Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая.

Полк под огнем

I

Сыромолотов видал как-то раза три-четыре командира расквартированного в городе до войны пехотного полка и знал даже фамилию этого полковника — Черепанов. Особенно обращала на себя внимание художника привольно отросшая, черная с проседью, гордая борода Черепанова, человека вообще видного и по росту и по осанке.

Теперь Черепанов со своим полком, еще не успевшим вобрать в свои ряды две с лишним тысячи человек запасных солдат и офицеров, числился в 8-й армии на Юго-Западном фронте. Спешно эшелонами прибыл полк в Проскуровский уезд Подольской губернии.

Он входил в 7-й корпус, которым командовал генерал Экк, и 5 августа двинулся вместе с другими полками своей дивизии в Галицию.

Если бы Сыромолотов в тот день, когда был в доме Невредимовых и говорил там о своем желании поехать на фронт, попал каким-нибудь чудесным образом в полк Черепанова, он застал бы его на походе от Волочиска и пограничной реки Збруч по направлению на галицийский городок Подгайцы.

Это было величественно, потому что казалось бесконечным.

По прекрасному широкому галицийскому шоссе, очень часто уставленному с боков разными указателями на пестрых столбах, шло, и шло, и шло войско, полк за полком, — пехота, кавалерия, артиллерия, обозы, полевые кухни, госпитали, гурты скота, предназначенного для довольствия частей.

Летчикам с самолетов было видно много подобных шоссейных дорог на протяжении от Каменец-Подольска до Владимира-Волынского, и все эти дороги, ведущие в глубь Галиции, полны были войск 8-й и 3-й русских армий, двинутых, чтобы занять древние Галич и Львов.

Шли сотни тысяч людей, гремели по камням шоссе колеса тысяч орудий, цокали копыта красивых, тщательно подобранных под масть коней регулярных конных полков.

Но и севернее Владимира-Волынского точно так же, только по русским, волынским дорогам, навстречу наступавшим австро-германским армиям двигались корпуса 5-й и 4-й армий, чтобы, опрокинув их, пробиться к австрийским крепостям — Перемышлю и Кракову, к столицам — Вене и Будапешту.

А еще севернее — от Варшавы и Осовца, от Гродно и Ковно на Восточную Пруссию начали наступать 2-я и 1-я армии — другие сотни тысяч солдат, другие сотни орудий, — чтобы отозваться на крик сердца Франции: полтора миллиона немцев нацелились на Париж, пройдя Бельгию, смяв и отбросив французские войска в сражениях на северной границе.

"На Берлин!" — кричала каждая телеграмма от Пуанкаре, от Жоффра, направляемая в ставку верховного главнокомандующего в город Барановичи. — "Не медля ни часу, вы должны идти на Берлин, чтобы спасти Париж!"

Уже и то, что из шести русских армий только две (всего только третья часть!) были направлены против Германии, возмущало и пугало французов. Подсказы, советы, просьбы, требования наконец, чтобы Австрию пока оставили в покое, а большую часть сил — все силы бросить против Германии, летели из Франции непрерывной стаей.

"Что Австрия! Пустяки Австрия! Стоит ли обращать внимание на Австрию!" — таков был смысл каждой телеграммы, и это в то время, когда Австро-Венгрия сосредоточила против России четыре огромных армии и несколько отдельных групп и корпусов, между которыми были и германские.

Несколько более скрытый смысл призывов из Парижа сводился к одному: "Каковы бы ни были для вас последствия, но вы должны немедленно нас спасти, иначе зачем же мы дали вам взаймы под приличные проценты двадцать миллиардов франков?"

Телеграммы эти нервировали ставку; ставка дергала главнокомандующих Юго-Западным и Северо-Западным фронтами — генералов Иванова и Жилинского; Иванов и Жилинский в свою очередь дергали командующих армиями: первый — генералов Брусилова и Рузского, Плеве и Зальца; второй — генералов Самсонова и Ренненкампфа.

По существу ни одна из русских армий не была как следует готова для наступательных действий: не отмобилизована, не снабжена всем необходимым, — этому помешали громадные пространства России и слабая сеть железных дорог. Но время не ждало, готовые к войне срединные империи спешили покончить со своими противниками на западе и востоке до осеннего листопада, значит, нельзя было и говорить о своих недостатках.

Пропускная способность всех путей сообщения была повышена до предела как в Германии и Австро-Венгрии, так во Франции и в России. Натуженно пыхтели локомотивы, гремели дороги. По Черному морю из портов Кавказа в Одессу шли пароходы с войсками, которые уже числились в 8-й армии Брусилова, но не успели еще вступить в строй и должны были догнать другие корпуса уже в Галиции.

В то же время 6-я армия формировалась в окрестностях столицы, 7-я — в Одессе, 9-я — в Варшаве.

Россия расшевелилась. Великое множество людей, и молодых и бородатых, призывалось, отправлялось, получало сапоги и шинели, пояса с подсумками и винтовки и зачислялось на довольствие в роты и команды.

