Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

Глава первая

Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака — на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах — пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.

Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал — что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, — поправлял он себя и тут же задавался вопросом: — Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: — Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.

В лицо ветер, метелица. А дома — мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?»

Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась».

Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.

Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:

— Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!

А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.

— Можно, Варя? — спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.

— Можно, можно, — не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.

— Вы думаете, я что? — повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. — С пустыми руками пришел? А ну налетай — кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.

...Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.

— Нельзя так, Варюха, — убеждал дядя Тихон, — пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.

— Он им отец, Тихон, — громким шепотом возражала мать.

— Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он — кто? Кто, я тебя спрашиваю?

Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе — два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет.

Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови.

— Не я одна, — горько вздохнула мать.

— Вот и пора бы об этом позабыть, — настаивал дядя Тихон. — Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь?

— Верю, Тиша, — сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. — Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу.

— Это ты твердо? — глухо переспросил Тихон.

— Твердо, — решительно подтвердила мать. — И не надо больше меня пытать.

— Ну тогда прощевай. — Дядя Тихон поднялся с тяжелым вздохом и, натыкаясь на табуретки, шагнул в сени. Звякнуло опрокинутое ведро, лязгнула на двери щеколда. А мать, оставшись одна, вдруг горько и как-то безысходно заплакала. Николке захотелось ее утешить, и он стал было спускать с кровати босые ноги, но вдруг подумал, что нельзя ему сейчас вмешиваться в этот не во всем понятный ему разговор, и удержался от первого порыва.

...Жаворонок с треньканьем взмыл над аэродромом и, набрав высоту, снова ринулся к земле. Парень в летном комбинезоне, приподнявшись на локтях, проводил его глазами... Вздохнул: «Все-таки любопытно, подошло бы такое начало для фильма про мою жизнь? А может, показалось бы скучным, неинтересным. — Он рассмеялся. — А я бы тогда другое предложил. Детство в сторону, сразу быка за рога. И заголовок соответствующий.

Например, «Личная жизнь Николая Демина». А начать хотя бы с того, как я стал летчиком. Все-таки забавная была процедура».

Он тогда закончил восьмилетку и по настоянию матери, стремившейся удержать сына возле родного очага, решил поступить в сельхозтехникум. Все было уже отмерено и взвешено, но вдруг полетело в тартарары. Тот же самый Николкин однокашник по восьмилетке Петька Жуков остановил его как-то у калитки и таинственными знаками отозвал в сторону.

— Куда надумал? — спросил он без обиняков.

— В Вязьму, — гордо ответил Николка. — Говорят, там сельскохозяйственный техникум самый лучший.

Петька Жуков скроил презрительную гримасу.

— Дура! Плюнь ты на это! Я тебе такое сейчас скажу! — Он наклонился к его уху и таинственно зашептал: — Я вот завтра в райцентр еду. Там в райкоме комсомола командир какой-то, не то майор, не то подполковник, из летной школы прибыл. Будет в училище парней отбирать. Айда вместе. Я тебе по секрету скажу, что всю весну к этому готовился. И мускулатуру смотри какую отрастил, и стометровку не хуже твоего Серафима Знаменского бегаю! У летчиков, знаешь, зарплата — во! А форма такая, что девки сплошняком будут замертво при одном виде падать.

— На ком же тогда женишься, если все так уж и замертво? — уколол его Демин.

— Дура! — вскипел Жуков. — Те, что не попадают, самые стойкие, — твои и будут!

— Небось все ты врешь, — недоверчиво протянул Демин, но друг его подбоченился и повернулся спиной.

— Креститься не буду. Как-никак член ВЛКСМ. Не хочешь — не верь. Небось от мамкиного подола боишься оторваться. Тогда я пошел.

— Подожди, подожди, — забеспокоился Николай. — Значит, говоришь, в летчики будут отбирать?

— Нет, на молочнотоварную ферму, — огрызнулся Петька без особой злобы. — В доярки. Там тетя Луша и бабка Авдотья уходят на пенсию, так ты на их место. Тебе в самый раз.

— Постой, — остановил его Демин. — Так ведь летчики — люди особенные. Их в небо еще с детства тянуло, сам в одной статье прочитал. Разве нас, лаптежников, примут!

— Ну и оставайся бычатам хвосты крутить, — рассердился Петька и не очень скорым шагом пошел от него. — А я лично в зоотехники не собираюсь. Бонжур!

Но Демин его нагнал и сказал заискивающе:

— Петь, а Петь, а может, и мне попробовать? Только что я мамане скажу? Убиваться же будет.

— Дура! — добрее протянул Жуков. — Скажи ей, что отправился на поиски этого самого сельхозтехникума, где она тебя студентом видеть желает...

На следующий день они отправились в райцентр на пароконной председательской линейке, посланной за агрономом райзо. Копей гнал дед Ипат, семидесятипятилетний правленческий кучер с широким, зычно улыбающимся ртом, в котором поблескивал единственный золотой зуб. Про него дед Ипат говорил:

— Это мой коренник.

Все село знало, что золотой зуб — гордость Ипата, и не было на селе избы, какую обошла бы история, связанная с его появлением. Ипату пришла пора вставлять зубы, нужны были деньги, и как раз в это время с далекого Тихоокеанского флота прислал ему письмо родной внук, старшина первой статьи. Сообщая не без гордости, что он получил премию за одно изобретение, он спрашивал, какой деду привезти подарок. «Никакого не надо» дорогой внучек, — отписал ему тогда дед Ипат, — пришли только денег для золота на зуб, иначе вся челюсть полетит к чертям». Внук прислал маленькую желтую фигурку — золотую гейшу. Все село ходило к Ипату дивиться на нее. Мужики цокали языками, глядя, как ловко вылеплены у танцовщицы ноги, плечи, груда. А потом дед Ипат взбеленился:

— Будем кончать это форменное безобразие!

И вскорости переплавил гейшу на золото, столь необходимое ему для зуба. Потом вся деревня говорила:

— У деда Ипата зуб из балерины...

...Гнедые раскормленные кобылицы резво мчали линейку по зеленеющим колхозным полям. Над посевами носился легкокрылый теплый ветер, и красивым веером золотые колосья разбегались то в одну, то в другую сторону. Всхрапывали озорно кони, кидая пролетку в крутые балочки и вынося из них на косогоры. Сухая пыль поднималась из-под копыт, садилась на лица и одежду тонким седым слоем. Пользуясь глухотой деда Ипата, Петька Жуков пространно рассуждал, каким он станет летчиком, как будет прилетать к родному селу и крутить над крышами своего и Николкиного дома затейливые страшные бочки.

— И на самой низкой высоте. Как Чкалов! — петушился Жуков. — Чего на меня смотришь такими квадратными глазами? Аль не веришь?

— Да верю, — отмахивался от него Демин. — Чего пристал, как репей!

— То-то, — успокаивался Петька. — Я парень рисковый. Это точно.

В райкоме комсомола ребят сразу пропустили к первому секретарю, угреватому, сутулому Вене Воробьеву.

Выслушав просьбу Петьки Жукова, он озадаченно протянул:

— Так ведь контингент для медкомиссии уже отобран.

— Подумаешь, контингент! — взорвался неистощимый Петька. — В том контингенте настоящих колхозников небось раз-два, и обчелся, а дальше районная интеллигенция и дети совторгслужащих.

В серых глазах Вени Воробьева загорелся огонек.

— А ведь идея! — вскричал он. — Ты сам не знаешь, парень, какую идею подал. Не зря Владимир Ильич говорил, что надо не только массы учить, но и учиться у масс. Ты прав, товарищ. Нам действительно недостает ребят из колхоза, и поэтому вас обоих направляю своею властью к медикам, а потом мандатная комиссия разберется.

И они очутились в одноэтажном белокаменном здании районной поликлиники, все кабинеты которой в тот день были заняты врачами из горвоенкомата. Поликлиника была заставлена аппаратами, которых не было раньше в этом мирно дремавшем на солнце здании: и огромный металлический бак, в который надо было дуть изо всех сил, и неудобное, стремительно вертящееся кресло, и какие-то особые таблички для проверки зрения. Были врачи малоразговорчивыми и строгими. Жесткими пальцами они ощупывали и простукивали кандидатов в летчики, безжалостно вертели их на противном кресле, после чего у некоторых под ногами шатался пол, заставляли крутиться на турнике, а потом спрыгивать на землю и приседать с закрытыми глазами...

К вечеру усталые и даже чуть осунувшиеся от пережитого Николка и Петя зашли к Вене Воробьеву и доложили, что медкомиссию полностью прошли.

— Вот и хорошо, — одобрил секретарь райкома. — А теперь приходите завтра к двенадцати дня, все и определится.

Ребята озадаченно переглянулись.

— Дык как же, — растерянно пробормотал сразу утративший бойкость Петька. — Мы же из Касьяновки.

А здесь ни родных, ни знакомых. И возвратиться к ночи обещали.

Веня Воробьев был добрым парнем и к тому же все понял сразу. Смуглая рука комсомольского вожака несколько раз покрутила телефонный диск.

— Здравствуйте, Павел Артамонович. Хочу доложить, что все мои комсомольцы прошли медкомиссию.

Завтра в двенадцать будут у вас в кабинете. Вот только не знаю, что делать с двумя. Они из Касьяновки, из колхоза «Красный луч». Нельзя ли с ними решить сегодня?

— Гм... Ну ладно, пусть зайдут, — последовал ответ.

Когда вместе с оробевшим и притихшим Петькой Жуковым Николка проник в просторный кабинет, он не без удивления увидел за большим письменным столом их предрайисполкома Павла Артамоновича Долина. Его он много раз видел на колхозных полевых станах и во время сева, и на уборочной, видел и в сельсовете и в школе. Даже домой к ним Долин заходил два раза и о чем-то долго разговаривал с матерью. Но сейчас он показался вдруг Николке очень строгим и неприступным.

