Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Сеанс

— Слушайте, — сказал Берг Швальбу перед началом первого сеанса, — я волнуюсь, ей-богу, у вас нет водки?

— Сейчас я пошлю.

— Да, да, пошлите, — попросил Берг, — напиться надо в обоих случаях: если она сделает то, что мы для нее зашифровали, и в том даже случае, если она начнет истерику. Давайте быстренько, да?

Швальб спустился в дежурку и сказал унтер-офицеру, который сидел возле телефонов:

— Отправьте кого-нибудь в офицерский клуб: пусть принесут водки и хороший ужин.

— Слушаюсь.

— И обязательно чего-нибудь солененького.

— Обязательно.

— И пусть достанут пива.

— Я постараюсь.

— Да, если русская попросится в туалет, отведите ее на улицу, в зеленый сортир: я брезгую славянами.

— Ясно.

— Будьте с ней вежливы.

— Конечно.

— Чем вы ее кормили сегодня?

— Солдатским ужином.

— Хорошо.

Берг стоял наверху и тихо ликовал: Швальб угробил себя. Если побег русской удастся, тогда при опросе всех здешних солдат-радистов, унтер-офицеров и офицеров этот дежурный унтер даст показания, что Швальб, именно Швальб, и никто другой, дал указание принести водки, пива и чего-нибудь солененького. И что именно Швальб велел водить русскую в солдатскую уборную на улицу.

«Гвозди из досок я вытащу, когда она будет заканчивать сеанс. Хотя нет, видимо, рано. А может быть, как раз? Потому что, если она сразу попросится в туалет и там все будет забито, она может решить, что я с ней играл, и устроит истерику. Да, сейчас я должен это сделать. Уже темнеет, никто не заметит, что гвозди вытащены. Ночью вообще трудно отличить на дереве черную дырочку от заржавевшей головки гвоздя. Клещи у меня. Да, пожалуй, сейчас. А когда я поведу ее после сеанса к ней в комнату, я предупрежу, чтобы она уходила ночью, уже после ужина, но главное — после того, как уеду я. А может быть, вообще сегодня не надо? Может быть, дня через три? Опасно. Они ж могут обнаглеть после первого сеанса. Они решат, что она уже целиком в их руках. Да. Сейчас. Только сейчас», — решил Берг и сказал Швальбу:

— Через пять минут начало. Идите за ней.

Он дождался, пока Швальб скрылся в комнате, и быстро вышел из коттеджа. Было темно и сыро. В горах урчал гром. Берг легко и быстро пошел в маленькую зеленую уборную, сжимая в кармане клещи.

Аня оцепенела у передатчика, услышав далекие позывные Бородина. Перед ней на столе лежала радиограмма, которую она сейчас, на глазах у трех немцев, должна передать Бородину. Она должна передать длинные колонки лжи: о передвижении несуществующих дивизий, о строительстве мифических аэродромов, смене танковых полков, расположенных в прифронтовой полосе, о том, что сюда направляется танковая дивизия СС и что их группа ждет людей из Центра.

Не нужно быть большим военачальником — достаточно быть простым разведчиком, чтобы оценить всю важность этих сообщений. Наверняка сегодня же ночью эта дезинформационная шифровка, составленная фашистами, уйдет в Генштаб: если в прифронтовой полосе советскими разведчиками собраны такие важные данные, то, видимо, здесь, на этом фронте, Гитлер замышляет что-то важное. Если полным ходом в лесах строятся по ночам аэродромы, если подтягиваются новые части танковых дивизий СС, если на передовые позиции двигаются свежие части из резерва ставки Гитлера, то на этом участке тысячекилометрового фронта следует ждать возможных контрнаступлений. Значит, если эта шифровка будет подтверждена — а черт их, немцев, знает, какие они еще хитрости могут придумать, чтобы подтвердить свою дезу, — тогда, возможно, наши части будут переброшены с другого участка фронта именно сюда, а там-то, на ослабленном участке, фашисты и сконцентрируют свой вероятный удар.

Аня думала обо всем этом, искренне полагая, что сразу после этой ее шифровки Бородин доложит начальнику штаба фронта, тот разбудит бритоголового, громадного командующего, маршал в свою очередь немедленно позвонит Сталину и назавтра же сюда, против несуществующих танковых дивизий СС, будут переброшены наши подкрепления и, таким образом, оголен тот участок фронта, который фашисты нацелили для удара.

Видимо, если бы не было этого искреннего убеждения у нашего человека, что его, и только его, поступок, помысел и даже внутреннее желание принесет неисчислимые беды фронту, всей стране, тогда победа далась бы куда как большими жертвами.

...В комнату к радистам Берг вошел с опозданием, внимательно поглядел на Аню, и — странное дело — ей захотелось, чтобы он посмотрел на нее не так холодно и пренебрежительно, но ободряюще: мол, ничего, ничего. Ты уйдешь и передашь своим, что это все — фальшивка, а потом я встречусь с твоими друзьями и стану помогать им, а за одну ночь ничего не случится, не думай.

— Ну, давайте, — сказал Берг, — они там ждут.

Аня сразу же увидела Бородина, который, верно, пришел к радистам, потому что волнуется: сколько дней Вихрь молчит, что стряслось? Аня представила себе, как он обрадуется, услыхав ее в эфире, как он поглядит на капитана Высоковского, как тот цыкнет зубом — когда капитан восторгался чем-то, он обязательно цыкал зубом и опускал уголки рта вниз, словно обиженный ребенок. Она представила себе, как Бородин упрется локтем в колено, закурит и будет внимательно слушать, что ему расшифровывают радисты.

— Ну, ну, — сказал Берг, — мы пропустим время.

Он чуть кивнул Ане, выбрав тот миг, когда Швальб отошел за пепельницей. Он кивнул Ане и на мгновение прикрыл глаза.

И Аня начала отстукивать цифры: «12, 67, 42, 79, 11, 55...» И чем дальше — с отчаянной яростью — она отстукивала эти цифры предательства, тем большая в ней поднималась волна удушающей гадливости к себе самой.

В маленькой каминной стол был сервирован на две персоны. Берг сидел спиной к пылающему камину — ночи были холодны тем особым сентябрьским холодом, который сопутствует жарким дням в отрогах гор. По лицу Швальба метались белые блики — то острые, то длинные. Они уже много выпили. Берг от водки бледнел, под глазами у него залегали сиреневые пятна, а Швальб, наоборот, раскраснелся, движения его сделались несуразно быстрыми, и свою берлинскую речь с опущенным звуком «г» он перемежал русскими фразами.

— Я, как никогда раньше, верю в нашу победу, — говорил он. — Как никогда раньше! Япония, Испания, Португалия, вся Европа стиснута нашими союзниками, которые еще не вступили в борьбу, но которые вот-вот вступят. Вы думаете, почему до сих пор не поднялась Ирландия? Не потому, что там ничего не готово! Нет! Рано! Еще рано! А Турция? Я понимаю фюрера: пусть они зарвутся, пусть они понюхают успех. Они не могут пока еще даже представить себе, что у них в тылу. Это не монолит, как у нас, а весенний лед, разъеденный водой. Фюрер приурочит массированный удар, когда в подземельях рейха будет закончена работа над новым сверхсекретным оружием. Этот массированный удар опрокинет Запад, поставит его на колени, а тогда нам ясно, что делать дальше. Нам ясно, что дальше делать.

— Я радуюсь, глядя на вас, — сказал Берг, — меня восторгает ваш великолепный оптимизм. Если бы мне сейчас не ехать к шефу, я бы выпил еще водки.

— Поезжайте завтра. Все равно вы приедете со щитом.

— Со щитом приедем мы. Я никогда не отделяю себя от тех коллег, вместе с которыми провожу операции, а кроме того...

Швальб захохотал:

— Значит, вы не отделяете себя и от вашего друга Канариса?!

— Вы, по-видимому, перепили, — сказал Берг и поднялся из-за стола, почувствовав, что сама судьба помогает ему немедленно уехать. — Вам лучше проспаться, Швальб.

— Я пошутил, полковник...

— Так шутят болваны.

— Что, что?!

Берг поднялся из-за стола и сказал:

— Честь имею.

Швальб что-то кричал ему вслед, но Берг не обернулся: он зашел к радистам, взял папку с шифрованной радиограммой, спустился во двор, сел в автомобиль и уехал.

Все дальнейшее подтвердило его незаурядный ум и настоящий талант разведчика: Швальб действительно вызвал дежурного унтера, после того как дососал бутылку, и сказал:

— Я вернусь часа через два.

И пошел в городок. Ему понадобилась женщина.

Аня постучала в дверь. Когда унтер отпер дверь, она сказала:

— Я должна поговорить с оберстом Бергом.

— Ду-ду, — унтер посигналил голосом, изображая автомобильный гудок. — Нет. Уехал.

Аня походила по своей комнате, а потом снова постучала в дверь и сказала:

— Туалет. В туалет хочу, ферштейст?

Унтер кивнул головой и повел Аню в зеленую дощатую будку. Она закрылась там, а унтер, как ему было приказано Швальбом, остался стеречь ее.

«Почему женщины все это делают значительно дольше, чем мы? — думал он, расхаживая по песчаной дорожке. — Моя Лотта всегда запирается в ванной на полчаса. Они мне велели обходиться с этой девкой заботливо. Не кричать же ей, чтобы она скорее все там заканчивала? Какую же мне посылку отправить отсюда Лотте? Здесь хорошие толстые вязаные чулки. Горцы вообще умеют делать теплые вещи, без них в горах пропадешь. У всех горцев худые ноги, как палки. А у горянок, наоборот, прекрасные жирные ноги. Черт, как же это важно, чтобы у женщины были жирные, сильные, стройные ноги. Французы любят худых. Несчастная, вырождающаяся нация. Почему здесь такие холодные ночи? Роса падает, как поздней осенью. Хотя в Веймаре тоже холодно по ночам в сентябре. Интересно, а о чем я думаю в промежутках, когда ни о чем не думаю? Нет, сейчас тоже думаю про то, что бывает, когда ни о чем не думаю. Давно я не ходил за грибами. Гешке на прошлой неделе собрал два ведра прекрасных грибов. Их можно засушить и отправить домой. Грибной супик зимой — что может быть прекраснее. Черт, а ведь надо поужинать. Сейчас я отведу ее в комнату, а сам поужинаю. Надо будет взять то, что осталось в каминной. Там у них наверняка остались вкусные вещи. Им принесли жареную баранину, кровяную колбасу с чесноком и сыр. Почему эти горцы кладут в колбасу столько чесноку? От них воняет так, что невозможно быть в одной комнате. Попробуй разреши им ездить в одних вагонах с нами, что тогда получится?» — Пани! — крикнул унтер. — Поскорей, пани!

И пошел по дорожке в обратную сторону.

Шеф гестапо Крюгер сказал:

— Мой дорогой Берг, не обращайте на него внимания. Это не стоит выеденного яйца. Я со своей стороны заставлю его принести вам публичное извинение. Все это ерунда в сравнении с той победой, которую мы с вами одержали. Я немедля отправляю донесение в Берлин.

— Надеюсь, вы понимаете, почему я так щепетилен к этой пьяной шутке, — сказал Берг.

— Почему пьяной?

— Он был пьян.

— Погодите, погодите, он был пьян?

— Да. Мы с ним ужинали, и он так много пил, что немудрено было наговорить бог знает что.

— Хорошо. Он будет наказан, не омрачайте нашу общую радость глупостью пьяницы, который не умеет себя вести. Что делать, если кое-кто из моих сотрудников забывает свой партийный долг и начинает пить, как презренный еврейский плутократ?!

В это время зазвонил телефон. Шеф гестапо сказал:

— Простите, полковник.

Снял трубку. По тому, как он слушал то, что ему говорили, Берг понял: русская ушла. Он не ошибся. Шеф гестапо сказал:

— Где Швальб?! Что?! Немедленно найти его! Объявите тревогу! Поднимите войска! Прочешите все окрест! Перепились, паршивые болваны! Тупицы!

И пока шеф гестапо орал по телефону, Берг думал: «Конечно, самое страшное, если ее схватят сегодня или завтра, пока она не нашла своих. Они — а она тогда непременно попадет в гестапо — выпотрошат ее. И что тогда? Ничего. Они сами санкционировали мою к ней вербовку. Только одно — она может показать, что гвозди были выдернуты. Почему это должен был делать именно я? У кого шевельнется такая мысль? Покажет русская? Нельзя начинать дело, заранее решив, что оно проиграно. Больше юмора. И так и эдак — все плохо. А пока хорошо. Сейчас уеду к себе и по-настоящему выпью, а потом лягу спать и буду спать до девяти часов».

Крюгер положил трубку и сказал:

— Вы все поняли?

— Пропал Швальб?

— Плевать я на него хотел мильон раз! Ушла ваша девка!

Берг вскочил со стула.

— Это невозможно, — сказал он. — Это какая-то путаница.

— Ах, перестаньте вы болтать про путаницу! Ушла! Из туалета! Ясно вам?!

— Нет, — твердо сказал Берг. — Я не верю. Швальб сам проверял этот туалет перед тем, как велел водить ее туда, а не в офицерский ватерклозет. Пусть они срочно проверят: девка могла пойти на зверское самоубийство.

— Что? — спросил Крюгер.

— Да, да. Пусть посмотрят!

— Полковник! Полковник, вы что — смеетесь?! Там доски, оказывается, были без гвоздей! Она ушла в, горы!

Берг полез за сигаретами.

Шеф гестапо включил селектор:

— Дежурная группа! Быстро отправить на радиоцентр проводников с собаками. Девку потом немедленно ко мне. — Обернулся к Бергу:

— Вся эта история делается занятной, а?

— Более чем занятной, — ответил Берг. — Я думал ехать отдыхать, но теперь мне ясно, что я буду с вами до окончательного исхода поисков.

— Спасибо, — сказал шеф гестапо, — это очень любезно с вашей стороны.

Продираясь сквозь кустарник, Аня думала: «Не пойду я в горы. Я здесь ничего не знаю. С собаками возьмут, ручьи пересохли. Надо идти на дорогу. Была не была! Ведь я в Польше — так что либо пан, либо пропал!» Бегала она хорошо, поэтому еще до того, как охранники в радиоцентре врубили прожектора и подняли пальбу — немцы до патронов нежадные, а эффекты любят, — Аня уже была возле шоссе. Она решила бежать вдоль по шоссе к Рыбны и, если получится, остановить машину, причем желательно военную; те проходят мимо патрулей без остановки.

И первая же проходившая с синими подслеповатыми фарами рычащая немецкая грузовая машина тормознула, когда Аня подняла руку. Дверца распахнулась, и девушка забралась в теплую кабину.

— А, паненка, — сказал шофер, — во геест ду?

— Дорт, — сказала Аня, махнув перед собой рукой, — нах Краков.

Шофер обрадовался, решив, что она понимает немецкий, и быстро заговорил, поглядывая искоса на Аню.

— Их не фарштее, — сказала Аня, — нур вених.

Шофер засмеялся ее нарочито неграмотному произношению, достал из-под черного солнцезащитного козырька сигарету, ловко бросил ее себе в рот, так же ловко одной рукой прикурил, выбросил спичку в окно, потом перехватил руль левой рукой, а правую положил Ане на ногу.

«Ну вот, — подумала Аня. — Начинается. Сейчас полезет. Сколько мы отъехали? Километров пять. Собаки меня теперь не возьмут. Если будет лезть — надо бежать».

Она оглядела шофера.

«Пожилой, — подумала Аня, — а все равно кобель. С этим справлюсь».

Немец, что-то бормоча, придвинул к себе Аню и начал притормаживать. Навстречу им по шоссе пронеслись три машины. Резануло глаза острым синим цветом — у машин, верно, были открытые синие фары, а не щелки, как у военных грузовиков, которые боялись бомбежки.

«Наверное, за мной, — подумала Аня. — Хотя еще рано. А может быть, у них где-нибудь поблизости гарнизон, они оттуда подняли караул, чтобы прочесать лес».

Шофер выключил свет, повернул к себе Аню и начал быстрыми, холодными пальцами расстегивать пуговицы на ее кофточке. Аня прижалась к немцу, обняла его голову и шепнула:

— Айн момент, битте.

— Гут, — ответил немец, — абер шнеллер. — И начал расстегивать ремень: кабина у него была довольно большая, и он, видно, хотел расположиться с Аней прямо здесь, в тепле.

«Куртку брать нельзя, — быстро решила Аня, — сразу заподозрит. Черт с ней, с курткой».

Она подвинула немцу свою курточку и показала глазами, чтобы он повесил ее на крючок рядом со своим кителем. Немец перестал расстегивать ремень, кивнул головой и обернулся, чтобы повесить ее куртку. В это время Аня открыла дверь и выскочила из кабины. Перемахнув через кювет, она оказалась в лесу. Немец что-то кричал ей вслед. Чем дальше она бежала, тем тише становился его голос. А потом и вовсе пропал.

Под утро шефу гестапо доложили, что лес и горы вокруг были прочесаны со всей тщательностью, собаки взяли след русской разведчицы, но возле шоссе след оборвался и все дальнейшие поиски ничего не дали.

Патрули на шоссе, предупрежденные гестапо еще с ночи, проверяли каждую машину, включая военные. Но русской ни в одной машине не было.

Вечером следующего дня Аня была у Палека. Через час за ней пришел Седой. В тот же день ее отвели к Вихрю. Она бросилась к нему, повисла у него на шее, и он гладил ее голову и целовал лицо, а она никак не могла сдержаться и плакала навзрыд — так, что лопатки ходуном ходили, и эти маленькие, словно крылышки, лопатки заставляли сжиматься сердце Вихря мучительной жалостью.

Рейхсфюрер СС.
Полевой командный пункт,
№ 56/37/63.
7 сентября 1944 г.

Экз. № 9.
Совершенно секретно.

Высшему руководителю СС и гестапо на Востоке СС бригадефюреру Крюгеру (Краков)

Обстановка такова, что лишь трезвая и серьзная оценка всех компонентов, определяющих специфику момента, переживаемого империей, может помочь выработать верный курс на будущее.

Возрождение из пепла есть высшая форма возрождения. Я пишу это Вам не столько для того, чтобы успокаивать преамбулой, сколько для того, чтобы лишний раз подчеркнуть всю серьезность настоящего положения.

Хотя общее направление событий развивается — и это совершенно очевидно для всякого человека, обладающего даром видеть, — в нашу пользу, хотя я никогда еще так глубоко не был уверен в окончательной победе нашего великого дела, тем не менее в свете совместных большевистско-западных акций нам следует продумать все возможные исходы, как бы горьки они ни казались с первого взгляда.

Поэтому Вам надлежит в соответствии с прилагаемым планом провести всю работу, предписанную Вам, но таким образом, чтобы эта работа ни в коей мере не сказалась на духе и патриотической устремленности офицеров и солдат СС.

Все детальные рекомендации и предписания Вы сможете соответствующим образом прокомментировать, исходя из той конкретной обстановки, в которой Вам приходится исполнять свой долг.

Приказ сводится к следующему: все кадры СС должны быть преобразованы таким образом, чтобы, в случае временного отступления с новых территорий рейха, СС тем не менее осталась жизнедеятельной организацией, способной в будущем возродить из пепла непобедимые идеи национал-социализма.

Первая стадия задуманного мероприятия заключается в том, чтобы уже сейчас разделить всю территорию рейха на округа и районы военного значения. Офицерский состав Восточного управления СС и гестапо после моей директивы должны получить от Вас указание, в какой округ или район надлежит отправиться. Там офицер СС обязан внедриться, занять легальное положение, отличающееся лояльностью по отношению к новому режиму; причем желательно, чтобы это внедрение проходило в промышленных центрах — то есть там, где особо сильна прослойка организованных рабочих, преданных идеалам национал-социализма.

Офицеры СС обязаны потом через добровольную и случайную агентуру обеспечить постепенный учет всех командиров СС, а затем после проведенной подготовительной работы весь офицерский состав данного округа или района объединяется в нейтральное землячество или товарищество.

Вторая стадия работы, которая должна быть проведена по прошествии четырех-пяти лет, заключается в том, чтобы офицеры СС провели учет всех унтер-офицеров и солдат СС. После этого начинается третья стадия, которая отмечается прощупыванием контактов с политическими организациями, а затем при посредстве такого рода контактов следует впрямую приступить к решению проблемы проблем — к созданию новых воинских формирований.