Спешили... Всем казалось, что вот-вот, в ближайшие недели произойдет какая-то великая — величайшая в истории — битва народов, наподобие Куликовской, или Бородинской, или Лейпцигской, и эта битва одна решит войну, так как будет небывало ожесточенной и ясно покажет всем, кто силен, кто слаб, так что дипломатам останется только договориться об условиях мира.

II

Пограничные полосы как России, так и Австрии не укреплялись перед войною. На значительную глубину внутрь каждой страны могли проникать и действительно проникали не только кавалерийские, даже и пехотные части. Армии развертывались пока еще неумело и мешкотно для встречи наступающих в свою очередь армий противника. Первые бои поэтому только и могли быть встречными боями авангардных отрядов.

Полк Черепанова шел обыкновенным походным порядком, как на маневрах. Он был третьим полком дивизии. Ему указано было направление, и Черепанов считался вполне надежным командиром, чтобы вести в этом направлении свой полк.

В его аттестации было сказано, что он "труды походной жизни переносить может, в деле не потеряется, держится в седле хорошо". Он и действительно весьма неплохо для пехотинца ездил верхом и даже требовал от всех офицеров полка в мирное время уменья держаться в седле.

И вот теперь, в походе, уже третий день, в сопровождении полкового адъютанта поручика Мирного и трех конных ординарцев, он ехал впереди полка. Быть во время движений навстречу неприятелю где-либо в середине колонн, а тем более сзади он считал совершенно постыдным.

Во время русско-японской войны его полк оставался в России на случай возможных "беспорядков", и когда "беспорядки" вспыхнули действительно осенью 1905 года, полк Черепанова двинули к Севастополю, где подняли восстание матросы, и он недели три простоял близ станции "Мекензиевы горы", блокируя Севастополь.

Но вот Галиция. Пограничная река Збруч осталась позади. Во всем кругом чувствуется чужое, притом настороженное, угрожающее чужое, хотя поля и сады кажутся гораздо лучше обработанными, чем в Подольской губернии, очень часты большие кресты на дорогах и часовни-каплицы; сельские избы опрятны, крыты где соломой, где и черепицей, и название им "халупы"; церквей больше.

Разгар лета, жара и пыль.

Издалека местные жители могли безошибочно определить, что движутся по их дорогам большие отряды русских войск, потому что высоко поднимались над грунтовыми дорогами облака пыли.

Пыль эта лезла в глаза, в нос, в гортань каждому солдату и офицеру наступающей армии. Первое, что выставила Галиция на свою защиту, была эта густая пыль.

Поручик Мирный, ростом не уступавший высокому полковнику Черепанову и куривший папиросы из точь-в-точь такого же светло-янтарного мундштука, как у Черепанова, был по молодости лет уже в плечах, чем полковник, но держался столь же начальственно с ротными командирами, так как сам ежедневно составлял приказы по полку и ведал всеми нарядами по походной службе.

Белесые, слабо росшие усы его не могли внушить к нему уважения среди офицеров полка, но зато серые высокомерные глаза часто смотрели на всех так презрительно, что ему обычно не возражали, даже когда тон его был резок. Он был признанным знатоком всех военных уставов и первым кандидатом в начальники учебной команды.

Полковник Черепанов вполне был убежден в том, что лучшего адъютанта полк вообще иметь не может, а Черепанов был ревностный хозяин полка, хорошо, как ему казалось, знавший не только фельдфебелей, но и всех унтер-офицеров своих, не говоря об офицерах.

У него были мохнатые черные брови и пристальные глаза. Никогда и ни с кем в полку не допускал он шутливого тона; когда был кем-нибудь недоволен, намеренно говорил в нос; когда командовал, показывал, какой у него раскатистый, внушительный голос. Очень точно знал о себе, что после первого же удачного дела будет представлен в командиры не отдельной бригады и, разумеется, получит назначение с производством в генерал-майоры; поэтому не только ждал с часу на час начала этого дела, но в успехе его ни на минуту не сомневался.

Так как из штаба дивизии сообщили еще с вечера, что "замечены воздушной разведкой авангардные отряды австрийцев на пути следования полка", причем, однако, не было сказано точно, где эти авангарды, то Черепанов приказал выслать вперед взвод команды разведчиков с поручиком Самородовым во главе.

Разведчики ушли еще затемно, а теперь когда шел полк, было уже часов семь утра. От Самородова уже пришло донесение, что неприятель обнаружен не был. Черепанов обратил вопросительный взгляд на своего адъютанта, и тот сказал веско:

— Значит, одно из двух: или авангарды австрийские еще далеко, или они отступили. Ничего третьего тут быть не может.

— Вернее всего, что отступили ночью, — выбрал Черепанов то, что нравилось ему больше. — Что еще им и остается, как не отступать?

Он привык уже думать, что полк — большая сила, и теперь, оглянувшись назад и в обе стороны, где двигались его роты, почувствовал это осязательнее, чем когда-либо раньше.

