Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава одиннадцатая

В господском доме, в штабе полка хозяйственно устраивались, как будто рассчитывали пробыть тут по крайней мере с месяц, Ваня Сыромолотов и прапорщик Шаповалов, по внешнему виду как будто развинченный, вихлястый, но на самом деле очень слаженный малый, шутник, с поминутно подмигивающими черными глазами. Связь, налаженная им и со штабом дивизии, и с соседним кадомским полком, и с только что занятыми позициями своего полка, работала безукоризненно, и он, не то чтобы старавшийся не унывать ни при каких обстоятельствах, а просто неспособный унывать, между делом рассказывал Ване "самый свежий анекдот" о каком-то "мокром месте", когда бурей влетел взбешенный Ковалевский, ругая штаб корпуса еще от двери:

— Подлецы или идиоты? Или и то и другое? Убеждал, доказывал, приводил все резоны, какие можно на человеческом языке найти: необходимы понтоны! Дайте понтоны!.. А теперь вот сиди без артиллерии! Эх, ослы безмозглые!

— Два горных орудия переправились, Константин Петрович, — захотел успокоить его Ваня, но Ковалевский кивнул головой иронически:

— Благодарю вас! Два горных!.. А легкая батарея застряла! Шесть лошадей подохли — выбились из сил. Я уж послал туда учебную команду помогать артиллеристам. Может быть, как-нибудь на руках вытащат... Сейчас, понимаете, — сию минуту нужна там до зарезу артиллерия, — и я третьему батальону обещал, — и там ждут, понимаете? Ждут, потому что я обещал, и ничего не могут дождаться за целый день! А понтоны лежат и дожидаются Стрыпы! Сумасшествие! Абракадабра!.. Сейчас придут с высоты триста семьдесят двенадцать человек раненых из десятой роты, — я их обогнал, когда сюда ехал... На горе есть тяжело раненные... послать за ними санитаров. Прапорщика Малинку исключить из списков полка, — убит...

— Убит?

— Будут сегодня, конечно, еще убитые и раненые... А перевязочный пункт?

— Устраивает полковник Добычин с врачами...

— Распорядитесь, чтоб послали кухни с горячим на высоту триста семьдесят... Музыкантскую команду пусть нагрузят хлебом и пошлют туда же, — нам теперь не до музыки. А я буду сейчас говорить с начдивом насчет артиллерии... Пусть или дают нам понтоны, или посылают ее куда-нибудь в обход, где есть переправы, иначе и весь конский состав погибнет, и орудия увязнут, и людей мы измучаем... Эх, подлецы!

И он взялся за трубку телефона, но Ваня, переглянувшись с Шаповаловым, сказал осторожно и как бы между прочим:

— Подводы с хлебом еще не подошли. Кухонь тоже пока еще нет.

— Как так нет? Десятый час, и нет? Вы справлялись?

— Только что справлялся.

Ковалевский свирепо воззрился на Ваню, как будто он был штаб корпуса, потом махнул рукой:

— Тогда отставить и кухни и хлеб!.. Потом, после... Теперь нам нужнее всего артиллерия. Без артиллерии третий батальон все равно погибнет, и зачем ему тогда хлеб?

Из штаба дивизии ответили, что просить в штабе корпуса понтоны будут сейчас же, но за успех просьбы не ручаются, и в свою очередь справились, действительно ли высота 370 занята полком?

— Еще бы не действительно, когда на ней сидит мой батальон, — ответил не без гордости Ковалевский. — Но долго ли он просидит там без поддержки артиллерии, — это вопрос.

— Знаете ли что, пошлите туда еще батальон на помощь, — мягко посоветовал генерал Котович.

На это раздраженно, но сдержанно отозвался Ковалевский:

— Слушаю, ваше превосходительство, — я пошлю, конечно. Но и второй батальон, который я пошлю, — это все та же пехота, только пехота, другими словами — пушечное мясо, и больше ничего. А послать еще батальон — это, разумеется, мой прямой долг. Однако чем больше нашей пехоты будет под ударами австрийских батарей, тем больше будет у нас потерь.

Перед тем как послать свой второй батальон развернуться левее третьего, Ковалевский справился все-таки, где четвертый батальон кадомцев. Оказалось, что кадомцы, проблуждав в тумане часа два, — между прочим, и в поисках исчезнувшей деревни Хупалы, которую были должны они взять с бою, — примкнули, наконец, к батальону Струкова справа, так что если выдвинуть еще батальон влево, то получилась бы весьма милая сердцу всех штабов картина сплошного фронта. Ковалевскому оставалось только, собрав батальон, повторить ротным командирам приказ: не рваться вперед, пока не прогремит своя тяжелая.

Батальон прошел взводными колоннами перед своим командиром полка, как на параде, чеканя шаг. Восьмою ротою вместо Дороднова командовал другой прапорщик, Косцов. Когда проходила мимо седьмая рота, Ковалевский заметил на фланге первого ряда первого взвода солдата, который ему улыбался вопреки всем правилам дисциплины, и вспомнил, что это — Анна Ивановна, охотник Хрящева. Он хотел было крикнуть ей, чтобы она осталась, но это расстроило бы движение рот, а он каждую встречал торжественно громким криком:

— Пятой роте удачи и победы!.. Шестой роте удач и победы!..

Роты гаркали в ответ:

— Пок-корнейше благодарим, ваше вскобродь!

Последний взвод восьмой роты шел в половинном составе: это именно он и попал под шальные пули кадомцев.

Туман поднялся; сильно капало с крыш. Как всегда в оттепель, пахло близкой, притаившейся где-то за горизонтом весною. Простоволосые галичанки выставились у калиток, по-своему внимательно оценивая это новое русское войско, так неожиданно ворвавшееся к ним вместе с туманом, и про себя решая: погонит ли оно войска старого Франца-Иосифа, или те погонят его? По их хмурым лицам видно было, что в удачи и победы русских солдат они не очень-то верили (кое-кто из них еще продолжал прятать солдат австрийской роты у себя под кроватями), а ближайшие к ним фланговые проходившего на позиции батальона задорно подмигивали им, многозначительно кашляли и отпускали нежные, конечно, хотя и довольно густые шуточки.

Второй батальон шел бодро и уверенно, стремительным, размашистым шагом. В нем все, начиная с командира его, капитана Широкого, крепко сработанного, хотя и пожилого человека, и кончая добровольцем Хрящевой, были в полной власти того чисто охотничьего подъема и задора, когда очень легкий первый успех кружит и пьянит голову, обещая другие такие же быстрые и легкие успехи.

Кругом — справа и слева, — очень далеко вправо и очень далеко влево, — гремела канонада, и никто не сомневался в том, что так раскатисто и всепобедно гремит это та самая тяжелая, которую видели и пропускали они вперед на станциях, ведших к Ярмолинцам, и на грязном шоссе от Ярмолинцев к фронту гремит и разбивает все в пух, прах и дребезги в австрийских окопах, и теперь их дело, дело пехоты, занять одну из тех невысоких высот, по соседству с высотой, занятой уже третьим их батальоном. А чем же хуже третьего второй батальон?

Все знали, что наступает не один их полк, а множество русских полков нескольких армий, таких же огромных, как седьмая, маршируют вот теперь в одно время с ними к тем высотам и гонят с них повсеместно австрийцев.

Они не ели с утра ничего, кроме тех залежавшихся в вещевых мешках мясных порций в двадцать два золотника весом, которые приказано было им сохранить от вчерашнего обеда; они мало и плохо спали холодной ночью на соломе в грязи, но им говорили бывавшие в боях, что австрийцы, убегая из окопов, бросают в них нераскрытые коробки консервов, непочатые бутылки рома... кому не лестно воевать с подобными богачами?

Капитан Широкий, выведя батальон за деревню, в авангард назначил нечетные роты, а четные — в резерв, потому что молодым прапорщикам, Яблочкину и Косцову, он доверял гораздо меньше, чем Хрящеву из седьмой и поручику Дубяге из пятой, почти сверстнику своему по годам.

Высота, на которой расположился третий батальон, вся была ясна теперь молодым зорким глазам даже и без бинокля, а в бинокль виден был под ее гребнем даже и шалашик, кое из чего слепленный связистами для капитана Струкова, и Широкий, обшаривший в бинокль все ведущие на эту высоту тропинки, четко заметные теперь на проталинах, раза три сказавший про себя вдумчиво: "Ггу... Та-ак", и неоднократно погладивший при этом свой раздвоенный крупный подбородок, который он успел уже выбрить в это утро, — не спеша назначил для седьмой роты место с левого фланга третьего батальона; пятая же должна была развернуться еще левей, на склоне соседней высоты, на гребне которой поблескивала, как осенняя паутина, густая, в несколько рядов, проволока и высился над нею внушительный, но совершенно безмолвный блиндаж.

— Оттуда все давно бежали, — кивнул на этот блиндаж Яблочкин, несколько завидуя Дубяге, который через какие-нибудь полчаса хорошего марша будет со своей ротой в австрийских окопах, о чем широковещательно и многошумяще, как о крупной победе, напишут в приказах по дивизии, потом по корпусу, по седьмой армии и наконец, может быть, даже в оперативной сводке Юго-западного фронта, печатаемой во всех газетах.

Поручик Дубяга осторожно ответил на это:

— А вот будем посмотреть, бежали или там сидят, — но по глазам его было видно, что думает он то же самое: бежали.

Авангардные роты без опаски отошли вперед шагов на сорок, рассыпались, как на ученье на казарменном плацу, по два взвода в цепь, и с расстегнутыми на груди и шее шинелями, отодвинув на затылки с потных лоснящихся лбов серые шапки, солдаты, подбадривая друг друга шутками на ходу, споро начали взбираться по отлогим взгорьям, стараясь только о том, чтобы не сбиться с тех направлений, какие им прокричали их ротные.

И седьмая рота подходила уже к своему рубежу, начав резать проволоку, когда вдруг заговорил загадочно молчавший блиндаж на соседней высоте. Пулемет застрекотал так нерешительно, с паузами, точно за ним сидел кто-то совсем неумелый, только что обучавшийся искусству владеть им и как будто стеснявшийся пускать его в дело не по мишеням, а по живым движущимся целям.

Однако несколько раненых упало, несколько человек сзади бросились было бежать вниз, — их едва удалось остановить Хрящеву:

— Куда-а! Вперед, черти! Там пустой окоп... А здесь перебьют! — кричал он, сразу сорвав себе криком голос.

Но голос добровольца Хрящевой оказался гораздо звончее и устойчивей. Она кричала то же самое: "Вперед! В окоп! Он пустой!" — и эти крики дошли. Солдаты ринулись в прорезанные ходы, вырвались за гребень, добежали до пустого окопа. Окоп, правда, был небольшой, всего на взвод, набились в него густо, как могли терпеть, но потом успокоились, разобрались: гребень этой высоты оказался несколько выше, должно быть, чем той, с которой бил пулемет, — пули летели некоторое время над головами, потом оборвало, и уж многие могли выбраться из тесноты наружу, оглядеться, заметить невдали от себя еще окопы, занятые третьим батальоном, даже подсчитаться во взводах. Сначала недосчитались около сорока человек, но потом доползли несколько человек отставших и нераненых. По их словам, остальные три роты легли покотом, где стояли, и едва ли остался среди них в живых хоть один человек. Между тем, доброволец Хрящева, подобравшись к бойнице и приладившись там, стала выпускать пулю за пулей в австрийский блиндаж, и солдаты испуганно взмолились своему ротному:

— Ваше благородие, что же это они делают? Воспретите им! А то ведь он осерчает, шрапнелью нас крыть зачнет, — куда тогда деваться? Нам надо теперь тихо сидеть...

— Зачем же у нас винтовки? — пробовала спорить с ними Анна Ивановна, но солдаты говорили, что винтовкой много не сделаешь, а разозлить можешь, и лучше зря не стрелять. Хрящев мигнул жене, чтобы она умерила свой воинственный пыл, и послал одного из унтер-офицеров к командиру третьего батальона для получения приказаний, что ему с ротой делать дальше.

А капитан Широкий тем временем передал по телефону в штаб полка, что три его роты пришиты пулеметами австрийцев к земле, лежат, окапываются, но двигаться вперед не могут и несут потери; что седьмая перебралась под огнем на ту же высоту, на которой сидит третий батальон, но оставила у проволоки десятка два убитых и тяжело раненных; что если полк не поддержит их всех сейчас же, без промедлений, энергичнейшим артиллерийским обстрелом австрийских укреплений, то им грозит гибель.

Ковалевский обещал звонить в штаб дивизии и настоятельно требовать помощи тяжелого дивизиона, так как свои легкие орудия еще не подошли с переправы.

Однако в штабе дивизии, куда он позвонил тут же, отнеслись к его требованию очень сдержанно и прежде всего спросили его, почему он своим полком занял совсем не свой участок фронта, что его участок должен быть на две версты левее, что из штаба корпуса генерала Флуга звонили им, что это — безобразие, что эту путаницу надо сейчас же исправить и передать весь занятый беззаконно участок Кадомскому полку.

— Как же это сейчас передать участок боя? — очень изумился Ковалевский. — Ведь сейчас там бой!

— Ну, какой там бой! Вы преувеличили немножко, — игриво ответил полковник Палей. — Кадомцы идут уже сменять ваших. И смена произойдет безболезненно под прикрытием тяжелых батарей всего корпуса, а не одной нашей дивизии. Это будет серьезное прикрытие, поверьте.

Ковалевский поверил и передал капитану Широкому, что скоро загремит корпусная тяжелая, что придут сменять его батальон кадомцы, что ему осталось продержаться считанные минуты.

Однако прошло полтора часа, когда, приблизительно в полдень, начался обстрел австрийских высот тяжелыми снарядами, и Ковалевский не мог уже усидеть в штабе и вихрем поскакал из деревни на высоту 366 посмотреть, как и где будут ложиться наши снаряды, как во время канонады, днем, произойдет смена его второго батальона четвертым Кадомского полка и куда, наконец, удобнее всего передвинуть ему свой полк.

