Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава шестая

Два дня еще шел эшелон галицийскими проселками, которые оказались ничуть не суше и не тверже своих, подольских; прошел деревню Ольховчики, ночевал в деревне Крагулевец, наконец пришел в большое село Звинячь, где разместились уже первые два батальона и разместились тесно, на одной половине села, — другую оставили для второго полка бригады.

Отсюда уже слышен был рокочущий разговор наших и австрийских пушек: до позиций считалось всего восемнадцать — двадцать верст.

— Це шо таке, га? Чуешь?

— Эге ж, чую. Регочуть, шо мы, дурные, сами до них прийшлы!

И, кивая друг другу на грозную линию холмов на горизонте, из-за которых доносился зычный боевой гул, солдаты застывали на месте с раскрытыми ртами. То, о чем они не хотели думать, но к чему их готовили больше года, то, чего они не хотели видеть, но к чему их неуклонно везли в товарных вагонах, как всякий другой военный товар, к чему придвигали их несколько дней по невылазно грязным дорогам, оно было, наконец, здесь, вот оно, — рукой подать.

Но некогда было долго вслушиваться в канонаду. Ковалевский приказал выстроить прибывшие роты и осматривал каждого в них внимательным, оценивающим и тело и душу взглядом. Так, безмолвно проходя замедленным шагом, оценивает про себя на ярмарке покупатель выставленный у возов на продажу скот, прежде чем остановиться на одной из голов и начать торговаться.

А Ваня Сыромолотов, идя за ним, только записывал, у кого оказались совершенно разбитые сапоги, перевязанные бечевкой и проволокой, и вечером в тот же день выдавали тому новые сапоги.

При раздаче и примерке этих сапог Ливенцев с большим любопытством наблюдал за своими, будут ли они довольны: ведь новые сапоги эти были не более как дар данайцев. Но оказалось, все очень повеселели, только иные не верили тому, что сапоги эти — настоящие, прочные сапоги, и долго щелкали пальцами по подметкам, стараясь определить на звук, из кожи ли они, — не из лубка ли, только для видимости оклеенного тонкой кожей.

Ливенцев боялся спросить об Анне Ивановне; ему казалось, что она лежит совершенно разбитая пешим путем и больная, но она сама отыскала его, — радостная и даже поздоровевшая на вид, — обветренная, немного похудевшая, с блестящими глазами.

Поздоровавшись с ним за руку, точно и не была в шинели рядового, она заговорила возбужденно:

— Можете теперь говорить мне опять "вы", — я теперь доброволец, охотник, и имею право носить желто-белые шнурки на погонах. Ковалевский увидел меня в Ярмолинцах, когда мы вышли из вагонов, и узнал, и очень удивился, однако нисколько не рассердился и не кричал. Говорил мне "вы" и приказал внести меня в списки полка. Так что, ваше благородие, вот какая у меня новость за те дни, как мы с вами не видались!

— Вы героического типа женщина! Я вам искренне удивляюсь, — растроганно сказал Ливенцев. — И те чертушки, какие грохочут там, неужели вас не пугают? Признайтесь, все-таки есть немного?

— Помилуйте, что же я, — не знала, что ли, что их услышу?

— Все-таки лучше ведь было бы сидеть дома, пить чай с вареньем, хотя бы и засахаренным даже, а?

— Нет! — решительно покачала она головой.

— Ого! Да вы — второй Демка Лабунский! Но в окопах с нами вы, конечно, не будете сидеть?

— Вот тебе на! Почему же не буду, когда я уже и теперь в списках полка? На законнейшем основании буду. Только едва ли нам придется долго в окопах сидеть: поговаривают, будто мы пойдем в наступление...

И всплеснула руками досадливо, добавив тихо:

— Проговорилась... Впрочем, это только нижним чинам нельзя говорить, а вам можно, да вы и без меня это узнали бы, конечно... Идем в наступление через несколько дней.

— Вот видите, — в наступление, — так же тихо повторил Ливенцев, оглянувшись по сторонам, так как они стояли на улице села. — И вам все-таки нисколько не страшно?

— Ничуть!

Ливенцев хотел было сказать: "А я и не предполагал даже, что вы были так несчастны там, в Херсоне, что пришли к мысли о самоубийстве", — но сказал:

— Ну, дай бог, чтобы нас с вами не серьезно ранило, а как-нибудь слегка... Впрочем, если вы успели выписать из Москвы непробиваемый панцирь Савина...

Рядовой седьмой роты совсем по-женски махнул перед его лицом мягкой розовой ладонью и отошел, улыбаясь.

Ливенцев думал, что никто из нижних чинов их полка, кроме рядового Анны Хрящевой, не знает, что их ждет через несколько дней, однако Демка Лабунский, обычно хмурый, был торжествующе радостен, когда случайно встретился с Ливенцевым.

Едва не забыв отдать ему честь, Демка вытянул руку в сторону отдаленного гула и почти крикнул:

— Вот они как! Здорово! Скоро и мы туда тоже.

— Мы? Мы туда не пойдем, — здесь стоять будем, — строго старался смотреть на него Ливенцев. — Откуда ты взял, что мы туда пойдем?

Но тоном большого превосходства, знатока перед круглым невеждой, Демка протянул, подмигнув насмешливо и вздернув левым плечом:

— Зде-есь стоять! Когда мы только третьего батальона и ждали, а то бы мы еще вчера пошли.

— Да откуда ты взял это, Аника-воин?

— От-ку-да! Когда все, как есть, говорят, что пойдем наступать на австрийца.

После ужина, во время поверки, во всех ротах полка записывали бомбистов, и, кроме того, объявлено было двум ротам — третьей и шестой, — чтобы завтра с семи часов утра они отправились в деревни влево и вправо от села Звинячь на поиски соломы и дерева для окопов; при этом разрешалось ломать и сараи фольварков, если они еще уцелели.

Полк начинал уже жить фронтовой жизнью, а мокрый пухлый снег продолжал падать ночами и подтаивать, оседать, делаться жижей, брызжущей из-под ног днем.

Первую звиняческую ночь Ливенцев спал крепко, отчасти от усталости, отчасти от сознания того, что все подготовки и подходы к последней цели его жизни (как и миллионов жизней кругом) — сражению из-за куска земли — окончательно завершены: круг сомкнулся.

На другой день, — все было бело и нежно кругом от снега, — пришел в обед второй полк их бригады, который был в то же время четвертым полком дивизии; с ним вместе подтянулись отставшие их полка. К вечеру улицы запрудили двуколки обозов; наконец, дымящиеся, мокрые кони дотащили орудия и стали, встряхивая головами и нося боками. Другая бригада дивизии еще раньше оказалась в сборе в соседнем селе Бучковце, и один из полковых командиров этой бригады, полковник Фешин, по своему почину и с согласия начальника дивизии генерала Котовича, успел уже произвести рекогносцировку той части позиций, какая приходилась на долю дивизии. С результатами этой разведки Фешина счел нужным познакомить своих батальонных и ротных командиров Ковалевский.

Несколько более зажиточных семейств выехало из Звинячи подальше от беспокойного и прожорливого фронта, и штаб полка поместился в одной из покинутых халуп. Халупа эта была сравнительно с другими большая, однако командиры рот разместились в ее горнице с трудом.

Ковалевский показался всем, не только Ливенцеву, небывало озабоченным, и когда прапорщик Кавтарадзе вздумал пошутить, сказав громко: "Совет в Филях!" — Ковалевский только глянул на него долгим и неподвижным взглядом, не отозвавшись ни словом, как это он сделал бы в другое время. Перед ним на столе лежали карта и набросок расположения австрийских позиций, бегло сделанный карандашом. На этот именно набросок на сером узеньком клочке бумаги он смотрел довольно долго, прежде чем начал говорить глухо, против обыкновения, и напряженно:

— Господа офицеры, я... нахожусь в некоторой нерешительности, хотя мое личное правило всегда было таково: хороши только те сюрпризы, о которых предупреждают заранее... А когда мы должны приступить с вами к такому чрезвычайно серьезному делу, как наступление, тут сюрпризы всякого рода совершенно неуместны. Но вот для австрийцев большим сюрпризом явится то, что на тихий сравнительно фронт явилась наша седьмая армия — сила свежая, очень хорошо снабженная, численно большая и с талантливым руководством...

Тут Ковалевский забывчиво постучал о стол карандашом, который был у него в руке, и раза два повторил:

— С талантливым руководством, да! С талантливым руководством... Едва ли появление нашей армии на фронте останется неизвестным противнику, едва ли, да, — но мы со своей стороны должны делать все, господа, чтобы себя пока не обнаруживать, и всякие разговоры с нижними чинами о готовящемся нами наступлении я ка-те-го-рически воспрещаю, господа, — категорически! Разведка австрийских позиций нам пока тоже воспрещена штабом армии, но, поскольку мы все-таки должны готовиться к наступлению, то-о... вот, полковник Фешин... путем опроса офицерских чинов стоящей на позициях впереди нас дивизии из состава другой армии добыл кое-какие необходимые нам сведения... необходимые сведения... Что же мы прежде всего должны иметь в виду?.. Прежде всего не будем строить себе иллюзий насчет того, что операция пустяковая. Она не пустяковая, нет, и я лично кладу все надежды на нашу тяжелую артиллерию... Позиции противника сильны. Они расположены на нескольких высотах. Колючая проволока — в несколько рядов. Между этими позициями и нашими — долина речки Ольховец... Ольховец, да... Четыре аршина шириною Ольховец... Пожалуй, даже и речкой нельзя назвать, — ручей, а? Ручей Ольховец... но он пока не замерз — это одно, а второе, и очень существенное: он протекает по очень топкой долине, по очень топкой, — это имейте в виду. Нам, конечно, дадут средства для переправы, — об этом, разумеется, позаботится штаб армии. Дальше мы должны овладеть теми позициями, какие нам будут указаны, и прорваться в долину реки Стрыпы, в которой сохранилось много сел и деревень. Между нашими же и австрийскими позициями уцелела одна только хата, — одна хата... весь наш актив, — одна хата!.. Носит она у нас название — хата на Мазурах. Никаких деревьев, даже и одиноко стоящих, нет, — и лес и солому нам надо заготовить где-то в тылу, чтобы перебросить в район атаки. Надо устроить несколько землянок и для перевязочных пунктов, чтобы не замерзли раненые, и просто для обогрева. Возможно, что мы получим хотя бы для двух-трех рот белые халаты в целях мимикрии. Прошу иметь в виду, господа, что я, может быть, даже несколько выступаю за границы своих полномочий на сегодняшний день, так как сегодняшний день пока еще день тайн и всяческих там недомолвок. Но я, во-первых, надеюсь на то, что вы обдумаете, что я вам сказал, про себя, проштудируете карту местности, вообще войдете в курс дела, в объеме боевой операции, какая нам предстоит. Я хочу, чтобы вы, господа, шли вперед с открытыми глазами, а не вслепую. В бою вы, каждый из вас, должны проявить свою инициативу, а откуда же она может взяться, если вы не знаете наперед, что вас ожидает? Каждый из вас, конечно, знает своих подчиненных, кому и что можно доверить, от кого и чего можно ждать. Продумайте их как следует всех и проверьте их возможности. Кстати, получились приказы по фронту насчет нижних чинов. Содержание этих двух приказов такое...