Даже местность впереди приобрела после этого какой-то, на его взгляд, новый, прихорошенный, ласковый вид.

Поля были сжаты. Жнитво однообразно золотело. Хлеба на полях уже не было ни в крестцах, ни в копнах, — он был весь начисто вывезен, и это тоже нравилось хозяйственному полковнику, как и то, что мощно и на широких площадях сидела кукуруза.

Местность была неровная, холмистая, с поднятым горизонтом, с частыми усадьбами, окруженными садами, что придавало ей живописный вид. Но жителей попадалось мало: очень как-то быстро они успели выехать или их вывезли по приказу властей.

Однако даже и это, что жителей оставалось мало, было приятно Черепанову так же, как и его адъютанту: был получен строжайший приказ следить за тем, "чтобы воинские части не становились во враждебные отношения к населению Галиции". Этот приказ, конечно, был объявлен во всех ротах и командах, но трудно было надеяться на то, что он станет безукоризненно выполняться и что не будет жалоб, особенно на солдат. Чем меньше было жителей, тем, стало быть, меньше можно было ожидать и жалоб. Наконец, и внешний облик старых русин, с широкими соломенными брилями на сивых головах, был тот же, что и у подолян-украинцев, и с ними Черепанов говорил, как со своими, а управляющие польских панов, сидевшие в усадьбах, откуда уехали владельцы, держались приниженно-вежливо и всячески силились выказать свою готовность пожертвовать небольшим, чтобы сберечь доверенное им все.

III

Если бы Сыромолотов неудержимо захотел увидеть знакомый ему полк под первым огнем со стороны противника и, преодолев все препятствия, был бы допущен для этого в штаб полка, он увидел бы очень мало, однако, как всякий художник, это малое он не мог бы не счесть большим.

Прежде всего он стал бы искать пристальными глазами так называемые "поля сражения" и не нашел бы их, а сражение между тем шло, как и должно было идти: австрийские и русские пушки вели разговор, сотрясающий землю.

Ни одного человека не было видно между укрепленными позициями австро-венгерцев и наскоро вырытыми окопами полка Черепанова, не видно было и позиций противника, — пейзаж не потерпел как будто никаких изменений, хотя трудились над этим тысячи людей; вправо зеленела раскидистая роща, близко к ее опушке искрасна желтели черепичные крыши и белели стены нескольких зданий, тоже в зелени, и это место на карте носило название "господский двор"; от господского двора извилисто шла к горизонту, теряясь между холмов, белесая дорога; эта дорога вбирала в себя, как одна речка другую, еще дорогу, идущую слева, со стороны целой дюжины мелких домишек, носивших на карте название "фольварки"; около этих фольварков правильными четырехугольниками разбросаны были огороды, а несколько дальше их влево взмахнула неподвижными теперь крыльями мельница.

Сыромолотов, стоя в укрытии рядом с Черепановым и его адъютантом, водил бы вправо и влево взятым у них биноклем и, наконец, сказал бы, улучив момент относительной тишины:

— Не понимаю, откуда же стреляют австрийские пушки?

На это Черепанов не отозвался бы, а поручик Мирный, выждав другой момент, ответил бы вздернуто:

— Что же тут не понимать?.. Тяжелые бьют из-за фольварков, а легкие — из рощи за господским двором, — от нас близко.

Сыромолотов прикинул бы на глаз расстояние до господского двора и до фольварков, убедился бы в том, что роща гораздо ближе фольварков, и спросил бы, быть может:

— Чьи же тяжелые пушки стреляют чаще — наши или австрийские?

На этот вопрос поручик Мирный ответил бы свысока, как он привык говорить со всеми вообще штатскими:

— У нас только легкая артиллерия, тяжелых орудий нет.

Сыромолотов поглядел бы на него недоумевающим взглядом, и, не пытаясь рассмотреть что-нибудь еще, не замеченное им на поле, передал бы ему обратно бинокль.

Это напомнило бы ему, как его сын Иван, тоже художник, но вместе с тем и цирковой борец, рассказывал ему о своей борьбе с знаменитым чемпионом мира Абергом, причем первая встреча на ковре осталась без результата, а во второй и третьей победил Аберг, и тогда он, отец, закричал, как будто сын оскорбил его самого своею слабостью перед немецким борцом: "Так какого же черта ты совался бороться с этим Абергом? Зачем совался, если заранее знал, что он тебя сильнее, хотел бы я знать?.."

Сыромолотов знал, что тяжелые орудия бьют гораздо дальше легких и способны произвести гораздо большие разрушения, и вот они имелись у австрийцев, которые защищались, но их почему-то не имели русские полки, которые наступали с целью разгромить противника.

Но тяжелые орудия с русской стороны не действовали и на других участках обширного фронта, хотя их положено было иметь в каждом русском корпусе столько же, сколько в австрийском, а легких пушек было гораздо больше, чем у австрийцев, и артиллеристы гораздо лучше, чем австрийские, были обучены стрельбе: тяжелые пушки и гаубицы просто не успели еще доставить на линию фронта.

