Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава одиннадцатая

На новом аэродроме следователю военной прокуратуры майору Стукалову, отвели изолированную комнату с отдельным входом. Черноволосый писарь Володя Рогов вместе с шофером дежурной автомашины внес небольшой, но и не маленький коричневый сейф Стукалова и выдал майору три ключа: от дверного замка, от английского и от навесного. Майор Стукалов довольно осмотрел свое новое жилище, подкинул на ладошке все три ключа и отпустил своих помощников. Потом снял очки в роговой оправе, старательно протер их запотевшие стекла.

Оставшись один, он запер дверь, попробовал, работает ли телефон, и, услышав протяжный гудок подмосковной АТС, удовлетворенно положил на рычаг трубку.

Так уж повелось, что майор Стукалов, прикомандированный к демидовскому полку, с самых первых дней войны везде поселялся отдельно от всех. Так было удобнее работать, вести деловую переписку и переговоры в полной уверенности, что это никому не станет известным.

Стукалов снял гимнастерку и аккуратно сложил ее на табуретке тем самым конвертом, каким обычно складывают гимнастерки в солдатских казармах. Оставшись в клетчатом коричневом джемпере, из выреза которого выглядывали его тощие ключицы, он с удовольствием лег на свежезастеленную кровать. Переливчатый звон пружинного матраца и запах свежего постельного белья усилили и без того хорошее настроение. Сцепив руки за затылком, Стукалов смотрел на чистенький, с зеленой аккуратной каемочкой потолок и думал о том, что не столь уж плохо после землянок и фронтовой грязи провести день-другой в такой обстановке.

С детства Женя Стукалов привык вырывать у жизни все хорошее с боя. Он быстро усвоил немудреную истину, что без борьбы и настойчивости это хорошее не заполучишь. Нельзя грешить на Жениных родителей, утверждая, что это они привили ему такое качество. Его отец, директор гидростанции, взъерошенный, одутловатый человек, вечно куда-то торопившийся, ходивший, хотя у него был персональный автомобиль, в грубых, забрызганных водой и цементным раствором сапогах, на строительных точках бывал чаще, чем дома, и на формирование характера своего сына вряд ли оказывал какое-либо влияние. Энтузиаст многих хороших дел, человек, уважаемый всей округой, он незаметно сгорел, пораженный неотвратимо надвигавшейся сердечной болезнью.

После его смерти Женя остался на попечении у своей преждевременно поседевшей матери. Пенсии не хватало, и мать стала преподавать в школе. К сыну она относилась ровно: не баловала, но и не была излишне строгой. Однажды в период безденежья десятилетнему Жене захотелось иметь нарядный двухколесный велосипед, выставленный в местном универмаге. Мама отказала в покупке. Женя ревел целых два часа, но услышал короткий неутешительный ответ:

— Можешь и громче орать, все равно ничего не добьешься.

Тогда Женя стих, но стих, как стихает летний ливень, чтобы припустить сильнее.

— Не купишь? — без единой слезинки спросил он.

— Не куплю.

— Тогда я буду биться головой о стенку, пока не скажешь, что купишь.

Женя схватился цепкими руками за железную спинку кровати и, подпрыгнув на коленях, ударился с грохотом головой о стенку. В глазах запрыгали зеленые мячики, голове стало больно, но он ударился с новой силой и продолжал биться до тех пор, пока мать, удрученная его холодной решимостью, не сдалась.

— Ладно, Женечка, — махнула она рукой, — перестань. Куплю.

Так была одержана первая победа в жизни, и этот метод он взял на постоянное вооружение. Женя подрос и поступил в ветеринарный институт. Нельзя сказать, чтобы он был туг к наукам. Но, поучившись год, он разочаровался в избранной было профессии. [280]

— Нет. Симменталки и голландки явно обойдутся без меня, — сказал он матери. — Пойду в юридический.

За два месяца до начала войны Женю направили в Белорусский Особый военный округ на должность военного следователя, а потом, в суматохе оборонительных боев, начальник прикомандировал его к демидовскому полку. Он этому очень обрадовался. Все-таки человеку нелетающему спокойней живется в авиационной дивизии, базирующейся на солидном расстояний от линии фронта. Правда, тщеславие иной раз посасывало под ложечкой, когда Женя узнавал, что его коллеги, другие военные следователи, попавшие в пехоту и танковые войска, уже отличились в боях и получили правительственные награды, но он умел себя сдерживать и в минуты таких размышлений. «Ничего, — уверенно думал он, — не обязательно ползать по-пластунски И. путешествовать на броне танков, чтобы зарекомендовать себя настоящим военным следователем. Моя первейшая обязанность оберегать государственную безопасность, и здесь-то я отличусь».

Евгений Семенович усмехнулся, подумав о том, что эта возможность наступила. У него в сейфе лежала случайно найденная записная книжка красноармейца Аркадия Челнокова. Каким важным был сейчас для него этот документ!

...Стукалов всегда считал себя человеком дела. Повалявшись на мягкой чистой кровати всего минут пятнадцать, не больше, он вскочил, открыл сейф и, достав оттуда записную книжку в голубенькой обложке, начал задумчиво перелистывать ее страницы, заполненные округлыми буквами. Стукалов недолюбливал этого застенчивого мечтательного юношу с большими, спокойными глазами. Ему всегда казалось, что Челноков пользуется незаслуженной симпатией и комиссара Румянцева, и летчиков, и даже самого Демидова. Челнокова с теплой шутливостью именовали «полковым поэтом», его приглашали на самые ответственные штабные заседания и поручали вести протоколы. А ведь на эти совещания иной раз и Стукалова забывали приглашать, ссылаясь на то, что они носят сугубо производственный характер. И на допросе немецкого аса, сбитого комиссаром Румянцевым, Челнокову поручили быть переводчиком. [281]

Евгений Семенович неоднократно прислушивался к частушкам и стихотворениям, которые декламировал моторист, но никакой крамолы обнаружить не мог. А теперь... теперь перед ним лежала подлинная исповедь этого юнца и много, ой как много давала она ему, военному следователю, призванному оберегать государственную безопасность полка. Стукалов улыбнулся тонкими губами: «Нет, шалишь, большую власть над людьми имеешь ты, Семеныч. Вот ходит себе спокойно этот рифмоплет и знать не знает, где он может очутиться через считанные денечки. И гордецу Демидову это будет хорошим уроком».

Евгений Семенович снял телефонную трубку, набрал городской номер коммутатора авиагарнизона и потребовал штаб Демидова. Ему повезло: трубку взял не кто-нибудь, а сам подполковник.

— Я вас слушаю, товарищ майор! — отозвался он. — Как новое жилище?

— Спасибо. Очень хорошее, — ответил Стукалов. — У меня к вам безотлагательное дело. Когда к вам можно зайти?

— В любое время, — ровным голосом произнес Демидов. — Сейчас, правда, мы готовимся к вылету на прикрытие переднего края обороны, так что лучше бы завтра.

— Я готов подождать до этого срока, — сдержанно согласился Стукалов. — Но, повторяю, товарищ командир, дело у меня безотлагательное.

— Вот и прекрасно, — заключил Демидов, — завтра и разберемся. — И в трубке запели короткие гудки.

Демидов думал, что после разговора с командующим авиацией фронта его полк введут в бой сразу же, едва только запоздалый осенний рассвет зажелтит землю. Но обстоятельства сложились иначе. С утра заладил нудный промозглый дождик, и туман до того плотно упал на аэродром, что западной его окраины и стоящих на ней бомбардировщиков ПЕ-2 не было видно. Тридцать два летчика в готовности номер один битый час просидели в тесных кабинах истребителей. Затем готовность номер один заменили готовностью номер два. Летчики [282] с наслаждением покинули тесные кабины и, разминая затекшие руки и ноги, ходили по летному полю, сбивались в веселые группки на стоянках своих эскадрилий, в технических каптерках резались в домино и шахматы. У машины Султан-хана, пестрой от нарисованных на ней техником Кокоревым красных звездочек, собралась почти вся эскадрилья. Очутившийся здесь же инженер Стогов, попыхивая папиросой, одну за другой рассказывал авиационные байки.

— Вот вы молодой, да ранний, — шутливо тыкал он пальцем в высокого угреватого лейтенанта Бублейникова: ему он едва-едва доставал до плеча, — скажите, какая разница между типами самолетов?

— Так это же целую лекцию надо читать, — замялся лейтенант.

— Лекцию, — презрительно протянул инженер. — А я, как по-писаному, в две минуты все преподам. Собрались однажды на аэродроме «дуглас», «пешка», «ил», а рядом «ишачок» стоит. Вот «ишачок» и спрашивает у «пешки»: «Ты чего такая худая?» «Поневоле будешь худой, — отвечает «пешка», — если каждый божий день тебя «мессеры» и «хейнкели» от зари до зари гоняют». Спрашивает «ишачок» у «ильюшина»: «А ты чего сгорбился?» — «Как же не горбиться, если тебя каждый день зенитки лупят?» Тогда «ишачок» у «Дугласа» спрашивает: «А ты чего такой толстый?» «А я, — говорит «дуглас», — продовольствие да интендантское имущество вожу, каким же мне быть еще».

Красная ракета, с треском разорвавшаяся в воздухе, прервала веселую болтовню. Это начштаба Петельников снова сигналил готовность номер один. От командного пункта, придерживая прыгающий планшет, бежал к ним сам Демидов.

—  «Батя» рысит, как имеретинский иноходец, — заметил Султан-хан, — значит, на задание пойдем.

— А погода? — всколыхнулся неуверенный голос Барыбина.

Демидов приказал немедленно собраться всем летчикам на стоянке первой эскадрильи и, когда они кольцом расселись вокруг него, ткнул пальцем в карту.

— Все нашли Серпухов, никто не потерял? Теперь берите юго-западнее города восемь километров. Здесь наш аэродром подскока. Если кого подобьют или обрежет [283] мотор — плюхайтесь на него. А сейчас взлетаем. Курсом на Серпухов идут шестьдесят Ю-88. Боевой порядок — фронт эскадрилий. Пойдем за облаками. Туман расходится. — Он выпрямился и, сверкнув глазами, зычно скомандовал: — По са-мо-летам!

И аэродром быстро опустел. Одна за другой уплыли к линии фронта девятка и три семерки истребителей. Демидов повел свою девятку «Яковлевых».

Пробив почти двухкилометровый слой разорванной облачности, он взмыл к солнцу, занимая расчетную высоту. Остальные группы также стали эшелонироваться по высоте. Все вместе они создали одну громадную этажерку, верхней полкой которой была девятка Демидова, нижней — семерка вертлявых «ишачков», ведомая Султан-ханом. Под крыльями машин сквозь мутные серебристые облака виднелась подмосковная земля. Дымились кирпичные трубы заводов, холодными ледяшками мельтешили озера, в оправе белых березовых рощиц тянулись пригороды, разрезанные серыми линиями шоссейных дорог. Темными пятнами проплывали скошенные поля.

В одном месте Султан-хан, летевший чуть повыше тысячи метров, увидел футбольное поле с лысинами земли у деревянных ворот. На нем суетились маленькие фигурки. Кто-то и сейчас, в напряженные дни боев, играл в футбол. Может, это были ребятишки, а может, бойцы второй линии фронта или же призывники, ожидающие своих эшелонов. Это приятно поразило горца. «Жизнь не зажмешь!» — подумал он.

Чуть приотстав от самолета Султан-хана и его ведомого Стрельцова, шли Красильников и Барыбин. А всех выше, по-орлиному рывками вертя головой, осматривал небо Демидов. Еще на земле он решил встретить вражескую колонну как можно дальше от Москвы и свое намерение выполнил. На большой высоте ему и его ведомым удалось разогнать скорость. Впереди столбами дыма и артиллерийскими вспышками обозначилась линия фронта, когда в наушниках раздался голос комиссара:

— Командир, ниже нас колонна Ю-88.

Демидов глянул в указанном направлении и на мгновение замер от неожиданности. «Юнкерсы» шли сплошной стеной, девятка за девяткой, на одной высоте, [284] не маневрируя и не перестраиваясь. Медленно плыли их серые цельнометаллические тела, тяжелые от подвешенных бомб. Демидов сверху уже различал черные диски вращающихся винтов. И он дал короткую команду: «В атаку!»

Бой начался точно так, как и предвидел Демидов. Всей своей группой он спикировал на головную девятку «юнкерсов», и его летчики дали несколько очередей по флагманскому звену. Левый ведомый «юнкерсов» завыл моторами, скользнул вниз, черня небо полосой дыма. Из второй семерки, которую вел капитан Боркул, отделился самолет и нырнул вслед за «юнкерсом», чтобы его добить. Оставшаяся шестерка со стороны солнца вторично атаковала первую группу «юнкерсов». Потом все перепуталось, боевые порядки истребителей расстроились; ревя моторами, истребители демидовского полка носились на вертикалях и горизонталях и били, били из пулеметов и пушек не уставая. С клекотом вспарывали осеннее небо разноцветные трассы.

Первая девятка «юнкерсов» была рассеяна гораздо быстрее, чем предполагал Демидов. Мимо него, сверкнув зеленым животом, пронесся на бешеной скорости чей-то «як» и ушел к солнцу. Только черный хвост, какие были на самолетах эскадрильи Жернакова, успел заметить Демидов.

— Скаженный! — закричал он. — Чуть не распорол, мать твою в душу!

Но эфир тотчас же принес извинение. Молодой дребезжащий голос послышался в наушниках командира полка:

—  «Батя», я — Бублейников. Сбил «юнкерс», атакую второй, больше не буду ходить так близко.