Ковалевский остановился, обвел всех глазами, постучал по столу карандашом, видно было, что он затруднялся передать своими словами содержание этих приказов.

— Видите ли, главнокомандующий наш, генерал-адъютант Иванов, конечно, знает, что командиры рот и батальонов беседуют с нижними чинами и о дисциплине, и о долге службы, и о святости присяги, и о воинской чести, и, наконец, о значении настоящей войны для нашей родины. Но приказ подчеркивает особое влияние, какое могут и должны оказать на нижних чинов ваши, господа, с ними беседы. Займитесь этим. Бывает, что в полках попадаются офицеры пьяницы, взяточники и прочее подобное. У меня в полку, я знаю, таких нет. За поведением офицера нижние чины следят в сотни глаз. Он должен быть чист, как стекло. Боже избави, если офицер проявит хотя бы малейшие признаки трусости в бою, — тогда все погибло! Имейте в виду, что солдаты пишут письма с фронта домой, но домой к ним попадают далеко не все письма, потому что существует военная цензура. Это вы знаете, конечно. Куда же деваются задержанные письма? Отправляются в штабы войск. Задержанные письма и породили приказ, о котором я вам говорю. Итак, вам вменяется в обязанность разъяснять нижним чинам задачи и цели настоящей войны... Конечно, не так разъяснять, как это принято у крайних политических партий, — почти весело добавил Ковалевский, скользнув глазами по лицам Аксютина, Кароли и Ливенцева, которые сидели на подоконнике рядом.

Эта веселость не оставила его, когда он заговорил и о другом приказе.

— Другой приказ касается тех же нижних чинов, но только уж не со стороны их духа, а... тела. Проще говоря, это приказ о порке розгами, которую имеют право применять командиры полков и частей, находящихся в отделе. Двадцать пять ударов имеет право назначать командир полка, пятьдесят — командир бригады. Но... я вполне уверен, конечно, что к этой мере мне прибегать не придется.

— Да и откуда взять розги, если деревьев поблизости нет? — сказал, подняв брови, Аксютин.

В ответ на это несколько вольнодумное замечание Ковалевский снисходительно качнул головой, улыбнувшись одними глазами.

Когда командиры рот третьего батальона выходили из халупы вместе, Кароли говорил другим:

— Ну нет, это уж мерси покорно, чтобы я стал беседовать со своей ротой насчет задач и целей войны! Тоже наивность каких-то героев времен Очакова и покоренья Крыма!.. Я уж учен, — вздумал как-то, еще в Севастополе, об этом спрашивать своих — мне один и брякнул: "Так что, ваше благородие, задача наша состоит защищать капиталистов и буржуев, чтобы с ними никаких происшедствиев не случилось!.." Эти генералы Ивановы родились и учились при крепостном еще праве и думают, что солдат русский находится все под тем же градусом широты и долготы. Поговорил бы он с солдатами сам, а я бы послушал. Вот была бы оперетка Оффенбаха, — накажи меня бог!

— Говорить с солдатами — это еще не так страшно, — заметил Аксютин, — а вот если начнут сечь их, это будет пострашнее!

— Должно быть, думают, что война скоро окончится, поэтому к финишу и вздумали идти в хлыстах, — сказал Ливенцев. — Но мне не понравилось, что Ковалевский потерял дар слова, ему присущий, когда начал говорить о позициях австрийцев. Кажется, он нам передал далеко не все, что ему сказал полковник Фешин. Не наткнемся ли мы тут на такие позиции, что и черт зубы сломает?

— Я тоже обратил на это внимание, — озадаченный у него был вид: таким мне его не приходилось видеть, — согласился Аксютин.

— Ergo{2}, дела наши не хвали... Вот тебе и внезапность. Пока мы австрийцам готовили свою внезапность, они нам, может быть, приготовили второй Верден, а? — остановился и поглядел ошеломленно на Ливенцева и Аксютина Кароли. — Вот тебе и обрадовались Галиции, так что Струков даже креститься начал, — в печенку, в селезенку, в корень! Пока мы своих солдат пороть соберемся, австрийцы, кажется, нас всех выпорют, как миленьких.

Глава седьмая

Ливенцев написал два письма — матери и Наталье Сергеевне — и сдал их на полевую почту. Старухе матери он писал, что если на днях он будет ранен или, паче чаяния, убит, то об этом она узнает в первом случае — из его нового письма, во втором — из газет, которые время от времени помещают списки убитых, или от сослуживцев, которым он оставляет ее адрес. И он действительно оставил на всякий случай адрес своей матери Малинке и Значкову.

Письмо к матери было недлинное, и писалось оно привычно. Несколько труднее оказалось написать Наталье Сергеевне. Он облегчил себе это дело только тогда, когда решил, что все письмо к ней должно быть сплошным "возвышающим обманом", к какому прибегают, например, честные сами по себе люди — врачи у постели неизлечимо больных.

И он писал, что Галиция — прекрасная, вполне благоустроенная страна, что боевых действий в ближайшее время не предвидится; что окопы, в которых они будут жить, имеют комфортабельный вид; что снабжены они всем прекрасно; что он здесь еще сильнее любит ее голубые глаза и спелый подсолнечник ее волос; что он, третий прапорщик, целовавший ее античные руки в Херсоне, целует их еще крепче теперь; что он мечтает получить от нее несколько теплых строк; что писать ему нужно по такому-то адресу.

Говорить о задачах и целях войны со своими солдатами теперь, когда они пришли уже к последней мете, он так же, как и Кароли, считал совершенно излишним. Он твердо решил, что теперь нужно только приказывать, имея в виду, что бой, — первый бой в жизни полка, — уже совсем недалек. И на вечерней поверке, насколько мог строже, он приказал им всем переменить белье, а грязное постараться вымыть и высушить, потому что этого им не придется сделать в окопах.

— И еще, ребята, большой важности дело надо вам сделать, когда доставят нам солому: сплести маты для подстилки. Как их плести, вы знаете, но вот что может случиться, — что и солома у нас будет, а шпа-га-та нам не успеют доставить вовремя. Поэтому каждому из вас надо позаботиться хотя бы о том, чтобы достать у местных жителей ненужные им, бросовые куски веревки, бечевки, шпагата, а в крайнем случае — суровых ниток, чтобы сплести маты хотя бы на первое время... поняли?

— Так точно, поняли! — гаркнули солдаты.

Скомандовав после поверки своей роте: "Разойдись по квартирам!" — Ливенцев пошел и сам в хату, где, кроме него, разместилось человек двенадцать офицеров, но по дороге между патронных двуколок разглядел массивную фигуру Вани Сыромолотова, услышал его рокот и подошел к нему:

— Каким государственной важности делом вы тут заняты, наш дорогой адъютант?

— А вот придумайте способ придвинуть к позициям солому и лес... если их найдут, конечно, где-нибудь в нужном количестве? — загудел Ваня. — Наш обоз второго разряда остался в селе Майданах. Приходится взять несколько двуколок патронных и пулеметных.

— Ну, много ли на них привезешь соломы и бревен? Больше смеха, чем дела.

— Хоть что-нибудь... А больше ведь никаких транспортных средств нет у нас. Конечно, помощь скромная, и придется несчастным нижним чинам тащить все на руках.

— Как? Бревна тащить на руках? Пятнадцать верст тащить по такой грязи? — больше испугался, чем удивился Ливенцев.

— А что же делать, когда больше нечего делать?

— Ковалевский что-нибудь другое придумает, подождите... Он сейчас где?

— Приказ Ковалевского я и исполняю, — инициатива тут не моя. А он сам сейчас в штабе дивизии на совещании командиров полков.

— Он, кажется, что-то нервничает? — осторожно и вполголоса спросил Ливенцев.

— Очень, — также вполголоса ответил Ваня. — Ведь, по его словам, выходит, что к атаке мы совершенно не готовы, а между тем...

— Что между тем? Говорите, — мы свои люди.

— Атака назначена через три дня, — на ухо ему прошептал Ваня. — Все время только гнались за внезапностью, а от этой внезапности может выиграть только противник, раз у нас ничего как следует не готово.

— Что же намерен делать Ковалевский?

— Пока он рвет и мечет. Можно вообразить, что он там говорит, на совещании! Прежде всего ведь надо перебросить через речку Ольховец двуколки, кухни, артиллерию, а как, когда там тридцать сажен топи? Ведь бревна мы готовим не на окопы, а все на ту же переправу через Ольховец. На окопы бревна тратить, — это для нас мотовство, роскошь. Тут хотя бы через топь перебраться без особых потерь на глазах у противника.

— А разве понтонов нам не могут дать?

— Куда там понтоны! Они есть в корпусе, только их берегут для реки Стрыпы, а до Стрыпы поди-ка, сначала допрыгай.

— Так что не лишено вероятия, что командиры полков на совещании у начдива придут к решению — в наступление ни в коем случае не идти, пока...

Ваня не дал Ливенцеву закончить его соображения, — слегка ударил его по спине ладонью и отошел.

Между тем совещание в штабе дивизии было действительно бурным, о чем Ливенцев узнал на другой же день.

"При таких условиях в наступление идти совершенно немыслимо!" — раздавались на совещании бунтарские слова; и говорил их не кто иной, как полковник Ковалевский, ссылаясь на фешинскую разведку, на отсутствие дорог в тылу, на распутицу.

Он говорил:

— Для меня совершенно ясна мысль этой зимней операции. Взят участок фронта наиболее топкий, но нельзя же, чтобы он был до того топкий, что даже непроходим! Взят участок фронта с наименее активным противником, но вот, по данным рекогносцировки, мы видим, что этот наименее активный противник оказался очень активен! Мало того, что позиции выбраны им чрезвычайно умно, они еще и укреплены чрезвычайно сильно. Надежды на тяжелую артиллерию? У меня они тоже были. Но они рассеялись во время марша от станции Ярмолинцы. Базировать всю зимнюю операцию большого масштаба на станцию в пяти дневных переходах от фронта, что же это такое, как не чрезвычайное легкомыслие? Мы терпели неудачу за неудачей на германском фронте почему? Потому что германцы вводили в дело набранные в тылу большие силы на том или ином небольшом участке нашего фронта и неизменно прорывали наш фронт. Мы затеяли сделать то же самое, мы собрали большую свежую армию и готовимся бросить ее на прорыв. Но у германцев сзади их фронта прекрасно развитая сеть железных и шоссейных дорог! Но за германской тяжелой артиллерией на десятки верст тянутся непрерывно один за другим грузовики со снарядами, а у нас что? Разве мы не видели, какая пробка образовалась даже на той же несчастной станции Ярмолинцы? Стоят вагоны со снарядами несколько дней, — только вдумайтесь в это — несколько дней! — и их не в состоянии разгрузить. Мы начнем наступление, и как раз в тот момент, когда нам до зарезу нужна будет поддержка тяжелых пушек и гаубиц, они будут молчать, а снаряды для них будут лежать на станции Ярмолинцы или в лучшем случае в Городке, когда туда дотянут, наконец, ширококолейку, но их не будет на фронте. И нам придется посылать пехоту, делать совершенно невозможное, то есть, попросту, заведомо губить полки, чтобы в сотый раз доказать всем уже известное, что пехота позиций с неповрежденной проволокой в несколько рядов взять не может. Вот для этого только, значит, мы затрачивали столько энергии на обучение своих людей, для этого создали прекраснейший боевой материал из ополчения, чтобы бросить его просто в грязь, как мусор?.. Когда германцы заняли Вильну, они не пошли дальше ввиду наступавшей зимы и перед Вильной устроили окопы, но чем и как? Окопной машиной. Проходила машина, а за ней оставался след в виде окопа глубиною в сажень. И окопы эти тут же бетонировались и накрывались. Мы же должны заставлять своих прекрасных солдат рыть окопы саперными лопатками в такой раскисшей земле, которая плывет и сплывается и будет их засасывать, а мы не имеем даже дерева, чтобы укрепить стенки окопов, не говоря уже о бетоне! Нужно же было иметь хоть сколько-нибудь воображения, воображения, да, чтобы представить, как можно провести подобную операцию на деле, а не только соображение о том, какой она вызовет эффект в Румынии! В результате так плохо подготовленной операции эффект может быть только один — отрицательный, и хитроумная красавица эта, от которой в боевом отношении ждать серьезной помощи очень наивно, — упадет в объятия того же Вильгельма, как и Болгария!..