Был Павел Артамонович в синей гимнастерке, туго перепоясанной тонким кавказским ремешком с блестящими насечками. На груди, как и всегда, два боевых ордена Красного Знамени. Он ими очень гордился, потому что получил их за работу в ВЧК, когда выполнял задания чуть ли не самого Дзержинского. У Павла Артамоновича широкое спокойное лицо с немного насмешливыми, но добрыми и вовсе не подозрительными глазами, так что не сразу поверишь, что этот человек выслеживал шпионов, допрашивал деникинских полковников, стрелял в убегавших бандитов. Правая щека изуродована длинным рубцом, слегка скошена челюсть. Это в девятнадцатом отмахнулся от него шашкой один из врангелевских адъютантов, да неудачно, потому что секунду спустя пуля из маузера, вскинутого Долиным, успокоила белогвардейца навек...

Павел Артамонович вышел из-за стола. Хромовые сапоги издали легкий скрип. Чуть прищурившись, он посмотрел на ребят, нерешительно тискавших в руках фуражки.

— Так что же, садитесь, в ногах правды нет, — прогудел председательский басок. — Жуков — это ты? — ткнул Долин пальцем в Петра.

Тот удивленно вздрогнул, чуть даже не спросил, откуда, мол, знаете, да увидел на столе длинный белый листок с прикрепленной к нему в верхнем уголке фотографией и смолчал. Николка уместился рядом, накрыл загоревшими ладонями латаные коленки и сердито посмотрел на товарища. Ну и брехло же Петька. Врал, врал, что отбирать в летчики майор или подполковник приехал, а на поверку оказалось, что самый главный в этом деле их предрика. Тем временем Павел Артамонович задал Петьке несколько вопросов о родителях, о школьных отметках. Когда предрика спросил, почему тот решил идти только в летчики. Петька закипятился, ладонью стукнул себя в грудь:

— Как почему, товарищ Долин? Я парень рисковый, из меня знаете какой летчик получится! Когда выучусь, такой «мимельман» сделаю!

— Не «мимельман», а «иммельман», — усмешливо поправил Долин. — Ну ладно, Петр Жуков. Теперь ожидай решения.

— Здесь? — нелепо переспросил Петька, но Долин покачал головой:

— Дома. По почте получишь.

Петька покинул кабинет, а Долин подошел к Николке, положил ему на плечи тяжелые ладони. И не только положил, сильно как-то придавил его к стулу.

— Да-а, вырос ты, Николка, — проговорил он медленно, — так вытянулся, что я бы на улице тебя уже и не признал. Помню, как ты, белоголовый, на току бегал.

И всегда капля под носом: и зимой и летом, что называется. — Он выпрямился и отошел к распахнутому окну. Остановился у подоконника спиной к парнишке. — Мать-то не обижаешь?

— Не, что вы, — протянул Николка.

— Смотри, она у тебя хорошая.

— Мне это лучше знать.

Долин резко обернулся, смерил удивленным взглядом Николку.

— Ишь ты, за словом в карман не полезешь. — И рассмеялся. А глаза строго и ощупывающе смотрели в лицо Николке. «Небось на допросах он так и на арестованных смотрел, чтобы правду выпытать. Вишь, как сразу лицо изменилось», — подумал Николка, но не отвел взгляда. Долину понравилась эта минутная борьба.

— В тебе что-то есть от деда, Варвариного отца.

— А вы его разве знали?

— Знал, — как-то неохотно признался Долин. — Щеку мою видишь? Это он меня, окровавленного, из-под коня тогда вытащил, в лазарет под пулями доставил.

А я ему и спасибо сказать не успел. Его в тот же день... на Сиваше снарядом. Хороший у тебя был дед. — Долин помолчал и так же неожиданно спросил: — А про отца, что скажешь?

Николка вздрогнул и поднялся, как на экзамене»

— Бросил.

— Гад он, — безжалостно отметил Долин.

— Не знаю, — упрямо сказал Николка и, тряхнув головой, смело посмотрел в глаза председателю, чуть не с вызовом повторил: — Не знаю!

— Да чего там «не знаю»! — вскипел Павел Артамопович. — Бросить детей, ни разу не попытаться на них взглянуть — это ж самое беспардонное предательство. Такому ни в борьбе, ни в бою верить нельзя. Да я бы такого, попадись он в мои руки...

— Не знаю! — глухо уронил Николка.

Увидев в глазах у парня крупно навернувшиеся слезы, бывший чекист с непохожей на него нежностью погладил крутой мальчишеский затылок:

— Ну, вот, а еще летчиком стать собираешься.

— Я не буду, — угрюмо заметил Николка и отмахнулся мятой в кулаке кепкой, словно ему было жарко.

А Долин снова подошел к окну, его что-то там заинтересовало. Председатель с интересом за чем-то наблюдал, и новый вопрос застал Николку совсем врасплох.

— А зачем ты, собственно говоря, хочешь стать летчиком?

Николка молчал, собираясь с мыслями. Но Долин не стал дожидаться, ответил сам, продолжая смотреть в окно:

— Если ты хочешь стать летчиком для того, чтобы совершать только подвиги, возьми свое заявление обратно. Если ты хочешь гнаться за Чкаловым и обязательно стать таким, как он, тоже возьми свое заявление обратно.

Не ошибешься. Нам не нужны герои-одиночки. Не для того мы проводим этот набор. Пойми, Николка, другое приходит время. Сейчас дело не в перелетах дальних и не в рекордах.

— А в чем же? — озадаченно спросил Демин.

— В том, что фашисты готовятся к войне. И она разразится, эта проклятая война. Через год, два, три, но обязательно разразится. Не таков Гитлер, чтобы отказаться от своих планов и от своего сочинения, которое он назвал «Майн кампф». Моя борьба, значит.

— Знаю. У меня по немецкому пятерка, — похвастался Демин, по Долин как будто и не слышал.

— Нам нужны сейчас не герои-одиночки, — продолжал си, а тысячи воздушных солдат. И чтобы каждый из них шел на полеты не как на подвиг, а как на работу. Нелегкую, но нужную для человечества. Шел, как твоя, скажем, мать, Николка, выходит на сев или покос. Как сам ты ходишь в школу. Каждый день, каждый день. Понимаешь? Летчик — это не тореадор какой-нибудь. Кстати, ты знаешь, что такое тореадор?

— Знаю, Павел Артамонович, — отмахнулся Демин, — я эту оперу «Кармен» два раза по радио слушал. Арии могу из нее петь. И «Фиесту» этого самого писателя... как его...

— Хемингуэя, — засмеялся Долин, отходя от окна.

— Вот, вот, Хемингуэя, — обрадовано подхватил Николка, — я его «Фиесту» тоже читал... Только не все в ней понял. Пьют там очень много.

— Ладно, ладно, придет время — поймешь, — совсем уже развеселился предрика и, подталкивая его к двери, сказал: — А теперь дуй домой, Николка. Матери привет.

А вызов, если примем решение, получишь.

И случилось так, что он действительно получил вскоре повестку, где предлагалось ему явиться в райвоенкомат еще на одну комиссию — самую главную. Что же касается Петьки, то и ему был прислан зеленый конвертик, только с уведомлением, что медицинская комиссия по состоянию его здоровья не имеет возможности рекомендовать его в летное училище. После этого Петька несколько дней не показывался на глаза ребятам, а мать Николкина, узнав о решении сына, не находила себе места: то ревела в три ручья, то грозилась его побить, а потом снова начинала реветь. И так продолжаюсь, нога дядя Тихон не урезонил Варвару:

— Аль ты всю жизнь под подолом держать его собралась? Смотри, богатырь какой вымахал. Разве такою удержишь! Пусть вылетает из родимого гнезда. Гляди, еще комбригом каким авиационным станет, по струнке будем при ем ходить...

И уставшая от горя Варвара обессиленно согласилась.

— Я только на что надеюсь, — подавленно сказала она. — Может, его, шалопая, на той самой главной комиссии забракуют.

— Не-е, — засмеялся дядя Тихон, — приготовься к разлуке, мамаша. Не воротится он больше к нам в Касьяновку на постоянное местожительство. Только как гостя жди, с обновами.

Лежа под нагревшейся плоскостью штурмовика, Демин вспомнил, как он рвался из училища на фронт.

Но завершить программу обучения удалось лишь в начале сорок третьего. Это уже была весна нашего наступления; фашистская Германия только-только успела оплакать армию Паулюса, разбитую под Сталинградом, были уже освобождены Ржев, Вязьма, Гжатск. Выбили немцев и из родной его Касьяновки, находившейся на стыке Вяземщины и Смоленщины. Демин, давно не имевший известий от своих, наконец получил от матери письмо. Сердце его заледенело, когда он прочитал его. Где-то поблизости гремела артиллерийская канонада; уже второй день шло сражение на Курской дуге, уставшие за день летчики спали в землянках, а Демин, дежуривший на командном пункте, все повторял и повторял про себя корявые материнские строки, и перед ним вставали картины одна другой страшнее. Злые слезы текли по его лицу. Маленькая сестренка Верка! Он рос с ней вместе и по обязанности старшего брата стирал ее платьица и чулки, пришивал оторванные пуговицы и провожал в школу.

Даже щи хлебали они из одной миски. Давно ли это было! А потом — война, бомбежки и железные фашистские танки с крестами, ворвавшиеся к Касьяновку на утренней заре октябрьского дня. Возле их дома, изрыгая пороховую копоть, остановился танк с вмятиной на броне, поднялась крышка, из люка высунулся белобрысый немец и закричал:

— О! Русише матка! Красный Армия капут! Немецкие танки будут шпацирен по Красной площадь! Матка, давай млеко и яйки!

Верка перекинула за плечи тонкие косички и, показав фашисту дулю, сердито отрезала:

— Вот тебе млеко и яйки!

Немец ничего не понял. Оп спрыгнул на землю, утвердил на белобрысой голове пилотку и, сделав точно такую же дулю, весело спросил:

— Вас ист дас? Что это есть?

— Дорога на Москву, — зло пояснила Верка.

