Миллионы
I
Только что кончился первый месяц мировой войны, когда в канцелярии одной из ополченских дружин, расположенных в Севастополе, с утра сошлись: заведующий хозяйством подполковник Мазанка, командир роты, поручик Кароли, адвокат из Мариуполя, грек, и недавно прибывший в дружину, назначенный начальником команды разведчиков, прапорщик Ливенцев, призывом в ополчение оторванный от работы над диссертацией по теории функций.
В приказе по дружине было сказано, что они трое в этот день должны были, как члены комиссии, обревизовать месячную отчетность эскадрона, хотя и причисленного к дружине, но стоящего где-то в отделе, а где именно этого не мог объяснить им командир дружины полковник Полетика. Впрочем, этот странный человек редко что мог объяснить, и теперь он, коротенький, бородатый, голубоглазый, близкий к шестидесяти годам, но больше рыжий, нежели седой, сидя у себя за столом в кабинете, говорил им:
Так вот, красавцы, вы уж там смотрите, наведите порядок у этого ротмистра... вот черт, совсем забыл, как его фамилия!.. Лукоянов, а? Или Лукьянов? С усами такими он черными.
Лихачев, кажется, сказал Мазанка.
Ну вот конечно... конечно, Лихачев!.. Вы там хорошенько... Кстати вот тут у вас один красавец математик. Он сосчитает, что надо. На Северной стороне это... эскадрон этот... Туда поедете...
На Северной? Я что-то не видал на Северной кавалерии... качнул серой от проседи головой долгоносый Кароли, очень загорелый, почти оливковый, приземистый и излишне полный.
На Северной артиллерия, сказал Мазанка, а кавалерия наша, кажется, в Балаклаве...
Вот, черт знает, "кажется". Заведующий хозяйством должен знать, а не то чтобы "кажется"! В Балаклаве же, конечно, а не... не на этой, как ее называют?.. На Северной! Не на Северной, нет, а, разумеется, в Балаклаве.
И даже как будто рассердился немного Полетика, а Ливенцев, еще не привыкший к нему и удивленно его наблюдавший, с наивностью кабинетного человека, имеющего дело с точными и строгими рядами формул и цифр, поднял брови, присмотрелся внимательно к своему командиру и сказал весело:
Вообще, господин полковник, этот таинственный эскадрон надо во что бы то ни стало разыскать и... распечь за то, чтобы он не прятался!
Высокий, с подстриженной бородкой, еще не старый, темноволосый, говоривший певучим тенором, единственный из трех, красавец Мазанка посмотрел на Ливенцева неодобрительно, но Полетика думал, видимо, о другом и даже не расслышал того, что сказал этот худощавый, но крепкий, со стремительным профилем прапорщик, он копался в это время в бумагах и бормотал:
Шоссе... шессо... шессо... Сколько там шессо? Двенадцать верст?.. До Северной... то есть до Балаклавы... Возьмите линейку, кучер вас довезет.
А когда вернемся вам доложить? спросил Мазанка.
Доложить? Гм... Доложить-доложить, а что тут такое докладывать? Напишите рапорт по форме, там посмотрите, как это пишется, по какой форме... Доложить!.. Будто там вы у него обнаружите что-нибудь, у этого ротмистра... Лоскутова... Я его видел, помню... Усы такие длинные, черные... Ну, идите, черт возьми, что же вы стоите?.. Куда-то девал пенсне, а без пенсне я как... как баба без юбки...
Вот пенсне! Под бумагами, подал ему пропавшее пенсне поручик Кароли, и все вышли из кабинета, а прапорщик Ливенцев, выходя, любопытно обернулся на этого командира тысячи человек ополченцев и шепотом спросил Кароли:
У него что такое? Размягчение мозга?
На что Кароли, он был тоже веселый человек, ответил:
Накажи меня бог, его надо сделать начальником штаба при верховном главнокомандующем на место генерала Янушкевича!
Канцелярия была унылая, насквозь прокуренная комната, дощатой перегородкой отгороженная от остального длиннейшего каменного сарая, принадлежавшего порту. И столы и скамейки в канцелярии были кое-как сколочены из плохо оструганных досок, причем больше всего привлекла внимание Ливенцева в первый день, как он здесь появился, надпись крупными, старательными готическими буквами на деревянной перегородке: "Приказист", и под этой надписью другая, на спинке какого-то подобия стула: "Стул приказист". Это странное слово очень смешило Ливенцева.
Ополченцы за перегородкой размещались просто на полу, на соломе. Ходили они в своей одежде; винтовок им не выдавали: были только учебные, служащие для практики в разборке и сборке, и то не трехлинейки, а берданки. Впрочем, усиленно говорили в штабе крепости, что скоро прибудут откуда-то японские винтовки времен русско-японской войны. Ввиду строжайшего запрещения каких бы то ни было отпусков по три-четыре человека из роты пропадали ежедневно в самовольных отлучках, и Ливенцеву приходилось производить каждый день по нескольку дознаний и изобретать для провинившихся ополченцев обстоятельства, смягчающие их тяжкую вину, так как уходили отцы семейств, больше чем сорокадвухлетние степенные дяди, схваченные мобилизацией на полях и не успевшие распорядиться по хозяйству. Они оборачивались за несколько дней, сами понимая, что уж раз запрещено, надо спешить, и умоляюще глядели в глаза Ливенцеву, давая свои показания.
С крутого берега над портовыми сараями видна была вся бухта с боевыми судами и внешний рейд с тральщиками и сторожевым крейсером. В первый день, как приехал сюда Ливенцев, все боевые суда были густо обвешаны матросскими рубахами и подштанниками, так как был день мойки белья, и смешливый Ливенцев долго хохотал над таким преувеличенно мирным видом грозных судов.
Стоял золотей сентябрь. Погода была великолепная. Всюду валялись арбузные и дынные корки. И хотя прапорщика Ливенцева стесняла шашка, которая все съезжала наперед и норовила попасть между ногами, и хотя очень надоедало то, что все время надо было подносить руку к козырьку, принимать или отдавать честь, все же куча свалившихся на него обязанностей, самых неожиданных и большей частью для него непостижимых, занимала его чрезвычайно; с непривычки к такой суете он к вечеру очень уставал и тупел. Главное, его, до призыва имевшего дело только с безмолвными рядами математических выкладок и с очень молчаливой старухой-матерью, вдруг бросило в людской водоворот, причем одни люди зависели от него, от других зависел он сам, а третьи, ничего не понимавшие в теории функций, вдруг почему-то оказались его товарищами.