Минутой спустя эфир опять выплеснул торжествующий крик:

—  «Батя», я — Бублейников. Второй «юнкерс» горит. Ура!

И снова взлетающие вверх и головокружительно падающие вниз тени чертили воздушное пространство. Истребители резали винтами и капотами облака.

В разгаре боя Демидов услышал тот же восторженный голос:

—  «Батя», добил второй. Иду на третий. Я — Бублейников. [285]

— Осторожнее, сынок, — предупредил Демидов, наблюдая с высоты за всеми сложными. перемещениями самолетов.

Группа Боркуна расстроила вторую вражескую эскадрилью. «Юнкерсы» шли на восток уже не в прежнем безукоризненно четком строю, а разорванными звеньями. В это мгновение четвертая по счету девятка фашистских бомбардировщиков решила, видимо, стать флагманской и вести за собой на Москву вторую, еще не рассеянную часть колонны. Упрямо, на сомкнутых интервалах пошли «юнкерсы» прежним курсом.

— Борис, атакуй! — приказал Демидов Румянцеву, четверка которого пока что ходила следом за ним, не ввязываясь в бой.

Увлекая за собой ведомых, комиссар спикировал вниз. Он выровнял свою машину на одной высоте с «юнкерсами» и молча, не открывая огня, на предельной скорости пошел в страшную лобовую атаку.

Самолеты сближались стремительно. Румянцев видел сигарообразные носы бомбардировщиков. И вдруг, как ошалелое стадо, шарахнулись бомбардировщики, заковыляли в воздухе. Из-под их плоскостей оторвались бомбы и ушли вниз. Через минуту взрывы рвали черную пахотную пустошь в стороне от маленькой деревеньки с зеленым куполом церкви.

— Бей! — яростно закричал Румянцев и бросился на новую девятку.

А тем временем последняя семерка Султан-хана поливала огненными струями покидающие поле боя фашистские самолеты. Как пиявка, присосался Султан-хан к одному из них с черным драконом на фюзеляже. Сомкнув губы, горец шел в том самом воздушном мешке, который именуется «мертвым конусом». Отчаянно палили в него штурман и стрелок-радист, но капитан, словно издеваясь над экипажем, сближался, не открывая огня. Он видел, как мечется в кабине штурман, как в паническом ужасе вертит головой летчик.

— Ага, попался, — разжав челюсти, зло выкрикнул горец и тотчас же обратился к Демидову: — «Батя», бью семнадцатого.

Он не услышал дробного грохота пушки, но почувствовал, как встрепенулась его машина. Огромный взрыв потряс короткое туловище И-16, едва не опалив его тупой [286] нос. Еле-еле удержал Султан-хан рулями свою машину. Фашистский бомбардировщик погибал у него на глазах. От очереди Султан-хана в правой моторной группе взорвался бензобак. Правая плоскость, искореженная огнем, жалко согнулась и отвалилась от фюзеляжа. Следом за ней отпало и другое крыло. Воздушный поток опрокинул тяжелый корпус «юнкерса», и огромной личинкой машина устремилась вниз... А с высоты гремел бодрый голос Демидова:

— Назад, орелики! Домой! Бензин!

И летчики, послушно переведя глаза на бензочасы, увидели, что стрелка, колеблясь, движется к нулю. Сбиваясь в группы, занимая прежний боевой порядок, истребители поворачивали назад. Садились с последними килограммами горючего в баках, и не было приятнее звука, чем грохот серых бетонных плит посадочной полосы под колесами на пробеге... А на земле начштаба Петельников, затаив дыхание, пересчитывал самолеты и, не веря своим глазам, строго спрашивал лейтенанта Ипатьева, прильнувшего к окулярам полевого бинокля:

— Девятка подполковника Демидова?

— Вся возвращается.

— Семерка капитана Боркуна?

— В полном составе.

— Семерка майора Жернакова?

— Вся.

— Семерка Султан-хана?

— Как штык, товарищ капитан.

После посадки Демидов молодо сбежал по ступенькам в землянку, в потемках схватился за прямой телефон, связывающий их полк с штабом фронта, но телефон этот зазвонил раньше, чем волосатая рука подполковника сняла трубку.

— Демидова! — весело потребовал генерал Комаров.

— У телефона, товарищ командующий.

— Ты, Демидыч? — переспросил Комаров. — И как ты только всюду поспеваешь? Уже на КП. Все сели?

— До единого, товарищ генерал.

— Спасибо, Демидыч. Спасибо, родной ты мой! Снова на уровне оказался. Ты еще сам не знаешь, что сделал, золотая твоя голова, — захлебывался скороговоркой генерал. — Гитлеровцы решили сегодня совершить звездный налет на Москву. Двести машин с трех [287] направлений! На тебя шла их ударная колонна. И ни одна — слышишь, Демидыч? — ни одна машина не дошла даже до окраин. Твои летчики ухлопали семь «юнкерсов», остальные сбросили бомбы куда попало. Это победа, Демидыч, большая победа.

Подполковник шершавой ладонью смахнул с лица крупные капли пота.

— А две другие колонны?

— Спрашиваешь! — вскричал генерал. — С теми было легче. Против каждой по дивизии стояло. Всех окрестных «пэвэошников» мобилизовали. Но там мы потеряли шестерых сбитыми. А ты молодчина. Один выстоял без потерь. Суворов!

Демидов довольно рассмеялся:

— Нас, курских, голыми руками не возьмешь!

В их разговор ворвались помехи, и Комаров несколько раз крикнул: «Алло, алло!» Потом слышимость вновь стала устойчивой.

— Слушай, Демидов, — воодушевленно кричал генерал. — Приказом наркома обороны тебе присвоено очередное воинское звание «полковник». Румянцеву приказом главкома ВВС — «батальонный комиссар», Петельникову, Боркуну и Султан-хану — «майор». Завтра получишь приказ, а сейчас всех поздравляю.

— Служу Советскому Союзу! — сказал Демидов.

Он и не заметил, что позади него, привлеченные разговором, собрались летчики. Устало расчесывал голову Боркун, чему-то хмурился Султан-хан, на цыпочки приподнялся Алеша Стрельцов.

— Что? Благодарность? — весело спросил Румянцев. Демидов рассмеялся в седоватые прокуренные усы.

— Берите выше, комиссар. С меня причитается. «Полковника» присвоили.

Румянцев, сбив по пути табуретку, бросился к командиру, обнял его.

— Хлопцы! — закричал взбудораженный Боркун. — Поздравляй «батю»!

И летчики затискали, затормошили его. А когда стало известно о присвоении званий Румянцеву, Петельникову, Боркуну и Султан-хану, шум еще больше усилился.

— Вай! — кричал Сультан-хан. — Майор буду, старший комсостав. Война кончится, с тобой, Алешка, в одной [288] очереди у железнодорожного коменданта стоять не буду. Пойдем: ты в одно окошечко, где длинная-длинная очередь, я — в другое, где пусто и только надпись; «Для старшего комсостава».

Летчики расшумелись, и Демидову стоило большого труда отправить их на обед. В опустевшей землянке он сел за стол, склонился над оперативной картой района боевых действий. Хотелось разобраться во всех особенностях сегодняшнего боя. В раздумье он не услышал ни скрипнувшей двери, ни вкрадчивых шагов. Поднял голову, лишь когда вошедший опустился рядом с ним на скамейку. Увидел холодно мерцающие за стеклами роговых очков глаза майора Стукалова.

Сдержанно улыбаясь, следователь сказал:

— Даже и не знаю, как теперь к вам обращаться, товарищ командир. То ли «подполковник», то ли «полковник».

— Пожалуй, можно и полковником называть, — улыбнулся довольный Демидов.

— От души поздравляю.

— Спасибо. У вас ко мне дело?

— Да, дело, — вздохнул Стукалов. — Неприятное и срочное дело.

— Я слушаю. — Демидов оперся подбородком о сцепленные ладони. — Говорите.

Стукалов помедлил, пальцами побарабанил по согнутой острой коленке, покосился на дремавшего в углу телефониста.

— Хотелось бы с глазу на глаз.

— Хорошо, — согласился Демидов. — А комиссару можно присутствовать?

— Безусловно.

— Маченков, — окликнул Демидов телефониста, — поищите-ка комиссара, он, кажется, на стоянке второй эскадрильи. А за телефонами сам пригляжу.

— Вот в чем дело, товарищ командир, — негромко заговорил Стукалов. — У меня на руках материалы, серьезно компрометирующие моториста звена управления красноармейца Челнокова. Если бы речь шла о ком другом, я бы не стал вам надоедать. Но Челноков имеет доступ ко многим особой важности документам. Такой человек должен обладать политической чистотой. А Челноков? Что мы о нем знаем? — прищурился Стукалов. [289]

— Что знаем? — машинально переспросил Демидов, с трудом соображая, почему вдруг после воздушного боя, звонка генерала, поздравлений разговор ни с того ни с сего перешел на моториста Челябкова. — Что знаем? Знаем, что он сын учителя из Херсона; скромный, впечатлительный паренек. Мечтает стать поэтом. Работает мотористом, мы часто привлекаем его и к штабному делопроизводству. Но если на матчасти не хватает рабочих рук, его уговаривать не нужно. Одно слово — и всю ночь будет механикам или пармовцам помогать. Что еще можно прибавить? — Лоб Демидова покрылся глубокими складками. — Не разгильдяй, не пьяница.

Командир полка замолчал и вопросительно уставился на собеседника. Стукалов прощающе улыбнулся, снял роговые очки, протер их запотевшие стекла.

— О, товарищ полковник! К сожалению, мне придется дополнить эту характеристику с другой стороны. Челноков — человек, которому нельзя доверять. Сомнительный, политически неустойчивый человек, способный предать.

Демидов оторопел.

— Не может этого быть!

— Да, да, — загорячился Стукалов. — У меня веские основания для такого вывода. Вот. — Его рука с тонким запястьем нырнула в карман и вытащила оттуда записную книжку. — В этот блокнот Челноков заносил свои сокровенные мысли. Почитайте. Например здесь.

Демидов взял раскрытую голубенькую книжку и прочел:

«А наши генералы, старшие командиры? Как им не стыдно сейчас возглавлять отступление! Разве они не повинны в том, что не смогли мы отбить натиск фашистов где-нибудь у Бреста или Барановичей?»

Демидов покачал головой.

— Подзагнул Челноков. Наши генералы и командиры — в гуще боя. Хотя в отдельных неудачах, может, кое-кто из них и виноват.

— Вот видите. И вы со мной согласны, — обрадованно подхватил военный следователь. — Теперь дальше читайте. Здесь.

«Родина! Земля моя окровавленная. Вот и дошел по тебе серый твой сын Челноков до самых московских стен. А дальше? Что делать, если Москва падет так же, [290] как пали Минск, Киев, Одесса? Идти за Урал и копать себе берлогу, чтобы укрыться в ней от кованого фашистского сапога?»

—  Гм... — неопределенно бормотнул Демидов и перевернул страничку. — А ну-ка, что здесь. «Смерть! Не верю в ее значение и не боюсь. И если суждено мне умереть, хотел бы это сделать так же, как сделал это Гастелло или наш майор Александр Хатнянский. Ни минуты не раздумывая, кинусь в бой». А ведь неплохо. Смотрите, Стукалов, неплохо!

— Да. Но чем вы объясните первые высказывания, явно пораженческие? Или еще ;вот. — Торопливо, съедая окончания фраз, майор прочитал: «Фашисты. Не было, наверное, сильнее и беспощаднее армии». Это как? Разве не восхваление врага?

— Гм... А каким образом она к вам попала, данная записная книжка?

— По служебным каналам.

— Послушайте, майор. А вам не кажется, что иной раз мы используем эти самые служебные каналы для того, чтобы копаться в душе советского человека?

— Может быть, антисоветского, товарищ полковник, — с вызовом произнес Стукалов.

— Ну вы уж слишком! — Демидов потемнел, но майор Отрицательно покачал головой.

— В том-то и дело, что не слишком, — заторопился он. — Если бы речь шла только о пораженческих рассуждениях, я бы взял их на заметку, проинформировал вас, и баста. Было бы ясно, что мы имеем дело с хлюпиком в солдатской гимнастерке, не больше. Но, товарищ полковник, одно обстоятельство меняет все коренным образом. — Стукалов медленно утвердил роговые очки на тонком своем носу, сделал паузу, прежде чем нанести решительный удар, в неотразимости которого он не сомневался. — Дело в том, что в записной книжке красноармейца Челнокова обнаружена листовка.

— Какая еще листовка? — не сразу понял Демидов.

— Фашистская. Самая настоящая фашистская листовка, какие противник разбрасывает, не скупясь. Челноков хранит ее очень аккуратно. Она разглаженная, чистенькая.

Демидов растерянно молчал. Рябое лицо его было сковано недоумением. [291]

— Листовка? На кой она ему черт?

— Там написано, что с этой листовкой можно сдаться в плен. Полагаю, что ваш моторист «и отчасти писарь Челноков собирался перебежать к фашистам.

— К фашистам? — У Демидова беспомощно опустилась нижняя губа. — Но ведь от нашего аэродрома до линии фронта семьдесят с лишним километров?

— Это не имеет значения, если человек ищет удобного случая, — мягко, все с той же прощающей улыбкой заметил Стукалов. — Нам известны и не такие переходы. А чем вы гарантированы, что он не заберется в фюзеляж взлетающего истребителя и не подговорит кого-нибудь из летчиков перелететь? Если человек способен хранить фашистскую листовку, он и других разлагать может.

Демидов порывисто поднял голову.

— В моем полку таких быть не может, — глухо сказал он. — У меня все летчики в воздухе кровью и огнем проверены.