Но на самой окраине деревни, в последней халупе было до того крикливо и весело, что Ковалевский приостановил коня, и трое конных разведчиков и два связиста, ехавшие с ним вместе, тоже остановились.

И вот отворилась дверь халупы, и с бутылкой водки в одной руке, с коробкой икры в другой, бородатый, растрепанный, краснорожий, как Силен; показался в ней командир четвертого батальона кадомцев и запьянцовски крикнул ему:

— Аа-а, гос-сподин полковник, сосед! Прошу ко мне. Разделите трапезу!

Ковалевский был поражен.

— Вы здесь? Теперь? Как так?.. Но ведь ваш батальон пошел или нет сменять мой второй батальон? — закричал он так, как мог бы закричать при подобных обстоятельствах даже и не во время канонады.

— Черт с ним, — махнул рукою Силен. — Все равно, — далеко не уйдет. Заходите!

— Я сейчас же сообщу вашему командиру полка о вас, мерзавец! — крикнул Ковалевский и ударил лошадь, не дослушав, что такое кричал пьяный капитан ему вдогонку.

На шоссе он догнал полубатарею трехдюймовок, только что переправившуюся с помощью его учебной команды через Ольховец. Это была большая радость: четыре трехдюймовки и четыре зарядных ящика при них. Они были всесторонне заляпаны грязью, и грязные, измученные лошади еле волокли их, но и такими они все же годились для боевой работы.

Постепенно налаживалось все: гремела из тыла тяжелая, под рукой были легкие орудия, хотя и с небольшим запасом снарядов, наконец и батальон кадомцев нестройной, правда, и довольно бесшабашной толпой, но с явным все-таки подъемом прошел невдали, сплошь предводимый одними только молодыми прапорщиками, туда, где залег второй батальон его, Ковалевского, полка.

Все утрясалось, становилось на свои места... Но когда он пристально начал наблюдать в бинокль, где именно приходятся разрывы наших чемоданов, он не заметил ни одного разрыва на той самой высоте, с которой обстреляли из пулеметов и пришили к земле второй батальон.

— Как же это так? Куда же они бьют? Что они такое обстреливают? — бормотал он в полнейшем недоумении. — Ведь я же точно рассказал Палею, где пулеметные гнезда австрийцев... Что же опять за абракадабра такая творится?.. Как раз надоумил черт теперь именно затеять смену, — удобный случай для австрийцев расстрелять оба батальона...

И Ковалевский кинулся к трехдюймовкам, остановившимся на шоссе с видом, вполне ко всему безучастным.

— А ну-ка, братцы, кто у вас тут за старшего? — крикнул он артиллеристам.

Те ответили, что их командир — штабс-капитан Плевакин — пошел искать наблюдательный пункт и вот теперь возвращается.

Действительно, со стороны деревни подходил довольно развинченным шагом какой-то офицер в независимо сидевшей набок фуражке, с дюжим и, как показалось еще издали, малиновым носом.

Он подходил, точно сознательно, медленно, потом вдруг остановился, постоял с минуту на месте, поглядел туда и сюда кругом и решительно повернул назад.

— Куда же он, этот Плевакин? Все ищет место для наблюдательного пункта? Отнюдь не похоже, — говорил, наблюдая за ним, Ковалевский и закричал, сделав рупором руки: — Капи-тан Пле-ва-кин!

Плевакин не мог не слышать сильного голоса, однако не обернулся и шел, все убыстряя шаг. У Ковалевского мелькнула мысль: "А не Плевакин ли здесь сидел и пил вместе с командиром четвертого батальона кадомцев?" По цвету его дюжего носа и по развинченной пьяной походке было похоже именно на это. И не шел ли он опять туда же допивать водку, в то время как сейчас, может быть, начнется сосредоточенный расстрел австрийцами почти двух тысяч русских солдат?

Ковалевский двинулся за ним. Он нагнал его почти у той самой окраинной халупы, где обосновался краснорожий Силен.

— Вы штабс-капитан Плевакин? — крикнул раздраженно Ковалевский.

— Я штабс-капитан Плевакин, — вполне независимо ответил тот, не подбросив даже на секунду руки к козырьку ухарски сидящей фуражки.

— Возвращайтесь немедленно к своим орудиям и обстреляйте одну высоту по моим указаниям!

— Ни-ка-ких ваших указаний и приказаний я исполнять не обязан, — очень отчетливо ответил Плевакин и голову подбросил так энергично, что шевельнулась и чуть не слетела фуражка.

— Ка-ак так не обязаны? — вскипел Ковалевский.

— Очень просто. У меня есть свое начальство, а вам я нисколько не подчинен.

Крупные желтые зубы, малиновый нос, как руль, серые навыкат нагло и враждебно глядящие глаза, резкий запах водки и зеленого лука, который красовался в ящике в одном из окошек крайней халупы, — все это обдало Ковалевского нестерпимым жаром, но он пытался еще сдержаться, он старался обосновать свое требование, говоря размеренно:

— Вы с полубатареей на территории моего полка — раз! Вы обязаны, как гласит приказ начальника дивизии, "содействовать пехоте в выполнении ею боевых задач" — два! И если вы сейчас же со мною вместе не вернетесь к орудиям и не откроете огня по той цели, какая мною вам будет указана, то я вас арестую!

— Меня? Не имеете права! — крикнул Плевакин.

— Ах, та-ак? Связные! — гораздо громче его крикнул своим связным Ковалевский. — Сейчас же взять штабс-капитана и вести его во второй наш батальон! И если не будет идти вместе с вами, коли его, сукина сына, штыками!

Двое связных тут же подскочили к Плевакину.

— Вы за это ответите! — крикнул Плевакин, отходя под конвоем связных.

Вместо ответа ему Ковалевский приказал еще раз своим солдатам:

— Чуть только остановится, — коли его, как собаку! И веди его прямо, как лежит провод...

Последнее добавил он затем, чтобы связные не вздумали вести его по шоссе, где могла бы отбить своего командира орудийная прислуга.

Минут через десять канонада стихла: огненный вал, прокатившийся по австрийским позициям, там, наверху, в штабе армии, был сочтен вполне достаточным для того, чтобы разгромить неприятельские блиндажи и подготовить успех русской атаке.

Минут через десять, доскакав до штаба своего полка, Ковалевский снова звонил в штаб дивизии, прося выяснить, почему артиллерия совсем не обстреливала сильно укрепленную высоту, левее высоты 370.

— Не представляю, о какой высоте вы говорите, — раздраженно ответил Палей. — Но знаю, что решено было не обстреливать высоту триста семьдесят, как занятую вашим полком. Кстати, от командира тяжелого дивизиона был запрос: действительно ли высота триста семьдесят занята вами? Он говорил, что, по его наблюдениям, там прочно сидят австрийцы.

— Какие же австрийцы, когда там сидит мой третий батальон и одна рота второго? Что за абракадабра! — возмутился Ковалевский и бросил трубку.

Непосредственной связи с Басниным, взявшимся, чтобы не быть совсем безработным, руководить всею артиллерией дивизии, у него не было, и он только еще напряженно думал, как ему вызвать другого, вместо Плевакина, артиллерийского офицера к трехдюймовкам, когда получилось сбивчивое, но яркое и подавляющее донесение капитана Широкого о катастрофе, которой он так боялся.

Глава двенадцатая

Когда к резервным ротам — шестой и восьмой — подходил батальон кадомцев, тяжелые снаряды, летевшие с русской стороны, еще бороздили шумно воздух и рвались где-то в этих австрийских высотах с гулом, от которого дрожала земля.

Разрывов на той высоте, на склоне которой залегли роты, не удалось, правда, никому заметить, но пулеметы и винтовки там замолкли: так в пустыне ночью, когда ревет лев, трусливо умолкает вой гиен и шакалов.

Это ободрило роты; многие в них не только подняли головы, но даже встали, а кадомцы подошли шумной, крикливой, совершенно непарадной толпою, а, главное, молодые прапорщики, которые вели эту орду, ни словом не обмолвились, что привели ее на смену: они шли в атаку. Если деревню Петликовце ранее их заняли другие, то теперь раньше других, трусливо приникших к земле, возьмут они австрийскую гору. Они так и кричали, проходя мимо лежачих рядов:

— Эй, трусы! Скапустились?.. Вот мы им сейчас дадим перцу!.. Марш вперед!

Большая уверенность в своих силах всегда действует на других. У кадомцев не было даже пулеметов, но они были уверены в себе. И если командирам шестой и восьмой рот кое-как удалось удержать своих, то пятая, головная, снялась вся, как один человек; даже поручик Дубяга, чтобы не остаться совсем без роты, хотя и озирался все время назад, поплелся в хвосте кадомцев.

Напрасно останавливал своих капитан Широкий, кричал и махал им руками: когда шумная ватага кадомцев достигла передовых, совсем, как оказалось, не занятых австрийцами окопов и прошла их, снялась с места и побежала за ними шестая рота, неистово крича "ура". Этот крик заразителен: из последней, восьмой, перед которой стал с револьвером в руке и страшными глазами, на какие он был способен, капитан Широкий, все-таки человек пятьдесят, крича, помчались вслед за шестой.

Должно быть, австрийцы с немалым изумлением наблюдали этот неосмысленный порыв. Они молчали, пока передние ряды не подошли вплотную к густой проволоке главных позиций. Тогда сразу, с фронта и с боков, полетел в толпу рой пуль, над головами начала рваться шрапнель; это было так неожиданно для наступавших, что они даже не пытались отстреливаться. Они легли ничком в грязь, однако это не было спасением, и вот минуты через две-три из кучи лежавших поднялся на штыке белый платок, а еще через несколько минут все желтое поле валявшихся в грязи перед проволокой зацвело белыми цветами. И вот на бруствере показались австрийцы, радушно приглашавшие "русов" в плен.

Только что проходили кадомцы с такими геройскими лицами, с такими хвастливыми криками, с таким полупьяным подъемом, что, казалось бы, и сам черт им не брат, не то чтобы какие-то там австрийцы, которых они и за солдат не считали, и вот теперь они шли к этим самым горе-солдатам в плен, робкими кучками вставая то здесь, то там, бросая винтовки, с поднятыми руками, в которых трепались только платочки, как у баб, а на бруствере в небрежных домашних позах победители-австрийцы готовились, сосчитав их, отправить в тыл на работы.

Такого срама не могли вынести в седьмой роте, и к широкой, как окно, бойнице окопа, откуда недавно еще просили отойти добровольца Хрящеву, теперь кинулись многие: всякому хотелось выпустить обойму в австрийцев. Большая часть роты разместилась за прикрытием около окопа, и оттуда тоже поднялась пальба. Видно было, как несколько австрийцев упало, остальные спрятались поспешно. Под выстрелами своих сдаваться стало опасно, и кадомцы снова легли.

В сильный цейс Хрящев разглядел, как в задних рядах мечутся Дубяга и Яблочкин, стараясь овладеть своими ротами и отвести их назад... Но вот звонко и часто застучали пули по блиндажу, — две-три залетели в бойницу: австрийцы направили пулемет в сторону седьмой роты. Сразу несколько человек оказались ранены, — все отскочили от бойницы. Между тем за густой паутиной проволоки там, у австрийцев, не было уж видно никого.

— Отставить! — скомандовал Хрящев. — Не трать зря патронов!.. Своим ротам мы помогли — может быть, отойдут...

Но и на двадцать шагов не успели отойти Дубяга и Яблочкин с теми, кого удалось им собрать: вновь обстреляли их из пулеметов и пришили к земле. Кадомцы снова выставили платки на штыках. На бруствер начали выходить австрийцы принимать пленных...

— Часто!.. Пачки! — свирепо командовал Хрящев.

На это австрийцы ответили шрапнелью, и седьмая сразу умерила боевой пыл. Разрываясь, австрийская шрапнель давала розовое облачко, медленно оседавшее на землю. Подышав этим розовым дымом, солдаты ошалело водили затуманенными головами; иных тошнило. Кричали с разных сторон:

— Это ж они самые и есть — газы вредные! Ребята, надевай маски!

Охотник Хрящева хотела было крикнуть звонко, что это совсем не ядовитые газы, но у нее тоже мутнела голова.

Единственная резервная рота капитана Широкого тоже пыталась стрелять через головы своих в австрийцев, когда сдавались им кадомцы, но боялась задеть своих, спасавшихся бегством, и скоро умолкла.

— Вы видите теперь сами, в какой переплет мы попали, — укоризненно говорил Широкий Плевакину, когда привели его к нему связные и доложили, по чьему приказу привели. — Вот дайте-ка своим орудиям отсюда приказ начать обстрел.

Но Плевакин отзывался на это презрительно к капитану и бешено-зло к Ковалевскому:

— Об-стрел! Тоже суются все мне указывать! Что я могу сделать своей шрапнелью с окопами долговременного типа? Ничего ровным счетом. И никакого обстрела я не прикажу начинать. А ваш за этот дикий арест здорово ответит! Этой наглой твари влетит...

Так как Широкий сидел не в закрытии и австрийцы обстреливали иногда и восьмую роту, то Плевакин закричал вдруг:

— Не имеете права держать меня здесь под огнем! Пойду и донесу и о вас и о вашем трынчике — командире полка!

И он решительно двинулся было в сторону шоссе, но связные, забежав вперед, еще решительнее направили на него штыки.

— Сволочи, пусти! — орал на них Плевакин.

— Ваше благородие, не ругайся, ты арестованный, — наступали на него — штыки вперед — связные. — Арестованный часовых своих не имеет полного права ругать: за это вашего брата под военный суд. Офицер, а устава гарнизонного не знаешь!

Капитан Широкий так часто взывал о помощи, что Ковалевский, хотя и отлично понимал, что чем больше пехоты перед сильно укрепленной позицией, тем больше будет потерь, все-таки сам повел еще две роты, взятые из первого батальона, на помощь второму.