Он не успел еще отвыкнуть от того, что считал важнейшим своим делом, и привыкнуть к мысли, что самое важное теперь, даже и в его жизни, как и в жизни всех кругом, вот эта самая, месяц назад начавшаяся война. Его еще не прищемило войной даже до боли, в то время как для миллионов кругом война была уже смерть. И хотя каждый день читал он газеты и телеграммы с театра военных действий, все-таки он представлял себе то, что там делается, только так, как это писалось в донесениях: наши войска победоносно наступали в Галиции, брали один за другим города, и десятки тысяч пленных, и огромные стога снарядов, стоявшие на австрийских полях, и как будто ничего не теряли сами, прогулка, феерия!.. Как и всем кругом, читавший только русские газеты, ему казалось, что война для Австрии дальше уже немыслима, остается только просить пардону, что месяца через два немецкие державы заговорят о мире, а он снимет эту чрезвычайно неудобную шашку и снова засядет за диссертацию вплотную и закончит ее в назначенный себе самому срок, если начнет работать усерднее и наверстает потерянное время.
Походка у него была с неверным постановом ног и ныряющая всем корпусом и особенно правым плечом вперед.
Так как теперь, когда они трое шли к ожидавшей их линейке, было еще утро и он не успел устать, то все кругом было ярким для его глаз: и блеск солнца на отшлифованных подковами и железными шинами булыжниках мостовой, и пара сытых, но секущихся серых лошадей в линейке, и зеленый овод, вившийся над лошадьми, и даже то, что фамилия кучера-ополченца оказалась Блощаница.
И когда они уже ехали, выбираясь из провалья к базару, чтобы попасть оттуда на Балаклавское шоссе, немолодой уже, долговязый белобрысый офицер верхом на прекрасном гнедом белоногом коне попался им навстречу, и Мазанка крикнул ему:
Корнет Зубенко! А мы к вам!
Корнет остановил коня, Блощаница придержал свою пару серых, и Ливенцев тоже узнал корнета, они познакомились дня два тому назад на Нахимовской просто потому, что одни и те же буквы инициалы названия дружины и цифры были на их погонах, но Ливенцев думал, что он артиллерист. Мазанка певучим своим тенором говорил Зубенко:
Про вас я совсем забыл! Ведь вы в эскадроне у Лихачева!
Гарцуя около линейки, Зубенко, человек очень скромного вида, даже как будто застенчивый, вообще не потерявший еще способности краснеть, толстощекий и красногубый, пожал всем троим руки широкой в запястье рукой и спрашивал удивленно:
К нам? Зачем к нам? Ревизовать отчетность! Вот как!
Правда, это больше касается ротмистра Лихачева, чем вас... А конек у вас славный! говорил Мазанка.
Горячится... Но я все-таки приеду, у меня тут сегодня немного дел... Фураж замучил... Вот только узнаю насчет сена, и назад... Конечно, ведь вы и обедать будете там у нас? Я к обеду поспею приехать... Всех благ!
И они разъехались, и, следя за его посадкой, Кароли сказал презрительно:
Э-э, корнет тоже, а сидит как собака на заборе!.. Накажи меня бог, все эти, из отставных которые, ни к чертовой матери не годятся.
А Ливенцев заговорил оживленно:
Господа! Вот какая штука! Я было забыл совсем: наш доктор Моняков что сказал мне об этом корнете... Дело было на Нахимовской, дня два назад. Стремлюсь зайти в магазин, купить колбасы. Попадается на улице вот этот, как оказалось, корнет Зубенко. Вижу по погонам наш брат! Сказали друг другу по два теплых словца. "Давайте, говорю, в магазин зайдем, по фунту колбасы купим". Как шарахнется от меня мой корнет Зубенко! "Что вы, говорит, колбасы! Теперь колбаса уже стала восемь гривен фунт. То есть, я о чайной говорю, о двадцатикопеечной, а к другим сортам и приступу нет!.." И от меня тягу! Я смотрю, тужурка на локте заплатана, и так весь вид какой-то потертый хотя и не голодающий отнюдь. Думаю: может быть, семейство большое, нуждается... А тут сзади наш доктор подходит, Моняков, говорит: "Это кто такой от меня помчался?" и вслед корнету смотрит. "Почему, спрашиваю, от вас, а не от меня?" "Потому что вы его не знаете, а я знаю!" "Если даже он вас обокрал, доктор, простите ему, говорю, ради его бедности!" Доктор мой даже рот разинул. "Как так "бедности"! кричит. Да у него шестьдесят тысяч чистого дохода с одних только недр! Французы ему аренды за антрацит платят! А имение-то три тысячи десятин, дает оно что-нибудь или один убыток?"
Как три тысячи десятин? спросил Мазанка.
Как шестьдесят тысяч доходу? одновременно спросил Кароли.
Не знаю уж как! Оставляю это на совести доктора.
Это миллионное состояние, что вы!.. возмутился Кароли. У такого чтобы миллионное состояние? Не может быть! Шестьдесят тысяч, считайте даже по шесть процентов, вы математик, не будете спорить, надеюсь, что в земле у этого Зубенко миллион!
А три тысячи десятин земли, если черноземной, под пшеницей... И не заложена... А какой ему смысл ее закладывать, шестьдесят тысяч получая?.. Как вы эту землю считаете? По триста пятьдесят, меньше продать нельзя... Вот вам еще миллион! подсчитал Мазанка.
Выходит, два миллиона! Вот поди же! удивился теперь и Ливенцев.
Накажи меня бог, я бы такого и в письмоводители к себе не взял! А у него состояния два миллиона!
Да ведь, может быть, все пустое, счел нужным утихомирить Кароли Ливенцев. Доктор наш ведь земец, поэтому радикал... И чуть что кричит: "Это вы прочитаете во "Враче"! Корреспондент, видите ли, журнальчика "Врач"... Наверное, он здорово преувеличил.
А ротмистр Лихачев не из тех ли мест, где станция "Лихачево"? спросил Кароли Мазанку.
Но на этот вопрос ответил не Мазанка, а кучер Блощаница. Он сидел на передке, устроив ноги по сторонам дышла, но при вопросе Кароли обернул рябое бородатое лицо к нему в упор и сказал с радостной ухмылкой:
Это же, вашбродь, ихнее имение там и есть, а как же!.. И даже там у них при воротах две пушки стоят...
Пушки даже? Вот как? Очаковских времен?.. А именье богатое?..
Именье выдающее!.. Я эти места хорошо знаю... Я у господ Подгаецких, поблизу, служил в кучерах, и сколько разов я их к Лихачевым в гости возил!..
Выехали, наконец, на шоссе. Зажимая носы, проехали мимо свалок. Потом стали попадаться по обеим сторонам шоссе какие-то небольшие усадебки с виноградничками, садами и даже небольшими клочками стерни по известковому овражистому плато.
Вот где люди пшеницу сеют, где самая крейда, або алебастр, кивнул на эти клочки стерни Блощаница. А что касается Лихачева-помещика, то у него с десятины если не полтораста пудов снимают, то бывало даже и так, что все двести!
И пока ехали до Балаклавы, Ливенцев это видел, никак не могли успокоиться ни подполковник Мазанка, ни бывший адвокат, поручик Кароли, ни даже кучер Блощаница.
В имениях и десятинах, много ли их или мало, ничего не понимал Ливенцев. Ему было тридцать семь лет, но он как-то так расположил свою жизнь, что ничего не пытался сделать в сторону десятин, имений, угольных копей, миллионов, даже просто сколько-нибудь прочных условий жизни. Он даже и не служил нигде в последнее время, а жил случайными уроками, и меньше всего в жизни понимал он то, что было предметом внимания многих: богатство.
