Будут помнить!” [125]

Пампуха с телефонной катушкой за плечами пополз по дну глубокой канавы. Моряк отлично знал каждый выступ, каждый кустик. Скоро он подобрался близко к противнику и, внимательно рассмотрев расположение врага, вызвал огонь батареи. Грянул орудийный залп. Снаряды разметали немецкую цепь, и фашисты отпрянули от моста. А моряк уже заметил новую цель и сообщил о ней на батарею. Около часа находчивый и храбрый комсомолец корректировал огонь. А потом он возвратился в дзот, не забыв смотать телефонный провод.

В эту ночь в одиннадцатом никто не сомкнул глаз. Над головой зловеще гудели вражеские самолеты. Вдалеке за горами, над Севастополем кромсали ночное небо лучи прожекторов, плясали разрывы снарядов зениток.

Впереди, на горе, что обрывом нависает над деревней, неумолчно трещали выстрелы, ракеты разрывали темноту. Там сражались с врагом наши пехотные подразделения. Фашисты, встретив упорное сопротивление в районе железнодорожного моста и Симферопольского шоссе, на левом фланге комсомольской роты дзотов, решили взять деревню Камышлы и форсировать Камышловскую долину, которую охранял одиннадцатый дзот.

В два часа ночи позвонили с командного пункта и передали приказание командира роты выслать к нему двух матросов для получения продовольствия. Раенко направил Четвертакова и Радченко. Они быстро скрылись в темноте, взбираясь по склону высоты.

В четвертом часу Григорий Доля встал на вахту перед дзотом. Раенко напутствовал его:

— Зорче смотрите, Доля... Морем плыть — вперед глядеть.

Григорий разместился в небольшом окопчике, пристроил перед собой винтовку и на секунду плотно прикрыл глаза, стараясь привыкнуть к темноте.

Бой на противоположной стороне долины утих, обстрел прекратился. Тьма вокруг стояла такая, что не видно было пальцев на вытянутой руке.

Вдруг Доля услышал резкий, противный звук, сразу же перешедший в свист. На высоте разорвалось одновременно несколько снарядов. Немцы возобновили артиллерийский обстрел. Снаряды ложились все гуще и гуще, разрывы сливались в сплошной грохот. [126]

Темное небо посерело. Клочья тяжелого тумана поднялись над долиной. И вот на фоне белых мазанок деревни Григорий увидел серо-зеленые фигуры немцев. Он немедленно дал знать о замеченном командиру.

Врагов становилось все больше. Они вытянулись в цепь и пошли в полный рост в сторону дзота. Видимо, фашисты думали, что орудийный огонь расчистил им путь.

Озноб пробежал по телу Доли. Огромным усилием воли он заставил себя успокоиться. Он словно врос в окоп и ощутил в себе силу, как в сжатой и готовой распрямиться пружине. Руки крепче стиснули винтовку.

Вот первая цепь немцев стала подниматься на крутой склон холма. Враги были уже не далее чем в ста метрах. С каждой секундой они подходили все ближе и ближе. Доля уже отчетливо видел лицо гитлеровца, идущего впереди, — маленькое, с узким лбом и отвисшей челюстью. Григорий прицелился в него и нажал спусковой крючок. Гитлеровец вздрогнул, вскинул вверх автомат и повалился набок. Григорий мгновенно щелкнул затвором и снова выстрелил. Упал еще один.

Сергей Раенко короткими очередями прижал фашистов к земле. С треском пулемета слились винтовочные выстрелы. Моряки вели огонь, прицеливаясь спокойно и точно.

“...Как на ученьи”, — заметил про себя Калюжный и с благодарностью подумал о Раенко, который так настойчиво и упорно занимался с ними в дни подготовки к боям.

Ползком, перебежками немцы скатывались назад со склонов холма. Они укрывались за бугорками, прятались в воронках на дне долины и за домами деревни. Оттуда они открыли беспорядочный огонь из автоматов.

Раенко оставил у пулемета Дмитрия Погорелова и, позвав Калюжного и Мудрика, выполз из дзота в окоп.

Калюжный вместе с Мудриком пробрался к окопу, бывшему левее того, что занимал Доля. Правее Доли расположился Раенко. Они стреляли на выбор, уничтожая фашистов поодиночке. Немцы не могли поднять головы.

Все светлее становилось вокруг. Противник открыл яростный артиллерийский и минометный огонь. С резким воем и свистом летели мины из-за крутой горы и рвались с грохотом и треском.

Было очевидно, что гитлеровцы возобновят атаку. Раенко вернулся к пулемету. Погорелов поместился рядом. [127]

На дне долины снова появилась вражеская цепь. Немцы уже не шли в полный рост, а бежали пригнувшись, то падая, то поднимаясь. Автоматы в их руках непрерывно трещали, рассеивая веер пуль по склону холма. Мины рвались у дзота. Две из них угодили в перекрытие, но прочный потолок выдержал, осыпав моряков землей и известковой пылью.

Дзот молчал, и немцы осмелели. Они выпрямились, растянулись полукругом, стремясь охватить моряков с флангов. Черноморцы насчитали в цепи более пятидесяти фашистских солдат. И когда можно было стрелять наверняка, Раенко скомандовал:

— Огонь! Смерть фашистским гадам!

Сергей словно слился с пулеметом. Казалось, что с ним в лад бьется сердце моряка. Дробный стук пулемета гулко раздавался в стенах дзота, словно стреляло автоматическое орудие.

Вражеская цепь редела. [128]

...Под прикрытием разрывов своих снарядов немцы подобрались совсем близко к дзоту. Вдруг словно оборвалась туго натянутая струна --обстрел прекратился. К дзоту метнулось несколько фашистских солдат.

— Гранаты к бою! — крикнул Раенко и сам бросил первую гранату Она разорвалась среди врагов. Из окопов полетели гранаты Калюжного, Мудрика и Доли.

Все стихло. Только слышно было, как кричал раненый гитлеровец на склоне холма. Потом и он замолк.

В дзоте загудел зуммер полевого телефона. Сергей взял трубку и услышал голос Садовникова:

— Молодцы черноморцы! Правильно начали. Так держать!

Между тем немцы открыли огонь из тяжелых минометов. Их батарея была где-то недалеко, за обрывом перед деревней Камышлы. Разрывы мин приближались к дзоту, сжимали его кольцом стали и огня. Мина грохнулась между окопами и передней амбразурой. Горячие осколки с визгом ворвались в дзот. Все заволокло едким дымом.

Алексей Калюжный почувствовал тяжелый удар в висок. Теплая, липкая кровь потекла по щеке. Он потерял сознание.

...Когда Алексей очнулся, то сразу встретился взглядом с Дмитрием Погореловым. Словно издалека он услышал слова друга: “Жив, Леня?” Калюжный приподнялся на локте и огляделся. Раенко сидел согнувшись у пышащего жаром пулемета и с ожесточением бинтовал раненую ногу.

— Где Мудрик и Доля?

— В окопе.

Калюжный увидел Долю. Он, склонившись над маленьким телом Мудрика, прикрывал его своей шинелью. Землистое с бескровными губами лицо Василия Мудрика, казалось, застыло. Только в уголке рта пузырилась кровавая пена.

— Жив?

— Да. Но ранен тяжело, в живот, — тихо отозвался Доля.

— В санбат надо отправить.

— Пока нельзя, — ответил Раенко. — Дорогу не выдержит. Я об этом думал...

— Давай-ка тебя перебинтуем, Леня, — сказал Погорелов Калюжному. — Ты ведь ранен в голову. [129]

Только теперь Алексей ощутил тупую, давящую боль в виске. “Вот досада, в самом начале угораздило... как бы не помешала, проклятая”, — думал он, стирая с лица запекшуюся кровь. Скоро белый жгут бинта сдавил голову. Калюжный попросил закурить. Дмитрий Погорелов начал свертывать ему папиросу, но тут раздалась команда Раенко:

— Внимание. По местам!

Командир зорко следил за деревней. Он заметил, как у крайних домов накапливаются гитлеровцы. Алексей, превозмогая боль, подтащил к пулемету железную банку с водой, стараясь все делать легко, без напряжения. Он помог Раенко залить воду в кожух пулемета.

Между тем немцы готовились к атаке. Они разделились на три группы. Средняя наступала на дзот с фронта, две другие пытались обойти его с флангов. Особенно быстро продвигалась правая группа, обтекая подножье холма, где стоял дзот.

Все это видели моряки. Но они не могли заметить, как несколько десятков фашистов, скрываясь за домами деревни, спустились в Темную балку. Немцы намеревались проникнуть в тыл, выше дзота, и ударить морякам в спину.

Погорелов обернулся к Раенко:

— Разрешите, товарищ командир, я угощу фашистов вон с того бугорка...

И он указал на небольшой выступ на холме, справа от дзота.

Раенко одобрительно кивнул. Он сразу понял план Погорелова: встретить врагов неожиданным огнем им во фланг и сбросить их с холма.

Погорелов и Доля выкатили пулемет по ходу сообщения в заросли береста, а оттуда проползли к намеченному бугорку, справа от дзота, и укрылись за ним.

Расчет Погорелова оправдался. Гитлеровцы не ожидали отсюда опасности, и первая пулеметная очередь привела их в замешательство. Солдаты, которые успели вскарабкаться на холм, кинулись с него вниз. Не слушая офицера, они побежали по лощине к деревне, увлекая за собой и тех, кто пытался атаковать дзот в лоб. Скоро почти все наступавшие фашисты укрылись за белыми домиками Камышлов.

Грязные и потные, в перепачканных землей и намокших шинелях, вошли в дзот Погорелов и Доля. Пулемет снова подкатили к передней [130] амбразуре. Матросы закурили. Погорелов молвил свое любимое:

— Сказали — все!

Передышка была недолгой. С обрыва над деревней взвилась в направлении дзота белая ракета, за ней другая. Моряки услышали зловещий, стонущий звук. Он раздавался откуда-то сверху.

— Воздух — крикнул Раенко.

Действительно, из-за облаков, словно тонкие черные стрелы, вынырнули фашистские самолеты и закружились над долиной. Озлобленные неудачами, бессильные перед стойкостью маленького гарнизона моряков комсомольцев, фашисты решили стереть с лица земли дзот № 11. Направляемая кривыми трассами ракет, девятка немецких самолетов обрушилась на холм.

Когда в воздухе завыла первая бомба, Алексею Калюжному показалось, что она летит прямо на него. Наверное, то же ощущали и другие воины. Все невольно прижались к земле. Раздался взрыв, и в воздухе засвистели осколки. Стены дзота задрожали от воздушной волны.

Бомбы поднимали столбы камней и земли, изрыли воронками холм, склон высоты. Но ни первая, ни последующие не попали в дзот. Не удалось фашистским летчикам уничтожить его.

Одиннадцатый жил и боролся.

Четверо комсомольцев снова заняли свои боевые посты. Только пятый — самый молодой защитник дзота — Василий Мудрик не поднялся из окопа. Смертельно раненный осколком мины, он умер, не приходя в сознание. Григорий Доля, который во время бомбежки, пригнувшись в окопе, своим телом прикрывал Мудрика, сказал товарищам о его смерти.

— Дорого заплатят фашисты за моряка, — сжал кулаки Сергей Раенко. — Отомстим за него!

Вдруг в тылу за дзотом, на гребне высоты, сухо ударили винтовочные выстрелы, наперебой затрещали немецкие автоматы.

— К бою! — скомандовал Раенко. — Погорелов, Калюжный — в ход сообщения...

Моряки ждали, готовые встретить новый фашистский штурм — теперь с тыла. Но враги не появлялись. На высоте грохнул разрыв гранаты. Там кипела схватка. [131]

Владимир Радченко и Иван Четвертаков, посланные Сергеем Раенко на командный пункт роты, покинули дзот в третьем часу ночи. Они поползли по узкому извилистому ходу сообщения, миновали кустарник и пошли по отлогому скату высоты 192,0.

На командный пункт они добрались довольно быстро. Здесь они получили патроны и гранаты. Продовольствие еще не подвезли. Пришлось подождать. Только с рассветом Радченко и Четвертаков были готовы в обратный путь. Перед уходом их позвали в блиндаж командира роты. Садовников пожал руки морякам и сказал:

— Спешите в дзот. Там вы очень нужны. Ваши уже воюют. Отлично держатся, молодцы! И вот еще. По всему видно, что немцы хотят во что бы то ни стало форсировать Камышловскую долину. Передайте Раенко к всем товарищам, что теперь вся надежда на вас.

Радченко и Четвертаков спешили. Они все явственнее слышали стук пулемета за гребнем высоты. Это бил пулемет Раенко.

Они поднимались уже по склону, когда перед ними встали вдруг сплошным валом разрывы снарядов. Моряки укрылись в воронке. Вал приближался и захлестнул их. Радченко и Четвертакова оглушило взрывной волной, засыпало землей и камнями.

Обстрел прекратился так же неожиданно, как и начался. Матросы с трудом выбрались из воронки.

Как раз в эти минуты защитники одиннадцатого отражали штурм врага. Погорелов из-за выступа, правее дзота, косил фашистских солдат из пулемета.

Радченко и Четвертаков ползком достигли гребня высоты. Здесь их застала бомбежка. Видно было, как фашистские самолеты с ревом пикируют в долину. Высоко в небо поднялась черная туча вздыбленной земли Моряки глядели в ту сторону и с горечью думали: все. Нет больше одиннадцатого дзота, нет боевых друзей.

Дым рассеялся. Черная туча спустилась в долину. И вдруг за гребнем высоты застучал пулемет.

— Наш, — прошептал Четвертаков, — наш... Эх, досада, товарищи дерутся, а мы...

Радченко не ответил. Он молча взял Четвертакова за плечо и пригнул к земле: [132]

— Гляди.

По темному от растаявшего снега склону высоты медленно взбирались фашистские солдаты. Это была та группа немцев, которая пробралась по деревне к Темной балке и незаметно для защитников одиннадцатого стремилась зайти им в тыл.

Матросы поняли, чем угрожает этот маневр врага: гитлеровцы могли неожиданно, сверху, атаковать одиннадцатый дзот. Теперь на них, на двух молодых моряков, ложилась вся ответственность за жизнь товарищей, за судьбу дзота.

Примостившись в старом окопе, Радченко и Четвертаков ждали, когда враги подползут поближе. Черноморцы находились у самого гребня высоты и видели каждое движение противника.

Оба выстрелили почти одновременно. Немцы сразу же затаились, но затем открыли беспорядочный огонь из автоматов. Прошло много времени, прежде чем они догадались, что перед ними два черноморца, и двинулись вперед.

— Гранаты! — крикнул Радченко.

Четвертаков отцепил от пояса “лимонку” и, поднявшись в окопе, изо всех сил бросил ее вниз. Однако он не рассчитал, взял слишком высоко. Грянул взрыв, земля взметнулась перед цепью врагов.

— Не так! — с досадой вскричал Радченко. Не высовываясь из окопа, он пустил свою гранату по скату высоты. Граната покатилась под гору, и взрыв раздался в самой гуще гитлеровцев.

— Добро, добро, — с восхищением приговаривал Четвертаков, повторяя бросок друга.

Взрывы следовали один за другим, вырывая из фашистских рядов десятки солдат. Гитлеровцы не выдержали и, бросив раненых, сползли в Темную балку. Теперь враг не угрожал дзоту с тыла.

* * *

Бой не утихал. Раненые и убитые гитлеровцы валились в грязь, катились вниз по крутому склону высоты, но немецкие офицеры гнали своих солдат вперед. Дзот преграждал фашистам путь через Камышловскую долину — кратчайший путь к Севастополю. [133]

Неожиданно над дзотом вспыхнуло пламя. Это гитлеровцы зажигательными пулями воспламенили сухие ветви, вплетенные в маскировочную сеть.

Под обстрелом противника Доля, Погорелов и раненые Калюжный и Раенко боролись с огнем. Они гасили его землей и шинелями, руками срывали пылающую маскировку. К этому времени в дзот вернулись Радченко и Четвертаков. Они помогли товарищам ликвидировать пожар.

Под вечер немцы начали новый, третий в этот день штурм. Их было больше роты.

Фашистские автоматчики ползли из деревни, из Темной балки; они двигались медленно, прячась в складках местности, обтекая с трех сторон холм, на котором стоял дзот.

Раненный во второй раз Сергей Раенко чуть слышным, но твердым голосом приказал:

— Доля, звоните на КП. Пусть дадут огонь по скоплению немцев!

— Доля вызвал “Москву”. Спокойно и громко он передал приказ Сергея Раенко.

— Держитесь, моряки, — услышал он в ответ. — Держитесь, огонь будет!

Садовников не медлил ни секунды. Через командный пункт батальона он попросил дать артиллерийский огонь вокруг дзота.

Из соседнего дзота, который тоже вел ожесточенный бой, поддерживая одиннадцатый с фланга, увидели, как над холмом поднялись бурые фонтаны дыма, всплески пламени и скрыли одиннадцатый. Об этом сообщили на ротный командный пункт.

Лейтенант Садовников и политрук Гусев с горечью подумали о гибели Раенко и его друзей. “Хорошие были бойцы, богатыри”, — хотел было сказать Гусев, но промолчал. Он отогнал от себя мысль о смерти матросов и приказал послать двух санитаров к дзоту.

Василий Иванович не ошибся. Одиннадцатый был цел. Ни один свой снаряд не повредил его. Артиллеристы стреляли с предельной точностью. Снаряды рвались на скате холма, сметая гитлеровцев, сея смерть Немцы оставили на подступах к дзоту десятки трупов и, не подбирая раненых, в панике бежали назад в деревню.

Защитники дзота завершили свой первый напряженный и трудный ратный день, когда с высоты 192,0 к ним спустились два посланных [134] Гусевым моряка-санитара. Они перевязали раненых Раенко и Калюжного. Один из санитаров, высокий и худощавый, сказал товарищу:

— Поторапливайся. Надо взять обоих.

— Куда это взять? — стараясь говорить легко и свободно, спросил Калюжный. — Я отсюда никуда не уйду. А ты, командир?

— Я отвечаю за дзот. Знаешь сам: командир покидает корабль последним.

— Вы оба тяжело ранены, — настаивал санитар, — вас приказано эвакуировать...

— Не горячись, товарищ! — перебил его Раенко. — Мы еще повоюем и покажем немцам, как брать Севастополь за четыре дня. Ты знаешь, что мы дали клятву стоять насмерть? Вот, прочтите!

Санитары один за другим прочитали клятву моряков и переглянулись. Высокий крепко обнял за плечи Калюжного, еще раз поправил повязку на его голове и сказал товарищу:

— Собирайся дальше. Работы еще много. Я остаюсь здесь...

Второй санитар скрылся в темноте, сообщив перед уходом, что скоро в дзот придет подкрепление: об этом он слышал на командном пункте.

Наступила ночь, но в Камышловекой долине было светло, как днем. Над деревней поднимались рваные языки пламени — это полыхали подожженные фашистами дома и сараи.

