Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Информация к размышлению — IX (Максим Максимович Исаев)

— Хетль, — сказал Штирлиц, когда Ойген и Вилли принялись аккуратно просматривать документацию по радиопередачам, а Курт отправился в Линц, чтобы проинформировать секретариат гауляйтера Айгрубера о начале работы, — составьте мне компанию, а? Право, не могу гулять в одиночестве.

— С удовольствием, — ответил Хетль; лицо его за ночь осунулось, отекло.

— Одну минуту, — остановил их Ойген. — Я починил ваш аппаратик, штандартенфюрер... Не понадобится?

Штирлиц вспомнил напутствие Мюллера и понял, что слова Ойгена — не просьба, но приказ; ответил:

— Вы очень внимательны, старина, я действительно привык к диктофону, словно к парабеллуму.

Ойген вернулся через пару минут, передал Штирлицу диктофон, заставив себя улыбнуться; однако улыбка была вымученная; глаза опущены; губы играли.

— Надо будет опробовать ваши технические способности на штурмбанфюрере Хетле, — заметил Штирлиц. — Придется мне его маленько позаписывать, а? Не возражаете, Хетль?

— Ну отчего же? — ответил тот. — Подслушивания боится только враг, честный человек не опасается проверки.

— Видите, Ойген, — продолжал Штирлиц, — Хетлю даже доставляет особую радость, когда его подслушивают, значит, он не мусор на улице, а явление, его мыслями интересуются; отсюда — чувство самоуважения, ощущение собственной значимости, нет, Ойген?

Тот поднял на Штирлица глаза, полные безысходной, тяжелой злобы:

— Именно так, штандартенфюрер.

— Ну и славно, нет ничего приятнее, как работать с единомышленниками. Пошли, Хетль, спасибо, что вы нашли для меня время после утомительного дежурства...

...В парке, закинув голову так, что в глазах было одно лишь безбрежное, густо-синее небо да еще кроны сосен, Штирлиц остановился, вздохнул полной грудью стылый воздух, в котором явственно ощущался запах горных ручьев, стремительных, прозрачных, улыбнулся и тихо сказал:

— Самое поразительное заключается в том, что сейчас я совершенно явственно представил себе мельк форели, которая взносится сквозь грохот падающей воды вверх по порогу... Любите ловить форель?

— Не пробовал.

— Зря. Это еще более азартно, чем охота. Удачный заброс — моментальный поклев; никаких тебе поплавков, никакого ожидания; постоянное состязание удач. ..

— Здесь кое-кто ловит форель, — не понимая, куда клонит Штирлиц, настороженно ответил Хетль.

— Я знаю. Тут у вас хорошая форель, небольшая, а потому особенно красивая; сине-красные крапинки очень ярки, абсолютное ощущение перламутровости... В Испании я пытался заниматься живописью, там красивая рыбалка на Ирати, в стране басков... Рыбу очень трудно писать, надо родиться голландцем... Любите живопись?

Хетль полез за сигаретами, начал нервно прикуривать; порывы ветра то и дело гасили пламя зажигалки.

— Да не курите вы на прогулке! — сердито сказал Штирлиц. — Поберегите легкие! Неужели не понятно, что при здешнем воздухе никотин войдет в самые сокровенные уголки ваших бронхов и останется там вместе с кислородом... Уж коли не можете без курева, травите себя дома...

— Штандартенфюрер, я так не могу! — закашлялся Хетль. — Вы включили аппаратуру?

— Вы же видели... Конечно не включал...

— Покажите...

Штирлиц достал из кармана диктофон, протянул Хетлю:

— Можете держать у себя, если вам так спокойнее.

— Спасибо, — ответил Хетль, сунув диктофон в карман своего кожаного реглана. — Почему вы спросили о голландской живописи? Потому что знаете про шахту Аусзее, где хранятся картины Гитлера?

Штирлиц снова закинул голову и, вспомнив стихотворные строки из затрепанной книжечки Пастернака: "...в траве, меж диких бальзаминов, ромашек и лесных купав лежим мы, руки запрокинув и в небо головы задрав, и так неистовы на синем разбеги огненных стволов...", — почувствовал всю весомость слова, ощутил поэтому горделивую, несколько даже хвастливую радость и, вздохнув, сказал:

— Как это ужасно, Хетль, когда люди ни одно слово не воспринимают просто, а ищут в нем второй, потаенный смысл... Отчего вы решили, что меня интересует хранилище картин, принадлежащих фюреру?

— Потому что вы спросили меня, как я отношусь к живописи... Мне поэтому показалось, что вы тоже интересуетесь хранилищем.

— "Я тоже". А кто еще интересуется?

Хетль пожал плечами:

— Все, кому не лень.

— Хетль, — вздохнул Штирлиц, — вам выгодно взять меня в долю. Я не фанатик, я отдаю себе отчет в том, что мы проиграли войну; крах наступит в течение ближайших месяцев, может быть, недель... Вы же видите отношение ко мне спутников, которые не выпускают меня с территории этого замка... Меня подозревают так же, как вас, но вы имеете возможность днем уезжать в Линц, а я этой возможности лишен... А в этом я заинтересован по-настоящему...

— Но как же тогда понять, — пропустив Штирлица перед собою на узенький мостик, переброшенный через глубокий ров, по дну которого, пенясь, шумел ручей, сказал Хетль, — что вас, подозреваемого, отправляют со специальным заданием в штаб-квартиру Кальтенбруннера? Что-то не сходится в этой схеме... Да и потом Эйхман вводил меня в свои комбинации: он играл "друга" арестованного, а я бранил его за это во время допроса — все-таки не первый год работаю в РСХА, наши приемы многообразны...

— Это верно, согласен... Но вам ничего не остается, кроме как верить мне, Хетль... Мне ведь тоже приходится вам верить... А я вправе допустить, что вы работаете на Запад с санкции Кальтенбруннера, он знает о вашей деятельности, давным-давно ее разрешил и вы поэтому еще вчера передали ему в Берлин мою шифровку и сообщили о нашем нежданном визите.

— Но если вы допускаете такую возможность, как вы можете работать со мною?

Штирлиц пожал плечами:

— А что мне остается делать?

Хетль согласно кивнул:

— Действительно, ничего... Но даже если мне — в силу личной выгоды, говорю вполне откровенно, — придется сообщить Кальтенбруннеру о визите вашей группы, о вас я не произнесу ни слова, которое бы пошло вам во вред.

— Призываете к взаимности?

— Да.

— Но вы ведь уже сообщили Кальтенбруннеру о нашем прибытии, нет?

— Мы ведь договорились о взаимности...

— Я бы советовал повременить, Хетль. Это — и в ваших интересах.

— Постараюсь, — ответил тот, и Штирлиц понял, что он, конечно же, ищет возможность каким-то ловким способом сообщить Кальтенбруннеру, если уже не сообщил...

— Кого интересуют соляные копи, где складированы картины? — спросил Штирлиц.

— Американцев.

— Их люди давно заброшены сюда?

— Да.

— Где они?

— Под Зальцбургом.

— Вы с ними контактируете?

— Они со мною контактируют, — раздраженно уточнил Хетль.

— Да будет вам, дружище, — сказал Штирлиц и вдруг поймал себя на мысли, что произнес эту фразу, подражая Мюллеру. — Сейчас такое время настало, когда именно вы в них заинтересованы, а не они в вас.

Хетль покачал головой:

— Они — больше. Если я не смогу предпринять решительных шагов, то штольни, где хранятся картины и скульптуры, будут взорваны.

— Вы с ума сошли!

— Нет, я не сошел с ума. Это приказ фюрера. В штольни уже заложено пять авиационных бомб; проведены провода, установлены детонаторы.

— Кто обязан отдать приказ о взрыве?

— Берлин... Фюрер... Или Кальтенбруннер.

— А не Борман?

— Может быть, и он, но я слышал про Кальтенбруннера.

— Сможете на него повлиять?

— Вы же знаете характер этого человека...

— Человека, — повторил Штирлиц, усмехнувшись. — Животное... Он знает о ваших контактах?

— Нет.

— Думаете открыться ему?

— Я не решил еще...

— Если вы говорите правду, то погодите пару недель. Он относится к числу тех фанатиков, которые ночью признаются себе в том, что наступил крах, а утром, выпив водки, от страха норовят написать исповедь фюреру и молить о пощаде. Признавайтесь ему, когда здесь станет слышна канонада... Он намерен приехать сюда?

— Не знаю.

— Он прибежит сюда. Навяжите ему действия. Сам он не умеет поступать... Ни он, ни Гиммлер, ни Геринг... Они все раздавлены их кумиром, фюрером... В этом их трагедия, а ваше спасение... Скажите ему, что обергруппенфюрер Карл Вольф стал равноправным партнером Аллена Даллеса именно после того, как гарантировал спасение Уффици... Признайтесь, что можете сообщить Даллесу о его благоразумии — утопающий хватается за соломинку... А вас — если сможете повлиять на него — это действительно спасет от многих бед...

Хетль задумчиво спросил:

— А что будет со мною? Если вы всех просчитали далеко вперед — в том числе и меня, — то, значит, могут просчитать и другие? Я готов сделать то, что в моих силах, но я хочу получить гарантию... Я должен выжить... Я готов на все, штандартенфюрер, у меня прекрасная семья, я пошел в СС ради семьи, будь проклят тот день и час...

— Вы мне тоже выгодны в качестве живой субстанции, Хетль, наши интересы смыкаются... У меня есть идея... Точнее говоря, она возникла после того, как вы сказали мне про ваши контакты с американской разведкой здесь, под Зальцбургом... Видимо, надо будет вам договориться с вашими контактами, чтобы они вышли на связь со Швейцарией... Вы работаете на швейцарский центр, нет?

— Да.

— На Даллеса?

— Я виделся с высоким черным мужчиной...

— Лет тридцати пяти, надменен, коммунистов ругает не меньше, чем национал-социалистов, нет?

— Так.

— Это Геверниц, — убежденно сказал Штирлиц, — заместитель Даллеса, натурализовавшийся немец. Сильный парень, толк в деле знает... Так вот, пусть те, кто оперирует здесь, вокруг Альт Аусзее, выйдут в эфир с длинной радиограммой — ее немедленно запеленгуют, а вы в это время будете сидеть за столом вместе с Ойгеном и Вилли — полное алиби. Я стану работать с документами, для вас лучше, если отчет о случившемся напишет Ойген... Очень, кстати, страшный человек, старайтесь наладить с ним добрые отношения... Сможете организовать такой радиосеанс?

— Смогу.

— А запросить Швейцарию, отчего я не получаю ответа, сможете?

— Это самое легкое задание, — усмехнулся Хетль.

— Но оно повлечет за собою — в случае если мы не получим ответа, который меня устроит, — более сложное.

— Какое? — вновь насторожился Хетль, даже голову втянул в плечи.

— Вы мне устроите встречу с американцами.

— Здесь работают не американцы, но австрийцы... И встречу я вам не стану устраивать...

— Так уж безоговорочно?

— Да.

— Боитесь, что прихлопну всех скопом?

— Да.

— Но ведь если бы я этого хотел, то попросил Ойгена и его команду заняться вами, и тогда вы устроите такую встречу через час, самое большее.

— Какая вам от этого выгода? — остановившись, спросил Хетль.

— Ну как вам сказать? — Штирлиц усмехнулся. — Получу Крест с дубовыми листьями, благодарность в приказе.

"Сейчас он станет меня убеждать, что выгоднее сотрудничать с американцами, — подумал Штирлиц. — Он лишен чувства юмора".

— Если бы Рыцарский крест вам вручили в сорок третьем, тогда одно дело, — сказал Хетль. — Какой в нем сейчас прок? Он вам, наоборот, помешает, вы знаете, Сталин навязал американцам драконовский закон о наказании офицеров СС...

— Да?! Черт, вы правы! — Штирлиц снова запрокинул голову; небо стало еще более темным, такое оно было тяжелое, высокое. — Сколько времени мы гуляем?

— Вы верно спросили, — ответил Хетль. — За нами пошел ваш Курт.

— Значит, минут тридцать... Проверка... Теперь вот что... Подумайте, кто из здешних осведомителей гестапо оставлен для работы в подполье? Кто возглавляет местный "Вервольф"?

— Это тайна за семью печатями, "Вервольфом" занимается НСДАП, гауляйтер Айгрубер...

— Он — больной человек?

— Здоровый.

— Я имею в виду психическое состояние... Плачет во время выступлений? Срывается голос, когда возглашает здравицу в честь фюрера? Действительно убежден в победе?

— В таком случае, болен... Только можно ли фанатизм называть болезнью?

— Или болезнь, или холодный и расчетливый карьеризм, который всегда граничит с предательством.

— Тогда, скорее, первое. Айгрубер болен...

— Болен так болен... Я не зря спросил вас про осведомителей, оставленных для работы в рядах "Вервольфа", Хетль. Мы проведем комбинацию; я стану с вами беседовать в присутствии Ойгена — после того как вы устроите радиосеанс. Беседовать буду обо всем и о том, кого можно подозревать в измене среди здешних жителей... Спрошу, кто особенно хорошо знает местность... Кто может тайно пройти в район замка и наладить связь со Швейцарией отсюда, чтобы бросить тень на вашу контору... Понимаете?

— Понимаю... Я постараюсь...

— Вам ведь зачтется, если вы упрячете в камеру — руками гестапо, которое вы, оказывается, давно ненавидите, — пару вервольфовских мерзавцев.

Курт окликнул Штирлица:

— Штандартенфюрер, срочная телеграмма от шефа!

— Что там случилось? — спросил Штирлиц, останавливаясь.

— С грифом — "лично", — ответил Курт. — Мы не читали.

Штирлиц посмотрел на Хетля, усмехнувшись:

— Они не читали. Они из клуба лондонских аристократов, нет? Пошли, продолжим разговор позже. Я жду вас через пару часов обратно... Где, кстати, ваша семья?

— В Линце, — ответил Хетль, не сводя испуганных глаз с лица Курта.

— Это правда? — Штирлиц нахмурился.

— А где ж ей еще быть?

Штирлиц спросил:

— Курт, где семьи всех сотрудников здешнего центра?

— Все живут дома, — ответил Курт, расшифровав, таким образом, то, что расшифровывать было никак нельзя — интерес Мюллера к сотрудникам Кальтенбруннера.

— Дома так дома. — Штирлиц вздохнул: — Кофе хочу... Горячего кофе. Ойген все-таки храпит, не выучил его Скорцени спать тихо, пусть не обольщается...

— Да, — согласился Курт. — Я слышал, как вы ушли из спальни и сидели в столовой чуть не до утра...

Штирлиц повернулся к Хетлю, внимательно посмотрел ему в глаза; тот, видимо, все понял — действительно, следят, — и слабая улыбка тронула его губы.

— Я жду вас, Хетль, — сказал Штирлиц. — Нам еще работать и работать.

— Я скоро вернусь, хайль Гитлер!

Когда он отошел шагов на тридцать, Штирлиц окликнул его:

— Дружище, отдайте диктофон, я совсем забыл, что велел вам его потаскать...

Курт прищурился, покачал головой, но ничего не сказал.

"Сейчас начнется, — подумал Штирлиц. — Сейчас они возьмут меня в переплет. Что ж, чем хуже, тем лучше, потому что ясней!"

...В переплет его, однако, не взяли, потому что в шифровке Мюллера говорилось: "Лицо, которым интересовался тот, кто отправлял вас сюда, в курсе вашей работы".

