Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Вот как умеет работать гестапо! — II

Мюллер долго изучал последнюю шифровку, отправленную Штирлицу его Центром, рисовал замысловатые геометрические фигуры, пугавшие его своей безнадежной завершенностью, и каждый раз спотыкался на указании Москвы выйти на связь не ранее, чем через неделю.

"Сейчас дорог каждый час, — снова и снова говорил он себе, — как они могут позволять Штирлицу не гнать информацию постоянно? Каждая минута таит неожиданность, рука должна быть на пульсе больного, отчего же связь прервана на семь дней? Хотя, быть может, они делают главную ставку на связника? И боятся повредить Штирлицу, если станут понуждать его к такого рода активности, которая особенно чревата провалом? Допустим, я сегодня забираю Штирлица, выкладываю ему все шифровки, доказательства абсолютны, требую от него работы на себя, он отказывается; я могу применить такого рода пытки, что он согласится или сойдет с ума. Скорее, впрочем, случится второе. Ну, хорошо, допустим, он все же сломается. И станет работать. Но он ведь и сейчас работает на меня, только втемную. Отчего же тогда я так разнервничался?"

Мюллер умел слушать свои мысли, он явственно различал интонации, манеру произносить слова, только обычно путался со знаками препинания: не мог понять, где следует слышать двоеточие, а где — тире.

Он вдруг споткнулся на слове "разнервничался", боже, какое оно старое, последний раз он слышал его от бабушки, она часто говорила всем, что у нее расшатана нервная система, а в доме смеялись: откуда у неграмотной старухи такие ученые обороты?

Мюллер сначала услышал свой короткий смешок, а уже потом ответ самому себе: "Ты разнервничался оттого, что приближается тот день, когда Штирлиц должен ехать в Швейцарию, а ты до сих пор не знаешь, как замотивировать то, что он туда не поедет. Для тебя было ясно с самого начала, что отпускать его к нейтралам нельзя, но ты позволил себе роскошь отнести на завтра то, что надо было придумать уже неделю назад, вот отчего ты так разнервничался. Лицо Штирлица постоянно стоит у тебя перед глазами, ты видишь, как оно постарело за эту неделю, он стал стариком, виски седые, глаза в морщинах; он тоже понимает, что идет по тонкому канату между двумя десятиэтажными зданиями, а внизу стоит молчаливая толпа и жадно ждет того мгновения, когда он начнет терять равновесие, размахивать руками, силясь восстановить его, потом, в падении уже, будет стараться ухватить пальцами канат, но не сможет и полетит вниз, навстречу теплой толще асфальта, и захлебнется криком, мольбою, хрипом ниспослать ему смерть сейчас, немедленно, пока еще он летит, — это не так страшно, в этом хоть какая-то надежда, а когда тело шлепнется оземь, надежды не станет — отныне и навечно... Между прочим, вместо слова "разнервничался" сейчас произносят "разволновался", это некрасиво, смещение понятий, подмена смысла... С другой стороны, — продолжал устало думать Мюллер, — почему на этот раз Штирлиц не назвал фамилию Бормана в связи с Кребсом, а упомянул лишь мою? Я выделил ему этот узел вполне определенно, он не мог не понять меня, отчего же он отправил в их Центр такую осторожную информацию? А если он ее растягивает ? — возразил себе Мюллер. — Он же постоянно требует сообщений, куда и когда переведены деньги на его счета... С Дагмар все было сработано отменно, шифровки от "нее" будут идти такие, в каких мы заинтересованы; эта самая Марта, которая дублирует Дагмар, даже в чем-то на нее похожа, допусти я слежку за нею в Швеции... Нет, видимо, я разнервничался оттого, — понял наконец Мюллер, — что все время вспоминаю Париж, день накануне вступления туда наших войск... Попытки властей хоть как-то сдержать панику, придать эвакуации организованность разлетелись вдрызг, когда наши танки вышли к Парижу; ситуация сделалась неуправляемой... И здесь, у нас, в Берлине, когда Жуков начнет штурм, когда он перевалит через Одер и покатится сюда, положение тоже сделается бесконтрольным и Штирлиц может исчезнуть, а именно тогда он мне будет особенно нужен, чтобы поддерживать через него контакт с его Центром — перед тем как исчезнуть во Фленсбург, к подводникам, если Борману не удастся сговориться — в последний момент — с красными... Да и потом венец моего замысла — главный удар по русским — я не смогу нанести, если Штирлиц исчезнет. Он ни в коем случае не имеет права исчезнуть, потому что тогда моя вторая ставка — ставка на Запад — тоже окажется битой: там не принимают с пустыми руками, прагматики... Ладно, стоп, — прервал себя Мюллер. — Ты распускаешься, а это никуда не годится. Запомни: если в минуту полного хаоса человек сможет думать о порядке и дробить факты на звенья, которые надлежит собрать в ящичек, где складывают детские фигурки из разноцветных камушков, тогда только этот человек победит. Если он начнет поддаваться эмоциям, иллюзиям и прочим химерам, его сомнет и раздавит... Складывай фигурки из камушков, времени мало... Итак, первое: сегодня моя бригада заложит мину и поднимет в воздух дом радиста Штирлица в Потсдаме... Пусть останется без связи, пусть поищет связь, это всегда на пользу дела, пусть разнервничается. Второе: сейчас же закрыть "окно" на границе. Третье: немедленно погасить его гражданский паспорт со швейцарской визой... Четвертое: Ганс... Для "Интерпола" я сработал Дагмар; Штирлица схватят, если он все-таки — чем черт не шутит — прорвется к нейтралам; здесь, после того как я решу с Гансом, Штирлиц должен попасть в руки криминальной полиции. Все, дверь захлопнута, ку-ку... Вот так... А уж потом посмотрим, как станут развиваться события... И снова ты не до конца откровенен с собою, Мюллер... Ты все время норовишь организовать дело таким образом, чтобы жизнь понудила тебя посадить Штирлица в камеру и сказать ему: "Дружище, текст, который вы отправите в Центр, должен звучать так: "Мюллер в свое время спас меня от провала и, таким образом, помог сорвать переговоры Вольфа с Даллесом; сейчас он предлагает сотрудничество, однако требует гарантий личной безопасности в будущем". Ты хочешь видеть, как Штирлиц составит эту шифровку, ты хочешь насладиться его унижением, но более всего ты ждешь презрительного отказа из его Центра, поскольку этот презрительный отказ и даст тебе силы превратиться в сгусток энергии, в концентрат воли, чтобы победить обстоятельства, выжить и начать все сначала..."

...Штирлиц вернулся к себе в Бабельсберг с пепелища маленького особняка в Потсдаме, где жил радист Лорх, увидел полицейскую машину возле своих ворот, ощутил пустую усталость и понял, что игра вступила в последнюю стадию. Он понимал, что сбежать отсюда нельзя, все дороги, видимо, перекрыты, так что иного исхода, кроме как вылезти из машины, захлопнуть дверь и пойти в дом, навстречу своей судьбе, у него нет.

Так он и сделал.

...Два инспектора криминальной полиции и фотограф осматривали труп Ганса. Парень был убит выстрелом в висок, половину черепа снесло.

Посмотрев документы Штирлица, по которым он здесь жил, старший полицейский поинтересовался:

— Кто мог быть здесь, кроме вас, господин доктор Бользен?

— Никого, — ответил Штирлиц. — Следы есть?

— Это не ваша забота, господин доктор Бользен, — сказал младший полицейский. — Занимайтесь своим народным предприятием имени Роберта Лея, не учите нас делать свое дело...

— Дом куплен на имя доктора Бользена, а я — штандартенфюрер Штирлиц.

Полицейские переглянулись.

— Можете позвонить в РСХА и справиться, — предложил Штирлиц.

Старший полицейский ответил:

— У вас перерезан телефон и разбит аппарат, поэтому мы позвоним в РСХА из нашего отдела криминальной полиции. Едем.

В помещении районного крипо пахло гашеной известью, хлоркой и затхлостью; на стенах были тщательно расклеены плакаты, выпущенные рейхсминистерством пропаганды: "Берлин останется немецким!", "Т-с-с-с! Враг подслушивает!", "Немецкий рыцарь сломает русского вандала". Фигуры и лица солдат на плакатах были неестественно здоровыми, мускулистыми и многозубыми.

"Такого хода я не мог себе представить, — подумал Штирлиц, когда его, почтительно пропустив перед собою, ввели в маленький кабинет, освещенный подслеповатой лампочкой. — И снова — ждать; меня ведут за собою события, я бессилен в построении своей линии, мне навязывают ходы и не дают времени на обдумывание своих".

За столом, таким же обшарпанным, как и этот кабинет, обставленный мышиной , нарочито унылой мебелью с многочисленными металлическими жетонами, на которых были выбиты длинные, безнадежные номера и буквы, сидел маленький человек в очках, оправа которых была жестяной, очень старой, чиненной уже, и что-то быстро писал на большом листе бумаги, отвратительно шаркая при этом ногой по паркету.

Подняв глаза на Штирлица, он разжал свои синеватые тонкие губы в некоем подобии улыбки и тихо произнес:

— Как все неловко получается, господин доктор Бользен...

— Во-первых, хайль Гитлер! — так же тихо, очень спокойно ответил Штирлиц. — Во-вторых, я предъявил вашим сотрудникам свои документы... С фамилией вышло недоразумение, я живу в особняке под другим именем — так было решено в оперативных интересах, и, в-третьих, пожалуйста, позвоните бригадефюреру Шелленбергу.

— К такого рода руководителю я никогда не решусь звонить, господин доктор Бользен... Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, мы запросим РСХА в установленном порядке, я вам обещаю это... Пока что, однако, я попрошу вас ответить на ряд вопросов и написать подробное объяснение по поводу случившегося в вашем доме.

— Отвечать на вопросы я вам не буду... тем более писать... Хочу вас предупредить, что я обязан сегодня вечером выехать в служебную командировку... Если мой выезд задержится, отвечать придется вам...

— Не смейте угрожать мне! — Маленький очкарик стукнул ладонью по столу. — Вот! — Он ткнул пальцем в бумаги, лежавшие перед ним на столе. — Это сигнал о том, что случилось в вашем доме! До того как вы вышли оттуда! В то время когда вы там были, прозвучал выстрел! А потом вы уехали! И вы хотите сказать, что я обязан стать перед вами по стойке "смирно"?! Да хоть бы вы были генералом! У нас все равны перед законом! Все! В вашем доме погиб солдат! И вы обязаны объяснить мне, как это произошло! А не захотите — отправляйтесь в камеру предварительного заключения! Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, вас найдут! Это какой-нибудь несчастный лесник или сторож будет сидеть, дожидаясь суда, а вас найдут быстренько!

И Штирлиц вдруг рассмеялся. Он стоял в маленькой комнате старшего инспектора криминальной полиции и смеялся, оттого что только сейчас по-настоящему осознал всю страшную, просто-таки невыразимую нелепость положения, в котором очутился.

"Нет, — поправил себя он, продолжая смеяться, — я не очутился. Меня поставили в такого рода положение, а я обязан обернуть ситуацию в свою пользу".

— Вы — мерзкое дерьмо! — сдерживая смех, сказал Штирлиц. — Маленькое, вонючее дерьмо! Вам не место в полиции.

Он выкрикивал обидные ругательства, понимая, какого врага в лице инспектора он сейчас получит; этого малыша наверняка не включили в игру, а с Гансом была игра, заранее спланированная, теперь ясно; малыша играют втемную, и он сейчас будет свирепствовать, начнет дело по обвинению в оскорблении должностного лица, в неуважении власти и закона, а бумага, раз написанная в этом проклятом рейхе, не может исчезнуть, она будет тащить за собою другие бумаги, если только не включится лично Мюллер, а ему ох как не хочется включаться. Лишние разговоры. Сейчас, накануне краха, все прямо-таки осатанели во взаимной подозрительности, доносах, страхе... Ничего, пусть лишнее доказательство их связи не помешает, коли он понял его, Штирлица, пусть берет ответственность, пусть выкручивается..."

Маленький инспектор полиции поднялся из-за стола, и Штирлиц увидел, как стар его пиджак (видимо, вторично перелицованный), сколь тщательно заштопана рубашка, как заглажен до шелкового блеска галстук.

— Граус! — крикнул маленький тонким, срывающимся голосом.

Вбежал пожилой полицейский и два давешних инспектора; замерли возле двери.

— Отправьте этого мерзавца в камеру! Он посмел оскорбить имперскую власть!

В холодной камере, по стенам которой медленно струилась вода, Штирлиц, не снимая пальто, лег на нары, пожалев, что не надел сегодня свитер; свернулся калачиком, подтянул коленки под подбородок, как в сладком, нереальном уже детстве, и сразу же уснул.

И впервые за те недели, что вернулся из Швейцарии, он спал спокойно.

...Мюллер рассчитывал, что все произойдет совсем не так, как случилось.

Он полагал, что Штирлиц потребует в полицейском отделении немедленного разговора с Шелленбергом, и этот разговор будет ему предоставлен. Шелленберг тут же свяжется с ним, с Мюллером. "Я позвоню полицейскому инспектору крипо района Бабельсберг, выслушаю доклад, скажу, что выезжаю на место происшествия, взяв бригаду. Находят улики, которые уже организованы моими людьми после того, как инспекторы увезли Штирлица в полицию. Даю при штандартенфюрере разгон маленькому инспектору. Фамилия Шрипс смешная, а зовут звучно: Вернер. Жена Доротея, трое детей. Член НСДАП с июля 1944 года, вступил во время всеобщей истерии после покушения на фюрера. Тайно посещает церковь, не иначе, как правдоборец, содержит семью брата Герберта, погибшего на восточном фронте, бедствует. Извинюсь перед Штирлицем за тупую неповоротливость криповца; рассеянно спрошу у своих, не обнаружили ли они каких-либо важных улик в доме; те ответят, что есть подозрительные пальцы на стене кухни возле следов крови, хотя нельзя утверждать окончательно, что пальцы эти оставлены уже после выстрела, надо, тем не менее, проводить тщательную экспертизу; я кладу отпечатки на стол, достаю лупу, прошу инспектора убедиться, что отпечатки подозреваемого им доктора Бользена совершенно не идентичны тем, которые обнаружены его, Мюллера, людьми; инспектор, однако, выкладывает свои отпечатки пальцев Штирлица, сравнивает обе таблицы, хочет что-то сказать, но я его прерываю, забираю отпечатки, снятые в крипо со штандартенфюрера, поднимаюсь и увожу Штирлица с собою, а уж в машине спрашиваю, зачем было нужно убирать Ганса? Если уж мешал, то можно было это сделать не дома". А теперь, после этого инцидента, просто-напросто рискованно пересекать границу, поездка в Швейцарию на грани срыва: эти криповцы страшные формалисты, напишут рапорт Кальтенбруннеру про "преступление доктора Бользена", которому попустительствует Мюллер, тогда вообще заграничный паспорт — на время расследования, во всяком случае, — будет аннулирован.

Мюллер полагал, что такая комбинация не вспугнет Штирлица; угрозу его жизни он замотивировал во время первого их разговора после возвращения из Берна; отдал ему своего шофера; не очень бранился, когда Штирлиц, несмотря на приказ, надул мальчика и перестал возвращаться домой, работая по Дагмар Фрайтаг.

...Шел уже третий час после того, как Штирлица увезли в полицию, а звонка оттуда до сих пор не было. В секретариате Шелленберга теперь сидела женщина, которая бы немедленно об этом сообщила, предположи Мюллер, что Красавчик решит помудрить и не свяжется с ним сразу же.

Через четыре часа Мюллер потребовал точных данных от службы его личного наблюдения: номер машины, на которой увезли Штирлица (он вдруг подумал, а не подменили ли красные полицейских, но сразу же одернул себя: нельзя паниковать, все-таки пока еще мы здесь хозяева).

Номер машины был подлинным. Описания шофера, фотографа, инспекторов Ульса и Ниренбаха совпали абсолютно.

Через пять часов Мюллер потребовал от своих , чтобы был организован сигнал доброжелателя от соседей: "Незнакомцы увезли славного доктора Бользена".

Через шесть часов, после того уже, как сигнал был зафиксирован в РСХА, расписан на сектор гестапо, занимавшийся безопасностью офицеров СС и их семей, Мюллер выехал в крипо Бабельсберга, решив не звонить туда предварительно.

Вернер Шрипс приветствовал Мюллера, как положено, зычным "Хайль Гитлер!" и уступил ему свое место за столом, заметно при этом побледнев.

— Где наш человек? — спросил Мюллер.

— Я отправил его на Александерплатц, группенфюрер...

— В тюрьму крипо?

— Да.

— В чем вы его обвиняете?

— В оскорблении представителя власти, группенфюрер! Он позволил себе отвратительное и недостойное оскорбление должностного лица при исполнении им имперских обязанностей.

— Имперские обязанности исполняет фюрер, а не вы!