Пока Ковалевский говорил это, семеро его слушателей разнообразно крутили усы или утюжили бороды. У каждого из них была своя, большая или меньшая, оторопь от всего того, что они видели кругом, но оторопь эта была не совсем ясной, расплывчатой; после слов Ковалевского она принимала определенные очертания, однако до того нежелательные, что генерал Котович сказал, подняв бороду к носу:

— Нельзя так мрачно смотреть на вещи, нельзя!.. Вы очень сгущаете, сгущаете краски, Константин Петрович! Очень! Так нельзя!

Это был добрый благообразный старец. Когда-то в ранней молодости он во время русско-турецкой войны провел месяца три в Бухаресте. Прекрасные воспоминания сохранились у него об этом веселом городе. Между тем ведь тогда тоже была тяжелая война: Шипка, Плевна, Осман-паша... Сколько было поражений, сколько потерь, однако кончилось благополучно. Он считал, что у него тоже есть военный опыт. Наконец, и в полевом уставе предусматривается случай, когда нам может быть тяжело, но...

— Врагу нашему тоже нелегко будет, когда мы засыпем его тяжелыми снарядами, и вы увидите, как это все обернется на деле, а не в теории. Теория всегда бывает прямолинейна, вот именно прямолинейна, а практика всю эту прямолинейность нивелирует: там уголок отрежет, здесь отрежет, — смотришь, и вышло именно так, как надо.

— Теория всегда прямолинейна, совершенно верно, — подхватил Ковалевский, — но разве это ваше замечание относится ко мне? Разве я сочинял оперативный план? Я ведь не сижу уже в штабе, я не теоретик больше, я практик, и я всячески постараюсь, конечно, содействовать... выполнению даже и такого плана, если переменить его нельзя, потому что он не сулит удачи... Но я хотел бы одного, — прошу не понять меня превратно, — чтобы в план этот были внесены существенные поправки.

— О каких поправках мы можем подымать вопрос, — не понимаю, — удивился полковник Палей, начальник штаба дивизии, тоже генштабист, низенький, плотный, чернобородый полтавец. — Хорош или нет план, но ведь расчет делался только на тяжелую артиллерию и внезапность.

Матерый здоровяк Фешин поглядел на него прищурясь и сказал веско:

— Эх, уж эта внезапность! Фантазия. Штабная наивность... Неужели кто-нибудь серьезно может рассчитывать на то положение, — явно нелепое, — что противник не знает о приходе на фронт целой армии, чуть не в двести тысяч? За круглых идиотов, что ли, считают австрийцев? Да у них шпионаж поставлен на пять с плюсом!

— Я не отрицаю, что австрийцы могут знать, что пришло подкрепление...

— Хорошо подкрепление, — целая армия! Тоже иголочка в возу сена!

— Но они не знают, что наступление назначено через три дня, — закончил Палей.

— Узнают. Сразу узнают, как начнут их обкладывать ураганным огнем, — вставил Ковалевский.

Фешин же добавил:

— А раньше незачем им и беспокоиться: их позиции неприступны.

— Но ведь пока что это только ваше личное, притом единственное, мнение, что они неприступны, Семен Афанасьевич, — мягко заметил Котович. — Мнение же штаба фронта совсем иное.

— Да, иное, иное мнение! И этот вопрос — приступны, неприступны — мы оставим совсем. Он для нас лишний, — очень решительно выступил вдруг Баснин и даже стукнул толстой ладонью о ребро стола и усиленно замигал выкаченным черным маслянистым правым глазом. — Наша задача — эти позиции взять и наступать дальше, в долину Стрыпы!

Ковалевскому никогда раньше не случалось видеть этого грузного, ожирелого старика таким воинственным, но он непритворно испугался, когда старик, запинаясь от охватившего его азарта, вдруг обратился к Котовичу:

— Прошу передать руководство... общее руководство... всей артиллерией дивизии... мне!

— Вот наконец-то разговор наш ставится на деловую почву, — заметно обрадовался Котович. — Конечно, безусловно, артиллерия вся должна быть в одних руках. — И он даже выставил вперед руки, сжал их в кулаки и притянул их к своей тощей, впалой груди, будто взял вожжи.

— Ка-ак в одних руках? Весь тяжелый дивизион? — ожесточенно поглядел на него Ковалевский.

— А где, кстати, командир дивизиона? Или вы его не приглашали на совещание, ваше превосходительство? — спросил Фешин.

— Нет, он получил приглашение, но только... он ведь старый человек, этот полковник Герасимов. Он прислал рапорт, что его всего разломало с дороги, лежит и припарки делает, хе-хе!.. Да он по существу нам теперь и не нужен! Куда ему прикажут поставить орудия, туда и поставит... Я поручаю это всецело Петру Лаврентьевичу, — любезно дотянулся благообразный Котович до жирной спины Баснина, который в ответ на это качнул своей бульдожьей головой и внушительно кашлянул.

Два других командира полков сидели все время молча и курили, прикуривая папиросы один у другого. Прямого касательства к ним совещание не имело, так как полк одного назначался в дивизионный резерв, полк другого — в резерв корпуса.

— Поскольку я представляю себе сущность предстоящей нам атаки, — сдерживаясь с видимым трудом, заговорил Ковалевский, — когда двум атакующим полкам указаны определенные участки фронта, мне кажется неопровержимо логичным разбить всю нашу тяжелую артиллерию между атакующими полками и подчинить одну ее часть Семену Афанасьевичу, другую — мне! Притом разбить на две неравные части — по важности задачи, какая выпадает на долю каждого полка. Вот мое мнение! Раз я ответственен за результат боя на своем участке атаки, я должен иметь в своем подчинении и орудия. Вот мое мнение. А если по-доз-ре-вается, что я не в состоянии управиться с артиллерией, какая мне будет отведена, то...

— Никто таких подозрений не высказал, что вы, Константин Петрович! — всплеснул руками начальник дивизии.

— Тогда зачем же мне дают няньку?

— Прошу... э-э... выбирать выражения! — тяжело глянул на Ковалевского Баснин.

— Не надо горячиться, да, преждевременно горячиться зачем? — примирительно сказал, поморщась, Котович, а Палей добавил:

— Мортиры именно так и поделены, как вы говорите, Константин Петрович: четыре на ваш участок, восемь на участок Семена Афанасьевича.

— Ка-ак так? На мой участок... где высота триста семьдесят... И только четыре мортиры? — как ужаленный вскочил Ковалевский; Фешин же скромно рассматривал заусеницы на своих ногтях и молчал. — Высота эта — ключ ко всем позициям австрийским, насколько я умею читать карты, — ко всем позициям на участке нашего корпуса, и только четыре мортиры? И почему же Семену Афанасьевичу восемь мортир, когда его задача всего-навсего занять одну деревню? Деревню Пиляву взять? Дайте мне этот участок, я его возьму с налета, и никакой тяжелой артиллерии мне не надо. Для такой пустячной задачи!

— Ого! Пустячной! Жаль, что не вы делали рекогносцировку, — зло заметил Фешин.

— Очень жаль, очень жаль, что не я! Сколько может быть австрийцев в этой Пиляве? Сторожевой отряд?.. Не больше роты? Пусть они там хотя каждую хату защищают...

— Дело совсем не в этом, — перебил Фешин. — Соображения за то, чтобы восемь мортир на моем участке сосредоточить, базировались вот на чем: Ольховец для мортир непроходим, а ваш участок за Ольховцем. Вы и четырех мортир туда не перетянете, куда же вам все двенадцать? У меня же на участке они могут спокойно разместиться и действовать сообразно обстоятельствам. Почему вы думаете, что они не подготовят вам вашей атаки на высоту триста семьдесят? Укрепления же около Пилявы надо видеть, чтобы не говорить, что пустячное дело — взять эту деревню...

Тут Фешин пустился в большие подробности касательно силы и сложности укреплений, возведенных будто бы около Пилявы; Ковалевскому же было ясно, что это одно лишь наигранное красноречие опытного командира полка, не желавшего брать на себя явно рискованной задачи с высотою триста семьдесят и заранее уступившего ее в штабе дивизии своему товарищу-генштабисту.

Спор между ними разгорелся. В спор этот вмешались и молчаливые командиры двух других полков, и Баснин, и даже совсем уже полубезжизненный лысый старичок с одышкой, генерал-майор Лядов, командир другой бригады. Фешин заявлял, между прочим, что люди его полка съели уже носимый запас сухарей, ввиду малых порций хлеба; что если не подвезут в ближайшие дни хлеба и мяса, а также перевязочных средств, то наступление вообще немыслимо. Разгоряченный спором, он даже написал на листке, выдранном из своей полевой книжки, рапорт начальнику дивизии: "Оборудование линии развертывания и перевязочных пунктов при отсутствии перевязочных средств невозможно. В этом, как и во всем другом, ярко сказывается полное отсутствие какой-либо подготовки операции со стороны тыла. Я не знаю, что предпринимается свыше, но категорически утверждаю, что голодные и обледенелые люди не могут дать того максимума работы, который я, в силу поставленной мне задачи, от них потребую!"

Может быть, ввиду именно такого отчаянного рапорта восемь мортир из дивизиона так и остались за Фешиным, сколько ни пытался их отбить у него Ковалевский.

На совещании этом выяснилось, между прочим, что на участок второго корпуса, рядом с которым приходилась дивизия, исключительно для съемок позиций австрийцев было прислано пять самолетов, но два из них уже разбились при посадке; что для устройства переправы через Ольховец штаб дивизии уже начал искать, но никак не может найти ни одного саперного офицера; что корпусный инженер хотя и существует, но засел где-то в глубоком тылу, пьет и играет в карты, и выцарапать его из тыла на фронт невозможно; что понтонов для переправы через Ольховец штаб корпуса и после повторных и настойчивых просьб не дает, советуя обойтись местными средствами; что хотя для корректирования орудийного огня и была передана в распоряжение штаба дивизии воздушная рота в несколько змейковых аппаратов, но в ближайшие дни аэростаты подниматься не могли, так как поломались колеса и шестерни у лебедки...