Неожиданным показалось бы Сыромолотову, что на наблюдательном пункте командира полка сидел в углу, прямо на земле, по-татарски поджав ноги, молодой еще совсем, только что выпущенный из юнкерского училища подпоручик, лупоглазый, краснощекий, очень серьезного вида, по фамилии Плотицын, а перед ним был аппарат полевого телефона и в его распоряжении находился связной, ефрейтор Дзюбенко, тоже склонившийся над аппаратом, сидя на корточках. Фигура у него добротная, фуражка с заломом на правый бок; лоб широкий, очень загорелый, потный; густые черные брови подняты напряженно.

Если бы Сыромолотов спросил о них, чем они заняты, поручик Мирный ответил бы, что они держат связь с батареей, с командирами батальонов, со штабом начальника дивизии... Сыромолотов сказал бы про себя: "Вон они какие!" — и присмотрелся бы к ним с большим вниманием.

Но в том, что произошло бы перед его глазами спустя не более полчаса, он ничего бы не понял и не привел бы в ясность, необходимую для художника, — однако это неясно было довольно долгое время и для полковника Черепанова и даже для самого поручика Мирного, его адъютанта.

VI

Связь действовала исправно, и начальник дивизии, генерал-лейтенант Горбацкий, найдя почему-то ровно в десять часов утра артиллерийскую подготовку вполне законченной, передал по телефону, что полк Черепанова должен "атаковать противника на своем участке и выбить его из занимаемых им позиций".

Правда, в это время господский дом уже пылко горел, зажженный русскими снарядами; легкие батареи австрийцев не то что были вполне приведены в молчание, но отвечали слабо: несколько орудий там было явно подбито, так как недостатка снарядов быть не могло; в рощу падало много снарядов, и она даже и не в бинокль казалась теперь поредевшей, обитой; и все-таки трудно было заранее решить, как будет вести себя противник.

Не было заметно, чтобы он оставил свои окопы, — значит, он так же не был сбит русским артиллерийским огнем, как и русские солдаты огнем австрийцев, несмотря на свои потери.

Но приказ начальника дивизии должен был быть выполнен, и первый батальон полка начал атаку.

Это был уже не тот батальон, который двигался по пыльным дорогам сперва в Подолии, потом, перейдя Збруч, в Галиции: он стал меньше, усох за эти два часа артиллерийского боя, от которого заложило уши полковнику Черепанову и грохот стоял в голове. Хотя он переживал первый настоящий — не на маневрах — бой за всю свою жизнь, до этого никому не было дела: он должен был, как командир полка, забыть о себе и видеть, а если не видеть, то чувствовать весь свой полк и направлять все его движения.

Конечно, Черепанов был привычный, потому что давний уже хозяин полка, который обыкновенно ежегодно осенью убывал на несколько сот человек, уходивших в запас, и прибывал на столько же новобранцев. Эти приливы и отливы были регулярны, неизбежны, законны, как в открытых морях или на берегах океанов.

Случалось, что умирал от болезни тот или иной офицер, и его было жаль, но место умершего тут же замещал кто-либо равный в чине из своих или прикомандированных, и жизнь полка текла без перебоев: была потеря человека, но не было убыли в офицерском составе.

Когда же тут, перед позицией противника, которого надо сейчас выбить, Черепанов в своем наскоро вырытом и плохо прикрытом блиндаже узнал, что убит осколком снаряда командир первой роты, капитан Жудин — молодчина, силач, огромный и бравый, державший свою роту, красу полка, в крепких руках, — он крякнул, вобрал голову в плечи и сделал гримасу боли.

Это была уже потеря большая, невозвратимая и когда же? Перед самой рукопашной, когда должен показать себя полк!.. Кто же теперь поведет первую роту, то есть в сущности весь батальон в атаку? Поручик Середа-Сорокин? — неплохой офицер, однако куда же ему до Жудина... Охотник за зайцами, но каков будет против австрийцев, — вопрос.

Вслед за первой плохой вестью пришла в его блиндаж вторая: тяжело ранен в голову командир четвертой роты, штабс-капитан Венцславович, тот, который стрелял без промаха и выбил первый приз на офицерской стрельбе из винтовки при штабе дивизии! И, кроме того, там, в четвертой, снаряд вывел из строя до двадцати человек сразу, вместе с фельдфебелем Гришиным, тоже прекрасным стрелком.

Потери оказались и в других батальонах — первые потери за всю его службу, потери невозместимые и как раз тогда, когда нужна именно вся сила полка! От этого и сам он, Черепанов, стал как будто меньше ростом в собственном представлении, усох, обессилел.

Он обратился было взглядом за помощью к своему адъютанту, но поручик Мирный влип глазами туда, где поднимались в атаку роты первого батальона. Черепанов вспоминал отчетливо, что до окопов противника бежать цепям батальона не меньше двухсот шагов, и похолодел, услышав частую, сразу начавшуюся строчку австрийских пулеметов...