Как-то вьюжливой зимней ночью избу Варвары Деминой навестил Павел Артамонович Долин. Он о чем-то долго шептался с Веркой. На рассвете оба покинули Касьяновку.

— Ты не плачь, мамочка, — тихо сказала Верка, — я иначе не могу. Все-таки я комсомолка и внучка твоего отца. Мы уходим в подполье. Если кто-нибудь к тебе постучится из наших, приюти и обогрей. Запомни пароль: «Не за горами весна».

Незадолго до наступления наших войск Вера получила задание разведать местонахождение фашистского штаба, но гитлеровцы схватили ее и после жестоких пыток бросили в камеру. В тот день провокаторы выдали и Долина Их вешали вместе на площади маленького городка. Начиналась весна, кричали грачи, с крыш звучно падала капель.

— Ты только не заплачь, — шептал, оглядываясь на конвоиров, Долин, когда их вели на казнь.

Сжимая исцарапанные кулачки, распухшая от побоев Вера отчаянно шептала в ответ:

— Я им заплачу, Павел Артамонович... я им заплачу!

И когда на Веру набросили веревочную петлю, она успела крикнуть, собрав последние силы:

— Слушайте меня, советские люди! Не верьте фашистской сволочи! Никогда им не взять нашей Москвы! Отомстите за нас!

...Сухими, без единой слезинки глазами всматривался Демин в последние строки материнского горького письма, и возникало перед ним поблекшее, в скорбных морщинах, худое старческое лицо. «И еще об одном хочу оказать тебе, сынок, — писала мать. — Не сплю я теперь ночами, потому нет мне больше покоя. Все про Веру думаю. Знаю, ты теперь летаешь в бой и часто смотришь смерти в лицо. Но я не стану призывать тебя к осторожности. Слез у меня больше нет, а сердце оборвалось в ту минуту, когда увидела на снимке Верочку нашу на виселице. Меня нарочно вызвал немецкий комендант и показал этот снимок. Протянул фотографию и, ухмыляясь, сказал: «Матка, вот твоя дочь. Возьми на память». Если бы ты видел, Николка, его лицо! Поэтому я не призываю больше тебя к осторожности. Одного требую как твоя мать — ты их побольше убивай за Веру, за таких людей, как Павел Артамонович. Убивай пулеметами, пушками, бомбами. Хоть винтами своей машины руби...»

— Винтами своей машины, — тихо повторил Демин, сидя возле молчавших ночных телефонов.

Он не сомкнул до рассвета глаз, как и подобало на дежурстве, а утром пошел к своему комэска Степану Прохорову проситься на боевой вылет.

— Ты что, с ума спятил? — добродушно осведомился тот. — Ночь без сна — и в полет! Иди отдыхай.

Но шли бои, жестокие, ответственные, пехота требовала настойчиво: ИЛов, ИЛов, ИЛов. Пришлось Прохорову свое решение изменить. В конце дня, перед самыми сумерками, он получил приказание выслать на штурмовку железнодорожного узла четыре пары «Ильюшиных». В четвертой не хватало ведомого, и когда командиру этой пары, вспыльчивому, отчаянному в бою грузину Чичико Белашвили, Прохоров сказал, что в резерве у него остался один только сменившийся после ночного дежурства старшина Николай Демин, тот беззаботно воскликнул:

— Скажи пожалуйста, какая проблема. Он ведь ночью не чачу пил, а по штабу дежурил. Значит, голова у него ясная. Пусть просвежится парень после отдыха.

Ничего не имею против.

И Николай пошел в свой одиннадцатый боевой вылет.

К тому времени он уже научился с небольшой высоты читать землю, как карту. Неровные лесные массивы и полусожженные улочки фронтовых деревень, узкие изломы дорог и степные балки — все привлекало его внимание.

Над линией фронта — вспышки от артиллерийской перестрелки, у подножия одной высоты чернели остовы сгоревших танков.

На пути к станции фашисты встретили их завесой заградительного огня, но Прохоров умело этот огонь обошел, и четверка, ныряя в разрывах, точно вышла на цель.

Два эшелона разгружались на железнодорожных путях; вслед за своим ведущим Чичико Белашвили Демин сбросил бомбы и обстрелял вагоны из пушек и пулеметов. Отчетливо увидел, как четыре вагона сразу же загорелись.

Прохоров повел четверку назад. Демин шел в строю самым последним. Нет, его не радовал вылет и пожары, оставленные после их атаки на земле. Разве так надо было отомстить за Веру?! Он беспокойно осматривал небо и землю. До линии фронта уже оставалось совсем мало, когда в левую форточку кабины Николай увидел широкое магистральное шоссе, ровное и прямое как стрела.

На несколько километров растянулась на нем вражеская колонна. Это шли резервы к передовой. Шоссе было забито огромными четырехосными немецкими грузовиками, рядами солдат, двигавшихся размеренным шагом по серой асфальтовой полосе к линии фронта.

Строки материнского письма всплыли перед его глазами.

— Мама, ты напутствовала меня лучше любого командира, — прошептал он спекшимися губами, — у нас еще никто так не атаковал. Я буду первым!

Ему представилась сестра Верка, застывшая на виселице, с распухшим лицом, на груди фанерный лист с намалеванной надписью: «Рус партизан» — и он, уже не в силах унять буйной ярости, сделал то, на что не имел в боевом полете права. Без команды старшего бросил машину в отвесное пике. В расчерченной на лобовом стекле сетке прицела увидел быстро надвигающееся шоссе, забитое врагами, и ненависть охватила его. Он разом сбросил две бомбы и дал длинную очередь из пулеметов и пушек. Огненные трассы разорвали пыльный нагретый воздух. Две машины запылали на шоссе, третья, четырехосная, перевернулась и, раскалываясь, полетела под откос. Демин жал на гашетки. Но вот грохот пулеметов и пушек перестал сотрясать корпус штурмовика, и Демин понял — боеприпасы кончились. А лавина фашистских солдат продолжала двигаться к фронту. Гибель трех автомашин не в состоянии была нарушить ритма этого движения. И тогда Демин, сделав вид, что уходит от цели, скользнул за потемневший перед закатом край леса, минуту летел курсом на запад и оттуда зашел в тыл медленно движущейся колонне.

— Сейчас вы получите, гады! Смотри, мама, сколько их поляжет за Верку! — подбадривал он себя.

Бреющим полетом называется в авиации полет на высоте от двадцати пяти до пяти метров. Когда штурмовик Демина навис над фашистской колонной, стрелка высотомера стояла почти на ноле. Он настигал колонну на скорости, от которой нельзя уже было спастись ни конному, ни пешему. Строй оцепеневших от ужаса людей наплыл на нос ИЛа. Демин почувствовал мелкие толчки.

«Вот это то, что надо!» — сверкнула мгновенная мысль.

Винтом своего «Ильюшина» рубил он фашистов, неся врагам страшную, невиданную доселе смерть. Всего несколько секунд продолжалась эта атака, во все стороны прыгали солдаты в грязно-зеленых мундирах, с ужасом застывали на шоссе, поднимая вверх руки.

— Слушай, что тебе говорю! — кричал в эту минуту откуда-то с большой, как показалось Демину, высоты Чичико Белашвили. — Назад, упрямый ишак!

Но Демин, успевший пробрить вражескую колонну от хвоста до головы, и без того резким боевым разворотом ушел на солнце, чтобы тем, кто на земле, труднее было в него целиться. Но ни одного выстрела по уходящему штурмовику не раздалось с земли, до того внезапной была эта невиданная атака.

Всего на пять минут опоздала с посадкой последняя пара. Освободившись от привязных ремней, Чичико Белашвили, ни на кого не глядя, помчался на стоянку деминского ИЛа, яростно размачивая руками и вполголоса бубня:

— Слушай, упрямый ишак! Ты как посмел атаковать колонну без моей команды? Ты отдаешь себе отчет в том, что ты наделал?

Он готов был грозно обрушиться на младшего летчика, но, добежав до стоянки, замер как вкопанный. Механик Заморин и моторист Рамазанов, окающий казанский татарин, тяжелыми мокрыми тряпками смывали с радиатора кровь. Сам же старшина Демин сидел на пустом патронном ящике. У его ног валялся коричневый, видавший виды шлемофон. Закрыв лицо ладонями, Демин, никого не стесняясь, плакал. Плакал горько и откровенно, как плачут мужчины, когда не могут не плакать. Слезы текли по грязному от пота и пыли лицу, и разъяренный Чичико Белашвили обескураженно остановился.

— Ва! Слушай! — сказал он, облизывая языком сухие, жаркие губы. — Тебе что? Гитлеровцев жалко стало? Бил, бил, винтами бил, а теперь жалеешь?

— Не гитлеровцев, — перестав рыдать, глухо ответил Демин.

— Тогда кого же?

— Верку.

— Верку? — озадаченно переспросил Белашвили. — Какую такую Верку?

— Веру... мою сестру — пояснил Демин. — Ее фашисты под Вязьмой повесили. Партизанкой была, подпольщицей.

Чичико кивнул головой на ИЛ, с которого механик и моторист все еще смывали следы крови.

— Это ты за нее? А я-то хотел тебя за нарушение дисциплины карать, командиру полка хотел доложить, понимаешь, рапорт сочинить, понимаешь?

— А теперь? — угрюмо спросил Демин.

— Так ты же мстил за сестру, генацвале. А по нашим грузинским законам это святая месть. Зачем я буду о тебе командиру полка докладывать? Троим настроение испорчу. Командиру — раз, потому что всякое нарушение для него неприятность. Тебе — два, потому что тебя накажут. Себе — три, потому что про меня скажут: «Ай, какой нетребовательный командир Чичико Белашвили, если не смог в воздухе заставить ведомого подчиниться». Ва! Так нехорошо, генацвале. Лучше доложу, что сам разрешил тебе первую атаку.

— Спасибо, старший лейтенант.