Но день уже мерк. Небо сплошь заволокло вязкими серыми тучами; начал сеяться дождь; дождь становился все упористей, назойливей, крупнее; солнца не было видно за тучами, но чувствовалось, что оно уже совсем низко стоит над гребнями увалов, — вот-вот уйдет за них, и короткие сумерки сменятся беспросветно темной дождливой ночью.

Когда третья и четвертая роты подходили к восьмой, шестая, сколько удалось ее собрать Яблочкину, бежала врассыпную вниз, пятая, всего около двух взводов, штыками пробивалась сквозь ряды обступивших ее австрийцев, в большом числе вышедших из блиндажей, а недобитые кадомцы и тесно перемешавшиеся с ними солдаты пятой роты сдавались, проходя по гребню высоты с поднятыми руками.

Ковалевский, подъезжая впереди рот, мог довольно отчетливо разглядеть только последнее.

— Шрапнелью, шрапнелью бы их, мерзавцев! — кричал он, протянув руку туда, в сторону воздетых рук. — Плевакин где? Где штабс-капитан Плевакин?

Но Плевакин, бывший поблизости и слышавший этот крик, сказал ему, ненавидяще на него глядя:

— Плевакин, — позвольте доложить, господин полковник, — только штабс-капитан артиллерии, а совсем не батарея. Стрелять шрапнелью он не может!.. Кроме того, он арестован, так сказать...

— Во-он отсюда к чертовой матери! Не погань мне фронта! Во-он! Связные, освободи это гнусное дерьмо! Пусть идет к черту!

Между тем австрийцы видели, что добыча от них ускользает. Дубяге с кучкой своих и пятью-шестью десятками кадомцев удалось пробиться, и они бежали вниз, пользуясь сумерками, дождем, хлеставшим их спины, ползущей под ногами, не способной задержать грязью, увлекаемые примером шестой роты, бежавшей впереди и не пытавшейся занять ни одного из попадавшихся пустых передовых окопов.

Австрийцы без выстрелов ринулись за бежавшими. Может быть, это был тоже непредусмотренный их командованием порыв передних рядов, увлекший задние; может быть, подсчитан был большой перевес в своих силах, суливший легкий и полный успех, но Ковалевский был удивлен стремительностью этой контратаки. Бежавшие неминуемо должны были расстроить ряды стоявших трех рот, которые могли и не устоять на месте, а побежать вместе с ними, и были бы наполовину истреблены, наполовину рассеяны.

Но тут спасительно залаяли пулеметы кольта со стороны окопа, захваченного Хрящевым. Это было так неожиданно для австрийцев, что они остановились и повернули назад.

И в сырых, душных сумерках, наступавших одинаково плотно на обоих противников, в спором, прилежном дожде, по совершенно распустившемуся, глубоко и рачительно еще с осени распаханному чернозему, в котором тонули ноги, австрийские роты медленно поползли назад в свои блиндажи, русские отведены были Ковалевским ближе к шоссе.

Первый день наступления был закончен. Оставалось только подобрать своих тяжело раненных и убитых, а легко раненные, как жуки, притворившиеся мертвыми на время контратаки, подходили вечером сами.

Санитары работали без отдыха всю ночь. С фонарями и носилками ползли они по склонам горы, отыскивая тяжело раненных и трупы своих. Австрийские санитары были заняты тем же, но они собирали еще и русские винтовки и пачки нерасстрелянных патронов к ним, брошенные при бегстве.

Ночь примирила врагов. Они сходились беззлобно и даже беседовали, когда среди австрийцев попадались галичане или поляки.

К утру халупы деревни были завалены ранеными своего полка и кадомцами, виновниками побоища. Всю ночь полковые врачи и фельдшера были заняты осмотром ран и перевязкой, но вывезти раненых в тыловые госпитали было нельзя: переправа через коварный Ольховец уже к вечеру первого боевого дня совершенно утонула в топи. Ковалевский послал учебную команду и музыкантов чинить ее ночью, чтобы хотя к утру ротам, ночующим в грязи, под дождем, подвезти хлеб и кипяток для чаю, а если будет можно, то и обед.

Тела убитых сложили на землю за окраиной деревни, у кладбища. Ранним утром особо наряженная для этого команда копала для них обширную братскую могилу. Около двухсот человек в двух батальонах полка оказалось убитыми, около четырехсот ранеными, и человек пятьдесят из пятой роты сдались вместе с кадомцами. Кроме Малинки, было убито еще трое прапорщиков, десять ранено.

Ваня Сыромолотов с писарями составлял списки потерь полка, чтобы не запускать этого важного в хозяйственном отношении дела, так как главная атака австрийских укреплений была еще впереди.

О.Иона, который и здесь, в Петликовце, как раньше в селе Звинячь, бродил целый день одиноко по огородам и ковырял то здесь, то там носком сапога раскисшие грядки в надежде найти забытую с осени головку чесноку, готовился наутро — прилично случаю — отслужить панихиду по "воинам, во брани убиенным".

И в то время как Ковалевский полно и точно, до последнего человека, передавал в штаб дивизии о больших потерях своего полка и о скромных его успехах, командующий седьмой армией генерал Щербачев доносил в штаб Юго-западного фронта, генерал-адъютанту Иванову: "При атаке дер. Хупала 14-я рота Кадомского полка под сильнейшим огнем преодолела девять рядов проволочных заграждений и ворвалась в деревню. Встреченная контратакой, рота приостановилась, но ефрейтор Иван Левачев бросился вперед, и после рукопашной схватки австрийцы бежали, оставив пленных..."

Так командир четвертого батальона кадомцев, батальона, уже переставшего существовать, убеждал высшее начальство не только в том, что деревня Хупала существует, но и в том, что она была взята им после молодецкого боя, как после такого же упорного успешного боя была им занята деревня Петликовце раньше двумя часами. И в спешном порядке шли вслед за этим донесением представления: красноречивого капитана — в подполковники, командира Кадомского полка — к георгиевскому оружию, командира четырнадцатой роты и ефрейтора Ивана Левачева, благополучно сдавшихся австрийцам, — к георгиевским крестам.

Глава тринадцатая

Утром следующего дня генерал Котович со всем штабом своей дивизии перебрался из удобного села Звинячь ближе к фронту, — в одинокую хату на Мазурах, так как готовилась главная атака австрийских позиций. По телефону он передал Ковалевскому, что Щербачев очень недоволен им за то, что в его полку процент выбывших из строя офицеров, в отношении к выбывшим нижним чинам, оказался самый большой, между тем как офицеров надо беречь: солдат на пополнение убыли могут прислать из тыла еще сколько угодно, офицеров же заменить некем.

— Слушаю, ваше превосходительство, я приму это к сведению и руководству, — ответил ему Ковалевский. — Хотя я осмеливаюсь думать, что и из нижних чинов тоже найдется немало совершенно незаменимых... Но вот до сих пор я не могу ничем накормить ни офицеров, ни нижних чинов на позициях, ни здоровых, ни раненых в деревне, потому что через этот пустяковый, по мнению штаба армии, ручей Ольховец не в состоянии перебраться ни повозки с хлебом, ни кухни. Что на этот счет думают в штабе армии? Получу ли я, наконец, понтоны?

Котович поручил справиться об этом полковнику Палею, и тот через четверть часа сообщил, что понтоны решено дать: перед главной атакой даже и главное начальство явно становилось добрее.

Донесений, подобных тому, какое послано было запьянцовским командиром четвертого батальона Кадомского полка, главное начальство получило в конце первого дня много. Точно у всех сплошь оказались одни только успехи, и все успехи достались самой дешевой ценой. Только один Ковалевский донес о своих пятидесяти "пропавших без вести", как принято было называть сдавшихся в плен, и этого ему не простили в штабе армии. Напротив, там очень хвалили полковника Фешина, который с потерей всего нескольких десятков человек взял "очень сильно" будто бы укрепленную деревню Пиляву, — взял и не двинулся оттуда ни на шаг за целый день, неизвестно зачем собрав около себя две батареи гаубиц.

Окрыленный этими общими "успехами" войск и приписав, конечно, все эти успехи хорошо задуманной и еще лучше проведенной внезапности наступления, главный штаб наступающей армии уже видел, как перешагнет она одним мощным ударом через столпившиеся за досадным Ольховцем высоты — в богатую долину Стрыпы и вышвырнет австрийские войска в снежную пустыню за этой долиной, — туда, далеко на запад.

В этот день должны были во всей красе показаться тяжелые орудия, наиболее могучие машины войны, — поэтому артиллерийские дивизионы проявили большую деятельность с раннего утра.

Тяжелые орудия подтягивались ближе к фронту, перемещались и, наконец, устанавливались прочно. К тяжелым орудиям тяжкие грузовики ревностно по тяжелому бездорожью подвозили из тыла снаряды. Артиллерийские офицеры в спешном порядке ретиво выбирали наблюдательные пункты. Вся длинная линия обстрела разбита была на номера; и каждый дивизион получил задачу засыпать снарядами свой номер...

Самые мощные машины войны требовали математической точности предписаний, и штабами выработан был точнейший распорядок их действий. Ровно в одиннадцать часов одновременно все батареи должны были открыть огонь ураганного напряжения; этот разрушительнейший огонь должен был длиться ровно двадцать минут, чтобы за это время все в неприятельских укреплениях было разбито в мелкие щепки. Затем должно было наступить десятиминутное торжественное молчание, необходимое для того, чтобы оставшиеся в живых люди, там, в разбитых редутах, пришли несколько в себя и вздумали бы спасаться бегством. На этот случай, — для истребления не добитой еще живой силы врага, — открывался новый десятиминутный огонь такой же силы, как и прежний. И чуть только он смолкал, то есть ровно в одиннадцать часов сорок минут, вся пехота должна была стремительно и равномерно двигаться в атаку, артиллерия же — прокатывать постепенно все дальше и дальше огневой вал в глубь австрийских позиций, чтобы остановить всякий порыв противника придвинуть к атакованным пехотой участкам помощь из тыла.

Наибольшую ученость в распорядок обстрела вносил присланный, как инструктор, из штаба Юго-западного фронта артиллерийский генерал Вессель, коротенький человечек, полный неистощимой энергии, почтительного уважения к орудиям крупнейших калибров и самых розовых надежд на полный успех атаки.

На огневой вал полагалось истратить по семи снарядов на орудие: поддерживать штурм пехоты должна была уже легкая артиллерия, стреляющая в замедленных темпах шрапнелью.

Кроме всего этого, для решительной минуты, когда нужно было поддержать сосредоточенным огнем прорвавшиеся уже части, обусловлена была команда: "Навались!" По этой команде тяжелая должна была заговорить снова во всю мощь своего голоса, чтобы разгром неприятельских тылов был окончательный и полный.

Как узнал Ковалевский, эта команда "навались!" была подана накануне, и подана совершенно неожиданно для штаба армии. Тогда еще не только ничего не было приготовлено для обстрела с дальних артиллерийских позиций, но, по замыслу командующего фронтом, в силу точного выполнения его же приказа: "Остерегайтесь! Молчите!", тяжелые батареи должны были затаенно молчать, как будто их и нет совсем, и только в день главной атаки надлежало им изумить, ошеломить врага своим присутствием и потом раздавить его.

Виновником, — весьма отдаленным, правда, — этой команды оказался, как теперь выяснилось, все тот же прапорщик Ливенцев с его донесением, что он занял высоту 370.

Успеха немедленного и решительного ожидали тогда все, от генералов до последнего полкового телефониста, и скромное донесение это на экономном клочке бумаги попало будто в рупор огромнейшего раструба. Телефонисты передавали его друг другу настолько раздутым, насколько могла раздуть их воспаленная и досужая фантазия; и у десятого или двадцатого из них получился уже полный прорыв австрийских позиций полком Ковалевского, который будто бы ушел уже верст на шесть в глубину их и гонит к Стрыпе австрийцев, у которых паника и дикое бегство. Тогда-то и была подана по телефону на батареи кем-то и как-то, должно быть, темпераментным Весселем, эта взволнованная, подъемная команда, и совершенно беспорядочно зарокотала тяжелая, вопреки предуказаниям высшего начальства.

Ковалевский не пытался узнавать, насколько и кто из его телефонистов постарался так неумеренно расхвалить свой полк. Он доволен был уже и тем, что задача его в этот новый день, в день решительной и главной атаки, была вполне второстепенной: следить за успехом соседнего, Кадомского полка и в нужную минуту этот успех развить.

Правда, несколько удивлен он был, как могли в штабе корпуса назначить при главной атаке тараном полк, так нелепо потерявший целый батальон накануне, но он не знал, что командир Кадомского полка не доносил еще об этой потере по начальству, а молодецкие дела полка при занятии "сильно укрепленных" деревень Петликовце и особенно Хупалы очень высоко поставили боевую репутацию полка в глазах штаба.

Наступление должно было вестись теперь на высоту 384, — правее той, на которой сидели в занятых и заново вырытых окопах пять рот полка Ковалевского. Для того чтобы осмотреть как следует и поближе эту высоту, Ковалевский после похорон убитых поехал на позиции своего полка. Кстати, к девяти утра переправились, наконец, кое-как походные кухни и подводы с хлебом, и та же музыкантская команда, которая работала ночью на переправе, назначена была сопровождать хлеб и раздать его на позициях ротам.

Снова, как и накануне, держался с утра плотный, желтый, ползучий туман. В этом тумане, когда Ковалевский проезжал верхом улицей деревни, очень поразила его зеленолицая и белоглазая какая-то девчонка лет тринадцати, глядевшая на него исподлобья, но в упор таким сосредоточенно-ненавидящим и презрительным даже взглядом, что он отвернулся. Если бы он был суеверен, то мог бы считать встречу с такой малолетней сивиллой дурным для себя знаком.