— Это я, конечно, предположительно, — тотчас же отступил Стукалов.

— Что вы предлагаете? — насупившись, опросил Демидов.

— Арестовать Челнокова и дело о нем передать в трибунал. Это было бы наиболее верным решением, поскольку доказательства налицо.

Демидов сдунул со стола сухую стружку кем-то очиненного карандаша.

— Ничего я вам сказать сейчас не могу. Надо посоветоваться с комиссаром, — угрюмо ответил он,

Стукалов поднялся и аккуратно оправил на себе гимнастерку.

— Я подожду, товарищ полковник. Когда вы примете окончательное решение?

— Завтра.

— Очень просил бы вас, товарищ полковник, принять решение не позднее этого срока.

Стукалов ушел, а Демидов горько задумался, не глядя больше в расстеленную перед собой карту. Из этого состояния его вывел веселый голос комиссара Румянцева.

— Командир, на обед поедем? — спросил он, потирая руки. [292]

Но Демидов отрицательно покачал седоватой головой.

— Спасибо. Уже испортили аппетит.

— Кто и по какому поводу?

— Вот, почитай. Стукалов где-то подобрал.

Командир передал старшему политруку голубенькую записную книжку. Румянцев быстро пробежал исписанные округлым почерком страницы, раза два усмехнулся, потом недовольно поморщился и тоже помрачнел.

— Да, люди — это сложные агрегаты, Сергей Мартынович, — сказал он задумчиво. — Нет, вероятно, таких, которые как две капли воды были бы похожи один на другого. Ну разве можно сравнить того же Челнокова с вами или со мной? У вас закалка с самой гражданской войны, огромный жизненный опыт, политическая зрелость. Я хотя и не видел гражданской, но принадлежу к тому поколению, которое строило Днепрогэс и Магнитку. А чего можно требовать от Челнокова? Впечатлительный, неопытный парнишка, которого надо еще воспитывать и воспитывать. Не всегда широко смотрит на вещи. Видит не мир, а только тот кусочек; что мельтешит у него перед глазами. Вот иногда и порет глупости. Но крамолы в его записях нет.

— В записях-то нет, — горько заметил Демидов, — зато в другом есть. В этой же записной книжке найдена фашистская листовка, которую Челноков хранил.

— Листовка? — расширил глаза Румянцев. — Не понимаю!

— Вот и я не понимаю. Давай вызовем самого Челнокова. Дело оборачивается очень и очень серьезно.

Демидов крутанул телефонную ручку, соединился с красноармейской столовой, где сейчас был в полном разгаре обед. Ему ответили, что Челноков отправился на командный пункт переписать в полковой журнал боевое донесение. А минут через десять он и сам появился в землянке.

Демидов молча протянул ему голубую книжечку. Застенчивое лицо Челнокова просияло от радости.

— Нашлась! Какое спасибо вам, товарищ полковник! Я два дня ее проискал. Это же мои рабочие записи. Я их только начинаю вести. Книгу после войны писать буду. Они мне очень понадобятся.

Демидов встретился хмурым взглядом с его большими серыми глазами и душой понял, сколько в них неподдельной искренности. Но сомнение, посеянное Стукаловым, еще жило в нем, сосало где-то под ложечкой. «Мальчишка! — думал он о Челнокове. — Ни дать ни взять интеллигентный нытик, и мыслишки вразброд, шатаются. Но, прав Борис, никакой он не антисоветчик, просто впечатлительный, растерявшийся перед суровыми событиями юнец».

— Послушайте, — грубо сказал Демидов, — а листовка?

— Какая, фашистская? — с живым интересом переспросил Челноков. — Так ведь это тоже рабочий материал.

— Такой уж обязательный, что ли? — вымолвил полковник, глядя на моториста из-под нависших бровей. — Обойтись без него нельзя?

— Конечно, нельзя, товарищ командир. — В глазах Челнокова стояло такое неподдельное изумление, что Румянцев невольно улыбнулся. Моторист с горячностью поднял руку вверх. — Кто же после войны будет такую гадость хранить, товарищ командир? А я в повести хочу одного труса показать, как он с такой листовкой свою шкуру пытается спасти.

Демидов, не поднимая головы, процедил:

— Черт знает что, Челноков, умный вы человек, а такую грязь взяли в руки. Как вам не стыдно!

— Так это же я не для себя... — сбивчиво ответил Челноков. — Вот напишу книгу, и все ее прочтут. Я сейчас пишу плохо, но я в себя верю... может быть...

— Что может быть? — раздраженно оборвал его Демидов. — Не может быть, а уже есть. К судебной ответственности вас хотят привлечь.

— Меня? — Челноков ясными глазами посмотрел в расстроенное лицо командира. — За что? Вы, наверное, шутите!

— Хороши шутки, если следователь вмешался.

— Следователь? — без какой-либо тени испуга переспросил Челноков. На лице его застыл отпечаток недоумения. Оно было по-детски чистым сейчас, это простое человеческое лицо с застенчивыми глазами. — Да зачем же следователь, если никто ничего не скрывает? [294]

— Черт бы вас побрал! — выругался полковник. — Боком выходит ваша святая наивность. Зачем следователь, спрашиваете? Да знаете ли вы, что положено по законам военного времени за хранение фашистской листовки? Трибунал!

Челноков сник, и глаза его сузились. Морщинки набежали на чистый мальчишеский лоб.

— Подождите, подождите. Трибунал... Следователь... Так неужели же кто-то может подумать, будто я взял листовку?.. — он не договорил.

— Да, кто-то, не зная вас, на основании фактов может сделать совершенно иные выводы, — жестко сказал Демидов.

Челноков побледнел, сразу стал будто меньше ростом, ссутулился. Взгляд его сделался неспокойным. Сначала остановился на широком строгом лице командира, потом, словно ища защиты, обратился к Румянцеву.

— Товарищ полковник... товарищ старший политрук, виноват, товарищ батальонный комиссар. Неужели вы, неужели и вы можете такое обо мне подумать?

Румянцев не выдержал этого взгляда. Печальные серые глаза моториста так и обжигали. И, прямой по натуре, комиссар полностью взял ответственность на себя, не думая в эту секунду о том, что своим решением может обидеть командира.

— Идите, Челноков. Идите, нам все ясно. Только глупости эти выкиньте из головы, и не дай бог, чтобы вы еще раз вздумали коллекционировать такую гадость.

— Я ничего... я уйду, — совсем растерявшись, произнес Челноков. — Но зачем же трибунал?

Он попятился к выходу. Потом все же повернулся спиной к Демидову и Румянцеву и быстро, будто стыдясь своей растерянности и малодушия, взбежал наверх по гладким, обструганным ступенькам.

Румянцев задумчиво перелистывал записную книжку. Улыбнулся, пожал плечами.

— Сергей Мартынович, хочешь из лирического раздумья будущего литератора Челнокова? Послушай.

Если сердце стучит, как мотор у подбитого «ила», Обреченного в воздухе кончить короткий свой путь, Это значит, что милая вам изменила И смеется теперь далеко где-нибудь… [295]

— Ну как?

На темном лице Демидова шевельнулись жесткие усы.

— Сердцещипательно. Небось свою однокурсницу вспомнил наш полковой Гомер. Но что ты думаешь, Борис, по поводу листовки?

Румянцев откинул назад волосы, спокойно ответил на испытующий тревожный взгляд командира.

— Проборку хорошую ему дать «а комсомольском бюро за эту листовку. А вообще честен. Ну, сам посуди, Сергей Мартынович. Если у человека есть своя живая мысль, тяготение видеть мир по-своему, а главное, нити, связывающие его с Родиной, он все горячим сердцем воспринимает: и радости, и огорчения. Нет, не побежит такой к фашистам!

Демидов провел двумя пальцами по колким седеющим усам, нахмурил брови.

— Смотри, Борис, — сказал он с невеселой усмешкой, — ты комиссар, тебе виднее.

— А ты? — строго спросил Румянцев. — Разве ты не возьмешь на свою партийную совесть ответственность за Челнокова? Разве она дает тебе право сказать, что этого человека следует считать антисоветчиком?

— Я-то возьму, — медленно и трудно выговорил Демидов. — Да что толку, Борис/Есть номенклатура фактов, и листовка, сохраненная этим наивным мальчишкой, входит в нее.

— Знаю, — отозвался Румянцев. Демидов встал и, заложив за спину руки, прошелся по землянке.

— То-то и оно, Борис. В руках у Стукалова голый факт. Но факт очень важный. Боюсь, выйдут неприятности. А не хотелось бы давать в обиду этого мальчика, — командир вздохнул и вынул пачку папирос. — Кури, комиссар.

Румянцев молча закурил. Над их головами распустились две струйки приятно-горького дыма. Демидов сбил со своей папиросы пепел.

— Смешное положение, если разобраться. Воевал в Испании, здесь почти каждый день под смертью ходишь. А Стукалова какого-то всегда остерегаешься. Вроде как в подследственных у него состоишь. [296]

— Надо Челнокова защитить, командир, — убежденно оказал Румянцев.

— Попробую, — согласился Демидов. — Попробуем вместе с тобой, комиссар.

Двое суток подряд над городами и селами Подмосковья шли ожесточенные воздушные бои. Серое осеннее небо, приютившее сотни самолетов, то и дело вздрагивало от клекота воздушной перестрелки, рассекалось красными и зелеными трассами пулеметных и пушечных очередей, повторяло надрывный рев моторов; то резкий, почти пронзительный, если шли истребители, то плавный с тяжкими вздохами — бомбардировщиков. Потерпев неудачу со звездным налетом на столицу, гитлеровцы быстро изменили тактику. Теперь к Москве и ее пригорода-м пытались прорываться не большие массированные группы, а звенья и одиночные самолеты, чаще всего «юнкерсы» и «хейнкели». В соответствии с этим изменил многое в боевой работе полка и Демидов. Он перестал поднимать истребители десятками и девятками. Над полем боя его летчики ходили теперь четверками или разорванными парами.

Гитлеровские самолеты старались пройти к пригородам столицы с разных направлений, вводя в заблуждение истребителей прикрытия, и требовалось большое напряжение, чтобы их вовремя перехватывать.

В субботу летчики сделали по пять боевых вылетов. Уставшие, не веселые, за ужином они делились впечатлениями. В этот день не было сбито ни одного вражеского самолета, но зато ни один немецкий бомбардировщик на участке демидовского полка не прорвался к Москве.

Жизнь у летчиков шла своим чередом, тревожная, полная неожиданностей и горьких новостей. Гитлеровцам удалось продвинуться к столице еще на несколько километров, они сбрасывали листовки, в которых угрожали обстрелом Москвы. Сводки Совинформбюро были по-прежнему лаконичными, неутешительными. Ежедневно противник занимал все новые и новые города, появлялись новые направления, и голос диктора, передававший эти сводки, царапал сердце. [297]

Но и в эти дни был у летчиков демидовского полка один светлый, можно сказать, радужный час — когда в землянку командного пункта по узкой деревянной лесенке опускался молоденький, с воробьиным пушком на губах красноармеец Садыков, разносчик полевой почты. Шаря по затемненным углам землянки узкими татарскими глазами, он отыскивал тех, кого знал в лицо, и, улыбаясь, восклицал:

— Лейтенант Стрельцов, ай якши, два письма сразу! Майор Султан-хан, лезгинку надо, вам целый пакет из Дагестана. Инженер-майор Стогов, якши — Волга пишет.

И только мрачневшего в эти минуты Боркуна Садыков обходил как-то боком, боясь встретиться с ним взглядом, словно именно он, разносчик полевой почты, был главным виновником того, что майору нет писем. Не особенно ловко чувствовали себя и летчики, получившие письма, когда встречались с темными угрюмыми глазами комэска.

С тех пор как в одной из сводок Совинформбюро было объявлено, что немецко-фашистские войска захватили Волоколамск, Боркун лишился единственного географического пункта, откуда шли ему письма, написанные аккуратным, ровным почерком Валины письма. Каждый в полку знал об этом. Но никто ни словом, ни жестом не пытался выразить своего сочувствия или сожаления.

Слишком большим было горе комэска, чтобы можно было утешить его даже самыми искренними словами. Внешне все такой же тяжелый и неповоротливый, флегматичный с виду, Боркун внутренне весь как-то сразу сник, ушел в себя, замкнулся в своем отчаянном одиночестве. Не было слышно его хрипловатого голоса в обычных вечерних спорах, даже суточную свою стограммовую дозу он выпивал за ужином молча, заранее зная, что и водка нисколько его не развеселит.

А потом он не спал почти до самого рассвета, тупо глядя на одиноко мерцавшую над входом электрическую лампочку. От слабого накала ее волоски едва-едва тлели. Однажды кто-то заворочался на одной из соседних коек, зашаркал по холодному полу босыми ногами. Сосредоточенное лицо лохматого лейтенанта Воронова склонилось над ним. [298]

— Командир, вы опять всю ночь ворочаетесь. Кто же за вас спать-то будет? А если вылет с утра дадут?

— Спи, Коля, спи, — тихо зашептал Боркун, — я двужильный, я что угодно вынесу.

И когда все смолкало в этой просторной, с крашеными стенами комнате, ставшей случайным пристанищем для фронтовых летчиков-истребителей, он смыкал тяжелые челюсти и думал, думал. И опять перед ним возникала Валя, протягивала к нему тонкие, смуглые от летнего загара руки — на безымянном пальце блестело колечко. Но видение исчезало, словно развеянное ветром. И уже другое видел Василий: тонули в пламени и чадном дыму кварталы маленького провинциального Волоколамска, тяжелые гусеницы фашистских танков высекали искры на булыжной мостовой, пришельцы стучали прикладами в двери и ставни, выводили на улицы сонных полураздетых людей. Василий ясно видел среди этих людей ее, Валю, и едва удерживал глухой стон, в ярости рвал зубами наволочку подушки.