— Простите, группенфюрер...

— Вам известно, что вы задержали человека, находившегося при исполнении служебного долга?

— Мне известно только то, что я задержал человека, подозреваемого в убийстве, который к тому же оскорблял должностное лицо.

Мюллер перебил:

— Он просил вас позвонить в РСХА?

— Да.

— Отчего вы отказались выполнить его просьбу?

— Он потребовал, чтобы я позвонил бригадефюреру Шелленбергу! А я не имею права преступать ступени служебной лестницы.

— И за то, что вы отказали ему, он позволил себе недостойные высказывания в ваш адрес?

— Нет. Не только после этого. — Малыш в круглых очках рапортовал ликующе, остро себя жалея: — Я потребовал, чтобы доктор Бользен написал отчет по поводу случившегося в его доме... Он отказался и заявил, что не даст мне по этому поводу никаких объяснений... Поэтому я...

Мюллер снова перебил:

— Он вам так ничего и не написал?

— Нет, группенфюрер!

— И не дал объяснений?

— Нет, группенфюрер!

— Покажите мне копию обвинительного заключения. И не смейте никому и никогда говорить об этом инциденте. Дело об убийстве в доме Бользена я забираю с собою.

"Штирлиц помог мне своим поведением, — подумал Мюллер. — Он облегчил мою задачу. Я вытащу его из-под трибунала — а он сейчас может попасть под трибунал с пылу с жару, — и вопрос о Швейцарии отпадет сам по себе. Он станет метаться — мне только этого и надо, после метаний он придет ко мне и станет выполнять все те условия игры, которые я ему продиктую — взамен за спасение".

Мюллер пробежал текст обвинительного заключения, подписанного маленьким Вернером Шрипсом и двумя полицейскими, давшими свидетельские показания, попросил пригласить инспекторов в комнату и сказал:

— Всего того, о чем вы здесь написали, — не было. Ясно?

— Да, — тихо ответили оба инспектора, приезжавшие за Штирлицем.

Мюллер обернулся к коротышке Шрипсу.

— Это было, — ответил, тот. — Я никогда не откажусь от моих слов, группенфюрер.

Мюллер поднялся и, выходя из комнаты, коротко бросил:

— Завтра в семь часов утра извольте быть в приемной РСХА.

...Через два часа, когда Штирлица привели в кабинет Мюллера, тот спросил:

— Объясните — зачем все это?

— Хотелось спать, — ответил Штирлиц.

Мюллер потер лицо мясистой пятерней, покачал головою:

— А что? Тоже объяснение...

— Я устал, группенфюрер, я устал от игры, в которую втянут, которую не понимаю, сколько ни стремлюсь понять, и, видимо, не пойму до самого конца.

— Хорошо, что в полиции вы не стали оставлять пальцы. На кухне, возле несчастного Ганса, есть один отпечаток не в вашу пользу, хотя я допускаю, что вы не имели отношения к трагедии... Почему Шелленберг нарушил условия игры? Зачем он убрал моего парня?

— Он не нарушал. Ему это не выгодно.

— А кому выгодно?

— Тому, кто не хочет пускать меня в Швейцарию, группенфюрер.

Мюллер снова ощутил страх от того, как его считал Штирлиц, поэтому ответил атакующе:

— Какого черта вы оскорбляли этого самого коротышку?! Зачем?! Я вызвал его сюда к семи утра! Вот, читайте его рапорт вкупе с обвинительным заключением! И подумайте о законах военного времени... Читайте, читайте! Про отпечатки пальцев там есть тоже! Если я смогу вас отмыть — отмою! А не смогу — пеняйте на себя!

"Главное — держать его при себе, — продолжал думать Мюллер, — наблюдать пассы, которые он станет предпринимать; готовить финал; слежка за ним поставлена так, что он не уйдет, пусть будет даже семи пядей во лбу; он — моя карта, и я сыграю эту карту единственно возможным образом..."

Резко и страшно зазвонил телефон: теперь у Мюллера стоял аппарат прямой связи со ставкой.

— Мюллер!

— Здесь Борман. — Голос рейхсляйтера был как всегда ровен, без всяких эмоций. — Мне срочно нужен... этот офицер... я забыл имя... Привезите его ко мне...

— Кого вы имеете в виду? — снова пугаясь чего-то, спросил Мюллер.

— Того, который ездил на Запад.

— Шти...

— Да, — перебил Борман. — Я жду.

Информация к размышлению — VI (Снова директор ФБР Джон Эдгар Гувер)

...Через полгода после того, как Гувер в двадцатом году блистательно провел ночь "длинных ножей" против левых, в Чикаго, раскаленном и душном — дождей не было уже три недели, солнце пекло невероятно, астрологи, которых после окончания войны расплодилось невиданное множество, предрекали конец света и планетные столкновения, — собрался съезд республиканцев, который должен был выдвинуть своего кандидата на пост президента.

Ставили в основном на мультимиллионера Вильяма Томпсона — тот состоялся на медеплавильных заводах, тесно связан с армией, сталелитейной промышленностью и банками Моргана, — однако опасались, что демократы начнут кампанию протеста, поскольку возможный кандидат возглавлял миссию Красного Креста в России и совершенно открыто при этом заявлял, что снял со своего текущего счета более миллиона долларов, обратив их не на лекарство и продовольствие, а в оружие для белого движения.

Дискуссии в штабе партии были жаркими, время шло, решение не принималось; председатель Хэйс пытался примирить разные течения, но не мог; Томпсона провалили (сработало незримое влияние группы Рокфеллера).

Ночью, накануне заключительного заседания съезда, было собрано заседание мозгового и политического центров штаба; группу Моргана представляли сенатор Генри Кэббот Лодж и Джеймс Водсворт; владелец газеты "Чикаго трибьюн" Маккормик защищал интересы "Интернэшнл харвестер компани"; Ку-клукс-клан осуществлял свое весомое влияние через сенатора Уотсона из Индианы. Именно в эту ночь на узкое совещание был приглашен директор и издатель "Харвис Викли" Джордж Харви, который славился умением из гения сделать болвана, а круглого идиота представить великим мыслителем.

— Созидание начинается с раскованности воображения, — говорил он своим репортерам. — Придумайте статью, а уж потом подгоняйте под нее человека, факт, страну, историю, черта, луну — это ваше право, пусть только задумка служит моему делу. В свое время я придумал Вудро Вильсона, и он стал президентом. Я первым понял необходимость переворота в Бразилии, придумал его, и он произошел. Вот так-то, ребята: смелость, раскованность и убежденность в победе! Все остальное я оплачу, валяйте вперед, и — главное — не оглядываться.

Харви приехал в Чикаго из Вашингтона, где он встретился с Джоном Эдгаром Гувером вечером; говорили два часа, обсуждали возможных кандидатов; Харви ставил быстрые, резкие вопросы; Гувер отвечал с оглядкой; он не считал нужным открывать все свои карты — то, что он теперь начал вести досье не только на левых, но и на сенаторов и конгрессменов, было его личной тайной, об этом не знал даже министр.

— Послушайте, Джон, — сказал наконец Харви, — не надо играть со мною в кошки-мышки. Я догадываюсь, как много вы знаете; мне будет обидно за вас, если вы не подскажете, кто из возможных претендентов на пост президента замазан: если нашего человека истаскают мордой об стол после того, как за него проголосует республиканская партия, вам станет трудно жить, я вам обещаю это со всей ответственностью.

Гувер тогда ответил:

— Я не из пугливых, Джордж. Я поддаюсь ласке; грубость делает меня несговорчивым.

— Если мы пройдем в Белый дом, я обещаю вам поддержку нового президента и полную свободу действий во благо Америки.

— Это теплее, — улыбнулся Гувер. — Я бы не советовал вам ставить на возможного кандидата Эльберта Хэри. Пусть он президент наблюдательного совета концерна "ЮС стил корпорэйшн", пусть он дорого стоит, но его не любят: в юности, в колледже его били за то, что он обижал девушек... Не ставьте на губернатора Лоудена — на него покатят бочку, потому что его ребята неосторожно работали с теми, кто держит подпольную торговлю алкоголем, он — на мушке прессы. Ищите темную лошадку, иначе демократы побьют вас.

— Вам, лично вам, выгодна победа серости? — спросил Харви.

— Да, — сразу же ответил Гувер. — Вы — умный, с вами нет нужды хитрить. Мне выгодна серость, потому что мне двадцать шесть, и я хочу состояться, а это можно сделать лишь тогда, когда над тобою стоят невзрачные люди; яркий президент не простит мне — меня, ибо я очень хорошо знаю себе цену.

...В час ночи, после яростных схваток в огромном номере отеля "Блэкстон", где жил председатель партии Хэйс, секретарям было приказано срочно разыскать того самого сенатора из Огайо, который требовал для Америки не героев, но целителей. Им был Уоррен Гардинг, высокий, вальяжный, красивый, одетый так, как нравилось американцам, простодушный и открытый — что еще надо Америке!

Когда Гардинга привели в номер, Харви, не поднимаясь с кресла, потер уставшее лицо жесткой пятерней (долго причесывал жесткие волосы, нервы ни к черту, пора бросать эту изматывающую работу "создателя президентов": хоть и хорошо оплачивается, но забирает все силы), закурил сигару и спросил:

— Мистер Гардинг, я вижу, вы пьяны. Ответьте честно: вы в состоянии понимать наши вопросы или хотите часок отдохнуть?

— Мистер Харви, я рожден на юге, поэтому умею пить. Мне легче отвечать вам, когда я под мухой, я тогда говорю смелее, я перестаю опасаться ваших змеиных колкостей, я знаю, какой вы дока в вашем деле, вот так-то.

— Змея не колется, она — жалит, — заметил Харви. — Но если вы делаетесь смелым после того, как хорошо хлебнули, тогда скажите нам: если мы сейчас выдвинем вашу кандидатуру на пост президента, кто сможет ударить вас, поймать на чем-то и скомпрометировать так, чтобы вместе с вами провалилась партия?

— Я чист, — ответил Гардинг упавшим голосом, слишком уж неожиданным было все происходившее. — Никто не сможет меня ударить или замарать, я — чист.

...В марте двадцать первого года Гардинг стал президентом.

Бывший заместитель министра военно-морского флота США Франклин Делано Рузвельт, выставлявшийся демократами на пост вице-президента, поздравил соперника одним из первых.

Председатель республиканской партии Хэйс получил пост министра почт; министром финансов стал миллиардер Меллон, который представлял интересы сталелитейных, алюминиевых, угольных и нефтяных корпораций; министерство торговли возглавил бывший директор "АРА" Герберт Гувер; министром юстиции сделался ближайший друг президента Харри Догерти.

Сев в Белый дом, Гардинг сразу же провозгласил свою внешнеполитическую концепцию: "Америка прежде всего". По поводу внутриполитической стратегии новый президент предпочел отмолчаться, заявив: "Нам необходимо по-настоящему возродить религию. Библия — моя настольная книга".

Меллон внес уточнения, проведя закон об отмене налога на сверхприбыли:

— Инициативный человек может добиться всего, если только законы и налоги не калечат его инициативу.

Финансисты начали качать из налогоплательщиков деньги; Гардинг предался веселью; в Белом доме, на втором этаже, каждую ночь собирались его друзья во главе с новым блюстителем законности Догерти; дым стоял коромыслом; на рассвете президент уезжал из своей резиденции "подышать свежим воздухом" — для него снимали номер в отеле, там ждала подруга, мать его незаконной дочери.

Агентура докладывала о ночных бдениях Джону Эдгару Гуверу; начальник отдела информации складывал донесения в свой личный сейф, который хранил дома; Догерти его делами не интересовался; с тех пор как новый министр назначил своим "специальным помощником" Джесса Смита, вся "политическая часть" юридического ведомства страны перешла — как и обещал накануне выборов Харви — безраздельно в руки Гувера.

Но в любой стране политика не может быть не увязана с экономикой.

Джон Эдгар Гувер знал все о том, что вытворял полковник Чарлъз Фобс, приглашенный новым президентом на пост начальника "управления помощи ветеранам войны". Он покупал у бизнесменов кирпич, стекла, дерево для госпиталей по невероятно высоким ценам — деньги-то не свои, государственные, — а продавал эти дефицитные товары строителям за центы; разницу делил с теми, кто покупал. Директор строительной фирмы "Джекобс энд Барвик" Джеймс Барвик продал Фобсу мастику для полов; правительство уплатило за нее семьдесят тысяч долларов. Этой мастики хватило бы для строительных нужд "управления помощи ветеранам войны" на сто лет. Друзья из фирмы "Томсон энд Кэлли" приобрели у Фобса лекарств и бинтов на полмиллиона долларов, однако же истинная цена этих товаров — как подсчитали эксперты Джона Эдгара Гувера — составляла более шести миллионов долларов; разницу поделили; вино лилось рекой; девочки из мюзик-холлов танцевали на столах; гудели от души.

Министр внутренних дел Фолл продал топливному магнату Догони нефтеносные резервы военно-морского флота США; взятка, которую получил министр, исчислялась в четыреста тысяч долларов.

Министр юстиции Догерти работал умнее: контакты с подпольным миром торговцев наркотиками и алкоголем осуществлял его "специальный помощник" Джесс Смит; операции по прекращению возбужденных уголовных дел и торговлю помилованиями курировал адъютант Смита агент министерства юстиции Гастон Миле; он передал наверх семь миллионов; взятки менее пятидесяти тысяч не принимались.

За три месяца Джесс Смит пропустил через свои руки тридцать миллионов долларов.

И в это время грянул гром: опасаясь разоблачений, вышел в отставку министр внутренних дел Фолл; полковник Фобс был отдан под суд; пресса начала скандал.

Джесс Смит пришел к Догерти.

— Гарри, — сказал он, — надо рвать связи, мне кажется, за нами следят.

— Кто? — поинтересовался Догерти. — Кто может следить в этой стране за министром юстиции? Кто подпишет приказ на установку наблюдения? Кто разрешит допрос свидетелей? Кто санкционирует начало дела? Я? — Он рассмеялся. — Вряд ли. Хоть я и пью по утрам "блади Мери", но горячка у меня пока еще не началась...

— Гарри, — сказал Смит, — я стал бояться самого себя.

— Малыш, — укоризненно вздохнул министр Догерти, — я не узнаю тебя.

— Лучше я уйду, Гарри... Мне хватит на то, чтобы обеспечить счастливую жизнь даже праправнукам, я больше не могу быть в деле, пойми...

— Мы вместе пришли сюда, малыш, мы вместе отсюда уйдем. Иного выхода у тебя нет, заруби это себе на носу. Я прощаю друзьям все, что угодно, пусть даже они переспят с моей самой любимой подружкой, но я не прощаю дезертирства, это — как выстрел в спину. Ты понял меня?

— Я тебя понял, но и ты постарайся меня понять, Гарри. Не ты, а я беру деньги от тех, за кем идут наши же шпики. Не ты, а я гоняю по городу, прежде чем положить эти деньги в банк. Не ты, а я потею, пока кассир пересчитывает купюры, ибо я все время думаю про то, что деньги эти могут оказаться мечеными, и зазвенит пронзительный звонок, и выбегут полицейские, и схватят меня... Гарри, мне было так хорошо, когда я держал свой магазин, отпусти меня, Гарри...

— Иди и проспись, малыш, — ответил Догерти и ласково потрепал своего помощника по затылку. — Ты неважно выглядишь, отдохни, малыш...

Джесса Смита нашли в номере отеля с головой, разнесенной пулей восьмого калибра; кольт валялся возле радиатора отопления.

Пока убивали его друга, Догерти проводил ночь в Белом доме; весело пили своей командой; алиби было абсолютным.

Наутро он выступил с заявлением для печати.

— У Джесса был диабет, — сказал Догерти, сдерживая рыдания. — Это очень коварная болезнь... Она отражается на рассудке... Она привела к самоубийству многих людей, прекрасных и чистых. Я буду всегда помнить моего нежного, доброго, доверчивого друга Джесса Смита, это был самый благородный человек изо всех, с кем меня сводила жизнь...

Разыгрывалось действо более циничное и страшное, чем его изображали на картинках, списанных с тех пиров, которые закатывались сильными мира во времена чудовищной чумы.

Страна клокотала, как закупоренная кастрюля на раскаленной плите.

Во время одного из приемов в Белом доме, куда был приглашен и начальник бюро "особой информации" министерства юстиции Джон Эдгар Гувер, вице-президент США Калвин Кулидж, державшийся, как обычно, особняком, спросил молодого юриста:

— Как вы думаете, кто из сильных правоведов сможет публично отмести всю ту скандальную информацию, которую распускают про администрацию некоторые газеты?

Гувер посмотрел прямо в глаза Кулиджу, трудно откашлялся и ответил — вопросом на вопрос:

— А вы действительно полагаете, что можно обойтись без публичного разбирательства?

...Через несколько недель президент, возвращаясь из турне по Западному побережью, скоропостижно скончался в номере отеля "Палас" в Сан-Франциско.