Перестрелка пока еще не начиналась: готовились к ней и здесь, и там, подтягивались резервы, устанавливались машины войны.

Когда Ковалевский ехал по шоссе за деревней, он сказал сопровождавшему его поручику Гнедых, кивая на высоту, с которой оборвались и кадомцы и его две роты:

— Эх, сюда бы нам парочку броневиков с пулеметами!

— Большая все-таки дистанция для пулеметов, — отозвался Гнедых.

— Порядочная, верно, однако не предельная. Вон с того загиба броневики отлично могли бы действовать, только лиха беда, что их нет у нас.

— Но они могут найтись у австрийцев.

— Ну еще бы, — конечно, могут. А что сделали у нас на этот скверный случай? Даже и трехдюймовки увезли куда-то. Это все мерзавец Плевакин!

Но трехдюймовки стояли несколько дальше, в стороне от шоссе, уже замаскированные и потому едва заметные в тумане. Ковалевский удовлетворенно сказал: "Ага! Это все-таки хоть что-нибудь" — и проехал, не задержавшись ни на секунду, хотя около орудий был уже не Плевакин, а другой офицер, — прапорщик с широким, весьма недоспавшим лицом.

— Вот если бы заложить фугасы на шоссе против броневиков австрийских, — мечтательно предложил Ковалевский, искоса взглянув на поручика Гнедых, но тот отозвался угрюмо:

— Штука неплохая, только если свои не взорвутся на этих фугасах.

— Это можно уладить... Мы попробуем.

Высота 384, на которую должны были сегодня наступать известные в штабе армии своею доблестью кадомцы, иногда темно-сине прорывалась из ползучего желтого тумана, и тогда можно было разглядеть на ней в бинокль тускло поблескивавшие очень густые сети проволоки, мощные редуты и за редутами однообразные шапки сырой черной земли, наподобие муравьиных куч, — блиндажи.

— Чудесная цель для наших чемоданов, чудесная, — потер руки Ковалевский. — Лучше нечего и желать... Только бы к одиннадцати поднялся этот чертов туман.

Но туман был пока очень плотен, хотя и двигался быстро. Зато он позволил безнаказанно подобраться к незатейливому шалашу капитана Струкова, в котором ютился тот с двумя связными, — своим полевым штабом.

— Ну, как провели ночь? — спросил его Ковалевский, хотя уже спрашивал об этом из штаба полка по телефону.

— Жутко было, признаться, хотя мы все-таки спали по очереди, — кивнул на связных Струков.

Он хотел казаться добродушным, пытался даже улыбнуться, но не вышло. Вид у него был пришибленный, болезненный, под глазами — сизые набрякшие мешки; лицо желтое, острые скулы.

Чтобы его взбодрить, Ковалевский сказал:

— Завтра выспитесь как следует: сегодня прорвем фронт и будем на Стрыпе.

— Прорвем, вы думаете? — усомнился Струков.

— Непременно. В одиннадцать загремит тяжелая... И тогда мы шагнем, как боженьки!.. А пока что хочется проведать роты. Хорошо, что проволоку удалось перенести, прекрасно!

Проволоки, на которой вчера висел труп Малинки, уже не было, — ее смотали и перетащили еще вечером, после разгрома кадомцев. Ее увидел Ковалевский на кольях впереди блиндажа, занятого десятой ротой, когда пробрался к прапорщику Ливенцеву.

Если бы кто посторонний присутствовал при этом, он мог бы подумать, что это — встреча двух закадычных друзей, очень давно не видавшихся, а совсем не начальника со своим подчиненным, которого послал он по небольшому делу всего день назад.

— Ну, знаете ли, Николай Иваныч, — вам хвала и честь! Вы реноме прапорщика подняли на большую высоту, — сияя и ласково хлопая его по плечу, говорил Ливенцеву Ковалевский. — Очень смелую проделали штуку... мною совсем не предуказанную хотя, — но, как говорится, победителей не судят, — а к награждению я вас непременно представлю... И что тут не дали никому зарваться, — прекрасно сделали, чудесно. Могли бы австрийцы перестрелять, как перепелок. А теперь им сунуться сюда не так просто. Вошло пудами, а выйти может только золотниками. Однако не видать им этого блиндажа больше, как не видать Ташкента, если только не попадут к нам в плен. А попадут! Сегодня мы их загребем... Сегодня мы их будем гнать, как баранов!.. А здорово все-таки сделали блиндаж, надо сказать правду. Накат из таких толстенных бревен, а?

— Двойной накат, — сказал Ливенцев.

— Двойной? Вот видите! И земли насыпано сверху аршина два...

— Три аршина, — я мерил.

— Три аршина? Ого! Хотя чернозем в данном случае хуже, чем песок, например, все-таки... три аршина земли и два ряда толстых бревен, — такая крыша шестидюймовому снаряду не сдастся, — а бери выше! Гм, — здорово укрепились. Ну, ничего. Артиллеристы наши обещают все разнести.

— Только бы не нас, из лишнего усердия, — заметил Ливенцев.

— Что вы, что вы! Я ведь предупредил, что триста семьдесят занята нами, то есть передняя зона наша, а заднюю... пусть лупят в хвост и в гриву... Предупредил, как же, — будьте благонадежны. Ну, храни вас бог!

И как в хате на Мазурах, уходя от Ливенцева, Ковалевский обнял его и чмокнул в подбородок. Но на фельдфебеля Титаренко, так же как и на стоявшего рядом с ним фельдфебеля девятой роты, расположившейся около десятой, он прикрикнул, что очень мелки и широки получились у них окопы.

— Как копали, то вполне было по уставу, ваше высокобродие, — раздумчиво ответил ему Титаренко. — Ну, что же сделаешь, когда земля оползает? Все одно, как по киселю бадиком борозду делать, так и это... Это же чистый кисель, а не земля.

— Углубить! — приказал Ковалевский и спустился с гребня, едва успев пожать руку Урфалову и кое-кому из младших офицеров, потому что над головой пролетела, визжа, австрийская шрапнель, а за ней другая, так что могло явиться подозрение, не узнали ли австрийцы о готовящейся атаке и не хотят ли они показать, что к ней готовы. А между тем надо было окончательно установить свои свободные роты уступом за Кадомским полком и следить за несомненным успехом этого полка, чтобы не упустить подходящего момента расширить этот успех.

Незадолго перед одиннадцатью часами он был на месте, где стояли в готовности роты второго и первого батальонов. Вынул часы, смотрел на минутную стрелку. Все уже было сказано командирам рот, — нечего было приказать больше. Пролетали иногда, то визжа, то мяукая, то лязгая, снаряды австрийцев.

— Погодите, голубчики, погодите, — говорил Ковалевский, кивая капитану Широкому. — Сейчас и мы вам всыпем, до новых веников не забудете!

Но вот минутная стрелка дошла до одиннадцати. Все напряглось в Ковалевском в ожидании оглушительного залпа своей тяжелой. Он ждал полминуты, минуту, две... Наконец, пробормотал:

— Что за черт! Так ушли вперед часы, а только два часа назад поставил по часам Палея...

Через четверть часа он уже звонил в штаб полка, чтобы узнать, в чем дело. Сыромолотов справился и ответил, что атака отложена на два часа из-за тумана.

— Ну вот тебе на! Отложена. Из-за тумана ли, или все эти Плевакины не изволили еще найти наблюдательных пунктов? Ох, начинается какая-то абракадабра. Чувствую, что начинается!

Все-таки довольно терпеливо Ковалевский прождал еще два часа. За это время ему доложили из штаба полка, что одна из австрийских шрапнелей ворвалась в халупу, занятую музыкантской командой, в то время, когда музыканты еще не вернулись с позиций, куда отправляли хлеб; поэтому никто из них и не пострадал, но инструменты все исковерканы, изувечены, приведены в полную негодность.

— Ну вот, небось ругали меня в "до мажоре" за то, что я их с хлебом послал, выспаться им не дал, а теперь пусть за это мне спасибо скажут, что живы остались, — протелефонировал Сыромолотову Ковалевский. — На войне так: не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

В тринадцать часов его известили, что артиллерийская подготовка назначена на пятнадцать часов. Ковалевский выругался и уехал в штаб.

Но к пятнадцати часам он все-таки был на месте. В штабе узнали, что наступление должно было развернуться от деревни Доброполе, — с большими потерями взятой накануне той дивизией, к которой принадлежал Кадомский полк, — и к северу от нее; так что на высоту 370 никто не наступал, и роты, сидящие там, оставались, значит, без всякой поддержки на случай контратаки австрийцев.

Еще что он окончательно уяснил, будучи в штабе, это то, что артиллерийский обстрел, на который возлагали такие большие надежды, будет вестись вслепую, что орудия не пристреляны, что командирам тяжелых батарей совершенно неизвестно расположение австрийских блиндажей, фланкирующих участков, пулеметных гнезд, мест скопления резервов, — вообще решительно ничего, что приготовлено австрийцами за трехмесячное сидение их здесь на одном месте. Фотографических снимков австрийских позиций не было и в помине. Три неповрежденных самолета, прибывшие для этой цели, еще не пытались летать ввиду тумана.

После того как Ковалевский увидел утром, что собой представляет блиндаж, захваченный Ливенцевым, он теперь, в пятнадцать часов, когда надвигались уж сумерки, отчетливо начал понимать, что замыслы высшего командования по-детски просты: вполне бессистемной затратой какой-нибудь тысячи чемоданов потрясти до ужаса австрийских солдат и обратить их в неудержимое бегство, к которому они так привыкли.

Канонада началась, наконец, на этот раз точно в пятнадцать часов. Неумолкающий гром выстрелов сзади и гул высоко пролетавших снарядов были действительно так жестоки и ни с чем в природе не сравнимы, что потрясенными оказались свои же солдаты. Они стояли, пригнув головы и переглядываясь исподлобья.

Но вот кончилось, как отрезало. Упала тишина, и третий батальон кадомцев пошел в атаку на высоту 384.

Упала тишина только сзади, а спереди австрийцы продолжали выпускать снаряды, неторопливо, размеренно, методически, как делали они это весь этот день и до ураганного огня русских. Казалось бы, все там должно быть исковеркано, изувечено, как медные трубы полка Ковалевского, — но нет: по-прежнему визжа, и мяукая, и лязгая, продолжали лететь шрапнели и гранаты, и Ковалевский вдруг понял, что атака, в успехе которой он не сомневался еще утром, обречена на провал... Но вот огневой вал русских чемоданов снова покатился уже по тылам австрийских позиций.

Кадомцы шли, тяжело ступая, с трудом выдирая ноги из пахоты. Как они были непохожи на бравых вчерашних кадомцев! Зеленые от сумерек лица их были сосредоточенно-угрюмы. У всех очень резко запали щеки и глаза, выперли нижние челюсти и скулы.

Темнота между тем наступала на них в то время, как они наступали на совершенно неизвестную им гору, на гребне которой, может, было даже и не девять рядов проволоки, в порыве вдохновения придуманных командиром их четвертого батальона для несуществующей Хупалы, а гораздо больше. Кто мог поручиться, что проволочные сети разорваны нашей канонадой?

Прошло с полчаса, как ушли кадомцы. Стало совсем темно.

— Знаете что, — говорил Ковалевский капитану Широкому, — мы ведь призваны развить успех кадомцев, но успеха, кажется, никакого не будет. На всякий случай пошлите цепь дозоров для связи с ними, а я поеду в штаб полка. Мне здесь совершенно нечего делать. Сообщите мне потом, что и как, но должен вас предупредить, что если даже вы мне донесете об успехе, я вам отвечу так: прошу проверить сведения лично!.. По-моему, нет ничего гнуснее и подлее втирания очков начальству.

И он уехал.

Ваня Сыромолотов совсем не ждал его. Он сидел в шинели внакидку, так как в штабе было довольно прохладно, и зарисовывал карандашом в свой альбом группу: Шаповалова, тоже сидевшего в шинели внакидку, обхватив колени руками и беспечно насвистывая вальс "Дунайские волны"; Добычина, очень подавшегося за последние дни, хмурого от большой усталости и в шинели, плотно застегнутой на все крючки, и казначея Татаринова, который был в легком коротком полушубке, оставаясь пока таким же округлолицым, каким был и раньше.

Когда вошел Ковалевский, все посмотрели на него изумленно, а Ваня сложил альбом.

Но Ковалевский сказал, стараясь быть спокойным:

— Продолжайте, господа, продолжайте: это нашим наступательным операциям не помешает.

И даже сам открыл альбом Вани — посмотреть на его рисунок.

Так же неожиданно, как он вошел, он спросил Ваню, разглядывая, что он успел набросать:

— Как вы думаете, Иван Алексеич, что нужно иметь командиру корпуса, чтобы... чтобы хорошо управлять корпусом в бою?

— Художественное воображение? — полувопросительно ответил Ваня, подумав.

— Гм... мнение специалиста в своей области искусства, — улыбнулся Ковалевский. — Так же точно, если бы спросить фабриканта обуви, он бы ответил: "Хорошие сапоги для солдат".

— Однако без большого воображения управлять большой армией нельзя, — упорствовал Ваня. — Взять хотя бы паршивую эту речку Ольховец... Если бы начальство представило себе переправу через нее во всех деталях, тогда бы оно...

— Тогда бы оно сказало, как и сказало нам: "Используйте для переправы местные средства". Вот и весь разговор... Нет-c! Надо мыслить войну чисто прагматически: причина — следствие, причина — следствие... цепь логических посылок и выводы. На войне есть минимум здравого смысла, из пределов которого выскакивать нельзя, и знать его надо, как пятью пять, но именно его-то у нас и не знают... И не хотят знать, вот что главное. Самое важное — это в каждый ответственный момент до точки знать свои силы, и хотя бы процентов на семьдесят знать силы противника. А у нас знания только вчерашние, а сегодняшних — никогда не бывает.