Он вышел из семьи, в которой никогда не было того, что называется достатком, и в то же время никто не говорил ни о бедности, ни о богатстве. Отец его был пианист, он тоже в молодости неплохо играл и даже колебался, когда окончил гимназию, куда ему поступить в университет или консерваторию, и, среди колебаний этих, поступил вольноопределяющимся в пехотный полк, чтобы отбыть повинность. Потом затянул он и студенческие годы, так как три раза менял факультеты. Он был холост. Мать-старуха нуждалась уже не во многом. Он, как говорится, легко относился к жизни. И в то же время, как многие кабинетные люди, любил вплотную наблюдать людей, то есть буквально вплотную, очень приближая свое лицо к каждому новому лицу, хотя близоруким он не был.
У него было большое любопытство к человеку, как совершенно неповторимому среди других человеческих особей существу. Возможно, что это было в нем просто пифагорейство, но он как-то про себя вычислял задачи человеческих лиц и составлял невнятные еще, зыбкие еще в своих основаниях, но возможные по идее формулы человеческих лиц в состоянии покоя, человеческих жестов, походок, манер говорить, глядеть, улыбаться, смеяться, сердиться, негодовать, приходить в ярость. Он был больше человекоиспытатель, чем соучастник жизни тех, с кем приходилось ему жить вместе, и теперь, на пути к Балаклаве, приближая свое отнюдь не близорукое лицо то к лицу Мазанки, то к лицу Кароли, он был доволен, что вот расшевелил их тем, чему сам не придал никакого значения, рассказом о корнете Зубенко, который был возмущен дороговизной колбасы до того, что не хотел ее покупать, и наглыми накидками военных портных до того, что стоически продолжал носить старую, заплатанную кадровую тужурку...
И широколицему рябому Блощанице он был благодарен за его вовремя вставленные пушки у лихачевских ворот и полтораста-двести пудов пшеницы на баснословном лихачевском черноземе.
II
Балаклавские греки, смуглые Кости и Юры, были очень недовольны войной. Все они были рыбаки и жили морем; теперь их не пускали в море ни днем, ни ночью. Теперь на берегах расположились батареи, в их домишках солдаты-артиллеристы. Им оставили бухту для мережек, но в мережки попадала несчастная рыбья мелочь барабульки и карасики, величиной в пятак, и Кости и Юры ходили похудевшие, почерневшие, мрачные. Напрасно они жаловались военному начальству и спрашивали, чем же теперь им жить. Начальство коротко отвечало: "Война!" Так было в Балаклаве только тогда, когда заняли ее англичане шестьдесят лет назад, но это помнили только очень старые люди, и от тех времен остался в полной неприкосновенности только один небольшой дом, комнатки в котором были в два аршина высотою. И уходить за рыбой по ночам, оставлять своих жен на произвол солдат тоже боялись Кости и Юры. И когда линейка въехала в Балаклаву, на все вопросы Блощаницы, где здесь квартирует эскадрон ополченцев, Кости и Юры мрачно отвечали: "Почем знаем?" и отворачивались хмуро. И только когда Кароли весело заговорил с ними по-гречески, очень удивленные, они показали, как проехать к эскадрону. Но по-гречески же спросили они Кароли: если нельзя ловить рыбы в море, то чем же им жить? И по-русски ответил им Кароли: "Почем знаем?"
Это был дом какого-то немца, выселенного на Урал, вместительный дом с большими табачными сараями: у немца были табачные плантации. Теперь в этих сараях устроили конюшни, поблизости расквартировали людей, а сам Лихачев и Зубенко и небольшая канцелярия эскадрона разместились в доме.
В тужурке, расстегнутой на все пуговицы, в синих рейтузах старого образца, в вышитой тонкой рубахе, с сигарой во рту, ротмистр Лихачев сидел на веранде и читал "Русское слово". Приезд ревизионной комиссии очень его удивил, и он, улыбаясь приветливо, все-таки широко раскрывал выпуклые черные глаза. У него был прекрасный открытый лоб без морщин, пухлые щеки, безукоризненно выбритый круглый подбородок, и усы, так запомнившиеся полковнику Полетике, действительно были из таких, которые запоминаются: холеные, завитые обдуманными кольцами, черные породистые усы... В то же время Ливенцеву подумалось, что из него, по внешности, мог бы выйти хороший дирижер румынского оркестра.
Когда Мазанка объяснил ему, что вся эта ревизия простая проформа, что она назначена командиром бригады по обеим дружинам, что он, ротмистр, отнюдь не является каким-то преступным исключением, Лихачев сделался исключительно приветлив, тут же крикнул писаря, а писарь тут же достал нужные книги и счета, и ревизия началась без проволочек и закончилась в какие-нибудь полчаса.
Комиссия нашла все в полнейшем порядке, и Лихачев, как хороший хозяин, вполне довольный неожиданными, но любезнейшими гостями, повел их по конюшням показывать лошадей своего эскадрона, так как ученье уже кончилось и люди были распущены на обед.
Посмотрели лошадей. И Мазанка и Кароли оказались любителями этого вида животных и большими его знатоками, Ливенцев же смотрел на лошадей сначала с любопытством, ему присущим, потом однообразие их форм начало его утомлять. Безусловно гораздо больше, чем все лошади эскадрона, занимал его сам ротмистр Лихачев.
Он держал себя так, как будто дело было не в какой-то там Балаклаве, а в его имении, где у ворот исторические пушки, а на воротах, может быть, даже и львы, где, конечно, старинный липовый парк и объемистые амбары, способные вместить баснословные урожаи пшеницы.
Когда дошли до последней лошади и показывать больше уж было некого и нечего, Лихачев сделал широкий пригласительный жест и сказал:
А теперь, господа, прошу ко мне, закусить! Познакомлю вас с моею женой...
Упоминание о жене ротмистра заставило всех наклонить головы с особым почтением, почиститься щеткой, у медного рукомойника тут же на веранде вымыть руки и пригладить волосы.
Мебель в столовой, конечно, была оставлена сосланным немцем, но прекрасное столовое белье с красиво вышитыми метками на салфетках, свернутых в трубочки, серебряные кожи, вилки и ложки, несомненно, были привезены ротмистром из его Лихачевки. Ливенцев подумал даже, что и две бутылки вина были добыты не здесь и не в Севастополе, из каких-то тайников, доступных сведущим людям, а из старинного запаса лихачевского погреба, так как вино оказалось старых годов и дорогих цен.
Очень искусно, и, конечно, не эскадронным поваром, а домашним, из Лихачевки, был сделан соус для закуски под водку, стоявшую в граненом графинчике.