Сначала медицинское заключение о гибели Гардинга гласило, что смерть наступила из-за кровоизлияния в мозг; затем была выдвинута новая версия — отравление крабами, которые президент изволил откушать на пароходе.

Однако же крабов вообще на пароходе не было, да и никто из сопровождавших его симптомов отравления не ощущал.

Первое правительственное сообщение гласило, что внезапная смерть наступила, когда возле несчастного находилась лишь его жена.

Однако же вскоре пришлось признать, что рядом с ним был и его лечащий врач бригадный генерал Чарльз Сойер.

Истинную причину можно было понять, произведя вскрытие президента.

Однако же вскрытие произведено не было.

(А затем, чем громче звучали голоса, требовавшие расследования истинных причин гибели президента, тем таинственнее развивались события; личный доктор президента генерал Сойер был найден мертвым в своем кабинете, на вилле Вайт Окс Фарм; адвокат Томас Фельдер, приглашенный министром юстиции Догерти на место погибшего Джесси Смита, умер при таинственных обстоятельствах после того, как его привлекли к судебной ответственности; при загадочных обстоятельствах погибли подельцы полковника Фобса и министра юстиции Догерти — бизнесмен Томпсон и член руководства республиканской партии Джон Кинг; топливный магнат Эдвард Догени, передававший взятки министру внутренних дел Фоллу, был убит выстрелом из кольта своим секретарем, который, в свою очередь, был обнаружен в соседней комнате мертвым; версия была типичной для той поры: самоубийство.)

Через пять часов после смерти Гардинга бледный до синевы вице-президент Кулидж был приведен к присяге и сделался двадцать девятым президентом США.

Он никого не поменял в правительстве, кроме министра юстиции Догерти.

Он никого не понизил и не повысил в должности, кроме Джона Эдгара Гувера, который в возрасте двадцати семи лет был назначен им директором Федерального бюро расследований.

После того как назначение было утверждено, Кулидж пригласил молодого шефа американской контрразведки в Белый дом и сказал:

— Джон, вы понимаете, что на предстоящих выборах нашу партию станут шельмовать те, кто хочет видеть Америку дестабилизированной. От вас во многом зависит, чтобы в стране сохранилось спокойствие. Все то, что произошло с Гардингом, Догерти и Фоллом, — следствие заговора Коминтерна, не так ли? В разыгравшейся трагедии видна рука врага из Восточной Европы. Разве вам так уж трудно объяснить американцам истинные причины трагедии?

Через год Кулидж был переизбран на посту президента США.

Страна, словно гигантский состав, катилась в пропасть.

До того дня, который вошел в историю, как "черная пятница", оставалось пять лет, но те, кто мог видеть и чувствовать, видели и чувствовали надвижение краха, однако предпринять ничего не могли; власть придержащие не позволяли говорить об истинных причинах кризиса, во всем, как всегда, винили красных и негров, Коминтерн и ГПУ.

Поскольку негодование народа было нескрываемым, поскольку Белый дом впал в состояние паралича, никаких действий не предпринималось, Гувер начал тайно собирать досье на ближайшее окружение Кулиджа: он понимал, что вскоре должен прийти тот, кто наведет порядок.

К смене караула он готовился тайно, впрок и с оглядкой.

Джон Гувер тасовал имена тех, на кого ставили в Уоллстрите. Однако среди этой колоды претендентов пока еще не было имени Рузвельта.

А когда тот пришел (сменив Герберта Гувера, просидевшего один президентский срок) и назвал кошку — кошкой и потребовал от ФБР борьбы с организованной преступностью, а не с мифической красной угрозой, Гувер понял: началось состязание, в котором победит тот, у кого крепче выдержка. Авторитет Рузвельта был так высок, что об открытой борьбе против него не могло быть и речи.

Сейчас, весной сорок пятого, стало ясно: если он и дальше будет в Белом доме, то все те нормы морали, которым поклонялись Гувер и люди его круга, окажутся девальвированными.

Настал час решений.

Хорошо информированный человек значительно реже совершает ошибки

...Борман имел все основания потребовать от Мюллера срочно доставить Штирлица...

Радиограммы, зашифрованные особым кодом, сработанным специально для Верхней Австрии секретным отделом НСДАП, читались только помощником Бормана: с тех пор как в Линце был депонирован "музей фюрера" — миллиард долларов как-никак, — все сообщения, связанные с этим узлом , составлялись в Зальцбурге лично гауляйтером Айгрубером, а принимал их в Берлине штандартенфюрер Цандер, самый близкий человек рейхсляйтера...

"По неподтвержденным сведениям, — час назад сообщил Айгрубер, — люди, близкие к Кальтенбруннеру, заняты переправкой и укрытием в горных курортах Альт Аусзее значительного количества золотых слитков. При этом верные члены НСДАП полагают, что именно в связи с этим просматривается цикличность передач вражеского радиста, сориентированного на Запад. Местное подразделение РСХА по-прежнему затягивает расследование, ссылаясь на особое мнение по этому делу, якобы существующее у партайгеноссе Кальтенбруннера. Более того, был зафиксирован интерес непосвященных к тем штольням, где укрыт "музей фюрера".

Эта информация легла на ту, которую только что прислал Борману заместитель начальника концлагеря по линии местного отделения НСДАП, и не какого-нибудь лагеря, а того именно, где содержался Канарис.

Он сообщил, что Кальтенбруннер бывал здесь трижды, уводил изменника с собою в лес, просил заварить для него настоящий кофе, был с ним демонстративно любезен. Поэтому заместитель начальника — на свой страх и риск — установил аппаратуру в ту комнату, где происходили "кофепития"; расшифровывать запись не стал, а выслал ее в рейхсканцелярию с нарочным, в пакете за сургучными печатями.

Борман прослушал запись беседы Кальтенбруннера с Канарисом не без интереса. Ничего особенно тревожного в диалоге хитрой лисы и простодушного костолома с университетским образованием не было, но один пассаж заставил Бормана задуматься.

На вопрос Канариса, какой себе представляет будущую работу Кальтенбруннер, тот со странным смешком заметил: "А вы думаете, что работа вообще возможна? Я мечтаю о том лишь, чтобы заполучить одно право: жить".

Можно, конечно, было бы считать этот ответ конспираторским: Канарису нельзя верить ни на гран, рассказывать ему о планах работы по восстановлению и реорганизации идей национал-социализма в мире значило бы предать это будущее, ибо двуликий Янус умеет торговать — он и с чертом может провести посредническую операцию, однако, когда Кальтенбруннер вскользь заметил адмиралу, что первая информация, переданная ему Канарисом, далека от того, чтобы считаться по-настоящему интересной, тот возразил: "Ведь у нас был договор: когда мы исчезнем, я смогу лично, в вашем присутствии, провести беседу с теми мультиворотилами Латинской Америки, которые состоялись благодаря мне; без меня у вас ничего не выйдет; вы — разведчик, вы знаете, сколь ювелирна работа с теми, кого ты создал из ничего, а затем вывел к могуществу; они перестали быть вашими агентами, вы отныне зависите от них, а не они от вас, ибо вы просите деньги в министерстве финансов, а те выписывают любую сумму со своих бесконтрольных счетов".

Мысль верная, но именно эту верную мысль Кальтенбруннер отчего-то не зафиксировал в своем первом и единственном отчете ему, Борману, хотя, как выяснилось, он встречался с Канарисом трижды.

...В машине Мюллер спросил Штирлица:

— Вы звонили ему?

— Нет. — Про то, что Борман во время последней встречи просил его отныне держать связь через Мюллера, Штирлиц говорить не стал: стоит ли уступать позицию без боя?

— Как вы думаете, чем вызван этот звонок? — искренне недоумевая, поинтересовался Мюллер.

— Не знаю, — сухо ответил Штирлиц. — Я, во всяком случае, в работе с ним соблюдал все те правила, которые мы с вами оговорили.

О том, что радиограммы на Москву расшифрованы, знал только один Мюллер; слежка за Штирлицем осуществлялась под прикрытием организации его же безопасности: "После блистательно проведенной операции в Берне у штандартенфюрера слишком много могучих врагов". Группенфюрер и это аккуратно замотивировал при разговоре с рейхсляйтером; операция по устранению Дагмар проведена старыми агентами Мюллера, его личной гвардией, в РСХА никто об этом не знает; и уж конечно никто и не догадывался про то, какую игру с Москвой затеял Мюллер, используя Штирлица втемную.

Однако, пока в мире царствует скрытая сила Случая, пока существует сектор разностей, пока в одном с ним здании работают Кальтенбруннер и Шелленберг, удара можно ждать с любой стороны, и каким он будет — предугадать заранее невозможно.

— Он мог узнать про ваш арест? — продолжал спрашивать Мюллер, совершенно, впрочем, не нуждаясь в ответах Штирлица, просто ему так было удобнее думать, времени мало, надо проиграть все допустимые вероятия этого неожиданного вызова.

Если Борман прикажет немедленно вывезти этого паршивца Рубенау в Швейцарию, придется Штирлица перехватывать на дороге, сажать на конспиративную квартиру, ломать его и принуждать к игре с московским Центром в открытую.

— Думаю, что нет, — ответил Штирлиц.

— А если ему сообщили из главного управления крипо? — спросил Мюллер и усмехнулся своему вопросу: кто из криминальщиков решит обратиться к рейхсляйтеру, перепрыгивая через иерархические ступени? Ерунда, такое возможно где угодно, но только не в Германии. — Вы будете чувствовать меня во время беседы, Штирлиц... Сосредоточьтесь, постарайтесь настроиться на мою волну, это — в ваших же интересах.

— Я готов, но если б я знал то, что знаете вы, группенфюрер... Меня может повести не туда... Информированный человек никогда не совершит тех ошибок, которые совершают люди, лишенные знания...

— Вы — в деле, Штирлиц. Я не умею предавать... Добрый и доверчивый гестапо-Мюллер всегда страдал за свою доброту... У меня, во всяком случае, нет к вам никаких претензий... Мои подозрения живут во мне и умрут там, ибо лучше с умным потерять, чем с дураком найти.

...Борман принял их в своем маленьком кабинете, на втором этаже массивного здания штаб-квартиры НСДАП на Вильгельмштрассе, прямо напротив рейхсканцелярии. Обменявшись молчаливым партийным приветствием с вошедшими, Борман предложил обоим сесть в кресла напротив себя и сказал:

— Мюллер, я хочу, чтобы вы придали Штирлицу пару-тройку своих верных людей и срочно отправили их в Линц.

— Да, рейхсляйтер, — ответил Мюллер, испытывая неожиданное облегчение.

— Задача: в районе Альт Аусзее работает враг. Там же, — Борман посмотрел на Штирлица, — в соляных штольнях депонированы сокровища, которые принадлежат партии и нации. Над ними занесен меч. Необходимо отрубить ту руку, которая посмела этот меч поднять. Вам понятна задача?

— Нет, — ответил Мюллер. — Мы, секретная служба, грубые люди, рейхсляйтер. Отрубить вражескую руку может и другой человек, Штирлиц нужен мне здесь... Если же существует какой-то особый аспект проблемы, то Штирлиц должен его знать, иначе ему будет трудно выполнить задачу, возлагаемую вами.

— Если бы я считал нужным коснуться особых обстоятельств этого дела, я бы коснулся их, Мюллер, — сухо заметил Борман. — Гауляйтер Верхней Австрии Айгрубер окажет Штирлицу необходимую помощь.

— Нет, — скрипуче возразил Мюллер. — Айгрубер — человек совершенно определенного склада, рейхсляйтер, он — простите меня — слепой фанатик, он ничего не видит и не слышит, он только повторяет лозунги, которые ему присылает доктор Геббельс. Мы так не умеем работать...

Штирлиц хотел было сказать, что он постарается найти верную линию поведения; ему надо вырваться из Берлина; судя по тому, как Мюллер отбивается от этой его поездки в Верхнюю Австрию, Ганс был убит именно для того, чтобы лишить его возможности маневра, игра Мюллера ясна ему; теперь можно уходить, а Мюллер не хочет этого, но сказать сейчас слово против него — значит провалить задумку, ибо, даже если Борман и прикажет, а Мюллер вынужден будет на словах, здесь, в этом кабинете, подчиниться, все равно он останется хозяином положения, когда они выйдут отсюда. Нет, надо молчать, слушать и ждать, будь трижды неладно это постоянное, изводящее душу ожидание...

Борман понял, что необходимо найти выход из сложного положения, он не был намерен сдаваться; в общем-то, можно согласиться с тем, что оба они оказались в сложном положении; то, что было нормой поведения раньше, ныне казались игрой. Однако надо было найти такую форму отхода, которая не была бы унизительной для престижа рейхсляйтера. Это Борман умел.

— Ну если вы так высоко занеслись, Мюллер, сидя здесь, в центре, что стали с недоверием относиться к людям в областях, даже к гауляйтеру, мне ничего не остается делать, как разбить ваши подозрения... Враг, судя по всему, оперирует, имея базу в штаб-квартире Кальтенбруннера... Да, да, именно так. На его вилле "Керри", где расположена специальная группа шестого управления, действует враг. Вы понимаете всю деликатность задачи? Кальтенбруннер лично следит за работой радиооператоров, нацеленных на перехват всех сообщений с востока и запада. Если бы вам, Мюллер, сказали, что противник коллаборирует с сотрудником гестапо, как бы вы отнеслись к этому? Будучи честным человеком, вы бы оборвали собеседника, обвинив его в клевете. Я ведь не допускаю мысли, что вы намеренно можете держать подле себя врага...

Штирлиц улыбнулся:

— Ну отчего же... С точки зрения нашей профессии, рейхсляйтер, это порою даже выгодно: отличная возможность начать игру.

Борман поднялся:

— Вот вы мне и докажите, что Кальтенбруннер ведет игру втемную, а не расчетливо и коварно покрывает врага в своем доме! Вот вы и принесете мне на стол доказательства абсолютной надежности вашего шефа! Но если в ваших сердцах шевельнется хоть тень сомнения в его честности, вы немедленно же сообщите об этом мне. Лично. Сюда или в рейхсканцелярию.

И Штирлиц тогда задал вопрос, который позволил ему вырваться вперед, обогнать Мюллера, освободиться от его опеки, никак не обижая его при этом, оставляя за ним право на окончательное решение:

— Как отнесется к такого рода особому положению прибывшего человека гауляйтер Айгрубер? Ревность, опека, желание дать мне указание, как должно поступить, — такого рода коллизия исключается?

— Я пошлю ему радиограмму, что вы действуете автономно, согласно моему указанию. Увы, ревность гауляйтера я не исключаю. Если результаты проверки кончатся благополучно — связывайтесь со мной, поставив его обо всем в известность... Если же вы обнаружите трагедию, если вам станет очевидна неверность Кальтенбруннера, ничего не говорите Айгруберу, не надо, выходите прямо на меня...

Мюллер заметил:

— Спасибо, рейхсляйтер, теперь нам будет легче думать об этом деле.

Он понял, как обошел его Штирлиц на крутом вираже, он снова отдал дань уму и точности этого человека, поэтому решил сейчас выложить на стол свою козырную карту, которая, по его мнению, могла бы заставить Штирлица остаться в Берлине или, на крайний случай, как можно скорее вернуть из Линца к ноге, подобно охотничьему псу, вкусившему сладкого запаха теплой крови.

— И последнее, рейхсляйтер, — сказал Мюллер. — Гелен передал мне все те документы по России, Югославии, Польше, частично по Франции, которые я у него просил. Это — уникальные материалы, слов нет. Если ценности "музея фюрера" в Линце исчисляются сотнями миллионов марок, то дела Гелена попросту не имеют товарной стоимости. Я был намерен поручить Штирлицу работу по подбору и учету этой кладези информации по тем высоко стоящим людям в Париже, Москве, Белграде и Варшаве, к которым мы — в будущем — сможем подходить. Папки с бумагами Гелена надо превратить в пятьдесят страниц; я убежден, что Штирлиц справился бы с этим делом лучше других...

— Посадите на этот узел кого-то из тех, кто сможет провести первую прикидку, предварить начало обстоятельной работы, систематизировать ее.

— Я не хочу хвалить Штирлица в глаза, но лучше его никто не сможет охватить это дело. Если кто-то начнет предварять и систематизировать, потом будет трудно раскассировать дело по секторам: армия, промышленность, идеология...

Мюллер лениво глянул на Штирлица, словно бы ожидая, что тот поможет ему, скажет "я готов начать предварительную работу немедленно, а после первой прикидки сразу же отправлюсь в Линц", но Штирлиц молчал, не отрывая глаз от Бормана, словно бы показывая этим, что он лишен права на окончательное решение.

— Нет, — сказал Борман, — все-таки туда надо ехать именно Штирлицу, потому что, по мнению экспертов Айгрубера, передачи сориентированы на Даллеса, на его центр... На фронте пока еще спокойно, хоть военные и пугают нас возможностью русской атаки. Штирлиц — со свойственным ему тактом — проведет работу в Линце за три-пять дней и вернется, чтобы готовить материалы Гелена...

