Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава вторая.

Охотник за черепами

I

Артиллерия дружины — батарея трехдюймовок — стояла на Северной стороне, и туда комиссия, в том же составе: подполковник Мазанка, поручик Кароли и прапорщик Ливенцев, приехала на следующий день.

Там тоже было всего лишь два офицера: штабс-капитан Плевакин и поручик Макаренко; причем Плевакин был не женат, африканских собачек и повара у него не было, отчетность велась кое-как, на каких-то клочках линованой бумаги, под кроватью в его комнате виднелись пустые водочные бутылки, на столе стоял лобзик, — он выпиливал какую-то рамку сложного рисунка, — и так же с нескрываемым изумлением встретил он ревизионную комиссию, как и ротмистр Лихачев, хотя и должен был прочитать об этом в приказе по бригаде.

Но о приказах этих он сказал презрительно:

— Тоже еще — при-каз-зы пехотные!

К пехоте вообще он, видимо, привык относиться без всякого снисхождения, а к тому, что прикреплен к какой-то там ополченской дружине, даже и за месяц не успел привыкнуть.

Правда, вид у этого Плевакина был воинственный: нос — долбежка, зубы — как у лошади, и даже рыжие волосы надо лбом завивались кверху петушьим гребнем.

— Ре-ви-зии! — ворчал он, выбрасывая из своего стола поручику Кароли разные счета, им оплаченные и сваленные в столе в полнейшем беспорядке. — Какая-нибудь пехтура — и вот тебе, здравствуй! — ревизия!.. А война вся — артиллерийская.

Поручик же Макаренко, тяжелый черный одутловатый человек лет под сорок, у которого за годы отставки ничего не осталось военного ни внешне, ни внутренне, рассказывал между делом Ливенцеву:

— Собрався это я себе на охоту ехать, собак накормил...

— Как же вы это: на охоту ехать, и вдруг собак кормить? — перебил Ливенцев.

— Та годи уж... Накормил собак, только собрався ехать, аж глядь — урядник иде!.. Гм, думаю себе, что ему надо от мене, уряднику? Аж подает бумагу: "Призываетесь прибыть в дружину такую-то". Вот черт! А зачем — неизвестно! "Прибыть-прибыть, а зачем прибыть?" — спрашиваю того урядника. "Так война ж", — говорит. "Туда к черту!.. Да с кем, бодай тебе лиха година, — с кем нам война? Какая война? Когда это?" — "Так с немцем же", — кажет. "M-м, — с немцем!.. А я-то думаю, с кем же это нам война?"

— Да вы газеты-то читали? — поглядел на него удивленно Ливенцев.

— Ну да, еще чего — га-зе-ты!.. И на черта мне голову морочить, газеты читать? Что я, у-чи-тель? Или же поп? Или пысарь сельский?.. У мене ж хозяйство!

Смешливый Ливенцев весело расхохотался.

Подполковник Мазанка посоветовал все-таки Плевакину завести книгу отчетности, чтобы на следующий месяц не так долго сидеть комиссии за его клочками бумажек, и все вышли посмотреть батарею.

Очень удивило Ливенцева, что на всех орудиях было аккуратное клеймо: "Made in Germany", а Плевакин сказал:

— Какое же это имеет значение? Что, они постесняются бить немцев, что ли?.. А вот если их мало купили в свое время, денег пожалели, — вот это будет свинство! Войну затеваешь — денег не жалей, — первое правило! Война денежки любит... А ревизию после войны назначай!

Около орудий увидел Ливенцев тощего, с зеленым острым лицом, хотя и не такого уж маленького мальчишку, лет тринадцати на вид, беспечно одетого в какую-то рвань. Он неотступно ходил за ними, пока они осматривали батарею.

— Здешний? — спросил о нем Ливенцев Плевакина.

— Какой черт здешний! Беглый. Из Мариуполя с ополченцами приехал... Ой, Демка, смотри, я тебя по этапу отправлю!

— Ну да! По этапу!.. Дурак я, что ли, вам дался? — независимо ответил Демка.

— А вот прикажу, чтоб тебя не кормили на кухне и хлеба чтоб не давали, — сам, черт, уйдешь!

— Хлеба! Очень я нуждался! Что мне, хлеба никто не даст?

Голос у Демки был мрачный.

— Кто же твой отец, Демка? — спросил его Кароли. — Я в Мариуполе кое-кого знаю.

— Не знаете вы его... — отозвался Демка, глядя на Кароли исподлобья. — Он грязным ремеслом занимается.

— Каким же это грязным? Шпион он, что ли?

— Нет, не шпион... Он позолотчик. Иконостасы золотит.

— Вот тебе на! Какое же это — грязное ремесло? — сказал Ливенцев.

— Да, вы еще не знаете, какое... Грязное, и все! А теперь и вовсе все православные в шелапуты переходят, — никакой выгоды нет заниматься...

— Видно, что у тебя этот вопрос решен — насчет ремесла твоего папаши... А что же ты здесь делаешь? — спросил Кароли.

— Отправки жду, — что!.. На войну когда отправят — вот чего.