Так как в это время зевнул, всячески сдерживая зевоту и делая поэтому неестественно страшное лицо, Добычин, то Ковалевский очень живо обратился к нему:

— Лев Анисимыч! Хотите спать? Ложитесь, голубчик, и спите. Копите энергию. Она нам сегодня уж не понадобится, а завтра будет нужна. Покойной ночи!

А Шаповалову Ковалевский сказал:

— Сейчас, должно быть, будет говорить капитан Широкий, но-о... хорошего ничего он нам не скажет.

— Как так? Думаете, что атака наша... крахнет?

— Захлебнется. Это ясно, как фельдфебельский сапог.

— Неужели, Константин Петрович, захлебнется? — испуганно пробасил Ваня.

— Как она была подготовлена, так она и пройдет. Вот это и называется предвидеть... Стреляли громко, а что толку? В белый свет. Незачем было снаряды тратить. Много труда затратить пришлось, пока их доставили, а какое впечатление они произвели на противника? Сегодня же мы с вами узнаем, что никакого... А командир корпуса сейчас десятый робер в винт играет у себя в Хомявке. В имении очаровательнейшей, черт ее дери, польки Богданович!.. Мы тут не знаем, где кусок дерева взять для переправы, а пошли-ка солдат нарубить бревен в ее лесу, что вам запоет наш корпусный командир!.. И какой же может быть у него винт без корпусного инженера? А мы с вами этого полубога можем увидеть только во сне. Зачем же он существует, скажите?

Часов в девять капитан Широкий сообщил по телефону, что высланные им дозоры донесли что-то совсем несообразное: будто никаких рот кадомцев в том направлении, в каком они шли, уже не осталось, — часть их отошла назад и вправо, к фольварку Михалполе, а большая часть разбежалась.

— Ну, вот видите, вот видите! Вот вам и успех, который мы должны были развить... Но все-таки надо же установить связь с ними, чтобы при контратаке австрийцы не зашли нам в тыл. Вы понимаете? Пошлите конных разведчиков — пять-шесть разъездов, — приказал Ковалевский и, положив трубку, обернулся к Ване и Шаповалову:

— Вот вам и главная атака... А сколько было на нее надежд!

Через час капитан Широкий звонил снова. Оказалось, что два из посланных разъездов наткнулись на несколько австрийских команд, которые высланы были для улова пленных и сбора оружия убитых и раненых кадомцев.

— Ну, вот видите, вот видите!.. Логика вещей подскажет им еще и контратаку, как это было вчера, а у нас легкие орудия стоят без прикрытия! — прокричал Ковалевский Широкому. — Они могут свободно захватить наши орудия... Сейчас же выделите прикрытие! Если мы, даже не зная местности, вздумали наступать ночью, то что им мешает при отличном их знании местности сделать то же? Нужно готовиться ко всему теперь же, — потом будет поздно!

Отдав этот приказ, Ковалевский позвонил в штаб дивизии. Но в ответ на его доклад о положении на высоте 384 полковник Палей сказал насмешливо:

— Вот уж действительно у страха глаза велики! У вас неверные сведения, Константин Петрович! Кадомцы высоту взяли и идут сейчас дальше. Вообще атака развивается превосходно.

Ковалевский спросил ошеломленно:

— А у вас, у вас откуда такие сведения?

— Я только что говорил со штабом корпуса.

— Ну, знаете ли, я своим разведчикам больше верю, чем штабу корпуса! — совершенно несдержанно крикнул Ковалевский. — А так как не хочу потерять ни орудия, ни деревню Петликовце, то приму меры для их охранения, насколько это в моих скромных силах... Это и будут мои действия в развитие успеха атаки!

И он действительно из двух рот первого батальона, оставшихся в резерве в Петликовце, приказал выделить полуроту в заставу на шоссе с западной стороны деревни.

Австрийской контратаки не было в эту ночь, были только обычные поиски разведчиков; но штабы убедились наутро, что целую ночь к ним, в ближайший тыл, с боевого фронта поступали донесения об успехах, которых не было, и о стремительном движении вперед в то время, когда полки откатывались назад, на те же позиции, с которых начинали атаку.

Это вызвало наутро негодующий приказ по армии, которым строжайше воспрещались ложные донесения, мягко названные "непроверенными слухами".

Так как уничтожающее действие самых мощных машин войны не могло быть, конечно, взято под подозрение, то в штабе армии усомнились в уменье артиллеристов владеть ими и усиленно начали искать германских руководств для стрельбы из тяжелых орудий. Скромно и далеко не полно потери армии за эту ночь были исчислены в пять с лишним тысяч.

Глава четырнадцатая

Третий день наступления выдался неожиданно для всех ясный, тихий и теплый. Эта неожиданная ясность декабрьского галицийского неба неминуемо должна была отразиться в мозгу армии, — в штабах генерала Щербачева и корпусных командиров Истопина и Флуга.

Пожертвовав всем для внезапности атаки и все-таки не добившись заметных успехов, новая армия, явившаяся тайно на этот фронт, показала уже противнику, что явилась она не с пустыми руками, и больше ей нечего уж было таить.

И с утра в этот ясный день все старшие генералы армии пришли к счастливо-ясной мысли, что наступавшим частям, три дня проведшим без крыши, три ночи не спавшим и почти ничего не евшим, необходимо дать отдых.

Об этом решении Ковалевский узнал, встретив на улице деревни генерала Весселя в сопровождении двух полковников, командиров дивизионов: тяжелого — Герасимова и легкого — Гриневича.

— Скажите мне спасибо, полковник, — весело заговорил инструктор артиллерии, несколько задержав руку Ковалевского. — Флуг сидит на горе Бабе, Флуг лежит на Бабе, Флуг спит на Бабе, Флуг, словом, большой бабник, а все донжуаны воинственны, и он тоже. Знаете ли, что он непременно хотел, чтобы наступали и сегодня, но я представил на совещании все резоны за отдых, и вы с вашим геройским полком можете, наконец, выспаться, с чем вас и поздравляю!

— Спасибо, если это сделали вы. Но хотел бы я очень знать, почему так скверно стреляла вчера тяжелая? — спросил Ковалевский.

— А когда же она могла пристреляться? Вчера совсем не нужно было стрелять, — я говорил это, но восторжествовало мнение все того же Флуга: вызвать если не разрушение всех позиций, то сильнейшее моральное потрясение. Вышла напрасная трата снарядов. Кстати, ваш полк занимает высоту...

— Высоту триста семьдесят.

— Гм... Высоту триста семьдесят... — Вессель развернул карту. — Мы наблюдаем ее, — она теперь отлично видна, — однако, по всем видимостям, ее занимают австрийцы, и занимают очень прочно.

— Пять моих рот, а не австрийцы, — я это несколько раз передавал и полковнику Герасимову и полковнику Гриневичу, — рассерженно отозвался Ковалевский. — И всячески просил не перестрелять моих солдат.

Седобородый, старчески худой, но старающийся держаться прямо, Герасимов прищурил выцветшие глаза и заговорил неожиданно твердо:

— А мне все-таки кажется, извините, что ваших солдат на высоте триста семьдесят нет, а есть австрийцы. По крайней мере только что вернулся оттуда мною посланный один младший офицер и донес, что его там жестоко обстреляли, что он едва унес ноги.

— Непостижимо, — кто его мог обстрелять? — насмешливо ответил Ковалевский. — Может быть, он был в австрийской шинели? Вот высота триста семьдесят, — указал он рукой, — там пять моих рот.

— Гм... Эта, по-вашему, триста семьдесят? — спросил Вессель. — Почему же, по-нашему, это — триста семьдесят пять?.. А триста семьдесят — вот эта, левее.

— Как так триста семьдесят пять? Как левее?

— Мы руководствуемся картой... Взгляните. Вот шоссе. Вот высота триста шестьдесят шесть, вот триста восемьдесят четыре, вот триста восемьдесят два, — это на север, а на юг от шоссе — триста семьдесят пять и... триста семьдесят, о которой мы с вами спорим.

Ковалевский присмотрелся к карте, мгновенно понял, что он ошибался эти два дня, и забормотал сконфуженно:

— Абракадабра!.. Это один из моих ротных командиров сбил меня с толку. Он занял триста семьдесят пять, а прислал донесение, что триста семьдесят! Конечно, большая вина на мне, — я оказался излишне доверчив.

Он даже покраснел, до того смутила его такая явная ошибка. Но Вессель сделал вид, что не замечает этого смущения. Он только погрозил в сторону высоты триста семьдесят кулаком, добавив к этому:

— По-го-ди-те, голубчики! Теперь мы вам покажем кузькину мамашу! Раз интердикт с вас снят, мы вам пропишем... Мы вам дадим пфеферу в количестве, вами непредвиденном.

Он был так доволен, что недоразумение с этой высотой наконец разъяснилось, что готов был, кажется, пуститься в пляс. И Ковалевский, который все еще был угнетен допущенной ошибкой, сказал вдруг с подъемом:

— Вот пропишите им в самом деле, и я вам даю слово, что хотя остался у меня в резерве всего один батальон, я возьму ее этим одним батальоном, высоту триста семьдесят.

— Эту вашу мысль я буду всячески поддерживать, — сказал, откланиваясь, Вессель, крепко пожимая его руку; Герасимов был тоже, видимо, доволен тем, что оказался прав, а Гриневич, несколько излишне полный и с несколько надменным взглядом красивых карих глаз, намеренно отстав от остальных, сказал Ковалевскому недовольно:

— Я получил жалобу на вас от одного из своих офицеров, — Плевакина, штабс-капитана.

— О да, да, — Плевакин, да, — все еще не простивший себе своей оплошности с высотой 370, очень живо отозвался Ковалевский.

— Я, конечно, не мог не верить своему офицеру, но, знаете, он написал мне что-то совершенно невероятное.

— Что я его арестовал?

— Действительно? Это было?

— Да, да. И если он сделает то же, что сделал, я снова сделаю то же, что я сделал.

— Но я... я должен буду передать его жалобу по команде, — потому что, согласитесь сами...

— Сделайте одолжение, — перебил Ковалевский. — Пожалуйста, делайте, как находите нужным.

Расстались они неприязненно, но Ковалевский тут же забыл об этом, потому что, если бы даже его и признали виновным в превышении власти, сам он чувствовал за собою гораздо большую вину: высоту 370 считал он ключом ко всем австрийским позициям на этом участке фронта, и в то же время, благодаря только его настойчивым требованиям, тяжелая артиллерия ее не обстреляла ни вчера, ни третьего дня!

Он сейчас же пошел говорить о своей ошибке по телефону со штабом дивизии.

Полковник Палей был как будто даже доволен, — это уловил по его несколько насмешливому тону Ковалевский, — что самый заносчивый и самоуверенный из командиров полка дивизии так опростоволосился, — но большого значения его ошибке не придавал, потому что о высоте 370 был более скромного мнения, чем Ковалевский.

— Каждая высота тут укреплена одинаково, — система укреплений одна и та же, — зевая в трубку, говорил Палей.

— Может быть, хотя едва ли так... Но высота триста семьдесят выдвинута вперед и фланкирует все наступающие наши части, — как же можно, что вы! Ее именно и надо взять в первую голову! — горячился Ковалевский. — Я предлагаю взять ее своим полком, конечно, после основательного обстрела.

— Перед каждой головной частью та или иная высота, и она-то и кажется каждой части ключом ко всем тут позициям, — снова зевнул в трубку Палей. — Генерал Флуг настаивает на том, чтобы взять триста восемьдесят четыре. В этом есть смысл, и когда триста восемьдесят четыре будет взята, то мы зайдем австрийцам в тыл, и высоту триста семьдесят совсем не нужно будет брать, — ее и так очистят.

— Вашими бы устами мед пить. А когда же Флуг собирается брать триста восемьдесят четыре?

— Сегодня после обеда.

— Ка-ак так сегодня? Сегодня же решенный отдых.

— Да-а, об отдыхе говорилось, но... получено сообщение, что граф Ботмер подводит из своего тыла сюда большие подкрепления, — решено его предупредить.

— А как же с отдыхом? Ведь так можно вымотать всех — и нижних чинов и офицеров? Куда же к черту будут они годны через два-три дня?

— Да ведь вашему полку придется только поддерживать атакующих кадомцев, как вчера было.

— Куда же годятся кадомцы для новой атаки?

— Это уж дело Флуга и командира Кадомского полка, а не наше с вами. — Палей снова зевнул в трубку, так что слышно было, как хряснули его челюсти.

— Приятного сна! — крикнул ему Ковалевский и, соединившись со Струковым, с которым уже говорил раньше о том, как провел он ночь, Ковалевский приказал ему передать выговор прапорщику Ливенцеву за то, что своим донесением сбил его с толку: заняв, — и то лишь на гребне, — высоту 375, вполне второстепенного значения, назвал ее высотою 370 и тем ввел в заблуждение весь командный состав армии.

— Оповестить прапорщика Ливенцева, что... — начал было переспрашивать Струков, но Ковалевский перебил его резко:

— Не оповещение, — какое там к черту оповещение! — а строгий выговор с предупреждением вперед более внимательно относиться к тому, что доносит, и непроверенных сведений мне не доносить, чтобы в глупое положение меня не ставить!

Впрочем, минут через двадцать он звонил ему снова и спрашивал, передал ли он выговор Ливенцеву, а когда Струков начал извиняться, что еще не успел этого сделать, но сейчас сделает, Ковалевский прокричал ему:

— Знаете ли, отлично, что не успели, — я скажу ему об этом сам, когда зайду навестить батальон. А то эти штатские люди, эти студенты, они... они так воспитаны, что он может еще обидеться, а во время боя это нехорошо.

— Предполагается разве бой сегодня, под австрийский Новый год?

— Наступление будет вестись там же, где и вчера, — на всякий случай будьте готовы. Я вам потом сообщу, как и что. Храни вас бог!