И снова Штирлиц обошел Мюллера, ибо поднялся с кресла первым, давая этим понять, что он считает разговор оконченным — приказ Бормана ему ясен и принят к исполнению.

Мюллеру ничего не оставалось, как сказать:

— Простите, дружище, не сочли бы вы возможным подождать в приемной? У меня конфиденциальный вопрос к рейхсляйтеру.

Штирлиц вышел.

— Рейхсляйтер, — снова кашлянув, сказал Мюллер. — Витлофф, подготовленный доктором Менгеле для внедрения в русский тыл, уже переброшен вашими людьми?

— Нет еще. Отчего вас это интересует? От кого пришла информация о нем?

— От ваших же людей. Там, в охране "АЕ-2", есть мой знакомец с времен Мюнхена, не браните его, для него я не что иное, как маленький слепок с вас... Интересует меня Витлофф потому, что та игра против русских, о которой я вам недавно говорил, входит в завершающую стадию и мне нужны верные люди, верные не кому-либо, но именно вам, партии... Мой план выверен, уточнен; пора идею обращать в дело...

...Дожидаясь Мюллера в приемной, прислушиваясь к тишине, царившей здесь, — налетов не было, телефоны имели только три выхода: на Гитлера, Гиммлера и Кейтеля, ни с кем другим рейхсляйтера не соединяли, — Штирлиц сказал себе: "Надо уходить, поездка в Линц — последний шанс. Все, что можно было понять, я понял, выше головы не прыгнешь. Слова Бормана об изменнике, работающем возле Мюллера, были, конечно, случайностью, но эта случайность едва не стоила мне сердечного приступа. А про то, что они хранят в штольнях, я не имею права передавать в Центр, и так приходится ломать голову, где ложь, а где правда, и связника нет и, видимо, не будет, я стал объектом двусторонней игры, но если я хоть как-то могу понять наших, то здешних я вообще перестал понимать. Или же они больные люди, лишенные способности понимать происходящее. Из Берлина мне не уйти, думать про то, чтобы пробиться отсюда на восток, — безумие, меня схватят через день, — как бы я ни менял внешность... А Линц — это горы, там можно отсидеться, можно, в конце концов, идти по тропам на восток; Мюллер не сможет послать за мною слежку, он будет их инструктировать в том смысле, чтобы была обеспечена моя безопасность, а это развязывает мне руки: "еду по оперативной надобности, будьте от меня в ста метрах", — пусть потом ищут... Я не верю Мюллеру, когда он сказал про документы Гелена. Это крючок для меня, он хочет, чтобы я заглотнул этот крючок, он и в машине станет ждать, что я проявлю интерес к этим материалам Гелена, действительно бесценным для любой разведки. А я не проявлю к ним интереса, не проявлю, и все тут!"

Тем не менее, вернувшись в гестапо, Мюллер достал из сейфа плоский чемодан и положил его перед Штирлицем:

— Это лишь один из материалов Гелена... Здесь — данные по людям науки во Франции, чьи родственники тайно коллаборировали с нами на оккупированных территориях. Приглядитесь, подумайте, как это вернее и короче записать, рассчитывая использование агентуры на будущее в наших целях. Имейте в виду, что другие материалы, в частности по России и Чехии, составлены по другой методе. Придумайте — пока будете добираться до Австрии, — как свести все это пухлое многообразие к тоненьким листочкам бумаги, напечатанным на рисовой бумаге, переданной мне нашими японскими коллегами... Когда вернетесь, я поселю вас на одной из моих конспиративных квартир, дам пару стенографисток — хорошенькие. Возьмете на себя Югославию и Францию... Это — дорого стоит, больше, чем картины всяких там Тинторетто и Рафаэля, вы уж мне поверьте...

...Резко зазвонил телефон, связывавший Мюллера с Кальтенбруннером.

— Да, — ответил Мюллер, — я слушаю, обергруппенфюрер... Да... Да... Хорошо... Иду... -Мюллер поднялся, покачал головой: — Что-то срочное. Ждите меня в приемной. Шольц угостит чаем, я вернусь через двадцать минут.

...Штирлиц пил чай, сидя возле окна, рассеянно слушая, как Шольц отвечает на лихорадочные звонки и — в самой глубине души, тайно и сладостно, — надеялся, что в Линце к нему подойдет высокий парень, который знает, как сейчас курят сигареты на Западе, назовет нужные пять слов пароля, выслушает отзыв и скажет: "Товарищ Исаев, я прибыл для того, чтобы обеспечить вашу отправку на Родину".

— Может быть, я мешаю вам? — спросил Штирлиц Шольца. — Я могу подождать в своем кабинете.

— Группенфюрер сказал, — сухо ответил тот, — что вы нужны ему именно здесь.

Информация к размышлению — VII (Генерал Гелен){22}

Он теперь каждый день вспоминал давешний визит Мюллера; в глазах его то и дело возникало лицо группенфюрера; он точечно видел седые волоски на левом виске, плохо выбритом "папой-гестапо"; Гелен был мастером "детали"; он любил повторять:

— Как в кинематографе мелочь определяет уровень талантливости, так и в нашем деле сущий пустяк может оказаться поворотным моментом в грандиозной операции. Если бы адмирал Канарис не обратил внимания на ножки Мата Хари, не пригласил ее в ресторан "Максим", а потом не отвез в свою загородную квартиру — кто знает, как бы развивались события на театре военных действий и сколько немецких жизней оказались бы погубленными англо-французскими мерзавцами в мокрых и грязных окопах... Вспомните фильм большевистского режиссера Эйзенштейна про матросский бунт в Одессе: я не знаю, намеренно или случайно покатилась коляска по лестнице на набережную, однако если это была задумка — то, значит, Эйзенштейн никакой не русский, а настоящий немец. Если же это оказалось случайностью, недоработкой его ассистентов, то и тогда честь ему и хвала, значит он умеет и в мелочи заметить главное...

Как это ни странно, именно небритое лицо Мюллера заставляло Гелена то и дело возвращаться в своих раздумьях о будущем к чему-то очень важному, что смутно им чувствовалось, но покуда еще не было до конца понято.

Он понял все, вернувшись с доклада Йодлю. Картина будущих решений предстала перед ним абсолютная — в своей завершенности.

"Если такой аккуратист, — сказал себе Гелен, — как Мюллер, не смог тщательно выбриться, то он будет так же невнимателен ко всему тому, что не укладывается в его схему жизни на то время, которое отпущено всем нам — до того момента, когда настанет крах. Тотальную слежку он сейчас осуществлять не может. Он сохранил за собою лишь самые главные направления ; все, что по бокам, а тем более за спиною — он уже не может охватить. Чем резче и неожиданнее будет мой поступок , тем больше шансов на успех, на то, что я смогу вырваться отсюда на Запад".

Гелен долго готовился к действу , но уж, когда он заканчивал обдумывание всех поворотов предстоящей операции, его поступки отличались холодной стремительностью.

...Он не сразу пришел к мысли стать кадровым военным, хотя вся его семья относилась к числу тех, которых называли "прусской костью"; впрочем, сам он пруссаком себя не считал, а мать и вовсе родилась в Голландии.

Однако же, вступив в ряды армии после того, как был подписан Версальский договор, когда Германия была практически лишена права иметь воинские формирования. Гелен выполнил свой долг истинного патриота: империя без войск невозможна, необходимо сделать все, что в силах каждого немца, дабы вернуть стране могучую армию; будущее решает не станок и плуг, считал он, но штык и орудие.

В 1923 году юный Гелен стал обер-лейтенантом; окончив привилегированную школу кавалерии, он сделался адъютантом заместителя начальника генерального штаба; отец, один из идеологов великогерманского национализма, выпускал учебники истории, в которых звал молодежь к реваншу: "Мы — нация без жизненного пространства!" Он же первым начал печатать карты для генерального штаба; сыну карьера была обеспечена.

А когда Гитлер пришел к власти, издательство Гелена-отца было — за заслуги перед движением — провозглашено "образцовым народным национал-социалистским предприятием".

Во время вторжения в Польшу Гелен был одним из самых молодых майоров вермахта; именно там он стал офицером связи между генералами Манштейном и Гудерианом.

Именно здесь, в Варшаве, после победы он познакомился с флегматичным, постоянно сморкающимся полковником Кинцелем, возглавлявшим особый отдел генерального штаба "Иностранные армии Востока". Гелен тогда уже стал личным адъютантом начальника генерального штаба Гальдера; именно тогда он по-настоящему ощутил сладостное чувство службы на сильного.

Кинцель нежно перебирал папки с донесениями от русской резидентуры, работавшей под руководством заместителя военного атташе в Москве генерала Кребса, долго и тщательно сморкался, говорил простуженно, постоянно покашливая:

— Я даю большевикам два месяца на то, чтобы они откатились за Урал. Колосс на глиняных ногах обречен на то, чтобы удобрить поле для германских колонистов. Дни Сталина сочтены.

Гелен придерживался иной точки зрения: он любил читать, отец выпускал книги и по истории. Где-где, а в истории парадоксов хоть отбавляй. Впрочем, зная, что Кинцель тесно связан со службой обергруппенфюрера Гейдриха, стремительно растущий Гелен (он уже стал подполковником) молчал и поддакивал.

Лишь после того как войска вермахта откатились от Москвы, он понял, что настало время действовать.

...Отец Гелена, директор издательства "Фердинанд Хирт, типография и книжная торговля", записался на прием к гауляйтеру Бреслау и был принят на следующий же день, вечером, после окончания работы — знак особого уважения.

— Я должен просить вас, уважаемый партайгеноссе, — сказал он руководителю окружной организации НСДАП, сидевшему под огромным портретом Гитлера, — чтобы наша беседа осталась тайной, ибо я никак не хочу причинить зло моему сыну, Рейнгарду, а речь пойдет именно о нем.

— Вы знаете, — ответил гауляйтер, — что слово партийного функционера национал-социалистской рабочей партии тверже камня и крепче стали. Могли бы говорить, не предваряя такого рода просьбой.

— Мой сын служит у генерал-полковника Галь...

— Я знаю, — перебил гауляйтер, — пожалуйста, существо дела, фюрер учит нас экономить время, я даю вам пять минут, извольте уложиться с вашим вопросом...

— Речь идет о том, что подразделение разведки генерального штаба, работающее против русских, находится в руках человека, связанного родством со славянами.

— Вы сошли с ума, — лениво откликнулся гауляйтер, но в глазах его вспыхнул быстрый холодный огонь. — Такого рода пост может быть занят лишь кристально чистым арийцем.

— Тем не менее, — упрямо повторил Гелен-старший, — у жены полковника Кинцеля есть какой-то родственник польской крови... Нет, нет, Кинцель прекрасный офицер, он делает все, что должен делать, и наше зимнее выравнивание фронта под Москвой никак не может быть поставлено ему в вину: кто мог предполагать такие морозы?! Но, тем не менее, когда я узнал об этом от Рейнгарда, то я счел своим долгом сообщить вам.

Родство со славянами, как и простое знакомство с коммунистами, предполагало лишь одно: немедленное увольнение со службы — до начала разбирательства; есть сигнал, и достаточно; если потом выяснится, что человека "оклеветали" — ему найдут другое место; рейх прежде всего; личные обиды не имеют права на существование.

Кинцель был снят со своего поста через три дня; это было беспрецедентно долго, но за него вступался лично Гальдер, однако это не помогло, хотя полковник просидел лишние два дня в штабе; без заступничества начальника генерального штаба его бы вывели за ворота в течение двадцати четырех часов.

Проверкой было установлено, что у его жены нет родственников низкой расы, компрометирующих истинного арийца, однако дело было сделано — в кресле Кинцеля уже сидел полковник Рейнгард Гелен; генерал Гальдер вручил ему серебряные погоны лично, через час после назначения на высокий пост.

На следующий же день Гелен собрал своих помощников и сообщил им, что он — по согласованию с начальником РСХА Гейдрихом — меняет весь состав офицеров армейской секретной службы, начиная с полков, причем, если первый и второй отделы фронтовой, корпусной, дивизионной и полковой разведок будут по-прежнему заниматься своими обязанностями по сбору секретных данных, саботажу и диверсиям, то работу третьих отделов — контрразведка, наблюдение за личным составом штабов вермахта — он, Гелен, отныне намерен координировать с шефом РСХА Гейдрихом.

После этого Гелен покинул генеральный штаб и совершил стремительный вояж из Винницы — где он расположился по соседству со ставкой фюрера — в Берлин, Белград, Софию и Гамбург.

Здесь он встретился с ветеранами германской разведки, которые говорили по-русски так же свободно, как рейхсляйтер Альфред Розенберг; все они были выходцами из Петербурга и Москвы, провели свое детство в поместьях под Рязанью и Нарвой, помнили былое, мечтали о том, чтобы это прекрасное былое вновь обрело реалии настоящего и — особенного — будущего.

Первым, кого посетил Гелен, был генерал Панвитц; он состоялся в девятнадцатом году, когда возглавлял вооруженные подразделия, расстреливавшие немецких радикалов; его беспощадность Адольф Гитлер ставил тогда в пример руководителям СА.

— Колебания в период кризисов невозможны; поколения простят ту кровь, которая прольется на нивы, где зацветут всходы после того, как плевела будут уничтожены!

Поскольку фон Панвитц командовал казачьими соединениями генерала Шкуро, расквартированными в Югославии, Гелен провел с ним пятичасовую конференцию, наметил план работы по созданию крепкого штаба, составленного из царских офицеров, готовых на все, лишь бы повалить большевизм, договорился об откомандировании к нему десяти наиболее проверенных казачьих вождей и отправился к Вильфриду Штрик-Штрикфельду, майору запаса, работавшему по изучению и систематизации тех данных, которые передал нацистам генерал-лейтенант Власов.

Поскольку в годы первой мировой войны Штрик-Штрикфельд был царским офицером, служил в белой армии и Россию знал великолепно, Гелен поручил ему осуществлять все контакты с рейхсляйтером Розенбергом и рейхсфюрером Гиммлером, которые к Власову относились ревниво и передавать его вермахту пока что намерены не были.

После этого Гелен встретился с генералом Кестрингом, работавшим в аппарате Кребса, когда тот курировал военный атташат в Москве, и предложил ему возглавить формирования "патриотов русской национальной идеи, которые готовы строить свое государство восточнее Урала".

И, наконец, Гелен нанес визит вежливости бригадефюреру Вальтеру Шелленбергу, попросил его советов, выслушал молодого шефа политической разведки с восхищенным вниманием, хотя знал куда как больше, чем этот красавчик, только вида не показывал, а уж потом посетил Мюллера.

— Группенфюрер, без вашей постоянной помощи я просто-напросто не смогу функционировать: русские — люди непредсказуемых поворотов, мне важно, чтобы именно ваши сотрудники пропускали через свое сито всех тех, кого отберет Штрик, а уж после Панвитц и Кестринг примут под свое командование...

Через два месяца Гелена вызвал Геббельс; созданная полковником секретная группа "Активная пропаганда на Восток", возглавленная ставленником Розенберга прибалтийским немцем фон Гроте, начала выпуск листовок; писали пропагандисты Геббельса, Власов их визировал.

Рейхсминистр высказал соображение, что пропаганда Гелена слишком осторожна.

— Смелее называйте вещи своими именами, — советовал Геббельс. — Русские обязаны подчиняться, они не умеют мыслить, они должны стать слепыми исполнителями наших приказов.

— Русские умеют мыслить, господин рейхсминистр, — рискнул возразить Гелен, — их философские и этические школы, начиная с Радищева и кончая Соловьевым, Бердяевым и Кропоткиным, я уж не говорю о Плеханове и Ленине, начинены взрывоопасными идеями; с точки зрения стратегии мы обязаны сейчас позволить им считать себя не очень-то уж неполноценными; после победы мы загоним их в гетто, но пока стреляют партизаны...

— Их уничтожат, — отрезал Геббельс. — Нация рабов не имеет права на иллюзии...

Тогда Гелен обратился к Скорцени:

— Отто, вы вхожи к фюреру, я прошу вас помочь мне: нельзя столь пренебрежительно дразнить русского медведя, как это делаем мы. Я ненавижу русское стадо не меньше, а быть может, больше рейхсминистра Геббельса, но я выезжаю на фронт и допрашиваю пленных: наша неразумная жестокость заставляет их прибегать к ответным мерам.

Скорцени покачал головой:

— Рейнгард, я не стану влезать в это дело. Фюрер никогда не пойдет на то, чтобы санкционировать хоть какое-то послабление в славянском вопросе: если евреи должны быть уничтожены тотально, то русские — на семьдесят процентов; мы же с вами читаем документы ставки, нет смысла воевать с ветряными мельницами.