В бинокль было видно, как метнулся было за цепочкой своих солдат длинный и тонкий, с гусачьей шеей, Середа-Сорокин и вдруг взмахнул зачем-то рукой, перевернулся на месте и упал; через два-три момента, не успев сделать и десяти шагов в сторону противника, стали падать там и здесь, наконец повалились все поднятые было в атаку.

— Что это, а?.. Что это? — оторопело крикнул Черепанов Мирному.

— Пулеметы! — крикнул Мирный.

— Убиты? — крикнул Черепанов.

— Залегли! — крикнул Мирный.

— Залегли? — самого себя спросил недоверчиво Черепанов и снова: — Залегли? — уже с оттенком надежды, что действительно залегли, а совсем не убиты, и то, что многие как будто подпрыгивают на земле, он тут же объяснил свойственным каждому человеку желанием устроиться за кочкой или за камнем, так, чтобы не быть заметным, чтобы пули летели выше головы...

— Окапываются, что ли? — спросил он Мирного, повысив голос, но Мирный ничего не ответил, — может быть, сделал вид, что не расслышал.

Но вот он оторвался от бинокля, — он услышал, как пули стучат в передние бревна их блиндажа... Он закричал во весь голос:

— А что же молчат наши батареи?!

— Передать на батареи, чтобы огонь! — закричал и Черепанов в сторону связистов.

— В штаб начальника дивизии! — поправил его адъютант.

— Начальнику дивизии! — поправился Черепанов.

Подпоручик Плотицын, который поднялся было, чтобы из-за спины адъютанта посмотреть, как идет атака, кинулся к аппарату и мгновенно сел снова, поджав ноги.

V

Полк Черепанова был третьим полком дивизии генерал-лейтенанта Горбацкого, и перед войной офицеры и солдаты в нем носили фуражки с белыми околышами, тогда как в первом полку — с красными, во втором — с синими, в четвертом — с черными. Перед смотрами, бывало, в роты отпускался мел, чтобы "подрепертить" околыши, которые были очень марки.

Исполняя приказ командира корпуса, генерала Экка, Горбацкий еще с раннего утра направил шесть батальонов своей первой бригады в охват левого фланга австрийцев и от этого маневра, а совсем не от лобовой атаки третьего полка, ожидал решительных результатов, поэтому новый артиллерийский огонь был открыт им не сразу, что выводило из себя Черепанова, и он кричал Мирному:

— Что же это, а? Ведь расстреливают людей!.. На выбор бьют!.. Не перебит ли провод!

— Поручик Плотицын! В штаб дивизии! — кричал Мирный.

Батареи заговорили снова, в бинокль видно было, что снаряды ложились по линии австрийских окопов, однако несколько минут еще пулеметы оттуда строчили по-прежнему, а пули бойко, как град, стучали в накатник блиндажа, ненадежный, наскоро уложенный и слабо присыпанный землей, почему высокий Черепанов, как и его адъютант, пригнулся, насколько мог, не выпуская, впрочем, из рук бинокля.

Командиром первого батальона был подполковник Мышастов — сильно седой и в очках. Человек тоже длинный, он имел нестроевую привычку горбиться, нежно любил свое небольшое семейство и бильярд в офицерском собрании, но Черепанов, как ни силился, не мог представить его теперь там, с ротами своего батальона. На смотрах Мышастов никогда его не подводил — у него в ротах все было в образцовом порядке, а как он сам теперь, сам-то он как? Ведь он в первый раз в бою за всю свою службу!..

Вскакивает вдруг подпоручик Плотицын и к нему, Черепанову, — с рукой у козырька, с подброшенными бровями:

— Начальник дивизии приказал — второй и третий батальоны в атаку, господин полковник!

— Передать командирам батальонов! — зычно кричит Черепанов и зачем-то кладет при этом правую руку на кобуру револьвера, точно готовясь и сам покинуть блиндаж, раз большая часть полка идет в атаку.

Во втором батальоне (его как-то сразу весь представил Черепанов, будто он стоит на лагерном плацу со своим командиром, подполковником Диковым, впереди) больше порядка, чем в третьем, но почему-то кажется Черепанову, что третий батальон, где командиром подполковник Кубарев, отличится в этот день.

Лысый, крутощекий Кубарев, у которого даже бородка имеет запьянцовский вид, всегда бывал хорош во время торжественных обедов в офицерском собрании, когда нужно было говорить тосты и вообще подогревать чувства, и он на "ты" с любым подпоручиком, но почему-то в его батальоне народ казался всегда Черепанову куда более лихим, чем у Дикова, хотя сам Диков — фуражка на затылке, красное лицо с ястребиным носом вздернуто, голос резкий, — и имел очень воинственный вид.

— А почему же не сразу, а? — вдруг обратился к Мирному Черепанов.

— Что "не сразу"? — не понял Мирный.

— Ну "что" — все три батальона... с самого начала... а только один первый?