Если учесть, что в процентном отношении состав войск СС распределяется таким образом, что более трех четвертей кадровых бойцов являются людьми восемнадцати-, тридцатипятилетнего возраста, то через десять — двадцать лет мы будем иметь формирования СС, вошедшие в пору партийной и организационной зрелости.

По понятным соображениям, этот документ является документом государственной важности и подлежит немедленному уничтожению сразу же после того, как Вами будет проведена первая организационная фаза работы.

Хайль Гитлер!

Начальник IV отдела РСХА
Группенфюрер Мюллер.

(Не будь Штирлица в Кракове, не контактируй он в своей работе как доверенное лицо шефа разведки СС Шелленберга с руководителем гестапо на Востоке, ему бы, конечно, не удалось ознакомиться с этим документом, потому что план этот составлялся секретариатом Мюллера и через аппарат политической разведки не проходил.)

Отец и сын

Чтобы задержаться в Кракове, Штирлиц разыграл сердечный приступ. Он остался еще на три дня и каждое утро и вечер вызывал к себе в номер отеля парикмахера Гришанчикова, который обслуживал офицерский корпус. Этому предшествовала определенная комбинация: он зашел в ту офицерскую парикмахерскую, где работал Коля; офицеры поднялись, он знаком позволил им сидеть, сам опустился в кресло возле окна и углубился в чтение газеты.

— Прошу, — сказал Коля, — прошу вас.

Штирлиц сел в кресло и закрыл глаза. Он ощущал на своем лице руки сына, и было ему в сердце тревожно, сладостно и больно.

— Где вы так хорошо выучились своему ремеслу?

— В Минске.

— Судя по выговору, вы берлинец?

Коля долго молчал, понимая, что к их разговору прислушиваются офицеры.

— Я русский.

Штирлиц открыл глаза и внимательно посмотрел на сына. Хмыкнул и сказал:

— Занятно. Мне приходилось допрашивать русских, но стричься у них — ни разу.

— Я лояльный русский.

— Похвально.

— Мне приятно, что вы оказываете мне доверие.

— Массаж, пожалуйста.

Штирлиц снова закрыл глаза, потому что руки сына гладили лицо, трогали веки, осторожно прикасались к носу, приглаживали морщинистые виски, скользили по гладкому, выпуклому, сильному лбу.

— Немного одеколона?

— Нет. Спасибо, — ответил Штирлиц, по-прежнему не открывая глаз. — Если бы не мои коллеги, ожидающие своей очереди к такому великолепному мастеру, я бы попросил сделать массаж еще раз.

— О, пожалуйста, — сказал танкист офицер.

— Господин оберштурмбанфюрер, прошу вас, — сказал офицер люфтваффе.

— Спасибо, друзья, — ответил Штирлиц, — я не смею злоупотреблять вашей добротой. А вы... Как вас?

— Гришанчиков. Андрей Гришанчиков...

— Так вот, Андрэ, прошу вас приходить ко мне в двадцать седьмой номер «Французского» отеля каждый день к семи на утренний массаж и к девяти — на массаж вечерний.

Он снова обернулся к офицерам:

— Во время нудной служебной командировки следует совмещать приятное с полезным.

Те угодливо посмеялись, а может быть, им это действительно показалось смешным: истеризм чинопочитания порой становится второй душой, и тогда все, сказанное высшим чином СС просто с улыбкой, кажется поразительно смешным.

Когда на следующий день Коля пришел к отцу, тот запер дверь и сразу же увеличил громкость приемника, настроенного на джаз. Поставил будильник — через десять минут массаж должен быть окончен. Сначала они говорили тихо, очень быстро, перебивая друг друга; они толком не отвечали друг другу; потом Штирлиц замолчал, взял руки сына в свои, гладил их, подносил к своему лицу, как тогда, в двадцать втором, он терся лбом, носом, губами о прекрасные Сашенькины руки.

Берг на встречу пришел один, без хвоста — это установили Коля, Степан, группа Седого и Вихрь. Аня, загримированная до неузнаваемости, передала Бергу задание. Она попросила его передать ей эти сведения завтра. Она попросила его об этом, потому что Штирлиц торопился в Берлин, а без перепроверки данных, которые должен был передать полковник, дальнейшая его разработка и вербовка оказались бы невозможными и слишком рискованными.

Берг принес данные. Во время вечернего массажа Коля передал их Штирлицу. Тот проверил их. Данные были абсолютно точные. Это было должностным преступлением полковника Берга, за это он был бы немедленно расстрелян — узнай об этом гестапо.

Штирлиц рассуждал таким образом: если бы Берг вел двойную игру, стремясь внедриться в ряды русских разведчиков, связанных с польским подпольем, то и в этом случае он не мог бы передать им, даже в порядке «первоначального взноса», столь исчерпывающе правдивые сведения о штабе группы армий «А».

В разговоре с шефом гестапо Штирлиц — между прочим, очень легко, без всякого нажима, — спросил о контактах с фронтовой военной разведкой группы армий «А».

— Э, — махнул рукой шеф гестапо, — они держатся только старыми связями со ставкой. Я бессилен в этом сражении бюрократических группировок. Если бы Кейтель не был почетным членом партии, право, мне было бы легче. А так меня держат за фалды. Личные связи, личные связи — как они вредят нашему делу!

— Я не могу быть вам ни в чем полезным?

— Благодарю вас, нет. Нас губит либерализм. Фюрер излишне мягок по отношению к тем, кто посмел поднять руку на его жизнь.

— А что нам делать? Армия есть армия. Из-за сотни подлецов нельзя терять веру в массу офицеров и генералов, преданных идеалам фюрера. Подозрительность — это в конечном счете ржавчина, разъедающая государство изнутри. Поверили же мы русскому Власову, и он оправдывает наше доверие.

— Порой враг лучше своего: он осмотрен со всех сторон. А со своими мы церемонимся. Я чувствую измену, но ничего не могу поделать. Надо мной еще десяток инстанций.

Шеф не называл фамилий. Штирлиц не имел права настаивать, он должен был ежеминутно и ежесекундно отдавать себе отчет: провались он — и тогда следом за его провалом потянется громадная цепочка, под колпак возьмут всех, чьи имена он произносил в беседах, телефонных разговорах, личных письмах и деловых бумагах.

Но тем не менее, основываясь на скептицизме, с которым гестаповец отозвался обо всех представителях военной разведки, Штирлиц сделал для себя определенные выводы: скорее всего, Берг действительно ищет контактов с нами, поняв неизбежность краха, либо, на крайний случай, затевает операцию на свой страх и риск. Если правильно это последнее предположение, тогда можно будет таким образом прижать полковника, что он станет работать на нас воистину; как это сделать, Штирлиц знал великолепно, и он рассказал о методах такого «прижима» сыну.

Однако, после того как Берг передал данные о штабе группы армий, которые попросила Аня, Штирлиц понял, что полковник играет ва-банк. И он сказал сыну:

— Саня, берегите этого Берга. Если он станет вашим настоящим агентом — это большая удача.

Штирлиц дал сыну адрес радиоцентра танковой дивизии на окраине Кракова, который стоял почти без охраны.

— Возьмите два аппарата, — сказал он, — с одним уйдете к партизанам, свяжетесь с Центром моим шифром, ты запомнил? Оттуда пришлют самолет, чтобы забрать фау, который не взорвался. Это — огромнейшей важности задача. Второй передатчик оставьте у себя и не торчите в эфире по часу — запеленгуют.

Он улетал в Берлин ранним утром. Коля пришел к отцу делать последний массаж. А в номере сидел шеф гестапо: он приехал проводить человека из Берлина.

Шеф долго наблюдал, как русский парень массировал лицо Штирлица, а потом сказал:

— Черт возьми, я сейчас понял, как это, верно, приятно. Где вы нашли этого типа?

— Он говорит по-немецки, — ответил Штирлиц.

— Парень, — сказал шеф гестапо, — было бы неплохо, если бы ты помял и меня.

— С радостью, господин генерал.

— Относитесь к нему хорошо, — сказал Штирлиц, — я его, возможно, заберу в Берлин: такого массажиста я встречаю впервые. Он — само чудо.

Штирлиц бросил на стол деньги, Коля услужливо спрятал их в карман и, кланяясь, вышел из номера.

Спускаясь к машине, Штирлиц увидел сына в последний раз: тот стоял в толпе стариков возле костела и неотрывно смотрел на него — белый от волнения.

Назавтра боевая группа во главе со Степаном Богдановым совершила налет на радиоцентр танковой дивизии. В перестрелке погибло трое партизан и пять немцев из охраны. Радиоаппаратура была доставлена на конспиративную квартиру к Седому. Отсюда Степан и еще трое ушли вместе с начальником штаба партизан в отроги Татр, где «Соколы» прятали фау Вернера фон Брауна.

Второй аппарат был спрятан в машине Аппеля. Под вечер Аппель повел свою машину с ночным пропуском по шоссе, что вело к Закопане. Аня передавала шифровку Бородину: об аресте, о Берге, о своей дезинформационной радиограмме и о гестаповцах, выделенных для уничтожения города. Она передала все это запасным шифром, торопясь, кусая от волнения губы, вся захолодев.

А потом она передала трехзначные, непонятные ей цифры, которые вписал Коля: это было сообщение Штирлица по поводу фау. Аня откинулась на спинку сиденья и стала ждать ответа. Но Бородин сразу отвечать не стал: он перенес ответный сеанс на завтра.

ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ
ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ

1. Адмиралтейство просило меня обратиться к Вам за помощью по небольшому, но важному делу. Советский Военно-Морской Флот информировал Адмиралтейство о том, что в захваченной в Таллинне подводной лодке были обнаружены две германские акустические торпеды Т-5. Это единственный известный тип торпед, управляемых на основе принципов акустики, и он является весьма эффективным не только против торговых судов, но и против эскортных кораблей. Хотя эта торпеда еще не применяется в широком масштабе, при помощи нее было потоплено или повреждено 24 британских эскортных судна, в том числе 5 судов из состава конвоев, направляемых в Северную Россию.

2. Наши специалисты изобрели особый прибор, который обеспечивает некоторую защиту от этой торпеды и который установлен на британских эсминцах, используемых в настоящее время Советским Военно-Морским Флотом. Однако изучение образца торпеды Т-5 было бы крайне ценным для изыскания контрмер. Адмирал Арчер просил советские военно-морские власти, чтобы одна из двух торпед была немедленно предоставлена для изучения и практического испытания в Соединенном Королевстве. Мне сообщают, что советские военно-морские власти не исключают этой возможности, но что вопрос все еще находится на рассмотрении.

3. Я уверен, что Вы признаете ту большую помощь, которую Советский Военно-Морской Флот может оказать Королевскому Военно-Морскому Флоту, содействуя немедленной отправке одной торпеды в Соединенное Королевство, если я напомню Вам о том, что в течение многих истекших месяцев противник готовился начать новую кампанию подводной войны в большом масштабе при помощи новых подводных лодок, обладающих особенно большой скоростью под водой. Это привело бы к увеличению всякого рода трудностей в деле переброски войск Соединенных Штатов и снабжения через океан на оба театра войны. Мы считаем получение одной торпеды Т-5 настолько срочным делом, что мы были бы готовы направить за торпедой британский самолет в любое удобное место, назначенное Вами..

4. Поэтому я прошу Вас обратить Ваше благосклонное внимание на это дело, которое становится еще более важным ввиду того, что немцы, возможно, передали чертежи этой торпеды японскому военно-морскому флоту. Адмиралтейство будет радо предоставить Советскому Военно-Морскому Флоту все результаты своих исследований и экспериментов с этой торпедой, а также любую новую защитную аппаратуру, сконструированную впоследствии.

Градиента веры

Сообщения, переданные Аней, ошеломили Бородина. Он несколько раз перечитал шифровку, потом взял чистый листок бумаги и написал, пронумеровав полученные данные по степени их важности:

1. Аня была арестована.

2. Полковник Берг, арестовавший ее, предложил свои услуги в работе против гитлеровцев.

3. Аня передала дезинформацию (эта деза ушла в Центр, как особо важная).

4. Группа Вихря вступила в контакт с Бергом.

5. Берг вручил данные о личном составе штаба группы армий «А» (если это не деза, значит, это очень важные данные).

6. Вихрь передал сверхсекретные данные о плане Гиммлера по переводу в подполье частей СС — офицерский корпус и солдаты. (В силу своей стилевой правдоподобности это похоже на сверхтонкую дезу. Я не верю. Хотя, с другой стороны, кого этим им дезинформировать? Или в запасе иной план ухода в подполье? Возможно.) 7. Вихрь передал фамилии офицеров СС, ответственных за уничтожение Кракова. (Как возможно получить такие материалы?) 8. Вихрь передал данные о полковнике инженерных войск СС Краухе, авторе плана уничтожения Кракова, маршруты его поездок.

9. Вихрь передал данные о линии оборонительного вала по Одеру, являющиеся также совершенно секретными.

10. Вихрь передал данные о передвижениях партизанских объединений.

11. Передал данные о семи диверсиях на железнодорожной ветке, обслуживающей оборонительный вал, совершенных боевой группой Степана Богданова.

12. Вихрь передал шифровку в Центр по шифру, не известному штабу фронта. Генштаб шифровку принял сообщений оттуда не поступило. Бородин совершенно ясно отдавал себе отчет в том что сразу же после того, как он доложит об аресте Ани и о том, что она установила контакт с Бергом да еще контрразведчиком такого класса, как полковник, — вся деятельность группы Вихря будет поставлена под серьезнейшее — и вполне справедливое — подозрение.

«Кобцов мыслит прямолинейно: сидела у фашистов? Сидела. Другие патриоты честно смерть принимают, а ты пошла на сделку с фашистами? Пошла. Передала в Центр дезу? Передала. Предательство? Предательство. Вызвать сюда и — к чертовой матери в фильтрацион-ный лагерь. Война, времени нет чикаться, нюансики анализировать. Победим — разберемся». — «А если она все делала для нас?» — «Ну, это еще доказывать надо...» Бородин отчеркнул красным карандашом все остальные пункты, вынесенные им на бумагу. Последний пункт — шифровку в Центр, переданную неизвестным шифром, — он подчеркнул еще и синим карандашом.

«Видимо, спасти девчушку может ответ из Москвы, — думал Бородин. — Если они оттуда позвонят по ВЧ и скажут, что группа Вихря помогла в операции, на которую Москва пошла в связи с тем немцем, что прилетал в Краков из Берлина, тогда картина изменится. Если сейчас говорить Кобцову — поставлю под удар не только ее одну, но всех их...» В кабинет заглянул капитан Высоковский и, присев к столу, начал тщательно причесываться, помогая себе рукой, — он приглаживал ладонью свои блестящие, чуть вьющиеся волосы.

— Это некрасиво, Леня, — сказал Бородин, — мужчина должен причесываться в туалете. Вы охорашиваетесь, словно барышня в фойе театра.

— Вы на меня сердитесь из-за этой шифровки? — спросил Высоковский. — Ей-богу, я ни в чем не виноват. Она — крепкая девка, я не понимаю, в чем дело...

— А может, никакого дела и нет вовсе? Больно мы до очевидных дел зоркие. Не верю я, знаете ли, очевидностям всякого рода.

— Вы уже передали ее донесение Кобцову?

— Спать хочется до смерти, — словно не слыхав вопроса, ответил Бородин. — Погода, верно, будет меняться.

— Осень... Будь она неладна.

— Не любите осень?

— Ненавижу.

— Отчего так?

— Купаться нельзя.

— Люблю осень. Для меня, знаете ли, поздней осенью начинается весна. Именно поздней осенью. И наоборот, осень, зима, новый год с его грустью у меня начинаются в марте, ранней весной, когда в лесу по ночам ручьи журчат, снег тает.

— Что-то не понимаю.

— Это, верно, старость. В старости уже все известно, предвидения мучат, наперед знаешь — что, откуда, почем и кому.

— Москва еще не отвечала?

— Дикость положения в том, что она не обязана нам отвечать. И на запрос, боюсь, не ответят. Еще цыкнут: не суйте нос не в свои дела.

— С Кобцовым вы уже посоветовались? — снова спросил Высоковский.

— Самое паршивое дело, — задумчиво продолжал Бородин, — так это совать нос в чужие дела. Как считаете, а? Кстати, пирамидона у вас нету?

— Аспирин есть.

Бородин пощупал лоб.

— Да нет, аспирин мне, знаете ли, ни к чему.

— Может, грипп?

— А бог его знает. Между прочим, раньше грипп назывался инфлюэнцей. Куда как изящней. Все к простоте стремимся. Грипп. Почему грипп? А не земляника? Или клюква? «Вы больны?» — «Да, у меня, знаете ли, клюква».

Высоковский понял — старик бесится. Поэтому он сдержанно посмеялся и стал думать, как бы ему поизящней уйти.

— Да, вы Кобцову передали данные на пленных — Степана Богданова, Николаева и Новикова?

— Передал.

— Что он ответил? У него есть на них материалы?

— Компрометирующих нет. Кобцов сказал: посидят на проверке, там решим, что с ними делать.

— Посидят, сказал?

— Сказал, посидят, товарищ полковник...

— Слушайте, — спросил Богданов, — а у вас нет желания слетать к ним, а? По радио ни хрена не разберешься... Если они действительно там эдакое заворачивают — это ведь не шутки. В Москву передали сообщение с фамилиями начальства из штаба группы армий «А»?

— Конечно.

— Как думаете, завтра ответят?

— Трудно сказать.

— Поэтому и спрашиваю, что трудно сказать, — хмыкнул Бородин, — иначе б молчал. Когда у вас неприятности, вы любите излиться или предпочитаете таить в себе?

— В себе не могу.

— Я тоже.

Высоковский заметил:

— Я про себя философствовать люблю. А если вслух, то сразу теряю нить.

«Осторожный парень, — подумал Бородин, — ишь выкозюливает. А понимает все, глаз у него цепкий».

— Ну, это ясно, — сказал Бородин, — бывает.

— Товарищ полковник, а когда лететь?

— Я спросил, нет ли у вас желания. Что касается полета, то это вопрос будущего. Погодим, пооглядимся, а? Как считаете?

— Лететь, видимо, придется, — ответил Высоковский. — Иначе всю операцию можем профукать. Обидно. Да и голову после снимут.

— Это вы четко сформулировали, — сказал Бородин. — Обидно. И голову снять могут. Четко — ничего не добавишь...

«Нет, он не побежит к Кобцову, — решил Бородин, — он умный парень и не трус. Мелко страхуются только трусы. А этот сначала сказал «обидно», а потом уж вспомнил про голову».

— А про ту ее шифровку, которая ушла в Москву, сообщили, что это — липа?

— Не столь резко. Я сообщил, что этот материал, по новым данным, переданным тем же Вихрем и Аней, оказался насквозь фальшивым, составленным врагом в целях дезинформации. Теперь спросите меня в третий раз про Кобцова...

— Больше не буду.

— Зря. Просто я еще тогда не решил для себя, как следует поступить.

— Теперь?

— Теперь я решил подумать о том, когда посылать вас к Вихрю...

Высоковский тонко улыбнулся:

— Интересы дела требуют, чтобы рядом с вами не оставалось свидетеля? О радиограмме ведь знаем только мы с вами...

Бородин поиграл бровями и ответил:

— Это вы — ничего. В точку. Меня, знаете ли, до войны больше всего обижало, когда хорошее дело приходилось прикрывать обманом. Видимо, бюрократизм прилипает в первую голову к тем, кто с ним борется. К сожалению, Кобцов почти совсем не берет во внимание градиенту веры. Я — ее исповедую.

— Я готов уйти к Вихрю хоть завтра, — сказал Высоковский. — Думаю, на месте все будет видней.

— Срок мы с вами установим. Торопиться не надо. Разведчик должен торопиться только один раз...

— Когда именно?

— Вот когда полетите, на аэродроме шепну, — сказал Бородин. — Ладно. Давайте-ка составлять радиограмму Вихрю.

Высоковский вынул ручку и посмотрел на Бородина. Тот пожевал старческими фиолетовыми губами, вздохнул прерывисто, недоуменно пожал плечами и начал диктовать:

—  «Выясните все данные о полковнике: год и место рождения, родственники, бывал ли в СССР, должность, места работ. Сообщите немедленно. Сразу после этого буду докладывать командованию. Бородин».

Высоковский отметил для себя, как хитро старик сформулировал радиограмму — он не давал никаких авансов и в то же время санкционировал продолжение работы группы, в которой радист-шифровальщик был скомпрометирован, согласно официально действующим установкам.

