Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава вторая

У двадцатилетнего большелобого Алеши Стрельцова за плечами уже была своя особенная, не похожая на все другие, жизнь. По глубокому убеждению самого Алеши, привыкшего все делить на хорошее и плохое, жизнь все же была хорошей. Правда, она могла быть еще лучше, да что поделаешь, если не получилось? Человеку приятно, когда он смотрится в ясное, чистое зеркало. Но если даже это зеркало вдруг разобьется, от него останется большой осколок, в который по-прежнему можно будет смотреться. А мелкие, ненужные можно завернуть в бумажку, пожалеть о них и (выбросить.

Так и в Алешиной жизни. Сначала она была похожа на ясное и чистое зеркало. А потом зеркало дало трещину, разломилось, но остался большой, ничьими грязными пальцами не тронутый кусок.

Были в этой жизни и коротенькие штанишки, и нарядные матросские бескозырки с позолоченной надписью: «Балтика», и сказки про добрых волшебников — их только мама умела рассказывать таким ласковым голосом, — и папа, приносивший забавные заводные игрушки, умевший рычать, как настоящий волк, и шевелить ушами, как настоящий заяц. Он часто уезжал в командировки, и мама всякий раз ждала его со счастливым нетерпением.

Потом, когда Алеша уже носил пионерский галстук и с тощим портфеликом ходил в третий класс, папа стал все реже и реже приходить домой. Заводные игрушки он уже не приносил, волка и зайца не изображал, а на беспокойные Алешины вопросы отвечал как-то скучно и вяло.

— Мама, — сказал однажды Алеша, — меня в школе мальчишки спрашивают, почему наш папа так редко бывает дом а.

У мамы странно покраснели глаза, она прижала к [31] груди вихрастую голову сына, поперхнулась сдавленным шепотом:

— А ты им скажи... скажи, Алешенька... папа твой а экспедиции, долгой-долгой. Он на юге. Там идет борьба с саранчой. Саранча — это такое насекомое, Алешенька, посевы портит. Она тучами летает, и папа твой с пей борется.

Он заснул в ту ночь успокоенный. Снилось огромное пшеничное поле. Стоит пшеница в человеческий рост, качает тяжелыми колосками, и на нее черным облаком налетает саранча. «Саранча, она на манер Змея-Горыныча», — думал Алеша, и ему мерещилось, как летят злые насекомые целой стаей, хвостатые, двухголовые, а папа стоит с тяжелой волшебной дубинкой в руке и бьет наотмашь то одну, то другую, защищая хлеба.

На другой же день в школе Алеша с гордостью заявил ребятам:

— Вы про папу моего хотели знать, да? Ну так знайте. Мой папа по борьбе с саранчой, вот он кто!

Но прошел еще день, и его встретил на улице шестиклассник Витька Рябов: с младшим братом этого Витьки Алеша сидел на одной парте.

— Эй, Алешка-длинноножка! — закричал Витька Рябов издали. — Ты что там про своего отца наврал? Он по борьбе с саранчой? Так и держи! Он от вас уехал с рыжей Альбиной, с артисточкой... фьюить!

Алеша остановился в оцепенении. Всем своим маленьким существом он вдруг понял, что стоит за этими словами нехорошее, гадкое, о чем даже у мамы не нужно спрашивать. Он долго не мог заснуть в тот вечер. А наутро, проснувшись, услышал, как на кухне всхлипывает мама, а их соседка Дарья Дмитриевна — ее за необыкновенную полноту и гвардейский рост звали Ильей Муромцем — громко, рассерженно говорит:

— Ну и наплевать! И без «его проживем. Одна Алешку с Наташкой воспитаешь. И я тебе помогу, и другие добрые люди найдутся... Только не раскисай, Марийка. Слезами теперь не поможешь. Сама ты на свою голову привела в дом эту рыжую беду!

Алеша слушал и ничего не понимал. Он вскочил с постели, босиком прошлепал на кухню, со смехом спросил:

. — Тетя Даша, а разве беда рыжая бывает?