— Из твоего спасиба папахи не сошьешь, — повеселел Чичико. — И еще вот что я тебе скажу, упрямый ишак. Полюбил я тебя за этот вылет. И если мы останемся живы и у тебя потом какая беда, тьфу-тьфу, или затруднение случится, всегда ко мне в Телави приезжай, первым другом будешь. Ва!

Они вместе пришли на командный пункт, но докладывать старшему лейтенанту не пришлось. Командир части подполковник Заворыгин, сухощавый брюнет с очень строгим худым лицом и светло-серыми глазами, их остановил:

— Мне уже все известно, друзья. Ты, Демин на весь фронт прославился. Немцы до сих пор вопят: «Ахтунг, ахтунг, шварце тод!» Небось всех убитых и раненых еще но свезли. Командующий фронтом говорит, что еще ни от кого не слыхал, чтобы один штурмовик целую колонну в пять тысяч человек смог разогнать.

«Вот бы все это в кино изобразить, — совсем уже весело подумал паренек в летном комбинезоне. — Эх, жаль, что сценариста не найдешь такого, чтобы на своей шкуре все это испытал. Они там, на студиях, все рассудительные, в облаках высокого искусства парят. Хоть самому берись за перо».

От дерзких своих мыслей парень окончательно развеселился. Он снова лег на спину и, безвольно раскинув руки, всмотрелся в голубой шатер неба. Где-то еще неосознанное и глубоко-глубоко запрятанное шевельнулось желание взяться за карандаш и бумагу. Черт побери, ведь его сочинения на свободную тому всегда шли на выставки в районо, а школьная стенгазета «Внуки Ильича» всегда украшалась его стихами. Правда, стихи были не ахти какие, он сам это прекрасно понимал, но они вызывали бурный интерес у мальчишек и девчонок. Петька Жуков не раз завистливо восклицал:

— Смотри, Николка, поэтом не стань. На дуэли убьют.

А если ему и на самом деле попробовать? Или сценарий, или рассказ. Но только написать какими-то своими словами о том, как хлещет пламя из патрубков на заре, когда опробуют механики моторы ИЛов, как поднимается с ракетницей рука подполковника Заворыгина, и по зеленому сигнальному огню бросаются летчики к стоянкам, как в воздухе цепенеют, покрываются потом лит воздушных бойцов, идущих на цель в зенитных разрывах, и как встряхивается тяжелая машина от пулеметно-пушечной дроби. Может, что и выйдет? Ведь вышло же в свое время у Максима Горького или у Николая Островского. Все начинается с ростка, если обратиться к жизни. Травинка, пробившая почву, — росток; человек, запищавший в колыбели, — росток; первое слово любви, нежное и горячее, — росток; первый труд человека, в какой бы он области ни состоялся, — росток. Разве не так? Разве уйдешь куда-нибудь от этого? Может, на Лупе или на Марсе как-нибудь иначе, но на Земле только так.

Но как возьмешься за перо, если сейчас, во время Орловско-Курской битвы, даже ему, сравнительно молодому летчику, приходится за день по три боевых вылета делать. Какое уж тут вдохновение! Лишь бы ноги протянуть да вечера дождаться, чтобы по холодку выпить свои законные фронтовые сто граммов, хоть и противные на вкус, но успокаивающие нервы и избавляющие от усталости. Нет, что и говорить, ни Пушкин, ни сам Лев Николаевич Толстой не взялись бы за перо, если бы они служили в полку у этого подполковника Заворыгина, не дающего летунам ни минуты покоя... Так что в сторону лирику.

Парень посмотрел из-под выгоревших бровей на свой зеленый ИЛ, подумал о том, что машина вот и сейчас уже полностью заправлена горючим, а ленты в пушках и пулеметах начинены патронами и снарядами и проверены этой новенькой и очень старательной Зарой Магомедовой. Достаточно только зеленой ракеты, чтобы механик, моторист и оружейница разбросали от самолета ветви с пожухлыми от солнца листьями, а он вскочил бы в кабину, запустил мотор и по радио сразу доложил на КП.

— Удав-тринадцать, я Удав-тринадцать, к вылету готов!

Это после того исторического разгрома колонны дали ему такой позывной. И опять же виноват в этом он сам, Николай Демин. Вечером повстречал его у входа в землянку подполковник Заворыгин и, тая в подобревших глазах ухмылку, похвалил:

— Здорово ты их, Демин. Орлом налетел!

— Я для этой погани не орлом. Я для них удавом был.

— Будь по-твоему, — согласился Заворыгин, — с завтрашнего дня станешь в полку такой позывной носить: «Удав-тринадцать». На войне, как на войне. Так, кажется, говорят французы?

Демин потянулся. «Ой, хотя бы не было сегодня зеленой ракеты. До чего же сладостно лежать на теплой июльской земле, слушать беззаботный щебет жаворонков — и не думать о фронте». Линия фронта еще дальше отодвинулась на запад, потому что редкий порыв ветра доносит погромыхивание артиллерии. Прошла под аэродромом девятка «пешек», сопровождаемая «лавочкиными», и опять тихо. Сонная дрема навалилась на парня. Мысли отошли в сторону. Некоторое время он, как в тумане, еще различал голоса болтавших на стоянке моториста Рамазанова и оружейницы Зары, но вскоре и эти голоса растворились в новом приступе сна. Он очнулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Увидел нависшее над собой лицо сорокапятилетнего самолетного механика Заморина, которого за возраст и за постоянные нравоучительные истины, какие он любил высказывать, другие механики звали «папашей», и не сразу понял, чего от него, Демина, хотят. Полный широколицый Заморин требовательно кричал в самое ухо:

— Командир, подъем... зеленую ракету дали!

Демин потер опухшие со сна щеки.

— Что? Лететь? На задание? Я — сейчас.

— Да нет, не на задание, — уточнил Заморин. — Полчаса назад на стоянку прибегал посыльный из штаба, объявил, что по первой зеленой ракете всему летному составу прибыть на КП.

Зара Магомедова стояла рядом, улыбалась, обнажая ровные молочные зубы. Очевидно, он после сна с полосками на щеках и на лбу выглядел весьма потешным, иначе она была бы серьезной, как и полагалось быть ефрейтору в присутствии командира экипажа. Ее большие глаза чернели под навесом густых бровей.

— Вы, Магомедова, совсем как с иллюстрации к поэме «Мцыри» сошли, — неожиданно выпалил Демин и слегка смутился. — Ладно, я пошел, раз зовут. — Он пружинисто вскочил с травы и, не надевая на голову пилотки, зашагал к землянке командного пункта полка. Ветер шевелил его светлые волосы.

Глава вторая

Как ни спешил на командный пункт старшина Николай Демин, но все-таки опоздал, потому что забежал по пути в техническую каптерку и плеснулся теплой водой, чтобы начисто смыть остатки короткого крепкого сна. Отворив дощатую дверь землянки, он, как и подобало по уставу, громко опросил: «Разрешите, товарищ командир?» — в ответ на что получил холодный полунасмешливый взгляд подполковника. На деревянных скамьях и табуретках сидели уже все летчики полка. Он только один стоял в проеме двери. В незастекленные верхние окна землянки струился полуденный свет, здесь было прохладнее, чем на аэродроме, обогретом июльским солнцем. Подполковник Заворыгин один возвышался над сколоченным из досок широким и прочным столом. Приняв как должное деминское «разрешите», он, не предлагая садиться, озадачил сразу.

— Лейтенант Демин, — выпалил он трескучим сухим тенорком, каким обычно отдавал самые серьезные распоряжения. — Как солдаты и офицеры «третьего рейха» именуют самолет, на котором вы доставляете им все радости бытия?

— Прошу прощения, товарищ подполковник, — нерешительно поправил Заворыгина Демин, — вы хотели сказать «старшина».

— Нет, я хотел сказать «лейтенант», — тоном, не допускающим возражения, повторил подполковник. Когда у Заворыгина было хорошее настроение, он любил не то чтобы шутить, а огорошивать подчиненных неожиданностями.

Демин скользнул глазами по лицам однополчан, увидел прикрытые ладонями рты, косящие в сторону взгляды, но ничего не понял.

— Да, да, — резко выкрикнул подполковник, — пока вы позорно дрыхли на самолетной стоянке, я здесь зачитывал приказ командующего воздушной армией о присвоении вам воинского звания «лейтенант». Отныне вы больше не «старшина». Вы даже перескочили через одну ступеньку — через первое офицерское звание. Кого вы должны благодарить?

— Вас, товарищ подполковник, — с готовностью ответил Демин, но бледные губы заворыгинского рта слились в одну прямую насмешливую линию.

— Ерунда. Генерала авиации Руденко. Это он принял такое решение — Служу Советскому Союзу! — гаркнул Демин.

— Служите, лейтенант, — одобрил подполковник, — и так же хорошо, как это вы делали в последних боевых вылетах. А теперь все же прошу ответить на вопрос. Так как же зовут наши враги самолет, вверенный в ваши руки?

— «Черная смерть», товарищ подполковник, что звучит на их поганом языке «шварце тод».

— Совершенно верно, лейтенант Демин. Только откуда вы взяли, что немецкий язык поганый?

— А какой же он? — буркнул на задней скамье командир первой эскадрильи мордвин Степан Прохоров. — Я его без дрожи даже над полем боя по радио слушать не могу.

— Нет, немецкий язык не поганый, — будто бы пропустив мимо ушей восклицание Прохорова, продолжал командир полка. — На этом языке Гете написал свою бессмертную поэму «Фауст». А «Капитал» Маркса, а «Анти-Дюринг» Энгельса? А Шиллер, Бах, Гейне?

А Тельман? Немецкий язык — это достояние немецкого парода, а не Гитлера и его банды. Так что здесь попрошу быть точнее.

Заворыгин сделал шаг от стола к стене, но вернулся на прежнее место — теснота землянки сковывала.

— Так вот. Лейтенант Демин выразился довольно-таки точно. «Черной смертью» зовут враги машину, на которой мы летаем, и вряд ли в этом они ошибаются. А почему они так окрестили наш самолет? Скорость, лавина огня и металла. Но есть одно уязвимое место у нашего самолета. Как вы думаете, какое, товарищи?