«Спросить его, — подумал Высоковский, — понимает ли он, как с ним поступят, случись что страшное в Кракове? Хотя, конечно, понимает. Оттого так и диктует. Но понимает ли он, что со мной будет то же, что и с ним? Видимо, понимает. Оттого и говорил про градиенту веры. Я был бы последней собакой, посчитай хоть на минуту, что Аня действительно могла стать фашистской потаскухой. Ей-ей, нельзя созидать общество, построенное на вере в человека, основываясь при этом на полном в него неверии».

— Когда приезжает полковник Мельников? — спросил Бородин.

Мельников был начальник военной контрразведки, «СМЕРША» фронта. Он пять лет просидел нелегалом в Германии, два года дрался в Испании, а после лагеря на Колыме был реабилитирован и в первые дни войны снова вернулся на фронт — чекистом.

Бородин два года был помощником Мельникова по военной разведке в Мадриде и Барселоне. Сейчас Мельников лежал в госпитале — его поедал туберкулез. Тем не менее кто-то сказал, что на следующей неделе он вернется в штаб. С ним Бородин мог говорить, как с самим собой.

— Говорят, ему стало хуже, — ответил Высоковский. — Чекисты были у него позавчера, он кровью харкает.

— Вот что... Вызывайте машину. Едем к нему. По-моему, это решение.

ЛИЧНО И СЕКРЕТНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА
ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну ЧЕРЧИЛЛЮ

Получил Ваше послание о немецкой торпеде Т-5. Советскими моряками действительно были захвачены две немецкие акустические торпеды, которые сейчас изучаются нашими специалистами. К сожалению, мы лишены возможности уже сейчас послать в Англию одну из указанных торпед, так как обе торпеды имеют повреждения от взрыва, вследствие чего для изучения и испытания торпеды пришлось бы поврежденные части одной торпеды заменять частями другой, иначе ее изучение и испытание невозможно. Отсюда две возможности: либо получаемые по мере изучения торпеды чертежи и описания будут немедленно передаваться Британской Военной Миссии, а по окончании изучения и испытаний торпеда будет передана в распоряжение Британского Адмиралтейства, либо немедля выехать в Советский Союз британским специалистам и на месте изучить в деталях торпеду и снять с нее чертежи. Мы готовы предоставить любую из двух возможностей.

Ночной полет

Шифровка Штирлица о фау, посланная Аней в Москву, была немедленно доложена заместителю начальника Генерального штаба РККА генералу Антонову. Тот в свою очередь, в силу чрезвычайной важности полученного сообщения, передал ее секретарю Сталина — Поскребышеву.

Видимо, Поскребышев что-то рассказал Сталину, потому что утром, когда Антонов прибыл в Ставку, Верховный Главнокомандующий сказал ему, по обычаю помогая фразе емким движением левой руки:

— Если это не блеф, тогда это серьезно по двум причинам: во-первых, с точки зрения перспектив — как военного, так и политического порядка — не только сейчас, но, главное, в будущем. И, во-вторых, это, несомненно, тема для разговора с Черчиллем.

Сталин оглядел Антонова из-под тяжелых, чуть припухлых век — он любил рослых военачальников, — чуть улыбнулся своей странной, несколько осторожной улыбкой и добавил:

— Если артиллерия — бог войны, тогда ракетостроение — Христос мира. Но, видимо, эту формулировку не пропустит наш Агитпроп: она несет в себе оттенок богоуважительности. Атеисты мне этого не простят.

В тот же день разведка Генштаба связалась с авиацией — необходимо было в течение ближайших же дней установить контакт с польскими партизанами отряда «Соколы» и разведчиками, откомандированными туда краковской группой «Вихрь». После этого четверым разведчикам Генштаба надлежало вылететь с львовского аэродрома на «Дугласе» в тыл к немцам, на заранее приготовленную партизанами площадку, взять на борт ракету Вернера фон Брауна и незамедлительно следовать в Москву.

От командира партизанского отряда Пшиманского и Богданова: «В квадрате 44 на выложенных полукругом кострах оборудована посадочная площадка. Восемь костров составляют полукруг, посредине треугольник».

Львов, спецгруппа Генштаба РККА — Пшиманскому и Богданову : «Самолет прилетит в пятницу от 23 до 23.30».

От Пшиманского и Богданова: «Просим перенести вылет с пятницы. Осенняя распутица испортила посадочную площадку. Прилетайте после воскресенья. Готовим запасную площадку с песчаным покрытием».

Львов — Москве: «Пшиманский и Богданов сообщают, что из-за осенних дождей испортилась посадочная площадка. Готовят запасную с песчаным покрытием. Просят перенести вылет на следующую неделю. Ждем указаний».

Так как дежурный по Генеральному штабу знал, что вопрос о немецкой ракете докладывался руководству в Кремле, а генерал Антонов был у Сталина, из Генштаба в Ставку Верховного Главнокомандующего раздался звонок.

Дежурный. Товарищ Горбачев, докладывает подполковник Савин из Генштаба. К нам пришла срочная радиограмма из Львова.

Горбачев. Давайте.

Дежурный. Группа «Ракета» просит указаний: посадочная полоса у партизан разъехалась из-за дождей. Считают, что сейчас рискованно садиться. Просят перенести полет на следующую неделю.

Горбачев. Я сейчас доложу товарищу Поскребышеву.

Через десять минут полковник Горбачев, дежурный в приемной Сталина, позвонил в Генеральный штаб и сказал:

— Есть мнение, что откладывать полет нецелесообразно.

— Значит, лететь?

— Я повторяю вам: есть мнение, что откладывать полет нецелесообразно...

— Ясно, товарищ Горбачев. До свидания.

Москва — Львову: «Необходимо немедленно осуществить операцию «Ракета», не откладывая на воскресенье».

Львов — Пшиманскому и Богданову: «Просим сообщить, есть ли хоть какая-то возможность приземления».

От Пшиманского и Богданова: «Площадка есть, но никакой гарантии дать не можем».

Львов: «Вылет сегодня в условленное время».

Пшиманский и Богданов лежали в хворосте. От земли тянуло холодом — все шло к тому, что вот-вот ударят морозы. Небо не по-ночному светлое, но звезды в нем были очень ярки — не голубые даже, а рельефно-зеленые, видимо, от студеного инея.

— Можно потерять все из-за двух дней, — сказал Пшиманский.

— Им там виднее.

— Почему? Виднее нам.

— Нам — с нашей колокольни, — ответил Богданов. — Им — с ихней.

— Все равно — глупо.

— У вас спичек нет?

— Пожалуйста.

— У немцев хорошие спички.

— У них дрянные спички. Бумажные. Пальцы жгут... Когда ж они подлетят?

— Должны сейчас.

— Через три часа будете у своих, — улыбнулся в темноте Пшиманский и в темноте даже не увидел, но ясно почувствовал, как улыбается русский.

— Не верится, — сказал Богданов.

— Тихо...

— Они?

— По-моему. Ну-ка, осветите часы.

— Сейчас.

— Они. Тютелька в тютельку. Это они.

Пшиманский поднялся с кучи хвороста, ударил себя прутиком по голенищу и сказал:

— Зажигайте!

Костры ушли в небо острыми языками белого пламени. Степан Богданов почувствовал, как внутри у него все затряслось: сейчас он погрузит эту акулу с маленькими крылышками и полетит со своими ребятами домой, а потом поедет к старику — хоть бы на день, а после вернется на фронт и будет говорить по-русски, и не будет шептать про себя: «За Родину!» — а будет кричать это во всю силу своих легких, и не будет красться по ночным улицам, как вор, и не будет говорить с ребятами, то и дело оглядываясь по сторонам, и снова научится смеяться, и снова сможет мечтать о том, что будет, и не есть себя поедом за то, что было.

К Пшиманскому, нелепо размахивая руками, поднесся Юрек из разведки на взмыленном мерине без седла. Лицо его плясало. Сначала Богданов подумал, что это так играет на его лице пламя костров. Но потом он увидел, как трясутся острые колени парня, упершиеся в ребристые бока коня, и понял: что-то случилось.

— Слышите?! — шепотом выхрипел Юрек. — По шоссе танковая колонна идет. А два танка остановились.

Богданов услыхал глухое урчание: шоссе проходило в трех километрах отсюда, по укатанному проселку — полчаса ходу, танкам — десять минут от силы.

Пшиманский замахал руками:

— Туши костры!

Но в это время над головой с ревом пронесся самолет — он шел на посадку.

— Нельзя! Нельзя же! — крикнул Богданов. — Они влепятся в землю!

— Туши костры! — снова крикнул Пшиманский, но уже тише. — Туши!

Но костры потушить не успели: откуда-то из темноты, протыкая ночь зеленым рылом, к кострам выруливал «дуглас». Отворился люк, и на землю спрыгнул высоченный парень в комбинезоне.

— Привет, братцы, — сказал он в темноту, — еле плюхнулись...

— Тише... — сказал Пшиманский, хотя летчика едва было слышно из-за работающих моторов. — Тише. Немцы.

Разобранную ракету грузили в каком-то странном оцепенении, и все боялись прислушиваться, потому что самое страшное было бы сейчас услыхать рев танков и увидеть их здесь, на этой узенькой размытой дождем посадочной площадке.

— Сколько отсюда? — спросил Богданова летчик.

— Километра три.

— Облава, что ль?

— Сами не знаем.

— Осторожней заносите, люк разорвет, братцы, — сказал летчик и что-то объяснил жестами тем пилотам, что прижались лицами к стеклу кабины.

— Сколько вас? — спросил Степан.

— Шестеро. Ты — Богданов?

— Да.

— Сколько с тобой людей из краковской группы?

— Четверо.

— Это ничего. Я думал, больше — тогда не уместились бы.

Фау затолкали в фюзеляж, укрепили там проволокой, и летчик сказал:

— Ну, быстро, братцы. Прощайтесь — и айда.

Но прощаться никто ни с кем не успел. Из лощины высветили фары: это шли танки, а за ними — солдаты. Богданов поглядел на Пшиманского. Тот сказал:

— Запомни: Маршалковская, девять, квартира восемь. Маму зовут пани Мария. — И, передвинув автомат на грудь, добавил:

— Лети.

А сам, пригнувшись, побежал вместе с остальными партизанами навстречу все нараставшему реву танковых моторов.

Самолет развернулся и, стеклянно взревев моторами, начал разбег, поднимая черные комья мокрой грязи. Но чем дальше и натужней он разбегался, чем отчаянней все звенело и дзинькало в фюзеляже, тем очевиднее становилось и пилотам, замершим в кабине, и Богданову, уцепившемуся за металлическую лавку, и его ребятам, которые катались по полу, что самолет не может оторваться — он шел в гору, колеса вязли в грязи, сил для взлета не было. Оставалось только одно — сбавить обороты, развернуть машину и пытаться взлететь в обратную сторону — под гору.

Но именно туда, под гору, шли танки.

Летчики развернули самолет, но он с места не двигался, потому что засело левое колесо, а моторы ревели обидчиво и зло, и все вокруг звенело отчаянием; пробежал летчик, распахнул люк, поглядел на колеса, выругался свирепым матом и, грохоча сапогами, вернулся в кабину.

Степан поднялся, пошел следом за ним и, распахнув дверь, спросил:

— Противотанковые есть?

Один из пилотов обернулся, оглядел его внимательно и ответил:

— Три штуки. В ящике. Вот здесь.

Степан взял длинные гранаты, вернулся к своим людям и сказал:

— Откапывайте их, что ли... Я постараюсь тех придержать.

Он выскочил на мокрую, холодную землю и, виляя, побежал навстречу реву танковых моторов. Он бежал и кричал в темноту, пронизанную выстрелами:

— Давай назад, товарищи! К самолету! Толкнуть надо! Колеса откопать! Колеса!

Он все время кричал это слово, как заклинание, он кричал это тем, кто лежал в траве за пулеметом, тем, кто перебегал от дерева к дереву, и люди поворачивали назад, к самолету, а он бежал навстречу все приближающемуся реву моторов, он видел черные силуэты, которые, переваливаясь на ямах, упрямо перли к посадочной полосе. Богданов опустился на колени и пополз навстречу танкам. Он очень боялся, что какая-нибудь шальная пуля возьмет его сейчас, пока он с гранатами, и тогда танки вылезут на посадочную полосу, и все будет кончено. Поэтому он полз, прижавшись к земле, а потом поднялся и швырнул гранату под танк. Рвануло, высверкнуло тугим черно-красным пламенем. Фонарики заметались, трескотня автоматов сделалась острой и беспрерывной. Второй танк продолжал ползти вперед. Степан оглянулся, но в темноте самолет ему не был виден, и он не знал, что самолет уже начал разбегаться, и он не слышал натужного рева моторов, потому что прямо перед ним был танк, и вот еще минута, и он вылезет на полосу. Степан швырнул вторую гранату, но танк продолжал ползти вперед. Тогда Богданов закричал что-то жалобное, отчаянное и, прижав к себе длинное тело гранаты, ринулся наперерез к танку. И в самый последний миг он услышал за спиной вызвизг моторов и понял, что самолет оторвался от земли, хотел отшвырнуть от себя гранату, но поскользнулся, упал, сжался, ощутил острый запах керосина, почувствовал рядом, близко, в метре, горячее тепло металла, а потом что-то громадное сделалось белым, легким, большим, маленьким, красным, огненным. И — все.

Летчик вошел в кабину к своим товарищам и, сняв шлем, сказал:

— Нога у нас сломалась. Будем на брюхо садиться, передай во Львов. Как бы только эта штуковина не взорвалась. Дома взрываться обидно...

Центр.

В кругах, близких к Шелленбергу, высказывается убеждение, что Красная Армия не в состоянии нанести удар по немецким позициям возле Кракова до середины марта, когда с дорог сойдет снег. Разговоры такого рода идут в связи с возможными наступательными операциями немцев на Западе. Где их предполагают осуществить и какими силами — выяснить не удалось; все окружено особой секретностью. Как сын?

Юстас.

Юстасу.

Кто из высших военных планирует операцию на Западе?

Центр.

Центр.

Один раз упоминалась фамилия фон Рунштедта, однако подтверждений не имею. В последнее время рейхсфюрер часто бывает у Гитлера в Баварии. Несколько раз Гиммлер проводил совещания с министром вооружений Шпеером по поводу увеличения выпуска реактивных «мессершмиттов» и танков. Шелленберг встречался с представителями ведущих концернов «И. Г. Фарбениндустри» и «Крупп», выясняя, какую помощь им надо оказать стратегическими материалами через Швецию, чтобы убыстрить выпуск необходимого наступательного оружия. Прошу сообщить, как сын?

Юстас.

Юстасу.

Выясните, какими видами наступательного оружия (количество, типы) интересуется Гиммлер. Какие виды стратегических материалов интересуют Шпеера в первую очередь? При получении связи передайте все имеющиеся в вашем распоряжении материалы о преступной деятельности СС и связанных с ними концернов. Нас интересует все о преступлениях против человечества, ибо на освобожденных территориях гитлеровцы уничтожают архивы и свидетелей.

Центр.

Наивность отчаяния

Диктатор считает себя, как правило, единственным прозорливцем, в то время как он, пожалуй, самый слепой человек, особенно в момент ослабления режима его власти. Демократия предусматривает честность в оценке обстановки, режим личной диктатуры не предусматривает ничего, кроме пророчеств диктатора, и подчинает объективный характер происходящего его субъективным умозаключениям.

Осенью 1944 года гитлеровская диктатура была зажата с двух сторон железными тисками союзников. Катастрофа третьего рейха представлялась всем объективным наблюдателям неизбежной. Гитлер, наоборот, считал, что осень и зима сорок четвертого года положат начало новой эры — грядет неминуемая победа над сталинским большевизмом и американской плутократией.

Когда в ставке Гитлера собрались Гудериан, Кейтель, Йодль, фон Рундштедт, Модель и Гиммлер, дежурный офицер связи передавал сообщение с Западного фронта: союзные войска генерала Ходжеса, прорвав немецкую оборону, вошли на окраины Аахена.

Гитлер быстро ходил по огромному своему кабинету, потом, зябко потирая руки, замер над оперативной картой и вдруг, неожиданно для всех, рассмеялся.

Гитлер. Ну что же, господа. Видимо, парадоксальность только тогда оказывается гнилым интеллигентствованием, если в подоплеке нет цели, заранее выверенной, увиденной и непререкаемо устремленной. Парадокс, который вы сейчас услышите, несет в себе заряд того оптимизма, который неизбежно будет сопутствовать нам в предстоящие месяцы победоносных сражений. В тот час, когда американцы и англичане вторглись в немецкий Аахен, они сами обрекли себя на окончательное поражение. Именно в этот день — я прошу, всех запомнить день двенадцатого октября — я хочу познакомить вас с планом победы. Я ждал этого дня, я ждал, когда последний немецкий солдат уйдет с вражеской территории, я ждал, когда соединятся фронт и тыл. Этот день пришел. Только теперь, не опасаясь утечки информации через французов, бельгийцев, голландцев и прочей расово неполноценной швали, только теперь, когда каждое дерево — наш союзник, а каждый дом — это бастион, мы можем ударить по западным, разложившимся демократиям всей мощью, на которую способна Германия.

Я прошу вас вспомнить, где и когда пала Франция в сороковом году? Не называйте мне дату падения Парижа — это наивно. Я утверждаю, что Франция пала в тот день и час, когда мы пошли через Арденны, когда мы оставили французские крепости линии Мажино по обеим сторонам нашего мощного прорыва беспомощными средневековыми страшилищами, опасными только для детей с горячечным воображением.

И сейчас, когда нас отделяют четыре года от той победы, мы повторим арденнский вариант. Здесь, в арденнских лесах, мы разрежем англо-американские соединения, мы разорвем их и уничтожим поодиночке.

Фон Рундштедт. Мой фюрер, вы думаете предложить наступление на Аахен, с тем чтобы восстановить линию Зигфрида и, таким образом, воссоздать западный вал?

Гитлер. Я призываю вас смотреть вперед, я призываю вас видеть победу! Аахен? Мне совестно вас слушать! Антверпен! Да, да! Антверпен! Главная база американцев и англичан, порт, овладев которым мы перережем их коммуникации. Мы отрезаем четыре армии севернее Арденн и громим их в котле! Мой прошлогодний призыв: превратить каждый город, каждую деревню, каждый дом на востоке в крепость, хотя и вызывал молчаливую пассивность у некоторых военных, тем не менее оправдал себя, и оправдал блестяще! Восточный фронт сейчас стабилен. У нас есть пауза: пока большевики готовят свое зимнее наступление, мы громим западных союзников. И они бегут! И тогда я им предлагаю условия мира, а не они мне, как кричат их безмозглые, слепые пропагандисты! Разбитой армии надо по крайней мере три-четыре месяца, чтобы прийти в себя. Помножьте это время на зиму. И приплюсуйте сюда нравы западных армий: там солдат не будет сражаться до тех пор, пока его не застрахуют на десять тысяч долларов, пока ему не построят теплого сортира и не привезут бразильского кофе. Их героизм — это застрахованный героизм! Героизм немецкого солдата — это героизм идеи, веры и устремленности. Итак, Модель, вы назначены руководителем контрнаступления в Арденнах как командующий группой армий «Б». А вы, Рундштедт, как мой противник в этом вопросе, назначаетесь ответственным за успех этого наступления и принимаете на себя общее оперативное руководство. Я даю вам тридцать шесть отборных дивизий, с ними вы принесете победу нации. Всю подготовку следует провести, дождавшись нелетной погоды, когда будет парализована вражеская авиация. Все командиры, которые по роду службы узнают о плане наступления, обязаны дать специальную подписку о хранении государственной тайны. Письменную связь с командирами поддерживать только через курьеров. Войска должны быть подтянуты к исходным местам только в ночь перед атакой. Все, господа. Прошу представить мне детально разработанный план в ближайшее же время.

И, ни на кого не глядя, Гитлер вышел из громадного кабинета. Фон Рундштедт посмотрел на Гиммлера. Тот стоял, склонившись над картой, простуженно покашливал, потирал свои маленькие красивые руки, словно озяб.

Гиммлер. Разгромив Запад, мы получим паузу, пригодную для того, чтобы обрушить сокрушительный удар на Восток. И если разгромить Восток — это значит отбросить большевиков к их границам, то разгромить Запад — это значит поставить их на колени.

Рундштедт. У англичан в гимне зафиксирована иная точка зрения: «Нет, нет, никогда англичанин не будет рабом...»