Напуганные мужественным сопротивлением, немцы не решались ночью атаковать дзот. Они трусливо постреливали из-за домов и не прекращали назойливый минометный огонь, не давая сомкнуть глаз. В тыл одиннадцатого на гребень высоты проник отряд вражеских автоматчиков. Комсомольцы слышали за своей спиной беспорядочную трескотню фашистских автоматов.

“Трудно теперь к нам пробиться”, — думал Сергей Раенко, вспоминая слова санитара о подкреплении.

Но подкрепление все же пришло.

Первым протиснулся в дзот богатырского роста моряк — широкогрудый, с крутыми плечами. За ним вползли еще двое. Они принесли с собой два ручных пулемета, диски к ним, патроны и гранаты. Первый моряк огляделся и поздоровался неожиданно мягким и звучным голосом:

— Здорово булы, товарищи. Замполитрука Потапенко Михаил. А это вот — Петр Корж и Константин Король... [135]

С их приходом стало тесно, но как-то свежо и радостно, точно вместе с тремя черноморцами в дымный и чадный котлован дзота ворвался прохладный морской ветер.

— Как же вы к нам добрались? — спросил Калюжный у Коржа.

— Пробрались... — ответил Корж. — На высоте довелось, правда, повстречаться с немцами. Ну да, как видишь, пришли...

Корж не договаривал. На самом деле путь моряков к дзоту был труден. Командир батальона отобрал в подкрепление к одиннадцатому восемь коммунистов.

— Надо пройти, — как всегда коротко, сказал им комбат. — Там комсомольцы сражаются.

Коммунисты пошли. В лощине перед высотой 192,0 они попали под артиллерийский обстрел. Тяжелые снаряды кромсали землю, выворачивали с корнем дубы, но моряки ползли вперед. Двое из них были тяжело ранены. Об этом доложили старшему — заместителю политрука Михаилу Потапенко. Он приказал одному из бойцов доставить раненых в санбат. Но раненые наотрез отказались от провожатого.

— Доберемся сами. А вам каждый человек дорог.

Шесть коммунистов продолжали путь. На скате высоты, уже вблизи дзота, они столкнулись с немецкими автоматчиками. В полной темноте

завязался яростный рукопашный бой. Моряки пробивали дорогу штыками и прикладами винтовок, наносили удары гранатами, ножами, руками

душили врагов.

И немцы не выдержали, побежали с поля боя. В ночной схватке моряки потеряли трех своих товарищей. В дзот пришли только Потапенко, Корж и Король.

Калюжный радостно пожал руку черноморцу:

— Ну вот, теперь нас одиннадцать человек!

— Почему одиннадцать? — спросил Корж. — Ведь десять...

— Нашего погибшего товарища Василия Мудрика мы считаем в строю. Мстим за него.

Пришедшие сняли бескозырки. Они вместе с комсомольцами перенесли тело Мудрика в окоп за дзотом и похоронили молодого матроса.

На вахту встали Радченко и Четвертаков. Остальные собрались в котловане дзота. Сергей Раенко снял со стены “Боевой листок” с текстом клятвы и передал его заместителю политрука Потапенко. Потапенко прочел клятву вслух. [136]

— Мы коммунисты, — произнес он. — Этим все сказано.

И Потапенко подписал клятву. Вслед за ним поставили свои подписи Константин Король — матрос с лидера “Ташкент” и Петр Корж.

Близился рассвет, а с ним — бой. Моряки установили в окопах ручные пулеметы, вычистили винтовки, набили патронами ленты, залили воду в кожух станкового пулемета.

Алексей Калюжный сидел у телефонного аппарата. Повязка на его голове вновь пропиталась кровью. Тупая ноющая боль не проходила. Он слабел, но крепился. “Что бы ни случилось — не подведу, выдержу...” — думал он. И ему страстно захотелось сказать об этом своим родным, товарищам по оружию и всем мужественным защитникам Севастополя. Пусть знают, что он, матрос Алексей Калюжный, воспитанник ленинского комсомола, ради победы над врагом не пожалеет жизни.

Алексей вырвал из блокнота листок бумаги и, положив его на сумку противогаза, стал медленно писать...

Над высотами, над долиной поднимался туман. Светало.

МОРЯКИ СДЕРЖАЛИ КЛЯТВУ

...К утру прекратился огонь из дзотов на левом фланге роты Садовникова — на Симферопольском шоссе и у Камышловского железнодорожного моста. Все сражавшиеся в этих дзотах пали смертью героев, уничтожив сотни врагов. Основная тяжесть боя легла на одиннадцатый.

Теперь на штурм дзота шел целый немецкий батальон. Невзирая на большие потери, гитлеровским солдатам все же удалось взобраться на холм. Они устремлялись к дзоту отдельными группами то справа, то слева, рассчитывая обмануть бдительность черноморцев.

На каждую атаку гитлеровцев матросы отвечали губительным огнем. Григорий Доля и Дмитрий Погорелов перекатывали станковый пулемет от амбразуры к амбразуре, встречая врага меткими пулеметными очередями. Из окопов за дзотом били ручные пулеметы коммунистов Коржа и Короля.

Фашистские солдаты, подобравшиеся на 30 — 40 метров к маленькой крепости черноморцев, пытались забросать гранатами ее защитников. И когда первая немецкая граната влетела в дзот, Доля мгновенно схватил ее и с силой швырнул обратно.

— Получай, фриц, свое добро! [137]

Этот смелый поступок Григорий повторил несколько раз. Но одна из гранат разорвалась в его пальцах. Правая рука Доли безжизненно повисла вдоль тела, рукав бушлата намок от горячей крови. Дмитрий Погорелов сорвал с себя тельняшку и перевязал друга.

С командного пункта позвонил Садовников. Алексей услышал голос командира роты:

— Держитесь, товарищи... Еще день-два, день-два.

Лейтенант не случайно сказал это. К Севастополю шел крейсер “Красный Крым”. На палубе корабля можно было увидеть бойцов с необычным значком на левом рукаве шинели: на черном фоне в золотом овале — якорь, увенчанный красной звездочкой. Это была часть морской пехоты.

На дзот снова налетела вражеская авиация. Девятка фашистских самолетов, как и в прошлый раз, с ожесточением бомбила его. Бомбы разорвались рядом с дзотом, сдвинули его стены, сорвали перекрытие, засыпали амбразуры землей и камнями. Казалось, дзот более не существовал. Но из-под нагромождения камней и дерева поднимались мужественные черноморцы.

Во время бомбежки погиб Константин Король. Большим осколком бомбы ему оторвало ногу, и он умер в окопе, склонившись над своим ручным пулеметом.

Избитые обрушившимися камнями, оглушенные взрывами бомб, Потапенко, Корж и Четвертаков раскапывали обломки дзота. Они услышали слабый голос Сергея Раенко и подползли к нему.

Сергей умер на руках товарищей. Командование принял Михаил Потапенко.

Во время бомбежки раздробило камнями телефонный аппарат. А положение стало напряженным: немцы с трех сторон обложили одиннадцатый. И Потапенко решил...

— Слушай, Доля! — приказал он. — Пойдешь на КП. Пробьешься туда. Понял? Иди кустарником: там меньше немцев. Передай, чтоб прислали подкрепление с пулеметом, на высотку. Пусть нас поддержат!

“Как же так? — мелькнуло у Григория. — Уходить в решительную минуту? Ведь сражались вместе...”

Потапенко, словно прочтя его мысли, добавил:

— Иди, Григорий, тебя посылаю — больше некого.

— Есть! [138]

И, взглянув, как Доля, прижав левой рукой винтовку к груди, пополз по ходу сообщения, Потапенко сказал: — Дойдет моряк.

* * *

Итти было почти невозможно: артиллерийский и минометный обстрел прижимал Григория к земле. Ползти становилось все труднее: мешала раненая рука. Немцы мелкими группами просачивались на гребень высоты, и каждая секунда грозила встречей с врагом. Но Доля упорно полз вверх по склону.

Добравшись до гребня, он оглянулся на холм, где сражались товарищи. Дзот был прикрыт серой шапкой дыма. Звуки выстрелов доносились приглушенно. Вдруг Доля услышал взрывы и увидел яркое пламя.

— Что там? — встревожился он. Ему захотелось сейчас же вернуться, стать рядом с друзьями. Но он вспомнил прощальные слова коммуниста Потапенко: “Иди, тебя посылаю — больше некого”, плотнее запахнул надетую на нем шинель Алексея Калюжного (своей он прикрыл тело Мудрика) и, изо всех сил отталкиваясь ногами, пополз вперед.

В это время одиннадцатый отбивал очередной штурм гитлеровцев.

Захлебнулся пулемет: вражеская пуля пробила грудь отважного комсомольца Дмитрия Погорелова. Калюжный бросился к нему. Погиб Дмитрий, его друг, которого товарищи звали за упорство и решительность “Дима сказал — всё!” Он поклялся Родине, что будет сражаться с врагом до последней капли крови, и сдержал свою священную клятву.

Жажда мести за погибшего друга словно передалась пулемету, с такой яростью истреблял фашистов Алексей Калюжный. А рядом с ним, помогая вести огонь, лежал Иван Четвертаков.

Скоро Алексей был еще раз ранен — в правую руку. Его сменил Четвертаков. Снова бил пулемет, и падали у подножья холма фашистские автоматчики.

Мина, пущенная из Темной балки, грузно плюхнулась среди развалин дзота. Ее осколки изрешетили кожух станкового пулемета, пробили его ствол. Замолчал пулемет — верный друг моряков. Иван Четвертаков был убит.

Истекая кровью, Калюжный видел, как ползут и ползут вверх по крутому склону холма немецкие солдаты. До них — двадцать шагов. Алексей левой рукой сорвал с пояса гранату. Зубами вытянул чеку. [139]

— Давай вместе, моряк! — услышал он громкий возглас Михаила Потапенко.

— За Родину! — крикнул Калюжный, вставая во весь рост.

Рядом с ними поднялись комсомолец Радченко и высокий матрос-санитар. Алексей из последних сил бросил гранату. За ним Потапенко метнул свой “снаряд” в немецкую цепь. Прогремели взрывы. Поднялось дымное пламя.

Это было последнее, что довелось увидеть комсомольцу Калюжному. Он упал на землю, насмерть сраженный фашистской пулей. А его товарищи, поднятые им на этот дерзкий бросок, штыками и гранатами смели с холма гитлеровцев. Фашисты, уже в который раз отброшенные от одиннадцатого дзота, скатились в долину.

...Обессилевший от потери крови и нечеловеческого напряжения, слабея с каждой минутой, Григорий Доля начал спускаться по обратному склону высоты 192,0. “Дойти, во что бы то ни стало дойти!” — эта мысль двигала его вперед.

Вечером два бойца подобрали Долю недалеко от командного пункта батальона.

— Откуда, матрос? — спросили его. — Из одиннадцатого.

Это прозвучало, как пароль. Бойцы напоили Григория из фляжки и помогли добраться до медпункта батальона. Здесь он потерял сознание. Когда Доля очнулся, то увидел в свете неяркого огонька коптилки знакомое лицо военфельдшера электромеханической школы. Григорий повторил ему приказание Потапенко и добавил:

— Передайте на КП, товарищ военфельдшер... Все передайте! Там одиннадцатый сражается...

А в развалинах одиннадцатого продолжали биться с врагом черноморцы. Ночью погиб высокий санитар. Теперь дзот обороняли только трое: Корж, Потапенко и Радченко. Петр Корж был ранен в лицо и ногу. Перевязав раны обрывками тельняшки, он снова прильнул к своему ручному пулемету. Мысли Петра все время возвращались к Севастополю. Он почти физически ощущал, что прикрывает своей грудью родной город, где он знал каждую улицу, где была его семья, товарищи, близкие и дорогие люди. Михаил Потапенко дрался рядом. Богатырь-моряк метал свои “снаряды” [140] в подползающих врагов. Из соседнего окопа отстреливался Владимир Радченко.

Лишь под вечер 20 декабря гитлеровцам удалось зажать в кольцо трех отважных черноморцев. Михаил Потапенко и Петр Корж погибли в неравном бою. Тяжело раненый комсомолец Владимир Радченко расстрелял все свои патроны и со штыком в руке отполз в кусты. Здесь он вступил в рукопашную схватку с фашистскими солдатами. Пока билось сердце, моряк уничтожал врагов. После боя здесь нашли его санитары — мертвого среди вражеских трупов.

* * *

Фашисты не прошли к Севастополю. Их задержали не только в Камышловской долине, но и по всему фронту. Даже там, где гитлеровские войска просунули свои щупальца в нашу оборону, эти щупальца обрубались. Корабли Черноморского флота непрерывно поддерживали наши части мощным артиллерийским огнем.

Немецкое “генеральное наступление” окончилось полным крахом. Упорство и стойкость защитников Севастополя задержали врагов, и это дало возможность советскому командованию ввести в бой свежие силы.

Пасмурным холодным вечером воины части морской пехоты сошли с корабля на берег Северной бухты. Темной ночью они двинулись к фронту. Морские пехотинцы штурмовали высоты в районе Мекензиевых гор. Они шли молча, маскируясь за каждым кустом и бугром. Их не остановил артиллерийский огонь врага. Грозная лавина советских моряков устремилась вперед.

Черноморцы очистили от фашистов Камышловскую долину и разоренную захватчиками деревню Камышлы. На холме у деревни они увидели развалины одиннадцатого дзота и поняли все, что происходило здесь. Разрушенный дзот, из амбразуры которого торчал разбитый пулемет, воронки от бомб, снарядов и мин, десятки вражеских трупов — все это говорило о долгом и упорном бое, о героизме и стойкости защитников маленькой крепости. И каждый из подошедших к дзоту героев видел, что все они, защитники дзота, погибшие здесь, — и этот моряк с кровавой повязкой на голове, и богатырь замполитрука и другие — до последнего дыхания оставались верными присяге. [141]

Их похоронили у развалин дзота, который они так стойко и мужественно обороняли.

Над могилой героев воины поклялись:

— Отважные богатыри! Мы отомстим за вас. Будем драться так, как дрались вы, до последнего патрона, до последней капли крови. Мы выполним свою клятву так же честно, как выполнили ее вы.

И моряки пошли в бой. [142]

Мужественно дрался с врагом, навеки прославив свое имя, участник обороны Севастополя летчик-истребитель комсомолец Яков Иванов.

14 ноября 1941 года Иванов таранил над Севастополем фашистский самолет. 17 ноября отважный советский летчик повторил свой подвиг. Только что кончился ожесточенный бой с “юнкерсами”. Иванов сбил одну фашистскую машину и возвращался на аэродром, когда заметил идущий к городу бомбардировщик врага — “Дорнье-215”. Бесстрашный истребитель смело атаковал “дорнье”, но замолчал пулемет: кончился боезапас. Тогда верный долгу советского воина Яков Иванов пошел на таран. Огромная фашистская машина рухнула в море... [143]

А. Баковиков


Корабли ведут огонь

Отрывок из романа “Уходим в море”

Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
М. ГОРЬКИЙ.
Песня о Буревестнике

Хмурое ноябрьское утро.

Резкий, порывистый норд-ост треплет, прижимая к морю, рваную парусину облаков. Облака скользят над широкими рукавами бухты и скалистыми отрогами гор, на которых раскинулся приморский город, белый, как сами скалы, с узкими улицами и переулками, крутыми лестничными спусками, вырубленными в обрывистых берегах.

Море стонет протяжно и глухо. Яростно падают волны на прибрежные камни, бьются о смоляные настилы причалов, осыпая их хлопьями пены, песком и галькой. Берег пропах морской травой и ракушкой.

Пустынен рейд. Ни корабля, ни буксира, ни рыбачьего паруса. Опустела некогда шумная Графская пристань. Склонившись над водой, дремлют мраморные львы, опустив на вытянутые лапы могучие головы. Ничто не может нарушить их покоя — ни ледяное дыхание норд-оста, ни рокот прибоя, ни гром орудийной канонады. Чайки, неугомонные и крикливые, оставили рейд. Они появляются, как разведчики, в предрассветные часы [144] и, покружив над пустыми причальными бочками, улетают в море, заслышав первые разрывы снарядов.

После двух бессонных ночей, проведенных на катере по пути из Новороссийска в Севастополь, лейтенант Андрей Грачев сошел на землю почти больным. В голове шумело, перед глазами плыл и качался берег, на пересохших губах ощущался горьковатый привкус соли.

Матрос с катера повел лейтенанта вдоль берега бухты. Каждый шаг по надежной прочной земле возвращал Грачеву силы. Шагая вслед за матросом навстречу тугому соленому ветру, он с удовлетворением подумал, что уж если за этот рейс его не совсем укачало, то, значит, скоро палуба корабля снова станет для него привычной, как берег, и повеселел.

Матрос привел лейтенанта в каменный склеп древнего кладбища, который был теперь приспособлен под бомбоубежище и рубку дежурного по охране водного района.

“Неплохой отель для приезжающих”, — усмехнувшись, подумал Грачев, оглядывая подземелье.

Дежурный офицер, сидевший за столиком, подняв на прибывшего усталые глаза кивком головы, ответил на приветствие и, просмотрев документы, спросил:

— На крейсере “Коминтерн” не служили?

— Служил.

— Припоминаю, — уже мягче сказал дежурный. — Курсанта Волкова не помните?

— Нет.

— И я, пожалуй, вас не узнал бы, — сказал Волков. — Грачев, артиллерист — помню, а в лицо бы не узнал. Времени много прошло и воды много утекло.

Грачеву вспомнились товарищи курсанты, здоровые, веселые ребята. И ведь это было совсем недавно. Сейчас перед ним сидел старший лейтенант с утомленным, опухшим от бессонницы лицом, окаймленным рыжеватой бородой, на манер той, какую носят многие черноморские рыбаки, лоб в морщинах, правая рука забинтована, лежит на косынке, на плечах внакидку морская шинель, выгоревшая от солнца.

— Ранены? — с уважением спросил Грачев.

— Четвертый раз. А воюю пятый месяц. Да вы ложитесь, — пригласил он, заметив взгляд, брошенный Грачевым на дощатые нары. Грачев лег. [145]

— Тихо здесь, — оглядывая кирпичный свод подземелья, после паузы сказал он.

— Тихо? — повторил Волков и засмеялся. — В этот час и в окопах тихо. Да-а, — прищурясь на огонь, протянул он. — Вот... после войны придут сюда на экскурсию молодые матросы, а им скажут: здесь в дни блокады помещался наш штаб...

Волков помолчал.

— Ну, а что в Новороссийске? — снова заговорил он. — Немец беспокоит?

— Беспокоит, — сказал Грачев.

— Бомбит?

— Бомбит. А как у вас?

— У нас-то? Да что ж у нас... — Волков пожал плечами. — Севастополь не первый раз в бою.

Грачев сам не заметил, как глаза у него закрылись. И тотчас открылись снова: где-то под ним тихо запел телефон.

— “Дон”! “Дон”! — словно отбивая такт, кричал под нарами телефонист. — Я “Терек”. Да... слушаю, слушаю! Товарищ старший лейтенант Волков, вас. Ну вот, опять обрыв, — с досадой сказал матрос.

— А где Еременко? — стряхивая сон, спросил Волков.

— Есть! — вылезая из-под нар, хриплым спросонья голосом отозвался связист.

