Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава 16.

Без офицеров

Приняв участие в тушении пожара трюмный машинист Новиков поднялся на верхнюю палубу, чтобы доложить о положении в машинном отделении Анастасову, но инженер-механика в живых уже не было. На палубе в это время шел бой с японцами, сумевшими в разных местах взобраться с помощью абордажных крючьев и багров на корабль. Заметив, как поредели ряды защитников «Стерегущего», Новиков вспомнил, что в машинном отделении есть еще люди, и, свалив ударами приклада двух преградивших ему дорогу морских пехотинцев, заторопился назад.

— Открыть дверь! — гаркнул он, как только очутился у машинного отделения.

Повелительный возглас был так решителен, что Кузьма Игнатов поспешил выполнить приказание.

— Гузки себе у котлов греете? Думаете, офицеров поубивало, и начальства на вас нет? — разъяренно выкрикнул Новиков, останавливаясь у входа. — Живо на палубу!

— Ты что... сказился? Небось думаешь, струсили, спрятались? — спокойно спросил Батманов.

— А то нет? — запальчиво возразил Новиков. — Вон сколько железа вокруг себя наворотили, — откинул он сапогом в сторону какие-то обломки.

— Ты, дядя, насчет трусов полегче, а то и по маковке заработать можно, — сердито шагнул к нему Бухарев.

— Не меня бей, японца бей! — зло закричал Новиков. — Чего тут разговаривать! Марш на палубу!

Сквозившая в нем решительность подействовала на всех. Каждый из находившихся здесь не уклонялся от боя, нужно было только позвать их, а Василия Новикова нельзя было не слушать, сам его вид звал вперед. Его фуражка была разодрана пулей, по правой щеке бежала струйка крови, руки, державшие за дуло винтовку, прикладом которой он только что сбил двух врагов, дрожали от возбуждения. Этот человек знал цену жизни!

Бабкин наскоро рассказал, почему они с Бухаревым задержались здесь. Батманов заявил, что отсюда ему сподручнее бить японцев, но если это надо делать на палубе, пусть на палубе, ему все равно. Осинин, Хасанов и Кузьма, ни слова не говоря, взялись за винтовки.

Новиков понял, что все подозрения были напрасны. Его окружали люди, не прятавшиеся от опасности, но отыскивавшие выход, как бы лучше справиться с нею. Вместе с тем он видел, что они верят ему и готовы подражать его поведению и примеру. Он торопливо соображал, не нужно ли крикнуть им «вперед», «за мною» или что-нибудь подобное, но их полная готовность и решимость идти в бой остановила его от этого. Он просто выскочил из машинного отделения, даже не повернувшись посмотреть, идут они за ним или нет. Но он слышал за собой их напряженное дыхание и лязг железа разбрасываемой ими баррикады.

Первым за Новиковым двинулся Бухарев. Отставив к стенке винтовку и привычным движением послав вперед голову и ноги, он протолкнул себя в узенькую дверь и быстро выскользнул на палубу.

Навстречу выскакивавшим из машинного отделения со стороны кормы по железу зашаркали пули. Квартирмейстер понял, что стреляют в него. Стало не по себе. Не то от возбуждения, не то от холода застучали зубы. Он на мгновение приостановился, ожидая следующих выстрелов, но они переместились куда-то в сторону. Потом как-то вскользь, необычайно быстро, Бухарев увидел, как в него целится морской пехотинец, чуть-чуть передвигая мушку карабина, и как проворно нагнулся, словно споткнулся Новиков, чтобы поднять с палубы винтовку. К этим стремительным, едва уловимым, обгонявшим бег времени впечатлениям у Бухарева еще добавилось удивление перед Новиковым. Движения трюмного машиниста были подобны колебаниям сгибавшейся и распрямлявшейся пружины, и весь он был какой-то порывистый и упругий.

— Не бойся, не бойся! — ободряюще закричал Новиков. — Из укрытия бей! — И, приостановившись, ткнул, почти бросил квартирмейстеру заряженную винтовку.

«Да я и не боюсь вовсе», — мысленно запротестовал Бухарев, инстинктивно падая за груду обломков; и только сейчас, зажав в руке принятую от Новикова винтовку, сообразил, что выскочил на палубу безоружным. И вновь подивился быстроте восприятий и находчивости трюмного машиниста.

Стоявший невдалеке японец все еще продолжал целиться, ожидая, когда квартирмейстер поднимется из-за прикрытия.