— Прицел бы для бомбометания получше иметь, — подал голос Чичико Белашвили.

— Управление чуточку бы полегче. У меня ручка тяжеловатая. Если пять вылетов сделаешь, на шестой надо силенку у Ивана Поддубного занимать, — с места заметил Степан Прохоров.

Подполковник отрицательно покачал головой.

— Это все детали, и вполне устранимые. Главное не в этом. Вы вот скажите, с какого направления чаще всего вас атакуют «мессера»?

Летчики недоуменно переглянулись, стараясь взять в толк, для чего интересуется подполковник такой азбучной истиной.

— Так ясное дело, — прогудел Степан Прохоров. — Чешут и в хвост и в гриву. Но начинают, как правило, с хвоста.

— Да. С хвоста, — самодовольно подтвердил Заворыгин с таким видом, будто открыл сложную закономерность, коей еще не знало человечество. — Сколько летчиков из-за этого пострадало! Атакующая мощь ИЛ а выше всяких похвал. А летчик, атакованный сзади, почти всегда беззащитен. А что у нас самое дорогое, товарищи офицеры? — Заворыгин вскинул подбородок и прицелился серыми глазами в раскрытое оконце землянки.

Только что всем выдали новую форму с погонами и звездочками на них. Слово «офицер» едва успело войти в быт огромной сражающейся армии, и командир полка с особенным наслаждением произнес его, обращаясь к своим летчикам. — Что, я спрашиваю? Моторная группа? Бортовое вооружение? Рулевое управление? Как бы не так! Жизнь советского летчика, товарищи офицеры, ибо нет в нашей Советской Армии ничего более дорогого, чем жизнь человека. Так вот, заботясь о жизни наших летчиков, конструктор Ильюшин и авиационная промышленность выпустили новый тип ИЛа, с двумя кабинами. Два человека составят его экипаж.

— Наконец-то, — вздохнул капитан Прохоров.

— Разве летчику дадут штурмана? — опросил Демин.

— Деревня! — пробасил лейтенант Рубахии, считавшийся самым отчаянным в полку. — Сразу видно, что из Касьяновки.

— Вторым в экипаже будет воздушный стрелок, — разрушая всякие сомнения, сказал подполковник Заворыгин. — Короче, у летчика будет теперь надежный щит.

Огонь крупнокалиберного пулемета БС прикроет хвост «Ильюшина». Первые полки уже получили такие самолеты, подошла и наша очередь, товарищи. С завтрашнего дня нас отводят в тыл на отдых и переучивание.

Все началось с этого воздушного стрелка. Как знать, если бы они не встретились на фронте, может быть, совсем по-другому сложилась жизнь Николая Демина, и даже наверняка это было бы так. Однако наша жизнь часто зависит от случая, и чему быть, того не минуешь.

Воздушный стрелок навытяжку, по команде «смирно» стоял перед лейтенантом, ломким мальчишеским голосом рапортовал:

— Товарищ лейтенант, младший сержант Пчелинцев направлен в ваш экипаж для дальнейшего прохождения службы.

Нельзя сказать, чтобы новый стрелок пришелся с первого взгляда по душе командиру экипажа. Худой, чуть сутуловатый парнишка с плохо выбритым подбородком.

Русые вьющиеся волосы и взгляд какой-то не то грустящий, не то задумчивый, словно нет ему никакого дела до того, что происходит вокруг. Он и по команде «смирно» не умел стоять правильно, чуть горбился и руки держал хотя и по швам, но с подогнутыми локтями. «Совсем желторотик, — неприязненно подумал Демин, — с таким намучаешься». Неожиданно внимание лейтенанта привлек неширокий след от ожога на загорелой шее младшего сержанта.

— Мама в детстве обварила? — спросил Демин, пряча в голосе издевку.

— «Мессер», — спокойно ответил Пчелинцев, явно уловив его издевку.

— Гм-м... — усомнился Демин. — А я подумал, вы его только на картинках видели.

— Совершенно справедливо, — улыбнулся стрелок, и Николай про себя отметил, что улыбка у него добрая и какая-то беззащитная. — И на картинках, и над Брянском. Только на картинках он несколько симпатичнее выглядит.

— А в жизни?

— Желтобрюхий, нехороший такой, — поморщился стрелок, — мордочка острая, вся в желтых огоньках, когда он в атаку на тебя заходит. На борту пиковый валет: одна голова вверх, другая вниз. Наша «пешка» быстро сгорела... Он тоже. А я, как видите, стою перед вами.

Демин пошевелил выгоревшими бровями.

— Уж не хотите ли вы сказать, что сбили этот «мессер»?

— Зачем же говорить, — потупился стрелок, — в летной книжке есть запись.

— И сколько же вы сделали боевых? — уже добрее осведомился Демин.

— Тот, о котором я позволил себе упомянуть, был пятым.

— А дальше?

— Госпиталь, четыре месяца переучивания на ИЛе, и вот — «чуть свет... и я у ваших ног».

— Знаете что, младший сержант, — вспылил вдруг Демин, — здесь вам не Малый театр и вы не Чацкий!

— Да. Актерские данные у меня не на уровне...

Демин вздохнул и покачал головой.

— Ладно. Идите устраивайтесь, — И сутулая спила Пчелинцева заколыхалась, удаляясь.

«Черт его знает, — подумал Николай, — прислали какого-то желторотпка. Надо его попробовать поскорее в воздухе. Если что не так, постараюсь отвязаться. С таким много не налетаешь». Демин интуитивно чувствовал, что с появлением воздушного стрелка что-то новое вошло в жизнь его экипажа и она, эта жизнь, уже не будет такой, как прежде. Пожалуй, не было в полку более тихого и сработавшегося экипажа, чем деминский. Здесь все делалось без шума, незаметно. Самолет и оружие готовились в срок, и не было случая, чтобы в воздухе отказывали пушки или на посадке плохо выходили тормозные щитки. Если в зеленом теле машины фашистские зенитчики оставляли следы, дыры латались быстро, и к следующему вылету пробоин нельзя было уже отыскать. А в часы, свободные от полетов, каждый член его экипажа мог что угодно читать, кому угодно писать письма, думать о чем угодно. И как-то получалось, что этот маленький коллектив, дружный и спаянный в работе, в такие часы разобщался и каждый жил своею уединенной, одному ему подвластной жизнью. Только однажды она была нарушена, и произошло это кок раз накануне Орловско-Курского сражения. Механик Заморин самовольно ушел в соседнее село, выменял там старую гимнастерку на бутыль самогона и до бесчувствия напился.

На другое утро Демин с состраданием глядел на его опухшее, покрытое рыжими мелкими конопушками лицо и вслух рассуждал:

— Что же мне с вами делать, Василий Пахомович? Проступок есть проступок, и я вас должен наказывать. Если доложу командиру, он даст губы на полную катушку. Уж лучше я сам. Трое суток отсидите?

— Отсижу, — с унылой готовностью заверил механик.

Демину ой как не хотелось его сажать. К этому сорокапятилетнему вологодскому крестьянину, бывшему бригадиру тракторной бригады, он относился с большим доверием, никогда не называл его на «ты», даже в самые горячие минуты, какие нередко возникали на аэродроме перед боевыми вылетами. «Подумаешь, событие, пошел и напился, — с досадой думал Демин. — Да у него от золеной тоски по семье кошки на сердце скребут. Два сына на фронте, дома четверо полуголодных ртов. Седая голова, а я его на гауптвахту? Нет. Надо его избавить от этого срама».

— Я постараюсь, чтобы вас вообще не наказывали, — сказал Демин.

Заморин выслушал обещание с низко опущенной головой, вздохнул.

— И за это спасибо, товарищ лейтенант, что нутро мое поняли правильно. Другой бы раскричался, а вы уважительно отнеслись. А насчет того, чтобы наказание миновать, так я думаю, что это будет трудно сделать. Уж лучше посылайте меня на гауптвахту, как по уставу положено, а то и на вас начальство коситься начнет.

— Нет, я все же попробую, — упрямо заявил Демин. — Нет правил без исключения, Василий Пахомович, — и побежал на КП.

— Ты с ума сошел, лейтенант! — хмуро воскликнул подполковник Заворыгин. — Самовольная отлучка свыше десяти часов! Да такая самоволка во фронтовых условиях — это же почти подсудное дело!

— Но он же от стыда чуть не плачет! — настаивал Демин, и на его правой щеке начал нервно дергаться мускул. — Вы только подумайте, товарищ подполковник. Полвека человек прожил, два сына воюют. Старикан по складу своему наитишайший, а мы его за единственное нарушение в каталажку.

— Сыны воюют, говоришь? — переспросил Заворыгин и вдруг сорвался, зaopaл, что с ним нередко случалось. — Да иди ты от меня к черту, лейтенант! Мне боевoe распоряжение на завтрашний день в штаб дивизии надо отсылать, а ты лезешь со всякой мутью. Ну накажи его своей властью, выговор, что ли, дай перед строем. Только не впутывай меня.

— Есть наказать своей властью! — обрадованно выкрикнул Демин и побежал на самолетную стоянку.

Заморин сидел на пустом деревянном ящике в нескольких метрах от ИЛа, нервно курил. При виде командира кинул и затоптал тяжелым сапогом самокрутку.

— Так вот, Василий Павлович, — объявил Демин бодро. — Мне приказано наказать вас своей властью и без всякой гауптвахты.

— Спасибо, товарищ командир, — растроганно ответил механик. — Спасибо, что седины мои пожалели.

А своей властью вы меня уже наказали. Тем, что душу мою поняли и простили. Я у вас в сплошном долгу.

— Ничего, — улыбнулся Демин, — работой расплатитесь, когда бои начнутся.

— Да уж это как есть, — вздохнул механик. — Насчет самолета можете нисколечко не сомневаться.