— Идите на линию, — сказал Волков.

— Откуда они берутся? — с удивлением произнес Грачев, оглядывая матросов. — Я думал, мы здесь одни.

В подземелье снова наступило молчание. Грачев забылся, хотя поминутно верещали телефоны, доносились монотонные голоса связистов и отрывистые приказания дежурного. Разбудил его голос того же Волкова.

— Однако пора и завтракать, — говорил Волков, глядя на часы. — По Корабельному уставу через полчаса подъем флага. — Волков достал из-под стола кусок сала, отстегнул фляжку и встряхнул ее. — Лейтенант, — повернулся он к Грачеву, — на фронте сон короток. Поднимайтесь да присаживайтесь-ка к столу. Промерзли, наверно?

— Промерз, — отозвался Грачев. Со сна он действительно продрог, зубы его стучали.

— К столу пододвигайтесь, лейтенант, — пригласил Волков, — выпейте — и согреетесь. [146]

— Спасибо, — садясь на край ящика, поблагодарил Грачев.

— Сейчас на корабль пойдете? Куда назначили? — спросил Волков

— На эскадренный миноносец “Буревестник”.

— На “Буревестник”? — Волков отставил стакан. — Между нами говоря, командир эсминца мне не совсем нравится, — сказал он после некоторого молчания. — Я тут как-то с ним крепко сцепился. Пришел на эсминец с распоряжением штаба списать к нам сюда пятнадцать человек. А он десять дал и говорит: “Ни одного больше. Катер, Волков, у трапа. Даю пять минут сроку. Матросы уже там. Все! Можете итти”. Ох, и взорвало меня!

Грачеву хотелось узнать как можно больше и об эсминце и о командире корабля — Смоленском. Он с охотой принялся расспрашивать Волкова.

— Крут. Очень крут, — рассказывал Волков. — Его даже угрюмым можно назвать теперь. Раньше-то, я помню, он совсем другой был. Но как подумаешь, — и навалилось же на человека! Лет пять тому назад у него жена умерла во время родов. Остался мальчишка. Смоленский и отец его выходили парня и, как положено, души в нем не чаяли. А двадцать второго июня под бомбежкой и старик и мальчик погибли.

Где-то близко сосредоточенно забарабанили зенитки. Били за городом, со стороны Балаклавы, а в склепе казалось, словно кто-то частыми ударами молота вгонял заклепки в металлическую обшивку корабля.

— Разведчик? — спросил Грачев.

Волков встал; согнувшись, подошел к наружной двери и открыл ее Пахнуло туманной свежестью рассвета. Грачев поднялся и стал надевать в рукава помятую шинель.

— Да, разведчик, — сказал Волков и, обернувшись, добавил: — Уже собираетесь?

— Пора.

— Ну, так вот, слушайте. Как выйдете отсюда, пойдете вправо. Так и идите. А в городе вам любой патруль укажет. Фекапе найдете легко, а пешая прогулка рекомендуется и морякам. — Волков оглядел Грачева и добродушно засмеялся. — До чего же на вас шинель уродливо сидит, товарищ Грачев! Подрясник, ей-ей. Смоленский такого одеяния не потерпит.

На бурых вершинах холмов, столпившихся вокруг Севастополя, лежал снег. Над бухтой поднимались дымки, отчетливо доносился грохот залпов корабельной и береговой артиллерии, резкая дробь зенитных [147] автоматов. С обрывистого берега было видно, как на палубе катера 073, который накануне доставил Грачева, у орудий возились матросы, слышался приглушенный рокот мотора, свистки. На внешнем рейде ходи но еще несколько “охотников”, время от времени бросавших глубинные бомбы. С моря возвращался эскадренный миноносец.

Немецкие наблюдательные посты, расположенные где-то на холмах, примыкавших к Мекензиевым горам, очевидно, обнаружили эсминец, и батарея противника открыла по кораблю огонь. Тяжелые столбы воды встали сначала справа, потом слева от эсминца. К первой немецкой батарее присоединилась вторая.

Грачев застыл на тропе, ожидая исхода поединка. Иногда всплески от разорвавшихся в воде снарядов почти скрывали то нос, то корму корабля. Казалось, еще один залп — и корабль взлетит на воздух. Но вот опадала вода, и голубой корпус эскадренного миноносца вновь появлялся перед глазами Грачева. Потом корабль развернулся и, набирая скорость, стал удаляться от входных ворот бухты, где дежурил буксир.

Немцы не замедлили перенести огонь, но снаряды первого залпа легли с отставанием. “Что-то покажет следующий залп?” — подумал Грачев, не замечая, что напряженно сжимает кулаки и ручка чемодана больно врезается ему в ладонь, — ведь это был первый поединок корабля и береговой батареи, который довелось ему видеть. [148]

Снова донесся посвист снарядов, но теперь они упали далеко впереди по курсу корабля. В тот же момент эскадренный миноносец, сделав крутой разворот, на полном ходу устремился к воротам бухты, и портовый буксир, попыхивая дымком возле боновых заграждений, тут же закрыл за ним входные “двери”.

Грачев вздохнул облегченно, словно это была последняя схватка, какую нужно было выдержать советскому кораблю в этой войне. Отвернув воротник шинели, он пригладил волосы, поправил фуражку и пошел разыскивать флагманский командный пункт.

* * *

По утрам Грачев поднимался теперь вместе с матросами. Умывшись, накинув китель и надев фуражку, он шел на верхнюю палубу к своим комендорам. Без шинели было легко и удобно взбегать по крутым трапам на командный пункт батареи, расположенной над верхней палубой, спускаться в кубрики, котельное и машинное отделения. За последние дни он успел облазить корабль, как говорят матросы, от киля до клотика. Расспрашивая боцмана и инженер-механика Ханаева об устройстве эскадренного миноносца, Грачев старательно записывал данные о мощности машин, вооружении, погребах, шлюпках — все то, чего нельзя было найти ни в одном учебнике, но полагалось знать каждому офицеру.

Грачев, как и всякий молодой офицер, разумеется, нервничал и волновался, начиная службу на новом корабле. С тех пор, как он в последний раз покинул палубу крейсера “Коминтерн”, прошло уже почти два года. Но одно дело — служба на старом знакомом корабле, с знакомыми людьми, другое — приход на эскадренный миноносец, в незнакомый экипаж. Как встретят матросы? Будет ли на батарее опытный старшина, надежный помощник, на которого можно положиться, как на самого себя? Все это не могло не тревожить Андрея в первые дни пребывания на эсминце.

Свою первую стрельбу Грачев, как говорят артиллеристы, “завалил”.

Произошло это так.

Вражеские бомбардировщики появились со стороны Балаклавы в тот самый, час, когда в подземных мастерских и на заводе менялась смена. Вынырнув из-за холмов, самолеты разделились на две группы. Первая пыталась подавить зенитные батареи, а вторая прорывалась в это время [149] к городу и кораблям, с которых только что высадилась бригада морской пехоты.

Огонь на “Буревестнике” открыли быстро, но Грачев неточно подсчитал исходные данные, и разрывы первого залпа его батареи легли с недолетом. Желая исправить свою ошибку, Андрей внес поправку, однако самолеты в это время уже проскочили сектор, отведенный для обстрела “Буревестнику”. В спешке и от горячности Андрей совсем забыл о границах сектора и продолжал бить по тройке самолетов, демонстративно повернувших в сторону Балаклавы. Охваченный желанием сбить, во что бы то ни стало сбить, Андрей только эти три самолета и видел. А в это время “девятка” “юнкерсов”, проскочившая к морю, повернула на рейд. Их Грачев даже не заметил, и когда все корабли перенесли огонь на “девятку”, “Буревестник” все еще бил по уходящим трем самолетам.

И тут Смоленский не выдержал. Он быстрыми шагами подошел к Грачеву и с совершенно спокойным лицом, тихо, чтоб не слышали батарейцы, проговорил сквозь зубы:

— К чёрту с мостика! Позор! Вам не огнем управлять, а...

Андрей первый раз в жизни командовал в бою. Он был настолько возбужден, что взглянул на подошедшего командира несколько удивленными, почти радостными глазами. Когда смысл слов Смоленского, наконец, дошел до него, Андрею показалось, что весь мир померк... Досада на самого себя, горечь, обида на Смоленского захватили его. Ведь в первые минуты Андрей даже не мог понять, в чем его вина. Нужно же было обить самолеты, он и старался это сделать!

К счастью, атака скоро была отбита. С других кораблей, наверно, и не заметили, что пока они защищали рейд, снаряды “Буревестника” рвались почти над Балаклавой.

Совершенно убитый Грачев ушел с палубы и не видел, как на мостик к командиру поднялся комиссар Илья Ильич Павлюков.

Немецкие самолеты ушли, корабельные батареи замолкли. С противоположной стороны бухты доносились редкие артиллерийские залпы береговой батареи Матушенко, расположенной на пятачке крошечного мыса. Илья Ильич стал наблюдать за вспышками.

Из-за каменистого берега едва приметно выступали казавшиеся тонкими стволы орудий, повернутые в сторону Черной речки. Орудия вздрогнули, над мыском коротко вспыхнул оранжевый язычок пламени, потом донесся приглушенный расстоянием грохот. [150]

Но не только это привлекло внимание комиссара, а потом и командира “Буревестника”. Они видели, что время от времени над мыском и отмелью вставали бурые фонтаны из песка, камней и земли. По батарее били гитлеровцы. Снаряд противника разорвался на известковом обрывистом берегу. Снова ударили орудия Матушенко.

Фашистские снаряды ложились теперь вокруг батареи, но неровно. Они то падали в бухту, то рвались на прибрежных камнях. Видимо, немецкие комендоры нервничали, и эта нервозность, естественно, сказывалась на результатах стрельбы.

А матросы Матушенко стреляли так, как будто их ничто не беспокоило, стреляли, как на учениях. Дружные залпы следовали один за другим через ровные промежутки времени.

Потом выстрелы батареи участились.

“Перешли на поражение, — подумал Павлюков. — Ну, так и есть. Разрывов на мыске больше не вижу. Сдались гитлеровцы”.

— Отошел? — вполголоса проговорил Павлюков.

— Ты о ком? — не поворачивая головы, спросил все еще наблюдавший за бухтой Смоленский.

— О командире корабля “Буревестник”.

— Не понимаю, — озадаченно сказал Георгий Степанович.

— А чего ж тут не понимать? — Павлюков пожал плечами. — Все ясно, как и результаты этой артиллерийской дуэли. Если бы Матушенко своих командиров во время стрельб распекал, они бы, наверно, все снаряды в белый свет, как в копеечку, выпустили. А то, видел? Стреляют, как по хронометру, спокойно, деловито. Уж действительно по-хозяйски стреляют... А много, наверно, Матушенко с ними работал, пока выучил. Как думаешь, Георгий Степанович? — вдруг быстро спросил Павлюков.

Илья Ильич повернулся и, держась за поручни, медленно стал спускаться по трапу.

Он был уже на нижней площадке, когда его окликнул Смоленский

— Ты куда, комиссар?

— В кают-компанию. Чайку выпью, холодно.

— Так ты скажи, пожалуйста, вестовому, чтобы и мне налил, — попросил Георгий Степанович. — Берков! — позвал он командира второй боевой части. — Остаетесь здесь за меня! — и торопливо спустился велел за комиссаром. [151]

Очень быстро прошли две недели, данные Смоленским Грачеву на ознакомление с кораблем. Грачев надеялся, что после скандала со стрельбой Смоленский не скоро вспомнит о нем, однако точно на четырнадцатый день пребывания Андрея на борту “Буревестника” Смоленский, встретив лейтенанта, подозвал его, и Грачев понял, что командир отлично помнит назначенные им сроки.

Они стояли возле камбуза. Георгий Степанович по привычке щурил глаза, словно рассматривая проходивший по бухте транспорт.

— Буду проверять, — сказал он. — Считайте, что с вами не командир корабля, а боцман. Помните, как Суворов сдавал экзамены на мичмана? Глаза завязывали, требовали на ощупь знать корабль.

Грачев не знал об этом эпизоде из биографии Суворова и очень живо представил себе уже немолодого, прославленного полководца, идущего по палубе с повязкой на глазах.

— Мне бы без повязки, товарищ командир... Смоленский засмеялся:

— Ваше счастье, у меня платка с собой нет. Так вот, — сказал он тотчас перестав улыбаться. — На много метров ниже нас находится килевой брус — своего рода позвоночник корабля. Давайте поблизости от него и начнем. Начнем с трюмов, с того самого нутра корабля, в которое некоторые офицеры верхней палубы не любят заглядывать.

И жестом пригласив Грачева за собой, Смоленский первым спустился в открытый люк, ведущий к машинам.

Минут тридцать спустя инженер-механик Ханаев приоткрыл дверь в каюту Беркова.

— Экзамен еще не кончился? — поджав губы, лукаво осведомился он.

— Какой экзамен? — недоуменно спросил Берков.

— Какой! Грачева, артиллериста твоего. Сейчас встретил его с командиром в котельном. У малого уж соль на кителе выступила.

Не удовлетворяясь экскурсией по кораблю, Смоленский провел Грачева к себе в каюту и закончил “проверку” в присутствии Павлюкова.

Получилось это случайно. В конце разговора Павлюков вошел к Смоленскому. Георгий Степанович заметил, что карманы комиссарского кителя чем-то битком набиты, но при младшем офицере расспрашивать не стал. По тону Смоленского комиссар сразу понял, что командир опять [152] недоволен, и решил, пользуясь приглашением Смоленского, остаться послушать.

В первый же день после прибытия Грачев встал на учет у секретаря партийной организации корабля мичмана Соколова. Павлюков коротенько побеседовал с встающим на учет коммунистом. Минер лейтенант Жолудь говорил комиссару, что “новый” лейтенант не трус и занимается упорно.

Прислушавшись к разговору, Павлюков догадался, что чего-то молодой офицер усвоить еще не успел, но опять подумал, что напрасно командир корабля так резок. Можно бы и требовательность не снижать и помягче быть в обращении.

Смоленский задавал вопросы быстро, времени на раздумье давал мало.

— Что находится в районе двадцать третьего шпангоута?

— Двадцать третьего? — как школьник, заводя глаза к подволоку, повторил лейтенант. — Двадцать третий...

— Да, двадцать третий...

— Не помню, — хмуро сознался Грачев.

— А в каких случаях вахтенный офицер, неся якорную вахту, должен находиться на ходовом мостике?

Не дождавшись ответа, командир заключил:

— Плохо. Вы как экскурсант лазаете по отсекам да заучиваете на память цифры. А вы посидите в отсеке с матросами, да подольше, чтобы все там познать и в следующий раз найти этот пост с закрытыми глазами. И почему вы стесняетесь расспрашивать комендоров об устройстве орудий? Я на вашем месте прямо так и сказал бы: “Расскажи-ка, товарищ Соколов, как устроен замок пушки”, “А как действует накатник, товарищ Остапенко?” Поближе к матросам, поближе...

— Крутовато, Георгий Степанович, — прищурясь, сказал комиссар Смоленскому, когда они остались вдвоем. — Не получилось бы, как с моим сынишкой. У него была учительница музыки. И затюкала его так, что он совсем перестал заниматься. Она ему все время твердила одно и то же: “Ты ничего не знаешь”.

Георгий Степанович засмеялся.

— У твоего сынишки не было комиссара, Илья Ильич. Ничего, пусть послушает лейтенант. Злее будет. Я его в месяц сделаю артиллеристом. И на берег пошлю с корректировщиками. Пусть понюхает пороху. Ну, а если я с ним резковато для первого раза обошелся, ты его потом подбодри, [153] — добродушно сказал Смоленский. Сняв китель, он закурил и стал ходить по каюте из угла в угол.

Глядя на Смоленского, Павлюков думал: “Правильно говорят старые матросы, что командир всегда похож чем-то на свой корабль. Вот на линейных кораблях и крейсерах командиры обычно — пожилые, степенные офицеры; они медлительны в движениях, характером спокойны и ровны. Командир эскадренного миноносца “Буревестник” всегда в движении, говорит резко, отрывисто. По палубе он проходит быстрым шагом, на мостик поднимается почти бегом”.

Павлюков хотя и уважал Смоленского, все же не преминул задать ему вопрос:

— А как ты думаешь, Георгий Степанович, я только затем и существую на корабле, чтобы исправлять твои ошибки?

Смоленский тотчас остановился, рука его с трубкой замерла, и свежий голубой дымок ровной струйкой устремился к подволоку (каюты. Подумав мгновенье, Смоленский придвинул кресло к тому, в котором сидел комиссар, и сел. Колени их почти соприкасались.

— Ты серьезно думаешь, что это ошибка? — спросил Смоленский, понимая, что Павлюков заговорил с ним о Грачеве.

Георгий Степанович уже несколько месяцев плавал с Павлюковым, а на войне месяц — год. Смоленский знал комиссара и верил ему.

— Может быть, в данном случае даже и не ошибка, — задумчиво сказал Павлюков. — Парень, кажется, не из тех, кого легко запугать, а вообще-то... Ты прости меня, Георгий Степанович, — помолчав, продолжал он. — Я грубо, может быть, коснусь твоего больного места. Большое горе по-разному действует. Один, перестрадав, мягче, бережней становится к людям, другой — замкнется в себе, даже ожесточится. Вот ты, мне думается, ожесточился немного. А ты будь к людям чуть помягче, побережней, — тебе самому теплее станет.

Упершись локтями в колени, Смоленский долго рассматривал свои тесно сплетенные пальцы.

— Наверно, ты прав, — проговорил он. — Понимаешь, хочется крепче драться, скорее победить. — Он не сказал “отомстить”, но комиссар и так его понял. — Мне вот кажется иногда: не все еще чувствуют, что такое фашизм. Ты меня осаживай, Илья Ильич, — чут виновато улыбнулся Смоленский. — А то я иной раз готов, кажется, “Буревестник” на дыбы вздернуть, только бы уничтожить скорее эту нечисть... [154]

— Не беспокойся, осажу, — улыбнулся и Павлюков.

— Что у тебя в кармане? — вспомнил наконец Георгий Степанович. Павлюков, видно, забыл, с чем шел к командиру. И когда вспомнил, на лице его появилась хитроватая усмешка.

— А вот погляди-ка, какие у нас мастера есть! — торжествующе сказал он, встал, подошел к столу и, опорожнив один карман, выстроил перед Смоленским целую эскадру маленьких, отлично вырезанных из листовой меди корабликов.

— Вот ты на этих игрушках и поясни молодым офицерам, где должен быть эсминец при совместном плавании, как вступать в строй, как маневрировать, уклоняться от самолетов. По-моему, пригодится в офицерской учебе, а?

— Молодец комиссар! —от души вырвалось у Смоленского.

— Идея не моя — чапаевская, — напомнил Павлюков. — Помнишь, как он на картошке поучал, где должен быть командир во время боя? Но это еще не все. — Павлюков достал из второго кармана силуэты другой расцветки и других контуров. — Вот тебе итальянский и немецкий флот. Это на случай, если турки пропустят их корабли в Черное море.