— Ну и что станем делать? — спросил Штирлиц, подняв глаза на спутников; он был убежден, что они прочитали текст; проверку устроил примитивную; видимо, Курт брякнет , судя по тому, как он открылся в разговоре с Хетлем.

— Запросите указания, — засветился Вилли, а не Курт.

"Или они разыгрывают сценарий? — подумал Штирлиц. — Курт подставился в парке, при Хетле, Вилли — здесь... А какой смысл? Понятно, что я в кольце; ясно, что я — объект игры Мюллера. Но чего же он хочет добиться? Чего он может добиться? Время упущено, времени у него нет. Что же он плетет?"

— Но ведь вы сказали мне, — Штирлиц обернулся к Курту, — что никто не читал телеграмму группенфюрера Мюллера... Вилли позволяет себе своевольничать? Вскрывает и просматривает то, что адресовано лично мне?

— Я догадался о ее содержании по вашему вопросу, — сказал Вилли. — Никто не читал телеграмму.

— Я читал, — заметил Ойген. — Дважды.

— Поэтому меня и занимает вопрос, что станем делать? — Штирлиц пожал плечами.

— Вилли прав, — сказал Ойген. — Запросите указаний.

— После того как закончу работать с Хетлем.

— Будьте любезны, передайте мне пленку, — попросил Ойген.

Штирлиц досадливо поморщился:

— Слушайте, не надо считать всех идиотами. Не мог же я говорить с Хетлем о деле после того, как вы передали мне диктофон.

— Могли, — сказал Ойген. — Чтобы сравнить манеру его разговора, когда он знает, что его пишут, с той, когда он убежден, что говорит с глазу на глаз, доверительно.

— У нас нет времени крутить комбинации, — сказал Штирлиц. — Ясно вам? Нет. Но мы обязаны понять то, что нам вменено в обязанность понять.

— Вам, — уточнил Ойген. — Мы лишь охраняем вас.

— Тем более, — сказал Штирлиц. — Тогда не суйтесь не в свое дело, а занимайтесь моей охраной. — Поднявшись, он обернулся к Вилли: — Проводите меня к радистам.

...Мюллер прочитал телеграмму Штирлица уже вечером; весь день был в городе, еще и еще раз проходил явки ОДЕССы; лишь потом приехал к Кальтенбруннеру; шеф РСХА неожиданно поинтересовался — это было утром, — зачем в Альт Аусзее отправилась группа работников гестапо. В разговоре с ним вскользь пробросил , что бригада, отправленная в Линц, должна помочь местному РСХА. Где-то в горах, совсем неподалеку от виллы, активно работают партизаны. Об этом стало известно фюреру. Он обеспокоился. Спрашивает — нельзя ли проверить. Об исполнении необходимо доложить ему, хотя, понятно, подробный отчет о работе будет передан вам, группенфюрер.

— Кто там работает? — спросил Кальтенбруннер.

— Штандартенфюрер Штирлиц...

— Кто? — Кальтенбруннер сделал вид, что никогда и ничего не слыхал об этом человеке.

— Штирлиц из шестого отдела.

— А почему человек из разведки выполняет ваши поручения?

— Потому что он умеет работать как никто другой...

От продолжения этого разговора, Мюллеру весьма неприятного, спас звонок Геринга. Тот интересовался, в какой мере шведская гражданская авиация может быть использована в интересах рейха. Кальтенбруннер сразу же вызвал работников группы, занимавшихся люфтваффе. Воспользовавшись этим, Мюллер попросил разрешения уйти. Обергруппенфюрер ответил рассеянным согласием — в каждом запросе Геринга он видел подвох, не хотел, чтобы тот жаловался фюреру. При том, что Гитлер перестал относиться к рейхсмаршалу так, как прежде, все равно они часто уединялись. Гитлер поддавался влияниям; неизвестно, что может брякнуть Геринг, и уж реакция фюрера на его нашептывания совершенно непредсказуема.

Мюллер еще раз прочитал телеграмму Штирлица: "Штурмбанфюрер Хетль обещал подготовить ряд материалов, представляющих интерес, в течение ближайших трех дней. Считаю возможным работу продолжать. Каковы рекомендации?"

Сняв трубку, он вызвал радиоцентр, продиктовал:

"Альт Аусзее, Штирлицу. Сообщите о проделанной работе развернуто. Три дня ждать нельзя. Мюллер".

...Хетль приехал через пять часов, предложил Штирлицу прогуляться. Когда они вышли, Штирлиц показал глазами на карман пальто; тот понял: беседа записывается; понизив голос, начал рассказывать о том, что Роберт Грюнберг и Константин Гюрат последние месяцы часто появляются в окрестностях замка; однако гауляйтер Айгрубер запрещает давать на них информацию в Берлин; дважды их появление казалось подозрительным, потому что они шли без фонарей, вечером, когда уже смеркалось; в один из этих именно дней был засечен выход в эфир неустановленного передатчика.

Штирлиц снова показал глазами, лицом, руками, что, мол, надо еще, говори больше, пусть кончится пленка. Хетль кивнул, продолжил рассказ.

Наконец Штирлиц — так же, полушепотом, — спросил:

— Как реагировал на эти сообщения Обергруппенфюрер Кальтенбруннер?

Хетль ответил так, как ему еще утром посоветовал Штирлиц:

— Гауляйтер Айгрубер запретил отправлять Кальтенбруннеру негативную информацию, чтобы не нервировать его попусту...

Штирлиц посмотрел на часы: пленка должна была вот-вот кончиться; она и кончилась, потому что в диктофоне тихонько щелкнуло...

— Все, — сказал Штирлиц облегченно. — А теперь вот что, милый Хетль, передачи из Швейцарии не было, я уже узнал у радистов, Даллес молчит. Поэтому готовьте мне встречу с вашими контактами...

— Это ж невозможно. Вас не выпускают из-под опеки.

— Верно. Поэтому готовьте встречу здесь, в парке, возле ворот. Сколько человек вы сможете привести?

— Что-то я вас не понимаю, штандартенфюрер...

— Проще простого, Хетль. Вы приводите ваших людей, мы снимаем охрану, я ликвидирую моих стражников, и все вместе уходим в горы... Вашу семью советовал бы перевезти сегодня же куда-нибудь подальше, нечего им делать дома...

— Это слишком рискованно.

— Конечно, — согласился Штирлиц. — Но еще рискованнее держать жену и детей в качестве заложников... Вы же понимаете, что наша команда сюда не в серсо приехала играть... Не я, так другой схватит вас за руку... Только другой начнет с того, что бросит вашу жену и детей в подвал и применит к ним третью степень устрашения... В вашем присутствии...

— Мои контакты из австрийских подпольных групп наверняка запросят Даллеса. Их код не раскрыт Мюллером?

И Штирлиц совершил ошибку, ответив:

— Читай он эти телеграммы, вы бы уже стали крематорским дымом...

...Пообещав Штирлицу налет на замок, уговорившись, что он, Хетль, подготовит за сегодняшнюю ночь план операции вместе с теми, кто выступает против рейха, штурмбанфюрер зашел в коттедж, где работал Ойген и Курт с Вилли, рассказал пару еврейских анекдотов, обсудил план работы на завтра и уехал в Линц. Оттуда-то он и позвонил по личному телефону Кальтенбруннера, сказав:

— Команда идет по следу, пусть их заберут отсюда.

И — положил трубку.

Поступив так, он выполнил рекомендацию Даллеса, только что переданную им по запасному каналу связи: "Уберите из Альт Аусзее того человека, который понудил вас отправить его шифрограмму, адресованную русским".

...Кальтенбруннер, который знал о его контактах с Западом, — был тем не менее прикрытием, на какое-то время, во всяком случае.

Дома Хетль выпил бутылку коньяку, но опьянеть не мог; позвонив Кальтенбруннеру, он поступил так, как ему подсказала его духовная структура. Однако облегчения не наступало; страх не проходил; то и дело он вспоминал слова Штирлица, что семья может оказаться в заложниках. Но он не мог жить с а м, ему был нужен приказ, совет, рекомендация того, кто стоял над ним, иначе он просто-напросто не умел — руки становились ледяными, мучала бессонница, бил озноб.

Хетль попросил жену сразиться с ним в карты, веселая игра "верю — не верю"; проигрывая, начал злиться; выпил две таблетки снотворного и провалился в тревожный, холодный сон.

...В два часа ночи Кальтенбруннер позвонил Мюллеру.

— Послушайте-ка, — сказал он, — мне не нравится ситуация в Альт Аусзее. Пусть ваши люди сейчас же выезжают оттуда и днем явятся ко мне для доклада, подумаем вместе, как организовать надежный поиск вражеских радистов.

— Хорошо, обергруппенфюрер, — ответил Мюллер. — Я подготовлю телеграмму Штирлицу.

Телеграмму отправлять не стал, а поехал в бункер, к Борману.

Тот, выслушав его, сказал:

— Что ж, значит, Кальтенбруннер тоже играет свою карту, честному человеку нечего бояться проверки... Молодец Штирлиц...

Через семь минут после этого разговора Мюллер отправил телеграмму Ойгену: "Вывезите Штирлица и доставьте его ко мне не медля ни часа".

Трагическое и прекрасное, умение понять правду (12 апреля 1945 года)

Получив подробный меморандум Гопкинса о последних акциях ОСС, поняв сразу же, какие узлы генерал Донован опускал в своих сообщениях, каких деталей касался вскользь, о чем вовсе не писал, словно бы того, что было, и не было вовсе, Рузвельт попросил адъютанта по ВМФ принести папку, где хранилась переписка со Сталиным, и отложил те телеграммы, которые были связаны с операцией "Санрайз".

Президент прочитал свои послания и ответы русского маршала дважды, снова пробежал записку Донована, посвященную переговорам Аллена Даллеса с обергруппенфюрером СС Карлом Вольфом, пролистал меморандум, составленный и по этому вопросу другом и советником Гарри Гопкинсом, и ощутил вдруг, как заполыхали щеки.

"Будто брал без спроса апельсиновое варенье у бабушки, — подумал Рузвельт. — Его хранили для рождественского чая, а я лакомился им в ноябре, и это увидели, и я тогда впервые сделался пунцовым от стыда..."

— У меня чертовски устали глаза, если вас не затруднит, прочитайте мне, пожалуйста, всю переписку с Дядей Джо, — попросил Рузвельт адъютанта. — Я хочу понять общий стиль диалога. Иначе мне будет трудно составить такую телеграмму русскому лидеру, в которой будет зафиксировано не только мое нынешнее отношение к факту переговоров, но и некое извинение за то недостойное поведение, которое позволили себе — видимо, по недоразумению — наши люди в Берне и здесь, в штабе Донована.

Адъютант надел очки и начал читать — громко, монотонно (Рузвельт всегда просил читать именно так, ибо опасался эмоций, которые придают слову совершенно иной смысл; если слушать предвыборные речи республиканского соперника Дьюи, то, казалось, его устами вещает сама Правда, но стоило прочитать речь, и можно было только диву даваться: полная пустота, никаких мыслей, бухгалтерский отчет, составленный к тому же человеком не очень-то чистым на руку).

"Лично и секретно от премьера Сталина президенту Рузвельту... — зачитал адъютант и откашлялся. — Я разобрался с вопросом, который Вы поставили передо мной в письме... и нашел, что Советское Правительство не могло дать другого ответа после того, как было отказано в участии советских представителей в переговорах в Берне с немцами о возможности капитуляции германских войск и открытии фронта англо-американским войскам в Северной Италии.

Я не только не против, а, наоборот, целиком стою за то, чтобы использовать случаи развала в немецких армиях и ускорить их капитуляцию на том или ином участке фронта, поощрить их в деле открытия фронта союзным войскам.

Но я согласен на переговоры с врагом по такому делу только в том случае, если эти переговоры не поведут к облегчению положения врага, если будет исключена для немцев возможность маневрировать и использовать эти переговоры для переброски своих войск на другие участки фронта, и прежде всего на советский фронт.

Только в целях создания такой гарантии и было Советским Правительством признано необходимым участие представителей Советского военного командования в таких переговорах с врагом, где бы они ни происходили — в Берне или Казерте. Я не понимаю, почему отказано представителям Советского командования в участии в этих переговорах и чем они могли бы помешать представителям союзного командования.

К Вашему сведению должен сообщить Вам, что немцы уже использовали переговоры с командованием союзников и успели за этот период перебросить из Северной Италии три дивизии на советский фронт.

Задача согласованных операций с ударом на немцев с запада, с юга и с востока, провозглашенная на Крымской конференции, состоит в том, чтобы приковать войска противника к месту их нахождения и не дать противнику возможности маневрировать, перебрасывать войска в нужном ему направлении. Эта задача выполняется Советским командованием. Эта задача нарушается фельдмаршалом Александером. Это обстоятельство нервирует Советское командование, создает почву для недоверия.

"Как военный человек, — пишете Вы мне, — Вы поймете, что необходимо быстро действовать, чтобы не упустить возможности. Так же обстояло бы дело в случае, если бы к Вашему генералу под Кенигсбергом или Данцигом противник обратился с белым флагом". К сожалению, аналогия здесь не подходит. Немецкие войска под Данцигом или Кенигсбергом окружены. Если они сдадутся в плен, то они сделают это для того, чтобы спастись от истребления, но они не могут открыть фронт советским войскам, так как фронт ушел от них далеко на запад, на Одер. Совершенно другое положение у немецких войск в Северной Италии. Они не окружены, и им не угрожает истребление. Если немцы в Северной Италии, несмотря на это, все же добиваются переговоров, чтобы сдаться в плен и открыть фронт союзным войскам, то это значит, что у них имеются какие-то другие, более серьезные цели, касающиеся судьбы Германии.

Должен Вам сказать, что, если бы на восточном фронте где-либо на Одере создались аналогичные условия возможности капитуляции немцев и открытия фронта советским войскам, я бы не преминул немедленно сообщить об этом англо-американскому военному командованию и попросить его прислать своих представителей для участия в переговорах, ибо у союзников в таких случаях не должно быть друг от друга секретов".

— Дальше, — попросил Рузвельт.

— "Лично и строго секретно для маршала Сталина от президента Рузвельта... Мне кажется, что в процессе обмена посланиями между нами относительно возможных будущих переговоров с немцами о капитуляции их вооруженных сил в Италии, несмотря на то что между нами обоими имеется согласие по всем основным принципам, вокруг этого дела создалась теперь атмосфера достойных сожаления опасений и недоверия.

Никаких переговоров о капитуляции не было, и если будут какие-либо переговоры, то они будут вестись в Казерте все время в присутствии Ваших представителей. Хотя попытка, предпринятая в Берне с целью организации этих переговоров, оказалась бесплодной, маршалу Александеру поручено держать Вас в курсе этого дела.

Я должен повторить, что единственной целью встречи в Берне было установление контакта с компетентными германскими офицерами, а не ведение переговоров какого-либо рода.