Так же было и в тот день, когда после трех утомительных боевых вылетов на прикрытие московских пригородов он лежал на нарах в землянке, ожидая команды снова подняться в воздух. Но погода испортилась, над дальней рощицей за аэродромом плотно уселся туман, промозглый дождичек посыпал на капониры, и полковник Демидов распорядился зачехлить половину машин.

В землянке было людно. Батальонный комиссар Румянцев читал сводку Совинформбюро и что-то говорил о вероятности открытия второго фронта. Воронов и майор Султан-хан, не слушая комиссара, доигрывали в углу партию в шахматы. Потом Румянцев закончил короткую, как обычно, беседу и ушел в другие землянки, где жил техсостав.

Угреватый лейтенант Бублейников подсел к радиоприемнику и стал неторопливо вращать регуляторы. Желтый свет залил шкалу, и целый хаос звуков ворвался в землянку. Сначала обрывками фраз вклинилась радиостанция имени Коминтерна, затем ее заглушил симфонический оркестр. Сквозь него пробился голос Утесова, певшего про сердце, которому не хочется покоя. Утесова оттеснила гортанная английская речь. Султан-хан под натиском Воронова потерял в эту минуту [299] королеву и кулаком погрозил в сторону радиоприемника:

— Шайтан меня побери! Бублейников, выключи эту шарманку, сосредоточиться ее даешь!

Неожиданно в этом хаосе звуков, высоких и низких, длинных и коротких, послышался сухой, неприятно четкий голос:

— Внимание, внимание! Господа радиослушатели! Говорит радиостанция Волоколамска. Начинаем передачу.

— Ах ты дрянь, — зло пробормотал Бублейников и сильно повернул регулятор громкости. Голос захлебнулся, но в ту же самую минуту сзади на нарах гулко и решительно заговорил Бор куй:

— Постой, Бублейников, оставь-ка этого негодяя, пусть потреплется.

Недоуменно пожав плечами, молодой летчик настроил радиоприемник на прежнюю волну. Несколько человек удивленно оглянулись на майора. Боркун, сдвинув над переносьем брови, сбивчиво произнес:

— Да пусть... Жалко вам, что ли?

И летчики его поняли. Ему, потерявшему в Волоколамске единственного близкого человека — жену, хотелось хоть что-нибудь узнать о положении в этом городе, пусть даже из уст врага. Василий Боркун привстал. На загорелой шее замерла туго натянувшаяся жила. А чужой, режущий ухо голос старательно чеканил слоги в русских словах. Россыпь звуков бравурного марша покрывала слова, и от этого голос казался еще более чужим и враждебным.

Боркун с хрустом сдавил тяжелые ладони и тотчас же шумно вздохнул.

— Население Волоколамска, — продолжал диктор, — приветствует доблестную германскую армию. Оно становится в ряды тех, кто помогает немецкому командованию, комендатуре и бургомистру устанавливать новый, справедливый порядок. Сегодня мы передаем концерт, подготовленный силами местной интеллигенции. В исполнении струнного оркестра под управлением господина Сичкина слушайте марш «Великая Германия».

Медные дребезжащие звуки наполнили землянку.

— Ух ты! — зло заметил Боркун. — Уже и оркестрик из каких-то продажных дворняг смонтировали! [300]

— Парочку бы «эрэсов» в ту радиостанцию, — прибавил Алеша Стрельцов.

Звуки марша оборвались, и несколько секунд эфир настороженно потрескивал. Затем тот же суховатый голос громко произнес:

— Стихи Александра Блока читает учительница первой Волоколамской женской гимназии госпожа Валентина Сергеевна Боркун.

Бублейников, прильнувший к шкале радиоприемника лицом, отпрянул от «ее, словно ожегся, и оглянулся на майора. В одну и ту же минуту перевели свои взгляды на комэска и Воронов, и Стрельцов, и Султан-хан.

Боркун, собравшийся было подняться, вдруг медленно и тяжело осел на нары; его длинные большие руки бессильно и ненужно обвисли вдоль туловища, как у человека, «а которого внезапно обрушили непосильную, придавившую его к земле ношу. Он сделал усилие — медленно встал на ноги и шагнул в освещенный круг, все еще надеясь, что ослышался, что это подумалось только ему одному, этого больше никто, никто не слышал. А из радиоприемника несся до боли знакомый голос, интонации и колебания которого он так хорошо знал на намять.

Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.

И он видел ее, Валю: и бледное продолговатое личико с остреньким подбородком, и ямочки на щеках, и серые мечтательные глаза, чуть поднятые ввысь.

Да, это она читала там, в близком и безжалостно отдаленном Волоколамске, это о ней объявил страшный невидимый человек, говоривший на русском языке о «новом порядке». Да, это было так. И все-таки он еще оглядывался с последней надеждой, ловил удивленные взгляды товарищей.

— Ребята... — пересохшим голосом выдавил он, когда по радио уже кто-то с надрывом пел лещенковскую «Татьяну», — ребята, вы тоже слышали?.. А?

Воронов угрюмо отвел глаза в сторону, носком унта стал царапать дощатый пол землянки. [301]

— Слышали, командир.

И эти два слова, как набат в темной ночи, нещадно стегнули Василия Боркуна. Схватив с нар шлемофон, с непокрытой головой бросился он прочь из землянки. Его тяжелые подкованные сапоги громко, с отчаянием простучали по ступенькам лестницы.

Когда он выбежал, гнетущая тишина установилась в землянке. Бублейников молча выключил радиоприемник, лейтенант Ипатьев чинил карандаш, и было слышно, как с шелестом срезает перочинный нож деревянную стружку. Внезапно Султан-хан ударом ноги опракннул табуретку с шахматной доской, скверно выругался и выбежал из землянки вслед за Воркуном.

— Вася! Шайтан тебя забери, Вася! — услышали все его яростный голос, потом дверь захлопнулась, и вновь стало тихо.

Султан-хан бежал по осенней земле, схваченной первым вечерним заморозком. В угасающем свете короткого дня пламенели стволы редкого березняка, и черная фигура Василия, метнувшаяся к «им, показалась горцу неестественно большой. Он увидел, как Боркун углубился в рощицу и там упал на землю, обхватив руками тонкий березовый ствол. Когда Султан-хан подбежал, тело Василия сотрясалось от глухих рыданий. Жесткой щекой он прижался к мокрой коре, будто ей, этой красивой, стройной березке, хотел выплакать свое огромное горе. Он слышал шаги, слышал шумное дыхание горца, опустившегося рядом на колени, он знал, что в минуту большой тоски и отчаяния только этот единственный человек мог оказаться рядом.

— Султан, меня сбили, — прошептал Василий, — сбили, Султан.

Горец нерешительно тронул его за широкое плечо, с мукой в голосе выдавил:

— Зачем так, Вася... Не надо так, Вася, Конь и тот может подвести в бою джигита.

— Ой, Султан, под корень меня срубили, — сдавленно выкрикнул Боркун, — как я ей верил, как верил! Да я бы за нее всю свою жизнь по кусочкам, без остатка... А она! Госпожа Боркун... госпожа! — выкрикнул он и поднял к осеннему низкому небу два огромных кулака, будто мог этим кого-то покарать. [302]

Утром Демидов вместе с Петельниковым составлял боевой расчет на очередные вылеты. На белом ватманском листе он рисовал жирными линиями знаки, напоминающие отчасти букву «Т», отчасти самолет, и писал над ним фамилии летчиков. Был он мрачным и малоразговорчивым в это осеннее утро, даже прихрамывал гораздо заметнее.

Его угнетали фронтовые новости: из штаба фронта только что позвонили и передали, что под Дмитровом противнику удалось несколько продвинуться, а его подвижные группы ведут бои почти под самой Яхромой, и, кроме того, Демидова сильно опечалило известие, что жена командира эскадрильи Боркуна оказалась предательницей и вчера выступала по фашистскому радио. Демидов вспоминал тихую беленькую Валю, ее неторопливую, всегда спокойную речь, внимательный, изучающий взгляд светло-серых глаз, которые она никогда не отводила от собеседника. «Черт знает что! — думал Демидов. — Ведь комсомолкой была, до концов ногтей наша, советская, а вот... Запугали ее, что ли, немцы до такой степени?..»

Когда над одним из знаков, обозначающих на ватманском листе самолет, он выводил фамилию Боркуна, легкая тень легла на бумагу, и Демидов услышал ломкий испуганный голос:

— Товарищ полковник, неужели вы и его запланировали в полет?

— Кого «его»? — сердито переспросил Демидов и, подняв голову, увидел рядом с собой аккуратный пробор майора Стукалова.

— Боркуна, товарищ полковник.

— А почему бы и нет? — хмыкнул полковник. — На то Боркун и летчик, чтобы его в боевой полет планировать.

Стукалов сделал рукой вокруг своего гладко выбритого лица такое движение, словно хотел собрать в горсть несуществующую бороду.

— Но разве вы ничего не слышали?

— А что именно?

— Жена майора Боркуна — предательница. Она выступала [303] вчера по одной из фашистских радиостанций, читала какие-то там куплеты.

— Не куплеты, а стихи Блока, хорошего поэта, — хмуро уточнил Демидов.

— Может, и Блока, — охотно согласился Стукалов, — какое это имеет значение. Важен сам по себе факт. Жена командира эскадрильи — предательница, а вы его планируете в полет. А что, если майор Боркун, как это любят говорить летчики, немножечко довернет и сядет на один из фашистских аэродромов в районе Волоколамска? Ведь он же безумно ее любит.

Демидов оглядел с ног до головы невысокую фигуру майора Стукалова, хотел заглянуть ему в глаза, но глаза следователя за выпуклыми стеклами роговых очков побежали куда-то в сторону. На рябоватом лице командира полка шевельнулась усмешка.

— Успокойтесь, товарищ майор. Действительно, Боркун любил ее. Что верно, то верно. Но едва ли на нашей советской земле найдется сейчас человек, который ненавидит эту предательницу больше, чем ее бывший муж летчик Боркун.

Стукалов с чувством превосходства передернул плечами.

— Вы думаете?

— Уверен, — сердито ответил Демидов.

— А я бы ему сейчас все-таки не доверил боевого задания, — настойчиво произнес Стукалов. Демидов нахмурился.

— Надо смотреть в душу советскому человеку, решая вопрос о доверии, а у него, у Василия, душа чистая.

— Смотрите, товарищ полковник, — закончил Стукалов, — не получилось бы осечки. Мой долг вас предупредить.

— За предупреждение спасибо, — сухо поблагодарил Демидов и погрузился в расчеты.

После завтрака летчики набились в штабную землянку и наполнили ее веселым взбудораженным говорком, в котором под внешней беззаботностью шуток и взаимных пикировок всегда тлеет то тревожное и смутное, что закрадывается в сердца и души перед началом боевой работы. Демидов дважды взглянул на хмурое, осунувшееся за ночь лицо Боркуна, на его мускулистую [304] фигуру. Тени под глазами и печальный сосредоточенный взгляд насторожили командира полка. До начала предполетной подготовки Демидов, улучив момент, вывел майора из землянки. Взяв его за локоть, он отошел от КП, на ходу козыряя проходящим мимо техникам и механикам. Боркун молча ждал.

— Василий Николаевич, — тихо заговорил Демидов, стараясь на него не глядеть, — ты не сердись на меня, пожалуйста, понимаю, как тебе тяжело. Но может быть, тебе не надо сегодня лететь? Нервы у тебя перенапряжены, вот и глаза от бессонницы покраснели.

Боркун осторожным движением освободил свой локоть от руки командира, обернулся. Холодно и решительно взглянул на собеседника.

— Добить хотите, товарищ командир? Не доверяете, значит? Раз жена на оккупированной территории, да еще по немецкому радио выступает, выходит, и тебе, Боркун; веры нет? Так получается?

Демидов печально посмотрел на летчика.

— Что ты, что ты, Боркун, — возразил он, — за кого ты меня...

— Вот и я думаю, за кого, — грустно и напряженно подхватил Боркун. — За кого же я вас могу принимать? Вас весь полк «батей» зовет, товарищ полковник. Добровольно, не по какой-нибудь там статье устава. Вы везде с нами, и когда мы по колено в крови, и когда в славе. Так если вы «батя», а мы вам сыны, то как же вы можете этим сынам не доверять?

Демидов видел перед собой ясные глаза, лицо страдающее, затуманенное усталостью.

— Тебе не верить? — строго перебил полковник. — Загибаешь, Василий Николаевич. Покажи мне среди наших летчиков человека, который бы тебе не верил.

Боркун вскинул голову.

— Таких нет, товарищ командир. Честное слово, нет!

— Зачем же тогда ты говоришь о недоверии? Но все же я советовал бы тебе денек переждать. Завтра бы и пошел в бой.

Запахнув теплую летную куртку, полковник уже спокойно улыбался, острыми глазами глядя на Василия. Но Боркун умоляюще сложил на груди обе руки.

— Да не могу я, товарищ полковник. Мне сегодня в бой надо. Не думайте, что я там зазеваюсь и хвост «мессеру» [305] подставлю. У меня ярость каменная. А с врагами посчитаться надо без всяких отсрочек. За все, что в жизни теперь испоганено. — Он схватил Демидова за плечи широкими сильными ладонями, с надеждой и болью осмотрелся е его рябоватое лицо: — Командир, «батя»... в бой пустишь?

— Пущу, — неохотно согласился Демидов.

