Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава третья

Время близилось к полуночи, а на КП истребительного полка и не думали гасить свет. Старший политрук, держа в руках телефонную трубку, энергично возражал против требования начальника оперативного отдела послать с рассветом шестерку «яков» на прикрытие переправы.

— Товарищ полковник, — повторял он настойчиво. — Поймите, товарищ полковник, у нас их осталось всего двенадцать. Сегодня летчики совершили по три вылета, провели больше десяти воздушных боев.

— На то и война, товарищ комиссар полка, — рокотал далекий баритон.

— Очень справедливо сказано, — мягко согласился Румянцев и тотчас перешел в наступление: — Даже не просто война, а война моторов. Но моторами управляют люди, а они сегодня устали как черти. А потом, — голос старшего политрука стал суше, — сегодня мы потеряли одного из лучших летчиков полка — майора Хатнянского. Наутро похороны. Не могу же я послать его самых близких друзей в воздух и быть на похоронах с одними мотористами.

— Во сколько хороните? — послышалось в трубке.

— В восемь утра.

— Где? На сельском кладбище?

— Нет, в черте аэродрома.

— Ясно. На похороны приеду.

— А как же все-таки с вылетом?

— Что ж, придется пойти на уступки. Утром полетят «миги» соседнего полка. Свою шестерку планируйте на час дня. Маршрут и задача те же.

— Есть, товарищ полковник.

Румянцев положил трубку, устало кивнул головой капитану Петельникову:

— Все в порядке. Боевой расчет готовьте на тринадцать ноль-ноль. Идемте, капитан! Постоим в карауле у гроба.

Румянцев надел реглан, затянул пояс и, не оглядываясь, вышел из землянки. В старой «эмке», рессоры которой дребезжали даже на ровной дороге, доехали они до окраины деревни. Взошли на крыльцо чистенького, крытого железом домика, где размещалось хирургическое отделение санчасти. В просторной комнате на пол были набросаны веточки горько-душистой полыни. Тускло горели фитили в помятых гильзах из-под артиллерийских снарядов. В углу, откликаясь на этот свет, поблескивали медные оправы икон. В полумраке фигуры летчиков, стоявших у гроба, выглядели неестественно большими. Вслед за Петельниковым Румянцев взял винтовку и строевым шагом подошел к изголовью гроба. Стоявшие в карауле бесшумно отступили к стенам; комиссар узнал в одном из них капитана Боркуна, в другом командира первой эскадрильи капитана Султан-хана. Вздрогнули желтые блики светильников, когда за ушедшими захлопнулась дверь. Румянцев искоса посмотрел на гроб. Именно на гроб, а не на покойника: не хотел он сразу увидеть недвижимым того, кто был ему, пожалуй, ближе всех в полку.

Гроб был сколочен из наспех нарезанных досок, но пармовские мотористы заботливо окрасили его в красный цвет, и тонкий запах нитролака смешивался с идущим от пола душным запахом трав. Они все могли делать, эти пармовские мотористы, как шутил, бывало, Хатнянский: и портсигар смастерить своему начальнику ко дню рождения, если этот начальник был у них в почете, и нарядную рамку выпилить для фотографии, и часы пустить в ход самые древние, изготовленные еще поставщиком двора его императорского величества Павлом Буре и не ходившие бог знает с какого времени, и даже блоху подковать не хуже героев Лескова — тульских оружейников, доведись получить такой приказ. «Об одном только не подумал Саша, — горько вздохнул про себя Румянцев, — что и последнее его жилище будут готовить эти же пармовцы».

Комиссар посмотрел на покойника. Майор Хатнянский по самую грудь утопал в полевых цветах. Светлые волосы, обрамлявшие чистый лоб, были аккуратно расчесаны, лицо казалось живым и спокойным. Только широкие ладони, которыми еще несколько часов назад он держал ручку управления истребителя, подводя его к земле последний раз в своей жизни, теперь выглядели чересчур тяжелыми.