Не может быть и речи о том, чтобы вести переговоры с немцами так, чтобы это позволило им перебросить куда-либо свои силы с итальянского фронта. Если и будут вестись какие-либо переговоры, то они будут происходить на основе безоговорочной капитуляции. Что касается отсутствия наступательных операций союзников в Италии, то это никоим образом не является следствием каких-либо надежд на соглашение с немцами. Фактически перерыв в наступательных операциях в Италии в последнее время объясняется главным образом недавней переброской войск союзников — британских и канадских дивизий — с этого фронта во Францию. В настоящее время ведется подготовка к началу наступления на итальянском фронте около 10 апреля. Но, хотя мы и надеемся на успех, размах этой операции будет ограниченным вследствие недостаточного количества сил, имеющихся ныне в распоряжении Александера. У него имеется 17 боеспособных дивизий, а против него действуют 24 германские дивизии. Мы намерены сделать все, что позволят нам наши наличные ресурсы, для того чтобы воспрепятствовать какой-либо переброске германских войск, находящихся теперь в Италии.

Я считаю, что Ваши сведения о времени переброски германских войск из Италии ошибочны. Согласно имеющимся у нас достоверным сведениям, три германские дивизии отбыли из Италии после 1 января этого года, причем две из них были переброшены на восточный фронт. Переброска последней из этих трех дивизий началась приблизительно 25 февраля, то есть более чем за две недели до того, как кто-либо слышал о какой-либо возможности капитуляции. Поэтому совершенно ясно, что обращение германских агентов в Берне имело место после того, когда уже началась последняя переброска войск, и оно никоим образом не могло повлиять на эту переброску.

Все это дело возникло в результате инициативы одного германского офицера, который якобы близок к Гиммлеру, причем, конечно, весьма вероятно, что единственная цель, которую он преследует, заключается в том, чтобы посеять подозрение и недоверие между союзниками. У нас нет никаких оснований позволить ему преуспеть в достижении этой цели. Я надеюсь, что вышеприведенное ясное изложение нынешнего положения и моих намерений рассеет те опасения, которые Вы высказали в Вашем послании..."

— Высшего генерала СС Донован назвал мне "германским офицером", — заметил Рузвельт. — И я ему поверил. И оказался в глазах Дяди Джо лжецом... Стыд... Пожалуйста, дальше...

— "От маршала Сталина президенту Рузвельту...

Получил Ваше послание по вопросу о переговорах в Берне.

Вы совершенно правы, что в связи с историей о переговорах англо-американского командования с немецким командованием где-то в Берне или в другом месте "создалась теперь атмосфера достойных сожаления опасений и недоверия".

Вы утверждаете, что никаких переговоров не было еще. Надо полагать, что Вас не информировали полностью. Что касается моих военных коллег, то они, на основании имеющихся у них данных, не сомневаются в том, что переговоры были и они закончились соглашением с немцами, в силу которого немецкий командующий на западном фронте маршал Кессельринг согласился открыть фронт и пропустить на восток англо-американские войска, а англо-американцы обещались за это облегчить для немцев условия перемирия.

Я думаю, что мои коллеги близки к истине. В противном случае был бы непонятен тот факт, что англо-американцы отказались допустить в Берн представителей Советского командования для участия в переговорах с немцами.

Мне непонятно также молчание англичан, которые предоставили Вам вести переписку со мной по этому неприятному вопросу, а сами продолжают молчать, хотя известно, что инициатива во всей этой истории с переговорами в Берне принадлежит англичанам.

Я понимаю, что известные плюсы для англо-американских войск имеются в результате этих сепаратных переговоров в Берне или где-то в другом месте, поскольку англо-американские войска получают возможность продвигаться в глубь Германии почти без всякого сопротивления со стороны немцев, но почему надо было скрывать это от русских и почему не предупредили об этом своих союзников — русских?

И вот получается, что в данную минуту немцы на западном фронте на деле прекратили войну против Англии и Америки. Вместе с тем немцы продолжают войну с Россией — с союзницей Англии и США.

Понятно, что такая ситуация никак не может служить делу сохранения и укрепления доверия между нашими странами.

Я уже писал Вам в предыдущем послании и считаю нужным повторить здесь, что я лично и мои коллеги ни в коем случае не пошли бы на такой рискованный шаг, сознавая, что минутная выгода, какая бы она ни была, бледнеет перед принципиальной выгодой по сохранению и укреплению доверия между союзниками".

— Он, увы, прав, — заметил Рузвельт. — Минутная выгода адвокатских фирм братьев Даллесов и Донована торпедирует то, чего я добивался все эти годы, — доверие Дяди Джо... Дальше, пожалуйста...

— Вы устали? — спросил адъютант.

— О нет, нет, что вы... Я жду...

— "Лично и строго секретно для маршала Сталина от президента Рузвельта... Я с удивлением получил Ваше послание.., содержащее утверждение, что соглашение, заключенное между фельдмаршалом Александером и Кессельрингом в Берне, позволило "пропустить на восток англо-американские войска, а англо-американцы обещали за это облегчить для немцев условия перемирия".

В моих предыдущих посланиях Вам по поводу попыток, предпринимавшихся в Берне в целях организации совещания для обсуждения капитуляции германских войск в Италии, я сообщал Вам, что: 1) в Берне не происходило никаких переговоров; 2) эта встреча вообще не носила политического характера; 3) в случае любой капитуляции вражеской армии в Италии не будет иметь место нарушение нашего согласованного принципа безоговорочной капитуляции; 4) будет приветствоваться присутствие советских офицеров на любой встрече, которая может быть организована для обсуждения капитуляции.

В интересах наших совместных военных усилий против Германии, которые сейчас открывают блестящую перспективу быстрых успехов в деле распада германских войск, я должен по-прежнему предполагать, что Вы питаете столь же высокое доверие к моей честности и надежности, какое я всегда питал к Вашей честности и надежности.

Я также полностью оцениваю ту роль, которую сыграла Ваша армия, позволив вооруженным силам, находящимся под командованием генерала Эйзенхауэра, форсировать Рейн, а также то влияние, которое окажут впоследствии действия Ваших войск на окончательный крах германского сопротивления нашим общим ударам.

Я полностью доверяю генералу Эйзенхауэру и уверен, что он, конечно, информировал бы меня, прежде чем вступить в какое-либо соглашение с немцами. Ему поручено требовать, и он будет требовать безоговорочной капитуляции тех вражеских войск, которые могут потерпеть поражение на его фронте. Наше продвижение на западном фронте является результатом военных действий. Скорость этого продвижения объясняется главным образом ужасающим ударом наших военно-воздушных сил, который привел к разрушению германских коммуникаций, а также тем, что Эйзенхауэру удалось подорвать силы основной массы германских войск на западном фронте в то время, когда они находились еще к западу от Рейна.

Я уверен, что в Берне никогда не происходило никаких переговоров, и считаю, что имеющиеся у Вас об этом сведения, должно быть, исходят из германских источников, которые упорно старались вызвать разлад между нами с тем, чтобы в какой-то мере избежать ответственности за совершенные ими военные преступления. Если таковой была цель Вольфа, то Ваше послание доказывает, что он добился некоторого успеха.

Будучи убежден в том, что Вы уверены в моей личной надежности и в моей решимости добиться вместе с Вами безоговорочной капитуляции нацистов, я удивлен, что Советское Правительство, по-видимому, прислушалось к мнению о том что я вступил в соглашение с врагом, не получив сначала Вашего полного согласия.

Наконец, я хотел бы сказать, что если бы как раз в момент победы, которая теперь уже близка, подобные подозрения, подобное отсутствие доверия нанесли ущерб всему делу после колоссальных жертв — людских и материальных, то это было бы одной из величайших трагедий в истории.

Откровенно говоря, я не могу не чувствовать крайнего негодования в отношении Ваших информаторов, кто бы они ни были, в связи с таким гнусным, неправильным описанием моих действий или действий моих доверенных подчиненных".

— Вы ощущаете неловкость? — спросил Рузвельт. — Вы понимаете, в какое положение меня поставили? Дальше...

— "Лично и секретно от премьера Сталина президенту Рузвельту...

1. В моем послании... речь идет не о честности и надежности. Я никогда не сомневался в Вашей честности и надежности, так же как и в честности и в надежности г-на Черчилля. У меня речь идет о том, что в ходе переписки между нами обнаружилась разница во взглядах на то, что может позволить себе союзник в отношении другого союзника и чего он не должен позволить себе. Мы, русские, думаем, что в нынешней обстановке на фронтах, когда враг стоит перед неизбежностью капитуляции, при любой встрече с немцами по вопросам капитуляции представителей одного из союзников должно быть обеспечено участие в этой встрече представителей другого союзника. Во всяком случае, это безусловно необходимо, если этот союзник добивается участия в такой встрече. Американцы же и англичане думают иначе, считая русскую точку зрения неправильной. Исходя из этого, они отказали русским в праве на участие во встрече с немцами в Швейцарии. Я уже писал Вам и считаю не лишним повторить, что русские при аналогичном положении ни в коем случае не отказали бы американцам и англичанам в праве на участие в такой встрече. Я продолжаю считать русскую точку зрения единственно правильной, так как она исключает всякую возможность взаимных подозрений и не дает противнику возможности сеять среди нас недоверие.

2. Трудно согласиться с тем, что отсутствие сопротивления со стороны немцев на западном фронте объясняется только лишь тем, что они оказались разбитыми. У немцев имеется на восточном фронте 147 дивизий. Они могли бы без ущерба для своего дела снять с восточного фронта 15-20 дивизий и перебросить их на помощь своим войскам на западном фронте. Однако немцы этого не сделали и не делают. Они продолжают с остервенением драться с русскими за какую-то малоизвестную станцию Земляницу в Чехословакии, которая им столько же нужна как мертвому припарки, но безо всякого сопротивления сдают такие важные города в центре Германии, как Оснабрюк, Мангейм, Кассель. Согласитесь, что такое поведение немцев является более чем странным и непонятным.

3. Что касается моих информаторов, то, уверяю Вас, это очень честные и скромные люди, которые выполняют свои обязанности аккуратно и не имеют намерения оскорбить кого-либо. Эти люди многократно проверены нами на деле. Судите сами. В феврале этого года генерал Маршалл дал ряд важных сообщений Генеральному Штабу советских войск, где он на основании имеющихся у него данных предупреждал русских, что в марте месяце будут два серьезных контрудара немцев на восточном фронте, из коих один будет направлен из Померании на Торн, а другой — из района Моравска Острава на Лодзь. На деле, однако, оказалось, что главный удар немцев готовился и был осуществлен не в указанных выше районах, а в совершенно другом районе, а именно в районе озера Балатон, юго-западнее Будапешта. Как известно теперь, в этом районе немцы собрали до 35 дивизий, в том числе 11 танковых дивизий. Это был один из самых серьезных ударов за время войны с такой большой концентрацией танковых сил. Маршалу Толбухину удалось избегнуть катастрофы и потом разбить немцев наголову между прочим потому, что мои информаторы раскрыли, правда с некоторым опозданием, этот план главного удара немцев и немедленно предупредили о нем маршала Толбухина. Таким образом я имел случай еще раз убедиться в аккуратности и осведомленности советских информаторов.

Для Вашей ориентировки в этом вопросе прилагаю письмо Начальника Генерального Штаба Красной Армии генерала армии Антонова на имя генерал-майора Дина".

— Читать это письмо тоже? — спросил адъютант.

— Да, пожалуйста, — ответил Рузвельт.

"Главе военной миссии США в СССР генерал-майору Джону Р. Дину

Уважаемый генерал Дин!

Прошу Вас довести до сведения генерала Маршалла следующее: 20 февраля сего года я получил сообщение генерала Маршалла, переданное мне генералом Дином, о том, что немцы создают на восточном фронте две группировки для контрнаступления: одну в Померании для удара на Торн и другую в районе Вена, Моравска Острава для наступления в направлении Лодзь. При этом южная группировка должна была включать 6-ю танковую армию СС. Аналогичные сведения были мною получены 12 февраля от главы армейской секции Английской Военной миссии полковника Бринкмана.

Я чрезвычайно признателен и благодарен генералу Маршаллу за информацию, призванную содействовать нашим общим целям, которую он так любезно предоставил нам.

Вместе с тем считаю своим долгом сообщить генералу Маршаллу о том, что боевые действия на восточном фронте в течение марта месяца не подтвердили данную им информацию, ибо бои эти показали, что основная группировка немецких войск, включавшая и 6-ю танковую армию СС, была сосредоточена не в Померании и не в районе Моравска Острава, а в районе озера Балатон, откуда немцы вели наступление с целью выйти к Дунаю и форсировать его южнее Будапешта.

Этот факт показывает, что информация, которой пользовался генерал Маршалл, не соответствовала действительному ходу событий на восточном фронте в марте месяце.

Не исключена возможность, что некоторые источники этой информации имели своей целью дезориентировать как Англо-Американское, так и Советское командование и отвлечь внимание Советского командования от того района, где готовилась немцами основная наступательная операция на восточном фронте.

Несмотря на изложенное, я прошу генерала Маршалла, если можно, продолжать сообщать мне имеющиеся сведения о противнике.

Это сообщение я считал своим долгом довести до сведения генерала Маршалла исключительно для того, чтобы он мог сделать соответствующие выводы в отношении источника этой информации.

Прошу Вас передать генералу Маршаллу мое уважение и признательность.

Уважающий Вас

генерал армии Антонов,
начальник генерального штаба Красной Армии
30 марта 1945 года".

— Какое бесстыдство, — тихо сказал Рузвельт. — Узколобая корысть и традиционная нелюбовь к русским может стать — на определенном этапе — детонатором взрыва... Мне стыдно за тех, кому я верил... Мне совестно, что я обрывал Гопкинса, когда тот говорил, что мне лгут... Пожалуйста, запишите текст... Двоеточие, кавычки:

"Лично и строго секретно для маршала Сталина от президента Рузвельта

Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы.

Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся".

— Точка, — заключил Рузвельт. — Кавычки закрыть.. Это все, что я пока могу сделать. Но это только начало. Русские, думаю, меня поймут... Поставьте дату: двенадцатое апреля тысяча девятьсот сорок пятого года...

Это был последний документ, подписанный Франклином Делано Рузвельтом; спустя несколько часов он — неожиданно для всех — умер.

"Президенту Трумэну,
Вашингтон.

От имени Советского Правительства и от себя лично выражаю глубокое соболезнование Правительству Соединенных Штатов Америки по случаю безвременной кончины Президента Рузвельта. Американский народ и Объединенные Нации потеряли в лице Франклина Рузвельта величайшего политика мирового масштаба и глашатая организации мира и безопасности после войны.

Правительство Советского Союза выражает свое искреннее сочувствие американскому народу в его тяжелой утрате и свою уверенность, что политика сотрудничества между великими державами, взявшими на себя основное бремя войны против общего врага, будет укрепляться и впредь.

И. Сталин.

Отправлено 13 апреля 1945 года".

Удар Красной Армии. Последствия — I

Понятие "хруст ", приложимое, как правило, к явлениям физическим, в равной мере может быть спроецировано на то, что случилось 16 апреля сорок пятого года, после того как войска Жукова, включив тысячи прожекторов, обрушили на позиции немецких войск, укрепившихся на Одерском редуте, ураган снарядов, мин и бомб.

Хрустела не только оборона; хрустел рейх; то, что еще за мгновение перед началом удара являло собой структуру , волю массы противной стороны, сейчас медленно, разрываемое тающими, стремительными трещинами, неумолимо и грохочуще оседало, поднимая при этом смерч душной пыли и гари.

...В Цоссене, в штаб-квартире Кребса, сменившего Гудериана, телефоны звонили беспрерывно (связь работала по-немецки отменно); известия с Одера приходили через каждые пятнадцать минут.