Картуз у Демки был синий когда-то, теперь — розово-лиловый, а козырек болтался на одной нитке посередине, отчего лицо его менялось в освещении, но выражение его оставалось одно и то же — упрямое, недоверчивое, осторожное, но самостоятельное, потому что весь он был отдан во власть одному, захватившему его целиком, стремлению: попасть на позиции.

— От-прав-ки! — покачал головой Мазанка. — Куда тебя, такого зеленого, отправлять? На кладбище?

— Ну да! На кладбище!.. Почище ваших ополченцев буду! — качнул козырьком Демка, однако из осторожности отошел.

Ливенцев отметил, какие тонкие были его босые ноги, и какие узкие, несильные плечи, и какие слабые, темного цвета, косицы спускались ему на шею из-под фуражки. Даже старый и лопнувший под мышками нанковый пиджачишка — и тот был какой-то подбитый ветром, под стать всей его бестелесной фигуре.

И он сказал Плевакину:

— Ополченцев ваших он авось не объест, — подкормили бы его немного, а потом можно отправить его домой.

— Гложет же он мослы на кухне! — отозвался Плевакин, а Макаренко добавил:

— То уж такая худородная порода... Жеребята вот тоже иногда такие бывают шершавые. Ну, те, правда, долго и не живут — подыхают.

Местность кругом была унылая: песок под ногами, чахлые низкорослые акации кое-где, с листьями наполовину желтыми, повисшими, сожженными жарою, и казармы со всех сторон. Даже голубая бухта, а за нею море не давали простора глазу. В бухте торчали пароходы, когда-то служившие для каботажного плавания, ныне ставшие тральщиками, а море... море стало совершенной пустыней, холодной, враждебной, растерявшей все веселые белые паруса и все заботливые мирные дымки на горизонте, а вместе с ними потеряло и всю свою ласковость, всю поэтичность.

II

С ополченцами дружины трудно было наладить занятия военной подготовкой. Поручик Кароли объяснял это тем, что они не имели необходимого солдатского вида.

— Ты ему разъясняешь всякие его там солдатские обязанности, за неимением прав, а у него на голове бриль соломенный, а на ногах — постолы из рыжего телка!.. Спросишь его: "Да ты откуда такой взялся, что стоишь и десятый сон видишь и глаз расплющить не можешь?" — "А я из экономии, говорит, волiв пас". — "А добрые ж были волы?" — "Авже ж добрые... У богатого пана уся худоба добрая..." Ну, вот и говори с ним о волах, да о баранах, да почем у них там сало свиное... А какой же из него, к черту, солдат? Накажи меня бог, — насмешка над здравым смыслом с ними чертовщиной всякой заниматься! Пускай лучше песни орут.

И ополченцы маршировали в своих брилях и постолах из свежих шкур телят своего убоя и орали песни. Песен этих было всего четыре. Если шли неторопливым шагом, как идут люди на серьезный, но отдаленный все-таки подвиг, то пели:

Пише, пише царь германский,

Пише русскому царю:

"Разорю твою я землю,

Сам в Расею жить пойду!"

Зажурився царь великий,

Смутный ходит по Москве...

Не журися, царь великий, -

Мы Расею не дадим!

Если шаг мог быть просторнее и вольнее, как у косцов, когда возвращаются они с сенокоса, то пели про благодушное, домашнее:

Ехал купчик из Бер-дян-ки, -

Пол-то-раста рублей сан-ки!

Пятьдесят рублей ду-га, -

Ах, цена ей дорога!

Если шагу придавали некоторую торопливость, неразлучную с представлением о какой-нибудь деревенской трагедии, например, о пожаре, требующем общенародного действия, то пели:

Как у нашей у деревни

Нова новина:

Не поймали щуки-рыбы,

Поймали линя.

Раздивилысь, рассмотрилысь,

Аж воно — дитя!

Аж мало дитя!

Наконец, если идти надо было побыстрее и повеселей, тем шагом, какой на военном языке называется форсированным, то пели "Ухаря-купца". Эту песню пели с особыми вывертами и высвистами, по-своему переиначивая слова:

Ехал на ярморок юхорь-купец,

Юхорь-купец, д'юдалой молодец!

В красной рубахе, в серых штанах,

Ходит по вулице весел и пьян...

Девок и бабов ен поит вином.

Эх, пей, пропивай, все равно пропадем!

Песню эту пели с особым одушевлением: должно быть, настроениям ополченцев она отвечала больше, чем другие.

Впрочем, была еще песня, которую пели ополченцы только в присутствии начальства, — например, командира дружины или командира бригады, генерала Баснина, который поначалу, по новости дела, раза три приезжал в дружину, пока не надоело. В этой песне были такие боевые строки:

Дружно мы станем стеной на германца,

Докажем, что есть ополченцы в бою!

Смело пойдем воевать со врагами,

Положим живот свой за веру-царя!

Во всех этих песнях, и боевых и разгульных, Ливенцев все-таки не слышал ничего боевого, ничего разгульного, и больше понимал он базарных торговок, когда приходилось с ратниками из своих амбаров-казарм проходить мимо базара в поле, где только и можно было развернуть как следует огромную ополченскую роту.

Торговки говорили сожалеюще: "Апольченцев гонють!" — и это была правда.