Когда Павлюков ушел, Смоленский так и остался сидеть за столом в раздумье, как шахматист над шахматной доской. Только видел Георгий Степанович перед собой не клетчатую доску и не настольное стекло, а нанесенные на карту голубые квадраты моря.

* * *

Выйдя от Смоленского, Грачев, опустив руки, пошел на батарею, проклиная себя за ту нерешительность, даже робость, которая вдруг овладела им в беседе с командиром.

— Ведь вот же где он проходит, двадцать третий шпангоут! — топнув ногой о палубу, вслух проговорил Грачев. — Здесь расположены...

Ну, конечно, он знал все, что здесь расположено.

При объявлении тревоги или по утрам, если выдавалась относительно спокойная ночь, первым на батарее Грачев встречал мичмана Соколова — секретаря партийной организации. Здесь Соколов был подчиненным Грачева. Доложив о состоянии каждого орудия, о людях, он молодцевато козырял и делал шаг в сторону, как бы уступая свое место законному хозяину батареи — ее командиру. [155]

С первой встречи у Грачева создалось самое хорошее впечатление о мичмане. Он держался скромно, строго соблюдая уставную субординацию, но с достоинством.

Соколов прекрасно понимал, что перед ним молодой командир, всячески старался облегчить работу Грачева, помочь ему и делал это с большим тактом. Заходил ли разговор об очередном занятии с матросами или нужно было произвести замену частей у орудий, мичман, как бы советуясь, незаметно излагал Грачеву свой план, причем настолько просто и ясно, что даже на первых порах Грачев мог принять правильное решение.

— Ну что ж, — говорил в таких случаях лейтенант, — после отбоя тревоги задержите людей на постах. Командир корабля требует проводить тренировки и днем и ночью.

— Есть! — с готовностью повторял Соколов и шел к зенитчикам.

“Командир батареи приказал сделать так-то и так...” — говорил он матросам.

Вернувшись от Смоленского на батарею, Грачев чувствовал себя очень неважно.

— Ну как идут занятия? — спросил он Соколова, стараясь делать вид. что ничего не случилось.

— Учу вести огонь при сокращенном составе людей, — ответил мичман.

— Надо на подносчиков снарядов обратить внимание, товарищ Соколов, — не совсем уверенно сказал Грачев. — Мне кажется, на прошлой стрельбе и они нас задерживали. Особенно у второго орудия. Командир остался недоволен стрельбой, — произнес он, прямо глядя на мичмана.

— Хорошо бы, товарищ лейтенант, собрать комендоров и разобрать с ними поподробнее прошлую стрельбу, — предложил Соколов. — Если разрешите, я бы вам посоветовал рассказать матросам о московских зенитчиках. Понимаете? Двойной смысл будет.

Беседу назначили на следующий день. Грачев тщательно подготовился.

Матросы на батарее обычно группировались по боевым постам, даже в свободные от боя и учений часы, когда и надобности в этом не было Сказывалась многомесячная привычка. Прислонившись к тумбе орудия, сидели отец и сын Куровы. Оба строгие и на слова скупые. С пушкой они почти не расставались и ухаживали за ней, как колхозный конюх за любимой лошадью. Рядом со старшим Куровым присел Остапенко, [156] их сосед по орудию, за ним сидели писарь Труш, матросы Луговских в Музыченко.

Грачев постарался как можно подробнее рассказать о защищавших московское небо зенитчиках, первоклассную работу которых ему посчастливилось наблюдать, когда он проезжал через Москву.

Беседу прервал сигнал боевой тревоги. “Буревестнику” было приказано уничтожить железнодорожные составы с горючим на станции Бахчисарай. Перед стрельбой к Грачеву на командный пункт зашел Павлюков.

— Слышал ваш разговор с зенитчиками, Андрей Александрович. Грачева несколько удивило неофициальное обращение. Он выжидающе смотрел на комиссара.

— О воинской чести вы говорили робко, без подъема. А ведь это большая тема. Верно? — мягко сказал Павлюков.

— Я не успел, товарищ комиссар...

— Понимаю, понимаю. Вы расскажите матросам о Талалихине, о Гастелло, о комендорах береговой батареи Матушенко, которые на днях разгромили танковую колонну под Васильевкой. Расскажите о пехоте, которая отбивает по восемь, по десять атак в день. Как ни тяжело на корабле, а ведь пехоте никак не легче, если не тяжелее. Вот вчера в полку Жилина солдат в рукопашном бою заслонил собой командира роты; сам погиб, а командира спас...

Еще несколько дней назад Грачеву показалось бы диким спокойно обсуждать план беседы с матросами, в то время как боевая тревога уже объявлена и через минуту-две, возможно, придется открыть огонь.

Но как ни плохо стрелял он в прошлый раз, вторая стрельба была все-таки уже второй стрельбой. Грачев волновался гораздо меньше и был уверен в том, что сегодня будет стрелять значительно лучше. А самое главное, люди, которые вели огонь из орудий его батареи, уже не были Грачеву чужими.

После отбоя, продолжая разбор первой стрельбы, Андрей снова вспомнил о Московском фронте. По тому, с какой жадностью слушали его батарейцы, Грачев понял, что сколько бы ни было тревог и забот, люди на “Буревестнике” ни на минуту не забывают о Москве. Здесь фронт был в десяти километрах, город и рейд непрерывно бомбили. И все же севастопольцы считали, что их положение терпимо. Они волновались за Москву, считая, что именно там, на подступах к столице, сражаются [157] подлинные герои, что там и солдатам и морякам приходится гораздо труднее, чем здесь. Но Грачев знал, что в Москве с таким же беспокойством говорили и думали о Севастополе и севастопольцах.

* * *

Утро 17 декабря выдалось на редкость прозрачное и теплое. На небе ни облачка. Лазурное зимнее море, подернутое легкой рябью, дышало ровно и тихо. На обрывистых берегах подтаял снег.

Несмотря на ранний час, корабли, разбросанные по акватории Севастопольской бухты, вели огонь. Скоро клубы дымовых завес заволокли не только бухту, но и привокзальную часть города.

Со стороны Мекензиевых гор и Ялтинского шоссе доносился непрерывный грохот артиллерии и минометов. В бухте стреляли все корабли за исключением “Буревестника”. Он вел огонь перед рассветом.

Поднявшись на ходовой мостик, Грачев поздоровался с Жолудем, которого должен был сменить на вахте.

— Видел? — минер указал рукой на синее “окно” в дымовой завесе. В небе над бухтой правильной восьмеркой застыл яркий дымчатый след самолета.

— Разведчик? — спросил Грачев.

— Разведчик. Высоко прошел. Боятся наших истребителей, — торжествующе усмехнулся Жолудь.

— Командир у себя?

— В штурманской рубке прикорнул, — ответил Жолудь. — Сейчас, наверно, перейдем к холодильнику. Засек, проклятый, места стоянки. — Жолудь, прищурившись, еще раз взглянул на оставленный разведчиком белый след. — Ну, передаю тебе “Буревестник” с рук на руки, как живой, без единой царапины, — сказал он, достал папиросу и закурил.

Грачев торопливо пробежал записи в вахтенном журнале, оглядел палубу. Матросы в полной боевой готовности сидели у орудий. Одни, поеживаясь от свежего ветерка, жевали хлеб и торопливо допивали из кружек горячий чай. Другие, прислонившись к тумбам пушек, дремали. На кормовом мостике, с противогазом через плечо, стоял комиссар Павлюков с мичманом Соколовым.

— Как видишь, пока не стреляем. Передышка. Да и команда устала, — пояснил Жолудь. — Из сигнальщиков вахту несет Корчига — [158] человек с золотыми глазами. Как доложит о налете, сразу же объявляй боевую тревогу.

— Кажется, все ясно. Ты иди отдыхать, — нерешительно проговорил Грачев.

— Какой отдых? — даже возмутился Жолудь. — В такой день отдыхать? Я останусь на мостике. Вот посмотришь, скоро будем переходить к другому причалу. Уж если прошел разведчик, Смоленский здесь не оставит корабль.

Хотя Грачев и сказал, что ему все ясно, на самом деле первая самостоятельная вахта вселяла тревогу. “Вдруг что-нибудь опять упущу, не так подам команду и осрамлюсь на весь корабль?” А с Жолудем было просто и уютно. Молодой минер с такой готовностью всегда и отвечал на вопросы Грачева и читал сигналы, что Андрей привык с полным доверием относиться к нему и многому от Жолудя научился.

Офицеры стояли на мостике. Берега уже не стало видно за клубами дыма. Одно за другим вступали в бой орудия кораблей и береговые батареи, как будто само море и крымская земля поднялись в атаку.

— А скажи, ты, наверно, доволен, что попал в Севастополь? — спросил Жолудь Грачева. — Ну, скажи откровенно. — И сам же ответил: — Еще бы! Каждый молодой офицер почитал бы за счастье быть сегодня с нами. Эти равелины, бастионы... Ведь они придают какую-то особую окраску событиям в Севастополе. Подумать только, что восемьдесят семь лет назад здесь же сражался Нахимов. Здесь был Толстой... Матрос Кошка, Даша... Но до нас дошли фамилии немногих героев. Сейчас все герои. И что замечательно, — помолчав, сказал Жолудь, — ведь никто из нас не думает о смерти. Верно?

— О смерти и я не думал, — признался Грачев. — Некогда.

— Именно некогда. — Жолудь задумался и после недолгого молчания заговорил о другом. — Да. Мы о смерти не думаем, — повторил он. — А вот мать очень волнуется за меня. Я у нее один, а она уже старенькая. Сколько дней не могу отправить письма, нехорошо.

Словно отгоняя преследовавшие его мысли, он тряхнул головой и, повернувшись к сигнальщику, крикнул:

— Корчига?

— Слушаю, товарищ лейтенант. [159]

— “Красный Крым” открыл огонь?

— Так точно.

— Почему же не докладываете?

— Только что собирался доложить.

— Сразу докладывайте, сразу!

Из штурманской рубки вышел Смоленский и, прислушиваясь к грохоту стрельбы, сказал:

— Корчига, разрешение на переход к холодильнику получено?

— Принимаю, товарищ командир.

— Хорошо. Вахтенный офицер, сигнал боевой тревоги!

— Есть! — ответил Грачев и включил “колокола” громкого боя. В этот день, семнадцатого декабря, начался второй штурм Севастополя.

* * *

Сменив место стоянки, якорь у причала не отдавали: стояли на трех швартовых концах, прихватившись за пушечные тумбы на берегу. Машины — под парами, шлюпки закреплены. Матросы и старшины оставались, по боевой тревоге, возле орудий, торпедных аппаратов, у машин и котлов, офицеры — на командных пунктах.

Как только последний стальной трос был закреплен, Смоленский спустился вниз и вместе с боцманом обошел верхнюю палубу.

— Людей поставишь расторопных, — говорил он боцману. — Предупреди, чтобы ели глазами мостик. Крикну: “Руби!” — рубить немедленно, все три конца одновременно. Сразу дам ход. Зазеваются — на себя пенять будут. Понял?

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга.

Потом командир поднялся к зенитчикам, поздоровался и, обратившись к старшине Остапенко, сказал так, чтобы слышали все:

— Фашисты сегодня начали наступление. Часам к десяти они, конечно, бросят свою авиацию на город, на корабли. Но вы видели и под Одессой и в Севастополе, как они бомбят. Где их встречают по-флотски — крепким огоньком, они и не доходя могут бомбы растерять, а уж если прозевал, как стервятники накинутся, заклюют. Держись, старшина! “Буревестник” должен быть героем! Надеюсь на вас, — повернувшись, обратился он уже ко всем матросам. [160]

— Выстоим, товарищ капитан третьего ранга, — за всех ответил Остапенко. — Выстоим!

Над бухтой и городом гремели залпы тяжелых береговых батарей и кораблей. В воздухе проносились самолеты с красными звездами на крыльях. Сбросив бомбы, они возвращались на аэродромы и снова уходили в сторону Мекензиевых гор, Балаклавы и Ялтинского шоссе.

Павлюков в это утро не расставался с матросами. Его видели то у комендоров, то он звонил Смоленскому на мостик из машинного отделения:

— Если буду нужен, вызывай. Читаю людям сообщение Совинформбюро и местную сводку.

Севастопольская сводка была немногословна: “В течение дня на Севастопольском участке фронта с обеих сторон продолжалась усиленная артиллерийская стрельба. Все атаки немцев отбиты”. А матросы хотели знать подробно, что делается под Балаклавой, на Мекензиевых горах, как стреляли вчера береговые батареи и корабли, как бомбили вражеские позиции наши летчики. И Павлюков рассказывал:

— Сегодня фашисты пытались прорвать фронт в районе станции Мекензи. Их остановили огнем береговых батарей и кораблей. Бронепоезд “Железняков”, построенный рабочими Морского завода, за один рейс уничтожил около 300 гитлеровцев... Снайпер Ной Адамия уничтожил за день пять фашистов... Третий по счету самолет сбил сегодня летчик Рыжов. — Павлюков сделал паузу. — Вчера возле деревни Комары наши бойцы обнаружили трупы двух замученных фашистами разведчиков-матросов. Героический подвиг совершил матрос Крутяков. Он был

тяжело ранен и попал во время танковой атаки в окружение. Матрос кровью истекал и все-таки поднялся, крикнул: “За Родину! За Сталина!”, бросился с гранатой под танк и подорвал его...

Над корпусами Морского завода взметнулась шапка белого пара, и почти одновременно над городом и бухтой поплыл хриплый голос сирены. Монотонный, долгий звук вызывал раздражение. Похоже было, что кочегар ушел в убежище и забыл перекрыть пар. Так и будет гудок по-волчьи выть весь день, а может быть, и всю ночь, пока не охрипнет, не стравит через свое луженое горло весь запас пара.

Где-то в пригороде ударили зенитные орудия. Потом над вокзалом прошла пара наших истребителей.

— “Яки!” — весело произнес Остапенко. [161]

Истребители “Яковлевы” в те дни были новинкой. Заметив их с палубы, матросы передавали друг другу слова Остапенко:

— Такой, говорят, разрезает “мессера” пополам с одного захода.

— Побольше бы таких!

Матрос Луговских уверенно сказал:

— Будут!

С минуты на минуту можно было ждать появления немецких бомбардировщиков. Но люди не испытывали страха. В обрывках фраз, которые улавливал Грачев, скорее можно было угадать тревогу за судьбу солдат под Балаклавой и у Мекензиевых гор, чем за свою собственную.

— На нас наскочит, — говорил Луговских, — отобьем, и опять вроде передышка. А на земле — и день и ночь, и день и ночь. В бане и то помыться не всегда сумеешь.

Подносчик снарядов Ерошкин, стоя у другого орудия, громко рассказывал:

— ...значит, тогда политрук Фильченков и его матросы говорят: “Ручными гранатами отобьем, а не пропустим танки”. И не пропустили.

“Интересно, что думают Остапенко, Луговских, Соколов? — задавал себе вопрос Грачев, оглядывая батарейцев. — Волнуются? Нет. Остапенко даже зевнул. Луговских смотрит на Малахов курган, губы собрал трубочкой, как будто сейчас кому-то свистнет. Соколову холодно, плечи расправляет и каблуками постукивает”.

Грачев и не заметил, как внимательно следил за ним в это время командир корабля.

“Грачев явно нервничает, — решил Смоленский, поглядывая на комендоров. — Ну, что он головой крутит, бинокль дергает. Опоздает или нет? Вот где настоящий экзамен для него. Нет, ничего... Что-то сказал, и Остапенко ухмыльнулся... Ну, Грач, птица весенняя, держись, начинается!”

“Огонь открывать, как только войдут в зону обстрела, не дожидаясь указания с мостика”, — в который раз мысленно повторял Грачев слова старшего артиллериста Беркова. Мозг работал с лихорадочной поспешностью.

— Правый борт, курсовой сто семьдесят, девять бомбардировщиков! — доложили с сигнального мостика.

Головы зенитчиков и всех, кто находился на верхней палубе, невольно повернулись в сторону Малахова кургана. Теперь уже не одни сигнальщики, [162] но и все находившиеся на палубе увидели, как из-за облачного барьера, тесно прижимаясь друг к другу, вывалилась девятка “Ю-88”.

— Огонь! — протяжно и звонко подал команду Грачев и для собственного успокоения добавил мысленно: “Они вошли в зону обстрела”.

“Молодец, — едва не вырвалось у Смоленского. — Не пропустил! И я так скомандовал бы. Правильно! Они угрожают “Буревестнику”... Эти, что идут в паре... Меняют высоту... Ага, не нравится? Хорошо, разрывы ложатся кучно!.. А вот и до меня дело дошло! Пора уходить...”

— Дистанция... Трубка... — наперебой повторяли матросы у зенитных пушек.

Грачева кто-то толкнул, кто-то задел рукавом. Его оглушило и обдало порывом горячего ветра от первого залпа, прокатившегося над палубой.

“Началось!” — подумал Андрей и, сам того не замечая, сжал руками поручни. Это была та самая долгая минута боя, когда ты видишь врага, стреляешь по нему, а он, словно заколдованный, продолжает двигаться на тебя.

Не слыша слов Смоленского, но поняв его жест, боцман и двое матросов освободили корабль от швартовых концов, и он, словно большая птица, вздрогнув, рывком вылетел на середину бухты. У Андрея было ощущение, что эскадренный миноносец попал в жестокий шторм. Скрипели мачты, и палубу тряхнуло так, словно на нее обрушилась скала.

На причале, у которого только что стоял “Буревестник”, разорвавшаяся бомба подняла в воздух тучи камней и огромный всплеск воды и грязи. С грохотом падали на палубу камни, взрывной волной сбило пулеметчиков, залепило грязью корму. Комендоры с глазами, налитыми кровью, без устали работали у орудий.

Звено немецких бомбардировщиков отделилось от остальной группы самолетов и теперь заходило со стороны вокзала, явно намереваясь атаковать крейсер. Остальные самолеты держали курс на минную стенку, где стоял транспорт “Сванетия”. Грачева снова оглушили разрывы бомб, гром пушек, трескотня автоматов и пулеметов.

Пыль застилала здание порта. Все время маневрируя, “Буревестник* вел стрельбу. Стреляли с крейсера, транспорта, били береговые зенитные батареи, тральщики, стреляли даже с крыш домов. Но вдруг стрельба умолкла.

С мостика раздался звонок, и Грачев, мгновенно поняв его значение, приказал прекратить огонь. [163]

— “Яки!” “Яки!” — торжествующе крикнул Жолудь.

Истребители шли со страшной скоростью.

Что произошло, Андрей толком не успел понять. Он видел, как один из бомбардировщиков, покачнувшись, вспыхнул и, оставляя за собой черный хвост дыма, с креном на правое крыло рухнул где-то за вокзалом, беспорядочно растеряв бомбы. Второй упал за памятником Погибшим кораблям. А истребители, набирая высоту, ринулись к “шестерке” немецких бомбардировщиков. Сбросив бомбы и прижимаясь к воде, “юнкерсы” на предельной скорости метнулись в сторону моря...

Налеты продолжались в течение всего дня. Наводчики не отходили от орудий. В машинном и котельном отделениях матросы стояли бессменно.