Кребс, стоявший в кабинете возле карты, спиною к собравшимся, не мог не слышать, как глухо, но не испуганно уже, не шепотом, а открыто, громко, понимая надвигающийся ужас, кто-то из офицеров говорил его адъютанту Герхарду Болдту:

— Неужели американцы не успеют?! Ведь они на Эльбе, фронт открыт, их танки в Цербсте, неужели они не захотят войти в Берлин первыми?

Кребс обернулся, посмотрел куда-то поверх голов своих штабных и обратился к адъютанту:

— Пожалуйста, соедините меня с рейхсканцелярией: я должен понять, куда все-таки переводят главный штаб. Мое предложение остается прежним — Берхтесгаден... И не сочтите за труд принести мне стакан вермута...

Адъютант связался с бункером; генерал Бургдорф на вопрос об эвакуации сытно и снисходительно рассмеялся, пояснив при этом:

— Эвакуация на Берхтесгаден уже практически закончена, вопрос только за тем, когда выедет сам... Передайте Кребсу, что он приглашен в рейхсканцелярию 20 апреля на празднование дня рождения фюрера...

...Вечером 19 апреля Борман остался в кабинете Гитлера после того, как все приглашенные на ежедневную военную конференцию были отпущены. Остаться один на один с фюрером было теперь не просто, несмотря на то что в бункере под рейхсканцелярией было построено ни мало ни много шестьдесят комнат. Раньше, в январе еще, здесь было пусто, лишь стояли посты охраны; Гитлер постоянно находился в "Волчьем логове", в Восточной Пруссии; ныне, после его переселения сюда, вдоль по стенам лестниц, ведших в подземный лабиринт, толпились гвардейцы СС; во многих комнатах расположились молодые парни из "личного штандарта" Гитлера, все как на подбор — двухметровые блондины с голубыми глазами; часть комнат была завалена ящиками с вином, анчоусами, сосисками, ананасами, креветками, шампиньонами, шоколадом, икрой, лососиной, ветчиной; на проходивших мимо генералов молодые парни из охраны внимания более не обращали — спали, ели, пили, громко смеялись, рассказывая сальные анекдоты; тишина соблюдалась лишь возле личных апартаментов Гитлера.

Последнее убежище фюрера состояло из кабинета, спальни, двух гостиных комнат и ванной; к кабинету примыкал конференц-зал; неподалеку была оборудована веселенькая комнатка для Блонди, собаки фюрера, и четырех ее щенков; чуть выше этой комнаты, самой любимой Гитлером, шла анфилада из восемнадцати маленьких помещений, где постоянно работала — по последнему слову техники — телефонная станция; затем были две комнаты, отданные личному доктору Гитлера — профессору штандартенфюреру Брандту; затем — шесть комнат, предназначенных для штаба комиссара обороны Берлина Геббельса; неподалеку были кухня и комната личного повара Гитлера, мастера по приготовлению вегетарианской пищи, фрау Манциали; далее — большая столовая и комнаты для официантов и слуг. Отсюда внутренняя лестница вела в сад рейхсканцелярии; сделав несколько шагов по этой лестнице, можно было оказаться в пресс-офисе, возглавляемом Хайнцем Лоренцом; к нему примыкала штаб-квартира Бормана, которую вел штандартенфюрер Цандер; рядом помещались кабинеты посланника рейхсфюрера при ставке Гитлера группенфюрера СС Фегеляйна, женатого на сестре Евы Браун, полковника Клауса фон Белова, адмирала Фосса, посланника МИДа при ставке доктора Хавеля, армейского адъютанта Гитлера майора Йоханнмайера, пилота фюрера Бауера, второго пилота Битца, посланника министерства пропаганды при ставке доктора Наумана; группы армейской разведки во главе с генералом Бургдорфом и его адъютантом Вайсом; кабинет Кребса. Всего в этом мрачном подвальном каземате сейчас находилось более семисот человек, поэтому уединиться можно было только в кабинете Гитлера; здесь мерно гудели вентиляторы; порядок был абсолютным; никакой связи с внешним миром, где все хрустело и пыльно, удушающе оседало.

Именно здесь Борман и решил привести в исполнение свой план, задуманный в марте, — план спасения, ценою которого должна быть смерть того человека, которого он называл "гением", "великим сыном нации", "создателем тысячелетнего рейха", того трясущегося, медленно движущегося пятидесятипятилетнего мужчины, что сидел перед ним со странной виноватой улыбкой, замершей в уголках рта.

— Фюрер, — сказал Борман, — я всегда говорил вам правду, самую жестокую, какой бы она ни была...

Именно потому, что он никогда правды не говорил, но лишь угадывал то, что тот хотел слышать, и организовывал это им угаданное в слова окружающих, в статьях газет и передачах радио, Гитлер легко с ним согласился, прерывисто при этом вздохнув.

— Поэтому, — продолжил Борман, — позвольте мне и сейчас, в дни, когда идет решающая битва за будущее нации, высказать вам ряд соображений, продиктованных одной лишь правдой...

— Да, Борман, только так.

— Как и вы, я убежден в победе, какой бы ценою она ни далась нам. В городе работают специальные суды гестапо, которые расстреливают на месте паникеров и дезертиров, купленных врагами; рука об руку с ними действуют суды армии и партии. Порядок поэтому абсолютен. Однако огромные территории рейха на севере и на юге на какое-то время отрезаны от нас. Сведения, которые приходят оттуда, весьма тревожны. Поэтому я вижу единственный выход в том, чтобы вы, именно вы, обратились с просьбой к рейхсфюреру Гиммлеру срочно выехать на север и возглавить там борьбу нации. Я считал бы разумным просить вас отправить Геринга на юг, чтобы он взял на себя руководство сражением из нашего Альпийского редута... Но и это не все, фюрер... Вы знаете, что нация ставит вас выше бога; лишить нацию бога невозможно, но припугнуть этим — не помешает...

— Я не понял вас, — сказал Гитлер, чуть подавшись вперед, и Борман сразу же ощутил, что фюрер отдает себе отчет, о чем сейчас пойдет речь.

— Ваше заявление о том, что вы остаетесь в Берлине, лично возглавляете борьбу до окончательной победы или же гибнете вместе с жителями столицы, воодушевит нацию, придаст ей сил... Геббельс высказал соображение, не имеет ли смысла еще больше припугнуть колеблющихся и деморализованных, заявив, что фюрер уйдет из жизни, если борьбе не будут отданы все силы немцев — всех без исключения...

Борман пустил пробный шар: Геббельс никогда не посмел бы высказать такого рода идею, но это надо было еще более прочно заложить в мозг Гитлера, закрепить эту мысль, успокоительно закамуфлировав разговором про "испуг" и "нажим".

— Я не знал, что ответить Геббельсу, — продолжал между тем рейхсляйтер, — а он бы никогда не осмелился обратиться к вам с таким предложением, оттого что оно продиктовано своекорыстными интересами его министерства, делом нашей пропаганды... Я же рискнул высказать вам это его соображение...

— Вы считаете, что оно имеет под собой почву?

— Поскольку вас ждут в Альпийском редуте, который неприступен, поскольку вы всегда можете покинуть Берлин, — неторопливо лгал Борман, — я полагал бы такой крайний шаг, такого рода политическую интригу совсем не бесполезной...

— Хорошо, — ответил Гитлер. — Я найду возможность публично высказаться в таком смысле... Хотя, — в глазах его вдруг вспыхнул прежний, осмысленный, жестокий, устремленный огонь, — я действительно более всего на свете боюсь попасть в лапы врагов... Они тогда повезут меня по миру в клетке... Да, да, именно так, Борман, я же знаю этих чудовищ... Так что, — Гитлер в свою очередь начал игру, — может быть, мне действительно имеет смысл уйти из жизни?

— Фюрер, вы не смеете думать об этом... Я бываю в городе, я вижу настроение людей, вижу лица, полные решимости победить, опрокинуть врага и погнать его вспять, я слышу разговоры берлинцев: веселые, спокойные и достойные, они плюют на трупы разложившихся изменников, повешенных на столбах... Монолитность нации ныне такова, что победа совершенно неминуема, вы же знаете свой народ!

Гитлер мягко улыбнулся, успокоенно кивнул:

— Хорошо, Борман, я найду момент для того, чтобы припугнуть тех, кто проявляет малодушие...

Когда Борман шел к двери, Гитлер тихо засмеялся:

— Но ведь я буду обязан исполнить данное слово, если ваша убежденность в победе рухнет?

Борман обернулся: Гитлер терзал своей правой рукою левую, трясущуюся, и смотрел на него просяще, как ребенок, который не хочет слушать страшную сказку или, вернее, желает заранее знать, что конец будет — так или иначе — благополучный.

— Если наступит крах, я застрелюсь на ваших глазах, мой фюрер, — сказал Борман. — Моя жизнь и судьба настолько связаны с вами, так нерасторжимы, что, думая о вас, я думаю о себе...

— А как люди на улицах одеты? — спросил Гитлер.

Борман ужаснулся этому вопросу, вспомнив тысячи трупов вдоль дорог, изголодавшихся детей, согбенных пергаментных старух, замерших в очередях возле магазинов, где давали хлеб; руины домов; воронки на дорогах, пожарища, висящих на столбах солдат с дощечками на груди: "Я не верил в победу!", и ответил, ужасаясь самому себе:

— Весна всегда красила берлинцев, мой фюрер, девушки сняли пальто, дети бегают в рубашонках...

— А столики кафе уже вынесли на бульвары?

И тут Борман испугался: а что, если Геббельс рассказал фюреру хоть гран правды? Или показал фото зверств авиации союзников?

— Нет, — ответил он, не отрывая глаз от лица Гитлера, — нет еще, мой фюрер... Люди ждут победы, хотя маленькие рыбацкие кабачки на Фишермаркте и пивнушки возле заводов полны рабочего люда...

— Я не пробовал пива с времен первой войны, — сказал Гитлер. — У меня к нему отвращение... Знаете почему? Я перепил в детстве. И ужасно страдал... С тех пор у меня страх и ненависть к алкоголю... Это было так ужасно, когда я увидел себя со стороны, лежавшего ничком, со спутавшимися волосами; невероятные колики в солнечном сплетении; холодный пот на висках... Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они — горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков... Но после победы я выйду с вами на Унтер-ден-Линден, прогуляюсь по Фридрихштрассе, зайду в обычную маленькую пивную и выпью полную кружку пенного "киндля"...

...Через полчаса помощник Бормана штандартенфюрер Цандер рассказал о работе, проведенной полковником Хубером — его человеком в окружении Геринга.

— Рейхсмаршал высказался в том смысле, — говорил Цандер, — что ситуация прояснится двадцатого, на торжественном вечере. "Если фюрер согласится уехать в Берхтесгаден, тогда борьба войдет в новую фазу и судьба немцев решится на поле битвы; если же он останется в Берлине, придется думать о том, как спасти нацию от тотального уничтожения". Когда Хубер напомнил ему о традиции разговора за столом мира двух достойных солдат враждующих армий, рейхсмаршал оживился и попросил срочно подготовить хорошие примеры из истории; особенно интересовался Древним Римом, ситуацией при Ватерлоо и коллизиями, связанными с Итальянским походом генерала Суворова.

...После этого Борман вызвал Мюллера.

— Счетчик включен, — сказал он, расхаживая по своему маленькому кабинету в бункере. — Вы должны сделать так, чтобы Шелленберг предложил Гиммлеру обратиться к англо-американцам с предложением о капитуляции...

— Безоговорочной? — уточнил Мюллер.

Борману это уточнение не понравилось, хотя он понимал, что такого рода вопрос правомочен. Ответил он, однако, вопросом:

— А вы как думаете?

— Так же, как и вы, — ответил Мюллер. — По-моему, самое время называть собаку — собакой, рейхсляйтер.

Борман покачал головой, усмехнулся чему-то, спросил;

— Выпить хотите?

— Хочу, но — боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать.

— Неделя в нашем распоряжении, Мюллер... А это очень много, семь дней, сто шестьдесят восемь часов, что-то около десяти тысяч минут. Так что я — выпью. А вы позавидуйте.

Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом:

— Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни — ощущение веселого беззаботного пьянства, не так ли?

— Так, — устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; он мстил ему этими своими словами за все то, чего лишился, связав себя с ним; власть хороша только тогда, когда реальна, и ты на ее вершине, а если все хрустит и конец будет совсем не таким, как у какого-нибудь британского или бельгийского премьера — ушел себе в отставку, живи на ферме, дои коров да нападай на преемника в печати, — тогда остро вспоминается юность, до той именно черты, когда понесло , когда добровольно отринул радость человеческого бытия во имя миража, называемого мировым владычеством...

— А вы что грустный? — спросил Борман, выпив еще одну рюмку.

И Мюллер ответил словами Штирлица, сразу же поняв, что именно его слова он сейчас произнес:

— Я не люблю быть болваном в игре, рейхсляйтер... Я не умею работать, если не знаю конечной задумки... Я ощущаю тогда свою ненужность и — что еще страшнее — малость...

— Я объясню вам все, Мюллер. Вчера еще было нельзя. Даже час назад было рано. Сейчас — можно и нужно... Я — человек альтернативы, вы это знаете... Я не могу спать в комнате, где только одна дверь — меня мучают кошмары... Если Гиммлер сговорится с Бернадотом, он все равно не сможет без меня сдержать рейх: партия взяла верх над его СС, и это очень хорошо. Следовательно, на него мы найдем вожжи, аппарат в моих руках, гестапо — в ваших. Геринг? Вряд ли, оперетта. Хотя я не исключаю и этой возможности. Его офицеры тоже не смогут держать , он это понимает; держать можем мы. Но это один строй размышления, один допуск. Второй: они не сговорились. Тогда я обращаюсь к Сталину с предложением мира, я отдаю в его руки Германию порядка, Германию сконцентрированной силы... Я говорю ему: "Примите нас, иначе нас возьмут ваши союзники"... Ваша игра с Москвой идет хорошо, не так ли? Кремль нервничает, получая информацию о переговорах с Западом, иначе они бы начали штурм позже, когда бы сошли разливы рек и не было непролазной грязи на полях, где они вынуждены базировать свои самолеты...

— Это — две двери, — сказал Мюллер. — И обе они могут оказаться закрытыми... Что тогда? Прыгать в окно?

Борман посмеялся, не разжимая рта, и глаза его прикрылись тяжелыми веками:

— Придется. Но мы прыгаем с первого этажа, Мюллер. Натренированы, не впервой... "Окно" — это наша подводная лодка. Опорная база в Аргентине готова к ее приему. Подпольный штаб нашего движения начал работу на Паране, в междуречье великих рек, там наши люди контролируют территорию, равную земле Гессен, на первое время хватит, доктор Менгеле готовится к переброске туда. Что еще?

— Где окно? — усмехнулся Мюллер. — Я готов хоть сейчас прыгать. И налейте водки, теперь, когда все стало ясно, можно хоть на час расслабиться...

— Шелленберг подвигнет Гиммлера к открытому обращению на Запад?

— Спросили б точнее: сможет Мюллер сделать так, чтобы Шелленберг провел нужную операцию против Гиммлера? И я б ответил: "Да, смогу, на то я и Мюллер"... Как будем уходить? Когда?

— Погодите, погодите, всему свое время...

Мюллер покачал головой:

— Я не верю в ваши двери, рейхсляйтер... Я уже вырыл для себя могилу, в которую опустят пустой гроб, и приготовил мраморный памятник на кладбище. Когда станем прыгать из окна?