Дружина была собрана в Екатеринославщине, но не только украинцы в нее попали: были и греки из-под Мариуполя, были немцы из колоний; были русские, рабочие и шахтеры, захваченные мобилизацией на местах работы; были евреи, были татары, были армяне... И у всех замечалась эта ошеломленность, какая бывает у мыши, оглушенной захлопнувшейся внезапно железной дверцей мышеловки; кроме того, у всех была затаенная обида на эту нелепую мобилизацию потому даже, что никто не хотел верить, будто их могут погнать на фронт. Все думали, что война кончится и без них: "Мало ли солдат было в полках? Мало ли было казаков? И разве в японскую войну брали ополченцев? Почему же вдруг теперь?.." И были такие, что не только верили сами, что вот-вот распустят их по домам, как забранных по ошибке и бестолковости властей, но пробовали убеждать и других. Больше всего сбивало с толку то, что долго не выдавали гимнастерок и шинелей. Не хотели думать, что нет этих шинелей, и рубах, и сапог, и фуражек, и даже поясов с железными бляхами. А не выдают — значит сами сомневаются, нужно ли выдавать их, не будет ли это совершенно зря, а новые вещи ополченцы в какой-нибудь месяц приведут в негодный хлам.

В ротах особенно угрюмые лица были у хозяйственных многосемейных степняков старых сроков службы, а среди молодежи, склонной вообще к артельной жизни, попадалось достаточно беспечных и веселых — плясунов, гармонистов, балалаечников... Были даже сказочники, вменившие себе как бы в обязанность рассказывать по вечерам сказки, и чем эти сказки были длиннее, тем они казались занятнее: коротких слушать не любили. Даже и анекдоты требовались подлиннее и позакрученней.

И в то же время покупали много газет и сходились кучками слушать последние новости с "театра военных действий". И сразу обозначались среди ратников яростные политики, зараженные газетной одноголосицей о задачах и целях войны и не допускавшие мысли, что война не окончится через два-три месяца.

Но во всей дружине, насколько мог наблюдать ее всю Ливенцев, не было никого, кто бы стремился как можно скорее "положить свой живот за веру-царя", торопился бы получить солдатскую обмундировку и щеголять в ней себе на радость и кому-то на утешение, — никого, кроме вот этого самого тринадцатилетнего Демки, бежавшего от своего отца, позолотчика иконостасов.

Он был уже теперь здесь. Выгнал ли его Плевакин из артиллерийской казармы, или он решил, что скорее отправят на фронт пехоту, и перешел сюда сам, — только его встретил уже в своих казармах Ливенцев дней через пять после ревизии. На тонких ногах его были чьи-то доброхотные опорки; козырек плотно пришит кем-то к картузу; пиджак нанковый тоже починен.

— Демка, Демка, и охота тебе тут околачиваться без дела! — сказал ему Ливенцев. — Ехал бы ты домой, а?

— Не поеду! — твердо ответил Демка. — Домой!.. Тут я, может, подводную лодку увижу, а дома что?

— Где же ты ее тут увидишь?

— На берегу, — где!.. Она ведь по дну морскому ходит, а на берег должна же когда вылезать.

— Гм... как же она по дну может ходить?

— Как! Очень просто: на колесах катится.

Демка смотрел на Ливенцева исподлобья и, пожалуй, даже презрительно: не знает таких простых вещей, а еще офицер!

— Кто ж тебе это сказал, Демка?

— Кто! Я сам знаю... А то тут тоже начальник дружины кричит: "Горниста мне сюда! Горнист где?.." Горнист этот самый прибегает с трубой, а он ему: "Послушай, горнист! Что бы нам такое сыграть?" Ей-богу! Не знает, что горнист играть должен!

— Гм... Демка, Демка! Разве так можно о начальнике дружины говорить? Он начальник дружины, полковник, а ты что такое?

— Я?.. Мне бы только до фронта доехать, я бы им показал! — мрачно пропустил сквозь зубы Демка, и костлявые кулаки его воинственно сжались.

— Кому бы ты показал? Немцам?

— А то кому же!.. А то идут, поют: "Пойдем резать москалей!" Как это стерпеть можно?

— А почем же ты знаешь, что они там поют?

— В газете вон — люди читали... "Мо-ска-лей резать!.." Это они нас москалями зовут... А я бы их прямо, как "Охотник за черепами"! Э-эх! — Демка тут до того свирепо поглядел на Ливенцева, что тот расхохотался.

— Демка, Демка! Вот они у нас где — охотники за черепами таятся! А я и не знал.

— Пускай мне винтовку дадут, — попросил вдруг Демка. — Я и в строю буду ходить тоже... с винтовкой.

— Тяжела тебе винтовка будет. Кабы трехлинейка — та полегче, а то — берданка. А в берданке одиннадцать фунтов.

— Ну что ж, одиннадцать! Не донесу, что ли? Я уж пробовал, носил.

— Такие Гавроши, как ты, брат Демка, хороши бывают во время уличной войны — патроны на баррикады таскать. А на этой войне чтобы тебе охотником за черепами быть — ничего не выйдет! Там тебя снарядом за пять верст ухлопают, и никто этого даже и не увидит, может быть. И ты сам и не успеешь даже подумать, что это с тобой случилось, как от тебя уж тогда одни брызги останутся. Брось о немецких черепах думать и поезжай в свой Мариуполь. Денег на дорогу я тебе, так и быть, дам, Демка.