За стол не садились, конечно, ожидая, когда выйдет жена Лихачева, и она вошла, наконец, с густо-коричневой, совершенно голой, лупоглазой собачкой на руках, и по сторонам ее важно вошли еще две лохматых болонки и издали, при виде незнакомых людей, какой-то однообразный, придушенный звук, непохожий на лай, непохожий даже и на урчанье: по-видимому это было приветствие, по крайней мере так понял Ливенцев, сейчас же про себя окрестивший жену Лихачева Цирцеей.
Она была высокого для женщины роста, но не из полных и не из молодых, лет сорока. Лицо ее казалось желтоватым даже под пудрой, под глазами заметные круги, глаза невнимательные, скользящие, значительно уже выцветшие; на обеих тонких руках браслеты с розетками камней, брошка-камея, на плечах пуховый светло-синий платок... Оттого, может быть, что все время дрожала своим коричневым голым тельцем собачка на ее руках, у Ливенцева получилось впечатление, что зябкой была сама эта Цирцея, следом за которой денщик внес осторожно за ушки большую фаянсовую миску с супом.
Накажи меня бог, если я когда-нибудь видел таких собачек! искренне сказал Кароли, когда представил их всех жене своей Лихачев и усадил за стол. Что это за порода такая?
Это африканка, и Цирцея укутала ее своим пуховым платком. Наступает осень, и ей, бедняжке, становится уж холодно...
Она имеет способность лаять или совсем безмолвна? полюбопытствовал Ливенцев.
Попискивает, как цыпленок, ответил за жену Лихачев. Вообще же она тут испытывает большие неудобства, как и мы с женой... Надеемся, впрочем, что неудобства эти кончатся месяца через два... на худой конец три... И мы опять домой в имение.
Вашими устами бы мед пить! Я уж тоже соскучился по имению, сказал Мазанка и объяснил Лихачеву, в каком уезде находится его имение и кто там у них предводитель дворянства.
Потревожили нас в наших родительских гнездах, а зачем? раскатисто и веско говорил Лихачев, наливая по рюмке водки. И какие огромные затраты государства на эти "апольченьские" дружины, до которых дело, разумеется, не дойдет! В декабре мы, конечно, подпишем мир!
Это было бы гениально! подхватил Ливенцев. Но почему все-таки вы думаете, что в декабре мир?
Лихачеву, видимо, не понравился не самый этот вопрос, а тон вопроса, и он ответил снисходительно:
А потому я так думаю, что война ведется в спешном порядке, что и понятно при современных э-э... вооружениях. Об австрийской армии можно сказать, что она уже почти не существует. Она совершенно де-морализована и бежит... или сдается массами... вот-вот мы обойдем Германию с левого фланга. А с юга французы, а с запада англичане. Не беспокойтесь! Вильгельм весьма неглуп и на карту всего ставить не станет. Платить по счетам придется Австрии, и она заплатит по-ря-дочно!
Так что нам, вы думаете, она заплатит Галицией? спросил Ливенцев.
Галиция уже наша! сказал Лихачев.
Выпьем за Галицию, что же, а? Галиция так Галиция! предложил веселый Кароли.
А когда выпили за Галицию, Лихачев добавил:
Кроме Галиции, мы, может быть, и Буковину получим. Но самое важное, что мы получим, это Константинополь и проливы!
Послушайте, что же это вы! удивился Ливенцев. Откуда это вдруг Константинополь? И почему проливы?
Как почему проливы? Вот это мне нравится! удивился и Лихачев. Из-за чего же мы с вами призваны, как это называется, кровь проливать? Конечно же из-за проливов! Что нам за корысть в Галиции? Галиция что нам такое даст? Это земля бедная... Мы вон на владения в Средней Азии ежегодно огромные деньги тратим, и на Галицию, может быть, придется тратить, а вот проливы заполучить это большой будет плюс.
Почему большой плюс? не понял Ливенцев и присмотрелся к Лихачеву, вытянув тонкую шею, и снова нашел, что если его разоблачить из тужурки и рейтуз и нарядить соответственно, то какой бы внушительный и типичный вышел из него дирижер румынского оркестра!
Но Кароли не дал ответить Лихачеву, он сказал горячо и с обидой:
Если война и к новому году окончится, все-таки я на ней потерял уж тысяч двадцать!.. Накажи меня бог, не меньше двадцати тысяч!
А каким образом потеряли? спросила жена Лихачева, причем за обедом она действовала только одной правой рукой, а левая все как-то порхала по дрожащему тельцу лупоглазой африканской собачки.
Мой старинный клиент умер один грек Родоканаки, экспортер-хлебник, и нужно было трех оболтусов в наследство вводить... Считанные деньги были! выпятил толстые губы Кароли. Теперь уж эти денежки другой получит, а ведь я за ним как ухаживал! Как за родным отцом! Перед самым объявлением войны справлялся у докторов, трое его лечили: "Ну что, как?" "Две-три недели протянет, и готово!" говорят. Рак желудка был... Смотрю теперь на все, а у меня тоска, у меня тоска!
Эх, я, может, еще и больше вас потеряю! тоскливо сказал Мазанка. Остались в имении только жена с сынишкой, а она ведь никогда в хозяйство не вмешивалась... Начнет продавать хлеб, ее, конечно, накроют. Непременно накроют! Еще может и так быть, что никаких денег не заплатят, а рубль уже стал полтинник!
На колбасе и того меньше, улыбнулся Ливенцев.
Хлеба сейчас не продавайте, веско сказал Лихачев. Явный убыток!
И не продавать нельзя: деньги нужны.
Продавайте нагульный скот в таком случае. Потому что скот на зиму оставлять, конечно, абсурд, а хлеб ваш пускай лежит: он ни сена, ни барды не просит... Я своему управляющему категорически запретил продавать хлеб: пусть лежит до окончания войны!
И Лихачев вытянул энергично левый ус и старательно закрутил его снова, а Ливенцев обратился к нему:
Все-таки проливы... Я об этом знаю теоретически, так сказать, что вот существуют политики столичные, и они говорят что-то там такое, со времен Каткова, а пожалуй, даже и со времен матушки Екатерины, о Константинополе втором Риме и о проливах... Но ведь, представьте, так и думал, что все это нужно политикам, а нам с вами зачем проливы?
Вам лично? Не знаю. Вам это лучше знать, вежливо усмехнулся Лихачев. Что же касается меня, помещика, производителя пше-ни-цы, которую от нас вывозят за границу всякие Дрейфусы, то это уж я, конечно, знаю, так как за провоз через Дарданеллы своего же хлеба я же и плачу Турции!
Вы? Не понимаю!
Очень просто! Таможенный сбор существует одинаково как у нас, так и везде, так же и в Турции. Вы ведь, э-э... не думаете, надеюсь, что у турок все очень просто: руки к сердцу, поклон в пояс, и проезжайте, пожалуйста, провозите хлеб, господа Дрейфусы! Нет, Дрейфусы платят, а с нас, помещиков, берут! То есть, нам они недодают на хлеб, сколько они теряют, чтобы Дарданеллы пройти... А когда Дарданеллы будут наши, то за хлеб свой мы будем получать больше, ясно? Не говоря уж о том, что мы там десять Кронштадтов устроим, и черта с два к нам в Черное море кто-нибудь продерется! И никаких нам тогда балаклавских береговых батарей не надо строить! И Севастополь тогда будет просто торговый город...