Гиммлер. Гимны пишутся, чтобы их пели. Сражения проводятся с иными целями, одной из которых я могу назвать смену слов в гимнах.

Заячья охота

Вихрь и Коля сидели на опушке леса. Рассвет был осторожный; черные, уже без листьев, сучья осин разрезали красную полоску над лесом. Купол неба был серым, еще ночным. В лесу было тихо — так бывает после первых заморозков, когда земля уже схвачена ночными морозами, а снега еще нет.

Вихрь потрогал замерзшими пальцами серебряную инкрустацию на своем ружье и сказал:

— Твое хоть и без этой мишуры, а все равно лучше.

— Почему?

— Двенадцатый калибр. Я шестнадцатый не люблю. Дамское это оружие. Несолидно.

— А мне мама в день шестнадцатилетия подарила как раз шестнадцатый. Я к нему привык. Это тоже неплохая мешалка.

— Что? — не понял Вихрь.

— Так мамины друзья всегда называли ружье — мешалка.

— Смешно.

— Смешно.

— Прикладистое?

— Ничего.

— Ну-ка, дай я попробую.

Вихрь взял Колино ружье, несколько раз споро и легко взбросил его к плечу.

— Ложе для меня коротковато.

— У тебя руки загребущие... Как Аня?

— Плохо.

— Отходит?

— Пока — нет.

— Бородин молчит?

— Почему молчит? Ждет.

— У меня для Крауха все готово.

— Ты говорил.

— И квартиру я для него присмотрел.

— Понимаешь, он ведь эсэсовский офицер, — задумчиво сказал Вихрь. — Я боюсь, когда эсэсовцы, ей-богу.

— Мне объяснял... Штирлиц, — запнувшись, сказал Коля. — Если просто кадровый эсэсовец или военный — надо бояться. А если у него есть хорошая гражданская специальность — тогда остается шанс. Понимаешь, просто СС — это партийная охрана, они ничего не могут, кроме как охранять, стрелять и жечь. Туда брали лбов-фанатиков. Их у Гиммлера в двадцать девятом году было всего две с половиной сотни. А во время войны они стали призывать в СС инженеров, учителей, рабочих. Эти умеют работать, а не только убивать. Этих еще можно прижать. Эти еще хоть как-то умеют думать.

— Не он? — спросил Вихрь, кивнув головой на человека в шляпе с пером. Он поднимался по тропинке от дороги, заряжая на ходу ружье.

— Он, — ответил Коля. — Не узнал?

— Теперь узнал.

Берг подошел к ним:

— Вы назначили встречу здесь. Вот я пришел. Здравствуйте.

— Здравствуйте.

Вихрь поднялся и протянул Бергу руку. Они поздоровались. Потом Берг поздоровался с Колей. Несколько мгновений они разглядывали друг друга, потом Берг спросил:

— Что, сдать оружие?

— Это успеется, — ответил Вихрь, — пошли пока в лес — по зайцу.

— Еще не чернотроп, — усмехнулся Берг, — охоты не будет. Тем более без собаки. Но если вы настаиваете...

И они пошли в лес: Вихрь и Берг впереди, а замыкающим — Коля. Он постоял минут пять на опушке, спрятавшись за дерево: нет ли слежки. Зеленя на поле, чуть припорошенные снегом, казались голубыми. Небо стало теперь прозрачным; за оставшейся после ночи серой хмарью угадывалась осторожная осенняя синева.

«Если он пришел со своими, тогда они должны сейчас выйти, — думал Коля, посматривая на часы. — Они должны понимать, что в лесу нас упустят. Разве только надеются на собак. Собаки — ерунда. Мы потому и назначили ему это место, что здесь ручьи, а дальше — массив на сотни километров, окружить нас они не смогут. Видимо, он один».

Коля быстро пошел следом за Вихрем — они условились, куда тот двинет: по распадку, через березовую рощу, а там начинаются холмы, поросшие желтой длинной травой, прибитой сейчас ночными холодами.

— Я несколько раз охотился в России на зайцев. У нас эта охота богаче, — сказал Берг.

— Вы здорово говорите по-русски, — заметил Вихрь.

— Я окончил Московский университет, так что неудивительно. Можете передать в Центр, что я работал с тридцать четвертого по тридцать восьмой год в Москве, в военном атташате, под фамилией Шмальшлегер. Запишите, это трудная фамилия.

— Ничего. Запомню.

— Повторите, пожалуйста.

— Шмальшлегер.

— У вас завидная память. Обычно русские плохо произносят немецкие имена.

Они остановились, услыхав позади треск сучьев: из чащи выходил Коля.

Берг спросил:

— Смотрели, не привел ли я за собой хвост?

— Нет, — ответил Коля, — я отстал помочиться.

— Не надо обманывать агента, — сказал Берг, вздохнув. — В задуманной вами игре вы можете готовить для него любую роль, но никогда не обманывайте. Я надеюсь, что глупых агентов вы не вербуете, а умный сразу поймет и станет относиться к вам с подозрением. Разведка — это такая игра, в которой бывший враг может оказаться первым другом.

— Вам заяц для алиби нужен? — спросил Вихрь.

— Заяц — довольно относительное алиби, потому что мертв, а если б даже был жив — все равно смолчит.

Вихрь полез за сигаретами:

— Значит, можно, как говорится, брать быка за рога?

— Но сначала давайте оговорим условия для быка, — сказал Берг, и Коля заметил, как побледнело его лицо и лоб собрался морщинами.

— Выдвигайте, — сказал Вихрь, — мы готовы вас слушать.

— Как вы сами понимаете, денег мне не нужно. Нужно одно: веская гарантия, что после окончания войны я останусь жить в своем доме. Больше мне ничего не надо.

— Значит, вас интересует только сохранение вашей жизни?

— Можно подумать, что ваша жизнь вас не интересует.

— Это сложный вопрос, — ответил Вихрь.

— Как бы сложен этот вопрос ни был, не стоит себя обманывать.

— Мы гарантируем вам жизнь и свободу, — пообещал Вихрь.

— Стоп. Это не разговор. Я не знаю, кто вы, мне неизвестны ваши полномочия, я не знаю, к кому мне апеллировать в тот час, когда большевики примут нашу капитуляцию.

— Геббельс обещает нас расколотить уже в этом году, — заметил Вихрь.

— Разговор принимает несерьезный характер. Идеология не имеет никакого отношения к разведке.

— Ну, это как посмотреть, — сказал Коля.

— Ладно, — сказал Вихрь и медленно пошел дальше, через тихую, торжественную, черно-белую березовую рощу. — Ладно. Видимо, вы по-своему правы. Нужно, чтобы вы передали нам план оборонительных сооружений одерско-вислинского плацдарма. Если вы не можете достать этот план, помогите нам получить кого-нибудь из крупных эсэсовских офицеров, которые занимаются инженерным делом.

— Крауха, например, — сказал Коля, срывая длинную желтую травинку. — Говорят, он много ездит по линии обороны.

Вихрь и Коля хорошо разыграли этот разговор. Они ждали реакции Берга.

Услышав фамилию Краух, Берг сразу же вспомнил, что этот эсэсовский полковник выполняет задания ставки, к возведению оборонительного вала не относящиеся. Каковы именно задачи Крауха в деталях, Берг не знал. Он знал только одно: у эсэсовского инженер-полковника специальные полномочия от ставки фюрера.

Следовательно, продолжал Берг анализировать слова русских, либо они назвали случайно известную им фамилию, либо они ходят вокруг чего-то неизвестного им, но для них крайне важного.

«Пусть они назовут эту фамилию еще раз, — решил Берг, — я пока промолчу, хотя, очевидно, это зондажный вопрос».

— Ну, бог с ним, с Краухом. Нас интересует оборонительный вал, — заключил Коля.

— Оборонительным валом интересуется, как правило, тактическая разведка, не так ли?

— Да как сказать, — ответил Вихрь.

— Ясно. Вы по профессии не разведчики. Вернее, вы стали разведчиками только на войне. Вам раньше не приходилось работать с иностранными разведчиками. Знаете, это как если простой смертный попал в мир кино: ему кажется, что модная кинозвезда — не человек, и живет она, ему кажется, в ином мире. В этом главный просчет. Модная кинозвезда по ночам плачет, потому что ей изменил любимый мужчина, или потому, что не может забеременеть, или потому, что на нее накричал во время съемок продюсер и прогнал прочь, как нашкодившую кошку, — так тоже бывает. Мне приходилось работать с актрисами, я подкладывал их французам в тридцать восьмом году. Словом, вам нужно еще одно доказательство моей преданности. Этим доказательством может служить план оборонительного вала. Потом вы, после соответствующей проверки, свяжете меня с Центром. Пока, видимо, вам не верят.

Коля заметил, как Вихрь чуть ухмыльнулся.

— Знаете, полковник, — сказал Вихрь, — я сейчас испытываю такую радость, какой давно не испытывал. Вы все верно говорили. Я б так ни за что не смог раскусить своего собеседника. Вы на сто голов выше меня в разведке. Какое, к черту, на сто! На тысячу! Но вы ко мне пришли. Вы!

Он достал из заплечного мешка бутылку самогону, открыл пробку, выпил несколько глотков, потом протянул Бергу и предложил:

— Валяйте.

Берг выпил чуть больше Вихря и передал бутылку Коле. Тот допил ее и зашвырнул в чащобу.

— Я не обиделся на вас, — сказал Берг, закуривая, — потому что вы не оскорбили меня, вы говорили правду. Всего лишь. А на правду обижаются дураки или маньяки. Ладно. Давайте перейдем к нашим делам. Видимо, самым надежным будет такой план: я внедряю вашего человека к себе — в агентуру армейской разведки группы армий «А». Более того, я готов взять этого вашего человека в свой автомобиль и провезти его по всему оборонительному валу. Цель поездки я продумаю в деталях, чтобы не вызывать ненужного интереса у гестапо. Такое решение проблемы вас устроит?

Вихрь подумал: «Бородин молчит. Никаких указаний из Центра до сих пор не поступило. А промедление смерти подобно. Трус в карты не играет. Какие карты? При чем здесь карты? Это пословица. Народная пословица. А карты — пережиток прошлого, не так ли? Кроме, конечно, «дурака» и «пьяницы». В эти карточные игры можно играть больным детям. Чертовина какая в голову лезет».

— Это интересное предложение, — медленно ответил Вихрь. — Перспективное предложение. У вас есть с собой карточки матери или детей?

— Мы ведь сентиментальная нация... Конечно, есть.

— Покажите.

Берг достал из кармана пачку писем, перевязанных синей тесемочкой.

— Дайте все, — попросил Вихрь.

Берг сказал:

— Я понимаю. Возьмите одно — с обратным адресом. И одно фото. Там мать и дети. Остальные все-таки оставьте мне.

Вихрь взял письмо с обратным адресом и штемпелем на марке, отобрал фотографию, спрятал все это в карман и сказал:

— Вот так. А на внедрение к вам пойдет мой друг.

Берг посмотрел на Колю, кивнул, потом перевел глаза на Вихря, и — толчком — из точных, цепких глубин его памяти всплыл портрет того русского разведчика, которого ждал Муха и который потом был взят гестапо и сбежал от них — с рынка.

Полковник вдруг как-то устало и отрешенно подумал: «Если я отдам его шефу гестапо, меня сделают героем нации. Во всяком случае, за такой подарок я получу отпуск».

— Назначайте место новой встречи, — предложил Берг, и Коля почувствовал, как в голосе полковника что-то сломалось.

Вихрь посмотрел на Колю, потом на Берга и сказал:

— Этот парень, — и он положил руку на Колино плечо, — мне как брат. Вроде как вам — сыновья. Понятно?

— Понятно.

— Если с его головы упадет хоть один волос, я обещаю вам много несчастий.

— Ладно, — сказал Берг все тем же усталым, надломленным голосом, — не стоит нам друг друга пугать, и так довольно страшно жить в этом мире. Завтра утром я жду. Надеюсь, мой адрес вам говорить не стоит?

— Не стоит, — сказал Коля.

— До свидания, — сказал Берг.

— До встречи.

— Мне держать налево? — спросил Берг, отойдя шагов десять. — Я плохо ориентируюсь на местности.

— Да. Все время по распадку. Выйдете на проселок, и — направо. Он выведет вас к шоссе.

— Спасибо.

Берг пошел было дальше, но его снова остановил Коля.

— Послушайте, полковник, — сказал он, — постарайтесь все же узнать, чем занимается Краух, а?

Берг покачал головой:

— Нет. Этим будете заниматься вы. Сами.

Он уходил сгорбившись и ноги переставлял трудно, как старик.

«Если я предупрежу старшего, чтобы он не появлялся в городе, он, видимо, испугается, — размышлял Берг, — он боится меня и ничему не верит. Конечно, это не тот класс разведчика, который нужен мне. Он не понимает, что я значу для их командования. С другой стороны, в гестапо распечатан его портрет, и, если его схватят, как он ни силен, они могут его замучить до такой степени, что он скажет обо мне. Хотя нет. Этот будет молчать».

Берг обернулся: русские все еще стояли на том же месте.

«Нет, рано, — решил он. — Его побег из гестапо — мой козырь. Еще рано. Это надо суметь продать. А торгуют умные люди с глазу на глаз».

Попытка-пытка

Седой и Юзеф Тромпчинский ждали Вихря в машине на выезде из города. Вихрь опаздывал; Седой, волнуясь, то и дело поглядывал на часы. Тромпчинский неторопливо раскуривал сигарету — этот человек сплавил в себе юмор и спокойствие.

«Мы все — в паутине случаев, — говаривал он. — И потом, мы — вне логики, как, собственно, и вся эта Солнечная система. Где логика? Природа дарит нам жизнь, впускает нас сюда, в мир, но какого же черта она с каждой секундой отбирает у человека то, что ему сама же подарила? Первый вопль новорожденного — это крик о грядущей смерти. Бояться смерти — наивно, потому что ее нет. Мы живем в самопридуманном мире. Нас в детстве пугали загробьем, а пугать надо только одним — предгробьем, то есть жизнью».

Вихрь вынырнул из переулка: он был в очках, в модном реглане — ни дать ни взять служащий бурго-мистрата; в толстом портфеле две гранаты и парабеллум под деловыми бумагами, уголки губ опущены книзу, левая бровь чуть изломлена.

— Простите, — сказал он, садясь в машину, — в центре была облава, я отсиживался. Едем, есть разговор.

Тромпчинский нажал на акселератор, и машина медленно тронулась с места.

— Вот какая штука, — начал Вихрь, — у меня в кармане два адреса. По этим адресам живут фрицы, которые будут взрывать Краков.

— Прелюдия довольно симпатична, — сказал Тромпчинский. — Когда им надо проламывать черепа: сегодня вечером или ночью?

— Это кустарщина, — ответил Вихрь. — Тут завязывается интересная комбинация. Это, конечно, параллельная комбинация, на нее ставку делать нельзя, но, чтобы спасти город, мы должны использовать все пути. Дело заключается в том, что один из этих двух эсэсманов — сын убитого в Гамбурге коммуниста и расстрелянной в лагере коммунистки. Но он об этом не знает. Сказать ему об этом может только один человек — Трауб.

Трауб спросил Тромпчинского:

— Послушайте, Юзеф, вы понимаете, с чем вы ко мне пришли?

— Понимаю.

— Включите радио, я боюсь микрофонов, хотя знаю, что их здесь нет — телефон выключен, а все отдушины я сегодня утром облазил с палкой.

По радио передавали отрывки из оперетт. Видимо, это было запись из Вены — голоса поразительные, оркестр звучал единым целым, а хор словно выталкивал солистов, а потом мягко и слаженно поглощал их.

— Откуда к вам поступили эти данные?

— Это несерьезно, пан Трауб. Лучше сразу вызывайте гестапо.

— Я обещал помогать вам — в безопасных для меня пределах... Объясните мне, чем я заслужил это ваше проклятое, полное, ненужное мне доверие?

— Вы писатель.

— А мало ли писателей в Германии?! Какого черта вы пришли ко мне?!

— В Германии мало писателей. Один из них — это вы. Те, остальные — не писатели.

— Милый Тромп, — улыбнулся Трауб, — я не смогу выполнить вашей просьбы. Я был полезен вам в той мере, в которой ощущал свою возможность помогать вам. Дальше начинается полицейский роман, а я писал психологические драмы, настоянные на сексуальных проблемах. А с тех пор как фюрер решил, что сексуальные проблемы разлагают будущее нации — ее молодежь, я стал писать нудные газетные корреспонденции.

— Будет очень плохо, если вы откажетесь. Краков превратится в пепел. Один раз вы помогли нам, крепко помогли, неужели откажетесь во второй?

— Надеюсь, вы не станете меня пугать тем, что однажды я вам уже помогал?

— Если б я был уверен, что поможет, — пугал бы.

— Слава богу, не врете. Пугать можно кого угодно, но нельзя пугать художника, потому что он сам столько раз пугал себя своим воображением, что больше ему, вообще-то говоря, бояться нечего. Писатель как женщина: захочет отдаться — вы ее получите, не захочет — ничего у вас не выйдет.

— Писатель, я не верю, что вы нам откажете.

— Давайте рассуждать логично: ну приду я к этому сыну. Что я ему скажу? Меня тут знает каждая собака, он позвонит в гестапо, и завтра же я окажусь у них.

— Зачем так пессимистично? Не надо. Мы предлагаем иной план...

— Кто это «мы»?

— Мы — это мы.

— Ну, давайте. Послушаем. Для записных книжек. — План прост. Вы, я помню, говорили отцу, что работали в Гамбурге во время восстания двадцать второго года.

— Да. Только я тогда выступал против папаши этого самого эсэсовца. Я был за Веймарскую республику. Я очень не любил коммунистов.

— Не отвлекайтесь в прошлое. Давайте о будущем. Вы приходите к этому пареньку, а лучше ненароком встречаете его у подъезда дома — мы вам в этом поможем — и останавливаете его, задав ему только один вопрос: не Либо ли он. Вы, конечно, будете в форме. От того, что он вам ответит, будет зависеть все дальнейшее.

— Он мне ответит, чтобы я убирался к чертовой матери.

— Вы майор, а он лейтенант. Он никогда так не ответит.

— Ну, допустим. Дальше?

— Следовательно, он не пошлет вас к черту. Он спросит, кто вы. Вы представитесь ему. Вас, фронтового корреспондента, героя Испании, Абиссинии и Египта, знают в армии. Он начнет говорить с вами. Обязательно начнет говорить. А вы его спросите только об одном — не помнит ли он своего, безмерно на него похожего отца, одного из руководителей гамбургского восстания, кандидата в члены ЦК Компартии Германии. Вы сами увидите его реакцию на ваши слова. Все дальнейшее мы берем на себя. Понимаете? Оправдание для вас — хотели дать в газету материал о том, как сын врага стал героем войны, — мальчик ходит с орденами, ему это импонирует. Вы не обязаны знать их тайн, вы — пишущий человек, вы не вызовете никаких подозрений. Пусть корреспонденцию снимает военная цензура.

(Все дальнейшее у Вихря было продумано до мелочей: за домом Либо устанавливается слежка. Телефона у него в квартире нет — он живет в пяти минутах от казармы. Куда он пойдет и пойдет ли вообще после разговора с Траубом — это первое, что обязано дать наблюдение. Если Либо целый день никуда не выйдет, тогда следует приступать ко второй стадии операции, которую Вихрь брал на себя. Если же он пойдет в гестапо — Тромпчинский предупреждает Трауба. А сам меняет квартиру. Если он пойдет к себе в штаб, тогда вопрос останется открытым. Тогда потребуется еще одна встреча писателя с Либо, тогда потребуется, чтобы Трауб срочно написал о нем восторженный материал и постарался напечатать в своей газете.) — По-моему, из этой затеи ничего не выйдет, — сказал Трауб. — Хотя то, что вы мне рассказали, довольно занятно. На будущее это может пригодиться. Ну-ка, еще раз — с карандашиком — изложите ваш план. И подробней остановитесь на том, что мне может грозить. Последнее не от страха, а из любопытства и разумной предосторожности — надо спрятать дневники.

— Ну, это рано...

— Я не знаю, что такое рано, я знаю, что такое поздно. И потом, в вашей программе слабый пункт: с этим самым папашей Либо. Какой он? Его фото у вас есть? Я ведь его не видал ни разу в жизни.

— Фото у нас нет.

— А вдруг они мне покажут с десяток фото и спросят: «Ну, какой из них папа Либо?» Что я отвечу?

— Вы убеждены, что у них остались эти фото?