— После того как мы обратимся к русским. И они ответят нам. А это случится в ближайшие дни...

И тогда Мюллер тихо спросил:

— А с ним-то вы справитесь?

Борман понял, кого Мюллер имел в виду; он знал, что тот говорит о Гитлере; ответил поэтому открыто и простодушно:

— Я всегда считал Геббельса мягким человеком, он мне по силе.

Мюллер снова покачал головой:

— Не надо так... Часы бьют полночь... Не надо... Ответьте прямо: я могу быть вам полезен в устранении Гитлера? Я, лично я, Мюллер? Могу я быть вам полезен в том, чтобы уже сейчас продумать будущее трех ваших двойников — и мои люди тоже стерегут их, не думайте, не только парни вашего Цандера... Как тщательно вы продумали маршрут нашего движения через кровоточащую Германию, на север, к подводникам? Имеете ли вы в голове абсолютный план операции ухода отсюда, когда мы обязаны будем запутать всех, пустить их по ложному следу, оставить после себя десяток версий? Рейхсляйтер, часы бьют полночь, не позволяйте себе расслабляться в здешней блаженной тишине и тепле...

Мюллер говорил, словно вбивал гвозди; в висках у Бормана занемело от боли.

Осев в кресле, сделавшись еще меньше ростом, Борман как бы растекся, обмяк и понял, что все кончено — окончательно и бесповоротно. А с этим пришел страх: а ну и Мюллер уйдет?! Это показалось ему до того страшным — оттого что было возможно и по его, Бормана, логике просто-таки необходимо, — что он сказал:

— Не бранитесь... Мне приходится все время играть, поймите меня, бога ради... Вся жизнь — балансировка и игра на полюсах...

— Если б не понимал...

— Давайте оговорим детали, Мюллер... Называйте мне вашу конспиративную квартиру, где вы меня будете ждать; начинайте планировать уход, займитесь моими двойниками — вы правы, времени уже не осталось... Что же касается Гитлера, то здесь ваша помощь мне не нужна, я его слишком хорошо знаю...

Вот как умеет работать гестапо! — IV

...Ранним утром Штирлиц вернулся в Берлин, окутанный черно-красным дымом пожаров.

Он сидел на заднем сиденье, между Куртом и Ойгеном, машину вел Вилли; по дороге они трижды вываливались в кюветы, когда над дорогой проносились русские штурмовики; самолеты летели на бреющем полете, расстреливая из пулеметов колонны пехоты, которая двигалась к Берлину.

Каждый раз Штирлиц с ужасом думал, что его же, краснозвездные, могут ударить по нему из своих крупнокалиберных. Нет ничего обиднее. Только б дожить до того момента, когда наши войдут в Берлин. Ладно б погибнуть от пули Мюллера — это хоть соответствует условиям той работы, которую он делал. Но ведь нельзя, нельзя погибать. Тебе приказано выжить, Исаев, ты обязан выжить...

...В здание РСХА он вошел, зажатый между Куртом и Ойгеном, все еще не желая признаться себе в том, что это и есть конец. Игра окончена, сейчас в ней просто-напросто отпала нужда: когда гремит артиллерийская канонада и краснозвездные штурмовики по-хозяйски барражируют над автострадами, не до игр. Финал трагедии должен быть правдой, никаких условностей; последнее слово обязано быть произнесенным.

...В коридорах РСХА царила суматоха, молодые эсэсовцы торопливо выносили ящики; во дворе продолжали жечь бумаги; смрадный, тяжелый дым щипал глаза; однако на третьем этаже, где находился кабинет Мюллера, было все, как и раньше; канонада казалась звуковым оформлением фильма, который привезли сюда на просмотр из рейхсминистерства пропаганды — такое практиковалось, особенно если лента была посвящена победам вермахта на полях сражений. Так же, как и раньше, возле каждого поворота коридора стояли младшие офицеры СС, дотошливо проверявшие документы, у всех проходивших, только теперь на маленьких столиках возле постов лежали каски и противогазы, а на груди у охранников висели короткостволые шмайсеры.

Адъютант шефа гестапо Шольц посмотрел на Штирлица с тяжелой ненавистью и сказал сопровождавшим его эсэсовцам:

— Заберите у него оружие.

Штирлиц спокойно позволил себя разоружить, учтиво осведомился, можно ли ему закурить, получил отказ, пожал плечами и подумал, что какое-то время, видимо, у него еще есть, иначе бы его просто-напросто пристрелили.

"А что им все-таки теперь от меня надо? — подумал он. — Ну что может теперь интересовать Мюллера? Или им движет профессиональный интерес? Я представляю, что он может со мною сделать, если захочет получить ответы на все свои вопросы. Или ему нужны адреса моих контактов у нейтралов? Зачем? В общем-то, пригодится: он ведь будет уходить, нужно иметь в резерве то, чем можно впоследствии торговать".

Шольц заглянул в кабинет Мюллера, вышел оттуда сразу же, не глядя на Штирлица, сказал:

— Вас ждут.

Штирлиц вошел в знакомый ему кабинет, остановился на пороге, и улыбнувшись, поднял левую руку, сжатую в кулак:

— Рот фронт, группенфюрер...

— Здравствуйте, товарищ Штирлиц, — ответил тот без обычной улыбки. — Садитесь, сейчас я кончу работу, и мы с вами поедем в одно чудесное место.

— Туда, где на столике разложены прекрасные инструменты для того, чтобы делать человеку бо-бо?

Мюллер вздохнул:

— Какого черта вы вернулись из Швейцарии, Штирлиц? Ну зачем? Неужели вы не понимали, что ваш Центр отправлял вас на гибель? Вот, — он подвинул Штирлицу папку, — почитайте ваши телеграммы, а я пока сделаю несколько звонков. И не вздумайте кидаться в окно: у меня в стекло вмонтированы специальные жилы, порежетесь, но не выброситесь.

Он набрал номер; ловко прижав трубку к уху плечом, закурил. Осведомился:

— Что, советник Перейра еще в городе? Тогда, пожалуйста, соедините меня с ним, это говорит профессор Розен... Да, да, из торговой палаты... Я подожду...

Штирлиц пролистал телеграммы....

"А ведь он хитрит, — понял Штирлиц, — он не мог читать то, что я передавал с Плейшнером и через Эрвина с Кэт. Иначе бы он не пустил меня в Берн. Они, видимо, расшифровали меня, когда я, вернувшись, вышел на Лорха. А уже потом прочитали все то, что я отправлял раньше. А зачем ему хитрить? Он никогда не хитрит попусту. Мюллер человек со стальной выдержкой — все что он делает, он делает по плану, в котором нет мелочей; любая подробность выверена до абсолюта".

Прикрыв ладонью трубку, Мюллер спросил:

— Ну как? Хорошо работают наши дешифровальщики?

— Вы — лучше, — ответил Штирлиц. — Давно начали меня читать?

— С февраля.

— Пока еще работал Эрвин?

— Ах, Штирлиц, Штирлиц, и все-то вы хотите знать! — Лицо Мюллера снова напряглось, он еще крепче прижал трубку к уху. — Алло! Да, господин советник Перейра, это я. Вечером самолет будет готов, мы отправим вас с Темпельхофа, вполне надежно... Да, и еще одна просьба: заезжайте к военному атташе Испании полковнику де Молина, предупредите его о вылете, у них что-то случилось с телефоном. Вам привезут два чемодана, вы помните? Нет, нет, в Асунсьоне вас встретят мои коллеги, они примут груз. Счастливого полета, мой друг, завидую" что сегодня ночью вы будете пировать в Цюрихе. Советую заглянуть в немецкий ресторанчик на Банхофштрассе, напротив "Свисс Бэнка", там прекрасно делают айсбайн... Спасибо, мой дорогой... Будучи суеверным человеком — хотя это и карается нашей моралью, — я, тем не менее, говорю вам: "До встречи".

Мюллер положил трубку на рычаг, прислушался к канонаде, затянул галстук, неловко одернул штатский пиджак, сидевший на нем чуть мешковато, поднялся и сказал:

— Едем, дружище, времени у нас в обрез, а дел — невпроворот.

И снова Штирлиц был зажат между Ойгеном и Куртом; Мюллер сидел рядом с Вилли, на переднем сиденье, хотя всегда ездил в машине сзади, слева от шофера; впереди и сзади неслись два "мерседеса" с форсированными двигателями, набитые охранниками в штатском; часто приходилось объезжать битый кирпич, солдаты пока еще старались расчищать улицы, да и полицейские на работы выгоняли всех, кто мог двигаться; порядок, только порядок, даже в самые трудные времена!

Не оборачиваясь, Мюллер спросил:

— Знаете, Штирлиц, что меня более всего удивляло в жизни?

— Откуда же мне знать, группенфюрер, конечно, не знаю.

— Сейчас расскажу... Помните, Дагмар Фрайтаг рассказывала вам про руны, русские былины и все такое прочее?

— Помню.

— Я, кстати, был тогда поражен вашим голосом... Когда вы расспрашивали ее... У вас был совершенно особый голос... В нем была такая тоска... И я подумал: разве можно идти в разведку человеку со столь обостренным чувством любви... Тоски, если хотите... Это же просто-напросто неестественно... Наша с вами профессия цинична, вненациональна и прагматична, не так ли?

— Нет.

— Доказательства?

— Я вас не переубежу, какой смысл болтать попусту...

— Вы ответили мне некультурно...

Штирлиц, усмехнувшись, повторил:

— Некультурно...

— Знаете, мне кажется, что культура зародилась в тот миг, когда произошло выделение какой-то великой души из общей массы живых существ, — задумчиво сказал Мюллер. — Видимо, истинная культура могла состояться лишь на почве небольшого района, скорее всего где-то в горах, в плодородных ущельях, в атмосфере тесного единения жителей... Культура погибает после того, как таинственная великая душа полностью реализует себя, выявит в рунах, былинах, песнях трубадуров, замрет в устремленности храмов, окостенеет в параграфах законов... Она тогда застывает, как застыла антика... Зачем же тогда надламывать свое сердце по застывшему, Штирлиц?

Штирлиц удивленно посмотрел на Мюллера, потом, нахмурившись, заметил:

— Где-то мне уже встречались подобные соображения, но, по-моему, в книгах, изданных за границами рейха?

Мюллер обернулся, почесал кончик носа, хмыкнул:

— Между прочим, я обидчив. Эти мысли я выносил сам, когда работал против Шандора Радо и "Красной капеллы": там были интеллигентные люди, надо было противостоять им в полный рост... Согласитесь, у нас порою дуракам легче, их не боятся, их двигают наверх — до определенного, впрочем, предела, — но ведь мы с вами отдали жизнь такому делу, где глупость совершенно невозможна, она преступна, даже, я бы сказал, антигосударственна... Глупый дипломат на виду, его можно поправить, уволить, посадить, а вот если глуп разведчик, тогда режим ждут большие беды... Что вы так жадно смотрите на улицы? Прощаетесь? Или хотите запомнить маршрут, по которому вас везут? Так не проще ли задать мне этот вопрос? Я везу вас на мою конспиративную квартиру, там очень удобно, прекрасный вид из окон, стекла также оборудованы специальными сетками, причем, абсолютно звуконепроницаемы, канонада не слышна, русских туда пока не пустят, рельеф местности в нашу пользу, армии Венка и Штейнера на подходе, драка будет кровавой, нас ждут сюрпризы.

...На третьем этаже особняка, стоявшего на тихой узкой улице, в большой квартире было довольно много народа; все в штатском; слышался стрекот пишущих машинок и глухие голоса, быстро диктовавшие тексты; то и дело звонили телефоны — их было никак не меньше трех, может быть, больше; проходя по коридору, Штирлиц увидел в окно, что на улице, параллельной той, по которой они сюда приехали, молодые мальчики в форме "гитлерюгенда" возводили баррикаду; на доме, что был метрах в ста, развевался флаг молодых национал-социалистов.

Мюллер пригласил Штирлица в маленькую комнату; два стула; на столе стопка бумаги и десяток фаберовских карандашей, очень жестких, точенных до игольчатости; пепельница, две пачки сигарет, зажигалка.

— Садитесь, Штирлиц. Садитесь к столу. И послушайте, что я вам стану говорить...

Он распустил галстук, расслабился, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза...

Штирлиц прислушался к голосу, который слабо доносился из соседней комнаты. Человек диктовал машинистке; та работала, как автомат, очередями. Человек называл русские имена, перечислял названия городов; отчетливо запомнилась фраза: "После этого племянник академика Феофанова был вызван к бургомистру Ланину, и тот потребовал от него здесь же, в кабинете, написать статью в новую газету про то, как отвратительно, антирусски было поставлено народное образование при Советской власти. Поначалу Игорь Феофанов отказывался, затем..."

Мюллер быстро поднялся, подошел к двери, распахнул ее, крикнул:

— Перейдите в другую комнату! И вообще незачем так кричать, стенографистка, полагаю, не глуха!

Мюллер вернулся на место, испытующе посмотрел на Штирлица и, хрустнув пальцами, сказал:

— Так вот, я хочу вам сказать про то, что давно меня мучит. Хоть я и не кончал университетского курса, но книги читал с малолетства... Да, да, почему бы я иначе стал таким мудрым? Только благодаря книгам, дружище... И к чему я пришел? Вот к чему я пришел, Штирлиц... Мир знал много культур, но каждая из них есть слепок одна с другой... Поликлет и Вагнер близки, хотя их разделяют столетия, так же, как Софокл и Ницше... Александр Македонский и Наполеон Бонапарт... Восстание в эллинских городах после Анталкидова мира, когда бедные перебили всех богатых, было созвучным — в своей цивилизации — с тем, что дал Парижский мир, когда Бомарше и Руссо готовили бунт против столь необходимой для любого общества Бастилии... У эллинов были Аристофан и Изократ, а у французов — Вольтер и Мирабо; вполне прочитывается перекличка созвучности в разных пластах истории... Солдатский император Наполеон или мужицкий царь Пугачев лишь повторяли Дионисия Сиракузского и Филиппа Македонского... Вы понимаете, зачем я, совершенно лишенный времени, говорю вам об этом?

— Понимаю.

— Так зачем же?

— Чтобы оправдать цинизм умных: "И это было". Нет?

— Верно! В десятку! Молодец! Что мне от вас нужно, надеюсь, теперь понимаете?

— Не до конца.

— Мне нужно от вас следующее: во-первых, ваш Лорх сидит в этом же здании, в подвале, мы сломали его, он готов работать. Вы сейчас напишете телеграмму в Центр, я ее зашифрую — теперь это не трудно, — а вы проследите за тем, чтобы Лорх не запустил в эфир какой-нибудь сигнал тревоги, это не в ваших интересах... В телеграмме вы скажете, что я, Мюллер, готов сотрудничать с русскими; взамен я требую гарантию неприкосновенности... Я могу помочь во многом... Если даже не во всем...

— В чем, например?

— Отдать им Гиммлера, например...

— А Бормана?

— Давайте сначала дождемся ответа из вашего Центра... Как думаете, они согласятся?

— Думаю, что нет.

— Почему?

— Они не считают Аристофана и Мирабо современниками...

— Хороший ответ. Спасибо за откровенность. Но вы составите такую телеграмму на всякий случай. Не правда ли?

— Если настаиваете...

— Очень хорошо. Спасибо. Теперь второе: вы расскажете мне все о своей работе? Все, с начала и до конца?

— Вы можете посмотреть мое личное дело, там все написано, группенфюрер...