Ночью, когда наступило затишье — наверно недолгое, — Андрей первый раз за день вошел в свою каюту. Как это всегда бывает после напряженного и удачного боя, в первые минуты он не чувствовал усталости и, казалось, мог бы еще и еще вести огонь, только бы видеть, как валятся сбитые вражеские бомбардировщики, только бы беспощадно преследовать их огнем, когда они удирают от советской артиллерии, от наших самолетов.

Андрею хотелось говорить о бое, и он обрадовался, когда почти вслед за ним в каюту вошел Павлюков.

— Молодец, лейтенант! — еще в дверях вместо приветствия проговорил Илья Ильич. — Хорошо стреляли сегодня!

Андрей не мог сдержать растерянно-счастливой улыбки. Он и сам чувствовал, что как будто все было у него в порядке сегодня. Он почувствовал это еще в бою — по тому, с каким доверием, сквозившим в каждом их движении, принимали комендоры его команды, по тому, как одобрительно после удачных залпов оглядывался на него Остапенко. Но окончательно поверить в свою удачу он решился только теперь, после слов комиссара. Андрей хотел ответить, как положено: “Служу Советскому Союзу!”, но вместо этого просто расплылся в улыбке и покраснел.

— А вы не стесняйтесь, радуйтесь! — просто сказал Илья Ильич, усаживаясь. — Заработали. Радуйтесь! Вот посмотрите, командир еще похвалит.

На это Андрей не надеялся. Уж Смоленский-то наверняка найдет к чему придраться. Но все равно Андрей был рад. “Может, еще в самом [164] деле выработается из меня артиллерист?” От одной этой мысли он ощущал себя сильным и ничуть не усталым.

В каюту быстрым шагом вошел Жолудь.

— Ух! — отдуваясь, сказал он. — Загнали сегодня и людей и машины. Я думал, бухта из берегов выйдет. Сто пятьдесят раз ход меняли. — И, наклонившись над умывальником, подставил голову под холодную струю воды.

С семнадцатого декабря начались страдные дни. Только перед полночью, а иногда и позже, офицеры поодиночке собирались к столу кают-компании.

В городе тоже наступала тишина. Она приходила вместе с темнотой. Но это была тишина особая, фронтовая. В Севастополе, как и в окопах. как и “а кораблях, отдыхала только часть людей.

...Вот на перекрестке улиц послышались тяжелые шаги патрульных матросов. Они прошли, оглядывая подъезды, и скрылись в боковом переулке. Соседа, возвращавшегося из штаба МПВО, негромко окликнул дежурный по дому, на пристани сменились часовые, на кораблях — вахтенные... И опять тишина, подозрительная, настороженная. Тысячи невидимых в темноте людей, одетых в солдатскую и матросскую форму и без всякой формы, чутко прислушивались к морю, наблюдали за морем и небом, наблюдали за холмами, откуда доносились глухие и редкие пулеметные очереди, и над бурыми вершинами дрожали яркие вспышки ракет. В эти-то часы за столом кают-компании “Буревестника” собирались обычно офицеры. После длинного, утомительного и полного напряжения боевого дня, наконец, удавалось сойтись вместе, запросто, по душам поговорить.

К этим коротким полуночным сборам офицеров приучил Илья Ильич. Он приходил обычно в числе первых и просил у вестового чаю.

Чай на “Буревестнике” приготовлялся по “особому рецепту” Музыченко. Большую пригоршню он засыпал в металлический чайник и разбавлял стаканом крутого кипятку. Потом чайник пеленал полотенцем и погружал в ведро с кипятком. Когда чайник извлекался на свет божий, жидкость приобретала дегтярный цвет и особый аромат.

Чем напряженней была обстановка, чем больше уставали офицеры за долгий боевой день, тем старательнее ухаживал Музыченко за ними в те недолгие относительно спокойные часы, которые они могли провести в кают-компании. [165]

В карманах кителя Павлюкова всегда находились одна-две свежи к газеты, новая книжка, интересное письмо, найденное среди подарков или полученное кем-нибудь из бойцов и переданное потом комиссару. На беседу за “круглым столом” приходил и Смоленский. Последним появлялся старик Ханаев и, бросая на стол костяшки, вызывающе смотрел на штурмана.

— Прошу!

— Хорошо, — соглашался Кирсанов, — играю в паре с Георгием Степановичем.

— Нет, штурман, я играю с Иваном Кирилловичем, — усаживаясь напротив Ханаева, говорил Смоленский.

— А я, значит, опять с Бесковым? Тогда заранее сдаюсь. Проиграем. И опять заставят меня исполнять арию мельника.

— Не падай духом, Валерий, — басом успокаивал его Берков.

Игроки усаживались, расстегивали кители, и Ханаев, ударив “азиком” о край стола, ставил его перед игроками.

Однако последние бои выдались настолько тяжелые, что даже домино было заброшено.

Андрей только что спустился с верхней палубы. После ветреной, холодной ночи в кают-компании было по-домашнему тепло и уютно.

“Обстановка сложная”, — услышал он последние слова комиссара и быстро обвел глазами всех присутствующих, подумав, что случилось что-то ему неизвестное. Но лица были спокойны, а Смоленский неожиданно для Андрея дружески улыбнулся, как будто только его и ждал, поднялся, жестом позвал Грачева и отошел вместе с ним к маленькому столику у иллюминатора.

Смоленский зажег настольную лампу.

— Скажите откровенно: обижаетесь? — просто спросил он Грачева.

Освещенное снизу лицо его показалось сейчас Андрею совсем молодым.

— Нет, товарищ капитан третьего ранга, — твердо ответил Андрей. — Вначале, верно, зол был на вас, а потом ничего. Прошло.

— Ну, спишем сие за борт — и к делу, — сказал Смоленский. — За последнюю стрельбу хвалить вас не буду. Сами знаете, что хорошо. А вот о первой поговорим. Что можно простить раз, дважды уже не прощается... [166]

Рассвет застал “Буревестник” в открытом море. Ветер гнал навстречу пушистые облака. И командир и сигнальщики поминутно протирали стекла биноклей, оглядывая сероватые гребни волн. Шумело море, посвистывал, задевая ванты корабля, ветер, мерно работали машины. Их шум проникал во все помещения, заставлял вибрировать каждый лист металлической обшивки, палубу и отдавался даже на мостике.

Еще до выхода из Севастополя экипажу было известно, что после обстрела ялтинских дорог, на которых скопилось много немецких частей, “Буревестник” пойдет за боезапасом в один из кавказских портов и вернется снова сюда, чтобы артиллерийским огнем оказывать помощь защитникам города.

Утром без четверти четыре в каюту Грачева постучал матрос Луговских.

— На вахту, товарищ лейтенант.

— Сейчас иду. Поздно разбудил, — взглянув на часы, озабоченно ответил Андрей.

Сбросив одеяло, он стал поспешно одеваться. За пятнадцать минут надо было умыться, привести себя в порядок, ознакомиться с картой, вахтенным журналом и распоряжениями командира. И ни на одну минуту не опоздать. Опоздание на вахту на “Буревестнике” расценивали как грубое нарушение лучших традиций и никогда не прощали.

Грачев поднялся на ходовой мостик.

Сидя на раскладном стуле, прислонившись к поручням, дремал Смоленский. В мирное время сидеть на мостике не разрешалось, но теперь случалось командиру не сходить с мостика по десять, по пятнадцать часов. Сюда ему и чай приносили, здесь он и отдыхал иногда, неудобно и коротко, как солдат на привале.

Серое в предрассветный час море шумело и пенилось, словно кто-то невидимым веслом ворочал тяжелые волны. От винтов, вздуваясь пузырями, кипел бурун. Мутные воронки крутились, разбегались в стороны и рассыпались, образуя две белесые борозды.

Ветер свежел. Он, как бритвой, срезал остроконечные верхушки волн, кропил солеными брызгами палубу и мостик. Хотелось глубже спрятать голову в воротник шинели, повернуться спиной к ветру. Но нельзя. Необходимо неотрывно наблюдать за горизонтом, следить за картой и курсом корабля. Район был опасный. Эскадренный миноносец внезапно [167] могли атаковать бомбардировщики, подводная лодка или торпедоносцы.

Грачев щурил воспаленные на ветру глаза.

— Сигнальщики, в оба глядеть! — прикрикнул он, подражая Жолудю, и поглядел на верхнюю площадку, где находились сигнальщики.

— Нелюдимо наше море, товарищ лейтенант! — весело ответил Корчига.

Смоленский усмехнулся.

— Они вам в стихах докладывают.

На голос командира повернул голову вахтенный на баке матрос Куров. Но поняв, что слова относятся не к нему, снова стал смотреть по курсу корабля.

После памятного разговора в кают-компании, а вернее, после того как Андрей прочно занял свое место на батарее и на корабле, в отношении его к Смоленскому исчезла всякая неловкость и обида. Оставалось и крепло с каждым днем чувство полного доверия к командиру, которое так помогает в бою. Наверно, две недели назад присутствие Смоленского на мостике стесняло бы Грачева. Сейчас оно радовало.

“О чем он думает? — старался угадать Грачев мысли Курова. — О войне, о суровой корабельной жизни, о семье? А может быть, думает: “Налетят фашистские самолеты, сбросят бомбы, и пропал тогда корабль и матрос Куров”. Нет, Куров — матрос бывалый. Он на баке, как дома”, Андрей вспомнил слова комиссара: “Когда на вахте стоит кто-нибудь из “стариков”, он стоит, как монумент, величественно, спокойно, уверенно. С него скульптуру лепить можно”.

К старшему Курову подошел его сын. Оба кряжистые, немного медлительные. Куровы за палубу “держались” цепко. Они и у пушки работали без суеты. Споро, по-хозяйски, оглядывали ее со всех сторон, похлопывали, поглаживали и, казалось, кроме пушки ничего не замечали.

— Вдвоем они все могут, — сказал Смоленский, тоже наблюдавший за Куровыми. — Злы на фашистов! А злоба к врагу — второе оружие.

Постепенно оживала верхняя палуба. У орудий, шлюпок, у бомбосбрасывателей зачернели бушлаты матросов. Возле шлюпбалок, наблюдая, как разносили тали, прохаживался боцман Сторожев. С чайниками в руках бежали за кипятком котельные машинисты, окликая дремавших комендоров:

— Э, брат, чай проспишь [168]

Смоленский достал папиросу и, раскурив ее на ветру, рассказывал:

— Сын Курова пришел на флот примерно за год до войны. Куров! — облокотившись на поручни, крикнул он, обращаясь к Курову-отцу. Куров вытянулся и, запрокинув голову, молодцевато ответил:

— Слушаю, товарищ командир.

— На горизонте чисто?

— Так точно. Не пропустим, товарищ капитан третьего ранга. Смоленский повернулся к Грачеву:

— Да. Помню, в конце июля мы стояли в Севастополе. Только что отбили воздушную атаку, я спустился на верхнюю палубу. Вижу, поднимается по трапу этакий усач-бородач с полотняным мешком за плечами. Вахтенный офицер спрашивает: “Вам кого?” Куров снял шапку и поклон: сначала — флагу, потом — мне. “Колька, говорит, вас мне описал. Командир будете? Куров я, с Волги. Мы баржи водили, а теперь Гитлера гнать надо, вот я к сыну и подался. Прими, товарищ командир. Военкоматы не берут, возраст не вышел”. Пришлось взять. Кое-как оформили. А теперь — видите, какой матрос! С любым молодым потягается...

Рассыльный Луговских пулей влетел на мостик и, приложив правую руку к бескозырке, протянул командиру радиограмму.

Радиограмму из Севастополя только что принял радист корабля. В ней сообщалось: “На траверзе Ялты, в семи милях от берега, фашистские самолеты торпедировали санитарный транспорт “Альбатрос”. Немедленно окажите всемерную помощь по спасению людей. Следовать Севастополь”.

Смоленский стиснул квадратный листок бланка в руке и, быстро взглянув на Грачева, сказал:

— Лейтенант, сигнал боевой тревоги! На траверзе Ялты тонет наш санитарный транспорт.

Георгий Степанович отвернулся, расстегнул пуговицы реглана, хотя было холодно, и сквозь зубы проговорил одно слово:

— Мерзавцы!

По кораблю загремели “колокола” громкого боя. [169]

Александр Хамадан


“Чапаевская Анка”

Мы добрались до нее далеко за полдень. Собственно, не до нее, а до места расположения полка. Потом пробирались то ползком, то перебежками, в лощинах шли в рост, в кустарниках — согнувшись, на открытом месте — ползком.

Трудно было сразу узнать эту одесскую хохотушку с черным от земли и гари лицом. Она повернулась и удивленно вскрикнула:

— Так вы опять к нам?

Мы стали вспоминать о лесных посадках, окаймлявших Одессу, об огромных красных помидорах, об арбузах, о лощинах, до краев наполненных трупами гитлеровцев.

— А помните, перед нами был холмик, составленный из арбузов? И вы сказали, что это похоже на холм из человеческих голов. Мы тогда над вами смеялись. А сказать правду, потом, по ночам, как только гляну на холм — а там одни головы, и все без глаз. Ой, как страшно было!

Нина говорила и снегом оттирала лицо, руки — мылась. Ей, девушке, наверно, неприятно, что мы видим на ее лице и руках копоть и грязь. Потом она едва слышно сказала:

— А меня представили к ордену Красного Знамени. Скоро уж получу. [170]

Но я думала, что мне дадут Красную Звезду. Мне всегда нравилась Красная Звезда. Полное неисполнение желаний.

Потом она рассказала о своей жизни после ранения в Одессе, о тоске в госпитале по боевым друзьям, о том, как она искала свою часть.

— Мне дороже всех наград — любовь и уважение чапаевцев. Все так и зовут меня Анкой-пулеметчицей. Как в семье живу, хотя и не знаю, как в семье живут: ведь я всегда была круглая сирота.

В карих глазах Ониловой неподдельная детская наивность.

— А что, если написать письмо той Анке-пулеметчице, что в “Чапаеве” была? И написать ей, что вот по ее дороге пошла девушка и тоже пулеметчица у чапаевцев?

Мы дружески попрощались: Нина заторопилась к себе.

Она уходила легкой, быстрой походкой. Маленькая одесская комсомолка, истребившая огнем своего пулемета более пятисот фашистов. О ней следует рассказать подробно. Это девушка героической биографии.

1

Август в Одессе жаркий, знойный. Дома и улицы плывут в душном мареве. Худенькая невысокая девушка в легком платьице, раскрасневшаяся, взволнованная, переступила порог райвоенкомата.

— Вот и еще одна пришла, — ворчливо сказал военком. — Девушки, хорошие, войдите в мое положение. Мне не нужны медсестры. Командиры, бойцы, пулеметчики, артиллеристы, саперы — вот кто нужен...

Девушки стояли перед военкомом молчаливые, с влажными от обиды глазами. Военкому было жалко их. Он отстегнул крючки гимнастерки, вытер мокрую шею платком, вздохнул. Но война есть война; нельзя, чтобы в армии медсестер было больше, чем бойцов и командиров. Он взглянул на худенькую девушку, переступившую порог. Узнал ее. Фангоа-щица с трикотажной фабрики. Военорг комсомола. Тихая, но упорная Будет целый день стоять у окна и молчать. Военком опять вздохнул...

— Вот если бы кто-нибудь из вас был пулеметчиком. В это время фанговщица Нина Онилова подошла к нему вплотную и дрожащим голосом сказала:

— Так я же пулеметчица, всю программу прошла, вот значки справка...

Опешивший военком махнул рукой и, обращаясь к остальным девушкам, строго сказал: [171]

— Ну, а вы, товарищи, возвращайтесь на производство. Это тоже фронтовое дело.

Так Нина Онилова добилась своего. Страстная мечта ее стала явью. Перед нею .возник образ чапаевской Анки-пулеметчицы, бесстрашной русской женщины. Нина замерла на тротуаре. Она хотела продлить это видение, это напутствие в боевую жизнь. И опять, как тогда, в кино, проносилось широкое, раздольное поле высокой ржи, черные ряды офицеров-каппелевцев, психическая атака. Возникло лицо Анки, ее пылающие глаза в стиснутые губы. Бьется в ее руках пулемет, как подкошенные валятся каппелевцы...

Нина Онилова побежала. Теплый ветерок обдувает возбужденное лицо, глухим звоном отдаются в ушах быстрые удары горячего сердца.

— Буду драться, как Анка, клянусь, — шепчет она на бегу.

Онилова ушла на фронт в тот же день. Забежала на фабрику, торопливо простилась с друзьями. У Нины нет родной семьи — круглая сирота. Но друзей было много. Провожали сердечно, ласково:

— Ты, Нина, не подкачай там. Тебя одну только взяли, — говорили комсомолки.

— Будь бесстрашной, дочка, — сказала старая работница, поцеловала Нину в губы и по-стариковски перекрестила ее.

Быстро промелькнули первые фронтовые дни. Люди быстро привыкают к грохоту и лязгу стали, к каскадам огня, дыма и земли. Привыкла и Нина Онилова. Сноровистая, аккуратная, смелая, она пришлась по душе бойцам и командирам. Ее сразу прозвали “нашей Анкой”. Юноша в гимнастерке, шароварах и сапогах с коротко, по-мальчишески, остриженными волосами не был похож на комсомолку Нину. Только голос, мягкий и мелодичный, выдавал ее да неизменная улыбка, обнажавшая маленькие белые зубы.

...Косые струи дождя хлестали землю. Она сделалась липкой, вязкой. Нина набросила плащ-палатку на себя и своего “максимчика”, припала к нему, устремив взгляд в непроглядную южную ночь.

Далеко позади родная Одесса. Враг рвется к ней. Подло, по-бандитски швыряет снаряд за снарядом на улицы города фашистская артиллерия. Нина слышит гулкие разрывы снарядов. Оглядываясь на Одессу, она видит всплески пламени, длинные языки огня, тянущиеся к небу.

Тяжело становится на душе в такую черную ночь. Нина стискивает зубы, ее маленькие ладони крепче сжимают рукоятки пулемета. [172]

— Ох, не будет тебе пощады, фашистская сволочь, клянусь, не будет! — цедит сквозь зубы пулеметчица.

И вдруг тишину на кусочке земли, где лежит Онилова со своим пулеметом, взрывают удары тяжелых вражеских минометов. “Значит, скоро пойдут в атаку”, — думает Онилова. И чувствует, как тяжелеет кровь и как удары сердца делаются глухими.

Так приходит ярость. Нет больше Нины Ониловой, фанговщицы с одесской трикотажной фабрики “Друзья детей”. Здесь, припав к пулемету, лежит гневная патриотка, боец Красной Дрмии, готовая к смертельному бою с ненавистным заклятым врагом.

Огонь минометов перекатывался дальше, вглубь расположения наших войск.

— Сейчас пойдут, — чуть слышно шепчет Нина.

Впереди застрекотали автоматы, уже слышны крики атакующих.

— Ну, давай, начинай! — нетерпеливо кричит Ониловой один из бойцов ее пулеметного расчета.