Генерал Флуг, бывший во время японской войны начальником штаба медлительного Куропаткина, теперь, будучи корпусным командиром, проявлял большое упорство в атаке австрийских позиций. Артиллеристы под руководством Весселя еще только занимались перегруппировкой орудий, когда им приказано было в тринадцать часов открыть огонь. Однако к этому времени командиры батарей не успели еще вернуться с наблюдательных пунктов, так что даже и в четырнадцать часов обстрел начаться не мог. Артиллерийская подготовка атаки началась позже пятнадцати, но снарядов оставалось уже мало, обстрел был медленный, с поправкой каждого выстрела.

Ковалевский был снова у своих рот второго батальона, и мимо него снова шли в атаку кадомцы — остатки тех, которые ходили накануне. Но теперь лица их были страшны. Ночью они под огнем пулеметов лежали, вдавив головы в грязь, умываться же днем им, видимо, не пришлось, и теперь они проходили черные, как эфиопы, — только поблескивали глаза, иногда зубы в открытых от быстрого шага ртах. Еще с дальних дистанций их встретил вновь сильный пулеметный огонь австрийцев: количество пулеметов на высоте 384 явно выросло за этот день.

Не один только Ковалевский видел уже по самому началу атаки, что она будет так же безуспешна, как и вчера; это говорили командиры и других полков, выдвигавших поддержки кадомцам. Двигавшийся уступом за кадомцами батальон капитана Широкого был обстрелян с дистанции в две тысячи шагов и, потеряв до ста человек, остановился: идти дальше значило просто идти на расстрел.

В эту ночь дивизия, к которой принадлежал Кадомский полк, понесла такие большие потери, что совершенно потеряла боеспособность, и остатки ее на другой день были отправлены в тыл.

Глава пятнадцатая

Генерал Щербачев, этот невысокий и сухой, узкоплечий человек, плешивый со лба, с очень близко к длинному хрящеватому носу посаженными глазами и глухим голосом, был очень удивлен и раздосадован бесплодностью трехдневных атак.

Новому верховному главнокомандующему — царю и новому начальнику его штаба — генералу Алексееву непременно нужна была крупная победа, иначе зачем же было сменять неудачника, великого князя Николая, и отсылать его, вместе с его начальником штаба Янушкевичем, на Кавказский фронт? Крупная победа нужна была и для того, чтобы поднять русские фонды в глазах богатых деньгами и военным снаряжением союзников — французов и англичан, и для того, чтобы оттянуть с их фронта на свой, русский, значительные германские силы. Наконец, крупная победа нужна была и для того, чтобы внутри России несколько успокоить всех недовольных затянувшеюся и совершенно беспросветной, неслыханно несчастной войной.

Но было в то время и еще одно обстоятельство, властно требовавшее крупной победы. Обстоятельство это, ввиду своей крайней деликатности, скрывалось от нескромных взглядов грубой толпы и известно было только во дворце: из Вены приехала в Петроград бывшая фрейлина двора Васильчикова с очень важным письмом от брата царицы, принца Эдди, с изложением возможных условий сепаратного мира.

Это скрытое обстоятельство требовало крупной победы на галицийском фронте потому, что и подлинный правитель России — Распутин и царица Александра очень крепко ухватились за возможность мира, но мириться хорошо, когда ты силен, а сила выявляется в победе.

У генерала Щербачева был мозг математика. Он точно вычислил все, что необходимо было для победы, он шел к этой победе не ощупью, а наверняка, он не забыл даже и внезапности нападения, способного иногда удесятерить силы, но, сделав все нужное для победы, он вдруг увидел, что победы нет, и лучшему из своих корпусных командиров, ученейшему, и опытнейшему, и упорнейшему генералу Флугу он прислал из Городка приказ, которым требовал: "Принять самые решительные меры к успеху... сменить всех лиц, которые оказались не на своих местах... Сильная артиллерия и большой расход патронов должны были бы обеспечить победу... Видимо, не было строгого плана и строгой системы, не говоря уже про отсутствие связи. Успеха, которого не добились на широком фронте, необходимо добиться на более узком..."

Однако даже и для упорнейшего Флуга, прочно сидящего на облюбованной им Бабе в нескольких верстах от фронта, на четвертый день наступления стало ясно, что войскам его корпуса, так же как и войскам соседнего, к которому принадлежала дивизия Котовича, необходимо дать прежде всего отдых уже по одному тому, что для нового наступления не было снарядов.

Снаряды подвозились, правда, все время, поезд за поездом на станцию Ярмолинцы и дальше — на Проскуров, но оттуда доставить их на фронт представлялось почти неразрешимой задачей. Тяжелые грузовики артиллерийских парков совершенно утопали на окончательно размолотом шоссе. Приходилось перегружать снаряды на более легкие машины, но и те часто ломались и выходили из строя. Щербачев неустанно трудился, отыскивая средства, чтобы сделать проезжими дороги: мобилизовал население на работы по замощению шоссе, привлекал к работам даже конный гвардейский корпус, стоявший в тылу в видах развития будущего успеха пехотных атак, но все это мало помогало делу, — снарядов на фронте было, по мнению Весселя, недостаточно даже для защиты, не только для наступления.

Кроме того, Вессель теперь уже не хотел ни за что уступить Флугу, если бы даже тот и потребовал от него нового обстрела: он требовал теперь сам по крайней мере сутки для пристрелки батарей. Он сумел убедить и Щербачева, что драгоценные по своему действию и по трудности их доставки тяжелые снаряды нелепо было бы тратить как попало, что каждый снаряд должен быть послан в ту именно точку неприятельских позиций, какая от него больше всего пострадает, как пуговицы на брюках пришиваются только там, где они нужны для подтяжек и прочих серьезных целей, а не всюду и сплошь. Вессель не уступил и самому Щербачеву, когда тот предложил было придвинуть тяжелые батареи поближе к фронту: он не видел в этом пока никакой нужды. И весь день, пока отдыхали передовые полки, он хлопотал неутомимо, чтобы артиллерийскую подготовку новой атаки, на более узком фронте, обставить как можно более научно и безупречно со всех точек зрения.

Теперь атака должна была вестись на высоту 370, и вести ее должен был полк Ковалевского. И если все, что сделано было раньше его полком, — захват окопов на высоте 375, отчаянная и совершенно нелепая игра в атаку по почину бесшабашного четвертого батальона кадомцев, даже и занятие деревни Петликовце, — совершилось без его личного участия, то теперь он не хотел пропустить ни одного, самого тонкого и самого мелкого штриха в подготовке атаки, не продумав его лично и на месте со всех сторон.

Но атака высоты 370, которая была выдвинута сильно вперед по сравнению с остальной линией австрийского фронта и на которой отчетливо видны были даже и без бинокля редуты и блиндажи и густая паутина проволоки, представлялась легким и простым делом командиру бригады Баснину, и он просил Котовича поручить всецело ему осуществить эту атаку. Котович, конечно, согласился, и Баснин, чтобы ввести в дело оба полка своей бригады, северный склон оставил за Ковалевским, а на южный назначил полковника Дудникова, который тоже должен был выделить батальон для атаки. Так как Ковалевский считал, что высота занята не меньше чем полком мадьяр, то против этого плана не возражал ни слова; напротив, он говорил своему адъютанту:

— Все складывается как нельзя лучше. Вся артиллерия дивизии в руках у Баснина, к высоте он уж, конечно, присмотрелся, артиллеристы наши обещают в полчаса все австрийские окопы и блиндажи изуродовать, как бог черепаху. Значит, наше дело только — "приди и возьми", что мы и должны будем сделать без особых потерь. Наконец-то стали на правильный путь: с этой высоты если бы начали в первый день, непременно мы бы уж теперь поили коней на Стрыпе.

Для атаки он готовил красу полка — первый батальон. Как рачительный хозяин, он сберег его к самому трудному, быть может, но зато и к самому почетному делу. Батальон этот провел дни наступления не под дождем и туманом, не в невылазной грязи, а под крышами Петликовце; люди отдохнули после пятидневного перехода, обсушились, обчистились, часто баловались чаем, ели горячий обед, что не удавалось под австрийским обстрелом наладить на позициях. За все эти блага жизни от них теперь требовалось совсем немного — пройтись на высоту 370, которая ко времени этой прогулки вся уже будет изувечена снарядами разных калибров, и занять то, что уцелеет от австрийских окопов.

Батальоном командовал капитан Пигарев, более молодой, чем Широкий и Струков, гораздо более видный и бравый, голос которого мало уступал в зычности голосу самого Ковалевского. Кроме того, Пигарев был весьма неплохой тактик, и Ковалевский надеялся, что если будет трудная минута при атаке, то он не растеряется и там же, на месте, придумает необходимый тактический ход и его выполнит удачнее, чем это могли бы сделать Струков или Широкий.

Несколько раз показывая Пигареву тот склон, по которому он должен подымать свои роты. Ковалевский говорил ему:

— Не забывайте же, Алексей Данилович, про окопы, — они были пустыми, когда наступал второй батальон, и глупо сделали тогда Дубяга и Яблочкин, что их не заняли, — в них можно было бы удержаться. Прекрасный исходный пункт для решительной атаки. Я думаю, что если даже их заняли опять австрийцы, то при обстреле опять очистят. Непременно суньте в них хотя бы по взводу. А затем — конфигурация гребня. Видите, как проволока спускается круто вниз? Это что значит?

Пигарев, нерешительно улыбаясь, присматривался к гребню серыми небольшими глазами и отвечал так, чтобы ошибки в ответе во всяком случае не было:

— Если круто спускается проволока, значит, круто придется нам.

— Напротив, совсем напротив! — весело возражал Ковалевский. — Это значит, что когда ваша авангардная рота дойдет до проволоки и начнет ее резать, она может заниматься этим совершенно спокойно: гребень в это самое время будет обстреливаться нашими легкими батареями, а легкие батареи наши, — вам известно, как они стреляют! Оскандалились пока что тяжелые, а легкие у нас — конфетки! Раз ваша первая рота дойдет до проволоки, — значит, высота наша. Это имейте в виду.

Пигарев был выше среднего роста; когда стоял перед начальством, казался стройным; небольшая бородка его, почти шоколадного цвета, расходилась от подбородка веером, — и это почему-то придавало ему особую молодцеватость. Был снова ясный день; новая нижняя проволока поблескивала на солнце, и Пигарев, соображая про себя, сколько может быть рядов этого серьезнейшего препятствия, говорил вдумчиво:

— Это представить можно, Константин Петрович, но все-таки лучше было бы, если бы колья завалили наши снаряды, а не то чтобы резали проволоку нижние чины. Паскудное это занятие.

— На этом я буду всячески настаивать! Конечно, французы, например, проволоки не режут — это отсталый прием. Я уже говорил об этом Баснину, но он ссылается на то: "А вдруг не хватит снарядов?" В первую голову уничтожить, дескать, живую силу и машины: горные пушки, пулеметы, — а уж потом... Но я буду при орудиях сам! Я сам буду следить за обстрелом. Этот Баснин придумал было такой план атаки, что у меня волосы встали дыбом. Чтобы артиллерия обстреливала высоту ночью, а на рассвете чтобы мы овладели ею штыковым ударом! Каково? И наш Котович согласился с ним, вот что ужасно! Хорошо, что хоть корпусный командир согласился не с нашими генералами, а со мною, что эта тактическая абракадабра годится только для оловянных солдатиков, а не для живых людей. Я просил также, чтобы мне временно подчинить батальон дудниковского полка, чтобы я мог успеть его подготовить, а то он засиделся в резерве и будет смотреть тут на все, как баран на новые ворота. Но, конечно, раз ожидается успех, Дудников сам желает пожать лавры. Пусть его, лишь бы ничего не напортил. Я, разумеется, с ним договорюсь, как действовать вашему батальону с его батальоном.

Свой командный пункт Ковалевский наметил у блиндажа, взятого Ливенцевым. Отсюда по воздуху было не больше полуверсты до гребня высоты 370, и были видны все изломы австрийских окопов. И ему все хотелось, чтобы командир легкого дивизиона Гриневич дал сюда артиллерийского наблюдателя. Но отношения с ним были испорчены из-за Плевакина; он отказал в этом. Между тем с высоты 366, где расположились артиллерийские наблюдатели сплошною кучей, совсем не видно было окопов против блиндажа Ливенцева. Представляя, какой будет обстрел позиций при таком наблюдении, Ковалевский приходил в бешенство и настоятельно требовал кого-нибудь на высоту 375. Был прислан, наконец, один совсем молодой подпоручик, посмотрел на австрийские окопы, сказал беспечно: "Ничего, — зашьем снарядами!" — и быстро ушел.

Ковалевскому оставалось только жаловаться на подобное отношение к серьезнейшему общему делу артиллеристов дивизии генералу Баснину, однако Баснин почему-то принял сторону артиллеристов: быть может, потому только, что жил в Петликовце в одной хате с ними, как взявший на себя еще раньше командование артиллерией, хотя и был до отставки кавалерийским генералом.

К тому, чего добивался Ковалевский, внимательнее мог бы отнестись Вессель, но он был занят в это время на других участках фронта, где тоже готовилась атака, одновременная с атакой высоты 370. Ковалевский хотел залучить на свой фронт хотя бы одну из двух крупнокалиберных батарей, все еще остававшихся у Фешина, хотя он никуда не двигался из деревни Пилявы, но Фешин сослался на то, что на него возложена демонстрация, и батареи необходимы ему самому. Баснин тем охотнее согласился с ним, что свои артиллерийские средства считал более чем достаточными для такого пустого дела, как разгром одной всего высоты.

Он сказал Ковалевскому, с явной досадой глядя на него мосичьими, стеклянно-блестящими глазами:

— Ну, знаете ли, Константин Петрович, — это, наконец, становится всем нам поперек горла, что вы нас так беспокоите по пустякам! Давай вам то, давай вам это, как будто не сделают всего, что нужно, без вас. Вы — командир пехотного полка, будете вести свой полк на развалины, на... мусорные ямы, вот на что! Ничего там живого не останется после артиллерийского обстрела.