Вы редкостно-счастливый человек: знаете, зачем и к чему вся эта война... начал было Ливенцев, думая выяснить для себя еще кое-что благодаря этому ротмистру, который внимательно так читал "Русское слово", но тут вошел корнет Зубенко, в комнате показавшийся гораздо выше ростом, чем на Нахимовской улице, извинился, что несколько запоздал к обеду, сказал Лихачеву что-то такое о сене, которое наконец-то! получено там, в Севастополе, и вопрос теперь только в том, чтобы его доставить в Балаклаву.
Он сел за стол привычно, видно было, что каждый день он так же точно садился за этот стол. Ливенцев пригляделся к рукаву его тужурки, не переменил ли на другую, нет, он был постоянен: это была та самая, заплатанная на локте.
Теперь, когда Ливенцев окончательно убедился, что Зубенко человек с какими-то странностями, он, по своему обыкновению, весьма приблизил к нему глаза, но ничего странного в его лице все-таки не находил. Напротив, это было вполне обычное, размашистых линий, степное лицо с белесыми ресницами, от которых веяло добродушием и недалекостью; из своих наблюдений над людьми Ливенцев выводил, что подобные белесые ресницы бывают только у недалеких людей. И так как он пришелся с ним рядом, то спросил Зубенко, как будто между прочим:
Почему вам так не понравилась военная служба, что вышли в отставку корнетом? Мне кажется, что вы именно и рождены для геройских подвигов.
Разве я корнетом в отставку вышел? улыбнулся Зубенко. Я, конечно, поручиком, только теперь надел свои прежние погоны, как и полагается по закону: раз ты мобилизован из отставки, чин твой какой был на действительной...
Знаю, знаю... но уверен я, что вы погон поручичьих даже и не покупали.
А зачем же мне их было покупать? удивился как будто Зубенко, которому денщик поставил в это время тарелку супа.
Лишняя трата денег? подсказал Ливенцев.
Совершенно лишняя, согласился Зубенко.
Что такое два с полтиной за погоны с тремя звездочками заплатить! вмешался в разговор Кароли. Накажи меня бог, пустяк полнейший, а все-таки три звездочки, а не две! Да, наконец, купили бы еще пару звездочек за двугривенный, и все! И пока мне не прикажут снять мои погоны с тремя звездочками, а надеть подпоручичьи с двумя, я их все-таки носить буду. Но ведь у меня миллионного состояния нету, как у вас!
Какого миллионного? повернулся к нему встревоженно Зубенко и замигал ресницами.
А с какого же капитала можно получать по шестьдесят тысяч дохода? причмокнул даже как-то Кароли. Шестьдесят тысяч в год! Ого! И палец о палец не ударить! Меня, например, взять, так мне ведь сколько приходится ра-бо-тать, батенька! Родоканаки тоже не каждый год умирают! Мне сорок четыре монеты всего, а я вот седой! похлопал он по коротко стриженной голове, сидящей на короткой шее.
Ливенцев заметил, как густо покраснел Зубенко и с каким недоумением глядел на него Лихачев, выкатив свои румынские глаза. Даже Цирцея перестала порхать пальцами по спинке африканской собачки.
Каких шестьдесят тысяч? придушенно спросил Зубенко.
Откуда у него шестьдесят тысяч дохода? раскатисто сказал Лихачев, готовый захохотать, так как принял это за несколько странную между мало знакомыми людьми, но все-таки шутку, конечно.
Будто бы дает французская компания какая-то за одни только недра, а имение остается имением, три тысячи десятин! ответил Лихачеву за Кароли Мазанка, тоже уставивший в несчастного корнета красивые, с поволокой, карие глаза.
Вранье!.. Клевета!.. энергично выкрикнул Зубенко. Вообще меня, должно быть, смешали с кем-то другим.
Вот странный человек! Не хочет даже, чтобы его считали богатым! Накажи меня бог, в первый раз такого вижу! искренне удивился Кароли.
А Ливенцев даже пожал своими не узкими, но выдвинутыми как-то вперед плечами:
Непостижимо!.. Я, конечно, не знал бы, что именно мне делать с миллионом, если бы он свалился мне с неба, но всякий миллион все-таки факт, как же можно его отрицать.
Не понимаю, господа, что вы такое говорите! как будто даже возмущенно немного поглядела на всех поочередно Цирцея. Ведь это называется шутить над человеком, который отшучиваться совсем не умеет.
И под ее взглядом командирши, заступившейся за своего субалтерна, первым смутился вежливый Мазанка и тут же выдал Ливенцева:
Сведения о миллионах идут вот от нашего прапорщика... Мы сами это только сегодня от него услыхали...
И так как на Ливенцева теперь обратилось сразу несколько пар глаз и белесые глаза Зубенко глядели неприкрыто враждебно, то Ливенцев тоже поколебался было и уж хотел как-нибудь замять разговор, но спросил на всякий случай корнета:
А вы доктора нашего Монякова знаете?
Монякова? переспросил Зубенко и отвернулся.
Да, того самого Монякова, с которым вы, правда, не захотели говорить дня два назад, но ведь когда-нибудь придется же вам с ним встретиться, не так ли?.. Так вот, это именно он мне о вас наговорил, представьте!.. Он вас очень хорошо знает... и ваше имение... и ваши дела с французской компанией "Унион".
Он так вам и сказал: французской компанией? пусто и глухо спросил после томительного молчания Зубенко.
С французской или бельгийской... Да, кажется, именно с бельгийской, но мне показалось, что это все равно.
Угу... Нет, это не все равно, пробормотал Зубенко.
Может быть... Он мне сказал еще, будто вы недовольны ими, этими французами или бельгийцами, что они плохо выполняют условия договора, то есть, попросту говоря, вас грабят...
Он так и сказал вам: грабят? живо обернулся к Ливенцеву Зубенко.
Да, в этом роде... и будто вы начали с ними процесс.
А он не сказал вам, кто посредничает бельгийцам этим, прохвостам? с большою яростью в хриповатом голосе спросил вдруг Зубенко, и глаза у него стали заметно розовыми от прилившей к ним крови.
Однако факт, значит, все-таки налицо! торжествуя, перебил по-адвокатски Кароли Ливенцева, начавшего было что-то говорить Зубенко насчет Монякова. Есть угольные копи, взятые в аренду бельгийцами, которые платят вам шестьдесят тысяч, но должны платить, по-вашему, гораздо больше.
Лихачев коротко кашлянул. Ливенцев взглянул на него пристально. У Лихачева был явно оскорбленный вид. Он покраснел, как от натуги, и нервно накручивал правый ус на палец.
Так как Зубенко упорно молчал, делая вид, что и ответить не может так вот сразу, очень занят едой, то Цирцея обратилась к нему негодующая:
Значит, вы действительно получаете по шестьдесят тысяч в год доходу?.. А я-то думала, что над вами шутят! и она сильно сощурила глаза.