Это и была единственная беспокойная история в жизни их экипажа. Но с появлением воздушного стрелка покой и выработанный долгими месяцами фронтовой жизни ритм были напрочь сломлены. На следующее утро после зачисления стрелка в боевой расчет пригнет Демин на самолетную стоянку и увидел картину, которая его сразу же озадачила. Голые по пояс Заморин и Рамазанов бегали вокруг ИЛа следом за Пчелинцевым, отдававшим на ходу команды самым что ни на есть беспечным голосом. Потом они перешли на ходьбу, а Пчелинцев продолжал покрикивать: «шире шаг», «на носочках», «руки вверх», «вдох, выдох». Был Демин добрым, покладистым парнем, но на этот раз почувствовал себя уязвленным.

— Это что за цирк? — осведомился он сурово.

— Зарядка делаем, товарищ лейтенант! — скаля в улыбке белые, один к одному, зубы, весело выкрикнул Рамазанов.

Оружейница Магомедова, сидевшая на траве, аккуратно поджав под себя ноги в грубых кирзовых сапогах, с хитринкой взглянула на командира: ну как, мол, ты себя поведешь? Демин опешил от сознания собственной беспомощности. В строгой армейской жизни даже на фронте никто бы не мог запретить физзарядку. Это только поощрялось. Но всему наперекор Демин возразил:

— Зарядка, зарядка!.. А порядок на самолетной стоянке? Вон ветоши сколько ветром нанесло, а газетных обрывков! А почему шлемофон под фюзеляжем валяется? Место ему там, что ли?

— После зарядки уберу, товарищ командир.

— Мне не после зарядки надо, а сейчас, — повысил Демин голос.

Пчелинцев взглянул на него из-под девичьих бархатных ресниц, недоумевающе сказал:

— Я сейчас. Зарядка окончена, друзья.

Заморин и Рамазанов неохотно разошлись, а Магомедова с укором поглядела на командира экипажа. Демин все понял: новый воздушный стрелок пришелся им ко душе, а он потерпел поражение. От этого чувство неприязни к Пчелинцеву резко возросло. А младший сержант, успевший застегнуться на все пуговицы, с шлемофоном в руках подошел к нему и, как показалось Демину, с ехидцей спросил:

— А разве физзарядка большое преступление, товарищ лейтенант?

Это был выпад, и, как на настоящем поединке, Демин должен был отвечать, тем более что трое остальных членов экипажа ревниво за этим поединком наблюдали.

Не в силах парировать вопроса, Демин, глядя в землю, пробормотал:

— Нет, я не против физзарядки, поймите меня правильно. Только всякому овощу свое время. Вот расколотим фашистов, тогда хоть теннисные корты на аэродроме открывайте. А сейчас боевая работа — главное.

Это было неубедительно, и он сам лучше других понимал.

— Значит, вы против зарядки, товарищ командир? — заговорил вновь Пчелинцев. Этот вопрос был задан уже в упор, и на него надо было отвечать «да» или «нет». «Черт знает что, — понимая, что он окончательно проигрывает поединок, подумал лейтенант, — скажи «нет», дойдет до Заворыгина, тот по головке не погладит. Армейский человек и на фронте должен заниматься физкультурой. Это не достижение, а беда, что в их полку ни летчики, ни техсостав не делают зарядку». Поэтому Демин совсем уже сердито огрызнулся:

— Да что вы ко мне пристали? Сказал уже, что я не против физзарядки. Только ее с головой надо делать. До начала летного дня.

— Есть, товарищ командир. Разрешите с завтрашнего утра делать зарядку всем экипажем сразу после подъема?

Он просил, но просил, как великодушный победитель, и Демину ничего не оставалось, как согласиться.

— Хорошо. Действуйте, — сказал он неохотно, — считайте, что отныне утренняя зарядка экипажа под вашу ответственность. Я и сам буду приходить. — А про себя подумал: «Черт побери, похоже на то, что этот желторотик завоевывает симпатии у твоих подчиненных. Надо положить этому конец».

Но вскоре, к глубокому своему огорчению, Демин понял, что это было лишь начало. На следующий день, приближаясь к стоянке, он услышал неровный, но довольно приятный голос, напевавший бессмертную арию:

Любви все возрасты покорны,
Ее порывы благотворны,
И юноше в расцвете лет,
Едва увидевшему свет,
И закаленному судьбой
Бойцу с седою головой!..

До войны в родной Касьяновке Демин только по радио слушал оперу, и, когда в летнем училище учился, дальше радио его знакомство с этой областью искусства не простиралось. Он неслышно подошел к длинной скамейке из свежеоструганных досок, на которой сидели все члены его экипажа. Арию пел все тот же Пчелинцев. Увидев Демина, подчиненные дружно вскочили, а он не торопился произнести обычное «Вольно, садитесь». Остановился, свел над переносьем белесые брови:

— Поете, младший сержант?

— Пою, товарищ командир, — беспечно подтвердил Пчелинцев.

— А о том забыли, что земля наша в крови и нам сейчас не до оперных арий. Мне нужен боевой экипаж, способный поражать врага, а не... — запнулся и договорил... — ...не Лемешевы из Большого академического.

— Простите, товарищ командир, но эту арию из «Евгения Онегина» Лемешев не поет.

— Я сам знаю, что это из «Евгения Онегина», — взорвался Демин, — и, уж если хотите, продолжу текст этой арии. Только я, разумеется, не обладаю вокальными данными, да и чтец-декламатор ни к черту. Но стихи я прочитаю. — Он поднял вверх подбородок, прицелился глазами в розоватое облако, застывшее на небе, и безошибочно прочел несколько строф. Потом замолчал. Трель жаворонка, скользнувшего над травяным покровом аэродрома, показалась им необыкновенно громкой. Магомедова поднесла к глазам белые, не поддающиеся загару ладони, откинула назад упавшие на глаза пряди волос.

— Дальше, товарищ командир... если помните, прочитайте, пожалуйста, дальше. Как это хорошо. Здесь, у боевого ИЛа... и Пушкин.

Но Демин оборвал декламацию и демонстративно вздохнул.

— А мне кажется, это плохо, товарищ ефрейтор Магомедова. Там, где говорят пушки, музы должны молчать.

— «Когда говорят пушки», — поправил Пчелинцев, но Демин смерил его уничтожающим взглядом.

— Мы не на уроке литературы. Кстати, товарищ младший сержант, вчера у воздушных стрелков полка было занятие по материальной части пулемета БС?

— Было, товарищ командир.

— Тогда идемте на самолет, проверю, так ли вы хорошо знаете оружие, как арию из «Евгения Онегина».

— Пойдемте, — безразлично откликнулся Пчелинцев.

Как ни гонял Демин Пчелинцева по теории воздушной стрельбы, по сборке и разборке пулемета БС, устранению задержек на земле и в воздухе, воздушный стрелок давал такие точные ответы, что придраться ни к чему было нельзя. И все-таки Демин строго сказал:

— Смотрите, младший сержант, чтобы на стоянке был в дальнейшем порядочек. Такой, как и до вас. И главное, чтобы к своим обязанностям посерьезнее относились.

— Вам не нравится мой голос, товарищ лейтенант? — невинно осведомился Пчелинцев. — Клянусь, больше на стоянке вы его не услышите.

— Да я совсем не это имел в виду, — смешался Демин.

Он надеялся, что после разговора с ним воздушный стрелок остепенится, но не тут-то было. Когда на другой день Демин неспешной походкой шествовал к своему самолету с хвостовым номером 13, он был остановлен на полпути, и не кем-нибудь, а самим командиром эскадрильи Степаном Прохоровым.

— Слушай, лейтенант, — окликнул его капитан. — Ты в своем экипаже сегодня был?

— Нет. А что?

— Сходи, сходи, — загадочно улыбнулся Прохоров, — такое увидишь, чего в нашем полку еще никто не видел.

— А что именно? — встревожился Демин, но лицо Прохорова осталось непроницаемым.

Демин поспешил и действительно увидел невероятное.

Магомедова и Рамазанов, сидя на скамейке, отчаянно хлопали в ладоши, а пожилой крупный Заморил и младший сержант Пчелинцев лихо отплясывали «Барыню».

На голове Заморина белел платок, повязанный в виде бабьего чепчика, лоб усеивали капли соленого пота. Повизгивая и приседая, он выбрасывал длинные ноги в тяжелых сапогах, а Пчелинцев лихо ходил вокруг, изображая кавалера.

— Вот это здорово! — ледяным тоном промолвил Демин. — А лучше вы ничего не придумали? Оказывается, кому война, а кому забава одна. Завтра контрольные боевые стрельбы, младший сержант Пчелинцев! А вы, вместо того чтобы к ним готовиться, концерт устроили. Завтра по мишени промажете, а мне за вас красней.

— Утро вечера мудренее, товарищ лейтенант, — миролюбиво проговорил Пчелинцев. — Может, вам и не придется за меня краснеть. — И они пошли на самолет тренироваться.

В тот день подполковника Заворыгина навестил командующий воздушной армией и на самом деле приказал провести полковые учебные стрельбы.

— Летчики у тебя тертые, — сказал генерал, осушат за обедом третий стакан кваса. — Их Орловско-Курская дуга не согнула...

— А почему она их должна была согнуть? — усмехнулся командир полка. — Вопрос даже в своей основе, по-моему, неверно поставлен. Это мы врага в дни Орловско-Курской битвы в дугу согнули.

— Ладно, ладно, не зазнавайся, — прервал командующий. — Впереди еще много испытаний. Твоим летчикам я верю, а вот воздушные стрелки — контингент новый, с ним надо знакомиться. Очень важно, чтобы экипажи сработались. Чтобы летчик понимал стрелка, а стрелок летчика. Проведи с этой целью зачетные стрельбы по конусу. Тех, кто выполнит, готовь к отправке на фронт, слабачков — повремени.

По плановой таблице Демин должен был выруливать на старт в девять тридцать утра. Когда он прибыл на стоянку, механик Заморин только что выключил опробованный мотор.