— Я сомневаюсь в этом. Я вижу, как ведется подготовка к обстрелу, и я не хочу, чтобы полк мой попал в западню по милости разных Плевакиных!

— Плевакин, — вот видите, — Плевакин!.. Я знаю, как вы его вздумали арестовать, — мне известно это, известно, да, известно!.. А между тем Плевакин работает за семерых.

— Очень рад, если это я его выучил, как надо работать. Но работает он все-таки скверно. Я вижу, что артиллеристы не уточняют целей, их план даже не предвидит обстрела проволоки, а за это будет расплачиваться пехота.

Баснин несколько секунд стоял, выпучив глаза и расставив руки, наконец прохрипел:

— Я... я не могу больше говорить с вами... и не желаю, да! Не могу и не желаю!.. — и повернулся к нему жирной спиной.

Это была уже ссора с непосредственным начальством, однако и спустя часа три после этой ссоры Ковалевский все-таки требовал прислать наблюдателя на высоту 375, к блиндажу десятой роты, и в день атаки, точно для того чтобы как-нибудь отделаться от назойливого командира полка, явился от чужой тяжелой батареи, пожертвованной Флугом для обстрела 370, телефонист и доложил, что наблюдатель к нему шел с проводом от своей батареи, но провода не хватило, и он остался внизу.

— Ка-ак так провода не хватило? — закричал Ковалевский. — Да, наконец, если и не хватило, — я ему дам провода сколько угодно, хоть на пять верст!

Прапорщик Шаповалов был вместе с Ковалевским в это время у блиндажа десятой роты, а в блиндаже в углу нашелся смотанный запасной провод. Быстро захватив с собой и этот провод и пришедшего с докладом телефониста, Шаповалов помчался вниз, и за полчаса до начала атаки Ливенцев увидел жидкого, белобрысого, совсем еще зеленого подпоручика-артиллериста, который, представляясь Ковалевскому, глядел на него опасливо исподлобья. Но Ковалевский был очень обрадован. Он взял его за локоть и торопливо повел в окоп:

— Вот сюда, поручик Пискунов, сюда! Здесь самое удобное для вас будет место: наблюдать отсюда прекрасно, и вы в безопасности. Видите их окопы? Все как на ладони. Может быть, фронтальный огонь при таком устройстве окопов, — при такой ломаной линии, — будет и слаб, но зато косоприцельный, да еще на близких дистанциях — сильнее и быть не может!.. А вон залегла моя первая рота — в лощине. Когда к ней подойдет вторая, она встанет и пойдет в атаку.

Ливенцева несколько удивило в Ковалевском, что даже и этому белобрысому юнцу, с потным плоским носом и холодными вялыми руками, он развивает подробно придуманный им план атаки. Он объяснял себе это тем, что наблюдатель этот, каков бы он ни был сам по себе, являлся в его глазах не только связью с далекими отсюда машинами войны; нет, он олицетворял собою все эти машины, и пока будет идти артиллерийская подготовка атаки, Ковалевский не отойдет ни на шаг от него, от артиллерийского подпоручика Пискунова.

Первая рота заняла свои окопы в лощине перед подъемом на 370 еще ночью. Ливенцев представлял себе теперь, как встанет и пойдет резать ножницами проволоку эта краса полка, подобранная очень тщательно самим Ковалевским еще в Севастополе из красивых, рослых, смуглых украинцев, лучших певунов и плясунов и лучших стрелков полка, во главе с фельдфебелем Ашлою, самым сильным человеком в полку и самым представительным из всех фельдфебелей, которого давно уж наметили отправить с австрийским знаменем в ставку, когда случится полку захватить с бою это знамя.

Был снова ясный и безветренный день. Снег почти сошел со склонов, на которые падали лучи солнца, но он оставался еще на теневых скатах высот и был там насыщенно синим.

Высота 370 совершенно молчала, в то время как против нее с двух сторон накоплялись роты двух полков, и несколько тяжелых и легких батарей делали последние приготовления к тому, чтобы превратить ее блиндажи и редуты, так прочно и так искусно сделанные, в нагромождение деревянных обломков среди бесчисленных ям.

Четыре кольта остались у Хрящева в окопе, а здесь, при третьем батальоне, батареей выстроились на бруствере остальные одиннадцать пулеметов полка, — шесть максима и пять австрийских. Теперь атакующий не таился и не хотел уже пользоваться ни туманом, ни ночью, ни внезапностью: теперь он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы не скрываться, и взял себе в союзники полуденный яркий свет, чтобы ни одна граната его, ни одна шрапнель не пропала даром.

Атака назначена была в тринадцать часов, и ровно без десяти тринадцать прапорщик Шаповалов передал по телефону командиру легкого дивизиона, что полк к атаке готов.

Ливенцев видел в полуверсте от окопов первой роты вторую и знал, что за нею в таком же расстоянии будет идти третья, потом четвертая; такой простой план атаки придуман был Ковалевским потому, что ему был отведен участок для атаки всего в шестьсот шагов, а на остальной участок должны были наступать роты полка Дудникова.

Эти десять минут, оставшиеся до начала атаки, Ливенцев провел в том, что в открытом окопе удобнее для стрельбы устраивал лучших стрелков своей роты с наказом целиться в австрийские бойницы, если можно будет эти бойницы удержать на мушке, а если нет, то по живым целям, когда представится к этому возможность.

Даже и в эти последние перед атакой десять минут загадочная высота 370 напряженно молчала. Наконец, ровно в тринадцать часов, там, за деревней Петликовце, лопнуло в нескольких местах, и сюда на высоту напротив домчались первые гранаты. И весь третий батальон, сидевший, стоявший и лежавший около австрийского блиндажа, впился глазами в самый гребень, по которому вился зубчатый сплошной окоп.

В одном месте окопа там брызнуло вверх дерево козырька и земля.

— Ага! — довольно сказал Ковалевский Ливенцеву. — Это здорово.

И еще несколько раз он восхищенно вскрикивал: "Ага!" — но об этом уже только догадываться мог по движению его губ и по блестящим глазам Ливенцев, потому что от сплошного гула разрывов ничего не было слышно и в двух шагах. Казалось, что и под ногами земля гудела и вот-вот начнет взрываться и плескать черноземом и бревнами в воздух, как там, напротив, и поэтому сами собой шире, упористей ставились и глубже вдавливались ноги.

И показалось, что бесконечно долго так было, — сплошной грохот, — и гребень горы в дыму, точно там извергается вулкан. Но прошло всего только десять минут, отведенные для ураганного огня; потом контуры горы стали яснее и тверже, — бомбардировка перешла на замедленный темп, а внизу, влево, видно стало, как в колонне пополуротно, разомкнутыми рядами, прапорщик Кавтарадзе вел свою вторую роту к окопам первой.

Это была незабываемо торжественная минута, когда, выждав подхода второй, поднялась из окопа первая и пошла, и кто-то в ней блеснул над головою голубой сталью шашки. Ливенцев догадался, что это — фельдфебель Ашла: офицеры ходили без шашек здесь, на фронте. Он очень отчетливо представил себе, как идет впереди своих красавцев поручик Одинец, рослый и статный человек лет тридцати двух-трех, всего за год до войны вышедший в отставку, таврический земец...

Рота шла к проволочной сети, показавшейся именно теперь, — хотя три дня уже была она перед глазами Ливенцева, — очень широкой почему-то и непреодолимой.

— Присмотритесь, есть ли проходы? — кричал, подскочив к нему, Ковалевский. — Я не вижу!

— И я не вижу! — крикнул ему Ливенцев, добросовестно проведя по всей проволоке ищущим взглядом.

— Нет?.. Нигде нет? — Лицо Ковалевского побледнело, побелели даже глаза; оно было почти безумное.

— Нигде не вижу проходов! — беспомощно правдиво повторил Ливенцев.

А между тем из каких-то там уцелевших в окопах австрийцев бойниц доносились сюда редкие, правда, ружейные выстрелы, слышные в промежутках между разрывами русских снарядов.

— Они живы? Они стреляют, вы слышите? — кричал Ковалевский и тут же метнулся к линии пулеметов, и оттуда донесся его покрывший гул разрывов голос:

— Пулеметам выпустить очередь по линии бойниц!

Нервно зататакали пулеметы. Кое-кто из назначенных Ливенцевым стрелков, больше наугад, чем целясь, — бойниц не было видно, — принялся выпускать медленно и деловито пулю за пулей.

Первые ряды первой роты были уже у проволоки, и вот — очень ярко вдруг вырвалось это оттуда — то же самое голубое лезвие шашки Ашлы раза четыре всплескивало вверх и падало вниз. Ливенцев догадался, что это он рубит проволоку у кольев... Но вот он вдруг как-то странно нагнулся направо, взбрыкнув левой ногой, и упал, вскочил было и упал снова, и несколько раз так с ним было, и Ливенцеву против его воли померещились при этом виденные когда-то в детстве петухи, которым у кухни кухарка Настасья рубила головы топором на полене, а они долго подскакивали безголовые и брызгали кругом на траву кровью.

И все стоявшие доверчиво с ножницами у проволоки вдруг упали, может быть по чьей-нибудь команде, — мысль отказывалась думать, что все они подстрелены так же, как несчастный Ашла.

— Ашла убит! Вы видели? — подскочил снова к Ливенцеву Ковалевский. — А они, мерзавцы, уверяли...

Ливенцев понимал, что "мерзавцы" — это артиллеристы.

Ковалевский кусал себе губы; лицо его перекосилось, когда он кричал Ливенцеву:

— Капитан Пигарев должен был идти со второй ротой, — где он? Вы видите? Убит?

У Ливенцева зрение было острее, — он присмотрелся. Он ответил неуверенно:

— Кажется, это Пигарева ведут двое...

— Ранен? Значит, ранен? Я тоже вижу: ранен!

— Все трое легли в яму... в воронку!

— Ранен? Кто же будет руководить атакой? Э-эх!.. Э-э-эх!.. Надо задержать четвертую! Не подготовлена атака!

И Ковалевский кинулся в блиндаж к телефону.

А Ливенцев увидел, как над жидкой ползучей цепью подходившей согнувшись, как бы на четвереньках, третьей роты лопнула шрапнель, — австрийская, с розовым дымом. Через несколько секунд другая, третья...

— Заградительный огонь это называется, — сказал опытный подпрапорщик Котылев своему ротному.

— Заградительный? Откуда?

— Оттуда, с дистанции...

— А что же наша артиллерия зевает?

— Наша все-таки кроет, — сказать нельзя... Если бы всегда так!

Ливенцев поглядел на Котылева, — у него был серьезный, как обычно, деловой вид, — только глаза шире и густые темные брови выше.

Вторая и третья роты ползли вперед небольшими кучками — по пять-шесть человек, и у проволоки шевелились лежачие.

Из блиндажа выбрался Ковалевский. Он был спокойней на вид. Ливенцев подошел к нему сказать о заградительном огне австрийцев.

— Сколько вы насчитали разрывов? — спросил Ковалевский очень живо.

— Семь... вот восьмой... девятый...

— Жидко... Но все-таки живы! Ведь наши все время бьют по гребню, и какой результат гнусный!.. А Пигарев жив и не ранен... Сейчас получил от него телефонограмму. Залег в воронке. Четвертую роту он догадался оставить в окопе первой... Потери большие, но режут проволоку... Может быть... Все зависит от артиллерии... Но ведь нет, — нет ни одного попадания против нашего фронта! Нет. Вы видите?

Действительно, снаряды рвались где-то сзади, левее, ближе к той стороне, откуда наступал невидный отсюда полк Дудникова. Получалось такое впечатление, будто артиллерия вся, сколько ее есть, работает на тот полк, а этот, полк Ковалевского, обрекает на расстрел у широчайшего поля проволоки.

И когда Ковалевский кинулся к наблюдателю, подпоручику Пискунову, сидевшему в окопе, Ливенцев его понял: он сделал бы то же самое на его месте. Он сделал это и теперь не из подражания, — подскочил к окопу вслед за командиром полка и увидел то, чего никак не ожидал увидеть: подпоручик Пискунов, скорчившись, лицом вниз, лежал на дне окопа.

— Что с ним такое? А? Разве к нам долетают пули? — кричал Ковалевский.

Пискунов не поднял головы.

— Разрыв сердца, что ли?

— Это они от испугу, ваше всокбродь, — объяснил один из связных.

— Ка-ак от испуга?.. А ну, вытащить его сюда, ко мне!.. Че-ерт! Что это такое?

Пискунова подняли двое, схватив его под мышки. Лицо его было в грязи, белые глаза едва ли что-нибудь видели ясно. Если бы его не поддерживали, он едва ли мог бы и стоять, — он обвисал как-то всем своим хлипким телом на руках двух крепких парней из десятой роты — Осмальчука и Швачки.

— Вы что это... поручик, а? — зыкнул на него Ковалевский.

Губы Пискунова шевельнулись беззвучно. Он что-то сказал, но совершенно ничего не было слышно из-за гула и треска разрывов.

А Ковалевский кричал уже не ему, а одному из своих связистов:

— В око-оп его!.. И если он опустит голову ниже бруствера, бей его по голове прикладом!

Пискунова увели, а Ковалевский кричал уже Ливенцеву:

— Вот какого наблюдателя нам дали, сукины дети!

И потом тут же тому связному, который стоял в окопе рядом с Пискуновым:

— Передай на его батарею, что ни одного разрыва против нас нет... что я спрашиваю, куда они стреляют? Если в небо, то для нас это не нужно, скажи!

И вдруг он повернулся к Ливенцеву снова:

— А наши отстреливаются там, не видите?

Трудно было бы различить в сплошном орудийном реве примешанные к нему слабые выстрелы из винтовок на слух, — это можно бы было определить, только внимательно присмотревшись. Ливенцеву показалось, что кое-где иногда стреляли, — по бойницам очевидно, больше не по чем было стрелять, — но стреляли из задних кучек.