Ливенцев говорил это как можно серьезнее, чтобы подозрительный мальчуган не усмотрел в его лице или в оттенке голоса и тени шутки, но Демка вызывающе качнул головой:

— Брыз-ги!.. Тоже еще... брызги! — и пошел от него проворно, больше недовольно, чем испуганно, удивив его тем, что не попросил денег на проезд, как мог бы сделать это другой: ведь деньги на то на се бывают и мальчишкам нужны. Еще заметил Ливенцев, когда он повернулся от него круто, что глаза у Демки раскосые. Он подумал, что вот как хитрил этот охотник за черепами, глядя исподлобья и в упор, когда говорил с ним: он боялся, должно быть, что косоглазие его заметят и за это его забракуют и не возьмут на фронт.

III

На другой день, когда Ливенцев был в канцелярии дружины, получилось, вместе с другою почтою, письмо на имя полковника Полетики. Тот начал было читать его, но безграмотность письма, и серая бумага, и расплывшиеся местами чернила не расположили его к чтению до конца.

— Чепуха какая-то! Мальчишка какой-то у нас будто... Ерунда! — и бросил письмо в плетеную корзину под стол.

— Позвольте! Мальчишка? У нас действительно есть мальчишка... Демка. Охотник за черепами... — сказал Ливенцев и вытащил из корзины письмо.

Вот что это было за письмо:

"Ваше высокородие!

У вас ходится мальчик убежавши вместе с поездом военый и сейчас увашей друшины имя его Димян Семенов Лабунский глаза раскосия то все покорнейше прошу вас умоляю припроводить его в город Мариуполь дом Краснянского улица Фонтальная а вам и всему воинству жалаю быть счастливы в своем деле родители его Семен Михайлыч и Васелиса Никитечно".

Письмо это Ливенцев спрятал в карман, так как Полетика был занят важным делом: пришла из штаба бригады бумага, что дружина получает фуражки, шинели и сапоги, за которыми надо будет явиться заведующему хозяйством с каптенармусами и подводами от каждой роты.

Когда Ливенцев сказал в своей роте, что наконец-то выдают дружине шинели, сапоги и прочее, он усиленно следил за лицами и не верил глазам: ни одного опечаленного этим лица он не заметил.

Даже те, которые уверяли других, как он знал, что совсем не думает начальство гнать их на фронт, потому-то и не выдает им обмундировки, — и те спрашивали его только о том, подарят ли им за службу шинели и сапоги, когда кончится война.

Он отвечал убежденно:

— Ну еще бы не подарят! Непременно должны подарить... как солдатам, уходящим в запас.

И они становились вполне довольными и хлопали друг друга по спинам: все-таки шинель, сапоги, суконные рубахи, шаровары, — все это кое-каких денег стоит и ноское, хватит надолго.

И несколько дней потом прошло не в бестолковой, а вполне осмысленной суматохе: в четырех огромных ротах дружины пригоняли, ввиду наступающей осени, теплую казенную обмундировку, в которой люди, распущенные зимою, по окончании войны, разъедутся по домам, — это было похоже на дело.

Но, получив обмундировку, дружина стала назначаться комендантом города в наряды на гарнизонную службу. И однажды Ливенцев был отправлен с восемьюдесятью ратниками в распоряжение градоначальника.

Помещение для назначенных в наряд отвели на паровой мельнице грека Ичаджика, где на дворе кишели утки, пожирая отруби из кормушек и разводя кругом вонючую грязь. В длинном подвальном этаже мельницы поставлены были нары и висел телефон для связи с градоначальством, но до сумерек никто не звонил. А когда стемнело, явился городовой, чтобы отвести двадцать пять человек при старшем унтер-офицере на сторожевую службу. Через два часа он же пришел за сменой.

Отлучаться с мельницы сам Ливенцев не имел права: могло быть передано по телефону из градоначальства какое-нибудь важное распоряжение. А пришедшая на отдых первая смена чувствовала себя заметно сконфуженной.

— Что вы там делали полезного для отечества? — спросил своих ратников Ливенцев.

Ратники фыркнули и закрутили головами, а унтер-офицер Старосила, человек бородатый, степенный, старше сорока лет, ответил, подумав:

— Ну, одним словом вам сказать, ваше благородие, ащеульничали!

— Как? Ащеульничали?.. Гм... Слово весьма малопонятное и требует объяснения, — сказал Ливенцев, пытаясь сам догадаться, что значит и это слово и сконфуженность ратников.

— Дома эти самые нехорошие тут поблизу, — пояснил Старосила. — И вот, одним словом...

— Какие нехорошие дома? Терпимости, что ли?

— Так точно!.. И вот, стало быть, по одной улице дома — к этим девкам матросня ходит, а на другой улице рядом — там для артиллерии девки...

— Хорошо, а вы были при чем? Для ополченцев, что ли, дома там отводились?

— Никак нет. Ополченцам пока нет такого положения.

Ратники прыснули.