Обычно «Илья Муромец» благодушно улыбалась Алешиным выдумкам. Но в этот раз сердито одернула фартук и замахнулась веником:

— Кыш, постреленок, чего суешься не в свое дело? Мама отняла руки от вспухших глаз, спокойно сказала:

— Не надо, Дарья Дмитриевна. Алешенька уже большой. Он должен знать правду. — Она притянула его к себе, прижала к высокой мягкой груди, ласкаясь мокрой щекой о большой Алешин лоб, тихо закончила: — Папа от нас ушел, сынок. С тетей Альбиной уехал от нас. Может, еще одумается, вернется.

Алеша мучительно наморщил лоб. Ему вспомнилась рыжеватая, с короткой прической тетя Альбина, часто навещавшая их дом. Она была веселой, легко танцевала и часто читала стихи высоким, звенящим голосом. Особенно хорошо у нее получалось из Маяковского:

В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это...

Тетя Альбина запрокидывала голову, ослепляя всех улыбкой. А вот когда она читала «Сергею Есенину», то сразу становилась суровой и хмурой и говорила строго, совсем как прокурор из кинофильма «Процесс о трех миллионах». Алеша сидел в углу, исподлобья наблюдал за тетей Альбиной. Ее голос гремел:

Нет, Есенин,
это не насмешка, — в горле
горе комом
не смешок. Вижу —
взрезанной рукой помешкав, собственных
костей
качаете мешок.

Ей аплодировали, кричали «браво», «бис» и мама, и папа, и другие гости. А потом все пели песни, откупоривали бутылки. Было хорошо, весело. [33]

Так вот она какая, тетя Альбина! Она только прикидывалась хорошей. И в маленьком теле Алеши вдруг закипела такая ярость, что он даже не заплакал, только весь сжался и, не поднимая глаз, строго сказал:

— Ты, мама, говоришь — он вернется. А я его не пущу. Да, стану взрослым и не пущу!

Бежали годы. Подрастала сестренка Наташа, мама работала бухгалтером на городской автобусной станции, приходила домой поздно вечером. Она похудела, осунулась, в мягких ее волосах пробились седые паутинки, но большие глубокие глаза смотрели на мир все еще с непогасшим огнем молодости, Алеша не чаял в ней души. Если маме бывало весело, он готов был ходить вверх ногами от радости, если мама грустила, он бродил из угла в угол, не находя себе места. Он успевал и уроки приготовить, и подмести комнату, и помыть посуду, и обстирать маленькую Наташку. Над этим часто посмеивались в классе, но Алеша только краснел и отвечал прощающей улыбкой.

После семилетки он пошел в строительный техникум и был уже на втором курсе, когда в стране прозвучал короткий клич: «Комсомольцы, на самолет!»

Представители горкома комсомола беседовали почти со всеми его однокурсниками. Дошла очередь и до Стрельцова. Кто-то незлобно пошутил:

— Нашего Алеху, наверно, сразу пошлют по маршруту Москва — Северный полюс. В самый что ни на есть беспосадочный.

Алексей рассмеялся вместе со всеми. Его не тянуло в авиацию. К тому же вряд ли кто мог предположить, что из застенчивого, аккуратного Алексея выйдет летчик. На курсе были свои задиры и свои смельчаки, в число которых Алеша вовсе не входил. Поэтому, когда представитель горкома в конце беседы сказал: «Приходите и вы на медкомиссию», Алеша пожал плечами. Он был уверен, что его «отсеют» после первого же врачебного осмотра. Но оказалось наоборот. Друг за другом отсеивались смельчаки и спортсмены. У одного не все безупречно со зрением, второго подвели ушные раковины, третий не выдержал вращающегося кресла и, встав с него, как пьяный, повалился на ковер. А Стрельцова просвечивали, щупали, мяли, вертели на кресле, [34] и отовсюду он выходил все такой же: спокойный, застенчивый, улыбающийся.

Из четырнадцати студентов-комсомольцев только трое были рекомендованы медицинской комиссией в летные школы, и в их числе Алексей. Оставалось пройти мандатную комиссию. И вот на ней-то и случился казус, едва не погубивший Алешу.