План наступления все-таки был на этом совещании намечен, но Ковалевский, поздно вернувшийся в штаб полка, находил его настолько трудно выполнимым, что не спал сам и не давал спать своему адъютанту часов до двух ночи, — пил чай с коньяком и ругался не менее витиевато, чем Кароли.

А через три дня, после обеда, он приказал полку, пользуясь густым туманом, перейти к хате на Мазурах, всего верст за семь от фронта, куда должны были ранее отправленными ротами свозиться добытые из разнесенных фольварков лес и солома.

Неуклонно исполняя приказ, размешивая сырой и мягкий снег в грязную жижу, негромко, но деловито на ходу ругаясь, по-детски доверчивый к своей судьбе, приближался полк к своей голгофе.

Ввиду того, что на другой день не предполагалось варить обеда, приказано было мясные порции не есть, а положить их в вещевые мешки вместе с хлебом. Приказом по седьмой армии ранним утром назначена была атака австрийских позиций.

Глава восьмая

На высоте Мазуры от бывшей здесь деревни галичан уцелела всего только одна халупа; остальные были наполовину разрушены австрийскими снарядами, потом разобраны на дрова в окопы. Около этой-то халупы на соломе, сваленной прямо в грязь, и на кучах жердей, приготовленных для починки гати через Ольховец, расположился на привал полк.

Так как наступление назначено было на два часа ночи и подниматься для этого надобно было в час, а в час могло быть отнюдь не светлее, чем теперь в десять, то о сне никто и не думал, хотя, после утомительной прогулки в десять верст по топкой черноземной пахоте, всем просто животно хотелось спать. Солдаты шутили, ложась на солому и жерди:

— Эх, и постеля ж добра для последнего разу!.. А как австрияков почнем гнать, тогда уж и такой не будет.

Не все до дна в этой и подобных шутках звучало, как горькая насмешка над тем, что их ожидало. Если бы человек не надеялся на лучшее, он не был бы человеком.

Поодаль от людей, тесно связанные с ними общей судьбой, фыркали в сырой темноте лошади обоза, пулеметных и патронных двуколок, походных кухонь. В кухнях кипятили воду для чаю, но разводить костры, чтобы погреться, было строго воспрещено Ковалевским. Он запретил даже и курить, чтобы случайно не подожгли солому, но не курить крученок оказалось выше человеческих сил, — и повсюду на привале вспыхивали, как волчьи глаза в лесу, огоньки зажигалок.

Сам Ковалевской со своим штабом и связистами занял единственную комнату халупы, поставив в угол походную койку и маленький столик, на котором горела свечка в бутылке из-под рома. В двух окошках хаты уцелело только четыре стекла, остальные восемь были кое-как заткнуты соломенными жгутами.

Наладив связь со штабом своей дивизии, телефонисты пропускали провод через разбитое стекло окна, связываясь теперь со штабом соседнего полка справа, полка другой кадровой дивизии, другого корпуса. Ковалевскому дано было знать, что этот полк будет наступать в одно время с его полком и в том же направлении, несколько правее его полка.

Со штабом этого полка ему хотелось договориться о подробностях наступления, чтобы не было разброда сил и разнобоя действий, и когда связь была, наконец, налажена, Ковалевский тут же припал к трубке телефона.

— Говорит полковник Ковалевский... В какое время снимаетесь для наступления? С точностью до одной минуты, чтобы я мог сделать расчет...

Ответ пришел совсем неожиданный:

— Выступаем в половине шестого.

— Ка-ак в половине шестого? — подскочил Ковалевский. — Я не ослышался? В половине шестого? Вот тебе раз! А где же внезапность, на которую мы все время били?.. В половине шестого будет уже светать, и мы понесем большие потери... Чье это приказание?

Ему ответили, что так приказал командир второго корпуса Флуг.

Ковалевский позвонил в штаб своей дивизии генералу Котовичу и начал с обычного бесстрастного "доношу, что...", но чем дальше говорил, тем больше впадал в раздражение:

— ...Час наступления отодвинут почему-то до половины шестого утра, но так как моему полку необходимо наступать на четыре версты в глубину, так как необходимо иметь время, чтобы окопаться, так как нужно как можно скорее занять артиллерийские позиции на западном берегу Ольховца и так как при этом ночном наступлении мы потеряем гораздо меньше людей, я не изменяю отданных мною приказаний и буду наступать в два часа!

Он ожидал, что Котович будет по обыкновению думать вслух и мямлить и в конце концов согласится с ним, но старец ответил неожиданно твердо:

— Вы должны согласоваться со своим соседом справа без всяких отговорок! Преждевременное выступление ваше буду считать преступлением!

Ковалевский сказал: "Слушаю, ваше превосходительство!", а когда бросил трубку, энергично добавил:

— Начинается абракадабра, черт бы их взял, дураков! — и выскочил из хаты наружу освежить голову, потому что застучало в висках.

Офицеры плотной толпой окружили его. Он сказал им:

— Наступление отложено до рассвета, господа. Я думаю, что нечего вам тут зря маяться. Прошу до моего шалашу. Заходите греться.

Когда втиснулось в комнату человек пятьдесят офицеров, сразу стало тяжко дышать и свеча в бутылке спустила свой язычок, но Ковалевский, войдя вслед за всеми, предложил если и не тоном приказа, но все-таки довольно сурово:

— Чтобы не тратить энергии зря, ложитесь и спите!

Ливенцев поглядел на него удивленно и спросил за всех:

— Где же и как ложиться?

— Вот тебе раз! Где и как? Вы теперь — накануне атаки, и лучше этого ночлега у вас, может быть, несколько дней не будет, а вы говорите: где и как! Тут сухо? Сухо. Тепло? Тепло. Чего же вам больше? Двуспальных кроватей?.. Ложитесь на пол и спите.

— Все не уляжемся.

— Как не уляжетесь? В два слоя не уляжетесь? Уляжетесь!

— В два слоя?

Пришлось Ковалевскому самому укладывать своих офицеров на ночлег в два слоя, причем головы верхних пришлись на ногах нижних; грязные сапоги при этом насухо вытирали соломой. А когда все, наконец, улеглись, он сказал тем же тоном почти приказа:

— И прошу, господа, не думать о неудобствах и вообще ни о чем не думать, а спать!

Сам же он улегся на свою узенькую походную койку и закрыл глаза, но не спал.

За три дня, прошедшие после совещания в штабе дивизии, он не раз объехал верхом сам-друг то с поручиком Гнедых, то с подпрапорщиком Лукиным, то с Ваней Сыромолотовым тот участок фронта до Ольховца, по которому надобно было наступать полку. Он лично распоряжался работой одной из своих рот, гатившей коварную топь речки Ольховец и перекидывавшей через эту речку бревенчатый мост шириною в шесть солдатских шагов. Но очень упорно он разглядывал при этом не только загадочно молчавшие позиции австрийцев за Ольховцем на нескольких смежных высотах, но и деревню Петликовце, большую деревню, в которой вполне сохранилось много крытых черепицей домов, в которой располагалась, по данным разведки, только одна рота австрийского сторожевого охранения и которая начиналась всего на полверсты правее его участка атаки. Через нее должен был пройти, попутно выбив австрийскую роту, крайний батальон того самого кадрового полка из ударного корпуса Флуга, со штабом которого он только что говорил по телефону.

Среди все засосавшей кругом стихии грязи не раз за эти три дня рисовалась ему островом блаженных эта большая деревня, которая осталась как-то совсем в стороне от стремительных планов штабов — армии, корпуса, дивизии. Через нее требовалось только пройти наскорях, чтобы неуклонно идти к главным целям атаки — укрепленным высотам, захватить которые штабы думали одним, внезапным для австрийцев порывом и на плечах у бегущего противника ворваться в густо заселенную долину Стрыпы.

Между тем стоило только ему несколько вправо двинуть передовые роты своего полка, охватить и занять Петликовце, а соседей своих только предупредить, что он ее займет, и вот у него весь полк под крышей, хотя бы на два дня, пока разовьется общее наступление и прочный успех, если суждено быть этому успеху.

Он очень живо ощущал доверие, которое питали к нему спавшие здесь и за стенами хаты в холодной грязи на жиденькой соломенной подстилке три тысячи человек его полка. Доверие это надо было оправдать во что бы то ни стало, а для этого надо было, хотя и совершенно беззаконным путем, захватить Петликовце. От этого беззакония не только не страдало дело наступления, которое было ему дороже всего, но явно сберегалась боевая энергия его полка. Между тем никто ведь не будет его и спрашивать, почему и на основании чьего приказа он захватил деревню и устроил из нее себе опорный пункт.

У него явилась было мысль тут же предупредить соседний полк о своем решении, но когда он поглядел на прапорщика Шаповалова, дремавшего, скорчившись около телефона, то оставил ее до утра, чтобы не разбудить ни его, ни кого-либо из других офицеров. Перед жарким делом, которое ожидало их всех наутро, нужно было хоть сколько-нибудь поспать без помехи: может быть, далеко не один из них проснется в это утро в последний раз!

Сам он даже и не пытался заснуть. Он давно уже знал за собой этот великий недостаток военного: излишнюю нервность, но знал и то, что бороться с этим бесполезно, да и стоило ли бороться? Отними у него медицина эту нервность, не стал ли бы он тогда обыкновенным коптителем неба, хотя, может быть, это и выгоднее было бы для его службы. На командование полком напросился он сам; он мог бы спокойненько прозябать в штабах, получать очередные ордена и, наконец, генеральство, но командование полком в бою было его давнишней мечтою.

Еще совсем молодым штабс-капитаном участвовал он в войне с Японией, очень остро воспринимая все неудачи русской армии. Он был прирожденный военный, вышел из военной семьи, учился в корпусе. Стратегия была его любимой наукой. Историю войн с древнейших времен он знал прекрасно. При всем том наступавший день был первым днем в его жизни, когда все его ценные и большие знания должны были дать успех делу наступления целой дивизии, так как полк его был ударным полком.

Когда человеку не спится, время тянется досадно медленно, но не спавший Ковалевский так был весь поглощен игрою всяких представлявшихся ему возможностей утренней переправы через Ольховец, боя за деревню, выбором позиций для легкой батареи и наблюдательных пунктов, разметкой местности для рытья окопов, размещением в Петликовце обоза, — всею массой крупных и мелких вопросов, связанных с жизнью полка, что не заметил, как подошло к четырем часам утра. Но когда он увидел на своих часах, что стрелки стали на четыре, он вскочил и начал расталкивать спавших. Духота ли в избе так одурманила, но улегшиеся в два слоя офицеры спали; спал даже и Ливенцев, и когда он поднялся, ворочая затекшей шеей, зевая и еле соображая, где он и как попал в такую кромешную тесноту, Ковалевский сказал ему весело:

— Ну вот, я очень доволен, что вы поспали! Третий батальон пойдет в авангарде полка, а ваша рота — в авангарде батальона. Имейте это обстоятельство в виду, а пока давайте выйдем все на свежий воздух, проветрим хату.

Тем временем вернулся пеший дозор, в котором вместе с другими был и Васька Котов. Дозор донес, что переправа через Ольховец австрийцами не наблюдается, а застава их стоит около села Петликовце.

— Ну вот, это хорошо, что не наблюдается, — значит, есть надежда переправиться без потерь! — сразу повеселел Ковалевский и даже хлопнул по плечу Ваську. — Ну как, Василий, не трусишь?