— Врешь! Не твоя возьмет! — бешено воскликнул Бухарев, укладывая его выстрелом.

Алексей Осинин оттого, что болела раненая нога и сверлило в контуженном ухе, с выходом на палубу несколько замешкался. Ему сейчас очень хотелось жить. Жизнь была слишком заманчива, слишком хороша, и Осинин никак не мог согласиться, что она исчезнет, растворившись в вонючем дыме японских снарядов.

Как только он вышел на палубу, прямо в лицо ему блеснул огонь. Потом в глаза бросился маленький японец в короткой, до поясницы, хлопчатобумажной кофте цвета хаки, с воротником собачьего меха, с металлическими застежками, поднятым до ушей. Враг стоял, прислонившись спиной к исковерканному борту со сбитыми поручнями, и, почти не целясь, стрелял из револьвера, должно быть, для большего устрашения русских и для собственного успокоения.

Осинин понял: пришло время действовать. К сердцу его подкатывал зловещий холодок. Рядом с собой он увидел Бухарева. Движения квартирмейстера стали вдруг неуклюжими, мешковатыми; выплюнув сгусток крови, он отступил за прикрытие, которое неосторожно покинул в азарте боя.

— Кажись, помираю я, Алексей. Одолевают япошки... Скажи Василию Новикову, чтобы кингстоны открыл. Нельзя отдавать врагу «Стерегущего», — тихим, но твердым голосом произнес Бухарев и навсегда смолк, свалившись боком на палубу.

Осинин уставился на собачий воротник ненавидящими глазами, собираясь выстрелить.

— Погоди! — услышал он за собою. И тут же словно кто-то всхлипнул протяжно и горько, как отплакавшийся ребенок.

Осинин повернулся, не сразу признал шедшего ему в затылок матроса: бескозырка свалилась, по всему лицу струилась кровь, волосы слиплись. Внезапно, припав на колено, матрос прицелился, выстрелил, громко вскрикнул: «Припечатано!» И только по обычному словцу Осинин узнал Гаврилюка.

Револьвер японца выпал из простреленной руки, но сам стрелок не свалился.

— Упрямый черт! — пришел в бешенство Осинин, в свою очередь стреляя в него, и удовлетворенно тряхнул головой, когда тот скатился за борт.

На корму, где на «Стерегущего» с борта лезла новая партия врагов, Осинин пошел напрямик, стреляя налево и направо. Из-за сбитой первой трубы на него неожиданно бросился тщедушный офицер, взъерошенный, как озлобившаяся собака. Офицер, нелепо подскакивавший кверху с обнаженной саблей в руках, казался каким-то ненастоящим. Широко раскрывая рот с реденькими жесткими усами над вывороченными, мясистыми, почти лиловыми губами, он угрожающе и дико что-то кричал.

Осинин, вобрав голову в плечи, пошел на офицера, на ходу перехватывая винтовку. Как на учении, наставился штыком на противника, примерился глазами, куда колоть... Прошло несколько мгновений, сердце отстучало несколько ударов... Офицер взмахнул и ударил саблей, но она с лязгом скользнула по дулу винтовки и не отбила его. Офицер опять что-то крикнул, тараща глаза, налитые злобой, и в тот же миг трехгранное жало русского штыка проникло в его сердце.

— Припечатано! — яростно выдохнул Осинин, подражая поговорке Гаврилюка. С силою откидываясь назад, он пытался вытащить штык и не мог: в ноге невыносимо заныла рана, рука онемела, налилась огнем. Осинин даже зубами заскрипел от страшной боли.

Неожиданный огонь выстрела, произведенного в упор, опалил ему лицо. Не выпуская из рук винтовки, Осинин порывисто запрокинулся навзничь. Штык оторвался от японца. Упершийся во что-то приклад на мгновение поддержал Осинина... Качнувшись вперед и снова назад вместе с солнцем, скользнувшим в глазах выщербленным и черным, как при затмении, диском, кочегар грудью рухнул на палубу. Пришел в себя от раздражающего запаха: палуба пахла кровью. На корме стоял сплошной рев, это подбадривали себя японцы. Слабеющими руками Осинин снова поднял винтовку. Зрение уже изменяло ему, он не различал отдельных людей. Наседавшие враги казались сплошной черной стеной, из которой то и дело вырывались язычки пламени. Он тушил их выстрелами...