Ливенцев заметил, что у Зубенко как-то сразу набряк, явно распух и без того объемистый нос, однако ответ его поразил еще больше наивного математика, чем его нос:
Вы думаете, что шестьдесят тысяч за угольный пласт, как на нашей земле, это много? В том-то и дело, что мало! Очень мало!.. За подобный пласт Парамонов по три миллиона в год получает!.. Три миллиона! В год! Это вам не какие-нибудь несчастные шестьдесят тысяч! с неожиданной выразительностью и силой сказал Зубенко.
Мазанку же, видимо, мучила другая сторона дела размер имения Зубенко, и он спросил почему-то даже не певуче, как привык слышать от него Ливенцев, а тоже несколько хрипло:
Это на всех трех тысячах десятин у вас угольный пласт оказался?
Именно в этом и вопрос, что бельгийцы шурфуют землю везде, где им вздумается, а по договору они этого делать не смеют, помолчав, ответил Зубенко.
Убедившись в том, что у этого немудрого на вид корнета действительно три тысячи десятин, Мазанка оглядел всех округлившимися и от этого ставшими гораздо менее красивыми глазами и проговорил:
Однако! Три тысячи десятин! Степной земли!
Что же тут такого? зло отозвался Зубенко. Вон у Фальцфейна триста тысяч десятин степной земли, это я понимаю, богатство, а то три тысячи!.. По сравнению с тремя стами так, клочок жалкий!
Не-ет-с, это уж вы меня извините, это не клочок жалкий три тысячи десятин, как-то выдавил из себя скорее, чем сказал, Мазанка.
Да-да! Смотря, конечно, как хозяйство поставить, а то три тысячи десятин вполне могут давать те же шестьдесят тысяч, поддержал его Лихачев, покачав при этом как-то многозначительно из стороны в сторону лысеющей спереди головой, а Цирцея добавила:
И мы ведь тоже бурили у себя, мы сколько денег ухлопали на бурение, однако у нас вот в недрах ничего такого не оказалось.
Как? Вы тоже искали уголь? Или руду железную? полюбопытствовал Кароли.
Нет. Не руду и не уголь... Об этом-то мы уж знали, что нет... Мы за доломитом охотились, объяснил Лихачев. Доломит он ведь для доменных печей требуется... И нашелся такой специалист, сбил нас с женою с толку: "У вас доломит! Бурите!" Вот и бурили... Денег, правда, пробурили достаточно, а доломит обманул... Ну, одним словом, он хотя и нашелся, только не того процентного отношения, какое требуется. Низкого качества. Годится, конечно, как бутовый камень, только не в домны... Да! На этом я, просто говоря, прогорел... А у вас, стало быть, целая Голконда? обратился он к Зубенко не улыбаясь. А я и не знал! Вы как-то ни разу не заикнулись даже... об этом своем альянсе с бельгийцами.
Не дай бог иметь дела с этими негодяями! уверенно, очень убежденно и горячо отозвался Зубенко, накладывая себе гарниру к жаркому.
Наши союзники, напомнил ему Ливенцев.
Я о тех там, которые у себя дома сидят, не говорю, поправился корнет. Я говорю о тех пройдохах, какие к нам сюда приехали и нас сосут, как пауки.
Однако миллион они для вас на вашей земле нашли же, пытался склонить его на милость даже к приезжим бельгийцам Кароли.
Какой миллион?
Шесть рублей со ста, шестьдесят тысяч с миллиона!
Ну, знаете, так считать если, тогда у Парамонова пятьдесят миллионов в земле лежат! А пятьдесят миллионов и один это большая разница... Также надо принять во внимание, какое у меня семейство.
Неужели вы женаты? удивилась Цирцея и почему-то даже опустила при этом свою африканскую собачку на пол.
Я не женат, положим, но ведь еще сколько нас сестер и братьев... Это я считаю только родных, а ведь еще сколько двоюродных!.. Нас очень большая семья.
Ну, ваши доходы тоже оказались не маленькие! Это на какую угодно семью хватит, сказал Лихачев.
А Цирцея, безжалостно глядя на заплатанную на локте тужурку Зубенко, добавила язвительно:
Тем более при ваших скромных привычках.
Привычки зависят от воспитания, буркнул Зубенко, не поднимая глаз.
Ливенцеву стало даже как-то жаль его, точно его травили со всех сторон, и виноватым в этой травле оказался не кто иной, как он же сам, Ливенцев, сболтнувший сказанное Моняковым, мог бы ведь и промолчать. И, желая отвести разговор в сторону, он спросил Зубенко:
Что же, пшеницу сеете на своей земле?
Сеем и пшеницу, подумав, ответил Зубенко.
Ага! Вот видите! Значит, вам тоже необходимы проливы?
Почему такое? Проливы? Мне? несколько удивился, но и насторожился, как перед новой издевкой, Зубенко.
Мы только что пришли к выводу, что всем помещикам России, у которых на полях пшеница, Дарданеллы необходимы, как воздух... Давайте же выпьем с вами за Дарданеллы! поднял недопитую рюмку Ливенцев.
Я не пью, с достоинством ответил Зубенко.
Как? Совсем никогда не пили? изумленно поглядел на него Мазанка.
Никогда не пил. И не курил также.
Много потеряли! сказал Мазанка, а Кароли ошарашенно выпятил губы:
Накажи меня бог, первый раз такого человека вижу! Куда же вы свои миллионы намерены девать?
Что не пьет и не курит это верно, сказал Лихачев. И очень хороший службист, рекомендую! У него все и всегда в порядке. При таком субалтерне эскадронный командир может быть спокойным перед любым смотром и перед любой ревизией.
Ливенцев принял эту рекомендацию как желание Лихачева вывести своего корнета из неловкого положения, хотя и не понимал как следует, в чем же именно тут неловкость. И только когда пригляделся к Цирцее вплотную, как привык приглядываться к людям, понял, что Лихачев говорил это не для них трех, а для нее одной, для той, которую теперь перестали уж совсем занимать голая коричневая собачка и две белых болонки. Она дала им каждой в свою мисочку по куску рагу из баранины, и около нее теперь шло деловитое чавканье и урчанье, как около подлинной Цирцеи на ее острове, и она была теперь явно разгневана тем, что тот, который носил около нее, ею как будто и данный ему, облик простеца и бедняка, оказался вдруг перевоплотившимся самовольно во что-то другое, вдруг как-то неожиданно сделался далеко не так прост и, главное, совсем не беден, даже очень богат!
Да, у нее было явно негодующее лицо. На Зубенко она смотрела не отрываясь. Ливенцев понял, что это женщина властная.