— Ну вот еще! — лихо подбросил голову усталый и весь заляпанный грязью Васька.

— А Демка где? — вспомнил Ковалевский.

— Я здесь! — отозвался Демка, выступив из темноты перед окошком, от которого сочился жиденький желтенький свет. — Я прямо в бой пойду, ваше высокобродие!

— Погоди, успеешь... Прапорщик Ливенцев! Где прапорщик Ливенцев?

Ливенцев подошел.

— Выделяйте взвод при офицере для прикрытия работ на переправе. Взвод должен переправиться сам на другой берег и оцепить переправу, чтобы... ну, понимаете, или нужно объяснять детально?

— Понимаю, господин полковник, — ответил Ливенцев, довольно ясно представив, зачем понадобился взвод, и уже назначив про себя для этого четвертый взвод с небольшим по росту, но бойким и боевым подпрапорщиком Котылевым. Вторым взводом командовал тоже боевой подпрапорщик — Кравченко, но он казался ему менее надежным.

А Ковалевский, только узнав, есть ли кипяток для чая в походных кухнях, пошел говорить по телефону с соседним полком насчет деревни Петликовце. Как он и думал, там этой деревне не придавали никакого значения, потому что целились гораздо дальше, а в штабе дивизии согласились с ним после первых же слов, что захватить ее и удержать за собою было бы совсем не плохо.

Поэтому с большим подъемом, будто деревня эта уже взята его полком и без малейших потерь, Ковалевский обратился к собранным им снова в хату офицерам:

— Господа! Дарданелльская операция не удалась гораздо более сильным технически армиям, чем наша, и Балканы сплошь заняты германцами, но, по моему скромному разумению, ключи от нашего дома совсем не там, где мы их думали найти, — не в Босфоре и не в Дарданеллах. Ключи от нашего дома, господа, зарыты здесь, в Галиции! Здесь именно их и надо искать. Мы победим, это несомненно. Но, господа, извольте выслушать несколько моих — не советов, нет — приказаний. Сегодня, в первый день наступления, мы займем деревню Петликовце и построим за нею линию окопов, но не ближе как в тысяче шагах, — слышите? Приказ мой передать всем подведомственным вам нижним чинам: не зарываться! Ближе тысячи шагов к австрийской проволоке не подходить!.. Прошу не думать легкомысленно, по-штатски, — что без артиллерийской подготовки можно взять с налета, на "ура", одними штыками укрепления такой силы. А наша тяжелая должна еще развернуться, найти для себя позиции, наблюдательные пункты, подвезти снаряды, — это не так просто, на это уйдет весь завтрашний день. Атака высот может быть назначена или завтра или даже послезавтра, потому что бить надо наверняка, объявлять игру только с очень хорошими картами, чтобы не ремизиться. А в штабах у нас, господа, сидят опытные люди, — это знайте... Итак, сначала выступает третий батальон, в версте за ним — второй, в версте за вторым — первый. Впереди третьего батальона десятая рота, за ней одиннадцатая. Направление обеих рот на Петликовце... Таким образом расположите движение...

Тут же, на листочке графленой бумаги, он начал на память чертить план местности на той стороне Ольховца и деревни. А когда кончил чертить и объяснять и спросил Ливенцева и Аксютина, ясна ли им их задача, то Ливенцев ответил:

— На бумаге как нельзя более ясна, господин полковник!

Аксютин же добавил:

— Вопрос только в том, как нас встретит австрийская рота.

Но тут Ковалевский откинул голову и почти выкрикнул:

— Невзирая на потери, — идти вперед! О занятии деревни донести немедленно мне!

И, выждав несколько моментов, он стремительно притянул к себе Ливенцева и ткнулся сухими губами в его подбородок; потом также Аксютина, Кароли, Урфалова, капитана Струкова. На остальных же не хватило уже порыва, — остальным он только крепко пожал руки. Когда же он совсем по-петровски или по-суворовски очень торжественно сказал: "С богом, господа!" — все поняли, что надо выйти из халупы, не мешкая ни секунды.

А около походных кухонь уже толпились, сморкаясь и откашливаясь, солдаты с манерками за "кипяточком". У большинства совсем не было чаю, нечего было заваривать в манерках, глотали вприкуску кипяток, чтобы согреться после сна на соломе в декабрьской грязи.

Ливенцев посылал Котылева со взводом охранять переправу. Ему казалось неловким Котылеву, который за боевые отличия сделан подпрапорщиком из унтеров, разъяснять тут же длинно и обстоятельно. Но Котылев спросил сам:

— А во скольких шагах примерно от переправы нам рассыпаться в цепь?

— Шагах... — Ливенцев подумал и ответил решительно: — в тысяче. Однако не в редкую цепь и в одном только направлении на деревню. Кто там был сейчас из разведчиков? Надо взять кого-нибудь провожатым.

— И как же нам там — дожидаться, пока не сменят?

— Как только мы перейдем, остальные три взвода присоединятся к нам и идти вместе на деревню.

— Будем деревню брать? Разве наша рота в авангарде, Николай Иваныч?

— Именно наша.

Котылев пожал широкими плечами и отошел собирать свой взвод, а Ливенцев спросил Аксютина:

— Что это значит, что Ковалевский вздумал челомкаться с нами? Как полагаете?

— Что значит? Гм, по-моему, вполне ясно. Обрек нас на пропятие, как Иуда.

— Ну, это вы все-таки мрачно... Просто, может быть, для начала дела... Требование момента, так сказать.

Но Аксютин пробурчал еще мрачнее:

— Вот мы увидим, что это будет за начало дела.

Кароли, так же как и Котылеву, казалось непонятным, почему это вдруг третий батальон назначается в авангард полка, и он говорил Ливенцеву и Аксютину:

— Это мы с Урфаловым страдаем за ваше вольнодумство, господа прапорщики! Так всегда бывает, так и в старину бывало: кого хотят поскорее угробить, того и посылают, — в печенку, в селезенку, — в авангард! Специально для того, чтобы поскорей его хлопнули!

— Ну, вы тоже хватили! Значит, генерал Котович хочет поскорее отделаться от Ковалевского, раз его полк назначен ударным? — спросил его Ливенцев.

Но Кароли взял его за локоть и спросил в свою очередь:

— А вы крепко уверены, что не хочет именно этого?

Урфалов же, который держался всегда поближе к капитану Струкову, как первый кандидат на командование батальоном в случае его смерти, только вздыхал и бормотал неопределенно:

— Пути начальства, — говорится в Священном писании, — неисповедимы. Может, оно уж нам всем представление к наградам пишет, почем мы знаем?

Перемещавшаяся медленно и низко между быстро мчавшихся с запада на восток клочковатых туч луна была уже сильно на ущербе — последняя четверть, — все-таки ночь не казалась совершенно темной. И при свете этой ущербленной луны Ливенцев разглядел около себя узкое лицо Демки.

— Ваше благородие, — вполголоса и просительно говорил Демка. — Ваша десятая рота идет в бой сейчас? Я с вами пойду!

— Э-э, ты... — поморщился Ливенцев. — Ты бы уж лучше с пулеметной командой, Демка.

— А пулеметная же команда как? Она же с вами тоже идет, вам в затылок. Я от пулеметной разве отстану?

— А ты почем знаешь, что пулеметная идет?

— Сейчас капитан Струков Вощилина подзывал, говорил: "Поезжайте за десятой".

В полку было четыре пулемета кольта, шесть австрийских и восемь максима. У прапорщика Вощилина — кольты.

— Это хорошо, что кольты с нами... А ты, Дема, Дема, — сидел бы дома... Но так и быть, иди уж со мной, авось ты целее будешь.

— Слушаю, — радостно выдохнул Демка, державший, как заправский солдат, винтовку на носке сапога прикладом, чтобы не запачкать его грязью.

Ливенцев, конечно, не сомневался в том, что Ковалевский отнюдь не хотел его скорой смерти, — он всегда и неизменно хорошо к нему относился. Тем менее понимал он, почему именно его рота назначалась для первого боевого дела полка. Если даже считать, что это назначение было особенно почетным, то Ливенцев знал, что другие роты, как первая, пятая, которыми командовали кадровики-поручики, были в большем почете у Ковалевского.

Он терялся в догадках, но задумываться над этим долго не приходилось; нужно было поскорее выпить хотя бы один стакан чаю и собирать людей: выступление назначено было ровно в половине шестого.

Проходя мимо выстроенных вздвоенными рядами трех своих взводов и проверяя, у всех ли есть обоймы в подсумках, он говорил, успокаивая больше себя, чем их:

— Это, братцы, не бой, на что мы идем, а сущие пустяки, — перестрелка... В деревне — выяснили наши разведчики — всего-навсего одна австрийская рота, и та из галичан... Они ретиво защищать деревню не будут, а при первых же выстрелах побегут или сдадутся. Куда им там защищаться, когда идет против них целый полк! А у нас зато будут теплые квартиры, как в селе Звинячь. А теплые квартиры по такой погоде — это гораздо лучше, чем в грязи валяться, как сегодня валялись... Теперь квартиры — это дело большое!

— Дозвольте узнать, ваше благородие, так и будем всю зиму стоять в этой деревне? — спросил Лекаренко.

— А это уж дело покажет... Лучше бы было, если бы только несколько дней. Дальше, на реке Стрыпе, на Стрыпе, — река такая, — куда получше этой деревни есть. Если туда пробьемся, — будет наше дело в шляпе. Армия же у нас не кот наплакал... Пробьемся!

Глава девятая

До переправы через Ольховец дошли, как обыкновенно ходили по смешанной со снегом галицийской грязи, — ночью. Когда же подходили к переправе, услышали винтовочные выстрелы на той стороне, — несколько, не больше десяти, — потом стихло. Думали, что это сцепились с австрийцами свои, четвертый взвод, но оказалось, разведчики соседнего Кадомского полка. Их встретили, когда они, возвращаясь, бойко прыгали по кочкам трясины несколько в стороне от переправы. Тогда начинало уже светать, — подходило к семи часам. Но в то же время наползал туман от Стрыпы, неся с собою мозглую, холодную сырость.

Однако боевой подпрапорщик Кравченко говорил весело Ливенцеву:

— О це добре! Нехай буде ще гуще! Мы их тодi на кроватях захватимо, де вонi будуть з галичанками спаты!

Но переправа оказалась плохою, сколько в эту жадную топь ни запихивали хворосту, бревен, соломы. Люди проходили, конечно, хотя и оступались часто на скользких грязных бревнах, ныряя по колени; но пулеметные двуколки перетащить на другой берег было куда труднее. Лошади выбивались из сил, вязли выше колен и стремились ложиться. Пришлось их выпрягать и осторожно вести в поводу, а двуколки с пулеметами перетаскивать людской тягой.

Не дожидаясь, когда появятся на другом берегу Ольховца пулеметы, Ливенцев двинул роту вперед. За нею на дистанцию всего только взвода шла рота Аксютина. Котылев собрал уже своих, когда они подходили, но Ливенцев снова рассыпал их в цепь, приказав не кашлять, не лязгать винтовками о манерки, — соблюдать тишину, чтобы напасть внезапно.