— Думал — хватит одного, — объяснил адъютант, а Черепанов кивнул бородой кверху и сказал с расстановкой:

— Индюк тоже... думал-думал... взял да издох.

Сам же он в это время усиленно думал, идти ли ему тоже из блиндажа вместе с ближайшим к нему вторым батальоном, или остаться; спросить об этом своего адъютанта он не решался, а прямого приказа об этом пока не получал.

Он мог бы спросить самого начальника дивизии, где ему быть, раз атаку будет вести весь полк, но счел неудобным спрашивать о том, что предполагалось известным ему самому, как командиру отдельной части.

Да и некогда уж было спрашивать: дальше все пошло гораздо быстрее, чем он представлял.

Первый полк и два батальона второго обошли левый фланг австрийских позиций; Черепанов не знал об этом и своему третьему батальону, который вел на окопы противника неосновательный Кубарев, приписал успех этого первого в своей жизни боя.

Когда в розоватом дыму от австрийских снарядов, делавшем все впереди фантастичным, бежали, вопя "ура", тысячи человек его полка, старый, долгобородый полковник не мог уже устоять в своем блиндаже: он выскочил наружу, несмотря на трескотню пулеметов и винтовок.

Все-таки он подлинный хозяин полка, этого отнять у него никто бы не мог, как никто бы не мог убедить его в тот момент, что не он, стоя сзади, ведет в бой свои батальоны. Подняв правый кулак и весь напрягаясь до красноты шеи, он тоже кричал "ура", — он не отделял себя от своих солдат и офицеров, не замечая даже, как многие падали, следил только за тем, как сокращалось расстояние между его людьми и линией австрийских окопов, и вот тогда-то он заметил успех третьего батальона.

И когда рядом с ним вытянулся длинный и тонкий поручик Мирный, только что вышедший из блиндажа, он крикнул ему радостно:

— Каков Кубарев, а! Посмотрите!

На это Мирный отрапортовал, подняв к козырьку руку:

— Господин полковник, получена телефонограмма: подполковник Кубарев убит.

Черепанов вздернул мохнатые брови, вздернул плечи и непроизвольно перекрестился мелким крестом.

Встречный бой двух авангардных отрядов закончился победой дивизии генерала Горбацкого, но маневр его не мог, разумеется, застичь врасплох австрийцев: они отступили, очень искусно прикрываясь рощей, фольварками и складками местности за ними. Хорошо помог им и висевший длинным полотнищем густой белый дым от разрывов русских снарядов. Впереди шли их батареи, за ними пехота форсированным маршем.

Горбацкий не отдал приказа преследовать отступающих; он решил, что его дивизия заслужила отдых, взяв позиции противника и около четырехсот пленных, из которых большинство были чехи.

Он приехал сам осмотреть позиции, которые занял.

Это был толстый, внушительного вида старик, давно уже привыкший в себе не сомневаться, но зато сомневаться во всех своих подчиненных, почему и смотреть на них не иначе как исподлобья, говорить с ними нарочито сиплым голосом и даже когда приходилось "благодарить за службу", то выкрикивать это с такой наигранной интонацией, как будто за благодарностью непременно должно было последовать весьма многозначительное "но".

Таким генерала Горбацкого уже несколько лет знал Черепанов, таким увидел его тут же после боя: ведь генерал был во время боя далеко в своем штабе и приехал на лимузине, что же в нем могло измениться?

Верхние веки его казались тяжелыми от двух черных бородавок на них, щели глаз узки еще и от зыбких мешков под глазами; в прозор между двух лопастей серой, как волчья шерсть, бороды мерцал орден.

Черепанов, делая твердые широкие шаги, подошел к нему с рапортом:

— Ваше превосходительство, вверенным мне полком противостоявшие позиции неприятеля взяты!

Ему казалось даже, что и этого не следовало говорить, лишнее, ведь генерал знал это, но Горбацкий, не опуская жирных пальцев, поднятых к правой брови, буркнул:

— А потери?

— Потери, ваше превосходительство, еще не приведены полностью в известность.

— Э-э, "не приведены"!.. Значит, и сосчитать трудно, а?.. Подадите потом письменный рапорт по форме.

— Слушаю, ваше превосходительство.

— Здравствуйте! — Протянул руку, приподнял веки с бородавками и добавил невыразительно: — Поздравляю.

Только услышав это последнее слово, Черепанов просиял, наконец, утвердившись в мысли, что вместе с его письменным рапортом будет послано по начальству представление его в командиры не отдельной бригады.

Горбацкий пробыл недолго, — он поехал в первую бригаду свою, предоставив Черепанову время для подсчета потерь, и тот мог, наконец, со всей очевидностью для себя, гораздо раньше, чем для начальства, уяснить, что осталось от его первого батальона.

Первая рота потеряла половину людей — сто двадцать два человека, — вторая тоже свыше ста человек, третья и четвертая несколько меньше, а всего один только батальон потерял больше, чем весь полк взял пленных. В других батальонах вышло из строя если и не так много людей, как в первом, однако их хватило бы на целую роту военного состава.