Мюллер громко захохотал. Он смеялся искренне, утирал глаза, качал головою; потом лицо его занемело:

— Штирлиц, если вы не сделаете этого, вам введут трибадинуол, доктор у меня отменный, и мы запишем ваши показания на аппаратуру... Причем, говорить вы станете на том языке, на котором болтали во сне у Дагмар... Я дал послушать ваш голос казачьему атаману Краснову — он не только наш консультант, но и плодовитый литератор, настрочил сто романов про большевиков и евреев. Сказал, что по рождению вы петербуржец...

— Что вам даст мое признание, группенфюрер?

— Я думаю о будущем, Штирлиц. К тому же человек нашей профессии не умеет жить соло, мы не можем без дирижера, смысл нашей жизни — работа с оркестром...

— Я должен написать вам все после того, как придет ответ на ваше предложение? Или до?

— Не медля ни минуты.

Штирлиц покачал головой:

— Мне очень горько помирать... Но я не могу переступить себя... Не сердитесь...

— Тогда пишите телеграмму.

Штирлиц взял карандаш, написал текст: "Центр. Я арестован Мюллером. Он вносит предложение о сотрудничестве. Готов оказать помощь в аресте Гиммлера. Взамен требует гарантий личной неприкосновенности. Юстас".

Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался:

— Фокусов нет?

— А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание...

Уж если делать спектакль, так зрелищно!

Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты.

Он понимал, что отъезд Гитлера в Альпийский редут нанесет удар по тому плану, который он выносил, утвердил для себя и проработал во всех деталях.

Он поэтому продолжал делать все, чтобы Гитлер остался в Берлине, с тревогой наблюдая за тем, как фюрер ищуще выспрашивал визитеров про то, стоит ли ему продолжать борьбу из ставки или, быть может, целесообразнее улететь в Берхтесгаден.

Как никто другой зная характер Гитлера, рейхсляйтер понимал, что мания подозрительности, овладевавшая фюрером с каждым днем все более и более, диктует ему решения странные, идущие, как правило, от противного. Борман знал, что когда ему надо было провести какую-то кандидатуру, то быстро и надежно это можно сделать в том случае, если уговорить Лея или Шпеера (к ним фюрер был неравнодушен) дать негативную характеристику тому, на кого ставил он сам, Борман. Тогда по прошествии двух-трех дней можно было входить с предложением, и Гитлер обычно утверждал назначение того человека, который был угоден Борману.

Причем, эта симпатия Гитлера возникла потому, что Лей страдал запоями, и Гитлер поэтому относился к нему с брезгливым, но в то же время жалостливым интересом; поскольку Лей был из рабочих и руководил "Трудовым фронтом", фюрер считал необходимым держать его подле себя; он считал также, что человек, страдающий недугом, который карался по законам партийной этики, будет ему особенно предан; так же он относился к Шпееру: в последние месяцы его любимец, самый знаменитый архитектор рейха, ставший министром военной экономики, позволял себе открыто говорить фюреру, что война проиграна и поэтому уничтожение мостов, дорог и заводов лишит германскую промышленность шанса на послевоенное возрождение, которое возможно лишь при содействии западного капитала, традиционно заинтересованного в создании санитарного антибольшевистского кордона. Никому другому Гитлер не простил бы таких высказываний; слушая Шпеера, он как-то странно улыбался; Борману порою казалось, что фюрер обладает удивительным даром не слышать то, что ему не хотелось слышать; после тяжелого разговора со Шпеером, когда все присутствовавшие при этом замерли, страшась стать свидетелями истерики, которая могла бы кончиться приказом немедленно расстрелять любимца, фюрер вдруг пригласил министра к себе и, ласково усадив за стол, принес чертежи "музея фюрера" в Линце.

Расстелив листы ватмана на столе, Гитлер сказал:

— Шпеер, послушайте, чем внимательнее я рассматриваю ваш проект, тем более тяжелыми мне кажутся скульптуры через Дунай. Все-таки Линц — легкий город, следовательно, необходима абсолютная пропорция. Что вы на это скажете?

Шпеер с ужасом посмотрел на фюрера: Линц бомбили союзники, вопрос захвата города русскими был вопросом недель, а этот человек с трясущимися руками и большими, навыкате, зелеными глазами говорил о будущем музее, о пропорции форм и о скульптурах через Дунай.

...Именно к Шпееру и обратился Борман, когда тот приехал с фронта в рейхсканцелярию.

— Послушайте, Альберт, — сказал Борман, дружески обнимая ненавистного ему любимца фюрера, — мне кажется, что сейчас вам зададут вопрос, стоит ли нам уходить в Берхтесгаден. Вы же понимаете, что открытое столкновение между красными и англо-американцами — вопрос месяцев, нам надо еще немного продержаться, и коалиция рухнет, поэтому я прошу вас — уговорите фюрера уехать в Альпы.

Борман умел высчитывать людей; он верно высчитал Шпеера; тот, оставшись один на один с фюрером, выслушал его вопрос и ответил — неожиданно для самого себя — совсем не так, как его просил рейхсляйтер:

— Поскольку лично вы, мой фюрер, потребовали от немцев сражения за каждый дом, лестничный пролет, за каждое окно в квартире, ваш долг остаться в осажденной столице.

— Да, но в Берхтесгадене лучше средства коммуникации, — возразил Гитлер. — Военные считают, что оттуда мне будет легче руководить борьбою на всех фронтах.

— Военные отстаивают свое узкопрофессиональное дело, а на вас лежит тяжкое бремя политической стратегии, — с отчаянием ответил Шпеер, понимая, что, видимо, каждое его слово записывается Борманом на пленку.

Гитлер как-то сразу сник, сидел несколько мгновений неподвижно, а потом снова пошел за чертежами "музея" в Линце.

— Послушайте, — сказал он, вернувшись, — я по-прежнему беспокоюсь, как будет оценено знатоками столь близкое соседство Тинторетто с Рафаэлем... Все-таки, Тинторетто слишком легок и шаловлив, его искусство представляется мне не совсем здоровым с точки зрения национальной принадлежности. Порою мне кажется, что в нем есть дурная кровь... Эта шаловливость, эта нарочитая несерьезность... Такое всегда было свойственно еврейским маклерам... Или русским экстремистам, типа Врубеля... А через зал — Рафаэль... Розенберг дважды привлекал авторитетных антропологов, но они утверждают в один голос, что мать художника не имела любовника с вражеской кровью, а отец был истинным римлянином... Но ведь его дед мог изменить фамилию: евреи так ловки, когда речь идет о том, чтобы упрятать свою родословную...

...После беседы со Шпеером, за чаем, Гитлер, проверяя Бормана, сказал:

— А вот Шпеер считает целесообразным мой отъезд в Берхтесгаден.

— Он не только это считает целесообразным, — ответил Борман, — он запрещает гауляйтерам взрывать мосты и заводы, он, видите ли, думает о будущем нации, как будто оно возможно вне и без национал-социализма...

— Не верьте сплетням, — отрезал Гитлер. — Шпееру завидуют. Всем талантам завидуют. Я это испытал на себе в Вене, когда меня четыре раза не принимали в Академию художеств. Там это было понятно: все эти чехи и словаки с поляками, гнусные евреи не желали дать дорогу арийцу — это типично для неполноценных народов, подлежащих исчезновению. Я не могу понять проявления такого отвратительного качества среди арийцев. Это просто-напросто не имеет права на существование среди нас...

...Фюрер не заподозрил Шпеера в заговоре, а, наоборот, взял его под защиту. Борман был почти уверен, что Гитлер может в любую минуту объявить о своем отъезде в Альпийский редут.

Следовательно, настала пора действовать.

...Борман зашел к лечащему врачу фюрера доктору Брандту, штандартенфюреру СС, который наблюдал Гитлера с начала тридцать пятого года; именно Брандт следил за его диетой, лично делал инъекции, покупал в Швейцарии новые лекарства и отправлял своих шведских друзей в Америку — закупать медикаменты, которые стимулировали организм "великого сына германской нации", не угнетая при этом психику и сон.

— Брандт, — сказал Борман, — откройте мне всю правду о состоянии фюрера. Говорите честно, как это принято между ветеранами партии.

Брандт, как и все в рейхсканцелярии, знал, что откровенно говорить с Борманом невозможно и чревато непредсказуемыми последствиями.

— Вас интересуют данные последних анализов? — заботливо осведомился Брандт.

— Меня интересует все, — ответил Борман. — Абсолютно все.

— У вас есть какие-то основания тревожиться о состоянии здоровья фюрера? — отпарировал Брандт. — Я не нахожу оснований для беспокойства.

— Брандт, я отвечаю за фюрера перед партией и нацией. Вам поэтому нет нужды скрывать от меня что бы то ни было. Скажу вам откровенно: нынешняя походка фюрера кажется мне несколько... уставшей, что ли... Нет ли возможности как-то взбодрить его? Бывают моменты, когда у него трясется левая рука; вы же знаете, как наши военные относятся к вопросам выправки... Сделайте что-нибудь, неужели нет средств такого рода?

— Я делаю все, что могу, рейхсляйтер.

Борман понял, что дальнейший разговор со штандартенфюрером бесполезен. Он никогда не станет делать то, что сейчас угодно Борману, он пойдет к фюреру и откроет ему все, если попробовать заговорить с ним в открытую: "Начните делать уколы, которые парализуют волю Гитлера, мне нужно управлять им, мне необходимо, чтобы от фюрера осталась лишь оболочка, и вы должны сделать это в течение ближайших двух-трех дней".

— Значит, я могу быть спокоен? — спросил Борман, поднимаясь.

— Да. Абсолютно. Фюрер, естественно, страдает в связи с нашими временными неудачами, но дух его, как обычно, крепок, данные анализов не дают повода для тревоги.

— Спасибо, дорогой Брандт, вы успокоили меня, спасибо вам, мой друг.

...Выйдя от доктора, Борман быстро пошел в свой кабинет, набрал номер Мюллера и сказал:

— То, о чем мы с вами говорили, надо сделать немедленно. Вы поняли?

— Западный вариант? — уточнил Мюллер.

— Да, — ответил Борман. — Информация об этом должна поступить сюда сегодня вечером от двух — по крайней мере — источников.

Через пять минут штурмбанфюрер Холтофф был отправлен Мюллером на квартиру доктора Брандта.

— Фрау Брандт, — сказал он, — срочно собирайтесь, поступил приказ вывезти вас из столицы, не дожидаясь колонны, с которой поедут семьи других руководителей.

Через семь часов Холтофф поместил женщину и ее детей в маленьком особнячке, в горах Тюрингии, в тишине, где мирно распевали птицы и пахло прелой прошлогодней травой.

Через девять часов гауляйтер области позвонил в рейхсканцелярию и доложил, что фрау Брандт с детьми получила паек из специальной столовой НСДАП и СС, поставлена на довольствие и ей выдано семьсот рейхсмарок вспомоществования в связи с тем, что она из-за срочности отъезда не смогла взять с собою никаких вещей.

Телефонограмма была доложена Борману — как он и просил — в тот момент, когда он находился у Гитлера.

Прочитав текст сообщения, Борман изобразил такую растерянность и скорбь, что фюрер, нахмурившись, спросил:

— Что-нибудь тревожное?

— Нет, нет, — ответил Борман. — Ничего особенного...

Он начал комкать телефонограмму, чтобы спрятать ее в карман, зная наперед, что фюрер обязательно потребует прочитать ему сообщение. Так и случилось.

— Я не терплю, когда от меня скрывают правду! — воскликнул Гитлер. — В конце концов, научитесь быть мужчиной! Что там?! Читайте!

— Фюрер, — ответил Борман, кусая губы, — доктор Брандт... Он нарушил ваш приказ отправить семью в Альпийский редут вместе со всеми семьями руководителей и перевез жену с детьми в Тюрингию... В ту зону, которую вот-вот займут американцы... Я не мог ожидать, что наш Брандт позволит себе такое гнусное предательство... Но я допускаю ошибку, я прикажу проверить...

— Кто подписал телефонограмму?

— Гауляйтер Росбах.

— Лично?

— Да.

— Я знаю Росбаха и верю ему, как вам, — сказал Гитлер, тяжело поднимаясь с кресла. — Где Брандт? Пусть сюда приведут этого мерзавца! Пусть он валяется на полу и молит о пощаде! Но ему не будет пощады! Он будет пристрелен, как взбесившийся пес! Какая низость! Какая отвратительная, бесстыдная низость!

Брандт пришел через несколько минут, улыбнулся Гитлеру:

— Мой фюрер, можете сердиться на меня, но, как бы вы ни отказывались, придется принять получасовой массаж...

— Где ваша семья? — спросил Гитлер, сдерживая правой рукой левую. — Ответьте мне, свинья эдакая, куда вы дели вашу бабу! Ну?! И посмейте солгать — я пристрелю вас лично!

Брандт почувствовал, как кровь начала стремительно, пульсирующе стекать с лица куда-то в желудок; стало печь в солнечном сплетении; ноги сделались ледяными; коленки ослабли; казалось, что, если придется сделать шаг, чашечки сдвинутся и мягкое тело опустится на пол.

— Моя жена дома, — ответил Брандт странным, совершенно чужим голосом. — Я говорил с ней утром, мой фюрер.

— Вот видите, — облегченно сказал Борман, вымученно улыбаясь Гитлеру. — Как я рад, что все обошлось, вполне возможна путаница, мало ли в рейхе Брандтов... Позвоните домой с этого аппарата, штандартенфюрер, передайте жене мой привет.

Брандт набрал номер прямым, негнущимся пальцем; в трубке были долгие длинные гудки, потом ответила служанка, Эрика:

— Слушаю.

Брандт снова откашлялся, облегченно вздохнул и сказал:

— Пожалуйста, попросите к аппарату фрау Брандт.

— Но она уехала в Тюрингию, — ответила девушка. — Даже не успела собраться, так торопилась...

— Что?! — выдохнул Брандт. — Почему?! Кто?!

— Так ведь вы прислали за ней машину...

— Я не присылал никакой машины! — Брандт обернулся к Гитлеру. — Я не посылал за ней никакой машины, мой фюрер! Это чудовищно, этого не может быть!

— Вы — поганец! — сказал Гитлер, приближаясь к Брандту танцующей походкой. — Вы мерзкая продажная свинья!

Он вдруг легко выбросил правую руку, жадно сграбастал крест и сорвал его с груди штандартенфюрера.

— Дайте мне пистолет, Борман! Я пристрелю его! Сам! Это змея, пригревшаяся на моей груди!

— Фюрер, — успокаивающе сказал Борман, — мы обязаны судить его. Пусть партия и СС узнают о том, кто скрывался в наших рядах, пусть это будет уроком для...

Борман не имел права дать Гитлеру убить Брандта. Доктор нужен ему, это трофей , он знает о Гитлере все, теперь он расскажет все тайное, что не открывал никогда и никому; все откроет, вымаливая себе пощаду.

Брандт был закован в кандалы и отправлен на конспиративную квартиру Бормана под охраной пяти эсэсовцев из "личного штандарта" Гитлера.

Утром об этом узнал Гиммлер; он отправил туда, где держали Брандта, своего секретаря с десятью эсэсовцами — он тоже понимал толк в трофеях; Брандт был взят из-под стражи и вывезен на север, под Гамбург, на одну из секретных явок Гиммлера.