Майор Стукалов на тряской полуторке мчался в Штаб фронта. Эту полуторку он не без нажима сумел выпросить у командира технического батальона Меньшикова, взяв с него твердое обещание не проговориться о том, куда понадобилось ехать. Полуторка была старая, с расслабленными тормозами. На поворотах она вздрагивала и дребезжала. Но это сейчас не имело решительно никакого значения. В полевой сумке у майора Стукалова лежало короткое, но весьма внушительное по содержанию донесение. Мысленно полемизируя со своим начальником отдела, Стукалов говорил: «Нет, мы еще посмотрим, товарищ генерал. Вы говорите, что другие работники военной прокуратуры в пехотных и артиллерийских частях делают гораздо больше моего. Ходят в атаки вместе с командирами батальонов, танки подрывают, парашютистов ловят. Но я не хуже их выполняю свой долг. Я везу вам весьма и весьма своевременный сигнал...»

Полуторка дребезжала, временами рявкала прерывистыми гудками, а широкая асфальтированная лента подмосковного шоссе все бежала и бежала навстречу.

Четверка «Яковлевых», которую повел к линии фронта майор Боркун, имела задание прикрыть поле боя в районе населенных пунктов Петушки — Плетнево — Васильевка, где целая стрелковая дивизия должна была контратаковать врага и захватить две господствующие высоты. Но в самую последнюю минуту, когда Боркун, Коля Воронов, старший лейтенант Красильников и его напарник Бублейников уже расходились по самолетам, Демидов получил из штаба фронта новую задачу. Генерал Комаров потребовал, чтобы полк всеми исправными самолетами прикрыл район Серпухов — Подольск от взявших туда курс бомбардировщиков противника.

Поэтому четверке Боркуна было приказано сорок минут висеть над окрестностями Подольска на высоте от двух до пяти тысяч метров, вступая в бой с любой группой «юнкерсов» или «хейнкелей». В правом пеленге повел Василий свою группу. Самолеты шли с небольшими интервалами, уступом назад. Их моторы гудели так слитно, что можно было подумать, будто их не четыре, а один. Под прозрачным колпаком соседней машины Боркун видел сосредоточенное лицо Коли Воронова, казавшееся в коричневом шлемофоне гораздо суровее и старше, чем было оно на самом деле. На щитке приборов высотомер показывал три тысячи метров. Боркун знал, что где-то прямо над ними, на километр выше, будет ходить четверка Султан-хана, и от этого ему становилось как-то теплее, он чувствовал себя еще увереннее. Внизу промелькнула узкая серая стрелка шоссейной дороги, ведущей в штаб фронта. Среди редких машин, мчавшихся по шоссе, увидел Василий и миниатюрную, не больше спичечного коробка, полуторку. Разумеется, он не мог и подумать, как, впрочем, не узнал и потом, что мчался на ней в штаб с «важным донесением» следователь военной прокуратуры майор Стукалов.

Чуть сузив под стеклами очков темные глаза, оглядывал Василий зыбкую линию горизонта. Серое небо, давившее на землю, было безрадостно холодным, и на мгновение Василий ощутил гнетущее одиночество. Он не почувствовал обычного азартного волнения, с каким всегда бросался на противника. Что-то мешало ему быть собранным и зорким. И, подумав, он тотчас же нашел ответ на это короткое вопросительное «что?» «Валя», — сказал он самому себе, ощущая, как холодное бешенство приходит на смену устоявшемуся равнодушию. Валя у немцев. Валя сама, добровольно подходит к микрофону и читает Блока. Ни кого-то иного, а именно ее холодный, чужой голос диктора назвал «госпожой Боркун». Ее, Валю, ту, что он любил больше всего в жизни, чьи ямочки на щеках целовал с исступленной нежностью, называли теперь «госпожой», это о ней говорили как об интеллигентке, принявшей и одобрившей «новый порядок».

«Если бы ее встретить, — зашептал ему глухой яростный голос, — ты бы ее сам...» А другой, грустный и вселяющий сомнения, немедленно спросил: «Что? Убил бы?» И Боркун внезапно растерялся от мысли, что не знает, не в состоянии на этот вопрос ответить.

Да, она предательница, и он с гневом бросил бы это слово ей в лицо. Но убить, поднять руку на то живое и тихое, что всегда считал родным, чему отдал всю искренность своей души, нет, это было далеко не так просто! Скорее всего, он бы отвернулся от нее с тоской и яростью и, если бы его спросили, как с ней теперь поступить, произнес страшное слово «смерть». Но самому поднять руку?

Отогнав от себя тяжелую горестную думу, он глянул в смотровое стекло, разграфленное сеткой прицела. Горизонт с трех сторон стал менее смутным, небо пояснело, и холодное плоское солнце ослепительно заблестело вверху. Самолет Воронова, летевший сзади, внезапно провалился вниз, потом, словно подхваченный потоком воздуха, взмыл вверх и заблестел остекленной носовой частью. И тотчас же мысли о Вале, о нагрянувшей беде выветрились из сознания, и одно только небо, широкое и раздольное небо, по которому метались, гудя моторами, самолеты, расстилалось теперь перед ним, жило в его сознании.

— Воронов? Куда? — рявкнул Боркун, еще не поняв маневра своего ведомого, но уже осматриваясь по сторонам. Радио донесло голос Воронова:

— Майор, впереди внизу «юнкерсы».

«Вот и встреча», — подумал Боркун и чуть-чуть отвел от себя вперед черную ручку управления. Истребитель опустил острый зеленый нос, и Боркун увидел вспененное кучевыми облаками небо. Вспарывая его стальными винтами, три тяжелых двухмоторных «юнкерса» уходили вверх, на солнце. Цель была заманчивой. Но спокойствие, с каким рвались к пригородам Москвы фашистские машины, встревожило Василия.

Еще ничего не видя, он чувствовал опасность, чувствовал ее остро, каждым нервом своего натренированного тела.

Движение ручки — и голубое небо, освещенное холодным [308] солнцем, подставило его глазам ту свою часть, какую летчик секунду назад не видел. Легкие темные тени промчались над самолетом. Боркун моментально распознал знакомые очертания и по радио передал командиру второй пары «Яковлевых» Красильникову:

— Старшой, старшой, над нами пара «худых». Атакуй! «Юнкерсов» беру на себя.

Самолеты Красильникова и Бублейникова стали набирать высоту. На зеленых крыльях осели мокрые невесомые облака. Пробив их, машины вырвались к солнцу, и Боркун потерял их из виду. Он приказал Воронову идти за ним и прикрыть атаку «юнкерсов». Но в эту минуту в наушниках возник сдавленный голос Красильникова:

— Майор, «мессеров» четверо, они нас зажали.

Боркун колебался всего секунду. Он знал, что поступает неверно, нарушая самые элементарные тактические нормы, но слишком заманчивой была цель — звено «юнкерсов», рвавшихся на восток, чтобы связаться с прикрывающими их истребителями. Там, вверху, уже вертелся клубок дерущихся самолетов и воздух рвали огненные трассы. Видать, тяжело приходилось Красильникову, дравшемуся вместе со своим ведомым против четырех «мессершмиттов». Третий самолет мог бы все изменить. И Боркун твердо скомандовал:

— Воронов, иди на помощь Красильникову. «Юнкерсов» атакую один.

— Командир, не могу вас оставить, — донеслось неуверенное возражение ведомого.

— Немедленно вверх! — свирепо повторил Боркун.

Самолет Воронова свечой ввинтился в зыбкий осенний воздух. Боркун несколько изменил курс и движением рулей заставил свою машину зарыться в облака. Плотно прижались они к стеклам кабины, серые, набухшие от влаги. Резким боевым разворотом Боркун вышел из их беспросветной мути и, теряя высоту, помчался на восток. В переднем смотровом стекле Василий уже видел звено молочно-белых «юнкерсов». Он сделал небольшой доворот и сблизился с правым из них. Тотчас под животом его истребителя вспыхнула красная дорожка. В гул моторов ворвался частый грохот пулеметов. Его одинокую машину упорно обстреливали все три «юнкерса». Боркун заметил, как в правом крыле [309] возникла рваная дыра с загнутыми краями. Осторожно он попробовал рули — нет, все в порядке. Истребитель так и режет винтом посветлевшее от солнца пространство. Мутная пестрая земля мелькает внизу в разрывах кучевки.

А контуры вражеского бомбардировщика становятся все более и более четкими. Под высоким хвостом с черной свастикой уже хорошо различим прозрачный шар кабины воздушного стрелка-радиста. Оттуда торчит черный ствол, оживающий огненными вспышками. Одна очередь, вторая, третья. Каждый снаряд может обернуться смертью. Но Боркун, сдавив челюсти, все сближается и сближается. Он видит склонившегося над турелью чужого стрелка в легком синем комбинезоне. У того продолговатое бескровное лицо.

Палец нажимает кнопку электроспуска. Нос его истребителя засветился желтовато-красными огоньками. Это пушка дала первую очередь. Снаряды разворотили стеклянный сферический шар на вражеском бомбардировщике. Боркун видит, как в кабине стрелка-радиста появляется огромная дыра. Потоки воздуха хлещут в нее. Голова стрелка-радиста бессильно валится «а вороненую сталь турели. Ветер сорвал с него шлемофон и шевелит белые волосы. Голубые глаза теперь стынут, и бурая полоска крови стекает по щеке.

Молод стрелок-радист с фашистского «юнкерса». Молод и красив. Ему бы учиться в каком-нибудь гамбургском колледже, или работать на цейсовском заводе, или письма штемпелевать на штеттинском, почтамте нежными, почти девичьими руками. А он, наверное, выбрасывал вперед одну из этих рук на собраниях фашистской молодежи, истошно кричал «хайль Гитлер», а потом этими холеными руками жал на гашетки, поливая свинцом колонны наших беженцев где-нибудь под Минском, Витебском, Оршей. Ему небось уже мерещился железный крест за сброшенные на Москву бомбы.

И вот он убит.

Это сделал Боркун, добрый сильный Боркун, не способный на земле обидеть даже котенка. Он еще ни разу за все жестокие месяцы войны не видел убитого им человека, хотя такие, разумеется, были. Они рушились на землю вместе с уничтоженными им «юнкерсами» и «мессершмиттами». Процесс гибели этих самолетов, иногда [310] взрывавшихся в воздухе от попаданий в бензобаки, иногда падавших на землю чадящими метеорами или срывающихся без огня и дыма в штопор, был ему хорошо известен. Но процесс гибели сидевших на них людей — это до сих пор было Боркуну неведомо. И вот впервые он видит смерть, вызванную его руками, такую страшную и такую простую.

«А Валя? Госпожа Боркун!»

Острый комок застрял в горле летчика, и ярость, дремавшая где-то далеко, рванулась наружу, застучала в виски. Нет, теперь не белокурого немецкого подростка, навеки уснувшего на турели, видел Василий. Снова черная свастика и черные ненавистные кресты заполнили ему глаза, так что даже неба за ними не видать. И он нащупал на гашетке кнопку.

Дрожал самолет от грохота пушки и пулеметов. Трассы вонзались в широкое крыло «юнкерса», в его мотор. Василию казалось, что фашистский бомбардировщик долго не загорается, и он давил на кнопку изо всех сил. Красный пунктир трассы обрывался, наталкиваясь на крыло «юнкерса», это означало, что снаряды ложатся без промаха. Но, не веря себе, Боркун все давил и давил на спуск.

Огонь ручейками бежал по обшивке немецкого бомбардировщика, подкрадывался к пилотской кабине. И вдруг «юнкерс», такой тяжелый и устойчивый в полете, стал медленно валиться на правое крыло. Несколько секунд он даже повисел животом вверх. Потом огонь огромным костром накинулся на кабины и центроплан, и машина, разламываясь на куски, рухнула вниз.

— За Валю! За жизнь мою исковерканную! — выкрикнул Боркун.

Он ожидал, что два других «юнкерса», видевшие гибель третьего экипажа, немедленно повернут назад или, по крайней мере, начнут поспешно сбрасывать бомбы. Но этого не случилось. Форсируя моторы на максимальных оборотах, фашисты упорно рвались на восток. Сличив карту с местностью, Боркун вдруг увидел, что через пять-шесть минут полета под крыльями у них будет штаб фронта, и похолодел от внезапной догадки.

Увеличив скорость, он стал приближаться ко второму ведомому «юнкерсу». По-прежнему воздушные [311] стрелки вели огонь по его машине. Но теперь они стреляли без нервозности, короткими расчетливыми очередями. Гибель «юнкерса» подействовала на них, казалось, только отрезвляюще.

Боркун чутьем понял, что медлить с атакой опасно. Приближаясь, он шептал самому себе:

— Еще, еще, еще!

Он чувствовал на губах и на языке солоноватую горечь. Метров триста, не больше, отделяли его сейчас от белого высокого хвоста второго «юнкерса». Боркун не мог промахнуться и нажал на спуск. Его остроносый «як» продолжал идти по прямой. Он не вздрогнул, как это всегда бывает, когда летчик открывает огонь, в басовитый рев мотора не вклинился дробный грохот пушки и пулеметов. Привычные быстрые огоньки не блеснули из черных стволов. Боркун мгновенно похолодел: боеприпасы!

Да, он остался без них. Увлеченный первой атакой, он слишком нерасчетливо выпустил их по «юнкерсу». Тишина обожгла его нехорошим предчувствием. Уйдут!

Противник тоже, очевидно, понял положение советского летчика, потому что атакованный «юнкерс» дважды издевательски качнулся с крыла на крыло. Боркун почувствовал, что его покидают последние остатки осторожности и сдержанности. На его глазах два тяжело нагруженных вражеских бомбардировщика выходили на цель. Еще минуты — и они лягут на боевой курс, спокойно отбомбятся по штабу! Отчетливым видением встал аэродром, свирепое лицо Демидова, подавленные летчики, встречающие его после посадки.