Черепанов не был жаден по натуре, но если бы вот теперь кто-нибудь сказал ему, что завтра же он получит бригаду, он прежде всего спросил бы: "Полную?" — и встревоженно ожидал бы ответа.

Подполковник Мышастов обрадовал его уже тем, что уцелел. Черепанов никогда раньше не был к нему сердечно расположен, но теперь, увидев его, едва удержался, чтобы не обнять.

Вид у сутулого Мышастова был все еще несколько оторопелый, и что-то дергалось сбоку левого глаза под стеклом его очков, когда он говорил Черепанову:

— Должно быть, жена умолила... Она у меня богомольная...

Тужурка и шаровары его были в подсыхающей грязи, и, когда на это обратил внимание Черепанов, он объяснил:

— Попалась такая канавка удобная: как в нее упал, так и влип во что-то, а пули над головой все время свистели...

И даже спросил удачливый Мышастов:

— А почему же все-таки не преследуем мы австрийцев?

— Не получили приказания, — и потому, вероятно, что можем наткнуться на превосходные силы, — не сразу ответил Черепанов, внимательно посмотрев в ту сторону, куда ушел противник, теперь уже скрывшийся. — Наконец, ведь и похоронить убитых надо, а?

И Мышастов тут же согласился:

— Так точно, это необходимо.

Он знал, что в случае производства Черепанова в генерал-майоры и откомандирования от полка командующим полком должен быть назначен он, как старший из батальонных по производству в подполковники, и добавил почтительно:

— Прикажете, господин полковник, братские могилы рыть?

— А как же иначе?.. Ведь мы на своем участке должны, я думаю, и убитых австрийцев захоронить, а то кто же это будет делать?

Черепанов поглядел при этом на двух убитых рядовых, лежавших рядом в двух шагах от него, потом вопросительно на Мышастова и добавил нерешительно:

— Хотя распоряжения начальника дивизии об этом не было никакого, и когда он приедет, я к нему обращусь.

VI

Санитары то здесь, то там наклонялись над тяжело раненными, переворачивали их, поднимали, укладывали на носилки, или на распяленные шинели, или на свои скрещенные руки и уносили на перевязочный пункт, где шла беспрерывная суровая, жестокая даже на первый взгляд работа полковых врачей и фельдшеров над изувеченными человеческими телами.

Окровавленные спереди белые халаты, засученные рукава, потные лбы, утомленные лица старшего врача Худолея, двух младших — Акинфиева и Невредимова и классного фельдшера, имеющего чин губернского секретаря, Грабовского; кучи ваты и бинтов, пропитанных свежей кровью; запах иода, ксероформа, грязных портянок плотно висел в комнате, освобожденной от лишних вещей, в квартире управляющего имением бежавшего в Вену помещика. Предполагалось, что этого помещения будет достаточно для перевязочного пункта, но оно оказалось очень тесным: так много несли и несли сюда тяжело раненных.

Здесь не делали, конечно, операций, — только перевязка перед отправкой раненых в госпитали и лазареты. И молодой земский врач Василий Васильевич Невредимов попал в полк Черепанова не случайно: он был на учете в Крыму, а Худолей знал его еще гимназистом, так как хорошо был знаком со всей семьей старика Невредимова.

Человек очень мягкий и добрый по натуре, Худолей, хотя смолоду стал врачом, был весьма слаб в сложном искусстве перевязки тяжелых ран; более молодой врач Акинфиев, не крепкий физически, быстро устающий, так же мало был знаком с этим делом, как и его непосредственный начальник; и только Невредимов, специальностью которого как раз и была хирургия, выручал их обоих, приходя то к одному, то к другому на помощь.

Высокий ростом и с высокой головой, привычно прямой, но вынужденный низко сгибаться над носилками, крупнопалый и с широкими кистями рук, двадцатичетырехлетний Василий Невредимов, не имеющий еще, конечно, достаточной практики в обращении с ужасными ранами, не имел времени и на то, чтобы задумываться над их разнообразием. Ему нужно было быстро найтись в каждом отдельном случае, чтобы сразу и без поправок решать, что и как необходимо сделать самому, что и как сказать обращавшимся к нему старшим товарищам — терапевтам, отнюдь не задевая их самолюбия и в то же время тоном опытного хирурга, чтобы его замечания имели вес.

Христоподобный Иван Васильич Худолей, "святой доктор", как его звали в Симферополе, очень удрученный, в силу своего таланта жалости, видом человеческих страданий и способный под их напором даже потерять самообладание, укреплялся, взглядывая на своего младшего врача, оказавшегося таким умелым, уравновешенным; Акинфиев же, у которого так потели стекла пенсне, что он вынужден был часто протирать их куском бинта, тем более чувствовал свою малую полезность по сравнению с только недавно появившимся в полку молодым врачом.