— Не понимаю, что вы могли там делать! — сказал Ливенцев, испытующе глядя в бороду Старосилы.

— Мы, ваше благородие, вроде бы патрулями ходили, чтобы скандалу где не было, а также вредной драки. Через то это могло быть, что матросня, она, конечно... ей, одним словом, получше девки пришлись, а что касается артиллерии — той похуже.

— Ну?

— Ну, а всякому, ваше благородие, хотится, чтобы получше, вот черезо что артиллерия к матросне на улицу лезет, и начинается тут у них свалка на улице: артиллерия лезет, а матросня не дозволяет.

— А вы что должны были делать?

— А мы, вроде бы, должны их разводить, ваше благородие.

— Вот так раз-во-дя-щие!

Ратники хохотали кругом.

— Известно, на военной службе всего насмотришься, — кротко закончил Старосила.

— Хорошо, — сказал Ливенцев. — Вот вернемся в дружину, я подам командиру рапорт, что это за наряд такой и нельзя ли этот наряд на будущее время похерить... А теперь пока ложись, хлопцы, спать!

Но долго не спали ратники, а заливисто хохотали по углам; действительно, наряд был не совсем обыкновенный. И кто-то просил ротного сказочника Дудку рассказать сказку.

Дудка был очень толстогубый, молодой еще малый, угрюмого вида, так что предположить в нем сказочника никак не мог Ливенцев, и он начал, проворно шлепая губами, длинную, что было важно, сказку о трех Иванах: коровьем, кобыльем и овечьем, и каком-то Лиходее, который держит под замком на высоченном дубу красавицу. Эту красавицу и хотят освободить Иваны и взять себе в жены.

Сначала едет к Лиходею Иван Овечий, а Лиходей говорит:

— Ты приихав до мене биться, чи мириться?

Иван Овечий тому Лиходею ответ:

— Я приихав до тебе совсим не мириться, — хай ты сгоришь, а приихав я до тебе биться!

— Да как-ак вшкварит ему! — замахивается кулаком Дудка, а слушатели хохочут от удовольствия.

Лиходей оказался сильнее все-таки Ивана Овечьего и его одолел. Но пока они бились, вертелась тут же поблизости сорока. "Они бьются себе, они бьются, а сорока стрекочет-регочет..." И когда убил Лиходей Ивана Овечьего, сорока полетела за мертвой и живой водой. А Иван Коровий, не дождавшись Ивана Овечьего, поехал к Лиходею и натыкается на убитого, который "лежит себе ни мур-мур...".

Покуривая толстую кручонку и то и дело сплевывая на пол и затирая сапогом, Дудка рассказывал однообразно, но складно, как Лиходей убил и Ивана Коровьего и потом Ивана Кобыльего, но сорока оживила тем временем Ивана Овечьего, и только что управился Лиходей с Иваном Кобыльим, снова идет на него биться, а не мириться Иван Овечий, а потом — воскрешенный сорокой Иван Коровий, а там — Иван Кобылий... Конечно, Лиходею ничего не остается делать, как бежать от этих бессмертных и уступить им красавицу на дубу.

Как раз когда кончил свою сказку Дудка, пришла, также фыркающая от смеха, вторая смена, а с нею вместе неожиданно для Ливенцева пришел Демка. Оказалось, что он встретил эту смену недалеко от мельницы Ичаджика и кого-то узнал из ратников.

— А-а! Демка! Где же ты пропадал последнее время? — спросил Ливенцев. — Кажется, с неделю я тебя не видал.

— Я-то?.. Я в Балаклаве был, — пытался улыбнуться Демка, но улыбка ему вообще не удавалась.

— В Балаклаве? У кого же ты там был? У ротмистра Лихачева?

— Ага!.. В эскадроне.

— Ты что же думал, что эскадрон наш на своих лошадях скорее до фронта доскачет, чем мы пешие дойдем?

— Ага! Верхом ездить учился, — буркнул Демка.

— Гм... Засела в тебя эта скверная идея — охотиться за черепами немцев. Ах, Демка, Демка!

— А что же им — спустить это? — при электрической лампочке сверкнул раскосыми глазами Демка. — Никогда не спущу!

— Чего же ты именно не спустишь?

— Того!.. Как это они наших солдат пленных живыми в землю закапывают? Хорошо это? Спустить это можно?

— Откуда ты это знаешь?

— Знаю! Ребята в газетах читали!

— Может, это и выдумка: немцы — народ культурный.

— Выдумка! Пальцы нашим пленным отрезают, чтоб они больше стрелять не могли. А каких прямо в землю...

— А немецкие газеты про наших солдат то же самое пишут.

— Не-ет! Наши этого не сделают. Пускай не брешут!

— Давай с тобой лучше думать, что все это — одна брехня на человека, кто бы он ни был... И потом вот что, Демка... Ты ел что-нибудь сегодня? Может, это ты с голодухи такой свирепый?

— А то не ел? — подозрительно поглядел Демка.

— А что же ты так поздно по улицам ходишь?

— Да я ведь прямо из Балаклавы сюда.

— Тебя, что же, погнали оттуда?

— Ну да, "погнали"! Я сам ушел... Когда они на войну даже не собираются. А вам уж шинеля повыдавали.