И вот еще что он понял: что он сам как будто человек с другой планеты среди остальных; что здесь, в Балаклаве, за одним столом с ним, получающим только свое полуторасторублевое жалованье прапорщика и больше ниоткуда ничего, сидят всё богатые люди. Об адвокате Кароли он знал, что у него прекрасный дом в Мариуполе, что сюда, в Севастополь, он взял свой выезд красивый кабриолет и пару дышловых лошадей, неизвестно почему уцелевших пока от мобилизации; трое остальных были помещики, из которых самым богатым оказался самый незаметный на вид и преувеличенно скромный в своих привычках, не захотевший тратить даже двугривенного на третьи звездочки себе на погоны, хотя и мог бы носить погоны поручика так же незаконно, как и Кароли.
Над тем, что говорил ему о Зубенко дня два назад этот радикал, земец, доктор Моняков, он пытался думать только теперь и удивленно видел, что молодой еще степной помещик этот, обладатель миллионов, захлестнут как-то до потери самого себя своими богатствами, что как-нибудь пользоваться ими он совсем не умеет, даже боится, что он умеет их только стеречь, может стремиться их увеличить, но совершенно лишен способности их тратить, и в нем появилась какая-то не то что отчужденность, а даже брезгливость к этим всем, чересчур связанным с землею, преувеличенно земным людям и к Цирцее с ее африканскими и прочими собачками, и он сказал, улыбаясь, как всегда, когда чувствовал брезгливость:
Господа! У меня нет ни имения, ни дома, ничего вообще, кроме знания математики, и то приблизительного, конечно. Но математика не нуждается в защите при помощи кавалерии, а также штыков и пулеметов... Да на нее никто и не нападает: какая корысть нападать на какую-нибудь теорию парабол и гипербол? А вот напасть на имения с их пшеницей или на угольные копи тут есть так называемый казус белли. Говорят уже, что теперешняя война война угля и железа... и доломита, конечно, поскольку он необходим для железа. (Тут Ливенцев улыбнулся в сторону Цирцеи.) Вопрос теперь, значит, только в том, чтобы нам всем, и мне тоже, представьте, как это ни странно! суметь защитить все наши пшеничные поля и угольные копи.
Как защитить? глянул на него непонимающе Лихачев.
От кого защитить? спросил Мазанка. Кто на них покушается?
Вот тебе на! Разве немцы не заняли у нас часть Польши? удивился Ливенцев.
А мы разве не заняли часть Пруссии? спросил Лихачев. Линия фронта может, конечно, колебаться то здесь, то там, но-о до наших коренных русских земель куда же добраться немцам? Ни-ко-гда этого не будет! Да и вообще пустяки... Наше военное министерство урок японской войны учло это теперь для всех очевидно... Нет, война кончится месяца через два-три...
А вы как думаете? обратился Ливенцев к Зубенко.
Зубенко подумал, помял хлебный мякиш между толстыми пальцами и сказал решительно:
К новому году кончат войну!
Кароли же горячо добавил:
И как только Вильгельм попадется в плен, накажи меня бог, об него готов тогда буду целый день спички тушить! Так он мне с этой войной надоел, проклятый!
Ливенцев поглядел на него и расхохотался вдруг.
А если... если не через два месяца, а и через два года не кончат войну? еле проговорил он сквозь хохот.
Абсурд! махнул рукою Лихачев.
Чепуха! сказал Мазанка.
Мне надо насчет сена распорядиться, вдруг поднялся из-за стола, наклоняя голову в сторону Цирцеи, Зубенко. Сейчас же надо послать подводы, а то ведь на сено много охотников... Не успеешь оглянуться артиллеристы заберут, а потом ищи-свищи!
Да-да! Вот именно: ищи-свищи! Идите, идите, забеспокоился и Лихачев, а Мазанка кивнул Кароли:
Надо бы и нам ехать...
Но хотя Зубенко и ушел, простившись с ними, их остановил Лихачев, так как подавали еще чай (на серебряном подносе, и стаканы в подстаканниках старого серебра), ликерные узенькие рюмочки и пузатую черную бутылку бенедиктина.
Ка-ков оказался скромник наш Зубенко! сказала Цирцея, снова усаживая на колени африканку и укутывая ее платком. Ведь если бы вы не сказали нам, то откуда бы мы могли узнать, что это богач? Если бы мы имели хотя бы половину его состояния! А ведь он...
Она остановилась, не договорив, но Ливенцев понял ее так, будто хотела она добавить: "...каждый день обедает на наш счет!"
И ему стало весело, когда добавил он про себя именно это.
А когда, простившись с Лихачевым, выходили они трое к своей линейке, Ливенцев заметил на верхней филенке верандной двери размашистую надпись химическим карандашом: "Прошю оставит сей дом внеприкосновенности допребытие хозяина".
Ливенцев понял, что писал это высланный на Урал немец, надеясь, как и они все, что война скоро окончится и еще скорее забудется, и он, честный владелец табачных плантаций, снова будет командовать целой армией русских девок из Мелитопольского уезда, которые будут ему цапать землю, высаживать из парников рассаду, срывать спелые листья, сушить их на суруках и проделывать с ними вообще все эти сложные трудоемкие процедуры, пока не получится товар, готовый для отправки на табачную фабрику.
И даже вообразил вполне ясно и определенно именно такого, каким только он мог бы быть, балаклавского немца-табачника Ливенцев и представил, как на этой вот веранде, кейфуя в послеобеденный час, мечтает он, честный немец, о своей табачной фабрике, о конкуренции с Месаксуди и какими-нибудь братьями Лаферм и непременно о миллионах...
А кучер Кирилл Блощаница, заметив, что привезенные им офицеры вышли навеселе и с завидно-покрасневшими лицами, подмигнул Ливенцеву как-то сразу всем своим широким загорелым рябым лицом и сказал, облаживая сбрую:
Такое в прежнее время заведение у него, у Лихачева, было до чужих кучеров, какие, конечно, гостей привозили: стаканчик водки чтобы и, само собою, обед в людской... Думка такая у меня и теперь была, ну, однако, не вышло. А денатурату того когда-сь случилось выпить стакан, так от него аж каганцы в глазах!.. Конечно, пьют люди за неимением, только же его, говорят, через хлеб пропускать треба...
Кирилл Блощаница явно был недоволен ротмистром Лихачевым.
III
На обратном пути говорили опять о том же корнете Зубенко, причем Кароли высказывал догадку, что разбогател он случайно, что три тысячи десятин эти у него не родовые, а приобретенные, что он не дворянин, конечно, а, вероятно, из зажиточных хуторян, которым вдруг подвезло с этим углем на их земле. Втихомолку Зубенко-отец скупал по дешевке земли себе под межу, втихомолку же завязал и эти политичные сношения с бельгийцами, но нечаянно как-нибудь умер, "если не от рака в желудке, как наш мариупольский Родоканаки, то от какой-нибудь еще стервочки", и вот корнет Зубенко, как старший, вполне естественно, выходит в запас, а потом в отставку, чтобы вести хозяйство и сражаться с бельгийским "Унионом".
Мужичок он, разумеется, прижимистый, сказал Мазанка, и в больших капиталах со временем будет, но вот для меня, как отца, я ведь тоже сына-гимназиста имею, вопрос в чем: сам ли он такой уродился, этот корнет Зубенко, или его так отец воспитал? А если воспитал отец, то каким же образом мог он этого добиться? Мытьем или катаньем? Ведь жмот сверхъестественный!