...После того как Гелен составил свой развернутый меморандум по Красной Армии, после того как он приобщил к нему страницы с выдержками из допросов перебежчиков, данные перехватов телефонных разговоров в России и отправил это — через Гальдера — в ставку, фюрер присвоил ему звание генерал-майора; это случилось через несколько недель после того, как лучшие офицеры и генералы, думавшие о судьбе Германии перспективно, были удушены на рояльных струнах, подцеплены за ребра на крюки, куда вешали разделанные туши, или же расстреляны в подвалах гестапо.

Именно тогда, приехав в Бреслау, к отцу, — после того как кончился семейный ужин и мужчины остались одни в большой, мореного дуба, библиотеке — Гелен-младший сказал:

— Все кончено, отец, мы проиграли и эту кампанию.

— Но оружие возмездия... — начал было отец, однако сразу же замолчал, признавшись себе, что говорит он так потому, что постоянно ощущает на спине холодные глаза невидимого соглядатая.

Поднявшись, Гелен-старший включил радио — ему, как главе "народного предприятия", было позволено держать дома приемник, у всех остальных зарегистрировали или отобрали, — нашел Вену (передавали отрывки из оперетт), вздохнул, покачал головою:

— Не слишком ли ты смело говоришь, мой мальчик?

— Так сейчас говорят все.

— Но ты генерал, а фюрер перестал верить военным после безумного акта Штауфенберга.

— Акт был далеко не безумным, отец. Просто, думаю, операция была не до конца додумана, не учтен именно этот самый фактор страха... Он вдавлен в каждого из нас; увы, не только в заговорщика, но и в того, кто призван его карать...

— Государство невозможно без страха.

— Государственный страх обязан быть совершенно особым, отец... Ты прав, он необходим, однако он обязан быть совершенно отличным от обыкновенного, привычного, бытового, если хочешь. Он, этот государственный страх, должен быть таинственным, надмирным, он — словно провидение, он карает лишь тех, кто отступает, остальным он не должен быть ведом; ведь овцы лишены этого чувства, им наделен лишь тот баран, который ведет отару, чует волка и испытывает при этом ужас; все остальные лишь повторяют его чувствования и, как следствие, поступки... Я долго думал над тем, в чем сокрыта суть такого глобального понятия, каким я считаю стиль. .. Согласись, Севилья и Гренада, завоеванные испанцами, по cю пору хранят прелесть арабской архитектуры, тогда как Барселона несет в себе ядро парижского или даже берлинского рационализма. Прямолинейность Лондона грубо противоречит римским улицам возле Колизея... Каждая культура, проявляющая себя в стиле, имеет свою таинственную временную длительность... Время третьего рейха историки будут исчислять всего лишь двенадцатью годами, отец, в следующем году мы станем разгромленной державой...

— Рейнгард...

— Отец, если бы я не был патриотом нации, я бы не говорил так... Ныне лишь слепцы из партийного аппарата Бормана повторяют завывания доктора Геббельса; мы, люди армии, должны думать о будущем...

— Но возможно ли оно?

— Оно необходимо, следовательно, возможно. Наступит время для создания нового стиля , отец... Знаешь, я особенно дотошно выспрашивал Власова о причинах, побудивших его перейти на нашу сторону... Он лгал мне... Он смят страхом... Его бормотанье о необходимости восстановления веры, об особом призвании русской нации в борьбе с красным дьяволом — перепевы того, что вкладывал в его голову мой Штрик-Штрикфельд... Власов запутался в самом себе... Он оказался неподготовленным к поражению, а потому был раздавлен, словно мокрица... А мы уже сейчас обязаны быть готовы к тому, чтобы восстать из пепла... Я думаю над этим... Я пока еще не пришел к определенным выводам, но, тем не менее, хочу просить тебя выйти в отставку и, сославшись на сердечное недомогание, срочно уехать с моей семьей в Тюрингию, в горы, за Эльбу...

...Вернувшись в генеральный штаб, Гелен приказал напечатать свою "Красную библию" в двадцати экземплярах, включив туда лишь сотую часть тех материалов, которые были собраны сонмом его офицеров, разбросанных по всем подразделениям вермахта.

Наиболее ценные документы он микрофильмировал в трех экземплярах, первый спрятал в сейф, в ящичек, на котором было написано: "Лично для доклада рейхсфюреру СС" (необходимый камуфляж — боялся гестапо; те никогда не рискнут лезть в то, что адресовано Гиммлеру, хотя он и не думал показывать этому паршивцу свои архивы); второй экземпляр скрыл в тайнике, оборудованном в том доме, где теперь жила его семья в горах; а третий надежно закопал в ущелье возле альпинистского приюта Оландсальм, высоко в Альпах, на границе со Швейцарией.

...И вот сейчас, то и дело возвращаясь мыслью к визиту Мюллера, который вырвал огрызок его материалов, собранных в "Красной библии", Гелен мучительно искал выход: бегство из Майбаха-II на Запад невозможно, его расстреляют, как дезертира; ждать приказа истерика и маньяка, запершегося в бункере, — значит обрекать себя на гибель; тот , кто тонет, мечтает захлебнуться в компании себе подобных: не так страшно, эгоист и в смерти продолжает быть эгоистом.

Гелен засыпал и просыпался с мыслью о том, как ему выбраться из Берлина, как получить право на поступок, и, наконец, ночью во время короткого отдыха между бомбежками его словно бы кто толкнул в шею.

Гелен поднялся, в ужасе прошелся по кабинету, потому что ему казалось, будто он забыл то, что ему сейчас виделось во сне — спасительное и близкое, разжевано, только оставалось проглотить.

— Оп! — Гелен остановился, облегченно рассмеявшись, ударил себя ладонью по лбу. — Ах, ты, боже мой! Бур! Конечно, я же видел во сне Бура!

Именно он допрашивал вождя Армии Крайовой, поднявшего поляков на мятеж в Варшаве, чтобы не пустить туда русских, в течение двух недель; они поселились в маленьком особняке на берегу Балтики, много гуляли, проходили историю восстания по дням, час за часом.

Именно тогда Бур-Комаровский и рассказал ему схему организации своего подполья.

Именно эта схема легла впоследствии в основу гитлеровского подполья, названного Гиммлером — по предложению Гелена — "Вервольфом" то есть "оборотнем".

Но Гелен всегда отдавал другим лишь малую часть того, что имел; главное он хранил для решающего часа.

(Впервые он стал думать о том, как замотивировать свое бегство на Запад, когда полковник Бусе сказал, что продуктивная работа под бомбежками малопродуктивна; эти слова запали ему в голову; он не мог себе представить, что Бусе, являясь агентом гестапо, выполнял задание Мюллера, влияя на Гелена в том смысле, чтобы тот сам попросил Кейтеля об освобождении его со своего поста; после беседы с Бусе Гелен дважды подбросил генерал-полковнику Йодлю мысль о том, сколь целесообразно оборудовать запасную штаб-квартиру; тот, однако, никак на эти слова не прореагировал — в нем тоже бушевал страх; не русских боялся он, которые стояли на Одере, но безликого плотного человека в черном кожаном пальто с рунами СС в петлицах; не страна, а громадное царство страха.)

...Утром следующего дня Гелен позвонил в бункер генералу Бургдорфу и попросил об аудиенции.

Бургдорф, который теперь пил не переставая — начинал с раннего утра, держался весь день на вермуте или "порту" и забывался лишь на пару часов перед рассветом, — ответил, раскатисто смеясь:

— Если вас не разбомбят русские, приезжайте прямо сейчас, угощу отменным обедом...

Гелен, решив осуществить идею Бусе не через Йодля, а в ставке, разложил перед Бургдорфом свои документы — тысячную, понятно, их часть, — но тот не слушал, каламбурил, вспоминал пешие прогулки по горам, интересовался, когда Гелен последний раз был в театре, и более всего порадовался тому, что генерал выбрал себе кодовое обозначение "30".

— Нет, но отчего именно "доктор тридцать"? Я понимаю, господин "пять" или "доктор два", но "тридцать"?!

— Мне было тридцать, когда я решил посвятить себя борьбе против русских, — ответил Гелен. — Так что в моем кодовом имени нет никакой хитрости, обычная символика... Генерал, я прошу вас устроить мне аудиенцию у фюрера... Мне нужно десять минут...

Бургдорф выпил вермута, налил себе еще, усмехнулся:

— А с Борманом не хотите побеседовать? Какая умница, какой скромник, чудо что за человек...

— Генерал, — повторил Гелен, с трудом скрывая тяжелую ненависть, возникшую в нем к этому пьяному, но, тем не менее, лощеному генералу, — речь идет о судьбе немцев...

— Полагаете, об их судьбе еще может идти речь? — удивился Бургдорф. — Вы оптимист... Тем не менее, я люблю оптимистов и поэтому постараюсь помочь вам.

Через сорок минут Гитлер принял Гелена.

— Мой фюрер, — сказал генерал, — судьба тысячелетнего рейха решается на полях сражений, и она решится в нашу пользу, в этом нет никаких сомнений...

— Ну почему же? — тихо возразил Гитлер. — Даже Шпеер написал мне в своем меморандуме, что война проиграна... Вы придерживаетесь противоположной точки зрения?

Гелен ждал всего чего угодно, но только не этих слов. Он понял, что, замешкайся хоть на секунду, потеряй лицо на какой-то миг, все для него будет кончено; он даже ощутил болотный привкус теплой воды, когда мальчишкой тонул, упав с мостков в озеро под Бреслау; ошибка в разговоре с Гитлером непростительна, исход ее похож на падение в холодную воду, когда опускаешься на илистое, жуткое дно, голова работает, руки гребут, но к ногам прикована бетонная балка — тянет вниз, стремительно, тяжело, упрямо, нет спасения; конец; кровавые пузыри; взрыв легких...

— Я верю в германского солдата, мой фюрер, — ответил Гелен, — я верю в нашу нацию, которая ни в коем случае не потерпит иностранного, особенно русского, владычества... Вот здесь, — он еще теснее прижал папку с документами локтем к ребрам, — мое заключение о том, как в самый короткий срок наладить активный террор в тылу русских. Но я не могу работать под постоянными бомбежками, мне необходима хотя бы неделя для того, чтобы уехать на одну из альпийских баз и там свести воедино список агентуры, которой можно будет передать все склады с оружием и динамитом, заложенные мною в русском тылу, и подготовить список последовательности в тотальном разрушении средств коммуникаций на Востоке...

— Вы слишком долго доказываете разумность очевидного, — сказал Гитлер. — Отправляйтесь в Альпийский редут незамедлительно... Я жду вас с подробным отчетом через неделю... И поздравляю вас со званием генерал-лейтенанта, Гелен, я умею ценить тех, кто думает так же, как я...

(Через шесть дней Гелен вместе со своим штабом был не в Альпийском редуте, но в Мисбахе, в тридцати километрах от швейцарской границы. Там он отпустил шоферов и охрану, приказав им ехать в Берхтесгаден. А еще выше в горы с ним отправилось всего пятнадцать человек — самые близкие сотрудники. Ночевали в горном приюте Оландсальм; окна деревянной хижины стали плюшевыми от инея; луна была огромной и близкой; снег отдавал запахом осенних яблок. Гелен выпил рюмку водки и уснул, как младенец; ему снились стрижи, обгонявшие огромный самолет...

Эта война для него кончилась.

Пришло время менять стиль, ибо наступала пора войны качественно новой.)

Вот как умеет работать гестапо! — III

— А что будем делать с Рубенау? — спросил Штирлиц, когда Мюллер вернулся от Кальтенбруннера и снова пригласил его к себе в кабинет, обменявшись с адъютантом Шольцем быстрым всепонимающим взглядом. — Пусть сидит? Его поездку в Монтре, видимо, следует отменить?

— Почему? — Мюллер удивился. — Если он готов к работе — отправляйте: в Базеле его примут мои ребята из нашего консульства. Я уже предупредил шифротелеграммой; обговорите с ним связь; запросите Шелленберга, какие задания он вменит вашему еврею, после того как тот свяжется с Музи или со своими раввинами... Зачем же отменять его поездку? Это любопытное дело, оно позволяет понять, что на самом деле задумал ваш шеф и мой друг... Я не верю ни одному его слову, он скрытен, как девушка в переходном возрасте; Рубенау следует превратить в подсадную утку — пусть на него кидаются нейтральные селезни, а мы поглядим, как на их предложения станет реагировать Шелленберг... Рубенау — фигура прикрытия, это ясно, но что Шелленберг им прикрывает? Это меня интересует по-настоящему.

— Когда я успею обговорить связи, проинформировать Шелленберга, отправить Рубенау?

— После Линца, Штирлиц, по возвращении в Берлин.

— Думаете, я успею вернуться? — хмуро улыбнулся Штирлиц.

— Успеете.

— Сомневаюсь.

— Что ж, тогда ваше счастье... В Линце красивая весна; там будет значительно тише, чем здесь, уличные бои не предвидятся.

— Как же я вас оставлю одного? — вздохнул Штирлиц. — Да и я сам — без вашей помощи — не выберусь из мясорубки; в Линце тоже станут искать людей нашей с вами профессии.

— Мясорубка, — повторил Мюллер. — Хорошо определили то, что грядет.

— Когда выезд? Сколько времени у меня осталось? — спросил Штирлиц, неожиданно для себя решив, что сейчас, в Бабельсберге, он переоденется, достанет из-под паркета паспорт на имя финского инженера Парвалайнена, отгонит машину к каналу, имитирует аварию (пусть ищут на дне тело) и уйдет на берег озера, на мельницу Пауля; старик умер две недели назад, там теперь никого, а за домом есть подвал, о котором никто не знает, потому что Пауль рыл его по ночам, чтобы прятать излишки муки; там сухо. "Можно прожить неделю, и две, и три, а потом придут наши; я возьму с собою консервы и галеты, я не зря их копил, мне хватит, да и потом от голода умирают, если кончилась надежда, полная безысходность, грядут холода а сейчас началось тепло, соловьи поют — они бомбежек не боятся, оттого что про них ничего не понимают, думают, маленькие, что это такой гром... Да, я ухожу, у меня нет сил, я сорвусь, я чувствую, что в Линце меня ждет западня, и никто не подойдет ко мне в ресторанчике "Цур пост" со словами пароля; не надо лгать себе, это, в конце концов, жалко..."

Мюллер потер затылок, заметил:

— Снова погода меняется... Времени у вас не осталось. Вам не надо от меня уезжать вообще, Штирлиц...

— А собраться в дорогу?

— Заедете с моими людьми по пути в Линц. Погодите, сейчас я познакомлю с ребятами, которые будут вас сопровождать. Я не хочу рисковать вами, дружище, не сердитесь... А Рубенау в подвале, у вас есть пара часов, валяйте, расскажите ему про то, что он должен делать, в конце концов я его отправлю сам, двух девок с ним пущу — офицеров нет, все при деле...

"Все. Конец, — понял Штирлиц. — Я в кольце, меня теперь будут держать плечами, я зажат... А я ведь чувствовал, что грядет, только боялся себе в этом признаться; нет, не то чтобы боялся, просто, видимо, оттягивал тот миг, когда признаться все равно пришлось бы... Напрасно я не поверил чувству, оно сейчас точнее разума; анализ необходим тем, кто стоит по восточную сторону Одера: наши вправе сейчас анализировать, потому что за нами победа; а здесь наступил крах, всеми руководит чувство животного выживания, а не разум; они потеряли голову, мечутся, и я не мог не настроиться на их волну, правильно делал, что настроился на нее — "среди рабов нельзя быть свободным", как вещал Клаус, однако я слишком долго позволял себе роскошь не соглашаться с самим собою, и настала расплата.

Погоди, — сказал он себе, — не торопись подписывать капитуляцию с тем, что называют "стечение обстоятельств". У тебя заранее продуманы ходы , надо пробовать все, что только можно, надо бить на чувство, расчет, эмоции — это может сейчас пройти. Логика — во-вторых, но сначала я должен обратиться к чувству... И потом нельзя уезжать, не сделав все, чтобы спасти детей этого самого Рубенау, он — сломанный человек, но разве его дети виноваты в том, что пришел Гитлер? Чем больше добра старается делать человек, тем больше ему воздается; мир умеет благодарить за добро; это — закономерность, чем скорее люди поймут это, тем лучше станет им жить..."

— Хорошо, — сказал Штирлиц, — пусть будет так, я понимаю, что после гибели бедолаги Ганса вы вправе постоянно тревожиться за мою жизнь... С Рубенау я управлюсь быстро, но...

— Что "но"? — спросил Мюллер. Он не терпел, когда не договаривали, Штирлиц знал это и умел этим пользоваться.

— Да нет, пустое...

— Штирлиц!

— У меня давно уже вызрела любопытная идея, только...

— Валяйте вашу идею — но скоренько! Тьма работы... Нежданно-негаданно из Мюнхена сюда к нам выехала Ева Браун, дамочку никто не ждал, Кальтенбруннер поручил мне наладить охрану и встречу ее поезда... Ну?