— Шинеля и там будут получать не сегодня-завтра. Только там шинеля другого образца — с длинным раструбом... А домой тебе не хочется ехать?

— Чего я там забыл? — насупился Демка.

— Отца с матерью забыл... Семена Михайловича и Василису Никитичну.

Демка, услышав это, оглянулся кругом, ища глазами, кто мог тут сказать этому прапорщику, как зовут его отца и мать, но, не найдя такого, уставился, усиленно мигая, на Ливенцева.

— Думаешь, откуда я мог взять Семена Михайловича и Василису Никитичну? Добрые люди сказали... Нехорошо, брат Демка! Даже если ты и кровавым мстителем хочешь быть — не советую. Без тебя у нас в России народу хватит. Чего другого, а народу — сколько угодно... Ехал бы ты лучше к своим старикам, право.

— Они разве старики? Вот, значит, вы и не знаете! — повеселел Демка. — Вовсе они не старики еще.

— Чем же тебе они надоели? Бьют, что ли, тебя?

— Ну да! Еще чего! Бью-ут! — И Демка поглядел с вызовом.

— Я тоже слыхал о них, что люди они хорошие... И будто они о тебе беспокоятся, что ты здесь зря погибаешь. Что зря, то зря — это правда. Ехал бы ты лучше домой.

— Уж вы мне один раз это говорили... Домой! — презрительно протянул Демка и вдруг пошел проворно к двери.

— Куда ты? Заблудишься в темноте! Уж так и быть, — пришел, так ложись спать в нашей гостинице! — кричал ему Ливенцев, но он все-таки ушел.

А Старосила говорил Ливенцеву:

— Его, ваше благородие, теперь уж на путь не наставишь. Теперь отец-мать без него живи; этот малый погибший.

IV

Получен был приказ докупить для надобностей дружины к тем, какие стояли уже на конюшне, еще десятка четыре лошадей — обозных, ротных и ординарческих, и так как на покупку выдавались из полевого казначейства довольно большие деньги, то естественно, что это взволновало офицерский состав дружины.

Попасть в полковые ремонтеры издавна в русской армии считалось большой удачей жизни, хотя и требовало известного знания лошадиных статей и повадок коннозаводчиков и барышников. Теперь, после мобилизации лошадей, многое из трудностей этого дела было упрощено, а денежный соблазн остался тот же самый.

Поэтому все в дружине яростно стремились попасть в ремонтеры, а так как дружина сформирована была в Мариуполе, то всеми предлагалось ехать за лошадьми не куда-нибудь еще, а непременно в Мариуполь.

Командир дружины, Полетика, выслушивал всех довольно добродушно, потому что не имел привычки кого-нибудь слушать внимательно, а всегда думал о чем-нибудь своем или ни о чем не думал, но, наконец, сказал он с чувством:

— Красавцы, черт вас возьми! Ведь это — вопрос... как его называют... ну?

— Восточный? — подсказал было Ливенцев.

— Да не восточный, а... какой там, к черту, восточный!.. Одним словом, серьезный вопрос. И лучше, кажется, я уж поеду сам, да... А чтобы торговаться там крепче, то я возьму вот адвоката нашего, — кивнул он на Кароли.

— А лошадей кто будет выбирать? — живо отозвался Кароли. — Это дело тонкое — лошадь выбрать... Разве для этого фельдфебеля нестроевой роты, Ашлу, взять?

— Ашла-шашла... гм... Шашла... это что такое? — спросил его Полетика.

— Виноград есть такой десертный.

— Да-да... Помню... — несколько раз поднялся на цыпочки полковник, вздохнув. — Душистая такая?

— Есть душистая, — та называется мускатная шашла.

— Шашла-шашлык... Будто из этой... как ее?.. из шашлы шашлык делается? Гм... шашлык, ведь он из баранины?.. — взял за пуговицу капитана Урфалова Полетика.

Приземистый капитан Урфалов сильно потянул коричневым изогнутым носом, точно перед ним был свежезажаренный шашлык, а не Полетика, и сказал уверенно:

— Первая, изволите видеть, закуска под водку, господин полковник!

— Надо бы здесь когда-нибудь заказать, а? Вот вы это можете... А за шашлой... гм... зачем же за шашлой нам ехать в этот... как его?.. в Мариуполь?

— Насколько я понял, за лошадьми будто бы в Мариуполь, — не удержался, чтобы самым серьезным тоном не вставить, прапорщик Ливенцев, и Полетика, помигав несколько секунд мечтательными голубыми глазами, счел нужным рассердиться вдруг:

— А, конечно, за лошадьми! За коим же еще чертом мы в эту Ашлу? И вы никуда не поедете, вы останетесь здесь, в дружине!

— Да я и не собираюсь никуда — ни в Ашлу, ни в Ош, ни в Оршу!