Возглавлял комиссию член бюро горкома — бритоголовый, чуть обрюзгший мужчина лет сорока пяти в полувоенном костюме. Был он предельно строг, каждому из отбираемых задавал бесконечные вопросы о близких и дальних родственниках, наложенных взысканиях, участии в комсомольской работе. Если отвечающий говорил: «не был», «не состоял», «не подвергался», он искоса поглядывал на него цепкими зеленоватыми глазами. Можно было подумать, председателю не по душе, что в анкете у отбираемого все в порядке: ни бабушка, ни дедушка не были за границей и не воевали против Советской власти, ни папа, ни мама не лишались избирательных прав, а сам не состоял ни в каких других организациях, кроме комсомола.

Алеша Стрельцов спокойно отвечал на вопросы. И все бы, наверное, обошлось как нельзя лучше, если бы в эту минуту не всплыл у него в памяти рассказ мамы про ее старшего брата, которого он никогда и в глаза не видел. Этот дядя отбился от семьи земского врача и назло отцу, ненавидевшему поповщину, стал псаломщиком. Однако часто во время светлых престольных праздников запой мешал ему как следует справлять свои обязанности.

Алеша так и буркнул:

— Лишенцев у нас в роду не было. Вот только если дядя.

— А кто такой был дядя? — насторожился председатель.

— Он псаломщиком был до самой смерти. Я его, правда, ни разу в жизни не видел, но знаю точно, что до попа он не смог дослужиться.

— Гм... надо разобраться с этим, товарищ Стрельцов. Значит, служитель церкви? — Председатель посту чал карандашом по стеклу письменного стола и заглянул в анкету, чтобы убедиться, что он не перепутал Алешину фамилию. — Плохо, товарищ Стрельцов. Служитель [35] церкви — это тот же классово чуждый элемент. Прискорбно, но мы не можем рекомендовать вас в авиацию.

И после этих веских слов пришлось бы Алеше снова возвратиться в строительный техникум, если бы не случай. На том заседании в качестве члена мандатной комиссии присутствовал совсем молодой с виду военный летчик. На его голубых петлицах, расшитых золотым кантом, виднелись вишневые ромбики. Над загорелым лбом в беспорядке разметались короткие курчавые волосы, а в дерзких калмыковатых глазах бились буйные искры. На гимнастерке блестели три ордена Красного Знамени. Это был комбриг Комаров, начальник местной школы военных летчиков. Он только что возвратился из Испании, где дрался против фашистов в составе знаменитой Интернациональной бригады. Когда Стрельцов рассказал о своем дяде, «не доросшем до попа», тонкие губы Комарова сложились в усмешку, взгляд остановился на Алеше.

— Постой, постой, товарищ Родионов, — прервал он председателя мандатной комиссии, — так что же, собственно говоря, ты предлагаешь?

— Отказать Стрельцову в рекомендации.

— И только на том основании, что запойный псаломщик, которого Стрельцов никогда не видел, был его дядей? Да разве это довод?

— Конечно, довод, — последовал невозмутимый ответ. — Самый неоспоримый довод!

— Ну, Родионов, не ожидал я от тебя такого, — вскипел комбриг, — этак мы всех ребят под подозрение можем взять. А ты знаешь, что сын за отца не отвечает?

— Я и другое знаю, — усмехнулся Родионов, — кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет, тому два из орбит. Так что и о бдительности нельзя забывать.

Комбриг вскочил, в его глазах сверкнуло бешенство.

— Значит, на весьма шатком основании ты закрываешь дорогу в нашу авиацию честному пареньку? Я голосую против твоего предложения.

— Прекрасно! Ставлю вопрос на голосование! — вспылил и председатель. — Кто за то, чтобы отказать Стрельцову в рекомендации?

Алеша боязливо поднял голову. Только одна рука возвышалась над столом. Но когда Родионов спросил, [36] кто против, члены мандатной комиссии все до единого проголосовали вместе с комбригом Комаровым.

Растерянный, вышел Алеша из зала заседаний, не зная, радоваться или печалиться такому решению своей судьбы. Медленно, очень медленно спускался по лестнице вниз, долго смотрел за перила. Когда он вышел из райкома, солнечный день брызнул ему в глаза. Алеша услышал позади себя торопливые шаги и почувствовал, как чья-то рука придавила ему плечо.

— Ну что, Стрельцов, рад? Держи голову выше! Авиацию любишь?

Алеша обернулся и увидел бронзовое от загара, смеющееся лицо Комарова.