— Я думаю вот о чем, — задумчиво сказал Штирлиц, — отчего бы вам, лично вам, группенфюреру, не попробовать отладить свою, личную связь с Музи? Или с богословами из Монтре? Почему вы постоянно отдаете инициативу другим?

Штирлиц увидел, что Мюллер ждал чего угодно, только не этих его слов.

— Погодите, погодите, — сказал он (был, видимо, настроен на что-то другое, напряженно взвешивал ответ; к такого рода посылу оказался неподготовленным). — Я не совсем понимаю: как это — прямая связь с Музи? Я и Музи? Да нет же, Штирлиц, не витайте в эмпиреях, кто станет говорить с гестапо-Мюллером?!

— Который подчиняется Гиммлеру, отправившему обергруппенфюрера Вольфа к Даллесу... И оба они прекрасно себя чувствовали за одним столом. А Вольф на три порядка выше вас в иерархии рейха... Почему вы отдаете Музи и раввинов Гиммлеру, Вольфу и Шелленбергу? Причем — безраздельно? Попытка — не пытка, давайте попробуем...

(Судьба Рубенау была решена Мюллером в тот день, когда Штирлиц начал с ним работать. Ему было уготовано то же, что и Дагмар, — смерть; после этого Мюллер организовывал такую информацию от "Рубенау" — этим займутся его люди в бернской резидентуре, они только ждут сигнала, — которую Штирлиц немедленно погонит на Москву. Там — как и в "Шведском варианте" — вряд ли будут спокойно относиться к организованным гестапо "новостям"; главное — постоянно пугать Кремль близкой возможностью компромисса между Гиммлером и Даллесом, и пугать не со стороны, а через их серьезнейшего агента, через Штирлица. При этом устранение Рубенау перекрывало все пути для ухода Штирлица за границу. А впрочем, куда еще можно уйти из рейха, кроме как в Стокгольм и Берн? Некуда.

Однако то, что предложил сейчас Штирлиц, было настолько неожиданным, что Мюллер дрогнул, смешался, почувствовав перспективу.)

— А что? — задумчиво сказал Мюллер, и лицо его на какое-то мгновение перестало быть постоянно собранным, морщинистым, хмурым, сделалось мягкими заинтересованным. — Дерзкая идея... Но где гарантия, что Рубенау не обманет? — Лицо снова собралось морщинами. — Нам доложит, что раввины готовы потолковать со мною с глазу на глаз, а сам даже побоится в их присутствии произнести мое имя?

Штирлиц покачал головой:

— Гарантия есть... Вы же знаете, как он любит своих детей... Давайте сделаем так: вызывайте его сюда, я вас ему представлю — в открытую, незачем темнить, — и задам вопрос в лоб: может он провести такой разговор в Монтре или нет?

— Конечно, он ответит, что готов! Он скажет, что безумно любит меня и мечтал бы записаться в СС, что же еще он может ответить?! — Мюллер задумчиво снял трубку телефона, негнущимся, словно карандаш, пальцем набрал номер: — Алло, как у вас там с оцеплением вокзала? Хорошо, докладывайте постоянно, как движется поезд фройляйн Браун, я несколько задержусь... В дороге бомбежек не было? Что? Где? Полотно восстановили? Ясно... Понятно... Наши люди подняты по тревоге? Ладно, ждите... — Он положил трубку. — Англичане разбомбили железнодорожный путь, поезд дамочки был в сорока километрах, пригнали русских пленных, чинят дорогу... К счастью, это не по моему ведомству, так что Кальтенбруннер будет сидеть на транспортниках, у нас есть еще время, валяйте дальше...

— Дальше валять нечего, вы же не верите Рубенау...

— Я не верю ни одному еврею, Штирлиц. Я верю только тому еврею, который мертв. Впрочем, так же я отношусь к русским, полякам, югославам...

— Ну это все для доктора Геббельса, словопрения, — поморщился Штирлиц. — Я человек дела — предлагаю испробовать шанс... Прикажите отправить его девочку в швейцарское посольство, вы знаете, как это можно сделать, пусть ее отвезет туда жена. А после этого устройте им здесь встречу: он, его жена и сын... И пусть жена скажет, что вы, лично вы, группенфюрер Мюллер, спасли его дочку. А вы ему пообещаете, что отправите в посольство и мальчишку — после того как он привезет вам письмо от Музи или раввинов с предложением о личной встрече... Отчего этот козырь должен брать Шелленберг? Или Гиммлер? Почему не вы? Я бы на вашем месте сказал Рубенау — и пусть он передаст это Музи, — что вы, именно вы, готовы отпустить вообще всех узников лагерей, а не только финансистов и ювелиров. Вы тогда выиграете интеллектуалов, ибо вы, и никто другой, окажетесь их спасителем...

Мюллер задумчиво сказал:

— Мальчишка — после того как он вырос здесь, в гетто, без еды и прогулок — не сможет делать новых еврейчиков, а девка — сможет, бабы — выносливее, так что будем торговать мальчиком...

Штирлиц знал, что Мюллер скажет именно так — они всегда норовят поступать наоборот, никому не верят; он на это именно и рассчитывал, когда говорил про то, что в посольство надо отвезти девочку; Рубенау просил за мальчика. "Как его зовут-то? Ах да, Пауль, сочинил симфонию в семь лет, бедненький человечек; а у Мюллера действительно нет времени, иначе бы он прослушал мою работу с Рубенау в камере, он бы тогда не клюнул на поддавок с девочкой; интересно, кто же из его людей изучал наш разговор в камере? Ах, если бы он сейчас поручил мне съездить за женщиной. Он никогда на это не пойдет, — сказал себе Исаев, — не надо играть в жмурки с судьбою, смотри ей прямо в глаза..."

— А почему бы действительно не попробовать? — задумчиво спросил Мюллер. — Почему бы и нет?

Через два часа Рубенау сидел в кабинете Мюллера, лающе плакал и при этом улыбался сквозь слезы; жена его тоже плакала, прижимая к груди дочь, и повторяла, по-детски всхлипывая:

— Это все господин Мюллер! Мы должны молиться за него, Вальтер! Это он, его нежное сердце! Ты должен отплатить ему таким добром, какое только можешь сделать, Вальтер! Это господин Мюллер, он сказал, он сказал мне, он сказал...

— Успокойтесь, — деревянно хохотнул Мюллер; лицо как маска, улыбка, насильно положенная на губы, казалась гримасой брезгливости. — Успокойтесь... Я бы и вашу милую девочку оставил там, у швейцарцев, но вы понимаете, надеюсь, как я рискую, спасая мальчика? Когда ваш муж приедет в Швейцарию, пусть он найдет в телефонной книге Лозанны адрес господина Розенцвейга — это мюнхенский адвокат; я, именно я, переправил его через границу, чтобы беднягу не арестовали в тридцать восьмом, когда начались гонения... Спросите его, скольких евреев я спас, спросите... Рубенау, вы убедились, что мой человек, беседуя с вами, нисколько вас не обманывал?

— Да, господин Мюллер! Я убедился! Я готов служить как собака! Я закажу моим друзьям и внукам — если они будут — молить за вас бога и просить счастья вашим детям...

Мюллер повернулся к женщине:

— Госпожа Рубенау, вас отвезут на хорошую квартиру... Вы будете там в полной безопасности... Если только ваш муж не решится на нечестность...

Женщина воскликнула, прижав к себе дочь:

— Он не посмеет! Он сделает все, добрый господин Мюллер!

— Все может сделать бог, — ответил Мюллер. — Человек — раб обстоятельств.

— Человек — не бог, — согласно кивнул Рубенау. — Но я буду делать все, что только можно!

— Это — хорошо, — легко согласился Мюллер. — Но ведь можно говорить, что сделаю все, и при этом ничего не делать... Погодите, не возражайте, сначала дослушайте меня... От вас шарахнутся, когда вы скажете, что я отправил вас, я, не кто-нибудь, а шеф гестапо...

Рубенау покачал головой:

— Там сидят умные люди, господин Мюллер, они понимают, что если и можно чего-то добиться, так это тогда, когда имеешь дело с хозяином предприятия... А кто, как не вы, хозяин предприятия?

— Хозяин предприятия — рейхсфюрер Гиммлер, я — маленькая сошка, о которой слишком много говорят... Я выполнял то, что мне предписывали, поэтому и стал седым в мои-то годы... А когда вскроют после смерти, то обнаружат, что я жил с разорванным — от жалости к людям — сердцем...

И вдруг Рубенау (Штирлиц прямо-таки поразился) спокойно заметил:

— Это — для выступления с кафедры, в соборе, господин Мюллер. Если вы так станете говорить со швейцарскими господами, они решат, что я их шельмовал... Дело есть дело, вы делали свое дело, и нечего оправдываться: каждый ставит на свой интерес, чтобы добиться успеха...

...Когда женщину увели, Мюллер достал бутылку водки, налил рюмку, протянул Рубенау:

— Выпейте.

— Я опьянею, — сказал тот. — Я разучился пить...

— Пора учиться заново, — усмехнулся Мюллер.

Рубенау выпил, зажал ладонью губы, начал судорожно, харкающе, до слез, кашлять.

Мюллер посмотрел на Штирлица, и странная, озорная улыбка, не деланная, а искренняя, появилась на его лице.

— Ишь, как корячится, — хмыкнул он, — прямо-таки пантомима... Хотите выпить, Штирлиц?

— Нет.

Мюллер плеснул себе в рюмку, сразу же сладко выпил, встал из-за стола и присел на ручку стула, на котором сидел Рубенау.

— Послушайте меня внимательно, — сказал он. — Меня не устроят слова, от чьего бы имени они ни исходили. Понимаете? Меня устроит только документ. Вы должны привезти документ, в котором ваши раввины или сам Музи предложат договор. Форменный договор. Я освобождаю ваших евреев, а вы освобождаете меня от любой ответственности, раз и навсегда, где бы то ни было. Сможете привезти такой договор?

Рубенау посмотрел на Мюллера кроличьими глазами и очень тихо ответил:

— Не знаю...

Штирлиц ждал, что Мюллер ударит его, бросит на пол и начнет топтать ногами, но группенфюрер, наоборот, положил руку на плечо Рубенау:

— Молодец. Если бы ты пообещал мне привезти такой документ сразу же и без колебаний, я бы решил, что ты — неблагодарный человек... Ты ответил хорошо, я благодарю тебя за честность... Теперь скажи: ты, лично ты, Рубенау, видишь в этом деле хоть один-единственный шанс на удачу? Допускаешь мысль, что раввины напишут такое письмо на мое имя?

— Пять шансов из ста, — ответил Рубенау.

— Это много, — сказал Мюллер. — Это серьезно. А можно что-нибудь сделать, дабы увеличить количество шансов?

— Можно, — заметил Штирлиц.

Мюллер и Рубенау оглянулись на него одновременно.

— Можно, — повторил Штирлиц. — Для этого надо сказать швейцарцам правду. А правда очевидна: Гиммлер не намерен отпускать заложников, он торгует ими только для того, чтобы выиграть время. Если господа в Монтре станут раздумывать, высчитывать возможность диалога с группенфюрером Мюллером, тогда все заключенные погибнут.

— Они мне могут не поверить, — сказал Рубенау. — Они же знают, что здесь у меня в залоге жена и девочка...

— Ну при нужде мы ведь мальчика легко вынем из посольства, это не штука, — заметил Мюллер. — Узнай мы о вашей неискренности — а мы люди рукастые, узнаем, — ваш мальчик вернется к сестре и маме в гетто. Я не угрожаю, нет, вы думаете об интересе своей семьи, я — о своей... Что же касается того, поверят они вам или нет, то это можно прокорректировать: мы организуем так, что вам поверят, мы поможем вам в Швейцарии, мы поможем тому, чтобы там поняли правду про... Словом, почва будет взрыхлена... Я это сделаю через час, туда уйдет сообщение...

— Тогда шансы возрастут еще больше, — сказал Рубенау. — Тогда моя задача значительно облегчится...

...Через три часа, когда Рубенау увезли на вокзал и посадили на поезд, а Штирлиц ушел к радистам составлять текст телеграммы резидентурам гестапо в Базеле и Берне, Мюллер вдруг с ужасом подумал, что все случившееся может быть дьявольской игрой Штирлица, который решил разбить его блок с Борманом; он сейчас позвонит рейхсляйтеру от радистов и скажет, в каком поезде отправлен Рубенау, и еврея на следующей же станции снимут и отвезут к Кальтенбруннеру, и он там расскажет все; и тогда — конец; Борман уберет его, Мюллера, никакие объяснения невозможны...

Мюллер позвонил в отдел оперативной радиосвязи и попросил штурмбанфюрера Гешке (тот одно время возглавлял референтуру гестапо по делам, связанным с русской разведывательной сетью в рейхе: потом был отправлен личным представителем шефа гестапо на ключевой пост — к связистам, вполне надежен) проследить за тем, чтобы Штирлиц ни в коем случае не мог позвонить в город; затем связался с отделом гестапо на транспорте и передал двум женщинам, сопровождающим пассажира в седьмом вагоне, купе первого класса, наспех зашифрованный приказ: их подопечный Рубенау должен быть отравлен (ампулу передадут в Штутгарте на перроне); сделать это надо после того, как кончится пограничная проверка германской стражей в Базеле; на столике, перед тем как женщины покинут вагон, должен быть оставлен железнодорожный билет, на котором надо написать следующее: "Передать доктору Бользену, народное предприятие имени Роберта Лея, Бабельсберг, Ягдштрассе, 7; касса 4, кассир Лумке" (хорошо, что вспомнил еще одного мюнхенского головореза, давно не использовал; раньше работал по кражам на транспорте, агент бесценный; мелочей нет, все надо хранить, закладывая в дело заранее); проводник должен быть проинструктирован, чтобы дать показания швейцарской полиции, что в купе вместе с убитым ехал мужчина лет сорока пяти, корректный интеллигент, сел в вагон в Берлине...

...Через час к Мюллеру ввели жену Рубенау.

— Только возьмите себя в руки, я не выношу истерик, — сказал Мюллер. — Должен сообщить вам трагическую новость: ваш муж погиб. И убил его тот человек, который сидел напротив вас, вон в том кресле. Его фамилия — Штирлиц, он скрылся, мы его ищем.

Женщина упала, потеряв сознание. Когда Мюллер дал ей нашатыря и привел в чувство, конечно же, началась истерика; он, тем не менее, знал, как прекращать бабьи истерики: ударил кулаком по столу, закричал:

— Вам дорога жизнь детей?! Или нет?! Ну, отвечайте!

— Да, да, да, — судорожно вздыхая, сквозь слезы ответила женщина. — Да, да, да...

— Тогда возьмите себя в руки и запомните, что я вам скажу... Вот паспорт для вас и для Евочки. — Он протянул женщине документ и конверт с пятьюстами франками. — Вас сейчас посадят на поезд, уезжайте в Швейцарию. Вот вам фотография человека, который убил вашего мужа. У него две фамилии: одна — Бользен, а другая — Штирлиц. Здесь же, — он протянул ей второй конверт, — довесок к фото; отпечатки его пальцев. Пока ваш маленький Пауль сидит здесь, в посольстве, молчите. Но как только он окажется с вами, в Швейцарии, идите в полицию и рассказывайте им все. Абсолютно все. И начинайте искать убийцу вашего мужа: он сейчас может оказаться в Швейцарии. Мстите ему — за себя и за меня. Ясно? Но забудьте отныне мое имя. Если посмеете помнить — я вам не позавидую.

Последняя попытка

От Зальцбурга дорога пошла ввинчиваться в горы; еще лежал снег; лыжный сезон здесь — особенно на хороших склонах с северной стороны — временами продолжался до первых чисел мая.

Штирлиц был — как и всю дорогу от Берлина — зажат на заднем сиденье между Ойгеном Шритвассером и Куртом Безе, машину вел Вилли Драхт, штурмбанфюрер из референтуры Мюллера.

Инструктируя группу перед самым отъездом — после того как Штирлиц ознакомился с личными делами всех офицеров, работавших в Альт Аусзее, в кабинете шефа гестапо, — Мюллер повторил:

— Ребята, я поручаю вам Штирлица. Запомните, что я вам всем скажу, и пусть это запомнит Штирлиц тоже. Когда он вернулся в рейх после блистательно выполненного задания в Швейцарии, его жизни постоянно угрожает опасность. Дважды он чудом вылез из переделки. Если случится третья — ему несдобровать. Поэтому, ребята, я запрещаю вам оставлять Штирлица одного хоть на одно мгновение. Работать — вместе: питаться — вместе; спать — в одной комнате; даже писать ходите вдвоем... Запомните, ребята, — он обратился к трем высоким малоподвижным эсэсовцам, — Штирлиц — человек нездоровой храбрости. Он готов идти против врагов с открытым забралом. Это нравится рейхсфюреру, мне, конечно, тоже, но я отвечаю за его жизнь перед имперским руководством, именно поэтому отправляю вас с ним.