И потом вышло почти так, как говорил опытный Кравченко. Когда из густого тумана стали уже показываться крупными кусками желтые черепичные крыши и широкие трубы на них, Ливенцев крикнул "ура" и увидел, как, дико визжа, метнулся вперед от него, неестественно втянув голову в поднятые плечи и неумело держа винтовку вперевес, Демка. Так как около него все бежало и кричало: "а-а-а!" разными голосами, и грязь летела комьями из-под ног, и впереди звонко хлопали выстрелы, — Ливенцев выхватил свой наган, — старый наган, который купил еще во время японской войны, — и побежал вместе со всеми.

Стреляла австрийская застава, но когда цепи подошли к ней близко, она бежала так стремительно, что окружить ее не успели. Зная местность кругом деревни, она как-то непостижимо быстро исчезла, точно растворилась в тумане. Человек двадцать австрийских солдат, еще только выбиравшихся из домов, заслышав перестрелку и крики, тут же сдались. Ливенцев едва успел спросить их, какого они полка (оказались 20-го полка поляки и галичане), едва успел справиться, нет ли раненых в десятой роте (раненых оказалось только двое, и то легко, и их уже перевязывал ротный фельдшер), как к нему подошли, запыхавшись, Малинка и Значков, от которых умчались все более молодые и легконогие из их полурот, пустившиеся догонять бежавшую заставу.

— Что же это такое? Полная неразбериха? Куда же они к черту умчались? И чего вы смотрели? — кричал Ливенцев. — Команду свою надо держать в руках, а не так! Ведь они могут нарваться на засаду и погибнуть!

После этого окрика оба полуротных бросились догонять своих солдат, чтобы они не натворили сгоряча беды.

Но когда бегут по улице несколько человек, разве может вся улица, сколько бы ни было на ней народу, устоять на месте?.. Вслед за десятой ротой помчалась одиннадцатая, — только слышен был из тумана неистовый топот солдатских сапог и опять все тот же будоражащий воинственный крик: "рра-а-а-а-а!"

— Что же это за чепуха чертова получилась? — обратился к подошедшему Аксютину Ливенцев. — Нам надо догонять наши роты, вот бестолочь какая вышла!

— Догонять? Зачем догонять? Разве она сама не вернется? — устало отозвался Аксютин с пожелтевшим и потным лицом.

— Могут и не вернуться, если под пулеметы попадут! — крикнул Ливенцев.

Он был совершенно подавлен таким глупым оборотом дела, начатого так удачно. И едва только показалась на улице стройно идущая девятая рота с Урфаловым впереди, как он передал ему пленных и своих двух раненых и кинулся туда, где в тумане уже затихали крики. Аксютин с самым серьезным лицом, делая широкие шаги, но сильно сутулясь, побежал за ним, оставив Урфалова в некотором недоумении относительно того, что произошло в деревне Петликовце. Но, вспомнив, что Ковалевский требовал, чтобы ему немедленно донесли о занятии этой деревни, он послал в тыл к Ковалевскому одного из своих младших унтер-офицеров, что было уже излишним, потому что в это время, подпирая двенадцатую роту, к деревне подходил второй батальон, в голове которого ехал верхом на караковом картинно-красивом коне сам Ковалевский.

И капитан Струков знал, что командир полка близко, и, боясь разноса за то, что не поддержал резервными ротами двух своих авангардных рот, которые гонят и окружают где-то там впереди, в тумане, отряд австрийцев, он кричал Урфалову и Кароли:

— Чего вы стали? Чего вы стоите, не понимаю! Не стоять на месте баранами, а идти!.. Вперед!.. Форсированным маршем!

Еле успел Урфалов вытолкнуть из рядов нескольких человек стеречь пленных. Люди почти бежали на западную окраину деревни, вслед за ротами Ливенцева и Аксютина. Наконец, Струкова одолела одышка, — он остановился и слабо крикнул:

— Сто-ой!

— Ро-ты сто-о-ой! — передали команду дальше.

Остановились как раз на выезде из деревни.

Тяжело дыша, красный от натуги, сняв шапку и вытирая ладонью потную лысину, Струков говорил с остановками оказавшемуся рядом Кароли:

— Должна тут быть... дальше где-то... высота эта самая... триста шестьдесят шесть метров... а?

— Есть, вот она — дальше... в печенку ее, черта... какая-то высота... — отзывался так же тяжело дышащий Кароли.

— А где же... там еще эта... по карте должна быть... деревня Хупала?

— Никакой решительно... Хупалы не видно.

— А наши роты?.. Куда они делись?

— Провалиться ведь не могли... а нигде не видно... Главное — не слышно.

— А туман что?.. Ведь он же ползет куда, или он... стоит?

— Ползет же... Конечно, ползет... Что же вы не видите, что ползет?

— Ну, а мы... когда такое дело... стоять будем.

— Вы бы все-таки, может быть, сели бы, — Кароли заметил, какой он стал теперь пергаментно бледный и как широко раскрывал поминутно рот.

Рядом был обломок каменной трубы: он подвел его к этому обломку.

Струков сел и забормотал обиженно о Ковалевском:

— Ведь мог бы, кажется... батальонным командирам-то... лошадей... Сам-то небось помоложе меня годами... а все время на лошади... а тут...

Роты стояли, заполнив улицу во всю ширину, не понимая, зачем их остановили, но вот сзади подскакало рысью несколько верховых: впереди Ковалевский, за ним поручик Гнедых и трое конных разведчиков.

Струков поднялся.

— Что, весь батальон здесь с вами? — спросил его Ковалевский.

— Только две роты... Девятая и двенадцатая... Остальные там, впереди.

— Где впереди? Где именно впереди?

— Где-то там, дальше.

— Вот это мило, "дальше где-то"! Как же вы их выпустили из рук?

Струков только развел руками, точно желая показать строгому командиру, что выпустить из рук две роты, когда их в руках целых четыре, нет ничего легче.

— Должно быть, они заняли уж теперь деревню Хупалу! — вскинул бинокль к глазам Ковалевский, а Кароли почтительно сказал:

— Может быть, в бинокль вы разглядите, где эта Хупала, а без бинокля ее не видно.

Продолжая смотреть в бинокль и прямо, и вправо, и влево и тоже ничего не видя, Ковалевский отозвался нетерпеливо:

— Ни черта!.. Но по крайней мере это ведь бесспорно высота с отметкой триста шестьдесят шесть, а?

— Мы и сами так думаем, но... Аллах ведает, — ответил за Струкова Кароли.

— Не аллах, а вы должны знать... Это триста шестьдесят шесть. Значит, роты наши где же? Лезут на эту высоту?

Ответа ему получить не пришлось. Как раз в это время сзади и справа, с севера, раздалась дружная и частая ружейная пальба.

Она длилась с минуту, может быть, две минуты, — и стихла сразу, точно по команде. Потом донесся гул голосов, и похожий и не похожий на "ура".

— Это что такое? Австрийцы? — изменился в лице Ковалевский. — Черт! Нет ничего хуже тумана!

И тут же он повернул каракового коня, и вся кавалькада галопом помчалась обратно. На площади деревни стояла такая зычная перебранка, когда они доскакали, что Ковалевский понял, почему было похоже издали на боевое "ура". Тот самый четвертый батальон кадомцев, которому полагалось взять Петликовце, добросовестно подобрался к ней в тумане с севера и, заметив говорливую толпу людей в шинелях, — дружно обстрелял предполагаемых австрийцев с постоянного прицела.

Ближайшая к ним восьмая рота пострадала сильно. Как раз, когда подъехал Ковалевский, там сносили в одно место и клали в ряд убитых, — их было семеро, — и перетаскивали туда же на руках, без носилок, тяжело раненных: таких оказалось двенадцать. Остальные человек пятнадцать легко раненных подошли сами; среди этих последних был и командир роты, прапорщик Дороднов: пуля пробила ему дельтовидную мышцу на правой руке, счастливо не задев кости.

Зажимая левой рукой рану, он кричал в сторону кадомцев:

— Сволочи, мерзавцы! Своих перебили!.. Эх, слепые черти!

Офицеры-кадомцы отстали и только что подбегали ошалело, ничего не понимая, а солдаты кричали Дороднову:

— А кто нас обстреливал отсюда? Не знаете? То-то и есть! Своих спросить надо!

Потом, твердо усвоив еще с подхода, что деревня эта как бы теперь ихняя собственность, раз им назначено было ее занять и вот ее заняли, кадомцы кинулись шарить по халупам и из одной с торжеством вытащили совершенно потерявшего человеческий облик от страха австрийского солдата.

Орали, ведя его:

— Вот кто стрелял в нас отсюда! Этот стрелял!

И кто-то не выдержал — стукнул его с размаху прикладом в затылок.

Его тело положили невдали от своих убитых, но с разных сторон тащили еще новых, которые прятались по чуланам и под кроватями у галичанок.

Они не стреляли, конечно, им было совсем не до того, они были застигнуты врасплох, и только трусость и разобщенность мешали им выйти самим и сдаться, — но для кадомцев оказалось так удобно, чтобы именно они хотя бы три-четыре пули пустили в них из своих убежищ.

Только благодаря зычному крику Ковалевского эти австрийцы остались живы. Набралось их все-таки человек сорок. Ковалевский был вне себя. Он разыскал командира батальона кадомцев.

— Двадцать раз звонил я в штаб вашего полка, доказывал и доказал наконец, что прямой смысл мне с моим полком занять Петликовце, и там согласились, и вот что вышло в результате! Совершенно лишние потери, семеро убитых, командир роты выведен из строя, как раз когда он более всего был бы нужен... кем я его заменю? Черт знает что! Черт знает что!

А командир батальона, старый капитан, имевший что-то общее со Струковым, оправдывался неторопливо:

— Позвольте, господин полковник. Ведь вы не со мной говорили по телефону, а со штабом полка. Штаб же полка нашего ничего решительно мне не передал. Почем же я знал, что встречу здесь своих, а не австрийцев?.. Наконец, недоразумения этого могло бы и не быть, если бы ваши роты обыскали деревню.

— В последнем вы правы, — соглашался Ковалевский. — Однако чертовы бабы стояли же везде у калиток, когда мы вошли, и их спрашивали, нет ли у них австрийцев, и все они, чертовки, отвечали, что нет. Что же с ними теперь делать? Расстреливать их или вешать, мерзавок?

Но, вспомнив, что штаб его пока еще не обосновался здесь, Ковалевский круто оборвал бесполезные пререкания с капитаном и поехал к лучшему в деревне дому, который называли здесь господским. Конечно, тут и жил раньше помещик, поляк, но теперь дом был пуст. Сюда он вызвал Шаповалова со связистами, и скоро сюда были протянуты провода, и генерал Котович получил донесение по телефону, что Петликовце занята полком Ковалевского. Убитые и раненные кадомцами были приобщены пока к общему числу потерь при занятии деревни.

Кадомцы пошли дальше, уводя своих пленных, и, убедясь окончательно, что деревня остается за его полком, Ковалевский снова поскакал туда же, откуда пришлось вернуться благодаря кадомцам. В том направлении с укрепленных высот начала греметь артиллерия, и беспрерывно татакали пулеметы, тоже, конечно, австрийские, свои еще не успели подтянуться. Ясно было, что роты Ливенцева и Аксютина где-то ввязались в серьезный бой, опрокинув тем самым все планы, состряпанные на совещании в штабе дивизии. Поддержать эти роты было нечем: даже и легкая батарея не переправилась еще через Ольховец... Вообще Ковалевский видел, что все идет совсем не так, как это представлялось в селе Звинячь и в хате на Мазурах. Единственное разумное, что приходило ему теперь в голову, это — попытаться как-нибудь отозвать зарвавшиеся роты, если они не истреблены уже поголовно.