Румянцев неожиданно вспомнил о самом первом и, как ему до сих пор казалось, самом страшном дне этой войны. На рассвете они прибежали на аэродром. Все три ангара были охвачены пламенем, а несколько «ишачков» выведены из строя осколками немецких бомб. Машины Румянцева и Хатнянского были целы, они стояли рядом на «красной линейке», и первый раз в жизни им обоим пришлось взлетать без выруливания и стартовых сигналов. Машина Хатнянского стояла ближе. Саша задержал около нее Румянцева, обдал его горячим шепотом;

— Лишь бы взлететь, лишь бы под бомбы не попасть на взлете. В воздухе не так страшно. — Он стиснул ему локоть. — Борька, обещай: если ранят так, что калекой останусь на всю жизнь, — добей из своего ТТ.

— Ерунда, взлетай! — крикнул ему со злостью Румянцев.

В том, первом бою Хатнянский сбил на маршруте одного «юнкерса» и после возвращения смущенно говорил Румянцеву:

— О нашем разговоре перед вылетом смотри никому ни ползвука! Не может быть у нас, летунов, такого слова «добей»! Понял?

Комиссар полка подумал о жене Хатнянского Лене. Как теперь встретится с ней? Какой расскажет об этом?

Румянцев был большим другом Хатнянского. Связывало их и то, что оба в тридцать девятом году женились на сестрах: Саша — на старшей, Елене, Румянцев — на младшей, Софье. На второй день войны Лена с сынишкой [49] вместе с другими семьями летчиков эвакуировалась в Москву. Туда же несколько позднее уехала и Софа. Там она должна была встретиться с Леной Хатнянской. А сам Хатнянский теперь здесь, в гробу. Завтра на крышку гроба посыплется сухая земля...

Кто-то тронул Румянцева за плечо. Задумавшийся комиссар вздрогнул и отошел в сторону. Выходя из дома, он в последний раз посмотрел на спокойное лицо своего друга, уже начинавшее желтеть. На улице капитан Петельников мрачно сказал:

— Да. Живые остаются живыми, и Саше Хатнянскому нас теперь не понять. Мне нужно завернуть к зенитчикам, договориться о взаимодействии. Вы со мной не поедете?

— Не поеду, начальник штаба. Надо пойти по домам посмотреть, как наш летный состав отдыхает. Чувствую, день предстоит тяжелый.

Алеша Стрельцов спал в эту ночь безмятежно. Даже когда стекла в домике звякнули от недалекого бомбового разрыва, он не поднял головы и только почмокал во сне губами. Под утро крылечко застонало под чьими-то тяжелыми неверными шагами, и резкий голос с заметным акцентом крикнул часовому:

— Ну, чего не спрашиваешь, милый душа, кто идет? А я вот и забыл, какой сегодня пропуск: «Мушка» или «Пушка». А ты словно воды в рот набрал, хранитель спокойствия. С такими, как ты, действительно «любимый город может спать спокойно и видеть сны...»

— Да чего же вас окликать, товарищ капитан? — ответил со скрытым смехом часовой. — Я же мотористом на вашем «ишаке» работаю. Левчуков моя фамилия. Зачем же мне от вас «Мушку» требовать?

— Ты... моторист Лэвчуков? Так я тебя знаю и помню.

— Вот и прекрасно, товарищ капитан, проходите. Спать пора. Война еще не кончилась, может, и лететь на боевое задание с утра придется, а вы...

—  «Война не кончилась, лететь на боевое задание...» — передразнил его первый голос, — ты мне что, Лэвнуков, шайтан тебя забери, политинформацию читаешь? [50] Тоже мне комиссар! Кто на посту разрешил разговаривать? А я спать пойду. Не будь я Султан-хан, если завтра за майора Хатнянского не пошлю на землю одного, а то и парочку фрицев.