— А почему не допустить такую возможность?

— Вообще-то, эта тема для раздумья.

— В том-то и дело.

— Здесь только одно «за» — они не успеют затребовать из картотеки гестапо эти карточки, если они даже есть.

— То есть?

— Прихлопнут. По всему — очень скоро наступит конец.

— Очень вы оптимистично говорите с немцем. Осторожней надо, сердце-то у меня немецкое и мозг — тоже.

— Чем скорее наступит конец теперешним вашим хозяевам, тем будет лучше для Германии.

— Это слова, Тромп, слова... Гнев против наших вождей обратится в глумление над нацией.

— Я думаю, вы не правы.

— Ладно, милый мой представитель низшей расы, давайте попробуем спасти Краков вместе. Хоть подыхать будет не совестно. Вы, кстати, никогда не видели тот циркуль, которым наши идиоты промеряют черепа у неполноценных народов?

— Видел.

— Где?

— Меня промеряли.

— Простите.

— Завтра я заеду за вами, да?

— Видимо, заезжать за мной не стоит. Давайте мне адрес, и я там поброжу.

— Бродить не надо. Либо — человек аккуратный, он возвращается из казармы вечером между семью и семью пятнадцатью.

— А как я его узнаю?

Тромпчинский достал из кармана фотографию и положил ее на стол.

— Вот, — сказал он, — запоминайте.

— Ладно, — сказал Трауб, — попробую.

— Спасибо, писатель.

— Э, бросьте. За это не благодарят. Я это делаю для себя. Не тешьте себя надеждой, что вы меня к этому подвели. К этому меня подвел фюрер, моя фантазия и деревянные циркули, которыми промеряют полноценность.

«Волчье логово» готовит удар

Фюрер. С военной точки зрения решает то обстоятельство, что на Западе мы теперь переходим от бесплодных оборонительных действий к наступательным. Только наступление способно снова придать этой войне на Западе желательное нам направление. Оборона поставила бы нас за короткое время в безнадежное положение: все зависело бы лишь от того, в какой мере противнику удастся наращивать силу воздействия его прибывающей техники. Причем наступление потребует не так уж много жертв в живой силе, как это себе представляют. По крайней мере, в будущем их потребуется меньше, чем ныне. Мнение, будто бы наступление при любых обстоятельствах сопровождается большими потерями, чем оборона, не соответствует действительности. Именно в оборонительных боях мы всегда проливали больше всего крови, несли больше всего потерь. Наступательные же бои, в сущности, всегда были для нас сравнительно благоприятными, если сопоставить потери противника и наших войск, включая и пленных. И в нынешнем наступлении уже вырисовывается аналогичная картина. Когда я представляю себе, сколько дивизий противник бросил в Арденны, сколько он потерял одними только пленными (а это ведь то же, что и убитыми, это ведь потери безвозвратные), когда я добавляю к этому остальные потери его в живой силе, суммирую с потерями в технике и другом имуществе, когда я сравниваю все это с нашими потерями, то вывод становится несомненным: даже короткое наступление, проведенное нами на этих днях, обеспечило сразу же немедленную разрядку напряженной обстановки по всему фронту.

...Мобилизация сил для этого наступления и для последующих ударов потребовала величайшей смелости, а эта смелость, с другой стороны, связана с огромным риском. Поэтому, если вы услышите, что на южном участке Восточного фронта, в Венгрии, дела не очень хороши, то вам должно быть ясно: мы, разумеется, не можем быть одинаково сильны повсюду. Мы потеряли очень многих союзников. И вот, в связи с изменой наших милых соратников, нам, к сожалению, приходится постепенно отступать в пределы все более узкого кольца окружения. Но, несмотря на все это, оказалось возможным удержать в общем и целом фронт на Востоке. Мы остановим продвижение противника и на южном крыле. Мы встанем стеной на его пути. Нам удалось, несмотря ни на что, создать много новых дивизий, обеспечить их оружием, восстановить боеспособность старых дивизий, в том числе и пополнить их вооружение, привести в порядок танковые дивизии, скопить горючее. Удалось также, что очень важно, восстановить боеспособность авиации. Наши самолеты новых моделей уже поступают на вооружение, и авиация может наконец в дневное время атаковать тылы противника. И еще одно: нам удалось найти столько артиллерии, летательных аппаратов, танков, а также пехотных дивизий, что оказалось возможным восстановить равновесие сил на Западе. Это уже само по себе чудо. Оно потребовало непрерывных усилий, многомесячного труда и постоянной настойчивости даже в мелочах. Я еще далеко не удовлетворен. Каждый день обязательно выявляются какие-то недоделки и неполадки. Не далее как сегодня я получил очередное послание: необходимые фронту 210-мм минометы, за которыми я месяцами гоняюсь, как черт за грешной душой, видимо, еще не могут поступить в производство. Но я надеюсь, что мы их все же получим. Идет непрерывная борьба за вооружение и за людей, за технику и горючее и еще черт знает за что. Конечно, такое положение не может быть вечным. Наше наступление должно определенно привести к успеху...

Навести порядок здесь, на Западе, наступательными действиями — такова наша абсолютная цель. Эту цель мы должны преследовать фанатически. Конечно, втайне кто-нибудь со мною, наверное, не согласен. Некоторые думают: да-да, все правильно, только выгорит ли это дело? Милостивые государи, в 1939 году тоже были такие настроения! Тогда мне заявляли и на бумаге, и в устной форме: этого делать нельзя, это невозможно. Еще и зимой 1940 года мне говорили: этого делать нельзя, почему бы нам не остаться на рубеже Западного вала; мы, мол, соорудили Западный вал, так пусть же противник на нас нападает, а мы потом, может быть, нанесем ответный удар; пусть он только сначала нападет сам, а затем уж, возможно, будем наступать и мы; у нас, мол, отличный оборонительный рубеж, так зачем же рисковать! Теперь скажите, что бы с нами было, если бы мы тогда не нанесли удар? Вот и сейчас положение аналогичное. Соотношение сил ныне не хуже, чем в 1939 или 1940 году. Наоборот: если нам удастся двумя ударами уничтожить американские группировки, то это будет означать изменение соотношения сил однозначно и абсолютно в нашу пользу. При этом я учитываю, что немецкий солдат знает, за что борется...

В дни нашего наступления с облегчением вздохнул весь немецкий народ. Нельзя допустить того, чтобы вздох облегчения сменился новой летаргией, — впрочем, не летаргией, это неверно, скорее следует сказать унынием. Народ вздохнул. Уже сама мысль о том, что мы можем вести наступление, вдохнула в народ счастливое сознание силы. У нас еще будут успехи, наше теперешнее положение ничем не хуже положения русских в 1941–1942 годах, когда они на фронте большой протяженности начали медленно оттеснять назад наши перешедшие к обороне войска. Итак, когда мы продолжим наступление, когда выявятся первые крупные успехи, когда немецкий народ их увидит, то можете быть уверены, что народ принесет все жертвы, на которые вообще способен человек. Каждое наше воззвание будет доходить до самого сердца народа. Нация ни перед чем не остановится, будь то новый сбор шерстяного трикотажа или какое-то другое мероприятие, будь то призыв новых людей в армию или что-то еще. Молодежь с восторгом пойдет нам навстречу. Но и весь остальной немецкий народ будет реагировать на наши призывы в абсолютно положительном смысле...

Поэтому я хотел бы в заключение призвать вас к тому, чтобы вы со всей страстностью, всей энергией, всей своей силой взялись за предстоящую операцию. Она — одна из тех, которые имеют решающее значение. Ее успех автоматически приведет к успеху следующего удара.

А успех следующей, второй операции автоматически повлечет за собой ликвидацию всякой угрозы левому флангу нашей наступающей группировки.

В случае успеха мы, по существу, полностью взломаем на Западе добрую половину фронта противника. А потом посмотрим. Я думаю, что противник не сможет оказать длительного сопротивления тем 45 немецким дивизиям, которые к тому времени смогут принять участие в наступлении. Тогда мы еще поспорим с судьбой.

За то, что нам удалось назначить начало операции на новогоднюю ночь, я особенно благодарен всем штабам, участвовавшим в ее разработке. Они проделали огромную подготовительную работу и взяли на себя великую смелость нести за нее ответственность. В том, что это оказалось возможным, я вижу хорошее предзнаменование. Новогодняя ночь в истории Германии всегда сулила немцам военные успехи. А для противника новогодняя ночь — неприятный сюрприз, потому что он празднует не рождество, а Новый год. Для нас же не может быть лучшего начала нового года, чем нанести еще один удар. И если в первый день нового года в Германию придет известие, что началось новое немецкое наступление на другом участке фронта и что это наступление обязательно поведет к успеху, то немецкий народ заключит, что все неудачи кончились вместе с прошедшим годом, а новый год начался счастливо.

Фон Рундштедт. Мой фюрер! От имени собравшихся здесь командиров я хотел бы выразить твердую уверенность, что и командование и войска сделают все — решительно все! — чтобы обеспечить успех этого наступления.

Эх, Анюта, Анюта

В охотничьем домике, скрытом от случайных глаз молодым, частым ельником, в лесу под кручей жила Аня. Через день к ней приходил Вихрь, приносил еду, и, пока она варила картошку и свеклу на печке, сделанной из железной бочки, он сидел возле маленького оконца над материалами, переданными ему Колей, Седым и Тромпчинским. Материалы были серьезные, подчас разноречивые: приток информации к Коле, Седому и Тромпчинскому шел от десятков разных людей, поэтому Вихрю приходилось сначала рассортировывать все данные по степени возможной достоверности. Прежде всего он откладывал в сторону документы из немецких штабов и кропотливо анализировал их, сопоставляя с другими материалами. Если он находил тому или иному факту подтверждение, а еще лучше — двойное, перекрестное подтверждение, тогда он переносил все это на лист бумаги и подчеркивал красным карандашом. Некоторые данные, не получившие перекрестного подтверждения, но представлявшиеся ему с точки зрения сегодняшней конъюнктуры важными и правдоподобными, он также переписывал, но отчеркивал это синим карандашом — все, как у Бородина, одна школа.

Ему приходилось обрабатывать за ночь целую кипу материалов: здесь были копии приказов из штабов; зарисованные людьми из разведки Седого вновь появившиеся эмблемы на солдатских формах, танках, автомашинах; надо было сверить с картами — где, когда появились новые части, где роют кабели, соотнести это с расположением укрепленных точек оборонительного вала, предположить, а потом либо опровергнуть, либо утвердить вариант возможных замыслов врага, все это ужать до самой возможной малости, чтобы не торчать долго в эфире, а после передать эти сведения Бородину.

А Бородин молчал, будто отрезало его после той радиограммы, в которой Аня рассказала о своем аресте, и о предложении Берга работать с нами, и про ту дезу, которую она передала в Центр перед самым побегом. Причем Бородин, затребовав все данные на Берга, приказал впредь на связь не выходить до его особого на то разрешения. Аня считала, что Бородин таким образом выразил ей свое политическое недоверие.

Аня варила картошку, слушала, как гудит пламя и булькает в котелке потемневшая вода, и неотрывно смотрела на Вихря, на его большую, взлохмаченную голову, и думала, что и он, Вихрь, тоже сторонится ее, не смотрит в глаза, головы от стола не поднимает. Разве он не чувствует, что ей очень надо сейчас, чтобы он был возле? Неужели они все такие дубокожие? Конечно, он понимает, как она относится к нему, этого слепой и глухой только понять не мог бы. Он сторонится ее, потому что не верит ей, он считает, что раз она побывала у немцев, то, значит, не может быть чистой. Не зря Вихрь ничего не рассказывает ей про Берга, не зря молчит Бородин, не зря тут ни разу не был Коля. Все это терзало ее, под глазами залегли коричневые круги, она почти не спала, а у Вихря сердце разрывало, когда он слышал сухой треск ее пальцев — раньше этого у Ани никогда не было.

— Картошка готова, — сказала Аня тихо, — я ее накрою и оставлю возле печки. Ладно?

— Спасибо, — ответил он, не оборачиваясь. — Сама поела?

— Да, — ответила девушка.

Она ушла за перегородку, разделась и легла на топчан, натянув до подбородка громадный овчинный тулуп.

«Пусть у меня жизнь заберут, только пусть верят, — горестно думала девушка. — Нет ничего страшней, если тебе не верят и ты никак не можешь доказать свою правоту. Нас учили, что обстоятельства подчиняются логике. Ничему они не подчиняются. Мы подчиняемся обстоятельствам, ходим под ними, зависим от них и ничего с ними поделать не можем».

Аня лежала, вслушиваясь в тишину. Она вся была так напряжена, что даже за мгновение перед тем, как Вихрь чиркнет спичкой, чувствовала это, ясно представляла себе, как он достает из коробки сигарету, как щупает пальцами стол (потому что глаза — в документах), как пальцы находят коробок, как он вытаскивает спичку, ставит коробок набок и ловко зажигает спичку — огонек поначалу белый, а потом с красно-черной копотью; она чувствовала, как долго он не подносит огонек к сигарете, и только когда пламя начинает жечь его чуть приплюснутые пальцы, быстро прикуривает и долго, медленными движениями, словно маятник, тушит огонек и бросает спичку в пепельницу, сделанную из гильзы противотанкового снаряда.

Вихрь поднялся из-за стола за полночь, на цыпочках подошел к загасшей печке, подбросил березняка, снял старый ватник с котелка и начал есть картошку со свеклой.

Ане нравилось наблюдать за тем, как кто ест. Некоторые ели, чтобы насытиться: быстро, рвуще, откусывая большие куски от ломтя хлеба, так, что на мякоти оставались следы длинных, жадных зубов. Другие наслаждались, много говорили за едой, подолгу разглядывали суп и закуску: грибы в большой тарелке, капусту в миске, огурчики в деревянном бочонке — в Сибири они особенно красивы на деревянном струганом столе; третьи ели просто так, для порядка: надо — вот и едят. Эти нравились Ане больше всего.

«А может, я все это сочиняю, — подумала Аня, — оттого, что Вихрь ест, как дышит. Он раз сказал, что жена, еще до того как ушла от него, однажды вместо супа поставила ему воду от вымытой посуды, а он ее все равно съел. Он смеялся, а мне плакать хотелось — как же она так с ним могла поступать, и почему он над этим смеется?» Аня услыхала, как Вихрь укрыл кастрюлю с картошкой и придвинул ее к печке. Потом он отошел к узенькой железной кровати, стоявшей возле двери, и снял сапоги.

— Вихрь, — тихонько позвала Аня. — Вихрь...

Она не думала за мгновение перед этим, что окликнет его. Это в ней случилось помимо нее самой.

— Что?

— Ничего.

— Почему не спишь?

— Я сплю.

Вихрь усмехнулся.

— Спи.

Он сбросил пиджак, повесил его на стул, вытащил из кармана пистолет и положил его рядом.

— Вихрь, — сказала Аня еще тише.

Он долго не отвечал ей и сидел замерев, только глаза откроет, закроет, откроет, закроет...

— Вихрь, — снова позвала его Аня, — ну пожалуйста...

А после стало так тихо, будто все окрест было небом, и не было ни тверди, ни хляби, ни говора леса, ни шуршания поземки, ни потрескивания березовых, мелких, сухих поленцев в раскаленной добела печке, ни зыбкого пламени свечи.

И были рядом двое, и было им тревожно и счастливо, и боялись эти двое только одного — окончания ночи.

...Поэт — это радарная установка высочайшей чувствительности: Мело, мело по всей земле Во все пределы.

Свеча горела на столе, Свеча горела. Как летом роем мошкара Летит на пламя, Слетались хлопья со двора К оконной раме. Метель лепила на стекле Кружки и стрелы, Свеча горела на столе, Свеча горела. На озаренный потолок Ложились тени, Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья... Считается, что эти стихи написаны после войны. Может быть. Но услышаны они были — поэтом, увидены им и приняты радаром его обостренных, трагических чувствований ранним зимним утром последнего года войны.

— Что ж ты плачешь, маленькая, — шептал Вихрь, — я верю тебе. Я люблю тебя, разве я могу не верить тебе?

— Я сейчас не от этого плачу.

— А отчего?

— Оттого, что мне так хорошо рядом с вами.

— Тогда улыбнись.

— Я не могу.

— Я прошу тебя.

— Тогда мне надо вас обманывать.

— Обмани.

— Не хочу.

— Ты упрямая?

— Очень.

— Знаешь, я не люблю, когда плачут.

— Сейчас я перестану. Это у нас бывает.

— У кого?

— У женщин.

— Почему?

— Мы ж неполноценные. Из вашего ребра сделаны.

— Ты сейчас улыбнулась?

— Да.

— Покажись.

— Нет.

— Покажись.

— Я зареванная. У меня нос распух. Вы меня такую любить не будете.

— Буду.

— Не будете, я знаю.

— Анюта, Анюта...

— Я, когда вы в городе, даже двигаться не могу — так за вас боюсь.

— Со мной ничего не будет.

— Откуда вы знаете?

— Знаю.

— Я молюсь, когда вы в городе.

— Богу?

— Печке, лесу, небу, себе. Всему вокруг.

— Помогает?

— Разве вы не чувствовали?

— Нет.

— Это потому, что вы не знали. Если в тайге человек пошел через сопки один, за него обязательно охотники молятся. У нас там все друг за друга молятся. Я за моего дядю молилась ночью, думала: «Лес, пожалуйста, сделай так, чтобы ему было хорошо идти, не путай дядю Васю, не прячь тропу, не делай так, чтобы у него ночью загас костер, приведи его на ночлег к хорошему ручью. Небо, пожалуйста, не пускай дождь, не разрешай облакам закрывать звезды, а то дядя Вася может заблудиться, а у него нога больная, а он все равно ходит на промысел, потому что я у него осталась, он мне хочет денег собрать на техникум...» — Ну и что?

Аня повернула к Вихрю нежное, светящееся лицо и сказала тихо:

— Я запомнила: это было в половине третьего ночи — ходики на стене тикали. А он, когда вернулся, смеялся все, рассказывал, как в ту ночь на него медведица-шатунья вышла, а он спал. И будто его кто толкнул — успел ружье схватить. А я-то знала, кто его толкнул.

— Ты?

— Нет... Земля. Какое дерево заскрипело, костер искрами выстрелил, бок напекло — вот он и проснулся. Я ж за него у леса просила и у неба.

— Колдунья ты.

— Для других — колдунья. А для себя ничего не смогла.

— А за меня ты когда стала землю и небо просить? С самого начала?

— Нет.

— А когда?

— В тюрьме.

— Почему?

— Не знаю... Я там вас часто вспоминала. Никого так часто не вспоминала — ни маму-покойницу, ни папу, ни дядю Васю.

Аня снова заплакала.

— Что ты?

— Я теперь на всю жизнь обгаженная — в гестапо сидела, их шифровку передала.

— Перестань, — сказал Вихрь. — Чтоб ты не терзала себя, запомни и выкинь из памяти: я тоже сидел в гестапо.

— Когда?

— Меня арестовали в первый день. Помнишь, я пришел на явку только через неделю?

— Помню.

— Я был в гестапо все это время.

— А как же...

— Я бежал с рынка. Это долгая история. Словом, я бежал от них...

— А почему...

— Что?

— Почему вы ничего не сказали?

— Потому, что мне надо было выполнить операцию. Выполню — скажу.

— Вы никому не сказали?

— Никому.

— И Коле?

— Даже Коле.

— Значит, вы нам не верили?

— Я вам всем верю, как себе.

— Тогда... почему же вы... молчали?

— Ты в себя не можешь прийти? Тебе ведь кажется, что перестали верить в Центре? А каково было бы мне — руководителю группы? Тебе ведь казалось, что и я тебе не верю, да?

— Да.

— Нам пришлось бы уйти. А новую группу сколько надо готовить? Месяц. А передавать связи? Месяц. Налаживать связи? Месяц. Входить в обстановку? Месяц. А что может случиться с городом? Для меня — сначала дело, после — сам. Понимаешь?

Аня не ответила.

— Спишь, девочка?

Аня снова ничего не ответила.

Вихрь гладил ее по голове осторожными, ласковыми движениями.

Аня не спала. Она до ужаса ясно вспоминала слова Берга о том, что гестапо устроило побег русскому разведчику с рынка после того, как он перевербовался к ним. Он сказал даже день, когда это случилось. Аня сейчас вспомнила: в тот день Вихрь пришел на явку.