Подполковник Мазанка очень поморщился, поглядев в его сторону, а Кароли постарался взять точное направление на Мариуполь и на лошадей, и деловая беседа о том, кого взять и как ехать, затянулась еще на целый час, причем Ливенцев все не мог понять, зачем хочет ехать в Мариуполь сам Полетика, когда ему гораздо спокойней было бы сидеть здесь в канцелярии и подписывать, что поднесет на подпись адъютант, а потом зайти в кондитерскую, спросить стакан кофе и пирожных, сесть за мраморный столик и дожидаться, когда девицы в белых фартуках поднесут то и другое. А через минуту уже по-детски заскучать от бездействия и погрозить девицам пальцем:

— Вы что же это не несете мне этого... что я заказывал?.. Смо-три-те! А то сейчас придет сюда еще один полковник, с большими-большими усами, очень строгий! Он вам тогда задаст!

Девицы начнут хихикать, а Полетике будет казаться, что действительно обещал зайти и действительно зайдет сейчас подполковник Мазанка, и он будет нетерпеливо ждать его, поглядывая на дверь, наконец скажет сердито:

— Черт знает что! Нет и нет его до сих пор! — и пойдет из кондитерской на улицу как раз в то время, когда одна из девиц уже нальет ему стакан кофе и положит на тарелочку пирожных.

На улице он встретит ратника не своей дружины, а другой, которой командует генерал Михайлов и которая разбросана от Балаклавы вдоль берега до Фороса — охраняет берег.

— А-а! — скажет он ратнику. — Здравствуй, братец!

— Здравия желаю, вашескородье! — грянет во весь голос ратник.

— Ты откуда сюда?

— Из Фороса, вашескородь!

— Что же, командир ваш там как? Жив?

— Так точно, жив!

— Ну, ступай!

— Я так что артельщика дожидаю, он в магазин пошел, вашескородь!

— А! Ну, тогда стой.

Потом увидит другую кондитерскую, вспомнит о кофе и пирожных и зайдет сюда.

Конечно, это гораздо спокойнее, чем ехать куда-то в Мариуполь, возиться с лошадьми, считать казенные деньги, заниматься сложением и вычитанием, не высыпаться в гостиницах...

Но, слушая бестолковщину в канцелярии дружины, Ливенцев нащупал случайно письмо Семена Михайлыча и Василисы Никитичны Лабунских, которое он несколько дней уже носил в боковом кармане тужурки, и у него возникла простая и убедительная мысль — отправить вместе с Кароли в этот поход за лошадьми в Мариуполь и Демку, потому что другого подобного случая может и не быть, и вернее всего, что не будет.

Когда Ливенцев улучил время сказать об этом Кароли и показал ему при этом письмо с адресом: "Фонтальная улица, дом Краснянского", Кароли даже просиял:

— Как же! Фонтальная улица!.. Я на Фонтальной улице детство свое провел! Помню, как по ней греки с говяжьими костями бегали... Ведь у греков кость дорого стоит он ее сам в своем супу часа два варит, потом на улицу с ней выбежит и кричит: "Кре! Кре! Кре-е-е!" — бегут гречанки, по копейке платят, чтобы в своем супу подержать для вкуса пять минут... Больше пяти минут держать не полагалось, а ему доход: одна пять минут подержит — копейку дает, да другая, да третья, — вот ему три копейки остается. А потом уж кость эту на вес продает тем, кто кости собирает, — еще копейку за нее получит.

Увлекшись приятными воспоминаниями детства, Демку он обещал непременно взять.

Ливенцев хотя и видел Демку в этот день около бухты, не решился раньше времени говорить ему ничего, и только в день, когда стало известно, что вечером выезжают на пароходе Полетика, Кароли и несколько заядлых лошадятников из ополченцев во главе с фельдфебелем Ашлою, он сказал ему:

— Слушай, Демка! Тебе, брат, везет, как дай бог, чтоб целую жизнь везло! Только не прозевай. Иди вечером на пароходную пристань: отправляются в Одессу, а оттуда на фронт... понимаешь? — на фронт, куда ты так стремишься, — сам командир дружины, поручик Кароли и еще несколько человек ратников. Вот и ты там устроишься с ними.

Ливенцев сказал это как мог таинственней и вполголоса, и Демка вздернул узенькие плечи и как-то боком, криво открыл рот, а глаза глянули на прапорщика и подозрительно и бешено-радостно в одно и то же время.

— Вы... это правду говорите? — прошептал Демка.

— Чистейшую! — не улыбнувшись и не моргнув, отвечал Ливенцев, чувствуя себя врачом у постели смертельно больного. — Я ведь говорил тебе, что надо бы тебе домой ехать, а теперь вижу, что ты этим военным ядом отравлен до неизлечимости, — значит, все равно. Хочешь погибнуть там, — погибай, твое дело!

— Я не погибну, не таковский! — сжал кулаки Демка и даже челюстями заскрипел.

— Может быть, и не погибнешь... Так вот — фронт так фронт. Только не прозевай парохода.

— Как же они одни едут? А дружина вся?

— Дружина пойдет за ними следом... они квартирьерами едут. Будут смотреть, куда там, на позициях, всю дружину поставить... Это всегда так делается, — вот почему сам командир и поедет... Одним словом, дело твое. Мне уж отговаривать тебя надоело, — попытайся, посмотри, что за позиции такие. Я думаю, что ты и сам сбежишь и что уж больше тебя тянуть на смерть не будет.

— На смерть! Я не пропаду, небось!.. Я... А шинель и винтовку мне дадут?