— Нет, не будет этого! — крикнул Боркун самому себе, как команду, как последний приказ.

Острый киль бомбардировщика мельтешил перед глазами. И еще увидел Василий черный диск вращения винта, окружающий нос его «яка». Он рывком распахнул ремень, привязывающий к сиденью, переместил на лоб очки, толкнул вперед почти до отказа рычажок сектора газа. Хвост вражеского бомбардировщика надвинулся на него. На чужом самолете заметалась за турелью фигура стрелка-радиста. Видно, понял немец, какое страшное решение принял преследующий его русский летчик. Легким аккуратным движением ручки Василий приподнял свою машину на какие-то [312] четыре-пять метров и затем осторожно опустил нос с черным диском от вращающегося винта.

Он не услышал никакого треска. Просто его отбросило назад, больно стукнуло о жесткую бронированную спинку пилотского сиденья. Машина встрепенулась, как живая, когда острые лопасти винта ударили по тонкому килю чужого самолета. Василий успел заметить, как этот киль мгновенно раскололся и обломками упал вниз. Хвостовое оперение «юнкерса» с тягами рулей глубины было обрублено, и теперь ничто не в состояния выровнять смертельно раненную машину. Опрокинувшись на левое крыло, она повернулась своим белым в мелких заклепках животом и провалилась вниз, а Боркуна подбросило вверх. Он почувствовал, что самолет наполнился необычной нервной дрожью. Его часто встряхивало, рули плохо повиновались: «Упаду!» — подумал Боркун. Сквозь плексиглас фонаря он увидел под собой белое крыло третьего бомбардировщика. Тот по-прежнему шел старым курсом. Струйки трассирующих пуль замелькали мимо кабины. Внизу уже обозначилось шоссе и окаймленные лесом светлые здания. «Штаб! — угадал Василий. — Сейчас сбросит бомбы».

И еще раз брызнула трасса из кабины вражеского бомбардировщика. Куски плексигласа посыпались Василию на колени и вместе с ними упал горячий осколок.

Нет, совсем не плохо стрелял этот немец, если сумел новой трассой попасть в фонарь кабины. В разбитый фонарь ворвался поток воздуха, освежающе ударил в лицо. Боркун сманеврировал и снова занял положение, выгодное для открытия огня. Очередная трасса с «юнкерса» сорвала обшивку правого крыла. Василий еще раз попробовал рули — в порядке.

Левое крыло «яка» было на полметра выше правого крыла «юнкерса». Жирный черный крест лез Василию в глаза, расплывчато подрагивал.

— За все... за Родину, за жизнь свою, за Валю! — свирепо зашептал Василий и, нажав на аварийную рукоятку, сбросил с кабины колпак. Ветер остервенело его подхватил, унес назад. Осеннее небо плыло над головой летчика. Боркун с усилием отвел от себя ручку управления...

Ему показалось, что долго и очень медленно снижается истребитель. Во рту пересохло от тягостного [313] ожидания, пот ручьями побежал по лицу. Зачерпнув синеву воздуха, левое крыло «Яковлева» резко накренилось и, словно сабля, ударило по широкой светлой плоскости «юнкерса». Страшный треск хлынул в уши. Истребитель вздрогнул и на какую-то секунду, <как померещилось Василию, остановился в воздухе. Это обманчивое ощущение и спасло Василия. Он быстро поднялся на сиденье, дернул кольцо, высовывающееся из-под брезентовой лямки парашюта. Мгновенный динамический удар вырвал его из кабины. Белый купол полыхнул над головой, и для Василия, не — особенно любившего парашютные прыжки, пришли секунды, когда мысль о собственной гибели отступила прочь.

Темной угрожающей массой промчалась мимо него машина с отломанным крылом. Боркун посмотрел вниз. Огромное тело тараненного им «юнкерса» было уже метров на пятьсот ниже его. «Юнкерс» причудливо переворачивался: то становился на нос стабилизатором вверх, то, попадая в струю вращательного падения, очерчивал вокруг себя полукружия единственным крылом. Под напором встречного потока и оно не выдержало. На глазах у Василия крыло отвалилось, и один только фюзеляж с воем устремился вниз.

Подтягивая стропы, Боркун пытливо рассматривал надвигающуюся землю. Ветер относил его к чахлому низкорослому кустарнику, темневшему в стороне от шоссе. Белые с ажурными колоннами здания штаба фронта оставались у него за спиной. От них по узкой строчке асфальтированного шоссе, к месту его вероятного приземления, мчалась грузовая машина, а за ней — продолговатый легковой «ЗИС».

Скорость, с которой снижался Боркун, оказалась слишком большой. Очевидно, он чересчур быстро стал гасить шелковый купол над головой. Острые вершины сосен мчались навстречу.

— Нога еще поломаю, ч-черт! — пробормотал он.

Налетевший порыв ветра пронес его над опушкой леса. Впереди открылась поляна с мелким редким кустарником. Толкнувшись ногами о землю, Боркун упал на бок. Парашют проволок его несколько метров по земле. Сильными руками он быстро подтащил к себе угасающий шелковый купол, выдернул рычажок замка, [314] освобождаясь от лямок. Парашют, сникший и покорный, обессиленно лег на сыроватую землю.

Боркун вскочил, испытывая боль в ступнях от толчка о землю. От шоссе с автоматами наперевес к нему бежали красноармейцы.

Он достал платок, отер с лица обильный пот и, размахивая руками, пошел им навстречу. Ноги ныли после этого напряженного боя, но осенний воздух показался необыкновенно чистым и почему-то слегка солоноватым.

Красноармейцы приблизились, он уже отчетливо различал их лица.

— Стой, руки вверх! — закричал один из них, вырываясь вперед.

Боркун насмешливо скользнул глазами по его худощавому лицу, с острыми, туго обтянутыми кожей скулами:

— Погодь, не шуми-ка, резвый. Я все-таки свой.

Красноармеец остановился, поднял автомат дулом кверху, успокоенным голосом крикнул своим товарищам:

— Ребята! Это наш. С «ястребка».

Они окружили его, и Боркун, увидев разгоряченные от бега « волнения юношеские лица, только теперь почувствовал, что он на земле, что он выстоял, остался живым после тяжелого, много раз сулившего смерть боя. И это ощущение жизни, победившей смерть, одарило его огромной радостью. Улыбка пробилась на посеревшем от усталости лице.

Василий чувствовал на себе восторженные взгляды.

— Воды бы, — попросил он хрипло.

И сейчас же отыскалась алюминиевая фляга. Вода звонко булькала внутри. Василий припал сухими жаркими губами к горловине. Жадно глотая холодную с привкусом хлора воду, он не заметил, как отскочили от него в стороны и враз подобрались красноармейцы.

— Эй, хлопцы, кто там, заберите посудину! Спасибо, — сказал он повеселевшим голосом и внезапно осекся.

Прямо перед ним стоял крепко сбитый человек, с зелеными глазами. Из-под лакированного козырька фуражки с витым золоченым шнуром выбивались на лоб курчавые волосы. Боркун увидел на бархатных петлицах генеральские звездочки, и рука с флягой оторопело [315] упала. Он узнал командующего авиацией фронта Комарова.

— Ты дрался? — тяжело дыша от быстрой ходьбы, выпалил генерал.

Боркун улыбнулся, и подброшенная порывистым движением ладонь застыла у его правого виска. Он возбужденно отрапортовал:

— Товарищ командующий! Командир второй эскадрильи девяносто пятого истребительного полка майор Боркун вел бой со звеном «юнкерсов». Одного сбил, второго таранил винтом, третьего плоскостью. В бою потерял самолет, сам жив.

— Из девяносто пятого! Демидовец! — громко выкрикнул генерал. — Сто лет будешь жить, раз из такого переплета выкрутился.

Крепкими руками генерал обхватил его, широкого и мешковатого, прижал к себе. Пахнущие одеколоном губы Комарова трижды коснулись его лица.

— Спасибо, майор. Ты герой, майор. Настоящий Герой Советского Союза!

Майор Стукалов сидел в большом светлом кабинете начальника отдела фронта, положив ладони на острые коленки. На его носу, оседланном роговыми очками, блестели мелкие капельки пота. Стукалов давно уже доложил все свои соображения по поводу командира эскадрильи Боркуна, а генерал-майор Булатников продолжал молчать и, тяжело дыша, в четвертый не то в пятый раз перечитывал его докладную.

Грубые короткие пальцы Булатникова, поросшие рыжими волосками, вдруг напомнили Стукалову чьи-то знакомые пальцы, и он мучительно долго ворошил свою память, стараясь уточнить чьи. «Вспомнил, — сказал он себе наконец. — Совсем как у старшины Лаврухина».

Прищуренными подслеповатыми глазами Стукалов продолжал смотреть на начальника, настороженно ждал. А Булатников медлил. Лист бумаги, исписанный каллиграфическим почерком, дрожал в его руке. Простое грубовато-красное лицо было непроницаемым; крупные губы медленно шевелились. Щеки со склеротическими прожилками и гладко выбритый, будто отполированный, череп придавали Булатникову выражение строгости. [316]

Все в генерале было массивно. И огромные тяжелые руки, « плечи, и некрасивый хрящеватый нос. Со слов своих коллег Стукалов знал, что генерал прожил суровую молодость. В девятьсот пятом году мальчишкой дрался на питерских баррикадах, а с семнадцатого бессменно служил в органах госбезопасности. У него за плечами были и годы военного коммунизма, и погоня за бандами басмачей, и опасные поиски маститых бандитов в годы нэпа, и расследования темных кулацких дел во время коллективизации. Говорили, будто Булатников работал у самого Дзержинского. Но от него самого, немного сурового и замкнутого, мало кто слышал об этом.

Стукалов молчал, и Булатников медлил. Большие кабинетные часы, стоявшие в полутемном углу, гулко отбили полчаса. Генерал из-под очков посмотрел на них, будто только и ждал, когда они это сделают. Лист бумаги упал из его руки на полированную поверхность письменного стола.

— Я прочитал ваш рапорт, товарищ майор, — сказал он громко.

— Да, товарищ генерал, — откликнулся Стукалов и снял с коленок мокрые от пота ладони.

— У меня разные по своей подготовке и опыту подчиненные, и выполняют они разные задания, — продолжал генерал уже тише, голосом чуть хрипловатым и ровным. — Вот на прошлой неделе капитан Крупенников, это наш молодой оперативный работник, из морской пехоты пришел, так он прямехонько ко мне в кабинет приволок этакого тщедушного вида гражданина. С крыши снял, когда тот фашистским самолетам сигналы из ракетницы подавал. «Познакомились», и оказался этот тип гитлеровским шпионом с десятилетним стажем. К ордену я капитана Крупенникова представил. А позавчера два наших лейтенанта прилетели на самолете из-за линии фронта. Весьма опасного предателя в партизанском отряде обезвредили. Долго за ним охотились. И спасибо: если бы не они, целый партизанский отряд был бы выдан гитлеровцам. А еще есть такие работники у меня, — генерал снял очки и повертел их в руке. — Служат они в батальонах и полках, едят с бойцами и командирами один и тот же солдатский хлеб, в атаку на врага, бывает, вместе с ними ходят. И, позволю себе заметить, [317] командиры и политработники всегда у них первые друзья и советчики.

— У меня тоже так, — поспешил вставить Стукалов, — но крайние обстоятельства...

— Что «крайние обстоятельства»? — неожиданно грубо и требовательно остановил его Булатников. — Крайние обстоятельства заставили написать вот этот рапорт?

— Да, товарищ генерал.

— Взять под сомнение советского командира, лично сбившего свыше десяти вражеских самолетов?

— Но исключительные обстоятельства, товарищ генерал.

— Какие? Сформулируйте их.

Стукалов привскочил и тотчас схватился руками за подлокотники, словно силясь удержать себя в кресле.

— Жена за линией фронта, товарищ генерал. Выступала по фашистскому радио в концерте так называемой «местной интеллигенции». Сам видел, как майор Боркун, случайно поймав передачу, запретил летчикам выключать приемник, чем нарушил известный вам закон. А потом убежал и плакал. Понимаете: плакал!

— Что же ему, танцевать надо было, что ли? — хмыкнул Булатников. — Значит, любил ее, если плакал.

— Да, но плакал по женщине, продавшейся фашистам.

Булатников тряхнул большой лысой головой, будто хотел боднуть кого-то. Лоб его взбугрился от складок. Решительно, но негромко он хлопнул ладонью по столу.

— Хорошо. Предположим, что это так. Но значит ли это, что и майор Бор кун предатель?

— Я этого не утверждаю, товарищ генерал, — поспешно закивал головой Стукалов и даже улыбнулся сдавленной напряженной улыбкой, — никак нет, товарищ генерал. Но осторожность... безопасность... Разве они нам не диктуют решение?

— Какое именно?

— Отстранить на время майора Боркуна от летной работы. — Стукалов вновь положил ладони на свои острые коленки я сощурился. — Сами понимаете, товарищ генерал, а вдруг он, как это у них, летчиков, принято говорить, «заложит вираж» да и окажется за линией фронта. Вот и подавай тогда Ляпкина-Тяпкина. Разве [316] можно полностью доверять человеку, если его жена за линией фронта служит у гитлеровцев...

— Человеку, сбившему одиннадцать вражеских самолетов, рисковавшему жизнью за Родину, — насмешливо подсказал Булатников и тоже прищурился.

— Человеку, у которого жена за линией фронта, — упрямо повторил Стукалов.