Ливицкий тем временем постепенно приходил в себя. Боль, сжимавшая голову клещами, потихоньку стихала, рассеивался стоявший перед глазами туман. Возвращалось то состояние, когда не ощущая физических страданий, чувствуешь себя здоровым.

«Живем, — удовлетворенно подумал старший минер, — можно и курнуть».

Но кисет в суматохе боя потерялся, и Ливицкий смачно выругался. Неподалеку от него лежал японский офицер с колотыми ранами. Он тяжело дышал, непрерывные судороги сводили в сторону его исковерканный рот с крупными желтыми зубами. В его направленных на минера ненавидящих глазах ясно читалось желание убить русского. Ливицкий несколько мгновений смотрел на него с чувством разгоравшегося гнева, потом с усилием отвернулся в сторону: не пришибить бы гада из-за своего горячего, справедливого матросского сердца. Уйти подальше от греха, хотя бы и оправданного. Еще злые люди скажут, что добил врага раненого. И Ливицкий поспешно отодвинулся от ставшего вдруг безразличным человека в чужой военной форме.

Сделав по палубе несколько шагов, минер вдруг вспомнил о главном. Ведь он же условился с Тонким, что будет защищать нос, а тот — корму «Стерегущего». А что вышло? Корабль кишмя кишит япошатами, а он, Ливицкий, зыркает глазами по сторонам, где бы куревом раздобыться.

Нет, медлить было больше нельзя. «Уничтожить японца — уничтожить смерть», — подсказывал ему разум.

Ливицкий двинулся вперед, и сразу все определилось. На палубе были еще живые, сражавшиеся русские. Совсем рядом в нелепой позе — не то сидя на корточках, не то полулежа на локтях — стрелял кочегар Рогулин. Когда Ливицкий обходил его, их взгляды встретились. В глазах Рогулина он увидел азарт боя, неистовый блеск решимости. У труб в таких же полулежачих позах притаились Сапожников и другие матросы.

— Чего разлеглись, ребята? — окликнул он их. — Вставайте!

Они быстро стали подниматься, черные от копоти, опьяневшие от кислых пороховых газов, забрызганные кровью. Ливицкий понял, что люди собрались в победный путь. Он никогда в жизни не ходил впереди людей, ведя их за собой на смерть, но ему казалось, если это случится, он крикнет им, как седоусый казачий атаман: «А ну хлопцы, за мной!»

Так он и крикнул. Вытянувшись во весь рост, он шагал, прижимая к боку винтовку, далеко вынося ее штык. Он колол и стрелял, желая быть примером для других.

Это поняли и японцы. Их пули рассекли ему грудь и щеку. Он упал, обливаясь кровью и хрипя. Японский боцман, быстро присев около него на корточки, ударил старшего минера по голове абордажным топором, но и сам уже встать не мог: набежавший Хасанов раздробил ему череп прикладом.

Тесная кучка русских и японцев сбилась вместе. Над головами поднимались и опускались приклады и сабли. Слышались отрывистые возгласы и глухие удары, будто кого-то втаптывали в землю, а тот сопротивлялся и протяжно стонал.

Предоставив сгрудившихся людей своей судьбе и обойдя труп Ливицкого, японский офицер с поднятым в руке револьвером попытался пробраться на середину «Стерегущего», но путь ему преградил Хасанов. Краткую долю секунды смотрели они друг другу в глаза. Грозным был этот миг. Знать, смерть свою увидел японец, видно, понял, что развороченный трюмный вентилятор станет его могилой. Закричав дико и пронзительно, взмахнул он револьвером, но выстрелить не успел: по самую шейку вонзил в него штык Хасанов.

На выручку своему офицеру кинулись морские пехотинцы. Верным русским штыком хотел отбиваться от них старшина, но простреленные руки не повиновались.

Слезы поползли по его лицу, когда он понял бессилие рук своих, но это была лишь мгновенная вспышка слабости.

Ударом ноги сшиб Хасанов японца и бил его каблуками, пока горячая пуля не вывела его самого из строя навсегда.

Отступая от наседавшего с обеих сторон врага, горсточка израненных моряков скрылась в офицерской кают-компании; шесть человек во главе с Василием Новиковым заперлись в машинном отделении.

Сигнальщик Леонтий Иванов как пришел в кают-компанию, так и махнул на все рукой. Был «Стерегущий» справный корабль, поискать такого другого надо, а сейчас чисто склад старого железа... До чего изменчива жизнь! Еще вчера она была ясной, как море в штилевую погоду, когда на далеком горизонте небо спокойно сливается с водою, и все, что есть на воде, в бинокле и дальномере проектируется выпукло и отчетливо. А сейчас и посмотреть некуда, сиди, как зверь в клетке!