— Там, до Одессы доедешь, дадут. От Одессы до фронта там уж близко. Пятьсот тысяч войск там стоит.

— Ого! Пятьсот тысяч!.. Больше, чем всего народу в Севастополе!

— Ну еще бы!.. Так вот, не зевай...

И так как Ливенцев подумал вдруг, что Демка будет теперь спрашивать всех в дружине насчет этой скорой отправки и кто-нибудь скажет ему, что едут совсем не в Одессу, то он добавил:

— Если хочешь ехать, то здесь уж не околачивайся, а иди прямо туда, где пароходы отходят. Поручика Кароли ты ведь знаешь в лицо?

— Ну да, знаю.

— Вот! И командира, конечно, знаешь... Как только увидишь, что они на пароход садятся, ты сейчас же к ним.

— А не прогонят? — прошептал Демка.

— Я их упросил, — так же шепотом и таинственно ответил Ливенцев.

Демка снял благодарно свой лиловый картуз, а потом, когда надел его снова, по-солдатски поднес руку к козырьку и отошел, и следивший за ним глазами Ливенцев видел, что он не желал даже ждать здесь до вечера, а прямо пошел на пароходную пристань. Так как он знал, что этим же вечером отходит пароход и на Одессу, то не боялся вполне понятного любопытства Демки. Ашлу же он предупредил, чтобы так именно и говорили воинственному мальчугану, что едут сначала в Одессу, а оттуда немедленно на фронт.

Прошло дней десять.

Приказы по дружине подписывал вместо Полетики Мазанка, в ротах занимались все теми же ружейными приемами и сборкой-разборкой винтовок (выдали всем винтовки), ратники читали "Русское слово" и гадали, к новому году распустят их по домам или так на месяц, может быть, раньше? Они уже знали, что командир дружины уехал докупать лошадей, но лошади лошадьми, а роспуск ополченских дружин роспуском, одно другому не должно было мешать. Наконец, появились в канцелярии дружины и Полетика и Кароли; Ашлу с другими ратниками оставили около купленных лошадей, которых не так просто оказалось доставить.

Как всегда у людей, только что купивших лошадей для хозяйства, у Полетики и Кароли был приятно возбужденный вид. Особенно расхваливал Полетика какого-то буланого в яблоках, с черной гривой, которого удалось купить очень дешево, хотя, разумеется, значительно дороже, чем остальных.

— Но уж зато картинка! Это прямо поразительно, до чего... Буквально заглядеться можно! — восхищался несколько как будто даже помолодевший за эту хлопотливую поездку Полетика. — Этого коня я уж никому, не-ет! Я его себе возьму под седло... Я уж ему и имя дал... как, а? — обратился он вдруг к Кароли за помощью.

— Десять имен вы ему за день надавали! И я уж не помню последнее, — пожал плечами Кароли и выпятил губы.

— Вот! Вот видите: "Не помню"! А на меня все говорят, что я не помню!.. Сарданапал?

— Мазепа, кажется?

— Мазепа, да! Мазепа! Пусть так и будет — Мазепа!

— Если брать исторические имена, — сказал Ливенцев, — то, по-моему, лучше уж современные... Франц-Иосиф, например, — чем плохо? Все-таки верхом на Франце-Иосифе приятнее ехать, чем на каком-то мифическом Сарданапале... даже и на Мазепе.

— Постойте, а вы... вы что же это, прапорщик? — вскинулся вдруг на него Полетика и лицо сделал строгим. — Вы кого это, кого нам подкинули?

— А, да! Кстати, как он? Доехал до Мариуполя? — с живейшим интересом спросил Ливенцев.

— Послушайте, он, — накажи меня бог, — одержимый какой-то, его в смирительный дом надо, — ответил Кароли за Полетику, который только разевал рот и смотрел оскорбленно. — Если б я знал, я бы его на выстрел не подпустил. Я ведь ему билет купил на ваши деньги, честь честью, и только что мы отчалили, он и пошел выкаблучивать! Буквально какой-то ирокезский танец на палубе поднял и орет: "На фронт! На фронт едем! Немцев бить!" Прыгает, на руках ходит... Что же это такое за военный припадок? Люди кругом хохочут, а у него шахсей-вахсей какой-то... ей-богу, он чуть за борт не полетел, вот как разбесновался.

— Ну, хорошо, — а дальше?

— Дальше? До Ялты доехал ничего, — спал, должно быть, что ли, а уж вот как к Феодосии подъезжали, тут с ним и началось! Лезет к нам в каюту второго класса, понимаете, напролом лезет! Его гонят, а он... Понятно, нашелся какой-то дурак, сказал ему, что не на фронт, а в Мариуполь едем... Такого крику наделал, что его, видите ли, обманули, боже ж мой! В Феодосии он и остался, мерзавец этот.

— Я вам, прапорщик, выговор в приказе объявлю завтра! — нашел, наконец, нужные слова Полетика.

— Может быть, и следует, — кротко отозвался Ливенцев. — Но ведь не думал же я, что до такой степени опротивело ему ремесло позолотчика иконостасов, что он заболеет адской любовью к войне. Вот до чего иногда иконостасы доводят!

Дальше