— Спасибо, группенфюрер, — сказал Штирлиц, — я от всего сердца признателен вам за ту заботу, которую вы проявляете обо мне, но как быть, если в Линце возникнет необходимость поговорить с тем, в ком я буду заинтересован — в процессе расследования? Разговор с глазу на глаз — одно, а если мы начнем проводить собеседования за круглым столом, никакого результата я не получу...

— Вилла, откуда идут передачи на Запад, — ответил Мюллер, — окружена пятнадцатью гектарами прекрасного парка. Забор надежно укрывает вас от врага; подступы простреливаются с вышек; гуляйте себе по дорожкам и ведите беседы с глазу на глаз... Я понимаю, в особняке никто из тамошних людей с вами открыто говорить не станет, им известно лучше, чем кому бы то ни было, где, каким образом и с какого расстояния прослушиваются их разговоры. Но вам придется записывать беседы в парке, Штирлиц. И передавать их Ойгену, а вы, — он посмотрел на Шритвассера, — организуете их немедленную доставку в Берлин, это ваша забота, Ойген: Штирлицу нет нужды забивать голову мелочами.

— Это не мелочи, — возразил Штирлиц. — Я, таким образом, буду лишен возможности прослушивать свои беседы еще и еще раз, перед встречей с другими сотрудниками, стану путаться в именах и фактах... Мне так трудно работать, группенфюрер...

— Трудности существуют для того, чтобы их преодолевать, — отрезал Мюллер. — Это все, друзья. Я вручаю вам Штирлица, которого люблю. Я горжусь им. Вы должны вернуть его сюда через неделю и получить заслуженные награды. Хайль Гитлер!

— Группенфюрер, — сказал Штирлиц, — а почему бы мне не работать в наручниках?

Мюллер рассмеялся:

— Если бы сейчас положение не было таким напряженным, я бы приковался к вам, употребил мазь для человека-невидимки и поучился бы мастерству интриги, которым вы владеете в совершенстве... Вы мне нужны живым, Штирлиц... Не сердитесь, дружище, до встречи!

...В Альт Аусзее они приехали, когда стемнело; Вилли повалился головой на баранку и громко захрапел; потом вздохнул, усмехнувшись:

— Я побил все рекорды! Почти семьсот километров за двенадцать часов! Я сплю, не будите меня, здесь так тихо, и воздух чистый! Спокойной ночи!

— Когда я еду не в своем "хорьхе", — сказал Штирлиц, — у меня начинает болеть голова.

Ойген, вылезая из машины, пробурчал:

— Это понятно. Я, например, в детстве всегда падал с чужого велосипеда. Привычка — ничего не попишешь, как это говорят английские свиньи? "Привычка — вторая натура", да?

— Именно так, — сказал Вилли.

— У вас хорошее произношение, — заметил Штирлиц. — Долго работали в Англии?

— Я прожил три года на Ямайке, обслуживал наше консульство, вот была райская жизнь!

...Ворота виллы "Керри" открывались медленно: работал автомат; когда Вилли загнал машину в темный парк, из небольшого домика возле шлагбаума вышли два охранника, потребовали документы, долго сличали фотографии на офицерских книжках СС с лицами прибывших, потом попросили выйти, подняли заднее сиденье, проверили чемоданы и, корректно извинившись, сказали, что необходимо предъявить содержимое портфелей, а личное оружие сдать под расписку.

Потом вышел третий охранник, сел рядом с Вилли (тьма была кромешная, щелочки, оставленные в фарах, дорогу не освещали, асфальт петлял между соснами), показал путь в третий коттедж — там были приготовлены две комнаты.

— Спокойной ночи, — сказал охранник, выбрасывая руку в нацистском приветствии. — Завтрак будет накрыт здесь же, на застекленной веранде, в семь тридцать. Сдайте мне, пожалуйста, ваши продуктовые карточки на повидло и маргарин.

— Погодите, — остановил его Штирлиц. — Погодите-ка. Кто сейчас дежурит?

— Я не уполномочен давать ответы, штандартенфюрер! Без разрешения начальника смены я не вправе вступать в разговоры с теми, кто к нам прибывает, простите.

— Какой у начальника номер телефона?

— Назовите радиооператору ваше имя, вас соединят с ним незамедлительно.

— Благодарю, — сказал Штирлиц. — И покажите моим коллегам, где здесь кухня, как включать электроприборы, — мы намерены выпить чая.

— Да, штандартенфюрер, конечно!

Вилли вышел с охранником, а Штирлиц, обернувшись к двум, что остались с ним, спросил:

— Ребята, чтобы у нас не было недомолвок, давайте начистоту: кто из вас храпит?

— Я, — признался Курт. — Особенно когда засыпаю. Но мне можно крикнуть, и я сразу же проснусь...

— Я не храплю, — сказал Ойген. — Я натренирован на тихий сон.

— Это как? — удивился Штирлиц.

— Когда Скорцени нас готовил к одной операции на Востоке, так он заставлял меня успокаивать самого себя перед наступлением ночи, лежать на левом боку и учиться слышать свое дыхание...

— Разве такое возможно?

— Возможно. Я убедился. Даже наркотик можно перебороть, если только настроить себя на воспоминание самого дорогого... Это точно, не улыбайтесь, я пробовал на себе. Скорцени велел нам испытать все: он ведь очень тщателен в подборе людей для своих групп...

— Вы должны были ассистировать Скорцени в Тегеране? — уточнил Штирлиц. — Во время подготовки акции против "Большой тройки"?

Ойген, как и мюллеровский шофер Ганс, словно бы и не слышал вопроса Штирлица, продолжал говорить:

— Я помню, у нас был один парень, так он слишком громко смеялся... Скорцени сам занимался с ним, неделю, не меньше... Что уж они делали, не знаю, но потом этот парень улыбался беззвучно, как воспитанная девушка...

— Воспитанные девушки не должны громко смеяться? — удивился Штирлиц, достав из чемоданчика пижаму. — По-моему, истинная воспитанность заключается в том, чтобы быть самим собою... Громкий смех — если он не патологичен — прекрасное человеческое качество.

Вернулся Вилли, сказал, что вода уже кипит, поинтересовался, как Штирлиц отнесется к глотку бренди; перешли на застекленную веранду; начали пировать.

— Ойген, не сочтите за труд, позвоните дежурному офицеру смены, пригласите его на чашку кофе.

— Да, штандартенфюрер, — ответил тот, поднимаясь. — Будет исполнено.

...Штурмбанфюрер Хетль оказался седоголовым, хотя молодым еще человеком; он поднял свою рюмку за благополучное прибытие коллег из центра, поинтересовался, как дорога, много ли бомбили, выразил надежду, что это последняя горькая весна, рассказал два еврейских анекдота; добродушно посмеивался, наблюдая, как заливался Вилли; словно ребенок, право...

— А еще есть очень смешной рассказ про великого еврейского врача, который умел лечить все болезни, — продолжил он, заметив, как понравились его анекдоты. — Привели к нему хромого на костылях и говорят: "Рубинштейн, вы самый великий врачебный маг в Вене. Спасите нашего Гансика, он не может стоять без костылей, сразу падает!" Рубинштейн взялся толстыми пальцами с грязными ногтями за свой висячий нос и начал думать, а потом сказал: "Больной, ты здоров! Брось костыли!" Ганс, как и всякий еврей, был трусом и, конечно, костыли не бросил. Рубинштейн снова попрыгал вокруг него и закричал: "Ганс, я тебе что сказал?! Ты здоров! Так брось костыли! Я тебя заклинаю нашим Иеговой!" И Ганс послушался горбоносого Рубинштейна, бросил костыли...

Хетль замолчал, полез за сигаретами.

Вилли не выдержал, поторопил:

— Ну и что стало с Гансом?

Хетль сокрушенно вздохнул:

— Разбился.

Вилли чуть не сполз со стула от смеха; Ойген, криво усмехнувшись, заметил:

— Как только мы отбросим русских от Берлина, надо уничтожить всю еврейскую сволочь. Слишком мы с ними церемонились. Лагеря строили для этих свиней. В печь, всех в печь, а некоторых отстреливать из мелкокалиберных винтовок! Пусть наши мальчики из "гитлерюгенда" набивают руку...

Штирлиц поднялся, обратился к Хетлю:

— Дружище, не составите мне компанию? Я обычно гуляю перед сном...

— С удовольствием, штандартенфюрер...

— За ворота штандартенфюреру выходить нельзя, — сказал Ойген, по-прежнему тяжело глядя на Штирлица, хотя обращался к Хетлю — Ему постоянно угрожает опасность, мы прикомандированы к нему для охраны группенфюрером Мюллером.

Хетль, поднимаясь, спросил:

— А партайгеноссе Кальтенбруннер в курсе вашей командировки?

"Оп, — подумал Штирлиц. — Хороший вопрос".

— Он знает, — ответил Ойген. — В Берлине знают. Мы прибыли, чтобы проследить за организацией специального хранилища для партийного архива — личное поручение рейхсляйтера Бормана. А для этого нам придется чуть-чуть поиграть с дядей Сэмом, надо проверить, не пробовал ли он сунуть сюда свой горбатый нос...

— Ах так, — ответил Хетль. — Что ж, мы все к вашим услугам...

...Гуляя по парку, Штирлиц долго не произносил ни слова; звезды в небе были близкими, зелеными; тревожно перемигивались, и было в этом что-то судорожное, предутреннее, когда расстаются любимые, и вот-вот начнет светать, и настанет безнадежность и пустота, и во всем будет ощущаться тревога, а после того как щелкнет замок двери и ты останешься один, воспоминания нахлынут на тебя, и ты с ужасом поймешь, что тебе сорок пять, и жизнь прошла, не надо обольщаться, хотя это — главное человеческое качество, а еще — ожидание чуда, но ведь их не бывает более, чудес-то...

— Хетль, — сказал Штирлиц, — для того чтобы я смог успешно провести дело, порученное мне, я хочу рассчитывать на вашу помощь.

— Польщен, штандартенфюрер. Я к вашим услугам.

— Расскажите про ваших коллег. Кого бы из них вы порекомендовали мне для выполнения заданий центра?

— Прошу простить, мне было бы легче давать им оценки, зная, каким должно быть задание...

— Сложным, — ответил Штирлиц.

— Я начну с Докса, — сказал Хетль. — Он живет здесь с сорок второго года, с первых дней организации этого радиоцентра. Великолепный работник, бесконечно предан делу фюрера, примерный семьянин; горнолыжник, стрелок, безупречен в поведении...

Штирлиц поморщился:

— Хетль, я читал его анкету, не надо повторять штампы, за которыми ничего нет. Меня, например, интересует, за что он получил порицание обергруппенфюрера Кальтенбруннера в сорок третьем году?

— Не знаю, штандартенфюрер. Я тогда был на фронте.

— На каком?

— Под Минском.

— В войсках СС?

Хетлю были неприятны быстрые вопросы Штирлица, он поэтому ответил:

— Вы же знакомы с личными делами всех тех, кто работает здесь, у обергруппенфюрера... Значит, вам должно быть хорошо известно, что я служил рядовым в войсках вермахта...

— В вашем личном деле сказано, что вы были разжалованы Гейдрихом. А после его трагической гибели вам вернули звание, наградили и перевели на работу в отдел Эйхмана. За что вас наказал покойный Гейдрих?

— Я позволил себе говорить то, что не имел права говорить.

— А именно?

— Я был пьян... В компании, где находился друг покойного Гейдриха — я, понятно, об этом не знал, — я позволил себе усомниться в том, надо ли уничтожать славян. Я пошутил, — словно бы испугавшись чего-то, быстро добавил Хетль. — Я, видимо, неумело пошутил, сказав, что часть славян стоило бы держать в гетто, чтобы потом, когда Россия откатится за Урал, было на кого выменять Эренбурга... А Гейдрих был очень щепетилен в славянском и еврейском вопросах.

— И за это вас разжаловали?

— В основном да.

— А не "в основном"?

— Я еще сказал, что мы одолеем русских, если вовремя заключим мир на Западе.

— Когда вы примкнули к нашему движению?

— В тридцать девятом.

— А к СС?

— Дело в том, что я родился в Линце, в одном доме с обергруппенфюрером Кальтенбруннером... Он знал мою семью, отец помогал ему в трудные времена... Поэтому Кальтенбруннер рекомендовал меня в СС лично, в сороковом...

— Что еще вы знаете о Доксе?

— Я сказал все, что мог, штандартенфюрер.

— Хорошо, я поставлю вопрос иначе: вы бы пошли с ним на выполнение задания? В тыл врага?

— Пошел бы.

— Спасибо, Хетль. Дальше...

— Штурмбанфюрер Шванебах... Мне трудно говорить о нем... Он храбрый офицер и безусловно честный человек, но наши отношения не сложились...

— Вы бы пошли с ним на задание?

— Только получив приказ.

— Дальше...

— Оберштурмбанфюрер Растерфельд... С ним я готов идти на любое дело.

— С каких пор вы его знаете?

— С сорок первого года.

— А вам известно, что именно Растерфельд готовил для Гейдриха материалы на ваше разжалование?

Хетль остановился:

— Этого не может быть...

— Я покажу вам документы... Пойдемте, пойдемте, держите ритм... И последний вопрос: он знает, что вы спите с его женой? Может, у вас любовь втроем и все такое прочее? Или все значительно серьезней?

Хетль снова остановился; Штирлиц полез за сигаретами, закурил, неторопливо бросил спичку в снег, вздохнул:

— Вот так-то, Хетль. Вы, конечно же, относитесь к числу неприкасаемых, поскольку с Востока вас вернул обергруппенфюрер Кальтенбруннер, но система проверки РСХА работает вне зависимости от того, кто тебя опекает наверху... Веселитесь, как хотите, но не попадайтесь! А вы попались! Ах, черт! — воскликнул вдруг Штирлиц и как-то странно упал на левый бок. Поднявшись, незаметно достал из внутреннего кармана плоский диктофон, вытащил кассету, порвал пленку, поставил кассету на место, сунул диктофон в карман и тихо сказал: — Вы поняли, что я упал поскользнувшись? Поэтому, вернувшись, вы спросите при моих коллегах, не сильно ли я ушибся... Мои коллеги не спят, кто-нибудь из них идет следом за нами, но в отдалении, поэтому вы сейчас напишете мне лично обязательство работать на гауляйтера Айгрубера и на НСДАП, ясно?

Штирлиц достал блокнот, протянул Хетлю:

— Быстро, Хетль, быстро, это в ваших же интересах.

— Что писать? — спросил тот; Штирлицу показалось, что у Хетля начался аллергический приступ. Даже в темноте стало видно, как он побледнел. Штирлиц понял это по тому, как под глазами у штурмбанфюрера внезапно залегли черные тени.

— Да что в голову взбредет, — ответил Штирлиц. — Обязуюсь работать на гауляйтера Верхней Австрии... В случае измены... И так далее...

— Я не могу писать на ходу...

— И не надо. Я подожду.

Хетль написал текст, протянул блокнот Штирлицу; тот смотреть не стал, перевернул страничку, спросил:

— Зрение хорошее?

— Да.

— Посмотрите сюда.

Хетль нагнулся и сразу же отпрянул: в блокноте Штирлица была записана последняя радиограмма, отправленная из Альт Аусзее неустановленным оператором на Запад.

— Хетль, — сказал Штирлиц, — передайте вашим шифром... Тихо, тихо, не суетитесь... Я не собираюсь вас губить, я заинтересован в вас так же, как и Кальтенбруннер... Передайте вашим шифром мои цифры... А если вздумаете отказаться, я не поставлю за вас и пфеннига...

"Это моя последняя попытка, — думал Штирлиц, — хоть Это один шанс из ста, но все-таки это шанс".

В шифровке он сообщал Центру, где находится, что зажат тремя гестаповцами, и впервые открыто признался, что силы его на исходе. Если Центр сочтет возможным организовать его побег на Родину, налет на виллу Кальтенбруннера в Альт Аусзее вполне возможен. Виллу охраняют двенадцать человек, но по крайней мере семерых он, Штирлиц, рискнет взять на себя, если только получит ответ, который ему передаст Хетль.

...Через час Даллес получил странную радиограмму из Альт Аусзее, от агента "Жозеф"; под этим именем был зашифрован Хетль, предложивший свои услуги ОСС осенью сорок четвертого года в Будапеште, работая вместе с Эйхманом по торговле евреями; провернули хороший бизнес, несколько миллионов франков, и не бумажками, а бензином и военными грузовиками; один из выпущенных взамен за это финансистов позвонил в американское посольство, передал текст, сказанный ему Хетлем. С этого и началось.

Цифры Штирлица, переданные в Берн Хетлем, расшифровке специалистами ОСС не поддались. Однако, поскольку Штирлиц был вынужден назвать адрес, куда следовало передать его шифровку, люди Даллеса немедленно навели справки и установили, что там жил человек, связанный в свое время с группой советского разведчика Шандора Радо.