Однако Борман добился главного: через час после того как исчез Брандт, в рейхсканцелярии появился оберштурмбанфюрер Штубе, помощник доктора Менгеле, человек, лишенный собственного "я"; Мюллер дал исчерпывающую характеристику прошлой ночью: "Бесхребетен, но, впрочем, претендует на старомодность; традиционно боится начальства; весьма корыстен, приказу подчинится, хотя, видимо, порассуждает о врачебной этике".

Удар Красной Армии. Последствия — II

Хрустело. ..

Войска Жукова, прорвав оборону на Зееловских высотах, двигались к пригородам Берлина; армии Конева шли с юга; готовился к удару с севера Рокоссовский...

21 апреля конференция в бункере Гитлера шла, как и обычно, — обстоятельно и неторопливо; обстановку докладывали Кейтель и Кребс; их сообщения были исчерпывающе точными, иллюстрировались черными и красными клиньями, нанесенными на карту штабными офицерами.

Гитлер сидел в кресле с отсутствующим взглядом, изредка кивал, то и дело прижимал правой рукой прыгающую левую; однако, когда Кребс начал докладывать о боях, шедших южнее и севернее Берлина, Гитлер поднял руку, словно бы защищаясь от кого-то невидимого:

— Где генерал Штайнер? Где его танки? Где его дивизии? Почему он до сих пор не отбросил полчища русских?!

— У него нет сил на это, — устало ответил Кребс. — Русские превосходят нас по всем позициям не менее, чем в четыре-пять раз, мой фюрер!

— Где армия Венка?

— Его войска бессильны что-либо сделать, мой фюрер!

— Уйдите все, — сказал Гитлер, обращаясь к штабным офицерам. — Борман, Кейтель, Йодль, Кребс, Бургдорф, останьтесь...

Он дождался, пока генералы и офицеры вышли, посмотрел на Бормана замеревшим, холодным взглядом, потом стукнул правой рукой по столу и закричал срывающимся, но — прежним — сильным, властным голосом:

— Я окружен изменой! Низкие трусы в генеральских погонах предали мое дело! Нет более отвратительной нации, чем та, которая не может встретить трудность лицом к лицу! Когда я вел вас от победы к победе, вы аплодировали мне! Вы присылали мне сводки, из которых неумолимо явствовало, что наша мощь сильна, как никогда! А теперь оказывается, что мы слабее русских в пять раз?! Вы — низкие трусы! Отчего вы не говорили мне правды?! Когда я дал вам право усомниться в моей лояльности по отношению к тем, кто восставал против моей точки зрения?! Я всегда ждал дискуссии, я жаждал столкновения разных точек зрения! Но вы молчали! Или же взрывали бомбы под моим столом! Вы вольны покинуть Берлин немедленно, если боитесь оказаться в русском котле! Я остаюсь здесь! А если война проиграна, то я покончу с собою! Вы свободны!

Молчание было слышимым, тяжелым.

...Xрустело.

Йодль шагнул вперед, откашлялся, заговорил ровно:

— Фюрер, ваша ответственность перед нацией не позволяет вам оставаться здесь. Вы должны сейчас же, не медля ни минуты, уйти в Альпийскую крепость и возглавить битву за весь рейх из неприступного Берхтесгадена. На юге рейха и на севере достаточно войск, которые готовы продолжать битву. Армия и народ верны вам, как всегда. Мы зовем вас жить во имя победы.

Гитлер растроганно посмотрел на Кейтеля и Йодля, подался вперед, улыбаясь, но Борман опередил его:

— Господа, решение фюрера окончательно и не подлежит коррективам. Мы, те, кто был с ним всегда, остаемся вместе с ним. Мы ждем, что вы — в случае, если решите уйти в Альпийский редут, — добьетесь перелома битвы.

Гитлер быстро, неожиданно для его трясущегося тела, обернулся к Борману:

— Пусть сюда немедленно переселится Геббельс с женой и детьми... Скажите, чтобы для них приготовили комнаты рядом с моими пилотами и кухней, детей надо хорошо кормить — молодые организмы находятся в поре своего возмужания...

— Да, мой фюрер, — Борман склонил голову, — я немедленно свяжусь с рейхсминистром. — Он оглядел генералов понимающим взором, "мол, оставьте нас одних", а тем, кто не знал, как поступить, помог словом: — Благодарю вас, господа, вы свободны, перерыв...

Когда они остались одни, Гитлер, странно усмехаясь, спросил:

— А где ваша семья, Борман? Я хочу, чтобы ваша милая жена с детьми поселилась вместе с вами... Если мало места, я уступлю одну их моих гостиных... Пригласите их сюда немедленно, мой друг.

— Я уже сделал это, — легко солгал Борман. — Они выехали. Я молю бога, чтобы они успели проскочить в Берлин, мой фюрер...

(Еще неделю назад он предупредил жену, чтобы она с детьми покинула мюнхенский дом и скрылась в горах; жену он не любил и был счастлив, что живет от нее отдельно, но к детям был привязан; она хорошо за ними глядела, поэтому Борман ее терпел, не устроил автокатастрофы.)

...Через час Борман огласил указ фюрера, в котором говорилось, что фельдмаршал Кейтель должен немедленно отправиться в армию Венка. Он обязан передать генералу личный приказ Гитлера атаковать Берлин в направлении юго-западнее Потсдама.

Генерал Йодль отправляется в армию Штейнера, чтобы организовать атаку по деблокаде Берлина в районе севернее Ораниенбурга.

Гросс-адмирал Дениц собирает все силы рейха на побережье для оказания помощи сражающемуся Берлину.

Геббельс, как комиссар обороны столицы, делает все, чтобы мобилизовать внутренние ресурсы города в его противостоянии большевистским полчищам.

Рейхсмаршал Геринг возглавляет все силы рейха на юге для их мобилизации к продолжению битвы.

Рейхсфюрер Гиммлер выполняет идентичную задачу на севере.

Текст этого приказа фюрера был немедленно отправлен в штаб Геринга (тому именно человеку, с которым последние дни работал помощник рейхсляйтера Цандер) полковнику Хуберу.

Цандер добавил несколько ничего не значащих слов, нечто вроде личного послания Хуберу, в то время как для адъютанта Геринга они означали приказ действовать, давить на рейхсмаршала, пугать его Гиммлером, настраивать на необходимость предпринять свои, истинно солдатские шаги, ведь он, Геринг, — герой первой мировой войны; кому как не ему проявить мужество сейчас, в дни, когда фюрер сделался фикцией, бессильной марионеткой в руках "гнусного Бормана и фанатика Геббельса"...

...Ровно через двадцать четыре часа после того, как в Оберзальцберг ушла эта шифровка Цандера, в рейхсканцелярии приняли радиограмму от Геринга, в которой говорилось, что он, рейхсмаршал, ждет подтверждения от фюрера на вступление в силу декрета от 29 июня 1941 года, в котором он — в случае возникновения кризисной ситуации — провозглашается преемником Гитлера. "Поскольку фюрер, как глава государства, лишен в Берлине свободы поступков, я готов принять на себя тяжкое бремя власти".

Штандартенфюреру Цандеру позвонили из бункера через двадцать секунд после того, как сообщение было расшифровано и распечатано в пяти экземплярах: для фюрера. Бормана, Геббельса, Кейтеля и полковника фон Белова, являвшегося координатором среди посланников ведомств при ставке.

Через три минуты телеграмма была доложена Борману.

Тот достал из сейфа листок, заранее напечатанный под его диктовку Цандером еще позавчера вечером, и отправился к Гитлеру.

— Фюрер, — сказал Борман, притворяясь испуганным, — свершилось страшное: вас предал Геринг.

Гитлер не сразу понял смысл сказанного Борманом: он читал письма Вагнера, делая отметки на полях разноцветными карандашами; как раз сейчас он чиркал те абзацы, в которых композитор описывал свое бегство в Швейцарию после подавления революции в Германии, свое отчаяние первых дней и надежду на то, что все изменится, ибо духу времени угодно созидание того нового , что объединит нацию.

Он недоумевающе посмотрел на Бормана, потом лишь осознал смысл сказанного, приподнялся в кресле и, опершись на подлокотники, закричал:

— Не смейте! Замолчите, Борман! Я приказываю вам не сметь!

— Мой фюрер, — тягуче повторил Борман, и в голосе его не было обычных успокаивающих ноток, — вы преданы Герингом, вот текст его ультиматума, извольте ознакомиться с ним и подписать приказ, в котором вы отдаете его под юрисдикцию военно-полевого суда с приказом расстрелять изменника!

— Вы не смеете говорить так, — сломавшись, жалобно попросил Гитлер. — Это провокация врагов... Герман был со мною с первых дней; вы жестоки, Борман, он мне всегда говорил, как вы жестоки...

— Позвольте мне в таком случае уйти? — по-прежнему тягуче спросил Борман, положив на столик, возле книги Вагнера, телеграмму Геринга и проект приказа о его разжаловании.

— Сядьте, — сказал Гитлер. — Как вам не совестно? Есть у вас сердце? Или вместо него в вашей груди камень?

— Мое сердце разорвано любовью к вам, фюрер, я живу много лет с постоянной болью в сердце...

Гитлер прочитал телеграмму дважды, отложил текст, удивился:

— Но я не вижу в его словах измены, Борман... Он требует ответа, прежде чем объявит себя преемником...

Борман поднялся, поклонился Гитлеру, пошел к двери.

— Погодите! — воскликнул Гитлер, и в голосе его слышалось отчаяние. — Вы не согласны со мною?

— Фюрер, ребенок всегда трагично реагирует, когда родители слишком добры к старшему сыну, жестокому эгоисту, прощая ему все, что угодно, и несправедливы к младшему — кроткому и любящему.

— Что все это значит, Борман?! Объясните мне, я лишился возможности понимать...

— Если бы я сказал вам: "Фюрер, вы не можете более руководить работой партии, я даю вам сутки для того, чтобы вы добровольно передали мне функцию вождя", как бы вы отнеслись к такого рода пассажу?

— Геринг! — тихо сказал Гитлер, прочитав еще раз текст телеграммы. — Герман, которого я дважды выводил из-под партийного суда за его тягу к роскоши и вольностям в личной жизни... Человек, который всегда был подле, добрый, доверчивый брат с ликом гладиатора и сердцем ребенка... Геринг! — Гитлер сорвался на крик, словно бы чувствуя, как угодна сейчас Борману истерика. — Грязный боров! Изменник! Гнусный сластолюбец! Человек, разложенный роскошью и богатством, погрязший в алчной жажде наживы! Я проклинаю тот день, когда встретил его!.. Я...

— Там все написано. — Борман кивнул на листок бумаги, заранее напечатанный Цандером. — Нужна ваша подпись...

— Нет, — сказал Гитлер, прочитав проект приказа. — Я не стану это подписывать. Составьте документ в том смысле, что Геринг обратился ко мне с просьбой об освобождении его от звания рейхсмаршала, президента рейхстага, премьера Пруссии, фюрера четырехлетнего плана развития национального хозяйства и моего преемника в связи с обнаружившимися признаками сердечной недостаточности... Нация должна верить в то, что все мы едины, как и раньше...

Тем не менее через семь минут после того, как этот приказ Гитлера был обнародован, в Берхтесгаден ушла телеграмма Бормана гауляйтеру Фишлю и бригадефюреру Брусу:

"Поскольку Геринг лишен фюрером звания рейхсмаршала и командующего люфтваффе, его надлежит арестовать, где бы он ни находился, и содержать под стражей вплоть до особого распоряжения о его дальнейшей судьбе".

А в это время Геринг был уже на дороге в штаб американской дивизии, командир которой выстроил почетный парад для встречи второго человека рейха, преемника, рейхсмаршала и солдата.

Его машину успели окружить эсэсовцы, охранявшие архив НСДАП; приказ, подписанный Борманом, оказался для них выше личности бывшего рейхсмаршала, которому они еще минуту назад, до получения бумаги , подчинились бы ликующе, но, поскольку "порядок превыше всего", слово стоявшего на одну лишь ступень выше оказалось сильнее здравого смысла: они готовы были растерзать Геринга по первому же слову из подвала.

Информация к размышлению — X (Шелленберг)

...Каждый работал на себя; каждый думал только о себе; блоки заключались лишь для того, чтобы получить минутную выгоду, записать ее на свой счет и немедленно расторгнуть, как только возникала возможность нового блока — в лихорадочном пути к личному спасению.

Шелленберг спал в машине. Последнюю неделю он практически не появлялся в РСХА; новые отношения с Мюллером давали ему такого рода возможность. Мюллер страховал его от Кальтенбруннера, хотя и с тем Шелленберг то и дело входил в соглашения, расторгавшиеся сразу же, как только он видел большую выгоду в Гиммлере, а Кальтенбруннер — в Бормане; однако время было такое, что все они, снедаемые взаимной ненавистью, не могли, тем не менее, обходиться друг без друга.

...В Хохенлихен к Гиммлеру Шелленберг приехал на этот раз с севера, где провел очередную беседу с графом Бернадотом.

— Рейхсфюрер, так дальше нельзя. Вы должны понять: война проиграна! — сказал Шелленберг своему шефу, который, устроившись возле камина, читал Плутарха; аккуратно наколотые дрова шипяще лизал огонь, пахло уютом и м и р о м; кофе был заварен настоящий, бразильский (кофеин не был выпарен на нужды фронтовых госпиталей). Закатное небо было багрово-синим, спокойным и прекрасным; ничто не напоминало здесь, в дубовом лесу, охраняемом полком СС, про то, что русские рвутся к Берлину, американцы катятся лавиной в Тюрингию и Саксонию, англичане беспрерывно бомбят города и автострады; в нетопленых квартирах умирают голодные дети, а на улицах по-прежнему вешают солдат с табличками на груди: "Я — дезертир и паникер, посмевший сказать, что война проиграна!"

— Ах, Вальтер, не сгущайте краски, — откликнулся Гиммлер. — Вы вечно паникуете... Военные заверили меня, что Берлин неприступен, что Сталин будет разгромлен в Берлине.

— Военные обязаны вам лгать, иначе вы прикажете расстрелять их. Они хотят выжить, поэтому лгут. А я хочу жить, потому и говорю вам ту правду, которую так неприятно слушать. Рейхсфюрер, граф Бернадот согласен отвезти в американский штаб ваши мирные предложения и вручить их Эйзенхауэру. Дайте мне санкцию, и завтра же начнутся переговоры... На сей раз не наш Карл Вольф входит с такой инициативой, а граф Бернадот, человек мировой репутации, который, так же как и все европейцы, справедливо опасается русского вторжения на Запад. Я ничего не прошу, кроме вашего согласия на мой поступок.

— Отвечать за ваш поступок перед фюрером все равно придется мне, Вальтер.

— История не простит вам пассивности, — горько сказал Шелленберг. — Вы будете отвечать перед нацией за то, что она окажется под пятой красных...

Гиммлер досадливо отложил Плутарха.

— Вы знаете, что организация СС была создана как гвардия фюрера, Вальтер! Я, ее создатель, не могу стать предателем!

— Предателем? Кого же вы предадите? Безумного, ничего не соображающего маньяка, который тащит нас за собою в могилу?!

— Вы что же, предлагаете мне сместить фюрера? — саркастически спросил Гиммлер.

— Именно это я вам и предлагаю, — ответил Шелленберг. — У вас еще достаточно верных вам людей. Арест Гитлера — вопрос минуты. У вас развязаны руки. Полная капитуляция на Западе, начало борьбы на Востоке, куда мы перебросим все наши войска, разве вы не видите в этом ваш долг?!