Накажи меня бог, музейная редкость! За деньги можно показывать.
Ливенцев молчал, потому что в голове его вертелись миллионы всех мастей: русские, бельгийские, немецкие, французские, английские... Эти миллионы принимали в его мозгу, несколько разгоряченном лихачевским вином, странно-уродливые, однако вполне реальные формы. И они сражались эти разнонародные миллионы, а Кирилл Блощаница, который пока возится с серыми, секущимися на лопатках конями и мечтает о стаканчике водки, потом когда-нибудь пойдет вместе с ним, математиком Ливенцевым, оборонять русские миллионы против миллионов немецких... А зачем это им обоим?
Сердит ли был Блощаница, или серые рвались домой к кормушкам, только они бежали бойко. На седьмой-восьмой версте от Балаклавы они догнали три мажары, в которых сидело по нескольку человек: солдат-ополченцев, у которых солдатского было только медные кресты на вольных картузах. Несколько впереди их, верхом на гнедом дончаке, но уже не на белоногом, а на другом рысил Зубенко.
За сеном? крикнул ему Мазанка, поравнявшись.
За сеном! ответно крикнул Зубенко, явно не пожелавший ни ехать с ними рядом дальше, до Севастополя, ни вступать в какие-либо разговоры еще, после того что говорилось за обедом у Лихачева.
Он даже не улыбнулся, он только чинно поднял руку к козырьку своей потертой фуражки. А Мазанка сказал Кароли:
Если фураж на целый эскадрон через руки этого Зубенко будет идти, то чем это пахнет, а?.. и подтолкнул его локтем.
Энергически, как всегда, Кароли отозвался:
Накажи меня бог, наживет еще миллион за время войны!..
При этом добавил он весьма сложное и выразительное ругательство, какого никак не ожидал математик Ливенцев от поручика с университетским значком.
Когда проезжали уже окраиной Севастополя, Кароли заметил свой кабриолет, в котором каталась его жена, и пересел к ней, а Мазанка и Ливенцев слезли с линейки у остановки трамвая. Кирилл Блощаница один поехал в дружину, где офицерам жить было негде.
Толстая, сырая, обветренная, красная, с облупившимся носом, старая торговка с двумя корзинами помидор и дынь спешила, грузная, к тому же вагону трамвая, в который сели Мазанка и Ливенцев, и уже занесла было она обрубковатую ногу в пыльном башмаке на подножку, но чахлого и сонного вида кондуктор дал свисток, вагон тронулся.
Та куды же ты, нэгодяй, подлец?! пронзительно завопила торговка.
Между тем в вагоне было всего несколько человек, и Ливенцев сказал кондуктору:
Там еще какая-то старуха осталась, посадить надо.
Сощуренными мутными глазками глянул на него кондуктор и дернул за веревку: вагон стал.
Втискиваясь в узкую дверь вагона со своими корзинищами, свирепо орала на кондуктора баба:
Сви-сти-ит!.. А чтоб у тебя в животе так свистело!.. Куды ж ты свистишь, нэгодяй, когда я садюсь?
Она уселась как раз против Ливенцева, тяжело дышащая, с росинками пота на широком носу, и, время от времени обращаясь то к нему, то к Мазанке, полновесным грудным голосом воинственно кричала:
Вот нэгодяй, ну, что вы скажете, а!.. Сви-стит, когда человек сидае! Он знай свое сви-стит!.. Вот так они и людей давлють!
Смешливый Ливенцев не выдержал, наконец, и захохотал; заулыбался весело и Мазанка, а старуха ворчала:
Смийтесь, смийтесь себе, а мне начхать!.. Я садюсь, а вин себе свистит, нэгодяй!..
Даже и полусонного кондуктора развеселила свирепая старуха. А Ливенцев говорил Мазанке сквозь смех:
Вот она матушка Россия! Попробуйте ее в вагон культуры не взять какого она крику наделает! Не-ет, она свое место под солнцем знает и ото всех отобьется.
И с тою наивностью, которая его отличала, обратился он вдруг к старухе:
А ну-ка, послушаем глас народа!.. Когда кончится война, о дщерь Беллоны?
Но дщерь Беллоны, остановив на нем серые, в набрякших веках, маленькие, но сердитые глазки, сказала вдруг для него неожиданно:
А-а, як так будете вы воювать, как воюете, то и людей на вас не хвате!
Поджала презрительно губы и отвернулась к окну вагона.
Что это значит? вопросительно поглядел Ливенцев на Мазанку. Что такое изрекла эта Сивилла?
Мазанка сделал жест левым плечом и левой стороной лица, означавший: "Охота была к такой обращаться!"
Но тут скоро остановился вагон, и на этой остановке бурно ворвался в него мальчишка-газетчик со свежими дневными телеграммами и звонким криком:
По-те-ря двух наших корпусов в Восточной Пруссии!.. Генерал Самсонов убит!..
И через две-три минуты из радостно-розового по цвету широкого листа телеграммы Ливенцев узнал то, что гораздо раньше его узнала базарная торговка, что под Танненбергом и Сольдау, в болотистых лесах, восьмая германская армия, пользуясь превосходством артиллерии и лучшим знанием местности, обошла армию Самсонова, что Самсонов и два других генерала с ним были убиты немецким снарядом, что мы потеряли два корпуса...
Телеграмма была запоздалая, очевидно задержанная в штабе крепости, не решавшемся опубликовать ее. Но из штаба крепости, конечно, через писарей, проникла она на базар.
Выходя из вагона вместе с Мазанкой близ Малой Офицерской, на которой они жили оба, говорил Ливенцев взволнованно:
Меня это ударило страшно! Совершенно не думал, что это возможно. Самсонов! Опытный генерал! Участник японской войны... О нем писали как о военном таланте, о стратеге... Эх! Какая жалость! Два корпуса! Ведь это восемьдесят тысяч человек!..
А что же делал Ренненкампф? Осаждал Кенигсберг? Почему не было согласованности действий? Потому что он Ренненкампф, вот почему! выкрикнул залпом Мазанка, и красивое лицо его стало бледным, только глаза горели. Может быть, он миллион получил от Вильгельма за то, что не поддержал Самсонова, почем мы знаем? Немец с немцем всегда сговорятся за русской спиной. Это уж будьте покойны.
Значит, вы полагаете, что дело не в каком-то генерале Гинденбурге, назначенном Вильгельмом на место Притвица, а исключительно в одном только немецком миллионе, предложенном Ренненкампфу?
Непременно! очень убежденно отозвался Мазанка.
И, внимательно глядя в его горячие на бледном лице глаза, Ливенцев проговорил, запинаясь:
Вот подите же... Для меня, конечно, ясно, что я подхожу к людям совсем не с того конца, с какого надо... И знаете, что я теперь думаю после этого несчастного Танненберга?.. Что немцы не так скоро сдадутся, как мы все об этом мечтаем. Нет. Не так скоро.