...Даллес попросил прийти к нему ближайших помощников, Гюсмана и Геверница, познакомил их с новостью и спросил, добро посмеиваясь в прокуренные усы:

— Ну, что станем делать? Думайте, парни, задачка невероятно интересна... Пойдем на контакт с русской разведкой? Или воздержимся?

Даллес имел исчерпывающую информацию по поводу всего того, что сейчас происходило в Вашингтоне; он понимал, что ситуация сложилась в высшей мере сложная. Он был убежден, что на Рузвельта давят силы, стоящие за той финансовой группой, которая давно и упорно боролась за влияние на государственный департамент против тех, кто блокировался вокруг "Салливэна и Кромвэлла" — адвокатской фирмы Даллесов, сориентированной на самую правую концепцию Уолл-стрита.

Он понимал, что схватка за сферы влияния в Германии, да и в Европе вообще, вступила в последнюю, решающую фазу: компаньоны ему не простят, потеряй он свой пост; все те нити, связывавшие его с германской промышленностью, которые он так трепетно налаживал и берег все эти годы, просто-таки не имеют права перейти в другие руки; это будет означать крушение его жизни, карьеры, будущего.

Он понимал, что Рузвельт ведет сложную партию: президент взял на себя смелость доказать американцам, что в мире вполне могут сосуществовать такие разностные структуры, как Запад с его свободным предпринимательством и большевистское государство, построенное на примате государственного планирования. Даллес отдавал себе отчет в том, отчего Рузвельт с маниакальной настойчивостью добивался того, чтобы Сталин прилетел в Касабланку, на встречу "Большой тройки", или же — на худой конец — в Тегеран: этим Рузвельт доказывал тем, кто поддерживал его политику в банках и концернах, что диалог со Сталиным вполне возможен: он, государственный политик, понятно, не потерпит, чтобы его страну хоть в какой-то мере третировали, но в нем нет имперских амбиций, и он умеет соблюдать договорные обязательства.

Даллесу и тем, кто поддерживал его концепцию — прямо противоположную концепции Рузвельта, — весною сорок пятого было весьма трудно маневрировать: мир отринул бы открытое размежевание с русскими и сепаратный договор с рейхом; слишком свежи раны, слишком трагично пережитое, не ставшее еще памятью. Скорее бы! Память поддается корректировке, что-то можно замолчать, что-то переписать наново, что-то подвергнуть остракизму. Однако главная задача момента заключается в том, чтобы удержать занятые позиции.

Именно поэтому Даллес собрал на совещание Геверница и Гюсмана, ибо просто-напросто отказать "Жозефу", попавшему, видимо, в сложное положение и прижатому русскими, нельзя, но и помогать Советам, особенно в том регионе рейха, который представлял для Даллеса особый интерес (как-никак, речь шла о картинах и скульптурах, общая стоимость которых исчислялась чуть что не в миллиард долларов), он не мог, не имел права.

Поэтому, выслушав Гюсмана, который полагал возможным сообщить "Жозефу", что его просьба будет исполнена, запросить обстоятельства, которые понудили его согласиться передать такого рода шифрограмму, но, понятно, никому и ничего не передавать: наступает суматоха, одна радиограмма утонет в ворохе других — сколько их сейчас в эфире. Даллес с ним не согласился, как и не согласился с Геверницем, предложившим организовать наблюдение за квартирой человека, которому адресовано послание, и сделать так, чтобы правительство конфедерации, узнав о нем, предприняло демарш и выдворило его из страны.

— Нет, — сказал Даллес, пыхнув сладким голландским табаком, набитым в прямую английскую трубку, — нет, это не путь. В Верхней Австрии наклевывается, видимо, что-то чрезвычайно интересное, но вправе ли мы рисковать? Помогать русскому резиденту в Линце, прижавшему нашего агента? Нет, понятно. Начать с ним игру? Заманчиво. Но мне и так достается в Белом доме за тот курс, который мы проводим, и я не знаю, чем кончится вся та свистопляска, которая поднялась после провала миссии Вольфа... У меня есть соломоново решение: я думаю отправить телеграмму Доновану, в копии государственному секретарю с сообщением о произошедшем. Более того, я изменю самому себе и потребую указаний , как следует в данном случае поступить. Я убежден, что наш запрос вызовет такую свару в Вашингтоне, которая будет продолжаться не день и не два, а добрую неделю. И я не убежден, что Вашингтон даст нам указание выполнить просьбу "Жозефа"...

— Не "Жозефа", — поправил его Геверниц, — а того русского резидента, который сел ему на шею и завернул руки за спину...

Даллес покачал головой, улыбнулся:

— Все зависит от того, милый, как будет сформулирована наша телеграмма. Если мы выведем в левый угол "Жозефа", если мы сделаем упор на то, что к нам обратился с просьбой офицер СД, близкий Кальтенбруннеру, те люди, которые стоят на общих с нами позициях, вполне могут затребовать исчерпывающую информацию о нашем агенте: отчего он пошел на контакт с русскими, нет ли за всем этим игры нацистов... Нам придется готовить ответную телеграмму, а это не простое дело, нужно время, вопрос серьезный, вот вам еще одна неделя... А я рассчитываю, что дней через пятнадцать все кончится, будем откупоривать шампанское... Конечно, бюрократия — ужасна, но в данном случае — да здравствует бюрократия! Подождем, сейчас надо уметь выждать...

Информация к размышлению — VIII (Есть ли пророк в своем отечестве?)

...Рузвельт пришел к власти, когда заокеанский колосс переживал пору трагического упадка; четырнадцать миллионов безработных, то есть — если считать, что каждый обездоленный имел жену и ребенка, — более сорока миллионов нищих и голодных населяло тогда Америку.

... Когда внезапно умер Вудро Вильсон, администрации Гардинга, Кулиджа и Герберта Гувера были заняты лишь одним: личным обогащением; "после нас хоть потоп"; полное наплевательство на нужды народа; конгрессмены и сенаторы произносили красивые слова о национальном благе, демократии и социальной гармонии, а в это время полиция избивала забастовщиков, арестовывала демонстрантов, а шпики Джона Эдгара Гувера денно и нощно пополняли свою картотеку на инакомыслящих; к ним были отнесены не только коммунисты, профсоюзные деятели и радикалы; все люди левых убеждений были под подозрением; опорой и надеждой тайной полиции, ее осведомителями и добрыми друзьями сделались крайне правые, державшие в своих штабах портреты Гитлера; "Те, кто требует жесткой власти, — наставлял молодых сотрудников ФБР Гувер, — не опасны; наоборот, они — наш резерв; в конечном счете немецкий фюрер хочет всего лишь изгнать из страны чужеродные элементы, наладить экономический порядок и уничтожить левых демагогов".

...Рузвельт, однако, пришел в Белый дом не на коньке "жесткой власти", но провозгласив "новый курс".

Прежде чем обнародовать свою экономическую платформу, он обратился к народу:

— Единственное, чего мы сейчас должны по-настоящему бояться, так это самой боязни, то есть страха! Мы должны бояться безымянного, бессмысленного, ничем не оправданного страха, который парализует все наши силы, делает нас нерешительными, мешает нам перейти от отступления к наступлению! Изобилие — на пороге, но оно невозможно, поскольку люди, которые управляли хозяйственным товарооборотом страны, из-за своего тупого упрямства и непонимания нового времени потерпели поражение и спокойнейшим образом умыли руки. Эти бесчестные менялы осуждены общественным мнением, люди отреклись от них и в сердце, и в мыслях своих. Но американцы не потерпели поражение! Они не потеряли веру в основные принципы нашей демократии. В трудный момент американский народ потребовал прямых и решительных действий. Он требует дисциплины, порядка и руководства. Он сделал меня орудием своей воли. Я принимаю эту ответственность.

Рузвельт произнес свою первую речь через месяц после того, как Гитлер стал канцлером Германии, и за пять дней перед тем, как Геринг поджег рейхстаг; десятки тысяч честных немцев были брошены в тюрьмы и концентрационные лагеря; над страной мыслителей и поэтов опустилась коричневая ночь ужаса.

А в день вступления Рузвельта на президентский пост банкиры Америки закрыли двери Уолл-стрита; крах, банкротство, безысходность...

Рузвельт, однако, знал, на что шел, выставляя свою кандидатуру.

Его "мозговой трест", составленный из людей одаренных, пока не искушенных в различного рода политических махинациях, пришел вместе с ним к руководству страной, имея точно продуманную программу. Над ней работали люди разных убеждений, темпераментов, политических ориентаций; их объединяло одно, главное: отсутствие страха перед догмами и вера в то, что Америку можно вывести из кризиса без революции, о которой теперь открыто говорили нищие рабочие и голодные безработные.

Вместе с ним в Белый дом пришел Гарри Гопкинс{23}; родившийся в бедной рабочей семье, сам в прошлом социалист, он возглавил управление социального обеспечения, и, когда журналисты спросили его, какие дискуссии с предпринимателями он намерен провести, Гопкинс ответил:

— Голод — не тема для прений.

Рузвельту помогал драматург Роберт Шервуд и министр внутренних дел Гарольд Икес, отвечавший за природные ресурсы страны; профессор Тагвелл, изучавший вопросы труда и заработной платы, и поэт Арчибальд Маклин; судья Розенман, специализировавшийся ранее на борьбе со взяточничеством, и первая в истории страны женщина-министр Фрэнсис Перкинс, считавшая своим долгом посещать заводы не менее двух раз в месяц для встреч с рабочими.

Примыкал к "мозговому тресту" президента и член кабинета Уилки{24}.

Большой бизнес относился к словам — будь то речи президента, выступления левых, проповеди священников, пьяные бредни психов, истерия фашистов — совершенно спокойно, ибо не слово определяет мир, но дело, а оно невозможно без капиталовложений, банковских операций, строительных проектов и внешнеполитических блоков, призванных гарантировать наибольшие прибыли.

Поэтому и предвыборные речи Рузвельта, и его первое обращение к народу Уолл-стрит воспринимал как очередную необходимость. Народу угодны празднества, торжественные речи, посулы; пусть себе; праздник кончится, портфели разойдутся среди нужных людей, все покатится своим чередом; армия и полиция справятся с теми, кто недоволен; тюрьма — хорошее место для того, чтобы подумать; плебс надо уметь держать в руках, остальное — приложится.

Однако Рузвельт — через десять дней после того, как его семья переехала в Белый дом, — созвал специальную сессию конгресса и потребовал для себя чрезвычайных полномочий.

Ни один президент Соединенных Штатов не имел такой гигантской власти, какую получил Рузвельт; конгресс не смог отказать ему, ибо впервые — после Линкольна — народ стоял горою за своего избранника.

И на следующий день после того, как чрезвычайные полномочия были получены, Рузвельт временно запретил все банковские операции в стране; урезал расходы на содержание громоздкого государственного аппарата; провел законопроект о национальной экономике; запретил вывоз золота; ассигновал пятьсот миллионов долларов на помощь населению; создал гражданские отряды для охраны природных ресурсов страны; провел законы о реорганизации сельского хозяйства и промышленности; заставил правительство предоставить кредиты домовладельцам, чтобы хоть как-то решить катастрофическую жилищную проблему; отменил "сухой закон", на котором наживались гангстеры и подкупленные правительственные чиновники; легализовал создание новых профсоюзов.

Крупный капитал почувствовал, что дело пошло совсем не так, как предполагали советники корпораций, ведавшие вопросами внутренней политики.

Первым выступил против Рузвельта миллиардер Дюпон.

— Мы являемся свидетелями непродуманного наскока правительства на все стороны политической, социальной и экономической жизни страны.

Признание Рузвельтом Советского Союза, установление нормальных дипломатических отношений с Кремлем, открытое выступление против Гитлера подлили масла в огонь; король автомобильной империи Генри Форд собрал журналистов и заявил им:

— Мы никогда и ни в коем случае не признаем профсоюза рабочих автомобильной промышленности... Мы вообще не признаем никакой профсоюз... Профсоюзы — это самое худшее зло, которое когда-либо поражало этот мир.

(Генри Форд был первым и единственным американцем, которого Гитлер наградил "Большим крестом германского орла"; на своих заводах он запрещал рабочим во время вечеринок танцевать "разнузданные негритянские танцы типа чарльстон и шимми"; позволялось вальсировать или же исполнять танго; фокстрот тоже "не рекомендовался"; строго требовалось соблюдение старых традиций; начальник "личного отдела" концерна Гарри Беннет проверял родословную каждого рабочего, отыскивая негритянскую, славянскую, мексиканскую или еврейскую кровь в его жилах. Если находил — увольнял немедленно.

Еще в двадцать третьем году Адольф Гитлер на одном из митингов в Мюнхене сказал:

— Хайнрих Форд является истинным вождем растущего в Америке молодого и честного фашистского движения. Меня особенно радует его последовательная антисемитская политика; эта политика является и нашей, баварской.

...Руководитель заводов Форда во Франции Гастон Бержери был первым, кто приветствовал немцев, вошедших в Париж; директор филиала "Форда" в Мексике Хулио Брунет финансировал фашистскую организацию генерала Родригеса, который организовал путч против прогрессивного президента страны Карденаса.)

...Финансисты смогли найти ходы в верховный суд США, и закон о промышленности, принятый президентом, был признан недействительным.

Рузвельт, однако, не сдался. Он собрал в Белом доме пресс-конференцию, зачитал журналистам некоторые телеграммы, полученные им — шел сплошной поток посланий с просьбой "сделать хоть что-нибудь, чтобы спасти страну", — и сказал:

— Видимо, заключение верховного суда должно означать то, что правительство отныне лишено права решать какие бы то ни было экономические вопросы. Что ж, посмотрим, согласится ли правительство с такой точкой зрения.

И он провел новый закон — через конгресс, — который давал ему право на создание "Управления по регулированию трудовых отношений".

И тогда люди картелей, большого бизнеса страны, тайно встретились в Нью-Йорке для того, чтобы выработать единую программу действий против президента.

Джон Эдгар Гувер продолжал работать вширь и вглубь: провел красивую комбинацию, подтолкнув преступный мир к активным действиям в больших городах, устроил несколько перестрелок с гангстерами и доказал президенту, что в период отмены "сухого закона", в годину борьбы с организованным бандитизмом необходимо повысить роль и значение ФБР, бизнес финансировал создание десятков фильмов о сыщиках Гувера, об их мужественной борьбе за правопорядок; эталоном молодого американца должен быть полицейский, который преследует бандитов, стреляет в коммунистов и спасает дочку миллионера от посягательств негра.

ФБР по-прежнему вело картотеки на левых, ставило слежку за прогрессивными писателями, помогало человеку Форда, начальнику его штаба Беннету, прятать свои отношения с главой мафии Аль Капонэ, но при этом никак не занималось делами фашистских организаций, разбросанных по всей Америке.

Форд и его люди, поддерживая Гувера, гарантировали Аль Капонэ и другим лидерам мафии незримую помощь; те развернули в стране жесточайший террор; по ночам на улицах продолжали греметь выстрелы; банды гангстеров были вооружены не только ножами и пистолетами, но и пулеметами и гранатами; в городах разыгрывались форменные вооруженные столкновения; необходимость дальнейшего расширения ФБР, таким образом, диктовалась жизнью.

А в ФБР сидел человек монополий, который держал руку на пульсе жизни преступного мира. Убрать его было трудно — замены среди людей рузвельтовского штаба для него не было; ошибка политика, гнушающегося "черной работой", сыграла с президентом злую шутку: во главе политической и криминальной контрразведки страны стоял злейший противник нового курса, зашоренный консерватор, мечтавший о "сильной руке", когда слово "нельзя" не обсуждается, указание руководителя непререкаемо и подлежит беспрекословному выполнению, новая мысль требует внимательного цензурования, а чужекровные идеи являются уголовно наказуемыми.

Как и Форд, директор ФБР не признавал новых танцев, как и Дюпон, выключал приемник, когда передавали музыку "черномазых", как и Морган, носил лишь традиционную одежду и обувь и на каждого, кто приходил к нему в костюме, купленном в Париже или Лондоне, смотрел с подозрением, как на отступника, подверженного чужим, а следовательно, вредным, неамериканским веяниям.

...Первые годы войны промышленники и банкиры — особенно та их часть, которая в отличие от Даллеса, Форрестолла и Форда не была связана тесными деловыми узами с национал-социалистским финансистом Шредером, платившим Гиммлеру, — стояли вместе с Рузвельтом, ибо он возглавлял не просто демократическую партию, но весь народ Америки; однако, чем ближе было поражение Германии, чем реальнее становился мир, в котором Объединенные Нации должны будут работать рука об руку во имя прогресса, чем настойчивее повторял Рузвельт свои слова о необходимости послевоенного содружества с Россией, тем организованней оформлялась оппозиция его идеям и практике.

Дальше