Генерал повернул к окну голову и к чему-то прислушался. Чуткое ухо его уловило клекот пулеметных очередей и размеренное гудение моторов. В этот тяжелый, медлительного ритма гул вплетался голос другого мотора, звонкий, временами даже пронзительный.

— Идут два-три «юнкерса», а между ними один «як», — уверенно сказал генерал, — как бы по штабу не отбомбились. — И спокойно провел рукой по выбритой голове.

В пул моторов внезапно диссонансом ворвался угрюмый, нарастающий звук, переходящий в вопль.

Кого-то подбили, — проговорил Булатников. — Похоже, «юнкерса».

Он встал из-за широкого письменного стола и, неторопливо ступая по паркету легкими хромовыми сапогами, прошелся от двери до окна. Посредине комнаты остановился, круто с хрустом повернулся на каблуках.

— Стало быть, вы, майор, полагаете, что нужно брать под сомнение каждого человека, у которого кто-то попал на временно оккупированную противником территорию? Нет, не согласен. Ваша доктрина опасная и неверная. Настолько же неверная, насколько и опасная. Я редко об этом говорю, но сейчас должен сказать: ваш покорный слуга много лет назад работал у Феликса Эдмундовича. Лучшего чекиста у нас не было и нет. А время тогда было ой какое горячее. Говоря словами Маяковского, «с пулей встань, с винтовкой ложись». Недобитые буржуи, жулики, бандиты, иностранные шпионы. Полный ассортимент преступников. Но и тогда учил нас Дзержинский мудрому правилу: доверяй и проверяй. И проверка не должна иметь ничего общего с подозрительностью. Кто видит в каждом гражданине молодой Советской республики потенциального преступника, того надо жестоко карать. А какой метод предложили вы? По-вашему, мы должны взять под сомнение всех советских людей, у которых за линией фронта мужья, [319] братья, жены и сестры? Да вы подумали, к какому чудовищному выводу можно этак прийти!

Булатников сцепил большие жилистые ладони, горько вздохнул и продолжал, глядя не на Стукалова, а куда-то поверх его головы:

— Вы еще сравнительно молодой человек, майор. Когда вы, что называется, под стол пешком ходили, я уже работал в Ч К. Голодные мы были, раздетые, да что греха таить, и малограмотные к тому же. А сердца горели великим пламенем. Вы не подумайте, что это из передовицы какой. Именно великим пламенем. За революцию каждый готов был любой океан перейти. А врагов сколько было вокруг! Ой как трудно порой друга от врага отличить, Стукалов! Но и тогда мы умели это делать. Ясно? А вы сейчас, на двадцать четвертом году существования нашей Советской страны, готовы подозревать каждого, у кого кто-то из родственников оказался в городе, временно захваченном фашистами... Вы еще анкету на каждого из них, чего доброго, заведете.

Стукалов нерешительно поднял на генерала глаза:

— А разве... разве это нецелесообразно?

Булатников снова тряхнул бритой головой, усмехнулся.

— Сколько лет вы работаете в военной прокуратуре?

— С тысяча девятьсот тридцать седьмого года.

— И все время гак относитесь к людям?

— Я вас не понимаю, товарищ генерал.

— Вот так, с подозрением?

Стукалов сжал тонкие губы, веко его нервно дернулось.

— Я запомнил тезис, товарищ генерал, — «доверять и проверять».

— Проверять, но не подозревать, — еще раз уточнил Булатников, — и не заводить с такой поспешностью дела на людей, подобных майору Боркуну.

Стукалов ладонью ударил себя по коленке. «Все это стариковская наивность, — подумал он о Булатникове. — Сейчас надо не теми методами работать, что во времена ВЧК».

Он ехидно прищурил левый глаз:

— А если майор Боркун все-таки перелетит за линию фронта к своей жене? Что тогда, товарищ генерал?

— Перелетит? — басовито переспросил Булатников. [320]

Он пошевелил полными красными губами, намереваясь что-то прибавить, но резкий телефонный звонок отвлек его внимание. Рука генерала потянулась к трубке.

— Да. Я. Слушаю. Это ты, Комаров? Чего хотел, старина? Вездеход? Бери, пожалуйста. А зачем? Обломки сбитого самолета посмотреть? Какого, нашего? Что ты говоришь! Один с тремя «юнкерсами» дрался? А как сам? Жив? Кто же это такой, разреши полюбопытствовать? Майор Боркун? Подожди, подожди. — Лохматые брови Булатникова слетелись над его рыхлым носом. — Боркун Василий Николаевич, командир второй эскадрильи девяносто пятого истребительного? Так, что ли? Откуда, спрашиваешь, знаю? Из одного документа знаю, Комаров. Скажем прямо, не из чистоплотного документа. Его на Героя? Правильно сделаешь, дорогой!

Булатников опустил трубку, и лицо его стало медленно наливаться кровью. Сильно оттолкнувшись от края стола ладонями, он «стал и, как красноармеец перед вечерней проверкой, начал расправлять складки на гимнастерке. Стукалов понял — эта старательность понадобилась генералу, чтобы скрыть бешенство. Бледнея, поднялся и Стукалов. Каждым нервом чувствуя, что сейчас произойдет что-то непоправимое, страшное, чего еще никогда не случалось в его жизни, он вытянулся, омертвело стукнул кублуками. Свирепо набычив голову на короткой шее, Булатников шагнул к нему. Остановился, шагнул снова, сверля глазами сразу поблекшего и осунувшегося майора. Стукалову померещилось, что он чувствует на своей щеке дыхание генерала. Правая рука Булатникова сжалась в огромный кулак. В эту минуту совсем низко над зданием штаба воздух расколол оглушительный рев авиационного мотора. И сразу оборвалось напряжение. Генерал посмотрел в окно на удаляющийся силуэт истребителя, успокаиваясь, вздохнул.

— Только что майор Боркун сбил три «юнкерса». Что скажете вы на это, майор Стукалов? Отвечайте.

Стукалов чужими посиневшими губами глотнул напитанный табаком кабинетный воздух, попятился.

— Товарищ генерал... виноват... Я не умышленно. Ошибка... Но у меня есть и другое дело по девяносто питому полку. Там все выверено и взвешено. Речь идет о потенциальном дезертире. [321]

— Эх вы, потенциальный Шерлок Холмс! — оборвал его Булатников. — Человек трех «юнкерсов» сбил, жизни не жалеет за Родину, а вы его в политически неблагонадежные...

— Ошибка, товарищ генерал, я учту, — залепетал Стукалов.

Но Булатников не дал ему договорить, шагнул навстречу, огромный, багровый, и сказал удивительно спокойным, ровным голосом:

— Вон! Убирайтесь немедленно вон!

Полуторка тряско мчалась от штаба фронта к аэродрому. Ржаво скрипели тормоза. Временами в кабину врывались облака прогорклых бензиновых паров. Бледный, с закрытыми глазами сидел рядом с водителем майор Стукалов. Планшетка жалко подпрыгивала на его коленях. Никогда еще не чувствовал он себя так плохо. Кололо сердце, в ушах звенела кровь. Но, собирая последние силы, Стукалов напряженно думал.

«Нет, не сдаваться. Только не сдаваться. Старик отходчив. Еще смилуется. Надо ему поубедительнее подать дело с листовкой. В нем все неоспоримо! Эх, Челноков, Челноков, полковой рифмоплет! Только ты можешь меня спасти...» С трудов заставив себя успокоиться, он, наперекор всем предчувствиям, сказал себе: «Нет, Евгений Семенович, ты еще на коне. Только крепче держись за гриву, и все будет в порядке. Надо поскорее о нем справиться — о своем подопечном Челнокове. Как только приеду — позвоню Демидову».

Демидов стоял за узким невзрачным штабным столом и с холодным бешенством в темных глазах смотрел на лейтенанта Воронова. Рябинки вздрагивали на выбритых до синевы щеках. Острый кадык распирал горло. Все, кто только находился в землянке: летчики, техники, Румянцев и Петельников, — стояли, как и командир полка, в положении «смирно». И лишь один из них, Воронов, жалкий, поникший, неловко двигал локтями, комкая с силой коричневый шлемофон. Рыжие вихры прилипали [322] к усеянному веснушками лбу. Глаза его стыли от ужаса. Он нерешительно вскидывал их на командира, Румянцева, товарищей и тотчас же опускал.

— Значит, ушел наверх, к Красильникову на подмогу? — с издевкой спрашивал уже в третий раз Демидов.

Гибкие и сильные пальцы Воронова с таким остервенением вплетались в меховую обшивку шлемофона, словно разорвать ее хотели. Обороняясь, он с тоскливой неуверенностью повторял:

— Ушел, товарищ полковник. По приказанию командира ушел. Мы сбили двух «мессеров» из четверки прикрытия.

— А командир? — яростно прервал его Демидов. — Майор Боркун где?

— Погнался за «юнкерсами».

— Погнался! А кто его хвост должен был прикрыть?

— Его ведомый. Я, то есть.

Демидов кулаком стукнул по столу так, что все стоявшее на нем: чернильница, стаканчик с карандашами, стакан с недопитым чаем — запрыгало, зазвенело, задрожало.

— Что вы мне тут разъякались! Первоклассник и тот знает, что «я» — последняя буква в алфавите. А вы... вы последний летчик в моем полку, если посмели бросить в бою своего командира.

— Но ведь он же сам приказал, — Воронов поднял на Демидова растерянные глаза и, стараясь подавить рыдания, мелко-мелко заморгал. Острый его подбородок вздрагивал. — Я приказ выполнял, товарищ полковник.

— Приказ, приказ, — горько повторил за ним Демидов, — один для всех нас в воздухе есть приказ. Ведомый — это защита ведущего. Понятно? Мало ли что взбредет в голову вашему комэску. Ищите теперь его!

Демидов опустился на стул, подпер ладонями подбородок. Телефон, связывающий штаб с командующим авиацией фронта, настойчиво зазвонил. Демидов вяло потянулся за трубкой. В каждом его движении сквозила подавленность.

— Слушаю вас, товарищ генерал. Что у меня нового? Ничего отрадного. В полку большое несчастье. Из боя не возвратился командир второй эскадрильи майор Боркун. Да, да, Василий Боркун. Подождать у трубки? [323] Подожду, — тем же бесцветным голосом продолжал Демидов.

В эфире чуть-чуть потрескивало, доносилось еле слышное радио. И вдруг оттуда, словно со дна морского, прозвучал радостный басовитый голос, знакомый всему полку:

—  «Батя», это я! «Батя», у меня все в порядке. Сбил три «юнкерса», а сам жив и здрав. Завтра буду дома — ждите.

— Боркун, Вася! — не выдержал Демидов. — Я самый, — прогудело в трубке. — Все в порядке, товарищ командир. Прошу, не ругайте сильно Воронова. Это я ему приказал идти на выручку Красильникову. Как там они? Все вернулись?

— Все, Боркун, — обрадованно ответил Демидов. — Все как один. А ты давай поскорее в полк!

— До свиданья, товарищ командир, — донеслось из трубки. — Сейчас с вами генерал будет говорить.

Никто из летчиков не успел еще ни одним восклицанием откликнуться на радостную новость, как в трубке раздался веселый голос Комарова:

— Выше голову, Демидыч. Какого орла воспитал, а? Ты же еще ничего не знаешь.

— Ровным счетом, — подтвердил Демидов.

— Боркун один атаковал целое звено «юнкерсов». Одного сбил. Двоих таранил. Это первый случай за всю воину, чтобы один летчик уничтожил целое звено. Командующий фронтом лично повез реляцию в Кремль. К Герою твоего орла представили. Вот как!

Демидов с минуту держал в руке умолкнувшую телефонную трубку, потом отбросил ее в сторону. Усмешливо посмотрел на приободрившегося Воронова.

— Что, разбойник, слышал? Счастье твое, что Боркун отыскался, не то получил бы у меня по первое число.

Полковник сияющими глазами обвел присутствующих. Хотел по установившейся традиции вызвать командира БАО Меньшикова и заказать торт к возвращению Боркуна, но внезапный треск выстрелов прервал всеобщую радость. Гул моторов и резкие, рвущие стылое вечернее небо выстрелы сразу же погасили улыбки.

Султан-хан первым взбежал но ступенькам землянки и осторожно приоткрыл дощатую дверь. [324]

— Шайтан меня забери! — закричал он. — «Сто десятые» штурмуют аэродром. По самым стоянкам лупят.

Летчики и техники хлынули к выходу, но тотчас были остановлены грозным голосом Демидова.

— Смир-рно! Всем оставаться на месте, — свирепо выкрикнул он. — Вы что? Хотите, чтобы из нашей землянки братскую могилу сделали. Не демаскировать. Я сам погляжу.

Он быстро застегнул меховую куртку и пошел к выходу. Летчики и техники молча расступились. Командир полка оттеснил от выхода Султан-хана и в приоткрытую дверь выглянул на аэродром. Над далекой зыбкой линией леса синели сумерки. Разрезая их винтами, в крутом пикировании мчалась прямо к землянке пара молочно-белых двухкилевых «Мессершмиттов-110». Демидов увидел, как от плоскостей, перечеркнутых черными крестами, отделились черные точки бомб и заскользили к земле. Бомбы мелкого калибра, буравя землю, лопались с оглушающей силой. Над землянкой просвистели осколки. «Мессершмитты» вышли из пикирования и стали разворачиваться для повторного захода. Совсем близко от капонира, где под наброшенными сетями стоял «як» майора Жернакова, полыхнуло ярко-красное облако огня. Легкий треск сопровождал его появление.

— Зажигалок понабросал, сволочь! — догадался Демидов.