— Еще не знаю, — протянул он смущенно.

— Вот как! Ничего, полюбишь! — уверенно возразил комбриг. — Знаешь, дружище, ребят ваших разошлют по разным городам, а тебя и еще двоих хлопцев я к себе заберу. Так что музыку мотора будешь над родной крышей слушать.

Получив справку об окончании второго курса строительного техникума, Алеша был зачислен в местное авиационное училище. Нельзя сказать, чтобы легко и быстро давалось ему летное дело. На первых порах были у него и неудачные взлеты, и плохие посадки. Не считался он ни отличником, ни отстающим. Ровный, всегда аккуратный, немного равнодушный к профессии, не избранной им, а, вернее, навязанной ему самой жизнью, он ничем не выделялся среди курсантов. Но случай, какие часто бывают в тревожной, полной неожиданностей жизни военных летчиков, вскоре все перевернул, заставил его по-иному взглянуть и на себя и на авиацию.

Шли самые обыкновенные курсантские полеты. После полудня Алеша поднялся с аэродрома на истребителе И-16. Ему предстояло набрать высоту и сделать в пилотажной зоне несколько фигур. Все шло, как обычно. Ровно гудел выносливый мотор самолета, чуть подрагивали стрелки приборов под гладкими стеклами, ноги уверенно ощущали педали. Машина чутко отзывалась на каждое движение, когда он выполнял в зоне пилотаж. Минутная стрелка подсказывала, что пора возвращаться. Стрельцов начал снижаться, подводя машину к аэродрому. Еще пять-шесть минут — и посадка. Но [37] когда он попытался выпустить шасси, одна из лампочек на доске приборов не зажглась спокойным зеленым светом. Посмотрев в левую форточку на землю, Алеша увидел столпившихся у столика курсантов и инструкторов. Они делали ему отчаянные знаки, предупреждая об опасности, а начальник школы Комаров — он был уже переаттестован из комбрига в генерал-майора авиации, — согнув в колене ногу, ожесточенно бил по голенищу сапога рукой и, очевидно, кричал: «Левая, левая!»

Алеша знал и сам, что левая «нога» не вышла. Об этом говорил темный зрачок электрической лампочки. Он ушел на второй круг, снова начал набирать высоту. Покатые красные крыши ангаров, аэродромные постройки и кварталы родного города уплыли под крыло, опять быстро уменьшились в объеме. Радиосвязи в ту пору не было, и никто с земли не мог подсказать ему, как себя вести. Их было только двое: он и машина. Машина гудела мотором, уносясь ввысь, а он думал. Думал напряженно, упорно. Ему казалось, прошла целая вечность, но стрелка на самолетных часах отсчитала всего две минуты с секундами. Неожиданно Алеша вспомнил большой экран кинозала гарнизонного ДКА, фильм о Валерии Чкалове. Вот что, оказывается, можно сделать! Не садиться на поле школьного аэродрома с убранными шасси, ломая фюзеляж и винт, а это... Алеша еще думал, а рука его сама бросила маленький верткий Й-16 в крутую спираль. Целый каскад фигур проделывал он над летным полем: «бочки», мертвые петли, иммельманы. Земля то удалялась, то мчалась навстречу, с полями и перелесками, с крышами и трубами родного города. Мотор то стихал, то трубил басом, когда Алеша давал ему самый большой газ и разгонял скорость перед очередной сложной фигурой. В глазах мельтешили красные искорки, звенело в ушах.

И все-таки он победил. Зеленая лампочка вспыхнула на щитке приборов. Он сажал машину весь взмокший, расслабленный после большого напряжения, но счастливый, впервые счастливый за все время учебы в авиашколе. Пожалуй, впервые почувствовал он, как хорошо, когда упругая земля гудит под колесами самолета на пробеге, после того как опасность, настоящая опасность, осталась уже за плечами. [38]

Генерал Комаров сам встретил его на стоянке и крепко, будто раздавить хотел, сжал в объятиях.

— Ай да чертенок, ай да племянник служителя культа! — в буйном восторге выкрикивал он совсем не те слова, какими полагалось начальнику авиашколы встречать вернувшегося из учебного полета курсанта. — Молодец! Талант! Черт меня побери, если из тебя не выйдет настоящий истребитель. Старик Комаров знает толк в людях. Получай благодарность и денежную премию! Еще плюс к тому пять суток отпуска. Молодчина! И сам орлом смотришь, и машину спас. Ну, что? Любишь теперь нашу матушку-авиацию, а?