В коридоре послышалось громкое топанье и сопение. Чьи-то руки искали задвижку и никак не могли ее найти. Наконец она с грохотом упала, в темную комнату кто-то вошел и долго чиркал спичками. Бледный кружок от зажженной лампы замигал над кроватями, осветил лицо вошедшего. Он стоял, засунув руки глубоко в карманы, и покачивался, отталкиваясь от половиц каблуками легких, в обтяжку сшитых хромовых сапог. Кобура с пистолетом болталась у него, как кортик у моряков, намного ниже новенького пояса, перехватывающего синюю гимнастерку, узкое смуглое лицо с горбатым заостренным носом было покрыто багровыми пятнами, глаза под смолью бровей, будто налитые ртутью, перебегали с предмета на предмет и вдруг, задержавшись на кровати, занятой Алешей Стрельцовым, стали широкими, возбужденными. С гортанным восклицанием бросился летчик к укутанному с головой Алеше:

— Ай, шайтан меня забери! Ведомый, Алешка, Спильчиков! Значит, живой! Через линию фронта пришел! Эх, и повоюем мы с тобой теперь, милый человек! Вставай, вся моя эскадрилья! Я сейчас Алешку Спильчикова целовать буду. Подъем!

Капитан так оглушительно кричал в самое ухо Стрельцову и так тряс его за плечи, что тот нехотя проснулся. Султан-хан рывком стащил с него одеяло. Стрельцов ощутил ударивший в нос кисловатый запах хмельного перегара, увидел горбоносое лицо со сверкающими белками глаз, кожаную, тонкую, совсем не летную, перчатку на правой руке и сразу проникся глухой неприязнью к этому человеку.

— Ну, я Алеша. А зачем разбудили?

Капитан, наполнявший комнату своим резким, гортанным голосом, замер и поднес к губам руку в перчатке, будто хотел куснуть ее. Стрельцов увидел, как лицо незнакомца исказилось от ярости. Глаза под тонкими бровями сузились и метнули в него недобрый огонь.

— Ты — Алешка! — вскричал капитан и резнул на шее крючок гимнастерки так, что зазвенели два ордена [51] Красного Знамени. Стрельцов про себя тотчас же отметил: «Смотри ты, война идет третий месяц, а у этого уже два боевика. Видно, лихой рубака». Незнакомый капитан, обращаясь уже не к нему, а к другим, разбуженным его криком летчикам, говорил зло и быстро:

— Нет, вы поглядите! Он — Алешка. Да знаешь ли ты, кто был Алешка Спильчиков, мой ведомый? Горный орел! Ба-аец! Он со мной в паре четыре «юнкерса» к земле отправил. А ты кто? Отвечай, кто и откуда взялся? Кто тебе разрешил занять кровать Алешки Спильчикова? Его два дня назад сбили. А люди из-за линии фронта и на десятый день приходят. А раз ты его место занял, он уже не придет. Примета у нас в полку такая. Отвечай, кто тебе разрешил ложиться на кровать лейтенанта Спильчикова? Ну!

Лобастое лицо Стрельцова тоже потемнело от злости:

— Завтра отвечу, товарищ капитан. Боюсь, вы сейчас не поймете, кто я и почему тут очутился.

— Я нэ пойму! — взревел Султан-хан. — Ты еще, может, скажешь, что я пьян? — Капитан собирался прибавить что-то еще, но в эту минуту рывком отворилась входная дверь и в блеклом свете «летучей мыши» появилась фигура старшего политрука Румянцева. Взгляд его остановился на капитане:

— Что здесь происходит, товарищи? Капитан Султан-хан, вы чего расшумелись?

Капитан попятился и сразу весь подобрался, даже гимнастерку оправил. Стараясь дышать в сторону, ответил:

— Султан-хан ничего. Султан-хан не расшумелся. Ломаная складка легла на лбу у старшего политрука.

— А ну, подойдите ближе. Да от вас сивухой разит. Снова пили. А клятвенное обещание исправиться? Слова на ветер бросаете! Смотрите, этак и до партбюро дойдет.

— Товарищ комиссар, я немного, немного. Душа болит. За майора Хатнянского выпили.

— Завтра после похорон будем об этом говорить, — сухо ответил Румянцев. — А сейчас — почему всех летчиков разбудили? На кого кричали?