— А передние ряды? Я не вижу, чтобы отстреливались передние! — кричал Ковалевский.

— И я их не вижу! — кричал ему Ливенцев.

— Но ведь это же черт знает что! Я передал в штаб полка, что проволоку режут, а они, может быть, только лежат под проволокой, а? Где поручик Одинец, — не различаете?

Видны были только все одинаковые, желтошинельные, маленькие, слабо копошащиеся местами, а местами совсем неподвижные; как можно было различить среди них поручика Одинца?

— Если он убит или тяжело ранен... а?.. А у Пигарева какой может быть кругозор в его яме?

Внимательно и довольно долго глядя в бинокль, он вскрикнул вдруг:

— Сто! Сто, не меньше!

— Чего сто? — не понял Ливенцев.

— Сто проволок, проволок сто, не меньше, перерезать надо, чтобы сделать один только проход! Вы представляете?.. Сто раз можно быть убитым за это время!.. Подлецы! Пожалели снарядов на такое важное дело!.. Позици-онная война, а не маневренная, нет! А они... Они бы мне лучше проходы в проволоке сделали, — только, ничего больше... Идиоты!

И точно для того, чтобы доказать, что он прав, там, на гребне, на бруствере, показались один за другим десять, — ровно десять, — это ясно видел и сосчитал Ливенцев, — австрийцев и стали, как на ученье, в шеренгу, винтовки у ноги. Потом они очень четко и согласно, как по команде, взяли на изготовку, потом на прицел и совершенно спокойно, обидно спокойно, начали расстреливать на расстоянии каких-нибудь ста шагов от себя ряды первой роты.

— Это что-о? Что это? — дико выкрикнул Ковалевский и кинулся к пулеметам.

К пулеметам же спешил и Струков, еще с утра покинувший свой шалаш ввиду близкого боя и обосновавшийся в прочном блиндаже с двойным накатом под саженью земли. Но одиночные стрелки без особой команды уже работали спусками и затворами, увидя перед собою живую цель.

Трое — это заметил Ливенцев — упали там с бруствера, а может быть, только спрыгнули, остальные же, выпустив по обойме, взяли к ноге, повернулись, как по команде, и сошли так же неторопливо, как взошли.

Это уж было похоже на явное издевательство. Выходило, что там, в этих подземельях, не только никто не подавлен нашим ураганным обстрелом, как был подавлен им артиллерийский подпоручик Пискунов, но его как будто и не заметили вовсе, как не замечали пуль наших стрелков. Однако там молодечество не ограничилось этими десятью. Только они сошли, на смену им вышли другие десять, и все повторилось, как на ученье перед казармой: выстроились в шеренгу, в два приема взяли на прицел винтовки...

Около пулеметов бушевал, выходя из себя, Ковалевский. Действительно, было обидно, — эту великую обиду остро чувствовал и Ливенцев, — пулеметы деятельно татакали, — одиннадцать пулеметов, — австрийцы же спокойно опоражнивали свои обоймы по несчастным, не добитым еще солдатам первой роты, молодцам, красавцам, превосходным стрелкам, — цвету полка! И они, превосходные стрелки, совсем не отвечали на этот дерзкий обстрел... Значит, не могли уже больше владеть винтовками...

Под неистовый крик Ковалевского пулеметы заработали вовсю, и это все-таки оказало желанное действие: больше уж не стало видно смельчаков на брустверах, но как раз в это время почему-то совершенно прекратился обстрел высоты из орудий, — не было уж видно ни одного разрыва, очень слышна стала методическая, как у швейных машин, трескотня пулеметов, старавшихся нащупать бойницы, как видно совсем не поврежденные снарядами.

— Почему же замолчали наши? — кричал Ковалевский. — Почему замолчала ваша батарея, подпоручик Пискунов? — подскочил он к незадачливому наблюдателю.

Пискунов боялся уже теперь ложиться на дно окопа, — около него стоял связной с винтовкой, — он только втиснул голову в плечи, насколько позволила ее втиснуть тонкая, беспозвоночная на вид шея, и дрожал мелкой дрожью. Так же стоял он и тогда, когда связной бесцеремонно повернул его, как музейную куклу, лицом к командиру полка.

— Вытащи его из окопа! — приказал связному Ковалевский.

Ливенцев придвинулся ближе, мигнув Струкову.

— Ты... офицер, или... или что ты такое? — с бранью гораздо более крепкой, чем эта брань удавалась подпоручику Кароли, накинулся на Пискунова Ковалевский.

Пискунов, потерявший совершенно человеческий облик, пятился, Ковалевский наступал, хватаясь за кобуру браунинга, но когда он выхватил, наконец, браунинг, Пискунов бросился вдруг бежать.

— Застрелю-ю-ю, сволочь! — кричал, ринувшись за ним, Ковалевский, но следивший за его движениями Ливенцев бросился к нему и еле удержал его, обхватив сзади.

Пискунов бежал самозабвенно. Откуда взялась такая резвость в его дрожавших, обомлевших тонких ногах, — непонятно было Ливенцеву, но он скоро исчез за гребнем, а оттуда, из-за другого гребня, с высоты 370 вдруг налетел целый рой шрапнели.

И хотя на Ливенцева глянуло было за секунду перед этим совершенно безумное лицо Ковалевского, готового крикнуть уже ему, непрошеному защитнику Пискунова, что-то незабываемо оскорбительное, эта австрийская шрапнель, обдавшая все кругом пулями, как градом, и окутавшая всех удушливым дымом, погасила вспышку.

— В блиндаж! Идите в блиндаж! — закричал Ливенцев, не отнимая от своего командира заботливых рук.

Струков впереди их тоже бежал к блиндажу, согнувшись. За ним побежали они оба — Ливенцев и Ковалевский.

Шрапнель молотила по третьему батальону недолго, — не больше пяти минут; появились первые в этот день раненые и убитые, — всего человек двенадцать. Однако пулеметы, стоявшие в ямках на бруствере в ряд, не прекратили стрельбу, как под внезапно налетевшим, хотя бы и проливным, дождем не прекращают работы хорошие рабочие.

Ковалевский же в блиндаже вызвал центральную станцию и приказал справиться, почему замолчали батареи.

И вот в ответ на этот понятный, казалось бы, вопрос поползла совершенно непостижимая телефонограмма: срочный и довольно длинный приказ генерала Баснина, которым полк Дудникова почему-то совсем снимался с высоты 370 и направлялся на более южный участок австрийских позиций, а полку Ковалевского ставилась задача непременно овладеть второй укрепленной полосой. Артиллерия же на участке его полка замолчала в видах того, чтобы не перебить своих.

Телефонист химическим карандашом, щедро его слюнявя, так как свету в блиндаже было немного, а ему хотелось ясно видеть свои же строчки на шершавой бумаге, записывал этот длинный приказ, от которого у Ковалевского все шире становились глаза, пока он, наконец, не выскочил из блиндажа освежиться. Струков, вздергивая плечами и выпячивая губы, вскрикивал с паузами: "Что за дичь!.. Что за пропасть!.. Боже мой, как нам не везет!", — а Ливенцев пытался все-таки что-нибудь понять и осмыслить в этом явно бессмысленном приказе, когда в блиндаже появился снова Ковалевский.

— Кончил принимать? — заорал он на телефониста.

— Так точно, — вытянулся, руки по швам, тот, твердя про себя последние три слова, которых не успел записать.

— Давай сюда!

— Еще дописать три слова, вашескобродь!

— Черт с ними! Три слова, — черт с ними! Весь первый батальон расстрелян, а они тут... мать... мать... мать... с тремя словами!.. Вместо трех тысяч снарядов — три слова!.. Кончено с первым батальоном!..

И Ковалевский так поглядел на Струкова и Ливенцева, что Ливенцев прикусил себе до боли нижнюю губу, потому что к горлу подкатило что-то жесткое.

С полминуты сидел так Ковалевский, ошеломленно глядя в одну точку, но вдруг выхватил часы и крикнул телефонисту:

— Передавай в штаб корпуса!.. "Пятнадцать часов пять минут... Командиру корпуса. Копия начальнику дивизии. Генерал Баснин сошел с ума. По его приказу полк, который должен был поддерживать атаку моим полком высоты триста семьдесят, остановлен, отозван и направлен на атаку позиций, расположенных южнее. Артиллерия по его приказу прекратила совершенно огонь в то время, когда мои роты находились вплотную у проволочных заграждений и резали их. Вследствие этого они несут огромные потери от пулеметов противника, нисколько не пострадавших от очень плохо организованного обстрела. Прошу назначить расследование. Номер двести семь. Полковник Ковалевский".

Едва дослушав, что диктовал Ковалевский, Ливенцев выбрался из блиндажа, так как понимал, что его место теперь совсем не здесь, а около своей роты, в которой было уже семеро раненых, между ними унтер-офицер Лекаренко. Так как ранены все были легко, то под его командой Ливенцев отправил их в тыл.

Между тем солнце насмотрелось уже на картину боя и уходило за те заповедные высоты у берегов Стрыпы, до которых так трудно оказалось добраться седьмой армии. Телефонограмма Ковалевского, видимо, произвела впечатление на командира корпуса, который разрешил себе на время решительной атаки оставить уютную Хомявку и приехать к генералу Котовичу в хату на Мазурах; вдруг снова начали рваться снаряды на гребне высоты 370, и снова показалось, что там все спрятались в глубокие "лисьи норы" и прижукли.

— Поздно! Поздно! — закричал по направлению к деревне Петликовце Ковалевский, появясь неожиданно около Ливенцева.

— А может быть, они догадаются рвать снарядами проволоку? — отозвался ему Ливенцев.

— Не хватит у них на это ни ума, ни снарядов. Теперь уж не хватит снарядов, — это видно...

Действительно, разрывов было немного, — их уже можно было считать. Кроме того, глухо гремело и к северу и к югу, потому что снова наступала вся седьмая армия и рядом с нею девятая.

— Самое умное было бы вывести остатки рот из боя, когда стемнеет, — выбрав несколько моментов относительной тишины, сказал Ковалевский.

— Конечно, так и надобно сделать, — живо согласился Ливенцев, но Ковалевский поглядел на него строго:

— Без приказания начальства этого сделать нельзя, — и отошел к пулеметам, а Струков, подойдя сзади, крикнул ему в самое ухо:

— Поручик Одинец убит!

— Неужели? Откуда вы знаете?

— Телефонировал сейчас капитан Пигарев.

Он переждал грохот взрыва большого снаряда и добавил:

— Прапорщик Кавтарадзе убит!

— И Кав-та-радзе?

— Остальные прапорщики в трех ротах ранены все! Девять человек!

— Боже мой! Вот бойня!

В сумерках лицо Струкова было зеленое, как у мертвеца, и глаза глядели, как глядят глаза мертвецов: изумленно, неподвижно и нездешне.

Поручик Урфалов подошел тоже. Как осунулось лицо этого старика турецкого облика, Ливенцев заметил только теперь, в сумерках, вообще беспристрастных к человеческим лицам.

Он подошел спросить Струкова:

— А не погонят ли и нас в атаку, а?

— Типун вам на язык! — сердито ответил Струков и раза два махнул в его сторону рукой, точно он мог кому-нибудь из высшего начальства внушить такую опасно-нелепую мысль.

И Урфалов отошел, потому что издали командир полка делал им трем разделяющий жест, и он первый заметил этот жест. Не раз говорил и раньше Ковалевский, что нельзя офицерам во время боя собираться в кучки, как на ротных ученьях на лагерном плацу.

Рот Аксютина и Кароли отсюда не было видно: они укрепились за гребнем вправо, и окоп их глядел в сторону высоты 384, а не 370. Пять австрийских пулеметов были до этого в их окопе: Ковалевский взял их сюда только на время боя. А четыре кольта из окопа Хрящева лаяли иногда довольно ретиво, и однажды Ливенцев заметил, что над тем местом, где они стояли, разорвалось сразу несколько шрапнелей.

Сумерки становились все гуще, — перестрелка все реже.

Ковалевский дождался, когда стрелки его часов показали ровно шесть, и донес Котовичу:

"Роты первого батальона остались совсем без офицеров. Нижние чины трех первых рот почти полностью выбыли из строя. Атака высоты 370 может продолжаться только свежими крупными силами. Прошу указаний, будет ли прислан резерв для продолжения атаки".

Он надеялся, что Котович позволит отвести под прикрытием темноты ничтожные остатки рот и спасти недобитых раненых, но в хате на Мазурах в ожидании прорыва австрийских позиций собралось несколько генералов, кроме корпусного командира; был даже представитель самого командующего армией. Поэтому получился ответ, что будет послан батальон из резерва командира корпуса.

Этого свежего батальона для продолжения атаки Ковалевский прождал напрасно еще около двух часов и, наконец, приказал санитарам убирать раненых и собирать винтовки.

Австрийцы выпускали иногда ракеты и при их свете продолжали стрельбу, но уже лениво, и около полночи все на высоте 370 умолкло: на нее спускался торжественно новый, 1916 год.

Но на север от нее и на юг все еще продолжало греметь, и тревожаще вспыхивали вверху и расцвечивали темноту то тут, то там очень яркие красноватые ракеты.

Ковалевский справился, наконец, по телефону, не заблудился ли тот батальон из резерва, который должен был прийти к нему продолжать атаку, и узнал, что этот батальон Баснин распорядился послать на помощь не ему, а полковнику Дудникову, атакующему совершенно не обстрелянные еще артиллерией позиции на высоте 367, — несколько южнее 370. И еще раз, но уж не в телефонограмме на имя командира корпуса, а прапорщику Ливенцеву с чувством сказал Ковалевский:

— Баснин сошел с ума! Это совершенно ясно. Пусть назначат медицинское обследование его умственных способностей.

После этого, сделав кучу распоряжений Струкову, он отправился в штаб полка: он решил, что больше тут ему уже нечего делать.

Дальше