Гиммлер даже всплеснул руками:

— А как я скажу об этом нации, которая боготворит фюрера?

— Нация его ненавидит! — жестко возразил Шелленберг. — Нация всегда ненавидит того лидера, который привел ее к катастрофе, нация боготворит победителя, это хорошо написано вот здесь. — Он кивнул на том Плутарха.

— Нет, нет, нет! — повторил Гиммлер и, поднявшись, начал быстро ходить по кабинету. — Я не могу предать прошлое! Вы не помните тех дней, когда мы шли к власти, вы не помните тех лет триумфа, когда мы все были как братья, когда мы...

Шелленберг, чувствуя непомерную усталость, раздраженно перебил:

— Рейхсфюрер, какие братья? О чем вы? Разве Рэм не был братом фюрера? Или Штрассер? Но ведь их расстреливали, как бешеных собак. Не надо о прошлом, рейхсфюрер! Думайте о будущем... Вы обратитесь к нации с призывом объединиться для борьбы против красных, сообщите о капитуляции на Западе и о тяжелой болезни Гитлера, которая подвигла его на то, чтобы передать вам власть!

— Но он здоров!

— Его нет попросту, — так же устало, а потому не думая о протоколе, сказал Шелленберг. — Есть оболочка, миф, тень... И, тем не менее, этой тени поверили, когда он пробормотал о смещении Геринга по собственной просьбе в связи с сердечным приступом... И вам поверят, сейчас поверят всему...

...Назавтра рано утром Шелленберг привез к Гиммлеру руководителя имперского здравоохранения профессора де Крини. Тот поначалу мялся, вспоминал личного врача Гитлера штандартенфюрера Брандта, оказавшегося изменником, а потом, когда Гиммлер дал ему взятку , приказав срочно уехать в Оберзальцберг, сказал, понизив, тем не менее, голос — нет ничего устойчивее инерции страха:

— Фюрер совершенно болен. Его психическая субстанция на грани распада. Теперь, когда рядом с ним нет Брандта, — он может сойти с ума в любую секунду.

Гиммлер, отпустив Крини, спросил Шелленберга:

— И вы думаете, он не доложит о моей беседе Борману?

— Он уедет в Оберзальцберг, рейхсфюрер, — усмехнулся Шелленберг. — Он не станет звонить в бункер, он счастлив, что смог вырваться, он здравомыслящий человек...

— Ну хорошо, допустим... Я говорю о бредовом вероятии, Шелленберг, не более того... Допустим, я отправляюсь в рейхсканцелярию с моими людьми... Допустим, я войду в кабинет фюрера и скажу, что смещаю его... Этот трясущийся больной человек не сразу поймет, о чем я говорю: ведь он так доверчив, он верит людям, как ребенок, мы все были с ним рядом, мы... Как я посмотрю ему в глаза?

"И этот человек возглавлял СС, — подумал Шелленберг тоскливо. — Я служу ничтожеству, все они лишены полета, они раздавлены страхом, который сами же возвели в культ, они пожинают то, что посеяли..."

— Рейхсфюрер, пока вы говорили с де Крини, я позвонил в Любек. В Стокгольм прилетел представитель Всемирного еврейского конгресса Шторх, он просит об аудиенции. За ним стоят серьезные люди с Уолл-стрита. Поймите, встретившись со Шторхом, вы сможете объяснить ему, что антисемитизм — это детище Гитлера, вы тут ни при чем, вы делали и делаете все, чтобы спасти евреев, оставшихся в концлагерях. Мир ведь ненавидит нас за то, что мы проводили дикую политику антисемитизма, поймите! Если вы не отмежуетесь от Гитлера, вам не простят этого варварского средневековья не только Рузвельт и Сталин с Черчиллем, вам не простит этого история. И немцы не простят! Они спросят: "Ну ладно, мы сожгли и изгнали евреев, их нет больше в Германии, но отчего же мы умираем с голода, отчего нас бомбят, отчего мы — без евреев — проиграли войну?" Что вы им ответите? А Шторх — это торговля. Он представит вас на Западе спасителем этих самых евреев, только б вы сейчас исполнили то, чего они хотят...

— Но Гитлер не перенесет этого! Вы же знаете, как он болезненно относится к еврейскому вопросу, Вальтер!

— Да черт с ним, с этим еврейским вопросом! Перед нами встал во весь рост немецкий вопрос, это главное! А мы продолжаем цепляться за бред маньяка, который ничего не хочет знать, кроме этих своих треклятых евреев! Да пусть они провалятся в тартарары! Думайте о немцах, рейхсфюрер, хватит ломать голову по поводу евреев!

— Нет, — ответил Гиммлер. — Этого фюрер не перенесет... Погодите, Вальтер, не жмите на меня, я должен немного свыкнуться с теми соображениями, которые вы мне высказали.

— Сколько времени намерены свыкаться? — прыгающе усмехнулся Шелленберг; лицо дрожало, глаза слезились, будто песку насыпали, язык был большим, распухшим, черным от бесконечного курения. — Вам не отпущено более времени. Когда я говорю вам — верьте мне. Думая о себе, я думаю и о вас, ибо только вы пока можете реализовать наше общее спасение, ибо вы представляете собою фермент власти в рейхе. Вам отпущены часы, рейсхфюрер. Пока еще вы имеете силу, но, когда русские окончательно окружат Берлин, вы перестанете интересовать на Западе кого бы то ни было...

— Как вы можете говорить так?! — жалобно спросил Гиммлер. — В конечном счете я министр внутренних дел и рейхсфюрер войск СС!

— Пока, — ответил Шелленберг. — Простите, что я резок, но я не имею права лгать вам более, потому и повторяю: п о к а.

Аберрация представлений, память о былом величии, неумение ощущать пространство и время, отсутствие чувственного начала сыграли свою страшную, но в то же время закономерную игру и с Гиммлером, и с Шелленбергом.

Они строили планы, лихорадочно носились по дорогам рейха, забитым колоннами беженцев; охрана сталкивала людей в канавы, а то и просто стреляла в них; шли бесконечные телефонные разговоры со Стокгольмом, Любеком, Берном; никто из них не хотел, а скорее, не мог уяснить себе, что сейчас все решало постоянное, грохочущее, ежеминутное передвижение русских танков и артиллерии, выходивших на исходные позиции для атаки центра Берлина...

Однако недостойным и — для будущих судеб мира — трагичным было то, что целый ряд людей на Западе, красиво и проникновенно говоривших о демократии, справедливости и национальном равенстве, постоянно поддерживали контакт с теми нацистами, которые являли собою самое страшное порождение тирании, какой не было еще в истории человечества.

Их контакты с гитлеровцами не могли не быть тайными, но об этих контактах знал Кремль, и поэтому, ясное дело, там конденсировалось то, в чем потом неоднократно обвиняли Москву: недоверчивость по отношению к Западу. Если бы к такого рода подозрительности не было оснований, тогда одно дело, но ведь основания для этого были, да еще какие: за спиной государства, принесшего миру избавление от ужаса нацизма, со злейшим представителем этого чудовищного строя, с автором его карательной политики действительно поддерживали постоянный контакт в поисках компромиссного соглашения — и не против кого-либо, а против тех, кто честнее всех других исполнял свой долг в борьбе против гитлеризма...

Наблюдая за активностью Шелленберга, который в Берлине по-прежнему не появлялся, Мюллер отправил шифрованную телеграмму своему представителю в посольстве в Стокгольме и поручил завершить заранее начатую операцию, смысл которой сводился к тому, чтобы американцы смогли "подкупить " шифровальщика гестаповской группы, и среди целого ряда кодов в их руки должен был попасть ключ к тем телеграммам, которые отправлял в Москву Штирлиц.

Это — по логике Мюллера — не могло не подтолкнуть Донована к дальнейшей активности. В Вашингтоне не могли не оценить возможных последствий после того, как Москве стало известно от "Юстаса" обо всех контактах, которые Шелленберг наладил с Бернадотом, Музи и Шторхом; это предполагало безотлагательные шаги в том или ином направлении. Либо Вашингтон должен протянуть руку рейхсфюреру и срочно заключить сепаратный мир, чтобы противостоять большевистской лавине, либо он должен открыто отмежеваться от Гиммлера. Но в этом случае в рейхе остается только одна сила — Борман. Лишь он становится полноправным преемником фюрера — его идей, тайных хранилищ ценностей, всей зарубежной сети НСДАП.

Мюллер знал, что, после того как Гиммлер все-таки решился на переговоры с представителем американских сионистов Шторхом и подписал соглашение о тех еврейских финансистах, которые еще не были уничтожены в газовых камерах, активность Шелленберга возросла до уровня совершенно поразительного: он делал по тысяче километров в сутки, ел и спал в своем автомобиле, держался на сильных возбуждающих препаратах, высох, и под глазами у него набрякли старческие мешки.

Накануне решающих бесед Гиммлер — как стало известно Мюллеру — встретился с заместителем министра финансов фон Крозигом и министром труда Зельдте.

Крозиг настаивал на немедленных открытых переговорах с Эйзенхауэром; Зельдте внес предложение понудить Гитлера выпустить прокламацию, в которой следует объявить плебисцит по поводу создания оппозиционной партии и роспуск военно-полевых судов, превративших рейх в тюремный двор, уставленный виселицами.

...На следующий день в осажденный Берлин прилетели граф Бернадот и представитель Всемирного еврейского конгресса Мазур; Шелленберг — в эсэсовском мундире — встретил их на военном аэродроме Темпельхоф, всего в нескольких километрах от ставки Гитлера.

Первая конференция между Гиммлером и Мазуром в присутствии Шелленберга состоялась в Хартцвальде; секретарь Гиммлера штандартенфюрер Брандт, работавший с ним пятнадцать лет, пытался было стенографировать беседу, но Шелленберг попросил его не делать этого, заметив, как растерян Гиммлер, как странно он себя вел, как заискивающе улыбался эмиссару сионистской организации, убеждая его, что во всех "недоразумениях" с евреями виноваты безответственные астрологи, сбившие с толку ряд старых деятелей НСДАП...

— Главное, что нас заботит в настоящее время, — перебил Мазур рейхсфюрера, — это жизнь американских, английских и немецких евреев, томящ... находящихся в ваших... в концентрационных лагерях Германии. Если вы гарантируете нам, что их не уничтожат, мы готовы выполнить все то, о чем вы нас просили.

Шелленберг поинтересовался:

— А как быть с русскими и польскими евреями?

Мазур пожал плечами:

— Я не уполномочен решать этот вопрос, пусть ими занимаются Сталин и Берут, я достаточно точно определил сферу моего интереса...

— Да, но я уже приказал передать американцам список всех тех мест, где интернированы лица еврейской национальности, — заметил Гиммлер. — Я действительно стоял когда-то за высылку евреев из рейха — на удобных пароходах или поездах первого класса, никак не посягая на их человеческое достоинство, не моя вина, что это...

Теперь его перебил Шелленберг:

— Господин Мазур, вы гарантируете, что пресса, которую вы контролируете, скажет свое веское слово о той благородной позиции, которую занял рейхсфю... господин министр внутренних дел Гиммлер и его ближайшие сподвижники?

— Бесспорно, — ответил Мазур. — В случае если вы сохраните жизни несчастных — в первую очередь нас интересуют те люди, фамилии которых я приготовил: это члены семей и родственники самых уважаемых бизнесменов, — пресса, на которую мы можем повлиять, скажет правду о благородной позиции, занятой рейхсфю... господином министром внутренних дел Гиммлером и вами...

— Я не один, господин, Мазур. Я бы ничего не смог сделать для вас, не будь нас тысячи — всех тех, кто всегда и во всем стоял рядом с господином Гиммлером...

— Я готов приказать сейчас же, — заметил Гиммлер, — чтобы в женском концлагере Равенсбрюк всех евреек назвали англичанками или польками, это избавит их от возможной некорректности со стороны тех охранников, семьи которых погибли во время бомбежек, — ужасное время, люди так озлоблены, все может случиться...

После того как договоренность с Мазуром была достигнута и его увезли на военный аэродром, чтобы отправить в Стокгольм, Гиммлер и Шелленберг поехали в штаб-квартиру, в Хохенлихен, — там их уже ждал граф Бернадот.

— Вы должны мне помочь встретиться с Эйзенхауэром, — холодея от ужаса, сказал Гиммлер. — Мы с ним солдаты, мы договоримся о мире. Я готов капитулировать на Западе, лишь бы удержать на Востоке большевиков...

Бернадот кашлянул, тихо ответил:

— Я постараюсь сделать все, что могу, рейхсфюрер...

А после встречи (Брандт, секретарь Гиммлера, все слышал своими ушами и сообщил об этом Мюллеру; тот в свое время спас его сестру от ареста — увлеклась поляком, — на этом секретарь Гиммлера был схвачен ; с тех пор освещал своего шефа его же подчиненному, но такому, который — по диким нормам рейха — был вправе знать все обо всех), когда Гиммлер остался в кабинете, Бернадот, садясь уже в машину, сказал Шелленбергу:

— Рейхсфюрер опоздал со своим предложением на пару недель. Он должен был сказать мне о своем желании сдаться на Западе, пока еще русские не начали окружать Берлин. Время Гиммлера кончилось. Думайте о себе, милый Шелленберг, думайте о себе серьезно...

— В каком направлении? — жалко спросил бригадефюрер.

Захлопывая дверцу машины, Бернадот ответил:

— Попробуйте добиться капитуляции ваших войск в Норвегии и Дании, думаю, это зачтется вам в будущем...

Телеграмму обо всех событиях Мюллер отправил в Центр, в Москву, зашифровав ее кодом Штирлица, известным уже американцам.

Каждую минуту, каждый час он был намерен использовать для того, чтобы вбивать клинья, раскачивать их, словно бы рыхля землю, когда ставишь на ночь большую палатку возле озера, где плещутся длинные голубоглазые щуки в тихих зарослях камыша.

Каждую минуту, каждый час надо делать все, чтобы росла подозрительность, чтобы Восток и Запад, идущие навстречу друг другу по Германии, проникались недоверием, которое так легко сообщить людям, сидящим за штурвалами истребителей и у смотровых щелей танков. Все что угодно, только не колебание. Гиммлер колебался, вот и проиграл. Мюллер не знает колебаний, он исповедует действие, поэтому у него есть шанс выиграть.

Через два часа разведка флота, перехватившая телеграмму "Юстаса — Центру", доложила президенту Трумэну текст расшифрованного сообщения, ибо ключ от кода был сообщен из Стокгольма накануне вечером.

Трумэн собрал узкий штаб своих наиболее доверенных советников.

— Бернадот прав: Гиммлер опоздал, — сказал президент. — Но русские теперь знают все. Скандал может быть громким. Мы не боимся скандала, но в данном случае престижу Соединенных Штатов будет нанесен урон. Какие предложения, друзья?

После долгого совещания пришли к выводу, что следует — по дипломатическим каналам — сообщить Кремлю, что президент готовит чрезвычайное сообщение Сталину, связанное с предложениями, которые переданы нацистами американским представителям в Стокгольме.

Было поручено передать Москве на словах, что предложения нацистов о сепаратном мире будут отвергнуты, однако необходимо время для того, чтобы проанализировать, не есть ли это провокация Гиммлера. После этого Трумэн сообщит маршалу все подробности в личном послании...

Выгадывали не дни — часы.

Всяко может статься.

Главное — выждать.

Дальше