— Товарищ комиссар, — уже совсем по-иному, просительно, с некоторым испугом произнес капитан, — сердце у меня не из чугуна. Жду лейтенанта Спильчикова, [52] никому не разрешал его койку занимать, она так и стояла, как он ее перед последним вылетом заправил, а тут прихожу и на ней какого-то человека застаю.

Румянцев качнул головой, и строгость в его глазах погасла.

— Ждать Спильчикова не надо, товарищ Султан-хан. Его медальон лежит у меня в штабе, вечером прислали. Спильчиков сгорел вместе с машиной. Пехотинцы похоронили его на передовой. Деревня Подсосонье. Церковное кладбище. А вот это возьмите.

Комиссар полез в глубокий карман реглана, что-то достал оттуда и протянул летчику. На ладони у Султан-хана блеснули маленькие ручные часы в золотой оправе с оборванным обгоревшим ремешком. Летчики, приподнявшиеся на своих койках, затаили дыхание, и, казалось, каждый услышал, как чудом уцелевший после катастрофы механизм отбивал свое несложное, обязательное «тик-так». Плечи Султан-хана покосились. Он дико выкрикнул какое-то ругательство на своем горском языке и прижал к щеке часы друга:

— Ах, Алешка, Алешка, ах, душа человек! Румянцев положил руку ему на плечо:

— Не надо, Султан-хан, не надо. А нового товарища не обижай. Лейтенанта Стрельцова я направил служить в твою эскадрилью... — запнулся и договорил: — На место Алеши Спильчикова, твоего Алеши.

Рано утром Стрельцова разбудил гортанный голос, выкрикнувший: «Эскадрилья, подъем!» Он раскрыл глаза и, увидев стоящего в дверях смуглого капитана с осиной талией, сразу вспомнил ночное происшествие. Это был тот самый капитан, что ночью жестоко обругал его. «Может, и в самом деле не нужно было ложиться на кровать погибшего. Кто же знал?» — подумал Алеша.

Натягивая на ногу тесноватый сапог, он искоса разглядывал грозного капитана. Султан-хан был сейчас бодрым, подтянутым. Вчерашняя гулянка не оставила на его лице никаких следов. Повелительным тенорком он покрикивал:

— Поторапливайся, поторапливайся!

На Алешу Султан-хан не обратил никакого внимания, а когда тот подошел и четко доложил о своем назначении, лишь досадливо отмахнулся: [53]

— Знаю. Еще вчера мне вас представили. Прибыл служить, так и служи, новенький. — И вздохнул: — Только старого не заменишь...

Стрельцов обиженно отошел.

Когда солнце было уже высоко, весь полк выстроился около их дома. Алеша издали увидел в шеренге Колю Воронова и незаметно для других кивнул ему головой. Обычная, тысячу раз слышанная и исполненная, прозвучала команда «смирно», и строй замер. Перед эскадрильями стояли те двое, ради кого эта команда подавалась: начальник штаба капитан Петельников и комиссар Румянцев. Посеревшее, осунувшееся за ночь лицо комиссара было строгим и печальным.

— Товарищи красноармейцы, сержанты и командиры, — проговорил он тихо, — до посадочной полосы гроб будет нести первая эскадрилья, от посадочной до могилы — вторая. А теперь слушай мою команду!

Подъехала полуторка, из кузова выпрыгнули люди в рабочих спецовках с геликонами, валторнами, кларнетами — железнодорожники прислали свой духовой оркестр. Гроб несли на высоко поднятых руках: это Султан-хан сказал, что так хоронят самых почетных людей на Кавказе.

— Пускай Хатнянский в последний раз на самолетные стоянки и посадочное «Т» посмотрит, — прибавил горец.

Духовой оркестр играл нестройно, звуки его вплетались в пальбу зениток по немецкому разведчику, появившемуся над городом. Ветер шевелил белокурые волосы майора Хатнянского и Алеше казалось, что лицо его оживает.