Сигнальщик тоскливо поднимал глаза к потолку. Оттуда время от времени отваливалась задымленная белая краска. Она падала кусками, похожими на кору, свернувшуюся от огня. Между металлическими перекладинами потолка проглядывало черное железо, и сигнальщику чудилось, что именно эти обнажившиеся места жалобно позванивали оттого, что происходило наверху.

Вся кают-компания представлялась сейчас Иванову металлической коробкой: железо на потолке, бронза в иллюминаторах и ручках дверей, медь на пороге. И, помимо желания Иванова, все в этой металлической коробке привлекало его внимание, внушало тревогу: пустячный шорох в углу, незамечаемый в обыкновенных условиях; перемещавшиеся в стеклах светлых люков тени. Даже медные прутья, перехватывавшие ковровую дорожку на ступеньках лестницы, казались насторожившимися, чего-то ожидавшими.

Потом через люки и лестницу стали влетать пули. Они били по настланному в кают-компании половику. Иванову казалось, что кто-то строгий и требовательный выбивает из ковров облачка пыли, оставленной в ковровых складках ленивыми руками вестовых.

Солнце, нет-нет, да и врывавшееся в иллюминатор, словно заигрывало с Ивановым, перекидывая свои зайчики то на графин в деревянной подставке, то на медь порога, то на лицо. Встав, он подошел ближе к иллюминатору и прильнул к стеклу, заделанному в медный ободок с винтами и кольцами, и сейчас же от фигуры Иванова в кают-компании протянулась громоздкая тень, дрожавшая в пляске пылинок. Тогда, встав на диван, он стал смотреть через светлый люк.

Глаза Иванова зорко и строго смотрели на палубу, обнимали предмет за предметом, отмечали непорядок, разрушения. Мимо люка мелькали ноги в желтых кожаных крагах и матерчатых гетрах с металлическими пуговицами. Под ногами суетившихся наверху людей змеились струйки пламени, курился дым. Время от времени обильно текла вода. Должно быть, на огонь опрокидывали ведра воды, но огонь не сдавался, распухал на глазах, и тогда сигнальщик предупреждающе крикнул:

— Братцы, палуба горит!

Матросы недоумевающе смотрели на Иванова. Никто не понимал, почему вдруг снова загорелась палуба, пожар на которой был ими так тщательно затушен.

Испуганный голос разорвал тишину:

— Братцы, а где же цинки с патронами?

Кричал минер Черемухин. У него было встревоженное лицо, и он недоуменно разводил руками.

Тотчас все стали осматривать свои подсумки.

— У меня пять обойм, — подсчитал Харламов.

— У меня три, — горестно покачал головою Аксионенко, держа их у себя на руке.

— А я свои все расстрелял, — хриплым шепотом выпалил Батманов, мокрый, закопченный, весь в крови. — Мне сегодня досталось больше всех, — сердито добавил он, но в этих словах сквозила не жалоба, а гордость, которую все поняли и оценили по достоинству.

— На тебе две мои, — великодушно предложил Харламов. — В Артуре сочтемся.

Черемухин смущенно смотрел на товарищей. Он только что обнаружил у себя в кармане четыре обоймы и теперь досадовал на себя за сорвавшийся крик об отсутствии патронов. Ему было стыдно за свое малодушие и сейчас хотелось доказать всем, что он ничего не боится. Он беспокоился только, как бы не потерять сознания, так как руки становились вялыми и глаза застилало туманом.

— Ладно, этими обоймами япошат тоже можно набить, как мух, — словно извиняясь, сказал он и с удовлетворением заметил в глазах товарищей молчаливое одобрение.

Опустившись на одно колено и прислонившись к полуобгоревшему дивану, он стал тянуть зубами бинт, перевязывая себе рану. Отсюда ему хорошо были видны все находившиеся в каюте. Какие сильные, неустрашимые люди: все изранены, все истекают кровью, ни один не поддался не только панике, но даже унынию!

Аксионенко от страшной боли в плече и боку не мог двигаться, но сознания не терял. Он видел, как кровь все шла и шла, но унять ее не мог. Батманов, оставив винтовку, стал хлопотать около него. Он нервно покрикивал на квартирмейстера осипшим, сорванным голосом, приказывая то повернуться, то не стонать. А когда увидел, что его крик только раздражает Аксионенко, успокоительно похлопал его по колену.