Алеша посмотрел в наполненные буйным восторгом глаза генерала и вспомнил, как несколько минут назад:, когда вышло из-под фюзеляжа злополучное колесо, он чуть не задохнулся от голубизны уже не страшного неба, а потом от радостного гула нагретой солнцем бетонированной полосы под колесами истребителя, от сваей собственной силы, победившей опасность.

— Люблю! — громко ответил Алеша и, оглянувшись на товарищей и инструкторов, еще раз повторил: — Люблю!

И снова хлопнул его по плечу генерал, видавший и более трудные переделки, и гибель товарищей, и горящие самолеты.

— Вот видишь. Я говорил — полюбишь!

Алеше, жали руки инструкторы, друзья-курсанты. Только одного не было среди них — лучшего друга, насмешливого рыжеватого Коли Воронова. Стрельцов отвечал на поздравления и рукопожатия, но глаза его скользили по лицам столпившихся курсантов, по самолетным стоянкам, бетонным дорожкам.

— Ребята, Колю Воронова никто не видел?

— Убежал он, Стрельцов. Заплакал и убежал, — ответил один техник.

Стрельцов недоуменно пожал плечами. А поздним вечером, когда крепким сном спала курсантская казарма и только Воронов ворочался на соседней койке, Алеша вполголоса спросил:

— Колька... ты чего заплакал?

— За тебя стало страшно, дурак, — донесся быстрый шепот.

— Чудила, — неловко ответил Алеша, постеснявшийся [39] выразить по-иному чувство признательности. Воронов, всегда грубоватый, насмешливый, прошептал из-под одеяла, которым был закрыт чуть ли не до самых ушей:

— Ты, Лешка, как хочешь меня называй. Только об одном помни: если когда-нибудь в бой настоящий попадем, я тебя и самолетом и грудью всегда прикрою.

Перед выпуском из авиашколы, весной 1941 года, Воронов и Алексей Стрельцов считались лучшими курсантами. Генерал Комаров сам несколько раз поднимался с ними в зону и учил хитрым приемам одиночного воздушного боя.

Ярким человеком был Комаров. В гарнизоне генерала любили. Курсанты ему явно во всем подражали. И походку комаровскую копировали, и фуражку носили с шиком, низко надвинув на глаза.

Общественное мнение даже небольшие грешки легко Комарову прощало. Ходили слухи, что генерал, остававшийся холостяком в свои тридцать пять лет, был не прочь приволокнуться за понравившейся ему женщиной. Говорили, будто однажды в третьем часу ночи начстрой капитан Фомин позвонил Комарову на квартиру, робея и заикаясь, спросил:

— Я, конечно, извиняюсь, товарищ генерал... моей жены у вас пет?

Спросонья Комаров даже не сразу сообразил, в чем дело, а сообразив, тотчас же взъярился:

— Послушайте, Фомин, вы там до зеленых чертей нахлебались, что ли?

Утром он встал в плохом настроении, даже порезался несколько раз, бреясь своей любимой мадридской бритвой. Думал: «Вот же, черт, слава какая пошла!» А приехав в штаб, вызвал начстроя, не глядя ему в лицо, сказал:

— Вот что, Фомин. На гауптвахту бы вас посадить суток на пять за вчерашнюю выходку.

У начстроя дрожали колени, и он сконфуженно пробормотал:

— Виноват, товарищ генерал, мне бы и больше стоило: жена ведь у тещи заночевала.

— Ну, а я-то здесь при чем! — рявкнул Комаров.

— Так она же, моя жена, каждый день только и делает, что вас хвалит, — совсем запутался Фомин, — только [40] и фраз о том, какой вы красивый да мужественный. Извините, одним словом. Бес ревности попутал.

— Идите вы к черту! — подобрев, заключил Комаров.

Позже, в кругу друзей, не упоминая Фомина, он и сам несколько раз рассказывал эту историю. Все-таки это не так уж плохо, если приволокнулась за тобой смазливая молодая замужняя бабенка. Значит, чего-то ты да стоишь.