Между тем шел уже девятый час. Туман начал уже подыматься. На высотах впереди всюду чернели на снегу проталины, отчего высоты эти имели странный вид, будто шахматные огромные доски, поставленные торчком.

Резервных рот третьего батальона не было уже на окраине деревни. Но в бинокль хорошо был заметен капитан Струков с двумя связистами, медленно тащившийся вслед за ротами, конечно, от проталины к проталине взгорья. Но рот этих почему-то не было видно: зашли в полосу тумана или за гребень.

— Куда этих еще понесло? Куда? Зачем? Кто приказал этому... олуху царя небесного губить еще две роты? — кричал Ковалевский, в бессильной ярости то сжимая кулаки, то хватаясь за голову. — Ведь сказано было — в тысяче шагах от проволоки залечь и окопаться! Такой простой вещи не могли запомнить, растеряли мозги!.. Эх, народ!

Он пришпорил было коня, чтобы поскорее догнать Струкова, но в стороне шагах в сорока разорвалась шрапнель. Ехать дальше конной группой было опасно; пришлось спешиться и передать каракового разведчикам. Но догнать батальонного было необходимо. Наткнулся дальше на трех убитых солдат своего полка, погибших тоже от случайно залетевшей шрапнели. Кричал Струкову, делая рупором руки, махал руками. Наконец, один из связистов остановился, остановился и Струков.

Ковалевский был в бешенстве, подбегая. Он не мог говорить, он только хрипел, наступая на Струкова:

— Куда вы? Куда к черту, скажите? Куда?

— Вот донесение получил, — вместо ответа протянул ему Струков бумажку. Ковалевский присмотрелся к разгонистым карандашным строчкам:

"Занял своею ротою и взводом 11-й роты высоту 370.

Ливенцев".

— Ка-ак так высоту триста семьдесят? — ошеломленно глянул Ковалевский. — Невероятная вещь, — что вы! Триста семьдесят дай бог завтра взять целому полку!

— Мне тоже кажется странным. Если бы не Ливенцев доносил, я бы и не поверил. А Ливенцев — человек серьезный. Все хотел вам донести об этом, да боялся, что преждевременно.

— Как же можно было медлить с таким донесением? Сейчас же надо донести в штаб полка, чтобы оттуда — в штаб дивизии... — заторопился Ковалевский. — Если триста семьдесят занята, — это все, что нам надо, помилуйте! А ну, связисты! Штаб полка!

Он еще не вполне верил этой удаче. Он еще смотрел нерешительно на гребень высоты, на котором вырисовывался мощный профиль австрийского окопа с большим блиндажем посредине, с проволочным заграждением впереди. Но вот на одной из проталин зашевелилось что-то перед самой проволокой, зажелтела шинель; кто-то слабо махал с земли рукою.

— Что это? Раненый? — догадался Ковалевский, и все четверо они подошли к раненым, потому что их было двое, а не один.

Один из них довольно толково объяснил, что они из десятой роты, что их рота заняла окоп шагах не больше как в ста отсюда, за гребнем; что первым через проволоку перелез их ротный командир, прапорщик Ливенцев.

— А вон тот, что на проволоке повис и уже убитый, то наш полуротный, бидолага, прапорщик Малинка, — добавил раненый, показав в сторону рукою.

— Как так? Малинка? Может быть, только ранен? — жалостливо пригляделся к неподвижному, желтевшему на проволоке телу Струков.

— Нi! Вже неживой, ваше высокобродие, — решительно махнул рукою раненый, человек уже немолодой, ефрейтор.

— Жалко. Жалко... Малинка... Гм... Хороший был офицер... жаль... А прапорщик Аксютин? Не знаешь?

— Прапорщик Аксютин, так что мабуть тоже десь в окопе сидят, ваше высокобродь, — довольно браво ответил ефрейтор.

— Ты куда ранен? — спросил Ковалевский.

— В грудя!..

— Навылет? Это ничего, поправишься. Сейчас отправим на перевязочный.

— Пок-корнейше благодарим, ваше...

Ефрейтор не договорил титула, поперхнувшись кровью. Другой раненый только глядел на своего полкового командира молча и без особого любопытства и часто прикрывал глаза; этот был ранен в живот. Шинели обоих были в грязи и в крови, — видно было, что прежде чем лечь смирно, они пытались подняться или ползти.

— Дальше идти нам нельзя, — там пришьют, — сказал Ковалевский, отходя от раненых.

— Непременно пришьют, — согласился, подумав, Струков, посылая в то же время своих связных за гребень горы посмотреть, что там делается и где залегли роты.

Пригибаясь к земле, связные полезли за гребень, а Ковалевский, оглядываясь кругом, спросил:

— Да где же эта деревня Хупала, которую должны занять кадомцы, — никак не пойму!

— Никакой деревни там нет, только ямки остались от фундаментов, — я посылал туда разведчиков, — сказал Струков.

— Ну, вот видите, вот видите, как составляются карты и как пишется история! Хупала, Хупала, а оказалось, ее и в природе не существует... Эх, скверно, что у Ливенцева козырек окопа в нашу сторону смотрит. Но неужели мы с вами стоим на высоте триста семьдесят? Не верится! А если триста семьдесят, то будет жестокая контратака... Решительно остановите всякое продвижение! И пусть скорее окопаются. Я вас поддержу первым батальоном.

Связные вернулись из-за гребня в целости. По их докладу Ливенцев с ротой засел в окопе всего шагах в ста от гребня, но впереди есть еще окопы, — те в руках австрийцев. Стреляют в австрийцев и из другого окопа влево, — там, говорят, прапорщик Аксютин со своими. Остальные роты лежат за прикрытием.

— Черт знает! Ни орудий, ни даже пулеметов. И полезли занимать ключ ко всем здешним австрийским позициям. Ведь если сейчас нас не поддержит тяжелая... мы... мы можем погибнуть!

Однако по телефону он передал в штаб полка, что высота 370 занята третьим батальоном.

— А вон наши пулеметы идут, — сказал в это время один связной, вглядевшись в туман.

— Где? Где пулеметы?

Ковалевский готов был расцеловать прапорщика Вощилина, который вырвался вдруг из тумана совсем недалеко, левее шагов на двести, строевым шагом подымаясь впереди четырех шеренг своей команды.

— Наконец-то! Ну, вот молодцы! Хоть какая-нибудь поддержка ротам, — говорил Ковалевский.

Он еще раз огляделся внимательно кругом, соображая и прикидывая местность к той карте, которую изучал во всех деталях, и добавил:

— Ну, хорошо, теперь дело за артиллерией... И еще батальон развернуть влево. Сейчас еду и все устрою. Прощайте пока, Владимир Семеныч, прощайте, родной, и бог вам на помощь!.. Неужели не переправилась батарея? Должна уж переправиться... И куда же к черту делись кадомцы? Наделали гнусностей и исчезли! Они должны быть у нас справа и держать с нами связь, а их нет. Черт знает, какая получилась неразбериха!

И, в последний раз проводив любовным взглядом пулеметчиков, как на параде соблюдавших совершенно лишнее здесь равнение и уже подходивших к самому гребню горы, Ковалевский поспешно, делая большие шаги, двинулся вниз, держась того же телефонного провода, какого держался, поднимаясь.

Раненым он еще раз крикнул на ходу, что пришлет санитаров.

Глава десятая

Если бы Ливенцева спросили, когда он сидел в австрийском окопе, каким образом он попал в этот окоп, он не ответил бы сразу, потому что ничего обдуманного им лично не было в этом деле. Он даже не представлял ясно, подвиг ли это со стороны людей его роты, или глупость чистейшей воды. Он знал только, что раньше никогда в жизни не приходилось ему пробежать столько тепло, по-зимнему одетым. То же самое он думал и об Аксютине, бросая ему на бегу отрывочные фразы:

— Вот так именно и бегут люди куда-то вперед... Потом таким же манером бегут они назад... При этом иногда им простреливают спины и прочее... на войне это называется атакой.

— Ясно, — одышливо отозвался историк, трудившийся в поте лица, серьезно и добросовестно выбрасывавший ноги и действующий руками по всем правилам бега.

Даже и когда они догнали, наконец, роты, свернувшие с шоссе куда-то влево, на снежное взгорье, Ливенцев все-таки не представлял, куда именно они бегут и зачем бегут то по снегу, то по проталинам, вверх по совершенно какой-то лысой, без малейших кустарников, пологой горе, в густом и мозглом тумане.

Но когда отчертился впереди, в небе, как сгусток тумана, на самом гребне горы точь-в-точь такой блиндаж, какой рисовал на клочке бумаги в хате на Мазурах Ковалевский, когда разъяснял ему и другим ротным третьего батальона их ближайшую боевую задачу, он сразу понял, что он — на высоте 370, и решение всей боевой задачи полка от него в ста шагах.

С этого именно момента он забыл о себе самом, отрешился от себя, перестал даже помнить, что он — Ливенцев. И, когда загрохотали вдруг винтовочные выстрелы оттуда, от блиндажа, и стали вскрикивать около него раненые, он с силой вырвался вперед, выхватил револьвер, крикнул отнюдь не своим, совершенно даже неестественным голосом:

— За мно-ой! Ура-а!

Потом как-то необыкновенно удачно перескочил через невысокую проволоку, и действительно, не только первым, даже единственным добежал до окопа, из которою выкарабкивался поспешно последний очень толстый австриец, чтобы тут же удариться в бегство вслед за другими.

Но, увидя перед собою русского офицера с револьвером в руке, он, красный от натуги, испуганно мигающий белыми ресницами, безмолвно положил винтовку к его ногам и стал руки по швам. В бежавших впереди австрийцев, темными пятнами растворявшихся в желтом тумане, стреляли солдаты Ливенцева без его команды.

Кое-кто пустился было за ними вдогонку, но Ливенцев, спросивший пленного толстяка по-немецки, есть ли дальше еще окопы, и узнавший, что есть несколько более сильных, крикнул:

— На-за-ад! Куда помчались? Назад!

Рассчитывать на внезапность нападения было уже нельзя: впору было удержать за собою только этот случайно и счастливо занятый окоп с блиндажем за ним.

И точно так же, как это было сделано ночью на переправе через Ольховец, он направил вперед цепью один взвод, в который очень решительно шагнул и Демка, как опытный разведчик, а с остальными тут же начал приспосабливать занятый окоп к обороне: проделывать новые бойницы, копать новые окопы вправо, влево и прямо вперед от австрийского, потому что в занятом окопе можно было разместить не больше взвода. Тогда же он послал назад, Струкову, донесение о взятии высоты 370.

Но этот захваченный окоп был устроен до того хозяйственно, прочно и удобно, что солдаты десятой роты даже не понимали, как могли с ним расстаться австрийцы. Умеренно глубокий, он весь был обделан деревом, — в нем было сухо; после ночи, проведенной в холодной грязи, это привело всех в особый раж. Кричали:

— Вот это добро!