Но она не отвечает бойцу и не стреляет. Чужие головы все ближе. Кто-то оттуда, из темноты, выкрикивает пьяным голосом грубые ругательства на ломаном русском языке. Очереди автоматов стучат громко, точно стреляют над ухом. Только когда глаз выхватил из темноты силуэты идущих в атаку врагов, комсомолка Нина Онилова внезапным и сильным огнем начала свой первый бой.

Очередь за очередью — то длинные, то короткие, то ниже, то выше. Огненные струи яростно хлещут вопящих, падающих и еще бегущих по инерции врагов. Бойцы расчета с трудом поспевают за пулеметчицей. Утихают автоматы, больше не слышно чужих голосов. Только “максимчик” все так же гневно и яростно вышивает на черном бархате ночи узорную огненную строчку.

Утром Нина увидела свою работу: десятка четыре фашистских солдат и офицеров валялось в лощине.

— Только начало, — сказала она вслух.

Этот ночной бой был строгим экзаменом для юной пулеметчицы. Она с честью выдержала боевое испытание.

Теперь надо сказать правду. Пулеметчицу Нину Онилову хорошо, ласково приняли в батальоне. Но многие до этого ночного боя не верили, что женщина может быть стойким и суровым воином. Теперь, после ночного [173] боя, когда Нина проявила стойкость и бесстрашие закаленного бойца, подлинная боевая слава осенила юную пулеметчицу. Нина приобрела доверие бойцов и командиров.

Случилось так, что батальон, в котором сражалась Нина, включили в состав легендарной Чапаевской дивизии. Так пылкая девичья мечта претворилась в жизнь.

Дни и ночи продолжались тяжелые, упорные бои. Новой бессмертной славой покрыла себя Чапаевская дивизия. И среди чапаевцев, плечом к плечу с ними, с беззаветной храбростью сражалась новая “Анка-пулеметчица” — комсомолка Нина Онилова.

Артиллерийский, минометный огонь, казалось, никогда не кончится. Дрожала и гудела земля, и знойный воздух был горьким от порохового дыма. Нина сказала бойцам своего расчета:

— Даже земля плачет. Ну, уж попомнят фашисты нашу землю, крепко попомнят!

Лежавший рядом с Ониловой боец Забродин вдруг попросил:

— А ты спой хорошую песню, веселей будет. И Нина запела:

Письмо в Москву,
в любимую столицу,
Я Другу сердца нежно написал...

Она вдруг забыла слова этой песни, но не хотела оборвать ее, чтобы не обидеть бойца. Родились новые слова, непроизвольно выпеваемые самой душой:

Хранить страну, семью свою родную
Я кровью сердца милой обещал...

А мины ложились все ближе, противно лопаясь. Неподалеку был ранен лейтенант. Нина быстро перетащила его в кусты и перевязала. Лейтенант умирал. Он пожал ей руку. Потом отстегнул кобуру и передал пистолет.

— Храни, Анка, не забывай, — чуть слышно прошептал он.

Нина погладила его по голове и вдруг, склонившись, поцеловала в [174] губы. Лейтенант приоткрыл глаза. Его угасающий взгляд долго покоился на лице Ониловой.

Ползком, с глазами, полными слез, вернулась она к своему пулемету. В это время справа, со стороны леса, показались фашистские головорезы.

— Анка, стегни их...

И Анка стегнула. Из глаз ее все еще бежали слезы. Опять, как в ту памятную ночь, “максимчик” без устали хлестал метким убийственным огнем. Поредели фашистские ряды, атака захлебнулась, выдохлась.

Шесть раз подряд ходили немцы и румыны в атаку на пулеметное гнездо Нины Ониловой. Нина смотрела на них и думала о первом мужчине, которого поцеловала и который умирал неподалеку от нее, в кустах.

Фашистов было теперь заметно меньше. Выйдя на скат холма, они начали стрелять из винтовок и автоматов. Кто-то около Нины глухо вскрикнул и скатился с холма. Она не оглянулась. Сквозь слезы, застилавшие глаза, она примеривала расстояние, отделявшее ее от фашистов: 70, 60, 50, 40 метров. Нина горестно охнула и стала поливать из пулемета на одном уровне по пояс атакующим. Она смотрела, как тычутся они в землю, точно подрезанные острой косой. Оставшиеся в живых побежали, поползли обратно в лощину.

Пулеметчица облегченно вздохнула. Она услышала воющий звук мины и подняла голову. Что-то тяжелое ударилось о землю. Хотела подняться, но почувствовала слабость.

Забродин крикнул:

— Анка, жива?

— Вполне, — сказала она.

Но кровь бежала по ее лицу: один осколок попал в голову, другой задел ухо. Ее отправили в госпиталь. Вывезли из Одессы. Любовно лечили. Вскоре она поправилась. Искала свою дивизию, свой полк. Найти было трудно. Но характер и упорство “Анки-пулеметчицы” навели ее на правильный путь.

* * *

Знаменитые севастопольские подступы.

После затишья прозрачный воздух опять наполнился артиллерийским громом. С металлическим шелестом летят над головами снаряды, черными [175] кудряшками вспыхивают над землей частые разрывы. В высоком небе наши стальные птицы широкими кругами снижаются над немецкими позициями. Вздрагивает земля, уходит из-под ног. Тяжелые бомбы кромсают вражеские траншеи и дзоты.

Встают чапаевцы и устремляются вперед. Девушка в матросской тельняшке, припав к пулемету, хлещет яростным огнем, забивая врагов в землю, не давая им поднять головы.

Она поддерживает огнем пулемета стремительную атаку чапаевцев. Когда пехотинцы продвигаются дальше, девушка быстро и решительно командует бойцам своего расчета: “На новую огневую позицию!” И первой бежит вперед.

Атака завершилась удачей. Заняты новые сопки, важная высота. К Нине Ониловой приезжают командиры. Они тепло жмут ей руки и благодарят маленькую веселую пулеметчицу за службу, за воинскую доблесть.

В стороне, на правом фланге, еще идет горячая схватка. Боевые соседи чапаевцев выравнивают линию, подтягиваются. Оттуда доносятся частые, дробные пулеметные очереди. Нина слушает, чуть склонив голову набок.

— Хорошо работают наши пулеметчики. Очень хорошо, — говорит она.

Вечерние сумерки покрывают землю, прячутся вершины гор и высот. Привозят горячий ужин...

В распахнутой шинели, во флотской тельняшке с синими переливами, улыбающаяся, стоит перед нами прославленная пулеметчица севастопольской обороны. Веселая, задорная, она запевает на мотив “Раскинулось море широко” боевую песню приморцев:

Солдатские песни Суворов любил, Бойцы помнят песни Чапая. Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит Победная песня родная.

Могуче гремит над севастопольскими холмами подхваченный боевыми друзьями Ониловой припев:

Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит Победная песня родная. [176]

Мы ехали сперва вдоль Черной речки, справа от себя имея в виду Инкерманский монастырь. Потом пересекли речку в нескольких местах, где она, извиваясь, преграждала нам путь. Долиной пробирались к широкой каменистой горе. Вершина горы напоминала раскрытую львиную пасть, зияющую, страшную. Выбитые в горном камне ступени ведут в эту пасть. Там поместился КП чапаевцев. Нас встретил полковник — хмурый, опечаленный. Вниз, в долину, пошли вместе. Он долго молчал. И, только подойдя к машине, тихим, дрожащим голосом сказал:

— Вчера была смертельно ранена наша Анка — Нина Онилова. Губы его дрожали: так мог говорить отец о своей дочери.

— Звонил сейчас в медсанбат. Ответили, что надежды нет.

Шофера не надо было торопить. Услышав о смертельном ранении Ониловой, он вел машину на максимальной скорости, на пределе. Стремительно несся мимо прыгающих в стороны регулировщиков, отчаянно проскальзывал между грузовиками. Через несколько минут автомобиль свернул с шоссе и покатил вниз, в инкерманские штольни. У входа в гигантскую горную пещеру стояла группа военных врачей, профессора. Начсандив грустно повел плечами. Мы поняли его без слов. Он проводил нас.

Она лежала в каменной пещере с высоким потолком. Мягкий свет излучала электрическая лампа, окутанная марлей. В ногах сидела медсестра.

Глаза Нины Ониловой были закрыты. Лицо бело, как простыня. Она не двигалась, не стонала. Казалось, что она уже умерла. Но она была жива. Жизнь еще теплилась в ней, еще боролась со смертью.

Нина Онилова угасала молча. Она открыла глаза, посмотрела на нас и не узнала. Перевела взгляд на свет лампочки и долго смотрела не мигая. Сестра рывком сняла с лампочки марлю. Яркий свет брызнул в глаза Нины. Но она не отвела взгляда. Казалось, она еще пристальнее стала всматриваться в этот свет, точно старалась запомнить его яркость. Я прикрыл лампочку марлей. Онилова опустила веки и тотчас же подняла их. Начсандив наклонился к ее уху и спросил:

— Вы хотите сказать что-нибудь? Онилова снова посмотрела на лампочку.

— Вам мешает свет? [177]

Она опустила веки, и голова ее чуть заметно качнулась в сторону. Мы поняли, что нет, не мешает.

— Вам нужно что-нибудь?

Она все еще смотрела на лампу. И только теперь мы заметили на столике возле лампы сверток. Сестра взяла его в руки. Онилова улыбнулась и прошептала что-то неслышно. Мы развернули сверток. В нем лежала книжка Л. Толстого “Севастопольские рассказы”, ученическая тетрадь, пачка писем, адресованных Нине Ониловой из различных городов, вырезки из фронтовых газет, в которых описывались ее подвиги.

Мы развернули тетрадь. Первые страницы ее были исписаны рукой Ониловой. Торопливые, неразборчивые строчки. Полностью записан текст боевой песни приморцев: “Раскинулось море широко у крымских родных берегов”. На другой страничке было недописанное письмо: “Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине “Чапаев”.

...Нина закрыла глаза. Мы вышли из палаты. В кабинете начсандива можно было спокойно рассмотреть записки Ониловой. Она, очевидно, внимательно прочла книгу Толстого о Севастополе: многие слова и строки были подчеркнуты карандашом, на полях книжки стояли восклицательные знаки, кое-где слова:

“Правильно!”

“Как это верно!”

“И у меня было такое же чувство!”

“Не надо думать о смерти, тогда очень легко бороться. Надо понять, зачем ты жертвуешь своей жизнью. Если для красоты подвига и славы — это очень плохо. Только тот подвиг красив, который совершается во имя народа и родины. Думай о том, что борешься за свою жизнь, за свою страну, — и тебе будет очень легко. Подвиг и слава сами придут к тебе”.

Эти торопливые надписи соответствовали строкам Толстого о переживаниях героев первой обороны Севастополя в 1854 — 1855 годах. Тетрадь начиналась словами Л. Толстого:

“Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...”

И здесь же, на той же странице, написано Ониловой:

“Да! И кровь стала быстротекущей, и душа наполнена высоким волнением, а на лице яркая краска гордости и достоинства. Это наш, родной [178] советский город — Севастополь. Без малого сто лет тому назад потряс он мир своей боевой доблестью, украсил себя величавой, немеркнущей славой.

Слава русского народа — Севастополь! Храбрость русского народа — Севастополь! Севастополь — это характер советского человека, стиль его души. Советский Севастополь — это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны. Когда говоришь о нем, нехватает ни слов, ни воздуха для дыхания...”

Дальше следовала другая выписка слов Толстого:

“Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа... Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его, и всё-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда... Корнилов, объезжая войска, говорил: “умрем, ребята, а не отдадим Севастополя”, и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: “умрем! ура!” — только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский”.

В конце тетради — недописанное письмо, адресованное героине кинофильма “Чапаев”:

“Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине “Чапаев”. Я незнакома вам, товарищ, и вы меня извините за это письмо. Но с самого начала войны я хотела написать вам. Я знаю, что вы не та Анка, не настоящая чапаевская пулеметчица. Но вы играли, как настоящая, и я вам всегда завидовала. Я мечтала стать пулеметчицей и так же храбро сражаться. Когда случилась война, я была уже готова, сдала на “отлично” пулеметное дело. Я попала — какое это было счастье для меня! — в Чапаевскую дивизию, ту самую, настоящую. Я со своим пулеметом защищала Одессу, а теперь защищаю Севастополь. С виду я, конечно, очень слабая, маленькая худая. Но я вам скажу правду: у меня ни разу не дрогнула рука. Первое время я еще боялась. А потом [179] все прошло... (несколько неразборчивых слов). Когда защищаешь дорогую, родную землю и свою семью (у меня нет родной семьи, и поэтому весь народ — моя семья), тогда делаешься очень храброй и не понимаешь, что такое трусость. Я вам хочу подробно написать о своей жизни и о том, как вместе с чапаевцами борюсь против фашистских...”

Письмо это осталось недописанным.

Вбежал начсандив и сказал, что Онилову решили перевезти в другой госпиталь: там испытают еще одно средство спасения.

За жизнь этой славной девушки шла упорная, ожесточенная борьба. Из батальонов, полков и дивизий звонили каждые пять-десять минут. Всех беспокоила, волновала судьба героической пулеметчицы. Ответы были неутешительные. Медсестра Лида, дежурившая у телефона, в отчаянии сказала:

— Я не могу больше отвечать на эти звонки! Люди хотят услышать, что ей легче, а я должна огорчать их, говорить, что Нине все хуже и хуже...

Поздно ночью крупнейший специалист, профессор, дрожащим голосом сказал:

— Все средства испробованы. Больше ничем помочь нельзя. Она продержится еще несколько часов.

Потом нам сообщили просьбу Нины Ониловой. Очнувшись от забытья, она сказала:

— Я знаю, что умираю, и скажите всем, чтобы не утешали меня и не говорили неправду.

* * *

В госпитальной палате, склонившись над постелью Ониловой, стоял командующий. Голова его подергивалась, но на лице была ласковая отеческая улыбка. Он смотрел Ониловой прямо в глаза, и она отвечала ему таким же пристальным взглядом. Генерал тяжело опустился на стул, положил руку на лоб Ониловой, погладил ее волосы. Тень благодарной улыбки легла на ее губы.

— Ну, дочка, повоевала ты славно, — сказал он чуть хрипловатым голосом. — Спасибо тебе от всей армии, от всего нашего народа. Ты хорошо, дочка, храбро сражалась... [180]

Голова боевого генерала склонилась к груди. Он быстрым движением руки достал платок и вытер стекла пенсне.

На губах Ониловой теплилась улыбка. Она широко раскрыла глаза и молча, не мигая смотрела в лицо командующего.

— Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет теперь знать тебя. Спасибо тебе, дочка, от Сталина.

Генерал поцеловал ее в губы. Он снова положил руку на ее лоб. Нина закрыла глаза, ясная улыбка шевельнула ее губы и застыла навсегда.

В палате, вдоль стен, стояли пришедшие проститься с “чапаевской Анкой” боевые командиры-приморцы. Они подходили к постели Ониловой и целовали ее, своего верного и бесстрашного боевого соратника... [181]

А. Абульгасан

Бастионы дружбы

Отрывки из романа

Вот уже два месяца, как на город сыплются бомбы, и весь он, с его улицами и площадями, бульварами и переулками, находится под ожесточенным огнем неприятельских орудий... День за днем взлетают на воздух здания, пылают жилища, рушатся потолки и стены, гибнут мирные жители. Но Севастополь стоит как неприступный бастион, и воля к борьбе не покидает его ни на минуту.

Кеян Гаджиев браво шел впереди, рядом с политруком, слыша за собой дыхание и мерный шаг идущих за ним бойцов. Сбоку проезжали машины, орудия, повозки. И куда бы ни посмотрел Кеян, всюду он видел движение — деятельность, которую, казалось, невозможно замедлить или приостановить.

Бойцы знали, что прохожие провожают их взглядом, и старались не ударить лицом в грязь. Марш был нелегкий. Непривычной казалась теплая одежда, да и груз у каждого солидный: вещевой мешок, оружие, лопатка, противогаз, каска. Многие уже обливались потом. Но никто не убавлял шага.

Оживление, царившее в городе, устремленный к фронту поток техники, боеприпасов и войск, деловая уверенность жителей — все это [182] воодушевляло бойцов, вселяло в них чувство гордости, сознание ответственности.

На одной из улиц образовался затор, и роте пришлось на несколько минут остановиться. Тут Гаджиев со всей очевидностью убедился в том, какое благотворное влияние оказал город на бойцов за несколько часов их пребывания здесь.

Желая похвастать своим знанием русского языка, боец Гулам Аскеров обратился к седобородому кряжистому старику, дежурившему у ворот.

— Послушайте, дедушка! — сказал он. — Ради чего вы сидите здесь под бомбами и снарядами? Почему не уезжаете отсюда?

Его товарищ Селим Набиев, который неплохо понимал по-русски, тут же ответил за старика:

— Потому, что у человека есть честь и достоинство! Старик же, смерив Гулама строгим взглядом, сказал:

— По всему видать, молодой человек только прибыл, а уж сразу об эвакуации завел речь. Если так, то, может, и приезжать не стоило. А?

— Ну что, Гулам, получил? Утерся? — сказал сержант Махмуд Алиев. С презрением посмотрев на Гулама, он обратился к старику на отличном русском языке: — Папаша, он это сказал только из уважения к вашим летам. То есть он хотел сказать, что вам здесь беспокойно... А уж мы-то отсюда уходить не собираемся.

На лице старика появилась одобрительная улыбка.

— Вот это правильно, молодец!.. Оно, конечно, есть такие, которые покоя запросили. Уехали, значит. А я вот не могу, да и все тут! Как говорится, старикам везде у нас почет. А разве сыщешь дело почетнее, чем оборона Севастополя?

Старик был важен в своем овчинном тулупе, шапке-ушанке и валенках. На боку у него висел противогаз, а руки, одетые в теплые варежки, привычно держали винтовку. Блеск его живых глаз и легкость, с какой он носил тяжелый тулуп, свидетельствовали о том, что старик еще крепок. Он говорил Махмуду:

— Как же я отсюда уеду? Я, брат, родился в день освобождения Севастополя. Так уж подгадал. Вот теперь и посчитай, сынок, сколько мне лет. А все без малого тут прожил. Отец мой погиб здесь в ту оборону. На Братском кладбище похоронен. Я за этот город второй раз дерусь. [183]

Первый раз — еще в гражданскую, и сын тогда же за него жизнь отдал... На кладбище Коммунаров могила его... А сейчас черед пришел защищать Севастополь и внуку моему Сергею. Он отделением командует в морской пехоте. Старшина второй статьи Сергей Павлов!

— Мы все, дедушка, прибыли сюда, чтобы вместе с твоим Сергеем отстоять город. И отстоим!

— То-то! — улыбаясь, но строго произнес дед. И он стал рассказывать о своем внуке, о том, что Сергей совсем недавно заходил к нему со своей приятельницей Лидой, совсем недавно, ну, часа два назад, отпуск им дали в город. И вдруг, заметив Тапдыга, схватил его за рукав.

— Вот Серега мой вроде тебя будет, такой же богатырь! — сказал он. — Только ты смуглый, а он светлый.

Разговор бы еще продолжался, но идущая впереди рота двинулась дальше. Всем было жалко расставаться с севастопольским ветераном.

Старик долго не отпускал руку Махмуда.