— Рычит, как молодой леопард, товарищ лейтенант, — доложил он несколько фамильярно. — На любых режимах не подведет.

— Спасибо, Василий Пахомович, — ответил ему лейтенант, признательно улыбнувшись, — на вас как на каменную гору можно положиться, — и перевел взгляд на Пчелинцева. Воздушный стрелок стоял рядом, небрежно переминаясь с ноги на ногу, и грыз леденец. В шлемофоне бледноватое лицо казалось совсем мальчишеским. — Сколько вам лет, Пчелинцев?

— Двадцать два.

— А мне двадцать три. Но я уже с десяти лет отучился сосать леденцы.

Пчелинцев невинно взмахнул бархатными ресницами и зарделся румянцем.

— Если хотите знать мое личное мнение, то совершенно напрасно, товарищ лейтенант. Сахар содержит много фосфора. А фосфор растормаживает творческие процессы.

— Профессор, снимите очки-велосипед, — беззлобно усмехнулся Демин. — О вашем творческом процессе я буду судить сегодня по количеству пробоин.

Стрелок неопределенно пожал плечами. «Хоть бы ты промазал, черт голландский, — без особенной неприязни подумал командир экипажа. — Я на тебя живенько написал бы рапорт с просьбой о переводе в другой, менее подготовленный экипаж, который еще задержат в учебном полку на одну-другую неделю. А мы без тебя — на фронт и опять спокойно заживем».

— Готовы, младший сержант Пчелинцев? — спросил он отрывисто.

— Готов, товарищ командир.

— Вопросы ко мне есть?

— Вопросов нет. Есть просьба.

— Какая?

— Точно выполнять все мои команды.

— Опять шуточки? — покосился на него Демин. — Или вы забыли, кто кем командует? По-моему, все-таки летчик — воздушным стрелком, а не воздушный стрелок — летчиком.

— Вы совершенно правы, товарищ командир, — вдруг быстро и серьезно заговорил Пчелинцев. — Вы, разумеется, мною командуете. Но я бы хотел, чтобы вы предметно поняли, кто такой воздушный стрелок на самолете ИЛдва. Щит летчика, и только. Но хорошим щитом ты станешь, когда и летчик научится тебя по-настоящему понимать и будет поддерживать твои действия нужным маневром. Я вижу все, что делается за хвостом самолета, а вы — нет. Значит, каждая моя просьба для вас обязательна как команда, иначе в настоящем воздушном бою «мессера» нас голыми руками возьмут.

Демин заглянул подозрительно в черные глаза под бархатными ресницами, ожидая увидеть в них лукавство, но взгляд воздушного стрелка был чуть ли не умоляющим.

— Вас понял, — примирительно сказал Демин. — Я буду маневрировать. Только сигналы по СПУ (СПУ — самолетное переговорное устройство.) подавайте коротко и быстро. — Он сознательно опустил слово «команды». — Еще что ко мне?

— Больше ничего, товарищ командир.

— Тогда в кабину.

Едва Демин успел прогреть мотор, как в наушниках раздался надтреснутый голос Заворыгина: «Удав-тринадцать, вам взлет!» Зеленый ИЛ с цифрой 13 на руле поворота, подпрыгивая по испеченной солнцем земле, стал рулить на взлетную полосу. Демин точно по расчетному времени появился в зоне воздушных стрельб, сменив ушедший оттуда экипаж Чичико Белашвили.

— Ну, как там у вас, стрелок? — окликнул он Пчелинцева.

— Веду наблюдение.

Самолет-буксировщик шел, набирая высоту, им наперерез. На длинном фале чернел туго набитый ветром матерчатый конус, по которому надо было стрелять. Теперь хвост их самолета был повернут к этой мишени, и только Пчелинцев ее видел. Демин наблюдать за конусом не мог. Стянутая броней спинка пилотского кресла лишала его этой возможности.

— Командир, появилась цель, — услыхал он в наушниках голос воздушного стрелка. — Пять градусов влево.

Демин изменил направление самолета и спокойно посмотрел было на линию горизонта, но настойчивый голос Пчелинцева снова заполнил наушники:

— Командир, левый крен. Пятьдесят метров выше...

Еще пять градусов влево... Вниз с углом в двадцать градусов. Хватит. Вверх метров двадцать. Еще левый крен... Горизонтальный полет. Убавьте обороты мотора.

«Черт побери, действительно он меня этак ухайдакает», — мелькнуло в голове у Демина.

— Ну что, хватит вам эволюции? — окликнул он сипло стрелка, но Пчелинцев вместо ответа разразился градом новых команд. Он заставлял летчика делать то правые, то левые развороты, опускать и поднимать нос машины. Ручка ИЛа, когда его приходилось бросать в пике и выводить в горизонтальное положение, весила несколько килограммов, и Демин вспотел, ощущая настоящую усталость.

— Ну, вы! — крикнул он грубо. — Скоро вы там кончите свои эксперименты!

— Товарищ командир, «горку» в двадцать градусов, — попросил стрелок, — он от нас уходит.

— А-а, ну вас к дьяволу! — выругался Демин, но «горку» выполнил. Поблескивая на солнце горбатой кабиной, ИЛ на скорости взметнулся вверх и затрясся от грохота задней огневой установки.

«А он очередями бьет короткими, — отметил про себя Демин, — целится парень. Не в белый свет как в копеечку пуляет».

— Командир, — закричал в это время стрелок, — уголок в тридцать — сорок градусов вниз...

Демин, кряхтя от злости, выполнил еще один маневр, и опять в гул мотора вплелся грохот пулеметных очередей.

— Удав-тринадцать, — донесся с земли голос подполковника Заворыгина, — на посадку.

Демин первым выбрался из кабины. Плечи, освобожденные от парашютных ремней, облегченно выпрямились.

Повернув влево голову в коричневом шлемофоне, он с чувством негаснущей неприязни глядел, как легко и свободно соскакивает на землю Пчелинцев. Стрелок уже снял шлемофон, ветер лохматил его русые мягкие волосы.

— Ну вы меня и загоняли, младший сержант, — ворчливо произнес Демин, — аж спину ломит. Действительно, можно подумать, что не я, а вы командир экипажа.

— Это не входит в мои творческие планы, — ответил Пчелинцев насмешливо.

— Что «это»? — не понял Демин.

— Становиться командиром экипажа.

— А меня ваши творческие или какие там планы не интересуют, — отрезал лейтенант. — Мне важно, чтобы вы поразили конус. Опасаюсь, этого не произошло.

— Вот и я опасаюсь, — откровенно вздохнул стрелок. — Ведь если я промазал, вы найдете любой предлог, чтобы выставить меня из экипажа. А я бы этого не хотел.

— Почему?

— Мне у вас очень понравилось.

Демин промолчал и отвернулся.

* * *

— По-о-олк, смирно!

Маленький, туго переплетенный ремнями начальник штаба майор Колесов бегом проносится вдоль строя и замирает с рукой, приложенной к виску, в трех шагах от Заворыгина. Узенькие хитроватые глазки майора изображают предельное подобострастие. Пухло вздымаются тщательно выбритые щеки.

— Товарищ подполковник, по вашему приказанию личный состав штурмового ордена Ленина Белгородского авиаполка построен.

Заворыгин делает отмашку и вполголоса произносит «вольно». Высокий и чуть сутулый, на целую голову выше своего начальника штаба, он медленно приближается к левому флангу. Колесов на толстых кривых ногах важно семенит за ним. Летчики и воздушные стрелки стоят уже немножко вразвалку. Каблуки сапог не прижаты друг к другу, скрипят ремни поправляемых планшеток. Подполковник Заворыгин — это барометр. Плохи дела в полку — и лицо у него сухое, мрачное, а то и злое. Тонкие нервные губы в одну линию, глаза — пороховой погреб. А если все в порядке или произошло что-то отрадное — его не узнать. И на лице улыбка, и голос веселый, и взгляд как у всякого душевного человека, немного к тому же озорного. Сейчас жесты подполковника широкие, голос рокочущий.

— Поздравляю вас, воздушные рыцари, как вас именовала в дни Орловско-Курской битвы наша армейская пресса, — начинает он довольно игриво. — Сегодня воздушные стрелки держали первый экзамен. Они вели огонь по условному воздушному противнику — по мишени «конус», которая отличается от «мессершмиттов» и «фокке-вульфов» тем, что не имеет мотора, лишена способности атаковать и тем более сбить. Мишень самая безобидная.

Но чтобы поразить даже эту мишень, от летчика требуется умелый маневр, а от стрелков — прицельный огонь. К сожалению, наши мушкетеры меня не порадовали. Из двадцати трех стрелков двадцать получили оценку «неудовлетворительно». Причина во всех случаях одна — отсутствие согласованности в маневре и несвоевременность открытия огня, как в известной басне дедушки Крылова: рак пятится назад, а щука рвется в воду. Два воздушных стрелка выполнили упражнение с оценкой «посредственно». Результаты, как видите, неутешительные, и с этими экипажами надо будет как следует подзаняться огневой подготовкой. А то и на фронт нечего вылетать.

— Но меня радует то обстоятельство, — вдруг заулыбался Заворыгин, — что у нас в полку есть человек, способный это сделать. Из двадцати трех летавших экипажей один выполнил зачетное упражнение на «отлично». Командир этого экипажа при заходе на цель продемонстрировал прекрасный маневр. А что касается воздушного стрелка... Младший сержант Пчелинцев, два шага из строя.

Пчелинцев, сгорая от волнения, шагнул вперед, поворачиваясь лицом к строю, неловко стукнул каблуками.

Заворыгин показал на него рукой:

— Поглядите на этого мушкетера. Он сделал в «конусе» пробоин в три раза больше, чем надо для оценки «отлично». Ас! За отличные действия объявляю Пчелинцову благодарность и награждаю ручными часами.

А с завтрашнего дня назначаю его помощником руководителя по воздушно-стрелковой подготовке.