Кончилась сельская улица. Миновав мирно зеленевшую рощицу, медленная процессия вступила на аэродром. Гроб с телом Хатнянского несли вдоль самолетных стоянок, мимо нахохлившихся приземистых «ишачков» и остроносых, недавно появившихся в полку «яков-левых» с новенькими трехлопастными винтами. Звуки траурного марша временами заглушал рев опробуемых моторов. И как будто салютуя тому, кто сам еще недавно поднимался в высокое голубое небо, уходя на задание, рванулись со взлетной полосы два истребителя.

В самом конце аэродрома, там, где уже не было ни [54] рулежных дорожек, ни землянок технического состава, высился одинокий бугор. Вершина его была разворошена лопатами. Гроб опустили на землю, и комиссар полка, без пилотки, с растрепанными ветром волосами, вышел на середину, рукой сделал знак, чтобы все остальные окружили его. Неожиданная гулкая тишина повисла над бугром, над могилой, над головами людей. Только жаворонки, то взлетавшие ввысь, то стремительно припадавшие к земле, не хотели смолкать, считаться с щемящей торжественностью похоронной процессии. Комиссар обвел глазами людей, окруживших могилу. Он хорошо знал их, трудившихся и на земле и в воздухе, умевших без дрожи встречать любую опасность и даже смерть.

— Товарищи, — начал он тихим, бесстрастным голосом. — Мы сегодня хороним лучшего летчика нашего полка майора Сашу Хатнянского. Да, Сашу, так можно называть человека, не дожившего до тридцати. Он привез вчера особо важные разведданные, доложил о них и умер. Сегодня эти данные помогли всей нашей Красной Армии выправить критическое положение на Западном фронте, спасти два стрелковых корпуса от окружения, перегруппировать их. Вчера американские репортеры не совсем скромно спрашивали нас, когда, мол, падет Москва. А мы им ответили так, — голос Румянцева прыгнул на самую высокую ноту и глаза сузились, силясь сдержать вспыхнувший гнев, — мы ответили, что, пока есть в строю хоть один наш самолет и хоть один летчик, мы ее не сдадим. Наш полк всегда будет гордиться тобой, Саша Хатнянский. После победы мы поставим тебе на этом месте памятник из мрамора. Но лучший тебе памятник — это твое мужество и жизнь, которую отдал ты за Родину.

Алеша стоял, упруго упираясь в землю, и каждое слово комиссара обжигало ему лицо.

Потом на груду выброшенной из могилы уже высохшей земли поднялся техник в синем комбинезоне и, не утирая набежавшей слезы, рассказал о том, как спас его недавно Хатнянский, вывез на своем истребителе из-под самого носа у фашистов. Место техника занял красноармеец, вероятно моторист. Застенчивые глаза его прицелились куда-то высоко, голос, ровный, негромкий, прошелестел над головами: [55]

— Вечная память герою.

Стрельцов вслушался: молоденький красноармеец читал стихи, наверное, свои стихи, сочиненные ночью.

Приказ получен. Летчик у руля,
На запад самолет ведет послушный,
Внизу огнем сожженная земля,
Там слышен гром фашистских пушек.

«Кажется, ничего, гладко, — подумал Алеша, всегда любивший стихи и никогда не пробовавший писать сам. — С чувством сочинил солдатик». Красноармеец читал все тверже и смелее, потому что он, видимо, понял: его слушают. И вдруг голос надломился, зазвучал мальчишеским дискантом:

Я знаю, будут новые бои,
Я знаю, путь пройдем мы с ними длинный.
Майор Хатнянский, с мужеством твоим
Дойдет наш полк до самого Берлина.

— Правильные стихи, — услышал Алеша у себя за спиной и обернулся. Это сказал плечистый здоровяк Боркун, комэск второй.

Речи сменились ударами молотков о крышку гроба. Потом вчетвером — впереди комиссар Румянцев и капитан Петельников, сзади Султан-хан и Боркун — опустили гроб в могилу. Комья сухой земли застучали по нему. Алеша Стрельцов тоже бросил несколько горстей и стоял до тех пор, пока на взметнувшийся холмик не поставили красный столб с пропеллером и фотографией майора Хатнянского.