Утром Вихрь ушел в город. Аня еще раз сопоставила слова Берга с ночными словами Вихря, когда он говорил ей, что в городе с ним ничего не случится, и, приняв это его мужское желание сильного успокоить ее совсем за иное, она самовольно вышла на связь с Центром и передала Бородину все об аресте Вихря гестапо и о его побеге. А потом она достала свой парабеллум и загнала патрон в ствол. И — замерла у стола, словно изваянная...

ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ
ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ

На Западе идут очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного Командования могут потребоваться большие решения. Вы сами знаете по Вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт после временной потери инициативы. Генералу Эйзенхауэру очень желательно и необходимо знать в общих чертах, что Вы предполагаете делать, так как это, конечно, отразится на всех его и наших важнейших решениях, ...я буду благодарен, если Вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января и в любые другие моменты, о которых Вы, возможно, пожелаете упомянуть. Я никому не буду передавать этой весьма секретной информации, за исключением фельдмаршала Брука и генерала Эйзенхауэра, причем лишь при условии сохранения ее в строжайшей тайне. Я считаю дело срочным.

Либо

— Прошу вас, господин Трауб, прошу.

— Благодарю, господин Либо.

— Что вас привело ко мне?

— Любопытство.

— То есть? — Либо пропустил Трауба перед собой, включил свет в квартире, быстро оглядел окна — опущены ли синие светомаскировочные шторы, и жестом предложил Траубу садиться.

— Сейчас я все вас объясню.

— Мне льстит, что вы, такой известный фронту журналист, заинтересовались моей скромной персоной. Я в свое время читал ваши книги.

— О!

— Я отдавал должное мастерству, с которым они были написаны, но меня поражало, где вы находили таких слабых, развинченных, мятущихся людей? Простите, конечно, за столь откровенное признание, но ваши фронтовые корреспонденции нравятся мне значительно больше.

— И на том спасибо.

— Один предварительный вопрос: откуда вам известна моя фамилия? Кофе или пива?

— Кофе, если можно.

— Сейчас я заварю.

— Что касается вашей фамилии, — глядя в спину эсэсовцу, медленно сказал Трауб, — то, поверьте, я не знал ее. Вернее, я не был уверен, что вы — Либо.

Лейтенант обернулся и с улыбкой спросил Трауба:

— Вы мистик?

— В некотором роде. Видите ли, я действительно не знал, что вы — Либо. Меня поразило ваше сходство с другим Либо. Видимо, то был ваш отец — один из руководителей гамбургского коммунистического восстания.

Либо продолжал заваривать кофе. Он равномерно помешивал ложкой в большой белой чашке. Потом аккуратно, изящным и точным движением вытащил ложку, подержал ее несколько секунд над чашкой, чтобы капли кофе не измазали белую скатерть, и положил ее на соломенную салфетку.

Обернулся, взял в одну руку обе чашки, поставил одну перед Траубом, а вторую перед собой, опустился в кресло и спросил:

— Откуда вам это известно?

— Я помню вашего отца. Я брал у него интервью.

— Мы похожи?

Трауб секунду помедлил и ответил:

— В чем-то — поразительно.

— В чем именно?

— Это неуловимо.

— Мне кажется, вы что-то путаете, господин майор.

— Если б вы не откликнулись на Либо — я бы действительно путал. Сейчас, я убежден, не путаю.

— Чем же конкретно я похож на отца?

— Походкой, манерой держать голову, овалом лица, той массой неуловимых деталей, которые позволяют запомнить сходство. Меня он в свое время поразил: он был личностью — враг, серьезный враг, но громадной воли человек.

— Он был блондин?

— Не то чтобы блондин... Не то чтобы ярко выраженный блондин. Во всяком случае, он был светлый, как вы, если мне не изменяет память. Но главное — я запомнил его глаза, разрез глаз, рот, манеру держать себя. Это поразительно! Но интересует меня не ваш отец — он враг нации...

— Господин майор, я просил бы вас находить более точные выражения...

— Вы не согласны с тем, что главарь, точнее, один из главарей коммунистического мятежа может быть определен как враг нации?

— Сначала вы обязаны доказать мне то, что я сын того врага, а после мы станем говорить об оценках его деятельности.

— Лейтенант, меня, право, мало интересует ваша генеалогия. Меня интересуете вы, ваш генезис — один из прославленных воинов СС, сын... того Либо, — улыбнулся Трауб, — скажем так, а? Вы не против?

— Я не против.

«Или это подчеркнутое спокойствие — проявление смятения, — думал Трауб, размешивая сахар в кофе, — или он — кусок льда, мертвый человек, самое страшное, что может быть».

— Давайте, дружище, давайте, — улыбнувшись, попросил Трауб, достав из кармана блокнот и ручку, — признавайтесь во всем. Я восславлю солдата. Единственно честные люди земли — солдаты.

— Мне приятно слышать это от офицера и журналиста.

— Итак...

— Где моя мать?

— Этого я не знаю.

— Сколько я себя помню — я был сиротой.

— И ничего не знали о ваших родителях?!

— Ничего.

— И вам ничего об этом не говорили?

— Кто?!

— Командование.

— Нет.

— Вы член партии?

— А вы?

— Я всегда сочувствовал движению.

— Ну а я всегда сражался за него.

— Браво! Это красивый ответ.

— Это не ответ, это правда.

— Еще раз браво! Но что-то, я вижу, вы не из разговорчивых. Расскажите-ка мне историю вашей борьбы: фронт, где и за что получены ваши боевые награды, друзья, эпизоды сражений. Солдат обязан быть сдержанным, но он при этом должен уважать прессу.

— Окончив школу офицеров СС, я был отправлен на Восточный фронт для выполнения специальных заданий командования войск СС. За выполнение этих заданий солдаты, которые находились в моем подчинении, а также и я были награждены волей родины и фюрера. Еще кофе?

— Нет. Спасибо. Больше не надо.

— Это натуральный кофе.

— Я чувствую.

— Чем я еще могу быть вам полезен?

— Больше ничем. Простите мою назойливость, лейтенант, — сухо ответил Трауб. — Желаю вам счастья. Всего хорошего.

— Господин майор, в силу того, что я нахожусь при выполнении особого задания, положение обязывает меня настоятельно попросить вас зайти к моему начальству.

— Не понял...

— Мне следует сейчас же вместе с вами зайти к моему руководству. Всякий, кто вступает со мной в контакт, обязан быть представлен руководству. Это указание полевого штаба рейхсфюрера СС.

— Лейтенант, вы в своем уме? Доложите руководству, что к вам приходил военный писатель Трауб. Если надо будет, меня пригласят для объяснений.

— Я все понимаю, но тем не менее, господин майор, я вынужден подчиняться приказу.

«Неужели это конец? — подумал Трауб. — Какая глупость! Боже, какой страшный этот парень. Это же не человек. В нем вытравлено все человеческое. Это животное. Нет. Это даже не животное. Это механизм, заведенный однажды. А может быть, даже хорошо, что это настало, — я устал ждать».

— Господин Либо, я ценю шутки, пока они не переходят границ уважительности друг к другу.

— Господин Трауб, — сказал Либо, поднявшись, — не заставляйте меня применять силу.

— Вы забываетесь.

— Господин Трауб, я больше не стану повторяться.

«Что я сделаю с этим верзилой? — подумал Трауб. — Видимо, надо идти».

— Ну что ж, — заставил он себя улыбнуться, — пожалуйста. Если вы настаиваете — не драться же мне с вами.

— Благодарю вас, господин майор. Я глубоко признателен вам за то, что вы верно поняли мой долг.

Телефона у Либо не было. Была кнопка — зуммер тревоги и сигнал вызова машины из гестапо. Он нажал сигнал вызова машины.

Шеф гестапо Крюгер разложил перед Траубом несколько фотографий и сказал:

— Это дьявольски интересно, майор. Ну-ка, покажите, кто из этих людей отец Либо?

Трауб внимательно посмотрел фотографии:

— Вообще-то в этом их сходстве было что-то неуловимое...

— Это поразительно. Писатели, писатели, я не устаю восхищаться вами. Нам бы, разведчикам, вашу память. Ну, какой из них? Напрягитесь. Мне это интересно с чисто профессиональной точки зрения.

«Нет, здесь его нет, — думал Трауб, — это все фотографии тридцатых годов, судя по костюмам. Что он хочет? Зачем эта игра? Здесь нет Либо. Здесь нет никакого сходства с тем парнем. Пожалуй, я бы заметил хоть какое-нибудь сходство, если б оно было».

— Здесь нет Либо.

— Какого Либо.

— Старшего.

— Того, которого вы интервьюировали на баррикадах в Гамбурге?

— Да. Именно того.

— Как его звали, не помните?

— Не помню, право. Просто Либо. Так его звали все.

Шеф гестапо сделал ошибку — он не сумел сдержать себя. Сдержись он — и кто знает, как пошли бы дальнейшие события. Отпусти он с извинениями Трауба, поставь он за ним наблюдение, протяни от него связи к Тромпчинскому, Седому, Вихрю — никто не знает, как сложилась бы дальнейшая судьба Кракова. Но он не сдержался. Он ударил Трауба кулаком в губы и закричал:

— Сволочь продажная! Сволочь! Не было никакого Либо! Был Боль! А Либо есть только один! Ему была дана фамилия в интернате, понял?! Встать! Отвечай немедленно, сволочь! Откуда к тебе пришла история этого Либо?! Откуда?! Ее знаю здесь один я! Ну?!

Когда Трауба унесли в камеру. Либо обратился к шефу с вопросом:

— Бригадефюрер, есть ли хоть капля правды в словах Трауба?

Шеф гестапо тяжело дышал и вытирал лицо большим платком.

— Да, мальчик, — ответил он, — есть. Более того, в его словах — все правда. Но это никак не бросает на тебя тень. Ты — верный сын нации. Ты — не сын врага, ты — сын народа. Вспомни, ты говорил о своем задании кому-нибудь?

— Никому, бригадефюрер.

— Я верю тебе, сынок. Спасибо тебе, мальчик. Ты очень помог нам. Спасибо.

— Моя мать — тоже враг нации?

— Я никогда не врал тебе... Я не могу соврать тебе и сейчас — моему брату и товарищу по партии: твоя мать была таким же врагом, как и отец.

— Она жива?

— Нет, — шеф гестапо посмотрел в стальные, спокойные глаза Либо и повторил:

— Нет. После того как ее попытка покушения на жизнь твоего истинного отца, нашего фюрера, сорвалась, она была заключена в концентрационный лагерь. Она имела все возможности быть матерью немца, она могла воспитывать тебя, мальчик. Она бросила тебя и ушла к врагам. Она обрекла тебя на то, что ты был лишен ласки, лишен материнской руки. При попытке к бегству она была убита. Тебя приняли руки фюрера, сынок, и ты всегда чувствовал тепло его рук.

— Да, бригадефюрер.

— Рейхсфюрер СС знает твою историю, верит тебе и гордится тобой. Мы не можем врать друг другу. Прости меня за эту правду.

— Я понимаю.

— В твоем сердце шевельнулась жалость?

— Жалость? К кому?

— Хорошо сказал, сынок, очень хорошо сказал. Если ты захочешь поговорить со мной, приходи в любое время дня и ночи. Мой дом открыт для тебя, мальчик. А сейчас иди, у меня будет много всяческой возни. — Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер, сынок, хайль Гитлер!

Либо вернулся домой тем же размеренным шагом, каким шел из казармы СС, когда его окликнул Трауб. Он так же спокойно вошел к себе в квартиру, так же зажег свет, поглядев при этом на шторы светомаскировки, убрал со стола две чашки, вымыл их, спрятал в шкаф, потом вымыл ложку, убрал ее, а потом пошел в ванную комнату и там застрелился.

Через три дня дело Трауба было отправлено в Берлин, председателю «Имперского народного суда» Фрейслеру.

ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну У. ЧЕРЧИЛЛЮ

Получил вечером Ваше послание. Очень важно использовать наше превосходство против немцев в артиллерии и авиации. В этих видах требуется ясная погода для авиации и отсутствие низких туманов, мешающих артиллерии вести прицельный огонь. Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению.

Однако, учитывая положение наших союзников на Западном фронте. Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всем центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать для того, чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам.

ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ

Я весьма благодарен Вам за Ваше волнующее послание. Я переслал его генералу Эйзенхауэру только для его личного сведения. Да сопутствует Вашему благородному предприятию полная удача!

Звенья одной цепи

Когда пишется история войны, то необходимо, анализируя все и всяческие аспекты этой громадной трагедии, строго следовать не за эмоциями, симпатиями или вновь открывшимися мнениями, но за фактами, которые хранятся в документах, газетах, архивах. История может с большой осторожностью принимать как достоверное воспоминания участников эпопеи. С еще большей осторожностью история должна относиться к безапелляционным утверждениям тех людей, которые — волею судеб — были знакомы либо с совокупностью проблем, либо с какими-то, пусть даже значительными, частностями; сплошь и рядом такие люди страдают аберрацией памяти. История обязана называть все имена, перечислять все поражения и победы, не оправдывая одни и не приукрашивая другие.

Пимен только потому и остался в веках, что летопись свою вел отрешенно, как бы ни была горька правда. Любая история — это история факта, а если это не так, то начинается своеволие и подтасовка, которая — даже будучи рождена лучшими побуждениями — все равно отомстит неуважительностью современников и презрительной усмешкой потомков.

Как только историк становится пристрастным, как только он хочет поярче выписать зло и посильнее воспеть правду, как только историк начинает расставлять свои акценты в исследовании — так сразу же такое писание делается сомнительным упражнением в безответственности. Правда, только правда, вся правда — это великолепная присяга для историка, ибо от его свидетельств зависит не только жизнь одного человека, но воззрение поколений. А воззрение будущих поколений — это такая материализованная сила, которая может или сохранить планету, или разнести ее в тихие, стремительные груды известняковой или гранитной породы, и в подоплеке первого шага к этой трагедий будет усталая мысль того, кто вправе решать: «А ну вас всех к чертовой матери с вашей наивной ложью. Надоело...»

Мельников тогда, в госпитале, харкая черными брызгами крови, сказал:

— Бородин, ты ж не дитя. Нас можно ругать за жестокость предъявляемых нами требований, но я хотел бы посмотреть, как сложилась бы обстановка без «СМЕРШа» в сорок первом и сорок втором, когда отходили, и в сорок третьем, когда было тоже не сладко, и в сорок четвертом, когда бандеровцы, и в сорок пятом, когда придется заниматься гестаповцами и СС уже в самой Германии. Кому ими придется заниматься? То-то и оно — нам, «СМЕРШу». Для того чтобы политотдел мог верить, мне приходится не верить.

— Но здесь ведь совсем другое дело... Это мои люди, я их знаю. И если Вихрь доверяет Ане, значит, у него основания доверять ей.

—  «Другое дело, другое дело...» Ты ж не дитя, Бородин: деза, составленная гестапо, от нее была? Была. Это раз.

— А где два? Два у меня в кармане. Она ушла, она предлагает комбинацию с полковником разведки Бергом. Это тоже не семечки. Так что не загибай пальцы, два — в мою пользу.

— Люблю я тебя за нежность характера, Бородин.

— Я тебя тоже люблю за нежность характера, не в этом суть вопроса.

— И в этом. Я в сорок третьем отпустил одного хитрого типа, «перевербовавшись» к нему. Вернее, как отпустил? Не отпустил, устроил спектакль с побегом. А потом всю его цепь получил и верную связь с его центром. Я их полгода дурил, полгода от них принимал оружие и связных. Может, у тебя таких комбинаций не было? Так я тебе напомню твоего троцкиста из Валенсии, если забыл.

— То хитрый тип, то троцкист, а здесь Аня.

— Аня, Аня... Что ты заклинания произносишь? Аня Аней, а полковник разведки Берг остается Бергом.

— Так что ж ты предлагаешь?

— Генштаб о той шифровке, что передали их кодом, молчит?

— Молчит.

— Это твой единственный козырь. До тех пор, пока ты ничего не получил из Москвы, считай, что ты со мной советовался, а если и дальше будут молчать, в официальном порядке связывайся с Кобцовым, пусть подключается.

— Ты же знаешь его...

— Ну...

— Ты представляешь, что он сразу предложит?

— Представляю. А ты диалектику чтишь?

— Попробуй не почти. Он сразу дело накрутит.

— И правильно сделает, — усмехнулся Мельников. — А что касаемо диалектики — она есть единство противоположностей. Борись. За кем правда, тот и возьмет.

— Пока я с ним буду бороться, дело станет.

— А что у тебя Вихрь — дитя? Он же серьезный парень. В конце концов, победителей не судят.

— Ты что, Кобцова боишься?

Мельников пожевал белыми губами, сдержал приступ кашля, от этого лицо его посинело, потом он закрыл глаза, долго приходил в себя, осторожно выдыхая носом и сказал:

— Я боюсь только одного: как бы этот самый Берг не переиграл всех наших, и тогда Краков взлетит на воздух, а это будет небывалое свинство, что мы город спасти не смогли. Вот чего я боюсь. Ты же не дитя, ты ж понимаешь.

— Я попробую сегодня запросить Генштаб.

— Ты их не поставил в известность?

— Я сразу приехал к тебе.

— А еще говорят, что разведчики и особисты плохо живут.

— Мельников с Бородиным живут хорошо.

Мельников посмотрел на Бородина воспаленными, блестящими глазами, поманил его пальцем, тот нагнулся; Мельников, зажав рот платком, прошептал:

— Разведка, узнай у врачей: скоро мне в ящик, а?

— Ты что?

— Борода, ты меня только не вздумай успокаивать. Я старый-престарый, битый-перебитый чекист. Ну... Валяй... Попробуй. Я б сбежал, да ведь заразить страшно: они молчат, не говорят мне — открытая форма или безопасный я для окружающих.

...Бородин вернулся через полчаса, сел возле своего друга и долго расправлял халат на галифе, чтоб складок не было. Мельников сказал:

— Если б ты пришел резвый и стал меня по руке хлопать, вроде нашего парткома, я б сразу понял — адью!

— Они говорят, что выцарапаться можно, — ответил Бородин, — можно, хотя все это зависит от тебя больше, чем от них.

— Дурачье. А они все темнили. А мне, если темнят, лучше не жить. Спасибо, Борода. Тогда выцарапаюсь. Одолею проклятую, мать ее так...

— Я к тебе завтра приеду.

— Если сможешь...

— Смогу. И послезавтра приеду.

— Слушай, а где твой капитан?

— Высоковский?

— Да.

— В штабе.

— Ты его к ним забрось. Со всеми полномочиями.

— Не дожидаясь новостей из Москвы?

— Ну, погоди день, от силы два.

Когда Бородин вернулся к себе, его ждали три новости: первая — приказ Верховного Главнокомандующего о наступлении по всему фронту для помощи западным союзникам в Арденнах; вторая — Ставка наградила всех участников группы «Вихрь» орденом Ленина за операцию «Ракета». А третья новость лежала перед Высоковским: шифровка от Ани, в которой та сообщала, как был арестован Вихрь, как он бежал и что ей об этом побеге говорил полковник Берг.

— Ну что ж... — протянул Бородин и начал растирать лоб, — давайте, милый, отправляйтесь к ним. Просто-таки в самое ближайшее время надо лететь. А как поступать — ей-богу, рецептов здесь дать не могу. Станьте дублером Вихря, что ли... Все его связи возьмите на себя. У них там один чистый человек остался — Коля, на него и ориентируйтесь. У меня такое мнение, что там какая-то липовая, но трагическая путаница. А гадов там нет. Хоть голову мне руби — я в это верю, несмотря на то что объективно там все более чем хреново.

Высоковский на связь к Вихрю не вышел. В том месте, где он выбросился с парашютом, была перестрелка, и какой-то человек, видимо раненный, бросился в реку — за ним гнались с собаками. Люди из разведки Седого опросили свидетелей: судя по описанию внешности, этим человеком был капитан Высоковский.

Ю с т а с у.

Благодарим за информацию о Рундштедте. С сыном все в порядке.

Справедливы ли слухи о назначении Гиммлера главкомом группы армий «Висла»?

Ц е н т р.

Ц е н т р.

Благодарю за сообщение о сыне. Прошу информировать впредь..

Никаких данных о назначении Гиммлера главкомом группы армий «Висла» не имею.

Ю с т а с.

Ю с т а с у.

Кто в рейхе занимается проблемой охраны тайны производства торпед для ВМФ новейших образцов?

Ц е н т р.

Ц е н т р.

В связи с введением режима «особой секретности» перед началом наступления на Западном фронте выяснение такого рода вопроса связано с особой сложностью.