Интересный человек был Комаров. Горячий, но покладистый на земле, в воздухе он становился неумолимым в своей требовательности к подчиненным. Он никогда не поддавался неопытному курсанту, не делал ни малейшей попытки щадить его самолюбие. Двадцать минут на виражах и вертикалях дрался он с Алешей Стрельцовым и все эти двадцать минут висел у него в хвосте. Когда усталый, словно загнанный заяц, Алеша вылез из кабины своего истребителя, он кисло улыбнулся:

— Нет, товарищ генерал. Не быть мне истребителем. Никогда не быть.

— Это почему же?! — загремел Комаров.

— Изо всех сил я старался и за двадцать минут воздушного боя ни разу не побывал у вас в хвосте. А меня вы могли раз десять сбить.

— Мог бы и пятнадцать, — добродушно засмеялся генерал, — на то я все-таки и Комаров. А летчик из тебя, Стрельцов, выйдет, прямо скажу. Теперь давайте с вами поднимемся в зону воздушного боя, курсант Воронов.

Снова ревели моторы двух истребителей высоко над аэродромом, снова десятки летчиков и техников из-под ладоней, приставленных козырьком к глазам, всматривались в голубое безоблачное небо. Комаров бил Воронова, бил так же беспощадно, как перед этим Алешу Стрельцова. Самолет генерала с красной стрелкой на фюзеляже то камнем падал вниз, то взлетал вверх и внезапно, на самой большой скорости атаковал машину курсанта. Инструктор, у которого обучался Воронов, маленький, щуплый лейтенант с редкими черными усиками, остолбенело повторял:

— Сбит Воронов. Снова сбит. Еще раз сбит. Сбит. Ну и дает сегодня генерал. Театр! [41]

Но вдруг он осекся. Что-то необычное произошло в воздухе. Самолет с красной стрелкой на фюзеляже оказался внезапно внизу, а вторая машина — у него в хвосте. «Стрела» попыталась уйти пикированием, затем переворотом, но, какую бы сложную фигуру ни выполнял Комаров, Воронов неотрывно следовал за ним, висел в хвосте, наседал.

Когда обе машины были уже на земле, курсант подошел к медленно выбиравшемуся из кабины И-16 генералу и лихо отчеканил:

— Товарищ генерал, курсант Воронов совершал полет с выполнением одиночного учебного воздушного боя. В бою одержал победу над противником. То есть над вами. — И улыбнулся.

Эти последние слова и улыбка вывели Комарова из себя. Загорелое лицо генерала полыхнуло бешенством.

— Ты — смеяться! Надо мной, над Комаровым! — закричал он. — Вон с аэродрома, чтоб и ноги твоей здесь не было!

Но вечером, после отбоя, пришел в казарму и, присев на табуретку рядом с кроватью Воронова, сердито и смущенно покашлял:

— Ты вот что, Воронов. Не сердись. Старики, они бывают вспыльчивы. Солнца я в бою не учел. Кинулся за тобой на солнце, оно и ослепило. И проиграл считанные секунды.

— Я у вас этому приему научился, товарищ генерал, — признался Коля.

— Знаю, что у меня, дружище. У старика Комарова тоже можно кое-чему поучиться. Но использовал ты солнце гораздо лучше меня. Да, да, не возражай. — Генерал встал и скупым движением расправил складки под поясным ремнем своей гимнастерки. — Вот что, Воронов. Завтра в шесть ноль-ноль быть у нашего школьного Ли-2. С продаттестатом и командировочным. Лечу в Москву и беру тебя с собой. Важное задание предстоит выполнить.

Воронов возвратился через две недели и на все вопросы товарищей отвечал уклончиво:

— Так. Ничего особенного. С работой летчиков-испытателей знакомился. Даже надоело по чужим аэродромам скитаться. [42]

— Интересно было?

— Да вообще-то ничего.

Но как-то майским теплым вечером сидели они с Алешей в маленьком гарнизонном скверике на скамейке, мокрой от недавно прошедшего дождя, и Воронов просматривал в газете статью о переговорах советской делегации с правительством Германии. На первой странице чернела полученная по бильду фотография: группа людей в темных костюмах и слева невысокий человек в военном френче, с косой прядкой жиденьких волос на лбу, придающей лицу вызывающее выражение.