— А теперь по рабочим местам, — распорядился Румянцев и первым быстрыми шагами пошел от могилы навстречу душному аэродромному ветру.

Алешу Стрельцова нагнал Воронов, не глядя сунул руку, кратко буркнул: «Здорово». Алеша посмотрел на него и понял: его друг не меньше, чем он сам, потрясен простотой и суровостью той первой смерти, которую оба они увидели на войне.

Шагали молча. Высохшая аэродромная травка доверчиво ложилась под ноги. У входа в землянку командного пункта остановились, и Алеша нерешительно предложил:

— Пойдем на боевое задание попросимся. [56]

Воронов невесело покачал головой.

— Комик, да кто ж тебя пустит?

— Как кто? Комэск.

— В первый день службы?

— А что? Мы же сюда не в дом отдыха приехали.

— Оно так, — раздумчиво протянул Воронов, — но мой комэск капитан Боркун в готовности номер один сидит в кабине «яка». К нему сейчас не подступись.

— Он тебе как, понравился? — быстро спросил Стрельцов.

— Вроде ничего, Леша, — ответил Воронов. Сорвал травинку, сунул ее в рот и раздавил зубами. Стрельцов улыбнулся, вспомнив, что Коля вот так же, с травинкой в зубах, расхаживал на курсантском аэродроме, подражая генералу Комарову, перекатывая ее из одного угла рта в другой, как папиросу.

— Ко мне комэск довольно дружелюбно отнесся, — говорил Воронов. — «Прибыл, спрашивает, аттестат продовольственный сдал? Ну, значит, живи, сухари грызи, лишних вопросов не задавай, жди, когда тебя в бой позовут, сам не просись!» А твой как?

— Скаженный какой-то, — вздохнул Алеша и торопливо рассказал другу о вчерашней выходке Султан-хана. Воронов с усмешкой пожал плечами:

— Да, темпераментный у тебя комэск. Мне и в нашей эскадрилье про этого Султан-хана говорили. Страшнее, чем он, в бою никто себя не ведет. Тринадцать уже уложил, недаром два боевика носит!

— Но мне от этого не легче, — сказал Стрельцов. Он хотел что-то прибавить, но в эту минуту из землянки выбежал оперативный дежурный лейтенант Ипатьев с черной ракетницей в руке и три раза выстрелил в небо. Три зеленых огня взвились над летным полем. И тотчас же по взлетной полосе побежали раскоряченные лобастые «ишачки», за ними два осанистых «яка». Ипатьев лихо заткнул ракетницу за голенище сапога, подбадривающе посмотрел на молодых летчиков. Он еще вчера решил взять их под свое попечение.

— Ну как, ребята?

— Куда это они помчались? — вместо ответа спросил Воронов.

— Переправу на Днепре прикрывать, — охотно пояснил Ипатьев. — Знаете, что на фронте? Ой, де-ла! — Схватился он за голову. — Целая армия наша на восточный берег отходит. Там, говорят, такая каша, а немцы девятку за девяткой посылают, и все «лаптежников». Это у нас так Ю-87 прозвали. Их бить даже «ишачками» хорошо. Скоростенка у них слабая, шасси не убираются. Сейчас туда еще и семерка «яков» полетит.

Из землянки с планшетом на боку, в незастегнутом шлеме выскочил Румянцев, за ним начштаба Петельников и капитан Султан-хан.

— Петельников, держите связь с «яками»! У меня на машине и приемник и передатчик работают отлично! — крикнул Румянцев на ходу. — В штаб доложите, если не хватит горючего, сядем в Луговцах. На свою посадочную полосу тянуть не будем. Вы, кажется, что-то хотели сказать? — торопливо обратился он к Султан-хану.