Ю с т а с.

Ю с т а с у.

Мы понимаем все сложности, связанные с выполнением этого задания.

Ц е н т р.

Ц е н т р.

После разгрома абвера адмирала Канариса, который занимался вопросами военного контршпионажа, охрану тайны производства торпед для ВМФ курирует разведка люфтваффе (Геринг) и местные отделы IV отдела РСХА (гестапо, Мюллер). По непроверенным данным, завод торпед расположен в районе Бремена. Шеф бременского отделения гестапо — СС бригаде-фюрер Шлегель. Часть материалов, которыми вы интересовались — о преступлениях нацистов, — достал, готов передать надежному связнику. Как сын?

Ю с т а с. Ю с т а с у.

Связь получите 15 января 1945 года в обычном месте в 23.45.

Пароль и отзыв — прежние.

Ц е н т р.

Человек со специальностью

Неделю Берг выжидал, что даст арденнское наступление. Если бы продвижение Модели и фон Рундштедта было стремительным и успешным, если бы он, грамотный военный разведчик, понял, что наступил действительно тот самый перелом в войне, о котором трубил Геббельс, тогда, решил он для себя, Коля и Вихрь будут переданы им гестапо. Берг понимал, что это, конечно же, рискованно со всех точек зрения. Но он устал, смертельно устал в своей игре и поэтому временами стал поддаваться не разуму, но чувству.

Все определилось окончательно, когда после победных кинохроник, в которых были показаны пленные янки и смеющиеся немецкие «панциргренадирен», после ликующих речей Геббельса и Штрайхера Бергу попалось обращение Моделя к своим войскам, где он писал: «Нам удалось расстроить запланированное противником наступление на нашу родину». Этого для Берга оказалось достаточным, чтобы разум подсказал ему: последняя попытка сорвалась. Это было наступление отчаяния, но не силы. Этого еще не поняли солдаты, полковник Берг это понял. И сразу вызвал своего агента, которому была присвоена кличка Отто. Этим агентом был Коля.

— Вот что, — сказал Берг, когда они вышли на улицу, — передайте своему шефу, чтобы он не появлялся в городе. Его фотография есть в гестапо, его очень ищут, равно как и вашу радистку.

— Откуда у гестапо может быть фотография моего шефа? — удивился Коля.

Берг быстро глянул на него и понял — все понял: он достаточно долго работал в контрразведке против русских, чтобы уяснить то положение, в котором очутился шеф русской группы.

— Устройте мне встречу с вашим шефом, — сказал он.

Берг рещил, что, побеседовав с глазу на глаз, он укрепит свои позиции на будущее — разведчики понимают великое умение продавать и покупать тайны друг друга.

— Хорошо, — сказал Коля. — Устрою.

— Теперь дальше... Мы получили кое-какие данные о том, что ваши готовят наступление. Вы не в курсе?

— Нет.

— Вы передали своим данные о защитном вале по Висле — Одеру?

— А что?

— Ничего. Интересуюсь. Как вышли снимки?

— Снимки получились хорошие.

— Не сердитесь на меня, но в данном случае положитесь на мой опыт: эти снимки надо переправить вашим. По радио такие сведения выглядят иначе.

— Вы что, хотите предложить свою кандидатуру для перехода линии фронта?

— Скажите, подозрительность — национальная черта русского характера или благоприобретенная? — хмуро спросил Берг.

— Вы имеете в виду бдительность, по-видимому, — улыбнулся Коля.

— Нет, я имею в виду подозрительность, именно подозрительность.

Коля остановился и сказал:

— Полковник, вы не замечали, как приятно скрипит снег под ногами?

— Что, что?!

— Ничего, — ответил Коля, — просто я впервые за всю войну заметил, как это прекрасно, когда снег скрипит под ногами.

— У вас плохо с обувью? Я могу выдать сапоги.

Коля снова улыбнулся.

— Нет, — ответил он, — сапоги у меня хорошие. Спасибо.

— Чему смеетесь?

— Просто так... Это у меня иногда бывает.

— Сколько вам лет?

— У нас год войны засчитывают за три.

— Мало.

— Сколько бы вы предложили?

— Год за столетие.

— Полковник, мне нужен Краух, — сказал Коля внезапно.

Полквартала они прошли молча. Город, словно чувствуя нечто приближающееся, был затаенным, бело-черным, как в трауре.

— Это сложно.

— Я понимаю.

— Когда он вам нужен?

— Он мне нужен сейчас.

— Это сложно...

— Откуда у вас данные о том, что мы готовим наступление?

— То есть?

— Что это: авиаразведка, тактическая разведка или это данные из центра?

— Данным из центра я приучил себя не очень-то верить.

— Почему?

— Фантазеров много. И потом, они все переворачивают с ног на голову: как решит фюрер, как он оценит объективные данные, так и будет считаться всеми остальными.

— Это хорошо...

— Да?

— Конечно.

— Очень хорошо... Из-за этого «хорошо» вы сейчас в Кракове и я работаю на вас.

— Даже если б фюрер не ставил данные с ног на голову, все равно мы были б здесь...

— Вы — тактичный человек.

— Потому что не сказал о вас?

— Конечно.

— Все равно подумал, — сказал Коля. — Если по правде...

— Знаете, высшая тактичность заключается в том, чтобы говорить не все, о чем думаешь.

— Это — тактичность современности. Мы хотим, чтобы в будущем высшая тактичность человека заключалась как раз в ином: что думаешь, то и говоришь.

— Этого же хотел Христос.

— У Христа не было государства и армии — такой, как у нас.

— Занятно... Государство и армия во имя того, чтобы все люди говорили друг другу только то, что думают...

— У вас есть братья?

— Нет.

— А сестры?

— Нет.

— У меня тоже. Поэтому я особенно точно представляю себе, какими должны быть отношения между братьями.

— Боже мой, какие же вы все мечтатели...

— Нам об этом уже говорили.

— Кто?

— Был такой английский писатель Герберт Уэллс.

— Когда я увижу вашего шефа?

— Завтра утром.

Первый вопрос, который Вихрь задал Бергу, был о Траубе.

— Это для меня новость, — ответил полковник. — Я ничего об этом не знал.

— Как узнать подробности?

— Это невозможно. Гестапо нас к себе не пускает.

— Что можно сделать?

— Ничего.

— Как ему помочь?

— Вам хочется достать с неба луну? Я не берусь выполнить это желание. Оставим Трауба, хотя мне его жаль — талантливый журналист. Вернемся к нашим делам. Я просил Отто передать вам, чтобы вы не появлялись в городе, товарищ Попко...

Вихрь медленно потушил сигарету и сказал:

— А вы говорите, что вас до гестапо не допускают.

— Первый раз вы со мной откровенны.

— Третий. Не в этом дело.

— А в чем же?

— Сейчас — в Траубе и Краухе.

— Нет. В вас.

— Да?

— Да. Вы понимаете, что будет с вами, если папка из гестапо попадет к вашим? Вас дезавуируют. Разве нет? Тем более что вы скрывали это от своих сотрудников — даже Отто об этом не знает.

— Мое командование узнает об этом, полковник. Не будьте моим опекуном, пожалуйста. У вас не вышло с Мухой, не выйдет и со мной. Я ж знаю вас по Мухе: я его расстрелял — теперь нет смысла скрывать. Но это прошлое, так что не удивляйтесь: у вас свои козыри, у меня свои. Мои — сильнее. Помогите с Краухом.

— Вы связывались с Центром?

— Нет.

— Очень хорошо, что вы ответили мне правду, — от вас был только один короткий перехват. Так что меняйте точку, она засечена.

— Где?

— Точно сказать не могу, но где-то к северо-западу от Кракова, километрах в тридцати.

«Верно, — отметил для себя Вихрь, — охотничий домик как раз там. Но ведь Аня не могла выходить на связь сама. В чем дело?» — Это не наши люди, — сказал Вихрь, — тем не менее спасибо, учтем. Видимо, это партизаны или накладки вашей системы.

— Последнее исключите.

«А может, какое несчастье с Аней?! — вдруг мелькнуло у Вихря. — Девочка там одна! Короткая связь! Может, ее взяли там случайно?» — Вы убеждены? — спросил Вихрь, закуривая. — Ваш аппарат в этом смысле безгрешен? Был сеанс?

— Был.

— С Центром я свяжусь сегодня же. Завтра я или мои люди передадут все относящееся к вам.

— Хорошо.

— Когда вы продумаете операцию с Краухом?

— К завтрашнему дню я что-нибудь надумаю. Отто будет знать. Он вам скажет... С Краухом надо сделать все так, чтобы было просто, без мудрствований... Видимо, на мудрствование у вас нет времени... Я попробую что-нибудь подсказать...

— Хорошо.

— До завтра.

«Может быть, Трауб показал на Тромпчинского? — ужаснулся Вихрь. — А тот привел их на явку в лес? Нет. Этого не могло быть. Тромпчинский никогда не сделает этого. Тромпчинский — железный человек, его не сломить. В городе его нет — надо срочно ехать за город, предупредить, чтобы он скрывался, и забирать Анюту. У Седого есть запасные квартиры».

Когда Вихрь рывком отворил дверь охотничьего домика, Аня поднялась и сказала Тромпчинскому, который стоял за спиной Вихря:

— Подожди.

— Нет времени, Аня, — сказал Вихрь, — обо всем — после.

— Пусть он выйдет, — снова сказала Аня, и Вихрь увидел в ее руке парабеллум.

— Выйди, Юзеф.

Бородину.

То, что передала Аня, — правда. Я был в гестапо. Для того чтобы бежать, дал согласие на перевербовку. Завтра даю очную ставку Ане и Бергу. Прошу санкционировать продолжение работы, которая вступила в решающую фазу. Спасение Кракова — гарантирую. Был, есть и останусь большевиком. Прошу принять данные на Берга, сообщенные им Коле...

И в самом конце: Штаб гитлеровцев получил данные о передвижениях на нашем фронте, которые расцениваются Бергом как подготовка к возможному наступлению. Примите меры. Связь прерываю. Выйду сегодня ночью.

Вихрь.

Кобцов вернул шифровку, покрутил головой, хмыкнул и сказал:

— Ссучились — очевидное дело... В этом случае мой хозяин не колебался бы в оценке всей этой катавасии.

— А ты? — спросил Бородин. — Как ты?

— Я себя от хозяина не отделяю.

— Знаешь, — медленно ответил Бородин, — я старался себя никогда не отделять от нашего дела, а в открытом афишировании своей персональной преданности руководителям есть доля определенной нескромности. Не находишь?

— Не нахожу.

— Ну, это твое дело, — сказал Бородин.

— Именно.

— Давай будем связываться по начальству.

— Это верно. Что им говорить?

— Как предлагаешь?

— А ты?

— Мы ж с тобой не в прятки играем.

— Хорошая игра, между прочим. Иногда — не грех.

— Тоже справедливо. Только там, — Бородин кивнул головой на шифровку, — люди. Им не до пряток — с нами. Они в прятки с теми играют.

— Слова, слова, — поморщился Кобцов, — до чего ж я не люблю эти самые ваши высокие слова... Люди! Люди, понимаешь, порождение крокодилов.

— Это хорошо, что ты классику чтишь. Только за людьми Вихря — дело. Спасение Кракова. И мы с тобой за это дело отвечаем в равной степени. Или нет? Я готов немедля отправить им радиограмму: пусть идут через фронт к тебе на проверку.

— Не лишено резона.

— Вот так, да?

— Именно.

— Хорошо. Сейчас я составлю две радиограммы. Первая: немедленно переходите линию фронта в таком-то квадрате — детали мы с тобой согласуем, где их пропустить. А вторую я составлю иначе. Я ее составлю так: обеспечьте выполнение поставленной перед вами задачи по спасению Кракова. Какую ты завизируешь, ту я и отправлю. Только подошьем к делу обе. Ладно? Чтобы, когда Краков взлетит на воздух, мы с тобой давали объяснение вдвоем. Ну как?

Кобцов достал пачку «Герцеговины Флор», открыл ее, предложил Бородину, и они оба закурили, не сводя глаз друг с друга.

«Ничего, ничего, пусть повертится, — думал Бородин, глубоко затягиваясь. — Иначе нельзя. А то он в сторонке, он бдит, а я доверчивый агнец».

Кобцов размышлял иначе: «Вот сволочь, а? Переиграл. Если я приму его предложение — любое из двух, тогда он меня с собой повяжет напрочь. Конечно, если немец Краков дернет, мне головы не сносить. Правда, нюансик один есть: если я Вихря вызову сюда на проверку, выходит, я оголил тыл. А если он перевербован гестапо и там всю операцию гробанет, тогда будет отвечать Бородин».

— Слушай, товарищ полковник, — сказал Кобцов, глубоко затягиваясь, — а какого черта, собственно, мы с тобой всю эту ерундистику с бюрократией разводим? Руководство учит нас доверять человеку. Неужто ты думаешь, что я могу тебе хоть в самой малости не доверять? Принимай решение, и все.

— Уходишь, значит...

— Я?

— Нет, зайчик.

— Вот странный ты какой человек. Ты ко мне пришел посоветоваться, так?

— Точно.

— Ну, я тебе и советую: поступай, как тебе подсказывает твоя революционная сознательность.

— А тебе что подсказывает твоя революционная сознательность?

— Она мне подсказывает верить тебе. Персонально тебе. Ты за своих людей в ответе, правда? Тебе и вера.

Бородин поехал к Мельникову. Тот выслушал его, прочитал обе радиограммы и написал на уголке той, что предлагала Вихрю продолжать работу: «Я — за. Начальник «СМЕРШа» фронта полковник Мельников».

— Только Кобцову покажи, а то он уж, наверное, на тебя строчит телегу. И передай ему: полковника Берга, если он действительно под той фамилией работал в Москве, что передал Вихрь, я знал. Я с ним даже пил на приемах в Леонтьевском переулке, у них в посольстве. По внешнему описанию твоего Вихря — это он. Это очень серьезно, очень перспективно. Тут есть куда нити протягивать, тут можно в Берлин нити протянуть или куда подальше. Война-то к концу идет, вперед надо думать...

Вернувшись в штаб, Бородин сел писать рапорт маршалу о том, что в Кракове действует группа разведки Генерального штаба, которой дано задание сохранить город от полного уничтожения. Бородин в своем рапорте докладывал, что, видимо, тот риск, на который пошел командующий, решивший не замыкать кольцо окружения, с тем чтобы не вести уличные бои, и запретивший артиллерийский обстрел Кракова, полностью оправдан и что он, Бородин, принимает на себя всю меру ответственности за работу группы «Вихрь», поклявшейся взрыва города не допустить...

Краух отворил дверцу, тяжело сел в автомобиль, поздоровался с Аппелем и сказал:

— В гестапо.

— Слушаюсь, господин полковник.

— Что у вас сзади за мешки?

— Это не мешки, господин полковник.

— А что это?

— Там канистры, они прикрыты сверху мешковиной.

— А багажник для чего?

— В багажнике масло и баллоны. Я люблю запасаться всем впрок, господин полковник.

— Это хорошая черта, но важно, чтобы в машине не воняло.

— О нет, нет, господин полковник. — Аппель посмотрел на счетчик и сказал:

— Вы не позволите мне заехать на заправочный пункт?

— Раньше не могли?

— Прошу простить, господин полковник, не мог.

— Это далеко?

— Нет, нет, пять минут, господин полковник.

— Ну, поезжайте же, — поморщился Краух. — А где мой личный шофер?

— Текущий ремонт, господин полковник.

Аппель нажал на акселератор сразу, как только машина миновала контрольный пункт. Эсэсовцы на КПП вытянулись, откозыряв Крауху. Тот ответил им, чуть приподняв левую руку. Опустив руку, Краух почувствовал, как что-то уперлось ему в затылок. Он чуть обернулся. Сзади сидел человек в немецкой военной форме без погон, упершись дулом пистолета ему в затылок.

— Что это за фокусы? — спросил Краух.

— Это не фокусы, — ответил Коля, стягивая с колен мешковину, — благодарите Бога, для вас война кончилась, Краух.

Берг точно сообщил Вихрю расположение контрольных постов вокруг города. Коля точно рассчитал время и место. Аппель вывез Крауха точно через тот КПП, который вел к Седому — на конспиративную явку в Кышлицах...

Краух ползал по полу темного погреба, куда его привезли, и кричал:

— Я инженер, я инженер, а не военный! Не убивайте меня, я молю вас, не убивайте меня!

Коля сказал:

— Тише, пожалуйста. Вас никто не собирается убивать.

— Вы немец, да? Скажите мне, что вы немец. Я ведь слышу — вы немец! Зачем все это?! Молю вас!

— Я русский, — ответил Коля, — не кричите же, честное слово... Ну, успокойтесь, право, успокойтесь. Вы мне нужны живым. Вы будете жить, если передадите мне схему минирования Кракова, способы уничтожения города, время и возможность предотвращения взрыва.

— Хорошо, хорошо, я все сделаю, я привезу вам схемы, все схемы...

— Нет. Вы нарисуете эти схемы сейчас.

— Но вы не убьете меня потом? Имейте в виду, я знаю схемы уничтожения Праги — это я делал, я один знаю все! Больше не знает никто. Я инженер, мне приказывали, я ненавижу Гитлера! Я инженер!

Коля усмехнулся и спросил:

— Словом, человек со специальностью, да?

— Да, да! Вы правы, я человек со специальностью! С гражданской специальностью! Я умею строить, я — созидатель... Эти проклятые фашисты заставляли меня разрушать... Это они, они! Я мечтал строить, только строить...

— Ну, договорились: рисуйте схемы Кракова и Праги. Вы нам нужны живым. Перестаньте только, прошу вас, так трястись. Вы же офицер, господин Краух.

Как и посоветовал Берг, группа прикрытия из разведки Седого отогнала машину Аппеля на проселок и там имитировала взрыв противотанковой мины. А поскольку в багажнике у Аппеля было пять канистр с бензином, машина вспыхнула, словно сухой хворост. А в ней — трупы двух предателей из полиции, расстрелянных за день до этого по решению подполья. Следовательно, гестапо не переполошится и не станет лихорадочно менять схему приводов для взрыва Кракова — оснований для такой подстраховки маскарад со взорванной машиной Крауха не давал.

Так, во всяком случае, считал Вихрь.

Живи, но помни!

Штирлиц посмотрел на часы: 23.30. Пятнадцать минут еще оставалось в запасе. Он приехал в Ванзее загодя, погулял, осмотрелся, вышел из машины и неторопливо пошел к маленькой пивной, где через пятнадцать минут его встретит связник. Он передаст ему документы, за хранение которых полагается гильотина, но, прежде чем ласкающее острие стали обрушится на шею, предстоят сутки страшных, нечеловеческих пыток, оттого что на бумагах стоит гриф: «Документ государственной важности. Строго секретно».

Штирлиц шел на встречу, и его молотил озноб, но не из-за того, что он явственно и как бы отстраненно представлял себе тот ужас, который ждет его в случае провала, а потому, что сегодня, проснувшись еще затемно, он подумал: «А что, если мне сделают подарок? Что, если сюда пришлют сына?» Он понимал, что это невозможно, он отдавал себе отчет в том, что краковская случайность была немыслимой, единственной, неповторимой; он все понимал, но желание увидеть Санечку, Колю, Андрюшу Гришанчикова жило в нем помимо логики.