С тонким свистом оба «мессера» прошли второй раз над лесной опушкой, вдоль которой стояло семь машин, недавно вернувшихся из боя и еще не заведенных в капониры. И снова на стоянки полетели черные комочки зажигалок.

— Ах, подлецы, — заскрипел зубами Демидов, видя, что зажигалки упадут в непосредственной близости от самолетов, — пожгут... машины наши пожгут.

Кто-то оттолкнул полковника плечом. Демидов быстро оглянулся. Большие разгневанные глаза Султан-хана вперились в пего:

— Товарищ командир, я сейчас!

— Куда?! — заревел Демидов.

— Тушить.

— На место, майор. Ты в воздухе мне нужнее! — Демидов широкой грудью заслонил просвет, оставив за [325] собой Султан-хана. Увидел, как шмякнулись рядом с ближним истребителем две маленькие зажигалки. Зловеще попыхивая струйками дыма, темнели они на осенней земле. «Сейчас полыхнут, взорвутся!» — с ужасом подумал Демидов.

И вдруг он увидел, как из щели, что была вырыта на опушке леса, выскочила невысокая черная фигурка и метнулась к стоянке. Что-то знакомое сразу уловил он в узких сутулых плечах и откинутой назад голове бегущего моториста. В несколько прыжков моторист достиг стоянки, одну за другой откинул от самолета обе бомбы. Затем он пробежал еще несколько метров вдоль стоянки, откинул третью зажигалку от самого дальнего истребителя. И тотчас плашмя упал на землю. С сухим треском бомбы разорвались в стороне от машин. Огненные столбы заметались на ровной аэродромной земле.

— Ай, шайтан меня забери! — выкрикнул за спиной у Демидова Султан-хан. — Вот отчаянный хлопец, а? Командир, кто это?

Демидов не ответил. Черная фигурка моториста — он теперь отлично ее узнал — бежала от стоянок к опушке леса, в укрытие. Нарастающий свист моторов снова поплыл над аэродромом. Это «мессершмитты» делали еще один заход. Ведущий фашист спикировал. Сухая длинная очередь бичом ударила по земле. У самых ног бегущего забились султанчики пыли. И вдруг черная фигурка остановилась. Нелепо взмахнув руками, человек схватился за грудь и начал медленно оседать. Колени его подогнулись. Казалось, он вот-вот упадет. Но, пересилив боль, человек внезапно выпрямился. Запрокинув голову в низкое предвечернее небо, он несколько секунд смотрел в сторону удалявшихся «мессершмиттов» и только потом молча, без стона, рухнул на землю. Демидов рывком отшвырнул от себя взвизгнувшую на железной пружине дверь и выскочил из землянки.

— Командир, куда? — вслед ему крикнул Султан-хан, но полковник даже не оглянулся. Он бежал к тому месту, где только что упал моторист. Ветер свистел в ушах, в остывшем осеннем воздухе, удаляясь, выли моторы «мессершмиттов» — видимо, фашистские самолеты легли на обратный курс. Но если бы они сейчас даже и возвратились и стали бы разворачиваться для нового захода, все равно Демидов бежал бы вперед, потрясенный [326] тем, что увидел, позабыв о том, что он, командир полка, не мог, не имел права так безрассудно собою рисковать, бежал бы к тому, кто упал на прихваченную заморозком подмосковную землю...

Потом он остановился и посмотрел на скошенного пулеметной очередью человека. Тот лежал, свернувшись калачиком, и от обгоревшей гимнастерки, забрызганной грязью и кровью, исходил запах чего-то жесткого, металлического. Демидов повернул упавшего навзничь, вгляделся в лицо с еще не закрывшимися глазами. Он увидел в этих глазах и низкое небо, подернутое проплывающими облаками, и березку, машущую голой верхушкой, слоено подбитым крылом, и даже свое суровое лицо.

— Челноков... Челноков... Аркаша!

Посиневшие губы раненого слабо пошевелились.

— Товарищ командир... Не добежал... — хрипло произнес он.

Откинулся на сильные руки Демидова, тихо и спокойно вздохнул и вытянулся, стынущий, недвижимый. Демидов с минуту держал его на руках, потом опустил на холодную, примороженную землю.

— Прощай, мальчик, прощай, — сдавленно проговорил командир полка. — Хорошие ты стихи написал на могилу Саши Хатнянского... А вот на твою могилу никто уже не напишет.

Демидов добрел до землянки, спустился вниз. Ноги отчего-то стали тяжелыми, гудела голова. Он обхватил ее ладонями и сел за стол.

— Спас, — тихо произнес над его ухом комиссар Румянцев. — Шесть боевых машин спас. Не он — полыхать бы им одним костром.

Демидов не ответил. Молчал, продолжая оцепенело смотреть на бревенчатый сруб землянки. Он не сразу понял, что надо делать, когда лейтенант Ипатьев протянул телефонную трубку. Взяв ее в руки, он вдруг увидел, что глаза Румянцева покраснели от слез. Батальонный комиссар вынул из кармана широкий платок и стал гулко сморкаться. Отвернулся к окошку инженер Стогов, будто ему потребовалось срочно увидеть что-то на аэродроме.

— Да, слушаю, — безучастно сказал Демидов в черную трубку. — Что?

— Я по поводу красноармейца Челнокова, — отчеканил на другом конце провода майор Стукалов. [327]

— Вы всегда как нельзя вовремя, — ответил Демидов без усмешки.

— Что поделать, — настойчиво продолжал Стукалов, — дело с фашистской листовкой, найденной у вашего моториста, надо доводить до конца. Я должен сегодня же поговорить с Челноковым.

— Нет... нельзя, — глухо ответил Демидов.

— Нельзя? Почему нельзя? — с неподдельным удивлением переспросил Стукалов.

— Нельзя с ним встретиться, — трудно выговорил полковник. — Его уже нет среди нас.

— Сбежал? — обрадованно вскричал Стукалов. Демидов стиснул трубку.

— Нет, не сбежал. Тушил зажигалки, сброшенные «мессершмиттами» на стоянку, и погиб... Погиб, как герой.

И телефонная трубка замолчала.

Под утро сон летчиков был настолько крепким, что его не прервал ни легкий шум, возникший около столика дневального, ни голос самого дневального, изумленный и восторженный в одно и то же время.

— Товарищ майор, никак вы!

— Тише, тише, Левчуков, — послышался приглушенный голос, — людей побудишь.

Вошедший разделся и бесшумно лег на пустую койку. А утром, едва только затрещал электрический звонок, сигналящий «подъем», и в комнате вспыхнул свет, все вскочили от оглушительного веселого выкрика Коли Воронова:

— Ребята, майор Боркун вернулся!

Одеяла и простыни как по команде полетели вверх. С коек повскакали летчики, окружили комэска. Боркун, голый по пояс, только что пришел из умывальной и до красноты растирал полотенцем свое крепкое тело.

— Ну чего расшумелся, рыжий, — добродушно осадил он Воронова. — Доспать хлопцам не дал.

Одеваясь, он рассказывал однополчанам о вчерашнем воздушном бое. И здесь, из столовой во время завтрака не было отбоя от расспросов. Василий отвечал, посасывая черную трубку с «чертом», и, когда не хватало слов, [328] принимался жестикулировать, чтобы получше изобразить детали боя. Только на командном пункте, куда старая полуторка доставила их из столовой, невозмутимость покинула его. Едва он спустился вниз и попал в полосу блеклого электрического света, лейтенант Ипатьев, обращаясь ко всем, развернул свежую «Правду».

— Товарищи! Читайте! Василию Николаевичу присвоено звание Героя Советского Союза.

Боркун крякнул и растерянно опустился на табуретку. Он с недоумением разглядывал большой портрет, напечатанный на второй полосе, словно не узнавал себя. А Румянцев читал короткую корреспонденцию, помещенную под этим снимком. «Портрет? Откуда они взяли портрет?» — думал Боркун, как будто ответить на этот вопрос было сейчас самым главным. И когда все бросились его тискать и обнимать, он вспомнил, что в штабе фронта его щелкнул «лейкой» какой-то молоденький лейтенант. Боркун достал носовой платок и поднес к глазам, хотя в них не было ни единой слезинки, — просто ему понадобилось куда-то деть свои большие руки.

— Спасибо, братцы, спасибо! — прошептал он растроганно.

А уже трещали телефоны, и его поминутно вызывали из других полков и совершенно незнакомые летчики, и те, с кем когда-либо он или на аэродромной стоянке, или в столовой успел переброситься двумя-тремя словами. Султан-хан смотрел на него черными глазами, цокал языком:

— Ай, молодец джигит! Ай, душа человек. Тебе — слава, полку — слава!

Алеша Стрельцов, оттесненный другими, издали любовался комэском.

Побыв несколько минут в кругу этих близких ему, искренних людей, Боркун набил трубку и вместе со своим другом Султан-ханом вышел из землянки. Промозглый сизый туман стлался над летным полем. В полутьме сновали механики. Под коротенькими плоскостями истребителей шумели лампы подогрева. Взяв Султан-хана под локоть, Василий шагал с ним к редкому березнячку. На опушке глазами отыскал срубленное дерево, предложил:

— Сядем.

— Давай сядем, — охотно согласился Султан-хан. [329]

Сероватая кора дерева была покрыта сырой пленкой. На торце виднелись годовые кольца. Видно, много прожило дерево, прежде чем коснулась его пила дровосека. Боркун достал спички, раскурил трубку. Горьковатый дымок приятно обогрел его,

— Ты как думаешь, — спросил он товарища, — это ведь здорово — получить Героя, а?

— Еще бы! — с заблестевшими глазами ответил горец и повторил: — Тебе — слава, полку — слава. Первый Герой полка!

— Положим, первый не я, — возразил Боркун.

— Вай! Зачем так говоришь? — воскликнул горец, предчувствуя, о чем пойдет речь.

Но Боркун вынул изо рта трубку, усмешливо повторил:

— Сказано, не я. Ты первый герой полка. Ты их уже двадцать нащелкал, а я только четырнадцать. Думаешь, почему мне первому дали звание? Потому что сбил я эту троицу в одном бою, под Москвой, когда фашисты у самой столицы и стойкость у наших людей надо поднимать. Думаешь, везде летуны так удачливо воюют, как у нашего «бати» Демидова? Какое там! Есть полки, где и потерь в три раза больше, и стойкости меньше. Так что звание я получил первым, но первый герой полка ты. Все летчики у тебя хитрости и тактике учатся.

— А ты совсем, совсем дагестанский барашек. Вай! — ухмыльнулся горец. — Ну зачем чепуху говоришь? Троих в одном бою положить — это что?

Султан-хан хлопнул его по плечу рукой в черной перчатке и тотчас сморщился.

— Что? Болит? — неприязненно посмотрел на кожаную перчатку Боркун.

— Болит, — подтвердил Султан-хан.

— И черт тебя знает! — ругнулся Боркун. — Какой-то ожог паршивый, а ты с ним чуть ли не полгода цацкаешься. Москва же рядом. Попросился бы у «бати», он бы тебя к какому-нибудь самому знаменитому профессору отпустил.

— Да был я уже у профессора... — вздохнул горец.

Они молчали, курили. Две струйки дыма растворялись в безветренном мглистом воздухе над их головами. Султан-хан вновь задумался о себе. Нет, не ошибся тогда старый профессор в Вязьме. С каждым днем все [330] более грозно проявлялась эта тяжелая болезнь. По ночам Султан-хан просыпался от частых толчков сердца. Ощущал томительное головокружение и неотступную слабость. Однажды это вспыхнуло в полете, и Султан-хан внезапно почувствовал себя беспомощным и одиноким. Он уже подводил машину к земле, когда правая рука стала бессильной и омертвело толкала ручку управления под напором плеча. Он вылез тогда из кабины бледный, вспотевший. Идя на командный пункт, думал: «Может, пойти в санчасть, показаться врачам, рассказать обо всем комиссару Румянцеву?» Но тотчас же оборвал себя другой мыслью: «Трус! Зачем тебе это надо? Чтобы тебя отослали в глубокий тыл и ты угасал там медленной смертью вдали от товарищей? Чтобы каждый из них мог подумать: а не дезертировал ли ты умышленно? Нет, ни за что! Надо быть здесь, в борьбе, бок о бок с товарищами, быть до последнего дыхания». И сейчас, докуривая папиросу, чувствуя рядом могучее плечо Василия, он говорил себе: «Ведь жизнь дана человеку, чтобы строить и украшать землю, чтобы делать радостнее бытие. Рано или поздно на смену жизни приходит смерть. Но разве способна она затоптать, навсегда похоронить все хорошее, что сделал человек? Вздор! Вот умрет он, Султан-хан, но никогда не забудут Боркун, товарищи и будущие летчики их девяносто пятого полка, что служил здесь майор Султан-хан, сбивший в горестном сорок первом году двадцать вражеских самолетов. А разве скоро забудут его в далеком родном ауле? Значит, никаких отступлений, только вперед!»

— Слушай, Вася, — сказал он Боркуну с усмешкой, — давай уговор иметь. Если меня фрицы на тот свет отправят, ты за гробом ордена понесешь.

— Да брось ты! — весело перебил Боркун. — И чего она тебе далась, эта смерть? Который уж раз о ней говоришь!

— Нет, я серьезно, — сказал горец. — Ордена понесешь и еще на поминках спиртяги граммов триста выпьешь. Чистого, неразбавленного. Вот Алешку, своего ведомого, об этом не попрошу. Он и от ста будет в стельку!

— Да пошел ты! — энергично отмахнулся Боркун. — Давай лучше я за тебя за живого пятьсот выпью. А сейчас поднимайся — пора на КП. [331]

Дальше