— Так точно, товарищ старший политрук, — откликнулся капитан, — пристегните меня к вашей семерке. Румянцев досадливо махнул рукой:

— А вы подумали, капитан, что нельзя уходить в бой сразу и комиссару полка, и двум командирам эскадрилий? Остаетесь с Петельниковым на земле. Ясно?

— Ясно, товарищ комиссар, — ответил Султан-хан и вдруг обозленно посмотрел на Стрельцова. — Что вы тут торчите, лейтенант? Делать вам нечего, я гляжу. Совсем как тому бесенку, что со скуки камни с Казбека-горы на Арарат перетаскивал. А ну, марш в землянку изучать силуэты иностранных самолетов. Да и вы тоже, — указал он на Воронова, — поскольку капитан Боркун, ваш начальник, сейчас на задании.

И они, растерянно переглянувшись, побрели по аэродрому подальше от неприветливого комэска.

* * *

В ту ночь в дом к Алеше Стрельцову прибежал запыхавшийся посыльный из штаба. Алеша узнал в нем того самого красноармейца, который читал свои стихи на могиле майора Хатнянского.

— Вас, товарищ лейтенант, немедленно на КП, — выпалил он и уставился на Алешу застенчивыми глазами. — Лейтенанту Воронову я уже передал приказание. Теперь вам. [58]

Алеша торопливо оделся. Шли по заспанной сельской улице, мимо нахохлившихся темных домиков. Небо было притихшим, звездным. Ни один прожекторный луч его не рассекал. Алеша уже успел к этому привыкнуть. Выдавались все-таки иногда и днем, и особенно ночью, минуты, когда затихала перестрелка и на земле и в воздухе, не гудели моторы и не щупали небо прожектористы. И тогда в такие минуты древняя русская земля дышала уходящим теплом, шумела листвою берез и осин, плескала в лицо запахи полевых цветов, едва уловимые и от этого еще более приятные. В такие минуты как-то дороже становилась жизнь, думалось о далеком сибирском городе, тоскливо посасывало где-то под ложечкой, а может, это сжималось сердце. Хотелось увидеть маму, поцеловать сестренку. Тишина будила самые лучшие воспоминания. Но стоило ей расколоться от далеких артиллерийских залпов или взрывов бомб, и все тихое, мирное тут же выключалось из сознания.

Алеша опять думал о фронте, мечтал о первом вылете на задание, о первой встрече в воздухе с чужими людьми, сидящими в пилотских кабинах чужих машин. Да, мечтал. Он же был летчиком-истребителем, кадровым военным. Он готовился всегда к этому — к защите родной земли, и, если это время настало и его позвали, мог ли он не рваться теперь в бой. Однако сейчас было спокойно. Даже на юго-западе, где каждые полчаса вспыхивали зарницы артиллерийских залпов.

— Если бы не затемнение, совсем бы сегодня не было похоже на войну, — сказал шагавший рядом красноармеец. — Правда, товарищ лейтенант?

— Правда, — поспешно согласился Алеша. — А здорово, когда такая тишина!

— Нет, плохо, — послышался в ответ серьезный голос. — Тишина на фронте — вещь обманчивая. Я уже третий раз в этом убеждаюсь. Как затишье, так чего-нибудь и жди. Тихо всегда перед наступлением. Опять небось немцы к прорыву готовятся.

— А может быть, мы будем на этот раз наступать. Опрокинем их — и до Берлина, — веско заявил Алеша.

— Вы в это верите, товарищ лейтенант? — донесся грустный смешок.

— Я? Конечно, — просто ответил Алеша. — Я сюда, на фронт, за тем и приехал. А вы — разве нет? [59]

— Во что, в нашу победу? — переспросил спутник. — В нашу победу — да. И по-моему, не может найтись честного человека, который в нее не верит. Пусть у меня хоть каждый нерв по ниточке вырвут из тела — верю. А в то, что завтра сможем наступать, — нет.

— А мне кажется, очень плохо, когда человек не верит в завтрашнюю победу, — строго сказал Алеша. — Значит, вы маловер и нытик.