«Я устал, — сказал себе Штирлиц, — шок с Саней был слишком сильным. Я никогда не знал отцовства, я жил один, и мне было легко, потому что я отвечал за себя. Это совсем не страшно — отвечать за себя одного. Нет ничего тяжелее ответственности за дитя. Тяжелее, потому что я знаю, что сейчас грозит моему сыну и миллионам наших детей. Ответственность будет прекрасной и доброй, когда не станет Гитлера. Тогда будут свои трудности, и они будут казаться родителям неразрешимыми, но это неверно, они сами, и никто другой, будут виноваты в той неразрешимости; придут иные времена, и напишут слова других песен, только б не было гитлеров, только б не было ужаса, в котором я жил... И живу... Если я передам через связника, чтобы Санечку отправили домой, его смогут вывезти из Кракова — у них же надежная связь с партизанами. Он войдет в квартиру, и обнимет мать, и будет стоять подле нее неподвижно в темной прихожей, долго-долго будет стоять он подле нее, и глаза его будут закрыты, и он, наверное, будет видеть меня, а может быть, он не сможет меня видеть: это немыслимо — представить себе отца в черном мундире с крестами... А потом он узнает, что это по моей просьбе его отвезли в тыл, что по моей просьбе его принудили бросить друзей, что по моей просьбе его лишили права убивать гитлеров... Разве он простит мне это? Он не простит этого мне. А я прощу себе, если он будет... Нет, я не имею права разрешать себе думать об этом. С ним ничего, ничего, ничего не случится. Ему сейчас почти столько же лет, сколько было мне, когда я уходил из Владивостока, а ведь это было совсем недавно, и я тогда был совсем молодым, а сейчас мне сорок пять и я устал, как самый последний старик, и поэтому в голову мне лезет ерунда, бабья, истеричная ерунда... А может, это не ерунда? Может быть, об этом думают все отцы, а ты никогда раньше не был отцом, ты был Исаевым, а когда-то раньше, когда был жив папа, ты был Владимировым, а потом ты стал Штирлицем, будь трижды неладно это проклятое имя... О Господи, скорее бы он пришел... А что, если не «он»? Придет «она». А я так боюсь за «них» после гибели Ингрид... Ведь ее отец тоже мог бы запретить ей бороться с Гитлером, и она была бы жива, и была бы графиней Боден Граузе, и затаилась бы где-нибудь в Баварии, и миновала бы ее чаша ужаса. А старик и сам погиб, и не запретил ей стать тем, кем она стала, погибнув... Нельзя мне об этом думать. Сил не хватит, и я сорвусь. А если я сорвусь, они станут отрабатывать все мои связи, и выйдут на Санечку, и устроят нам очную ставку, а они умеют делать это...»

Через десять минут Штирлиц встретит связника. Через тридцать два часа документы, переданные им, будут отправлены для исследования — они это заслуживали, ибо обращены были к памяти поколений.

Рейхсфюрер СС.
Д-ру Зигмунду Рашеру,
Полевая ставка Мюнхен,
Трогерштрассе, 56.

№ 1397/42.
Секретный документ
3 экземпляра.
Государственной важности.

2-й экземпляр. Дорогой Рашер!

Ваш доклад об опытах по переохлаждению людей я прочел с большим интересом. Обер-штурмбанфюрер СС Зиверс должен представить Вам возможность осуществить Ваши идеи в близких нам институтах. Людей, которые все еще отвергают эти опыты над пленными, предпочитая, чтобы из-за этого доблестные германские солдаты умирали от последствий переохлаждения, я рассматриваю как предателей и государственных изменников, и я не остановлюсь перед тем, чтобы назвать имена этих господ в соответствующих инстанциях. Я уполномочиваю Вас сообщить о моем мнении на этот счет соответствующим органам.

Держите меня впредь в курсе дела по поводу опытов. Хайль Гитлер!

Ваш Г. Гиммлер.

Рейхсюрер!

Мы имеем обширную коллекцию черепов почти всех рас и народов.

Лишь черепов евреев наука имеет в своем распоряжении очень немного, и поэтому их исследование не может дать надежных результатов. Война на Востоке дает нам теперь возможность устранить этот недостаток.

Практическое проведение беспрепятственного получения и отбора черепного материала наиболее целесообразно осуществить в форме указания вермахту о немедленной передаче всех еврейско-большевистских комиссаров живьем полевой полиции. Полевая полиция в свою очередь получает специальное указание непрерывно сообщать определенному учреждению о наличии и местопребывании этих пленных евреев и как следует охранять их до прибытия специального уполномоченного.

Уполномоченный по обеспечению материала (молодой врач из вермахта или даже полевой полиции или студент-медик, снабженный легковым автомобилем с шофером) должен произвести заранее установленную серию фотографических снимков и антропологических измерений и по возможности установить происхождение, дату рождения и другие личные данные.

После произведенного затем умерщвления еврея, голова которого повреждаться не должна, он отделяет голову от туловища и посылает ее к месту назначения в специально для этой цели изготовленной и хорошо закрывающейся жестяной банке, наполненной консервирующей жидкостью.

На основании изучения фотографий, размеров и прочих данных головы и, наконец, черепа там могут затем начаться сравнительные анатомические исследования, исследования расовой принадлежности, патологических явлений формы черепа, формы и объема мозга и многого другого.

Наиболее подходящим местом для сохранения и изучения приобретенного таким образом черепного материала мог бы быть в соответствии со своим назначением и задачами новый Страсбургский имперский университет.

Хайль Гитлер!

Ваш Август Хирт

Д-р Гросс.
Секретный документ
Управление расовой политики.
государственной важности.

Некоторые соображения об обращении с лицами ненемецкой национальности на Востоке При обращении с лицами ненемецкой национальности на Востоке мы должны проводить политику, заключающуюся в том, чтобы как можно больше выделять отдельные народности, т. е. наряду с поляками и евреями выделять украинцев, белорусов, гуралов, лемков и кашубов.

Я надеюсь, что понятие о евреях целиком изгладится из памяти людей. В несколько более отдаленные сроки на нашей территории должно стать возможным исчезновение украинцев, гуралов и лемков как народов.

То, что сказано в отношении этих национальных групп, относится в соответственно больших масштабах также и к полякам.

Принципиальным вопросом при разрешении всех этих проблем является вопрос об обучении и тем самым вопрос отбора и фильтрации молодежи. Для ненемецкого населения на Востоке не должно быть никаких других школ, кроме четырехклассной начальной школы. Начальная школа должна ставить своей целью обучение учащихся только счету максимум до 500 и умению расписаться, а также распространение учения о том, что подчинение немцам, честность, прилежание и послушание являются божьей заповедью. Умение читать я считаю необязательным.

Кроме начальной школы, на Востоке вообще не должно быть никаких школ.

После осуществления этих мероприятий в течение ближайших десяти лет население генерал-губернаторства будет состоять из оставшихся местных жителей, признанных неполноценными.

Это население будет служить источником рабочей силы, поставлять Германии ежегодно сезонных рабочих и рабочих для производства особых работ (строительство дорог, каменоломни). При отсутствии собственной культуры это население будет призвано под строгим последовательным и справедливым руководством германского народа работать над созданием вечных памятников культуры и архитектуры Германии и, может быть, благодаря этому окажется возможным выполнить эти работы, поскольку дело касается работ огромных масштабов.

Прокуратура при народной судебной палате.
Бетховен-штрассе, 7.
Фрау Нейбауэр, Кельн,
Дело № 31301/44
Счет по делу Густава Нейбауэра,
обвиняемого в разложении вооруженных сил


№ п/п Наименование расхода и его основание Подлежит оплате марок пфеннигов 1 Пошлина с приговора о смертной казни 300 - 2 Почтовые сборы, согласно № 72 закона о судебных издержках 2 70 3 Плата адвокату Альсдорфу, прож. Берлин-Лихтерфельде/Ост., Гертнерштрассе, 10а 81 60 Расходы на содержание под стражей, согласно № 72 закона о судебных издержках: 1 время предварительного заключения с 24.12.43 по 28.3.44, всего за 96 дней по 1 марке 50 пфеннигов 144 - 2 за время после вынесения приговора до его исполнения с 29.3.44 по 8,5.44, всего за 40 дней по 1 марке 50 пфеннигов 60 - Стоимость приведения приговора в исполнение: а) Приведение приговора в исполнение 158 18 Плюс почтовые расходы по пересылке счета 12 Итого 766 80

Юстасу.

Информация получена. Мы понимаем, как вам тяжело. Берегите себя.

Центр.

Штирлиц заплакал. Он отчего-то вспомнил весну двадцать первого года, свою первую командировку за кордон по делу похищенных из Гохрана бриллиантов диктатуры пролетариата; вспомнил тихий, красивый Таллинн, лицо Лиды Боссе и ее вопрос: «А вы мне на прощание скажете — «Товарищ, береги себя»?» И он услышал свой ответ ей: «Обязательно». Он тогда ответил усмешливо, он ведь молодой был тогда, моложе своего сына — на семь месяцев и три дня.

Каждому — свое

После того как Аппель и Крыся вместе с Краухом и тремя разведчиками Седого были переправлены в горы, к партизанам, — на встречу с передовыми частями Красной Армии, — на запасной явке Седого в погребе собрались Коля, Вихрь, Аня, Тромпчинский и Берг.

В и х р ь. Аня, хочешь спросить полковника обо мне?

А н я. Не надо. Я получила все от Бородина. Это важнее.

В и х р ь. Спроси.

Б е р г. Девочка, я иначе не мог.

В и х р ь. Почему?

Б е р г. Потому, что тогда я играл всерьез.

К о л я. Ложная вербовка?

Б е р г. Да.

В и х р ь. Когда вы от нее отказались?

Б е р г. Когда понял неизбежность конца. Врать про мою оппозиционность режиму с самого начала не буду, это недостойно. Я был за режим до тех пор, пока не понял его обреченности.

А н я. Вы знаете, что такое ненавидеть?

Б е р г. Я никогда не знал ненависти. Я всегда выполнял свой долг.

В и х р ь. Аня, полковник помогает нам честно. Это проверено.

Б е р г. Что ж... Я могу ее понять.

К о л я. Только понять?

Б е р г. Понять — значит оправдать.

В и х р ь. Время! Берг, вы уходите со своими. Вас найдет человек, который даст вам половинку вот этой вашей фотографии. Возвращаю вам половинку вашего семейства. Дети остаются у вас, а сами вы — у меня.

Б е р г. Вы сохраняете юмор. Это великолепно.

В и х р ь. До свидания, Берг.

Б е р г. Господа, как разведчик, я должен сказать, что восхищен вашей работой. Вам помогал Бог. До свидания. — Он обернулся к Коле:

— Отто, мне подождать вас здесь или выйти?

К о л я. Подождите здесь.

В и х р ь. Коля, ну-ка отойдем...

К о л я. Иду.

В и х р ь. Коленька, он тебе уже выдал документы?

К о л я. Да. Я откомандирован командованием группы армий «А» в штаб РОА, к Власову, в Прагу.

В и х р ь. Коленька, держись, братишка. Слова банальные, но иначе не скажешь...

К о л я. Спасибо тебе, Вихрь.

В и х р ь. Это за что?

К о л я. Просто так.

В и х р ь. И тебе спасибо. Все помнишь?

К о л я. Каждую субботу с девяти до десяти возле входа в отель «Адлон» меня будет ждать связь.

В и х р ь. Человек с двумя кульками хрустящей картошки. Пароль...

К о л я. Я все помню.

В и х р ь. Если что — уходи через фронт...

К о л я. Если что — скажи маме про... отца...

В и х р ь. Все будет, как надо. Ты сам скажешь ей.

К о л я. Ну, давай.

В и х р ь. Счастливо, Коленька. До встречи...

К о л я. Счастливо, Ветерок... До встречи...

— Аня...

— Да?

— Девочка, ты уйдешь на конспиративную квартиру Палека.

— Нет.

— Что?

— Никуда я от вас не уйду.

— Родная, давай не будем устраивать кино с приказами. Я не стану вращать глазами и шептать: «Я тебе приказываю». Анечка, я просто тебя прошу.

— А я вас прошу.

— Ты почему меня называешь на «вы»?

— Потому, что я вас люблю.

— Неловко, они нас ждут...

— Ну и пусть...

— Анечка, курносый мой человечек... Ты уйдешь...

— Знаете, я вот часто думаю: мы такие красивые слова научились говорить, а все равно обижаем друг друга. Обидеть очень легко. В мыслях, усмешкой, взглядом. А особенно легко мужчине обидеть женщину.

— О чем ты?

— О том, что мне просто не для кого жить, если я останусь одна.

— Я вернусь. Мы все вернемся, о чем ты? Мы встретим наши танки и вернемся.

— Война — это ж не расписание поездов.

— Ну вот что...

— Я никуда от вас не уйду. Я, как собака, пойду за вами. Хотите — можете пристрелить.

— Как мне доказать тебе, что это нелепо?

— Очень просто.

— Ну?

— Взять меня с собой.

Вихрь отошел к Седому и сказал:

— Товарищи, прошу всех сверить часы. Завтра мы увидим наших. В два часа ночи... Нам поставлена задача нарушить кабель взрыва Кракова.

В одиннадцать часов вечера, когда по шоссе от Кракова отступали войска немцев, в трестах метрах от них на снежном поле, в маскировочных халатах, работали Вихрь, Аня, Тромпчинский, Седой и его люди. Они долбили мерзлую землю и оттаскивали ее в белых мешках в лес. Они продирались сквозь окровавленную, ледяную, коричневую, острую землю к тому кабелю, в котором была смерть Кракова. Шурф становился с каждым часом все шире и глубже, и вот руки Вихря тронули бронированный кабель. Вихрь лег на спину и увидел небо, а в небе, среди звезд, совсем рядом с собой бледное лицо Ани.

— Все в порядке, девочка, — сказал он, — здесь. Давайте шашку, братцы, будем рвать. Вот он — кабель.

ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА ПРЕЗИДЕНТУ г-ну Ф. РУЗВЕЛЬТУ

...После четырех дней наступательных операций на советско-германском фронте я имею теперь возможность сообщить Вам, что, несмотря на неблагоприятную погоду, наступление советских войск развертывается удовлетворительно. Весь центральный фронт, от Карпат до Балтийского моря, находится в движении на запад. Хотя немцы сопротивляются отчаянно, они все же вынуждены отступать. Не сомневаюсь, что немцам придется разбросать свои резервы между двумя фронтами, в результате чего они будут вынуждены отказаться от наступления на западном фронте. Я рад, что это обстоятельство облегчит положение союзных войск и ускорит подготовку намеченного генералом Эйзенхауэром наступления.

Что касается советских войск, то можете не сомневаться, что они, несмотря на имеющиеся трудности, сделают все возможное для того, чтобы предпринятый ими удар по немцам оказался максимально эффективным.

В форте Пастерник раздался телефонный звонок из полевого штаба, покинувшего Краков еще вчера.

— Либенштейн, — прокричал Крюгер, — рвите к черту этот вшивый город, войска уже прошли!

Либенштейн приказал эсэсовцам из охраны:

— Заводите машины, уезжаем!

Он подошел к большим черно-красным кнопкам и, глубоко вздохнув, нажал их. Чуть присел, ожидая взрыва. Взрыва не было. Либенштейн открыл глаза и медленно выдохнул воздух. Он снова нажал на кнопки, и снова взрыва не последовало.

Зазвонил телефон.

— Ну?! — орал шеф гестапо. — Что вы там тянете?!

— Я нажимал на кнопки. Взрыва нет.

— Что?! Вы с ума сошли!

— Бригадефюрер...

— Берите охрану, у вас там сто человек СС, и пройдите по всему кабелю! По всему! Ясно вам?!

ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО ДЛЯ МАРШАЛА СТАЛИНА ОТ ПРЕЗИДЕНТА РУЗВЕЛЬТА

...Подвиги, совершенные Вашими героическими воинами раньше, и эффективность, которую они уже продемонстрировали в этом наступлении, дают все основания надеяться на скорые успехи наших войск на обоих фронтах. Время, необходимое для того, чтобы заставить капитулировать наших варварских противников, будет резко сокращено умелой координацией наших совместных усилий...

ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ

...От имени Правительства Его Величества и от всей души я хочу выразить Вам нашу благодарность и принести поздравления по случаю того гигантского наступления, которое Вы начали на восточном фронте.

Реакция Гитлера на сообщение о стремительном прорыве русских войск маршалов Жукова и Конева была неожиданной. Это сообщение фюреру передали во время обеда: если дела этого требовали, Гитлер прерывал обед.

По прежним временам Гитлер наверняка выскочил бы из-за стола и отправился в соседнюю комнату — к военным. Но — и это было главное, что поразило Бормана, — Гитлер только чуть согнулся над тарелкой, мгновение сидел, как бы замерев, а потом отодвинул вареную свеклу с луком и попросил:

— Очень хочется кофе... Занятная деталь — мой пес Блонди тоже вегетарианец, я наблюдаю за ним довольно долго. Видимо, это разумно, раз животные своим инстинктом дошли до этого.

Когда подали кофе, Гитлер отпил маленький глоток и чуть улыбнулся:

— Помню, как-то я поехал в лагерь молодежи «Арбайтсдинст». Меня окружили бронзоволицые, развитые, прекрасно сложенные молодые люди. И я подумал: какая же глупость происходит в нашем кино! Продюсеры подбирают себе на главные роли кретинов — сморщенных, горбатых, некрасивых мужчин. Неужели Германия бедна героями? Разве молодые люди из этого лагеря не могут стать звездами экрана? Специфика работы с актером? Я не знаю большего абсурда, чем эта отговорка! Конечно, это будет смелый эксперимент, если в кино пойдут сами герои из жизни: с фронта, из трудовых лагерей, от машин. Бояться критики?! Дайте десяти критикам написать в десяти газетах об одной и той же вещи, и вы решите, что каждый из них писал о чем-то другом. Критика — самовыражение неудачников. Как они травили Вебера! Или «Кармен» великого Визе? Критики сдохли и забыты, а Визе жив! Именно всяческие критики и толкователи придумали бредовую идею о том, что Иисус — еврей. Иисус — сын римского легионера! Мать его могла еще, да и то с большой натяжкой, быть еврейкой. Какой же Иисус еврей, когда он всю жизнь боролся против материализма?! А материализм — это евреи, и только евреи. Они все сотканы из эгоизма! И этот эгоизм, въевшийся в их плоть и кровь, не позволяет им рисковать в борьбе за жизнь, они дают убивать себя, как кролики. Конец этой войны будет финалом всей еврейской нации. Между прочим, я заметил: ни в одной стране так плохо не играют Шекспира, как в Англии. Вам нравится кофе?

— Кофе прекрасен, — ответил Борман. — Да, кстати, я совершенно не могу читать «Фёлькишер беобахтер». Розенберг калечит язык. Скоро придется писать: «Фёлькишер беобахтер балтийского издания». Нельзя так засорять язык грязными словами весьма сомнительного происхождения. Розенберг воспитывался в Латвии, а латыши — это свинская нация, которую использовали большевики как хотели и когда хотели.

— Я передам Розенбергу, мой фюрер...

— Не надо. Он очень обидчив. Зачем обижать его? Надо найти какой-то иной способ тактично помочь ему. Но помочь надо, хотя Бог помогает только тем, кто сам помогает себе.

Гитлер долго смотрел в коричневую гущу, оставшуюся на дне чашки, вздохнул, плечи его опустились, кожу возле виска свело тиком. Он притронулся к виску указательным пальцем, испуганно отдернул руку, быстро посмотрел на Бормана — понял ли тот его испуг, снова вздохнул, потом вымученно улыбнулся и сказал:

— Пусть подберут какой-нибудь хороший фильм. Очень хочется посмотреть хороший веселый фильм.

Он поднялся, и у Бормана сжалось сердце. Гитлер был сгорбленный, нога волочилась, правая рука тряслась, а на лице замерла виноватая, добрая улыбка.

— Между прочим, — сказал Гитлер. — Заукель как-то рассказывал мне, что большинство русских девиц, которых привозили в Германию на работу, при медицинском осмотре оказывались невинными. Одна из форм варварства — хранить невинность... Ну, хорошо... Хорошо... Итак, фильм...

Вихрь держал оборону два часа. Он бы не удержался — он был ранен в грудь, в живот и в обе ноги. Аня лежала рядом с ним без сознания, лицо белое-белое, спокойное, без единой морщинки, очень спокойное и красивое. Седой катался по снегу, и вокруг него было красно: осколком мины ему оторвало руку у самого плеча.. Тромпчинскому пуля выбила глаз. Остальные были убиты, а эсэсовцы наседали со всех сторон. Вихрь не удержался бы, потому что снег уже казался ему розовым, нет, не розовым, а черным, нет, не черным, он казался ему песчаной отмелью на Днепре; нет, он казался ему снегом, белым, колючим снегом, и он снова стрелял и стрелял короткими, точными очередями. А потом толчок в шею — он перестал видеть и чувствовать. И перестал стрелять.

Но в это время эсэсовцы побежали — по шоссе неслись русские танки.

Председатель имперского суда Фрейслер вошел в зал со свитой: все были в черных мантиях, черных четырехугольных шапочках, на груди имперская эмблема. Все поднялись. Трауб встать не мог: его подняли под руки двое полицейских.

— Хайль Гитлер! — крикнул Фрейслер.

Голос его был гулок, изо рта вылетело облачко белого пара: в народном суде третьего рейха перестали топить.

— За измену родине, за передачу врагу секретных планов командования Трауб приговаривается к смертной казни.

16 марта 1945 года Трауб был гильотинирован.

Дальше