— Понравился ты мне, парень! — говорил он. — И по-русски хорошо говоришь. Будешь в городе, приходи ко мне в гости. Запомни: улица Пирогова, 17. Спросить деда Анисима. Приходи обязательно. Сергей с Лидой часто бывают. Они в школе вместе учились. Лида вас чаем угостит...

— Ладно, ладно, папаша! — ответил Махмуд и, помахав рукой, пристроился к своему взводу.

— Вот так дед!

— А какой крепкий!..

— Да не он один — весь город такой!..

Под вечер рота Гаджиева у Графской пристани погрузилась на катера и переправилась на Северную сторону. Некоторое время опять шли по [184] дороге, поднялись на бугор, потом свернули направо и взяли направление на высоты Мекензи. Уже в полной темноте миновали Братское кладбище, оставили в стороне так называемую “Первую” и “Вторую” высоты и глубокой ночью подошли к расположению зенитной батареи Соловьева, по пути нагнав отделение морской пехоты, также посланное в помощь зенитчикам.

На батарее было тихо. Только изредка перекликались часовые да время от времени наблюдатели докладывали дежурному о подозрительной суете в лагере противника.

Было уже два часа ночи, когда стрелки заняли предназначенные для них позиции и все офицеры собрались у командира батареи. Соловьев познакомил пехотинцев с обстановкой. Он развернул карту и подробно рассказал о расположении наших сил и сил противника, сообщив данные о соседях справа и слева. На рассвете решили провести объединенное партийное собрание батареи Соловьева и роты Гаджиева.

* * *

Гаджиев расположил свою роту следующим образом: у самой дороги, ведущей из Мекензи в Севастополь, он поставил взвод Холмогорцева, а взвод Рашидова разместил правее и несколько позади первого. Станковый пулемет был установлен на маленькой высотке между орудием Шкоды и ротой так, чтобы можно было держать под обстрелом и дорогу.

Сам Гаджиев занял место почти посредине между своими подразделениями, на маленьком бугорке, где была глубокая воронка. Отсюда он мог видеть не только Холмогорцева и Рашидова, но и огневые позиции батареи, а также позиции взаимодействующей слева бригады морской пехоты, расположенной по ту сторону шоссе. Политрук Мададов сразу попросился к Холмогорцеву и занял маленький окопчик у самой обочины на фланге первого взвода.

Как только началась артподготовка, бойцы полушутя-полусерьезно попросили политрука находиться в таком месте, где он был бы виден им во время боя. Так он и сделал. И теперь Гараев, Талыбов и Кулиев часто на него поглядывали из своего окопа, расположенного несколько выше.

Мададов изредка высовывался из укрытия и посматривал по сторонам. Впереди он видел склоны высот Мекензи, откуда сейчас били вражеские орудия, а справа, из рассеивающегося понемногу утреннего тумана, [185] начинали проступать очертания города. Это — если приподняться над бруствером. Но и пригнувшись от осколков, он мог видеть длинные стволы зениток Соловьева и над ними, на каменистой высотке, покрытой кустарником, наблюдательный пункт батареи. Позади, в тылу, можно было различить одинокую часовню у дороги и каменную ограду Братского кладбища. Где-то дальше начиналась Северная сторона.

Когда разорвались первые снаряды, Мададов вспомнил вчерашний артналет и Кеяна Гаджиева, который бесстрашно стоял под обстрелом.

“Молодец он, право, молодец”, — подумал политрук.

А в это время невдалеке от политрука, у себя в воронке, слегка высунувшись, лейтенант смотрел в бинокль. В поле зрения случайно попал профиль Галандара Кулиева. Лицо у него было озабоченное, губы шевелились, казалось, он что-то считает. Вероятно, он подсчитывал количество разрывов.

Потом лейтенант увидел Тапдыга Гараева. Богатырь в этот момент обернулся к кому-то из товарищей и задорно подмигнул, словно хотел сказать:

“Пусть стреляет. Мы не из пугливого десятка”.

Чуть впереди приподнялся над землей Абас Талыбов. Он с улыбкой поглядывал на соседей, видимо показывая, что теперь его уже ничто не страшит.

Довольный тем, что его бойцы не растерялись, Гаджиев повернул голову в сторону орудий. Трудно было разобрать, что там происходит. Лейтенанту показалось, что клочок земли, занятый батареей, вот-вот взлетит на воздух.

Грохот все нарастал. Огонь, словно смерч, проносился по обеим сторонам дороги, кругом то и дело вздымались черные столбы. Видимо, противник решил во что бы то ни стало разделаться сегодня с батареей. Он не жалел боеприпасов. Кучные разрывы мин и снарядов сотрясали землю, и над головой во всех направлениях, жужжа, проносились осколки и камни.

Когда огонь несколько утих, Гаджиев слегка приподнялся и осмотрел своих бойцов.

— Живы еще? — крикнул он, улучив минуту тишины.

— Живы! — ответило несколько голосов.

В стороне промелькнула и скрылась Лида с большой сумкой через плечо. [186]

Гаджиев послал связного Дамирова выяснить потери.

Связной быстро вернулся и доложил, что все находятся на местах.

— Раненых двое. В третьем взводе, — добавил он. — Им уже сделала перевязку Лида — сестра лейтенанта Холмогорцева. Сейчас их отправят в тыл.

— А остальные все на местах? — переспросил командир роты.

— Так точно! — ответил связной.

— Привыкаем! — крикнул Гаджиев старшине роты Мамедову, лежавшему чуть поодаль, за пулеметом.

Старшина переждал, пока улеглась поднятая близким разрывом земля, и оживленно сказал:

— Так — ничего, курить только хочется...

Каждый испытывал потребность поговорить, перекинуться замечанием с соседом. Кто-то отпустил крепкое словцо, с другой стороны послышалась шутка. Особенно разговорчивым вдруг оказался Кулиев.

— Эй, Кёр-оглы, девяносто семь насчитал! Слышишь? — кричал он Гараеву. — А у тебя все в порядке, Абас? — спрашивал он другого соседа. — Жаль, что Гулама нет!

Обстрел возобновился с удвоенной силой. От вспаханной снарядами и минами земли поднимался едкий запах взрывчатки. Заложило уши; в спине и ногах ощущалась непонятная тяжесть, гудела голова. Камни, осколки и комья земли сыпались сверху и барабанили по каске. Еще несколько человек было ранено. Но люди с удивлением замечали, что ч сердце уже не так тревожно колотится и меньше спирает грудь.

Опять обстрел несколько утих, и снова бойцы оглядывались на товарищей, переговаривались, окликали друг друга, ощущая неизведанное еще наслаждение жизнью после этого шквала огня. До Гаджиева донеслись их возбужденные голоса:

— Эй ты... Али... Каково тебе?..

— Цел еще, Тапдыг?..

— Не плохая, оказывается, штука эта каска!

— Да, только звенит. Точно град по железной крышке... Кто-то спрашивал:

— Как там, командира не задело?

Последовал заключительный, самый яростный огневой налет, а затем земля как будто разверзлась и сразу поглотила весь гул и грохот. Внезапно начавшийся артиллерийский обстрел так же внезапно оборвался. [187]

О нем напоминали только разъедающие глаза темные клочья дыма да глубокая, настороженная, давящая на уши тишина.

Гаджиев будто очнулся ото сна. Он инстинктивно глянул вперед, осмотрелся по сторонам, но за густой пеленой дыма ничего не увидел.

От долгого сидения в неудобной позе у него онемели руки и ноги, болела спина.

Он встал, отряхнулся, глубоко вздохнул, стараясь размяться. И тут же до него донесся чей-то взволнованный голос:

— Товарищ лейтенант, что это там? В ту же минуту кто-то воскликнул:

— Танк!

— Танк! — подхватили другие в один голос, и, словно в ответ им, громыхнуло орудие Стрельцова. Ожила, заговорила батарея.

Нерешительность Гаджиева продолжалась лишь мгновение. Он услышал треск пулемета, увидал огонь, извергаемый танком, и над головой у него просвистели пули. Гаджиев быстро пригнулся к земле и, не узнав собственного голоса, крикнул:

— Впереди вражеский танк! Приготовить связки гранат!

Несколько голосов повторили его команду.

“Значит, Холмогорцев и Рашидов не зевают”, — подумал Гаджиев и чуть приподнялся. Трудно было различить что-либо в дыму и пламени, взметнувшемся на том месте, где только что находилась вражеская машина.

— Горит! — радостно произнес лейтенант.

— Подожгли артиллеристы! — подтвердил Дамиров.

Но Гаджиев уже заметил второй танк. Обогнув горящую машину, он несся в облаке снежной пыли по направлению к дороге. Справа и слева от него рвались снаряды. Танк то скрывался в дыму, то появлялся вновь, как вдруг над ним взвился огромный язык пламени, и танк застыл на месте.

Гаджиев уже не видел, как батарейцы подбили третий танк, несшийся по дороге, потому что все его внимание было поглощено появлением вражеской пехоты. Гитлеровцы, строча из автоматов, ринулись в лощину. Лейтенант произнес слова команды, и рота открыла огонь.

Гаджиев, так же как и Соловьев, сразу понял, почему немцы рвутся к оврагу. Здесь нечего рассуждать или раздумывать. Надо действовать немедленно! [188]

Он подозвал к себе старшину Мамедова. Тот быстро подбежал и лег рядом с командиром.

— Видишь вон тот кустарник, Чапай? — сказал лейтенант, указывая выход из оврага неподалеку от орудия Шкоды. — Бери одно отделение, пулемет и сыпь туда! Разместишься так, чтобы был широкий сектор обстрела. Понял?.. Ну, действуй! Живо!

Старшина бросился исполнять приказание. Гаджиев внимательно следил за каждым его движением. Мамедов поднял человек десять бойцов и короткими перебежками повел их в указанном направлении. Он быстро занял позицию в кустарнике и сразу же начал поливать фашистов свинцом. Гитлеровцы в панике бросились обратно. Гаджиев видел, как косили их пулеметные очереди и отдельные меткие выстрелы.

— Спасибо, Керем! — невольно вслух похвалил он старшину.

Пулемет Керема Мамедова уже не позволял немцам просочиться в овраг и прижал их к земле.

Теперь не только стрелки Гаджиева, но и артиллеристы били по неприятельской пехоте. Соседи справа и слева тоже вели ожесточенный бой. По всему фронту перекатывалась трескотня пулеметов и винтовок, прерываемая глухими орудийными выстрелами.

Гаджиев отлично видел немцев. Они падали, поднимались, суетливо бросались в сторону, ползли вперед, стараясь как можно скорее достигнуть лощины. Вначале гитлеровцы вели сильный огонь с хода, и пули, проносясь над головой, почти не позволяли высунуться из окопа. Но потом противник сосредоточил все свое внимание на батарее. Теперь ожесточенная перестрелка шла в кустарнике, где находилась группа Мамедова. Огонь там нарастал и усиливался с каждой минутой. Немцы накапливались в лощине, где их уже не могли достать наши снаряды.

* * *

Для командира зенитной батареи старшего лейтенанта Соловьева сегодня выдался особенно тяжелый день. На его участке натиск гитлеровцев достиг крайнего ожесточения, и по всему было видно, что враг уже не считается ни с какими потерями.

“Сначала немцы, вероятно, предполагали, что после длившейся целый час артиллерийской подготовки они уже не встретят серьезного сопротивления, — размышлял Соловьев. — Но потеря четырех танков и значительного [189] количества живой силы должна же отрезвить врага. Значит, гитлеровцам остается прекратить атаку и снова начать артиллерийский обстрел батареи, которая так им насолила”.

Однако развитие боя заставило Соловьева отказаться от этого предположения. Фашисты продолжали упорно лезть вперед и старались сосредоточиться в лощине и оврагах, находящихся в каких-нибудь пятидесяти метрах от батареи. Видимо, атаки мелких подразделений предпринимаются сейчас только для того, чтобы отвлекать на себя огонь батереи до тех пор, пока в ложбинах не накопится достаточно сил для решающего броска. Соловьев понял смысл неприятельского маневра и решил, что настоящая атака еще впереди.

Едва он доложил по телефону командиру части свои соображения, как наблюдатель воскликнул:

— Наступающая пехота противника по всему фронту!

Соловьев выскочил наружу. Теперь в бинокле не было никакой надобности. Гитлеровцы двигались длинными перебежками, они делали большие броски и уже не скрывали своих намерений. Под дружным огнем наших орудий, пулеметов и винтовок ряды фашистов сильно редели, но напор их не ослабевал.

Соловьев, который за два месяца боев прекрасно изучил все тактические приемы врага, своим опытным глазом сейчас же определил, что гитлеровцы сильнее всего нажмут на левый фланг батареи, где стоит орудие Шкоды. На этом направлении их ряды были гораздо гуще и огонь плотнее.

Вокруг то и дело жужжали пули, но Соловьев спокойно оценивал обстановку.

Разумеется, командир батареи не столь привычен к пулеметному или автоматному огню, как командир пехотный. Не теряя хладнокровия под бомбами и снарядами, артиллеристы острее реагируют на сухой свист мелких кусочков свинца.

Так было раньше и с Соловьевым. Но с 17 декабря он отразил уже столько атак, что теперь почти не обращал внимания на проносящиеся над головой пули. Старший лейтенант, приняв решение, послал связного Квасова к Стрельцову, чтобы тот приготовился к штыковому бою, а сам вместе с наблюдателем бросился к орудию Шкоды.

Орудийные расчеты действовали, как хорошо налаженный механизм. Несколько зенитчиков было ранено, но остальные номера заменяли их, [190] работая за себя и за товарищей. Снаряд за снарядом посылали батарейцы навстречу врагу. Их поддерживала своим огнем группа Мамедова, которая уже нанесла гитлеровцам немалый урон.

Несмотря на это, все новые и новые вражеские цепи скатывались в лощину и каждую минуту могли появиться у самого орудия Шкоды. Это заставило Соловьева принять экстренные меры. Он взял нескольких связистов и разведчиков и залег с ними перед орудием, выдвинувшись шагов на сорок вперед.

— Приготовить ручные гранаты! — скомандовал старший лейтенант.

Треск автоматов, взрывы гранат, человеческие крики перемешались в сплошном несмолкающем гуле.

Снежная пыль и густой дым на некоторое время скрыли все из глаз Это был момент, когда каждый действовал по своему разумению. Теперь гранаты летели с обеих сторон. Постороннему наблюдателю, вздумай он издали, с помощью бинокля, разобраться в том, что здесь происходит, показалось бы, что это просто какое-то столпотворение. Вряд ли он допустил бы мысль, что кто-нибудь из защитников батареи мог остаться в живых в этом адском грохоте, дыму и снежном буране, поднятом бесчисленными взрывами.

Однако это было не так. Казалось, что самые разрывы, вместо того, чтобы разнести все в прах, выбрасывали из пламени живых людей. И эти люди продолжали стойко оборонять свою землю, отражая бешеный на тиск врага. Гитлеровцы уже метались из стороны в сторону. Они цеплялись друг за друга, валились, поднимались, ползли на четвереньках и, наконец, растянувшись на снегу, застывали навсегда.

Вместе со своими людьми Соловьев вовремя преградил путь неприятельским штурмующим группам. В рядах гитлеровцев произошло замешательство, но им удалось быстро оправиться и они снова устремились вперед. Тогда зенитчики забросали их гранатами.

Старший лейтенант почувствовал, что наступил критический момент боя. Он крикнул “ура!” — и кучка людей с винтовками наперевес кинулась за ним на фашистов, которых было в несколько раз больше.

Когда положение несколько выправилось, Квасов сообщил старшему лейтенанту, что расчет Стрельцова сопротивляется успешно. Правда, небольшой группе немцев удалось просочиться к орудию, но она уже уничтожена штыками и гранатами. Во время схватки [191] командир орудия и заряжающий были легко ранены и один из бойцов расчета убит.

Теперь бой раздробился на отдельные очаги. То здесь, то там перестрелка внезапно усиливалась, потом несколько утихала, чтобы с еще большим ожесточением вспыхнуть в другом месте. Соловьев внимательно следил за этим перемещением огня вдоль своих позиций.

Вдруг связной снова исчез. Старший лейтенант оглянулся по сторонам и заметил, что справа, около орудия Стрельцова, разорвалось несколько гранат. Там же мелькнула фигура Квасова.

Во время ноябрьских и декабрьских боев отважный связной участвовал в отражении самых страшных атак. Но без приказа он ни на минуту не отлучался от старшего лейтенанта. А сейчас... Квасов заметил группу гитлеровцев, которые пробирались в ровик, вырытый для дальномера подле орудия Стрельцова, и один за другим скрывались в этом ровике. Надо было тотчас же принять меры против грозящей опасности, но командир батареи в этот момент был занят — он кричал что-то в ухо Шкоде. Квасов, не теряя ни минуты, пополз к орудию Стрельцова и, приблизившись к ровику, бросил туда гранату. Затем он вскочил на ноги, направил в ровик ствол своего автомата и дал длинную очередь. В ровике все стихло. Внезапно чья-то рука заставила его лечь на землю. Это была Лида.

— У тебя же весь лоб в крови... — сказала девушка, доставая из сумки бинт.

— Пустяки! — ответил Квасов, порываясь встать.

— Ладно, ладно, полежи спокойно, — приказала Лида и перевязала ему голову.

Только сейчас Квасов почувствовал страшную тяжесть в голове, но он вскочил с места и вернулся к Соловьеву.

— Царапнуло маленько, — успокоил он командира.

— Неприятельские танки! — крикнул в этот момент наблюдатель.

Соловьев быстро повернул голову. По ту сторону лощины два танка уже вышли на дорогу и теперь мчались вперед, направляясь, однако, не на орудие Шкоды, а чуть левее.

Соловьев сообразил, в чем тут дело. Фашисты рассчитывали отвлечь огонь батареи на свои машины, чтобы тем временем накопить в лощине пехоту и разделаться с группой Гаджиева. Недаром вражеские цепи снова появились на склоне седловины. [192]

Соловьев не поддался на эту хитрость. Он велел обоим расчетам вести огонь по неприятельской пехоте и послал связного к Гаджиеву с приказанием:

— Не пропускать танки на эту сторону лощины!

Орудия Стрельцова и Шкоды заговорили с удвоенной силой.

* * *

Погода стояла пасмурная. Тяжелые свинцовые тучи не позволяли поднять авиацию. Открыть снова огонь из орудий и минометов немцы тоже не могли, боясь поразить своих. Что же оставалось предпринять противнику? Приостановить наступление и опять обрабатывать артиллерией наш передний край? Но это уже было испробовано не раз за последние две недели. Где гарантия, что именно теперь удастся подавить батарею? Значит, скоро снова появятся танки...

Получив приказание командира батареи, Гаджиев вместе с Павловым и краснофлотцем Широзией спустился в лощину, где, кроме старшины, находились Гараев, Талыбов и Наибов. Сейчас здесь было сравнительно безопасно. Пули пролетали где-то высоко над головой.

Гаджиев быстро разместил свою маленькую группу так, чтобы бойцы могли преградить путь танкам. Мамедов с Гараевым, Наибовым и Широзией расположились у спуска дороги в лощину. А Гаджиев с Павловым и Талыбовым залегли у выхода дороги на пригорок.