И хотя всем вообще классным фельдшерам в полках свойственно было думать, что практически они знают медицину не хуже, если даже не лучше, врачей, все-таки и Грабовский, самоуверенный человек средних лет, средней упитанности, носивший среднего размера тщательно закрученные рыжие усы, внимательно присматривался к тому, как работал врач Невредимов.

А молодой врач Невредимов, который в гимназии на ученическом спектакле играл в "Ревизоре" Марью Антоновну довольно искусно и только ростом своим, совсем не женским, изумил публику, теперь чувствовал, что роль полкового врача во время сражения и тут же после него гораздо более трудна, чем даже женские роли.

Иные из раненых старались быть спокойными, но видно было по их глазам и плотно сжатым губам, чего им стоило это спокойствие; у других страдания выдавливали то скупые, то довольно обильные слезы; третьи беспрерывно стонали; четвертые вопили во весь свой голос; пятые, наконец, почему-то ругались.

Они смотрели ненавидяще, точно врачи виноваты были в их ранах, и разрешенно, на правах изувеченных, которым, быть может, грозит скорая смерть, ругали начальство, ругали войну, ругали врачей за то, что они-то вот спасались где-то в таком укрытом месте, что остались живы и целы. Им-то, конечно, что такая война? Только прибавка жалованья да какие-нибудь награды!..

Худолей объяснял такие выпады повышенной температурой, бредовым состоянием тяжело раненных, но Невредимов понимал это иначе, измерять же температуру подобных раненых было некогда.

Когда был доставлен на перевязочный поручик Середа-Сорокин, который как раз накануне объявления войны пристраивал своих охотничьих собак — двух гончих и двух борзых и одну из них пытался привести на двор Худолея, "святой доктор" ахнул от охватившей его жалости.

Скоро он, правда, принял вполне обнадеживающий вид и даже бормотал, глядя в полузакрытые глаза поручика:

— Ничего... ничего... счастливо отделались... Могло бы быть гораздо хуже, гораздо хуже...

Однако тут же призвал на помощь себе Невредимова:

— Василий Васильевич, вот, посмотрите, сделайте милость!

И Василий Васильевич, сам повернув полубезжизненное тело Середы-Сорокина, очень скоро убедился в том, что жить ему, пронизанному четырьмя пулями в области груди и шеи и с перебитой около плеча левой рукою, осталось уже недолго. Про себя он решил, что перевязку делать умирающему поручику нет надобности, но Худолей, конечно, не мог оставить без видимой заботы даже и таких раненых, и перевязку делать пришлось; не пришлось только ее закончить: поручик вдруг повернул к Худолею голову на длинной забинтованной уже шее, пытаясь что-то сказать ему, может быть о своих оставленных в Симферополе собаках, но не смог: поклокотал немного горлом, пошевелил пальцами здоровой руки и умер.

Один раненый, младший унтер-офицер, казалось, сам был удивлен тем, что перестала повиноваться ему правая рука, висевшая плетью, хотя кости в ней были целы.

— Прямо сказать вам — пуля только черябнула, а как же так получилось? — спрашивал он недоуменно фельдшера Грабовского, не желая затруднять собою врачей.

— Фамилия как? — спросил для проформы Грабовский.

— Борзаков Иван, шестой роты.

— Разденься... Сними рубаху.

Помогая зубами левой своей руке, Борзаков с трудом стащил с себя рубаху, и Грабовский увидел могучее тело с мышцами чугунной прочности. Австрийская пуля не задержалась во внутреннем сгибе локтя, — она прошила его и полетела дальше, но рука после того уже не могла согнуться.

— Я же этой рукой как возьму трехпудовую гирю, так только считай знай, сколько разов перекреститься ею могу, — расхваливал свою руку Борзаков, чтобы фельдшер его ободрил, но Грабовский, быстро ощупав локтевую и лучевую кости, сказал:

— Значит, повреждение нерва.

Вслед за ним и Акинфиев попробовал согнуть и разогнуть руку Борзакова и сказал вполголоса Грабовскому:

— Запишите: перебит нерв.

— Могу, как перевяжете, в строй идти, ваше благородие? — обратился к нему Борзаков и был очень изумлен, когда ответил ему этот хлипкий с виду, сутулый и тонкий молодой врач в очках:

— Нет, в строй нельзя. В лазарет отправим. И, похоже, надолго: ведь нерв!

— В лазарет?.. Как же это можно?

Борзаков поискал кругом испуганными глазами, остановился на Худолее, которого знал в лицо, как старшего полкового врача, и протиснулся к нему.

Весь свой недюжинный талант жалости призвал на помощь "святой доктор", чтобы ободрить силача, ошеломленного тем, что с ним случилось, но и он должен был сказать: "В лазарет", а третьего врача, самого молодого из трех, раненый унтер-офицер никогда не видал в полку раньше, поэтому к нему и не обратился. С большим презрением посмотрел он на свою всегда безотказно мощную, а теперь бессильную, тяжелую, ноющую руку и сказал ей проникновенно:

— Эх ты, сволочь несчастная! Нервы в тебе какие-сь нашлись, как у дамочки!

Дальше