— Вот это хата, так хата!

— Гарно австрияки зробилы, хай им черт!

Несколько одеял оказалось в окопе, брошенных при поспешном бегстве, несколько консервных коробок, еще не вскрытых, венские газеты, порванные и целые, — даже книжечку новелл Эдгара По нашли солдаты и поднесли своему ротному на просмотр, о чем тут немцы пишут:

— Может, это что касающее замирения, ваше благородие, — подчитайте!

Но через минуту ясно стало для всех, что до замирения далеко: оттуда, из тумана, стали долетать пули, — подготовлялась контратака австрийцев.

В то же время частая стрельба поднялась справа.

— Обходят! Обходят! — закричал, подбегая, Значков.

— Как обходят? Кто обходит? Это, должно быть, наши!.. Где Аксютин с ротой? Что вы орете ерунду! Берите свой третий взвод и вперед!.. Поддержите четвертый!

Ливенцев прокричал это залпом в промежуток между ружейными залпами впереди и справа, но Значков не двинулся с места, — искаженное лицо его дрожало.

Ливенцев бросился к нему, взял за плечи и закричал ему в ухо:

— Собрать третий взвод и вперед!.. Принять командование цепью.

— Тре-тий взво-д! Ко мне-е! — заверещал совсем петушиным голосом Значков.

Но тут же к нему подбежало человек двадцать, и только, как будто всего двадцать и было во взводе.

— Тре-етий взво-од! — во всю силу легких крикнул Ливенцев. — Вперед, бегом! Ма-арш!

Он был, как в чаду, и сомневался, слышат ли его, но третьего взвода солдаты бежали от окопа, который начали было рыть, к Значкову, и сам Значков побежал вдруг, отчаянно взмахнув руками, вперед.

И странно, только когда отделился от роты этот взвод, и не то что пошел нехотя, а побежал, как на плацу на ученье, в туман, навстречу пулям, Ливенцев в первый раз за всю свою службу почувствовал себя командиром роты, и, — что еще, может быть, было страннее, это свеяло с него закруживший его было чад, — стало отчетливо в сознании: два взвода в цепи, два в резерве, — противник наступает... надо наладить связь с ротой Аксютина...

Но в это время как раз подскочил к нему пожилой, густобородый унтер-офицер Старосила, с испугом в глазах не за себя, а за него:

— Ваше благородие! У в окоп!.. Ховайтеся у в окоп!..

И он даже потянул его отечески за рукав шинели.

— Почему в окоп? — не понял Ливенцев.

— А как же ж, когда стреляют, а вы стоите!

Ливенцев все-таки прислушался к перестрелке впереди и справа и осмотрелся, насколько что-нибудь можно было различить в тумане, и только потом не спеша пошел, но не в окоп, а к блиндажу, и стал за его надежным земляным куполом вместе со Старосилой.

— Должно быть, и прапорщик Аксютин послал полуроту в цепь... Значит, в цепи у нас рота, — сказал про себя Ливенцев, однако громко.

Старосила, оглянувшись в это время назад, заметил кого-то из девятой роты, потом еще и еще появлялись там сзади из тумана солдаты девятой.

— Ваше благородие! — крикнул он радостно. — Еще одна рота наша идет!

— Неужели? Где?.. Ого! Ну, теперь нас не вышибут. Поди передай поручику Урфалову, что у нас два взвода в цепи, два в резерве. Скорей!

Старосила, пригнувшись, покатился назад рыжим шаром, как катится осеннее перекати-поле по степи, когда ветер колышет и рвет иногда такой же туман.

Однако из объяснений Старосилы Урфалов не понял, чего именно хотел от него Ливенцев, но, заметив, что он стоит за вполне надежным прикрытием, уложил пока свою роту на гребне и ниже гребня, а сам, пригибаясь, как и Старосила, скоро очутился около прапорщика и поднял на него вопросительно восточные глаза.

— Там — контратака австрийцев! — прокричал ему Ливенцев. — Поддержать своих нужно! Двумя взводами!

Он думал, что Урфалов поймет наконец, что ему надо сделать, и он действительно понимающе закивал головой и замахал так же понимающе вперед обеими руками:

— Идите! Идите с богом!.. А я в резерве побуду.

— Вы пошлите два своих взвода!

— Я — я? Зачем же я-то?.. Зачем разбивать роты?

Пулеметов со стороны австрийцев раньше не было слышно; они покрыли своей равномерной строчкой беспорядочную ружейную пальбу именно теперь, когда Ливенцев был раздражен этим непонятливым старым поручиком восточного обличья.

— Пулеметы! — вскрикнул он растерянно.

— Ого! — больше выдохнул, чем сказал в ответ Урфалов и прижался плотнее к накату блиндажа.

Это и были те самые минуты боя на занятой высоте, когда полковник Ковалевский, догнав капитана Струкова, подходил с ним вместе к гребню.

— Эх, погибнут, — жалостливо качал головой Ливенцев, совершенно не зная, что он мог бы сделать для того, чтобы выручить свои два взвода.

— Ничего!.. Лягут! — утешал его Урфалов. — Закопаются.

— Там с ними Котылев, подпрапорщик... А если он убит?.. На Значкова я не надеюсь.

— Ну, так уж и убит! Жив небось! — успокаивал Урфалов.

— А двенадцатая рота где?

— Правее пошла.

— Тогда мы можем их обойти справа и слева! — обрадовался Ливенцев.

— Это уж пускай батальонный командир решает.

Они не знали оба, что, кроме батальонного командира, за гребнем горы стоял в это время и командир полка, который ушел через несколько минут, когда увидел пулеметную команду Вощилина.

Эти радостные крики солдат своей роты и девятой: "Наши пулеметы! Наши идут!" — Ливенцев расслышал и сквозь пальбу, и будто сразу спаслись от истребления два посланные им вперед взвода, — так ему стало легко вдруг, и прочно почувствовал он себя на занятом куске горы. Когда он начал определять здесь, около себя, места для четырех пулеметов, ему стало ясно, что не австрийцы идут там впереди в контратаку, что они отбиваются от атаки его двух взводов и, может быть, тоже двух взводов одиннадцатой; что между их пулеметами и русскими солдатами не может быть австрийских солдат.

— Старосила! — крикнул Ливенцев. — Иди, брат, к батальонному за приказом: двигаться нам вперед или отозвать наших, чтобы зря не тратить людей... Вот сейчас напишу записку.

Но посылать написанную в полевой книжке записку Ливенцеву не пришлось: внезапно замолчали австрийские пулеметы.

— Что это значит? — спросил Ливенцев Урфалова.

Тот только молча повел головой.

— Наступать нельзя, — уже Старосиле говорил Ливенцев. — Там позиции сильные, — пленный не врал! Там пулеметы в окопах, здесь их не было...

И когда, медля отдавать Старосиле записку, он пришел, наконец, к безошибочному, как ему показалось, выводу отозвать зарвавшиеся взводы, он увидел перед собою, в тумане: быстренько и согнувшись, как перепелки в траве, несколько человек его солдат подбежало оттуда, из жуткой неизвестности... Потом больше, еще больше... И вот к нему подошел запыхавшийся Значков. Оторопелый был у него вид, когда, взяв под козырек руку, он докладывал:

— Невозможно было держаться... Я приказал отступать.

— Прекрасно сделали! — обрадовался Ливенцев. — Все отходят?

— Кто может идти, — отходят.

— А убитых... много?

— Есть убитые...

— А Котылев? Котылев как?

— Котылев?

Значков обернулся. Теперь шли уже густо. Одного почти несли на руках двое.

— Вон, кажется, несут Котылева!

— Что? Ранен? Э-эх, несчастье!

Действительно, Ливенцеву подлинным несчастьем для роты показалось, что ранен знающий, опытный, спокойный, рассудительный командир взвода Котылев, и он кинулся к раненому сам. Но это оказался только похожий издали на Котылева унтер-офицер роты Аксютина, и те, кто его несли, просто не туда попали в тумане. Котылев тут же подошел сзади всех своих. Он уже подсчитал свои потери.

— Кажется, пятеро остались, Николай Иванович, — сказал он с подходу. — На пулеметы нарвались мы. Теперь их вынести нельзя, надо вечером.

Он даже не сомневался, этот Котылев, что роты продержатся тут до вечера, что их не выбьют через час, через два австрийцы. И в лице не сдал: обыкновенный, как всегда, подпрапорщик Котылев.

— Ну, хорошо, что так вышло, очень хорошо! Я думал, будет гораздо хуже. А к нам пулеметы подошли...

— Есть пулеметы? Какие?

— Вощилин с кольтами... Теперь, должно быть, нас австрийцы щупать будут. Надо окопы... и проволоку перенесть.

— Ну, раз у нас пулеметы, пускай щупают. Нарвутся!

И Котылев не то что улыбнулся, но как-то так моргнул черными бровями, что это стоило любой радостной улыбки.

Спешно подсчитали раненых, чтобы отправить командой вниз, в деревню: в обоих взводах оказалось их двадцать шесть человек. Проворно начали рыть окопы в черноземе, который был глубок даже и здесь, на горе, потому что рачительно распахивалась и удобрялась веками до войны даже гора эта, как и все высоты кругом. Два пулемета устроили в австрийском окопе, два отправили Аксютину, но с тем, чтобы он их немедленно вернул, если к нему подойдет другая пулеметная команда.

Когда же пошли снимать проволоку с кольев и прежде всего сняли труп прапорщика Малинки, убитого честно пулей в лоб над переносьем, то увидели, как безжалостно было разодрано колючками проволоки его лицо, ставшее совершенно неузнаваемым: глубокие разрезы, как ножом, запекшиеся сгустки крови, выдавленный глаз...

Курбакин, который снимал его, по-своему горласто говорил другим:

— Во-от, братцы, кого мать-то родная не узнает!

Другие качали головами, столпясь:

— И почему же это так могло?

— Как почему могло? — входил уже в раж Курбакин. — Да он же когда на этую проволоку упал, я с ним рядом находился и всю эту картину видел до точки... А тут ротный наш вперед рванулся с криком своим да на него с ногами вскочил, — махнул через... Вот! Вот как это дело было!.. Ну, а за ротным уж другие пошли на него сигать... Его если раздеть — осмотреть, ни одной кости в целости не найдешь, все размолотили.

Ливенцев подходил в это время наблюдать за работой. Он расслышал, что горланил Курбакин. И только теперь вспомнил он, что было так слабо отмечено где-то в разгоряченном мозгу, что действительно, подпрыгнув с земли, чтобы перескочить через проволоку, он наступил на что-то мягкое, рыжее, на какую-то шинель, брошенную на заграждение, как когда-то, еще в первый год войны, — читал он в газетах, — казаки генерала Келлера бросали на проволоку свои черкески и овладели окопом.

— Неужели я это сделал первый? — прошептал ошеломленно Ливенцев, боясь подойти ближе к трупу Малинки.

Но тут грохнуло далеко со стороны австрийских позиций, пронеслась, мяукая и лязгая, не очень высоко над ним шрапнель и разорвалась шагах в тридцати, подкрасив розовым туман.

— Скорей, скорей, ребята! — закричал Ливенцев. — Сейчас они пойдут в контратаку!

Дальше