— Гитлер, — ткнул в газету указательным пальцем Воронов. — Как ты думаешь, Леша, наши с ним о чем-нибудь договорятся?

— О товарообороте, наверное.

— А о мире и безопасности?

— Не думаю.

— Я тоже не думаю, — вздохнул Воронов. — Политики мы с тобой, конечно, фиговые, но поверить Гитлеру трудно.

Высокий, он сидел чуть ссутулившись, носком сапога чертил песок. Синяя габардиновая гимнастерка плотно облегала сильные его лопатки.

— Слушай, Леша, — продолжал он, — давно хочу рассказать тебе одну вещь. Но под самым строгим что ни на есть секретом.

— Тайна, скрепленная кровью, — улыбнулся Стрельцов.

— Не кровью, но тайна, — Воронов серьезно поглядел на него. — Дело государственной важности, тут надо быть очень осторожным. Ребятам я об этом ни гу-гу. Знаешь, зачем генерал взял меня с собой? Куда летали, сказать я тебе не могу.

— Наверное, с правительственной делегацией на переговоры в Берлин?

— Не остри. Нам немецкий «мессершмитт» последней конструкции показывали.

— Да ну! — Стрельцов весь насторожился, и лобастое его лицо замерло от внимания. — Силен истребитель?

— Силен. Мы его сначала три дня по чертежам и модели изучали, а потом генерал на нем в воздух поднимался. Оказывается, умеет он и на «мессершмитте» пилотировать.

— Откуда же?

— Он рассказывал. Под Гвадалахарой захватили у фашистских мятежников аэродром, и он выучился. Там, в Испании. Так вот, Леша, мы с ним несколько учебных боев провели. Я на «ишачке», а он против меня на «мессершмитте». Хорошая машина «мессершмитт», прямо тебе скажу. На вертикалях генерал меня постоянно побивал, только на горизонталях иногда удавалось на «ишачке» огрызаться.

— А скорость?

— У «мессершмитта» больше.

— А тебе пришлось в кабине «мессершмитта» посидеть?

— Пришлось. Даже мотор один раз запустить разрешили. Только не это самое главное. Меня, Леша, другое удивило. Почему немецкий самолет нам показывали с такими предосторожностями? Чуть ли не подписку о неразглашении брали. Почему мне, военному человеку, даже силуэты и чертежи «мессершмитта» показывали с такой таинственностью? Ну зачем все это?

— Так ведь договор о дружбе у нас с немцами, — предположительно протянул Стрельцов.

— До-го-вор! — усмехнулся Воронов. — Ну и что же? А по-моему, если ты наш доброжелатель, то и нет ничего страшного, если мы ознакомим своих летчиков с основными типами твоих самолетов. Если же ты скрытый враг, значит, тем более нас, летунов, надо об этом осведомить. А тут все за шторками, за чугунными замками, в сейфах да папках с грифом «Совершенно секретно» или «Только для маршалов и генералов». Случись воевать с Гитлером, драться-то будут не одни маршалы и генералы. А мы даже контуров их самолетов не знаем. Ну почему так? А?

— Ты бы и спросил Комарова об этом, — тихо посоветовал Стрельцов.

Воронов выпрямился, и гимнастерка на его спине собралась складками.

— Спрашивал.

— Ну и что же?

— Странно он как-то ответил. Посмотрел на меня [44] серьезно и улыбаться перестал. «Эх ты, говорит, молодо-зелено, неужели думаешь, одному тебе такие думки пришли?» Тогда я взял и брякнул: «Так ведь вы же генерал. Вот и поставили бы вопрос об этом на попа».

— А он что? Небось рассвирепел, как тогда на аэродроме?

— Нет, не рассвирепел. Посмеялся. Грустно как-то посмеялся. «Ставил, говорит, да что-то безрезультатно. Сказал об этом генералу чином повыше, тот другому, еще выше, а там говорят: «Не существенно». Нельзя, мол, международную обстановку напрягать. Изучение немецкой военной техники в широких масштабах может привести к обострению». Вот и весь сказ. — Воронов снова стал чертить на песке острым носком сапога. — Маленькие мы, разумеется, люди. Только мне кажется — зря мы этому Гитлеру доверяем. Вот и батька мой так говорил, когда был я у него в отпуске.