— Ничего, ничего. В тебе только две пули сидят, в Артуре живо выковыряют.

Страдающий от ран Аксионенко смотрел на измученные лица товарищей и завидовал им: все же они держались на ногах, тогда как он вот-вот упадет и уже больше не встанет.

Он передвинулся ближе к лестнице, откуда обычно тянуло свежим воздухом, и в изнеможении прижался к ее ступенькам. И время вдруг для него застыло, словно перековалось в металл, на котором он лежал. Минуты текли медленно, томительно, бесконечно. Но с палубы, вместо свежего воздуха, несло теперь тем же запахом, который стоял в кают-компании: знакомым запахом крови и смерти.

Максименко к тому, что нет патронов и горит палуба, отнесся спокойно. В эти минуты его мысль работала с отчетливой ясностью, отыскивая пути к спасению. Он не привык теряться ни в какой обстановке, жизнь приучила ко всему. Он был потомственный тульский оружейник и с малых лет привык к оружию. Его отец, оружейный мастер-кустарь, приносил на дом получаемые от владельцев маленьких заводиков оружейные детали и части, и вся семья была занята сборкой из них дешевых охотничьих берданок и револьверов «бульдогов», обладать которыми являлось мечтой каждого мальчишки в России. Семья была большая: со вдовыми и незамужними тетками и сестрами, с двоюродными холостыми и женатыми братьями. Работали в одной общей комнате. Дружно стучали молотки, визжали ножовки, скрипели напильники. Иногда тетка и сестры заводили песню, и отец подтягивал им сиплым баском. А иногда сам отец напевал что-нибудь духовное. Когда кончал, ему шутливо хлопали в ладоши, как в театре, а он добродушно посмеивался. Атмосфера товарищества и родственной душевной теплоты была в этой комнате. Зримо ощущаемы оказывались здесь узы кровного родства, скрепленного общими интересами и работой. Глядя сейчас на людей, находившихся в кают-компании, Максименко, если не думал, то чувствовал, что и здесь была общая мастерская, где весь экипаж «Стерегущего» творил нужное России дело, где крепость своего духа и одинаковое понимание долга они перековывали в величие родины.

Иванов, видя сумрачные и озабоченные лица матросов, снова прильнул к иллюминатору. Сначала он ничего не мог рассмотреть в сверкающей дали, слепившей ему глаза.

Когда попривык к солнцу, ему показалось, что со стороны Порт-Артура появились дымы.

«Дым. Серый... У японцев — черный... Наши плывут, — быстро подвел он итоги виденному. — Дым тянет к Ляотешаню, плывут от берега, а не к берегу», — подыскивал он подкрепление своим сокровенным мыслям, и по мере того как убеждался, что норд относил растрепанный дым к Ляотешаню, губы его раздвигались в радостной улыбке.

Скоро в каюте послышался его негромкий, сдержанный, как бы успокаивающий товарищей голос:

— Сдается, Макаров вышел из Артура. Дымит кто-то здорово.

И хотя после этого сообщения патронов в подсумках не прибавилось и количество мелькавших на палубе японских теней не уменьшилось, еще более окреп у матросов боевой дух.

Не изменила и Максименко его выдержка. Оглядывая каюту, заметил он в углу ружейную стойку. А когда отдернул скрывавшую ее занавеску, увидел личное оружие офицеров — четыре винчестера и четыре пачки патронов.

— Не одолеть нас японцу! — торжественно закричал он. — Братцы, держись до Макарова. Вот они, патроны!

Его голос потонул в матросском «ура». В том, что судьба неожиданно послала им четыреста патронов, все увидели предвестие победы.

— Пускай теперь они сунутся! — грозно потряс Батманов своей трехлинейкой. — На выручку идет Макаров! Может быть, со всем флотом!

Батманову и Иванову оставили трехлинейки. Максименко, Аксионенко, Черемухин и Харламов взяли винчестеры. Максименко первым зарядил свой, показал другим, как надо заряжать. Взволнованный, со сбившимися усами, он был весел и возбужден. Хлопая ладонью по стволу винчестера, он радостно говорил:

— Вот он, коханый мой, попался. Ну, держись теперь, вражья сила! Наделаем мы с тобой делов, чертям жутко станет.

Дальше