Старшина второй статьи Сергей Павлов отличался не менее богатырским сложением, чем Тапдыг Гараев. Широкое лицо Павлова освещалось мягким светом серых глаз, а маленький, немного вздернутый нос придавал ему, пожалуй, задорное выражение. Бригада морской пехоты, в которой он служил, стояла слева, по ту сторону дороги, но его отделение уже “е в первый раз посылали на помощь зенитчикам, оказавшимся без пехотного прикрытия .впереди.

За последние две недели Павлов несколько раз участвовал в рукопашных схватках и завоевал себе популярность на батарее. Ему всегда удавалось во-время уничтожить отдельных вражеских автоматчиков, которые, пользуясь пересеченной местностью, просачивались к нам в тыл.

— Стоп! — скомандовал Гаджиев, когда они подобрались к обочине дороги. Лейтенант юркнул в воронку, которых и здесь было много. Сергей Павлов и Абас Талыбов последовали за ним. [193]

Абас положил перед собой противотанковую гранату и невольно вспомнил, что им рассказывали о политруке Фильченкове и его матросах, — о том, как они остановили немецкие танки.

“Отдам жизнь, но не пропущу!” — повторял про себя Талыбов.

Глаза его лихорадочно горели, и это не ускользнуло от внимания лейтенанта.

— Абас!.. — сказал он. — Будь готов! Старайся под гусеницы... Губы у Абаса зашевелились. Гаджиев не расслышал, но сердцем понял ответ бойца:

— Танки дальше не пройдут!

— Только не торопиться! — сказал Гаджиев. — Пока я не дам сигнала, не кидайте! Первым бросает Павлов.

Лейтенант внимательно следил за дорогой, ведущей в лощину. Он старался умерить свое волнение, но поймал себя на том, что зачем-то отложил в сторону связку гранат, которую держал в руке, и не глядя потянулся за другой.

— Вон он! — крикнул Павлов.

Не отрывая глаз от танка, Гаджиев крепко сжимал ручку гранаты в правой ладони. Он не раз видел танки вблизи, еще на полевых занятиях. Но сейчас все казалось совсем иным. Сероватая неуклюжая машина, извергая огонь, с оглушительным грохотом спускалась в лощину. Внезапно около танка рванулось пламя и появилось облако дыма. От взрыва дрогнула земля.

“Мамедов действует!” — пронеслось в сознании лейтенанта.

Он думал, что с этим танком покончено, но в ту же минуту, вопреки его ожиданиям, серое чудовище выскочило из дыма и двинулось вниз по дороге.

Вот оно приближается. Первый удар на него не подействовал. Вот его башня, длинный хобот его орудия. Уже виден крест... Танк идет... Он прошел мимо Мамедова и, наверно, все там перепахал. Дальше к орудиям его пропустить нельзя!..

— Приготовиться!

Но они и без команды были готовы ко всему. Они выполняли сейчас приказ собственного сердца.

Танк шел, стреляя на ходу. Его снаряды и пули крупнокалиберного пулемета с визгом пролетали над головой. Теперь Гаджиев совсем отчетливо [194] видел и крест на башне и тяжелые, хлопающие гусеницы... Да, Фильченков бросился именно под такие гусеницы...

Гаджиев сделал знак, и связки гранат полетели под танк. Все трое припали к земле, стараясь как можно ниже упрятать головы.

Это был момент крайнего напряжения человеческих нервов. Гаджиев ждал. Удачно ли он кинул? И почему так томительно долго тянется время? Как неудобно он лег, стремясь распластаться, слиться с землей...

Но вот, наконец, раздался взрыв, вернее три взрыва, слившиеся в один, и плотная волна воздуха толкнула в спину. И тут же он услышал голос Павлова:

— Готово! Стал!..

Гаджиев еще не отдавал себе полного отчета в том, что произошло. Он только увидал застывший на месте танк, и ему показалось, что зловещий крест теперь перечеркивает вражескую машину. Не понимая, какой опасности он подвергается, лейтенант уже готов был броситься туда, но Павлов быстро ухватил его за руку.

— Товарищ лейтенант, — возбужденно говорил он, — сейчас вылезут... Берите на мушку. Давай и ты, друг, — обратился он к Абасу.

Над башней подбитого танка показалась голова, и немец, перемахнув через борт, скатился на землю. За ним другой.

— Стреляйте, товарищ лейтенант. Бей, Абас!.. Ты смотри, как засуетились-то... Не-ет... не уйдешь!.. — кричал Павлов.

В самый разгар стрельбы по экипажу неприятельской машины из-за бугра показался еще один танк.

Поровнявшись с подбитой машиной, он слегка повернул и двинулся прямо на засаду. Шум мотора, тяжелый лязг гусениц и треск пулемета — все эти звуки нарастали с каждой секундой. Внезапно Абас Талыбов вскочил на ноги. Он пробежал несколько шагов навстречу чудовищу, потом размахнулся и бросил в него связку гранат.

— Ложись, ложись скорее!.. — закричал Гаджиев. И только после этого Абас, будто опомнившись, кинулся плашмя на землю.

Когда рассеялся дым от взрыва, танк еще двигался. Одна его гусеница осталась цела, и его занесло, повернуло задом наперед. Наконец, он замер, вытянув орудие в сторону своих, словно зовя на помощь.

Абас опять вскочил и, подбежав к машине сзади, швырнул в нее бутылку с горючей смесью. Уже подползая обратно к Гаджиеву, он обернулся и увидел за спиной языки пламени, которые со всех сторон лизали застывший [195] на месте танк. Старшина и лейтенант что-то кричали Абасу и, не отрываясь, строчили из автоматов по башне.

— Ну, спасибо, Абас, спасибо! — сказал Гаджиев и лежа пожал ему руку. — Вот это дело!..

Абас, казалось, потерял дар речи. Лицо его покрылось крупными каплями пота, а широко раскрытые глаза не мигая смотрели куда-то в сторону.

— Что с тобой? Ранен? — с тревогой спросил лейтенант и быстро осмотрел бойца. — Не видать что-то...

Абас опустил веки. На лице его появилась мимолетная улыбка. Насилу разжав обсохшие губы, он прошептал:

— Испугался немного, товарищ лейтенант. Тяжело, оказывается...

— Ничего, братишка. У тебя пойдет! — заметил со стороны Павлов. — Дальше будет легче!

* * *

Оба танка пылали ярким пламенем. Третий только успел подойти к лощине, как был подбит. Мамедов, Широзия, Гараев и Наибов на этот раз не сплоховали. Они дружно забросали вражескую машину связками гранат и бутылками с зажигательной жидкостью.

Напряжение боя не спадало. По всему участку шла ожесточенная перестрелка.

До того как показались вражеские танки, Мамедов еще имел возможность следить за действиями своих пулеметчиков и стрелков, которых он оставил на прежнем месте. Но за те пять-десять минут, пока шла борьба с танками, старшина забыл обо всем на свете. Первая машина вырвалась невредимой из-под их удара. Вторая обошла стороной. Но третью они встретили обдуманно и хладнокровно и не пропустили ее. Только когда над ней поднялся столб дыма, Мамедов несколько пришел в себя.

Он оглянулся на своих пулеметчиков и в ту же секунду увидел, что вражеская пехота хлынула в лощину. Пулеметчики и стрелки Мамедова косили ее ряды, но гитлеровцы, несмотря на большие потери, лезли вперед. По направлению атаки противника старшина понял, что немцы намерены пробиться в овраг и окружить батарею.

— Останешься за меня! — сказал он, обращаясь к Широзии, и стремглав бросился обратно к своему пулемету, который теперь, как назло, умолк. [196]

“Вот черти, как напирают! Ну я им сейчас!..” — пронеслось у него в голове. Сделав последнюю перебежку, он, наконец, очутился у своего пулемета. Окровавленный пулеметчик бился в судорогах, наводчик лежал без движения, зажав в пальцах еще не начатую ленту. Мамедов осторожно разжал пальцы погибшего товарища, освободил конец ленты и привычным движением продел ее наконечник в поперечное окно приемника. Потом он два раза подал рукоятку вперед и, уверившись, что пулемет заряжен, ухватился обеими руками за ручки затыльника, поднял предохранитель и нажал на гашетку.

Длинная очередь ожившего пулемета заставила совсем уже обнаглевших гитлеровцев залечь. Оставшиеся в живых бойцы, которые занимали позицию выше по склону, стреляли без передышки. Над кем-то склонилась Валентина Сергеевна Холмогорцева. Кто-то ожесточенно работал лопаткой, углубляя свой окоп. Все это мелькнуло перед глазами Мамедова, и он опять нажал на гашетку.

Теперь фашисты брали левее, стараясь выйти из-под его огня. Старшина быстро вскочил и, пригибаясь, потащил пулемет за собой вверх по склону. Уже ложась, он бросил беглый взгляд на ту сторону лощины. Оттуда в направлении шоссе, ведущего к Севастополю, двигалась вражеская пехота. Гитлеровцы шли развернутыми цепями.

— Не пройдете, не так-то это просто! — прошептал Мамедов и дал несколько коротких очередей. Но увидеть результаты своего огня ему не удалось. Перед ним сразу же взметнулись столбы снега и земли. Видно, неприятельские минометчики заметили его.

Мамедов решил снова переменить место и перетащить пулемет повыше и поближе к дороге. Но левая рука не действовала. Что такое? Весь рукав в крови... А боли он не чувствовал. Мамедов ухватился правой рукой за пулемет и хотел было сдвинуть его с места, но не удержался на ногах.

Он порывался подняться. Ведь никакой боли он не ощущал. Но почему так дрожит ладонь? И какая-то мгновенная темнота в глазах... Как же это так? Надо бы снять хоть затвор с пулемета...

Он взялся за рукоятку, хотел подать ее назад... Нехватало сил. Он попытался встать на колени и тут же рухнул на пулемет.

Мимо пробежали бойцы. Они устремились вверх к дороге. Это он еще понял и даже подумал, что так и нужно, там ведь сейчас опаснее всего.

А когда над ним склонилась Валентина Сергеевна, он только широко раскрыл глаза и еле слышно произнес: [197]

— Мать, воды... Дай воды!..

Откуда-то издалека до него донеслось еле слышное “ура”, а потом

все исчезло.

* * *

Когда раздались взрывы, Тапдыг не знал, кто из них попал в цель. Он боялся, что и этот танк, подобно первому, вырвется из дыма и пламени невредимым и ринется дальше. Поэтому он проворно поднялся из окопа и бросил еще одну бутылку.

— Хватит, кацо! Горит! — крикнул, улыбаясь, Широзия.

Гараев убедился, что дело сделано, и по примеру товарищей взялся за винтовку. Теперь все четверо стреляли в гитлеровцев, которые то и дело мелькали за пеленой черного дыма. Тапдыгу надолго запомнился фашист, убитый в тот момент, когда он пытался выскочить из машины. Так он и уткнулся носом в башню. Чистая работа!

Потом старшина их покинул, и они остались стеречь дорогу втроем. Без старшины Тапдыг чувствовал себя менее уверенно, но продолжал деловито целиться и стрелять до тех пор, пока гитлеровцы не оставили дорогу в покое.

Через некоторое время к ним подполз Мададов. Политрук лег между Гараевым и Широзией. Отдышавшись, он вкратце рассказал о том, как хорошо дрались находившиеся в лощине Холмогорцев и другие товарищи и как они отразили натиск немцев, пытавшихся обойти батарею.

Еще в тылу Тапдыг решил во всем подражать политруку, во всем следовать его примеру. Теперь Гараев внимательно следил за Мададовым, и ему очень понравилось спокойствие, которое светилось в глазах политрука и слышалось в его голосе. Крупное смуглое лицо Мададова от дыма казалось сейчас темнее обычного, но именно таким вспоминал его потом Гараев.

— Товарищ политрук! — нерешительно обратился Тапдыг. — А как там наши, живы и здоровы?

— Это война, Гараев. Тут всякое бывает. Конечно, есть и убитые и раненые... Во всяком случае, ребята стояли крепко!.. Особенно похвалил Мададов Абаса Талыбова.

— Ведь это он второй танк на себя принял.

Тут политрук заметил убитого фашиста, тело которого свесилось из башни. Улыбаясь, Мададов спросил:

— Чья работа? [198]

— Общая, — ответил Широзия.

— Умело сделано! Не дали ступить ногой на севастопольскую землю. Молодцы!

— До каких же пор мы будем в этом окопе сидеть? — возбужденно воскликнул Тапдыг в ответ на похвалу. Ему уже казалось постыдным находиться тут без дела, тем более, что перестрелка в лощине снопа усилилась.

— Пока не придет приказ.

— А когда же он придет?.. И кто его принесет?.. — настаивал Тапдыг. Указав на Широзию, он добавил: — Ему вот не меньше моего не терпится опять в бой.

Над батареей взвилась в воздух серия красных ракет.

— Ну, Таптыг, вот тебе и приказ о контратаке! — сказал политрук и резко поднялся с земли. — За Родину, за Сталина, вперед! — крикнул он и побежал в сторону противника.

Справа и слева слышались слова команды и громкие призывы. Вон поднялась морская пехота. Черные фигуры краснофлотцев замелькали на снегу. Гараев, Широзия и Наибов бросились вслед за политруком. Они обежали еще дымившийся танк и устремились вверх по дороге, туда, где через минуту все уже смешалось в сутолоке рукопашного боя, поглотившего их всех.

С винтовкой наперевес Тапдыг кинулся в штыки. Чей-то знакомый, предостерегающий окрик послышался около, но откликаться не было времени. В первую минуту он еще видел рядом Мададова и Широзию, а потом и они куда-то исчезли. Несколько пуль просвистало над ухом, но он и на них не обратил внимания. Бой захватил его.

Он орудовал штыком, стрелял и бежал дальше, что-то крича во весь голос. Неожиданно сбоку мелькнула серо-зеленая шинель. Кто-то метнулся ему под ноги, и он, не удержавшись, упал и выронил винтовку.

Тапдыг и гитлеровец вскочили одновременно.

— Рус! Хенде хох! — крикнул немец, который оказался здоровенным детиной.

Тапдыг не раздумывал над этими непонятными ему словами. Он прыгнул на фашиста и подмял его под себя. Сколько времени Гараев провозился с гитлеровцем, для него осталось неизвестным. Вдруг он услышал знакомый голос:

— Кацо, зачем устраивать кавказскую борьбу? [198]

Широзия помог ему скрутить фашиста, и они сдали его раненым бойцам, которые направлялись в тыл, а сами побежали дальше, вслед улепетывающим гитлеровцам.

— Вперед, за Севастополь! — крикнул, догоняя их, Холмогорцев.

Рядом с ним мелькнула темная шинель Павлова. Рашидов, размахивая левой рукой, что-то кричал на бегу своему взводу. Чобан Дамиров несся, не замечая ям и воронок, стараясь только не потерять из виду Гаджиева. Даже маленький Али Наибов не отставал от других.

“И Абас здесь, — радостно отметил Тапдыг. — А вон мчатся Солнцев и Галандар Кулиев. А дальше...”

А дальше неудержимой, сметающей все на своем пути, черной лапиной катилась на врага морская пехота.

Сзади раздался мощный орудийный залп. Это заговорили военные корабли Черноморского флота. Со стороны Инкермана их поддержал [200] бронепоезд “Железняков”. Теперь отрывистые, сухие выстрелы зениток Соловьева потонули в гуле орудий главного калибра.

Не устояв перед этим массированным ударом, армия захватчиков с большими потерями откатывалась от стен города.

Это был один из самых ожесточенных боев сорок первого года на Севастопольском фронте.

Победоносно встречали защитники черноморской твердыни наступающий 1942 год. На следующий день в сводке Городского комитета обороны говорилось:

“Предпринятое немецкими захватчиками решительное наступление на Севастополь, начавшееся с рассвета 17 декабря, закончилось полным провалом...

Наши части перешли в контрнаступление и, нанося удары по войскам прикрытия неприятеля, к исходу вчерашнего дня овладели тремя населенными пунктами.

Наша авиация бомбардировочными и штурмовыми действиями истребляет противника на отходе.

На пути отхода противник оставляет большое количество оружия и боеприпасов. Вражеские окопы завалены трупами солдат и офицеров”.

Нашим контратакующим войскам удалось значительно улучшить свои позиции в районе Мекензиевых гор и выбить противника из Камышлы, Любимовки и Бельбека. Прошедшая из конца в конец всю Европу армия фон Манштейна еще нигде не встречала такого упорного сопротивления.

* * *

Шли первые часы тысяча девятьсот сорок второго года. На батарее Соловьева его встречали, как подобает победителям. Шефы батареи Валентина Сергеевна Холмогорцева и ее активистки накрыли праздничные столы, сооруженные из снарядных ящиков, прямо у орудий. В полночь к артиллеристам пришли представители городских организаций. Они поздравили батарейцев с боевыми успехами и наступающим праздником.

Когда все выпили за победу над фашистской Германией, артиллеристы стали расспрашивать о жизни города.

Гости рассказали им о бодром настроении севастопольцев, о выдержке горожан, проявленной за два месяца осады. [201]

— Вот даже елку для детей устроили в штольне, — говорила молодая женщина, стахановка спецкомбината. — Знаете, ведь не так-то просто это было сделать. Нашлись охотники из бойцов, которые вместе с тетей Валей отправились под Балаклаву и срубили сосенку что называется под носом у противника.

Тут же у орудия стоял с перевязанной головой Стрельцов. Он всматривался в едва различимые лица гостей и внимательно слушал их рассказы.

— Почему вы не в санбате? — спросил у него кто-то из горожан.

— Некем заменить меня. Да и рана не тяжелая... — ответил Стрельцов.

Гости отправились навестить расчет Шкоды.

— Ну, Стрельцов, вот и Новый год встретили! — сказал Соловьев. — Теперь отдыхайте, но только по очереди...

Захрустел под ногами прихваченный морозом снежок, и вся группа направилась к другому орудию. Побыв там немного, Соловьев вместе с гостями пошел к землянкам, которые занимали пехотные подразделения.

А в его блиндаже в это время Валентина Сергеевна и ее помощницы вспоминали пережитое в сорок первом году.

Очистив сапоги от прилипшего снега, в блиндаж с шумом ввалились Соловьев и Гаджиев, а вслед за ними Шкода, Холмогорцев и Лида.

— Тетя Валя, что так рано убрали закуску? — обратился к Валентине Сергеевне Соловьев.

Женщины засуетились у стола, а Соловьев прошел в глубь блиндажа, покрутил ручку полевого телефона и сказал в трубку:

— Стрельцов? Сейчас доставят из ремонта орудие. Поможешь установить на позиции. И расчет новый дают. — Послушав немного, он добавил: — Да, да, будьте готовы! Проясняется. С рассветом “юнкерсы”, наверно, повиснут над головой!

Затихшая было после полуночи перестрелка к четырем часам снова разгорелась и продолжалась до самого утра. Но это уже были отдельные вспышки борьбы за город. На Севастопольском фронте начиналась полоса длительного затишья. [202]

Дальше