— Ни то и ни другое, — спокойно ответил красноармеец. — Вы меня извините, товарищ лейтенант, просто я лучше вас знаю оперативную обстановку, поэтому и говорю. Вы посмотрите, как измучен полк. Исправные самолеты и летчиков, которые в строю, по пальцам можно пересчитать. А другие полки, думаете, не так потрепаны? И мы держим фронт из последних сил. Что, неправда?

— Вздор! — грубо бросил Стрельцов. — Как же мы будем наступать, если держим фронт из последних сил. А?!

Его спутник усмехнулся. Они уже огибали рощицу, чтобы выйти на аэродром. Серпастый месяц выплыл из-за туч. Роща шелестела под ветром, как тугой парус. Гнулись верхушки деревьев, шептались листья.

— Тут, в центре рощицы, есть дуб, — не спеша заговорил посыльный, — среди деревьев он как старший брат среди братьев. Даже в непогоду все деревья качаются, а он — нет. Внизу его вдвоем не обхватишь. Вот так и мы. Из последних сил держим фронт, чтобы выиграть время.

Стрельцов насмешливо присвистнул:

— Слыхал я уже такие речи. Нам с Колькой Вороновым в пути один инженер трепался. «Города берут — пускай. Области завоевывают — стерпим». Наш лозунг сегодня таков: «Заманим противника поглубже в свою страну и уничтожим». Так и вы что-то на манер этого инженера философствуете.

Алеша ожидал, что его спутник смутится, но тот как ни в чем не бывало поддержал его коротким смешком, словно оба они были сейчас одного и того же мнения.

— Вы меня, пожалуй, извините, — просительно сказал посыльный, — но он абсолютный дурак, этот ваш инженер. И дурак опасный. Такой деморализовать подчиненных может. А я совсем о другом, о том, что сейчас [60] наша задача короткими словами определяется так: стоять насмерть, и точка.

— Позвольте, — прервал Алеша, — ваша фамилия Челноков? Вы стихи читали на могиле майора Хатнянского?

— А вам они понравились? — быстро спросил красноармеец.

— Понравились.

— Ну и спасибо на добром слове. А вот комиссар меня за них опять ругал. Он у нас критик грозный.

Около землянки командного пункта часовой окликнул их коротко и сердито, но, распознав в темноте Челнокова, добродушно сказал, не дожидаясь, когда ему назовут пароль.

— Это ты, поэт? Проходи.

Свет, горевший в землянке, после темноты показался слишком ярким, так что Стрельцов даже зажмурился. Рядом с комиссаром и начальником штаба Петелыниковым сидели оба комэска — Боркун и Султан-хан, а напротив них — Коля Воронов. Предупреждая уставной доклад, Румянцев жестом указал Алеше на табуретку.

— Сидай, — добрыми, потеплевшими глазами посмотрел сначала на одного молодого летчика, затем на другого. — Как настроение, новички?

— Хорошее. Спасибо, — сдержанно ответил Воронов.

— Вы не обессудьте, — мягко продолжал Румянцев, — время вон, видите, какое. Не удалось уделить вам побольше внимания. Жалобы на размещение или питание есть?

— Что вы, товарищ комиссар, — с грубоватой прямотой ответил Воронов. — Спим на мягких перинах, носим летную форму. Стыдно только пятую норму в столовой получать. Официантки, чего доброго, кормить скоро откажутся.

— Это отчего же? — прищурился Румянцев.

— Так ведь все воюют, а мы...

Комиссар обменялся короткими взглядами с Боркуном и Султан-ханом. Те ответили сдержанными улыбками.

— Затем вас и пригласил, — сказал Румянцев строго, и улыбка сбежала с его лица. — С завтрашнего дня конец вашему «санаторному» режиму. Раз осмотрелись, к фронтовой полосе и аэродрому привыкли — значит, несколько [61] ознакомительных полетов — и в дело. Время нас подстегивает, товарищи лейтенанты. Не хотел бы я с вами торопиться, да что поделаешь — обстоятельства!

Дальше
Место для рекламы