— Слушай, Коля, — оглянувшись по сторонам, беспокойно прервал его Стрельцов, — ты уже в далекие дебри залез. Ты это брось, такие разговоры!

— Да я понимаю, это же я только тебе. — Воронов встал со скамейки, поскреб рыжий загривок. — А вообще-то: солдат спит — служба идет, так оно спокойнее.

И они пошли по усыпанной гравием дорожке.

Меньше чем через месяц грянула война.

Еще шли на запад поезда, занаряженные по мирному договору, а уже пылали Брест, Кишинев и Гродно, в знойном небе «чайки» и И-16 дрались с теми самыми «мессершмиттами», конструкцию которых незадачливые штабные командиры предпочитали не показывать летчикам, опасаясь «осложнений». Выли сирены, оповещая о воздушных тревогах, мылись новобранцы в городских и гарнизонных банях перед тем, как надеть на себя неизвестно на какой срок воинское обмундирование, плакали первые вдовы и первые сироты громадной войны.

Она наступала неумолимо, эта война. С каждым часом ее дыхание безжалостно опаляло землю. И не только ту, что лежала вдоль границы, ту, что стонала от бомбовых и артиллерийских разрывов, плакала навзрыд под запыленными сапогами солдат, отступающих на восток. Дыхание войны жгло и глубокий тыл. Оно проникало в города и села, где работники военкоматов [45] заполняли мобилизационные повестки, а женщины, мешая улыбки и слезы, собирали в дорогу нехитрые пожитки своим братьям, мужьям и сыновьям, уже принадлежавшим иной жизни, уже, казалось, впитавшим в себя и солоноватую горечь слез, и дым фронтовых предстоящих дорог, неизвестно какой протяженности.

Действительность большой, суровой войны вырвала из состояния размеренной курсантской жизни Алешу Стрельцова и Колю Воронова. На следующий же день оба они, немножко торжественные и важные, пришли к генералу Комарову с рапортами, содержащими просьбу об отправке в действующую армию. Они положили их на гладко отполированное стекло письменного стола в полной уверенности, что отправка на фронт последует тотчас же. Комаров сосредоточенно перелистывал какие-то мобилизационные списки и не сразу обратил на них внимание.

— Что у вас, орелики? — спросил он суховатым, усталым голосом, но, пробежав рапорты, побагровел. — Что такое? На фронт захотели? — произнес он с холодной яростью. — А у меня для вас что? Кружок художественной самодеятельности? Инструкторами еще поработаете. Крр-угом, марш!

Сводки Совинформбюро были короткими и безрадостными. С газетных полос смотрели фотографии убитых, растерзанных, изнасилованных. Городской вокзал был забит отъезжающими на фронт, и солдатские песни переплетались с медью духовых оркестров.

А Коля Воронов и Алеша Стрельцов летали по кругу и в зону, стреляли из пушек ШВАК по мишеням на полигоне и по вечерам, перед отбоем, все говорили, говорили о фронте.

— Ты думаешь, он какой? Такой, как в кино? — спрашивал полунасмешливо Воронов, — Все в дыму, зги не видно, огонь да разрывы?

— По-моему, нет, — неуверенно отвечал Стрельцов. — По-моему, он тише.

— Тише. Ясное дело, что тише. От этого и страшнее.

Так они рассуждали в большой светлой казарме, где все соответствовало нормам мирного времени: и проходы меж коек, и тумбочки, покрытые белоснежными скатерками, и стопка неотправленных писем, дожидающаяся утра на столике у дневального, и зычная команда «отбой», замиравшая не сразу под высокими сводчатыми потолками...

Как недавно все это было! А теперь фронтовая неизвестность караулит его, двадцатилетнего Алешу Стрельцова, за стенами крестьянского домика. Ни одного огонька за окнами. Гудят на шоссе машины с потушенными фарами, в небе, невидимый, подвывает «юнкерс», ему навстречу встают лучи прожекторов, на западе погромыхивает артиллерийская канонада, и мгновениями оживают зарницы.

Алеша прислушался к далекому бормотанию орудий и провалился в сон.

Дальше