— С отчислением из экипажа? — всколыхнулся над строем одинокий голос Демина.

— С оставлением в рядах оного, — отрубил командир полка.

* * *

«Самое главное в жизни — это победить самого себя, — думал Демин, шагая на самолетную стоянку. — Ой как трудно протягивать руку тому, кого еще вчера считал откровенным своим противником, и поздравлять с успехом, в который сам ты никогда не верил. В таком вынужденном поздравлении скрытое признание собственного поражения. Разве не так?»

Солнце клонилось к западу, и лучи его не обдавали зноем. На желтом скошенном поле, что виднелось за аэродромом, гремела одинокая молотилка. Над острым краем небольшой рощицы, лениво распластав крылья, парил коршун. Тишина царила на учебном аэродроме, расположенном от фронта за двести километров. Возле «чертовой дюжины», как сам он прозвал свой самолет с тринадцатым номером на киле, тоже было затишье. Под щедрой прохладной тенью широкого крыла сидели механик Заморин и моторист Рамазанов, а Пчелинцев лежал на животе, вытянув длинные ноги в ярко начищенных сапогах и положив узкий подбородок на сцепленные ладони.

Шаги командира прервали их мирную и, видимо, уже довольно долгую беседу. Они готовы были вскочить, но Демин, явно подражая подполковнику Заворыгину, громко бросил свое командирское «вольно».

— Что это вы делаете здесь, друзья? — поинтересовался он, увидев в руке у «папаши» Заморина маленькие часики.

Василий Пахомович поднял на него усеянное веснушками лицо, степенно пояснил:

— Да вот награду Пчелинцева разглядываем всем колхозом. Исправно тикают, паршивцы. И думка у меня появилась. А что, если сходить в свободное время в ПАРМ (ПАРМ — полевые авиаремонтные мастерские.) и надпись сделать на крышке? Я ведь с граверным делом знаком. Как будет лучше, товарищ лейтенант:

«Младшему сержанту Л. В. Пчелинцеву от командира части» или же: «Л. В. Пчелинцеву за меткую воздушную стрельбу»? А подпись в обоих случаях — командир части.

— По-моему, второй вариант лучше, — чуть покраснев, так что это осталось незаметным под густым аэродромным загаром, одобрил Демин. — Кстати, товарищи.

Я не имел еще возможности поздравить нашего нового члена экипажа младшего сержанта Пчелинцева за снайперскую воздушную стрельбу. Только вы лежите, не вставайте... Прямо скажу: Пчелинцев ошеломил весь полк своей меткостью. Я даже не ожидал.

— Я и сам от себя не ожидал, товарищ командир, — дрогнувшим голосом ответил Пчелинцев, и его темные глаза благодарно засветились. — Чертовски хотелось самого себя превзойти. Да и вдохновение какое-то нахлынуло.

Демин присел на пожухлую траву, положил на колени планшетку.

— Однако вдохновение штука капризная. Пчелинцев, — возразил он мягко. — Утром оно есть, а к обеду, глядишь, улетучилось. Так что я надеюсь, что, когда мы начнем летать в бой, вы будете делать ставку не на вдохновение, а на мастерство и упорство. — Он придирчиво посмотрел на воздушного стрелка, ожидая ответной реплики, в которой могло прозвучать возражение. Но Пчелинцев приподнялся, сорвав травинку, сунул ее зеленым стебельком в рот.

— Совершенно верно вы заметили, товарищ командир Может, я и ошибаюсь, но от душевного подъема бойца часто зависит победа. Это так, посудите сами. Вот у Чапаева было вдохновение накануне штурма Лбищенска, он и вел себя героически. А если война сейчас не исчерпывается пятью-шестью гениальными сражениями, как это было раньше? Если надо воевать много дней и ночей, в дождь и холод, в зной и метели, как сейчас, когда схлестнулись две такие силы — мы и Гитлер? Разве можно ожидать, что воины будут уходить с вдохновением в каждый бой? Чепуха, фантазия, вздор. Вам надо лететь, а у вас ноет зуб или пришло с плохой вестью письмо. Или вы просто устали и к самолету идете вялой, расслабленной походкой. Так разве можно думать, что в каждый боевой вылет летчик идет с особенным душевным подъемом или вдохновением, как я тут неосмотрительно выразился? Разумеется, нет. И я считаю, что в бой надо идти как на тяжелую, но обязательную работу.

— К сожалению, это верно, — вздохнул Демин, а про себя подумал: «Однако у этого парня извилины работают».

Это все было в четверг. А в пятницу утром Демин снова стал свидетелем эпизода, никак не соответствовавшего привычному укладу жизни его экипажа. Пчелинцев сидел на скамейке, на его коленях лежал твердый лист картона с наколотой белой бумагой. Ссутулясь над картоном, воздушный стрелок делал короткие движения карандашом. За его спиной стояли оружейница Магомедова и восторженно улыбающийся моторист Рамазанов.

А впереди, метрах в пятнадцати — двенадцати, рукой поглаживая металлическую лопасть винта, застыл у самолета Василий Пахомович Заморин. Был он в отглаженной гимнастерке, на груди белели две медали «За отвагу», с которыми пришел он из пехоты в авиацию после трудного сорок первого года. Желтые полоски — отметка о двух тяжелых ранениях — украшали гимнастерку, туго перепоясанную солдатским ремнем.

— Ну как там? Что-нибудь робится? — раздался его басок, и Демин только теперь понял, что это Пчелинцеву позирует «папаша» Заморин.

— Здравствуйте, друзья, — сказал неожиданно появившийся лейтенант, — продолжайте свои занятия, — и через плечо Пчелинцева посмотрел на широкий лист бумаги. Увидел острый нос ИЛа, лопасти винта и почти вровень со втулкой самолета широкое, доброе лицо механика. И ремень с волной складочек над ним, и загорелая сильная рука с выпуклыми жилами, и седые волосы, выбившиеся из-под чистой, незамасленной пилотки, хранившейся, по-видимому, для особых парадных случаев, — все было как у живого, всамделишного Заморила.

— Не волнуйтесь, Василий Пахомович, — улыбнулся Демин. — Дело у младшего сержанта действительно робится. Вот только глаза подкачали. У вас они добрее. А тут какие-то стальные.

— Да, товарищ командир, — не отрываясь от рисунка, пробормотал Пчелинцев, — глаза действительно не того. Мне бы для них талант Брюллова.

— Да вы для нашего экипажа больше чем Левитан, Леня, — засмеялась звонко Магомедова. А Демин мысленно отметил: «Смотри-ка, он ей уже Леня! Хорошо, что хоть не Ленечка».

— Спасибо за комплимент, сударыня оружейница, — встряхнул курчавой головой Пчелинцев.

— Не за что, сударь воздушный стрелок, — не осталась в долгу Магомедова.

— Не просто воздушный стрелок, а щит командира, — нравоучительно поправил младший сержант.

— А меня когда вы нарисуете? — засмеялась Магомедова.

— В любое время дня и ночи. Ночью, при лунном освещении, даже лучше.

Смех Магомедовой всплеснулся над их головами. Показывая белые отполированные зубки, Зарема поправила тяжелую косу, с наигранной капризностью промолвила:

— А у меня лицо не фотогеничное... во-о-от. Я всегда на фотографиях прескверно получаюсь.

— Зара... — улыбнулся Пчелинцев. — Зачем о себе столь жестоко? Вы же сами прекрасно знаете, что это не так. Разрази меня гром небесный, если вы не самая красивая оружейница в нашем полку, а может, и во всей дивизии. За такую горянку я бы самый дорогой калым уплатил, если бы посватался.

— Уй! — восторженно воскликнула Магомедова, которая часто вместо «ой» говорила «уй». — У нас за девушек не сватаются. Их похищают. А как бы вы похитили, если вы даже верхом на коне скакать не можете?

— Вот это уже в самое «яблочко», — ойкнул Пчелинцев. — В нашей Рожновке скачек действительно не устраивают. Мы мужики нижневолжские. Нас невод и сети кормят. Так что по части похищения горянок я действительно не силен. — Пчелинцев сделал несколько последних штрихов и вздохнул, как после тяжелой работы. — Василий Пахомович! Вольно, мой дорогой. Я вас нарядно помучил. На сегодня хватит. Идите смотреть.

Заморину портрет понравился.

— Да я же почти как живой! Ай да молодец, Леня!

Мне подаришь?

— Ну конечно же. В Третьяковскую галерею продавать не повезу.

— Вот и спасибо, Леонид. Я его в деревню Клаше своей пошлю. Пусть она его в избе на стенке вывесит.

Все-таки при нашивках и медалях. Пусть баба убедится воочию, что я не зря на фронте. Вы одобряете, товарищ командир?

— Конечно, одобряю, — откликнулся Демин, подумав, что этот карандашный набросок его совершенно не взволновал. Мало ли подобных самоучек было и в других полках. Все же это гораздо лучше, чем бегать по селам в поисках самогонки или затевать многочасовые «пульки», бездарно растрачивая на них свободные и такие дорогие на фронте часы покоя. Но игривый разговор стрелка и оружейницы подействовал на него гораздо сильнее. На Магомедову он всегда смотрел только как на подчиненную и очень исполнительную работницу. Никогда бы в жизни ему не пришло на ум отвечать на вопрос, красивая она девушка или нет. Но сейчас от одного предположения, что между Пчелинцевым и Заремой могут возникнуть какие-то особенные отношения, совсем не те, что были у девушки со всеми в экипаже, ему стало не но себе. Бросив пристальный взгляд на Пчелинцева, снимавшего рисунок с картона, лейтенант опять ощутил глухое раздражение. «Только этого еще мне не хватает, чтобы между ними любвишка завязалась». К Магомедовой он относился всегда с несколько суровой заботливостью старшего, отвечающего за младшего. Однажды он стал свидетелем такой сцены. Возвращался ночью в село, где квартировали летчики, и во дворе у своей хозяйки, в беседке, оплетенной со всех сторон повителью, услыхал возбужденный голос первого полкового ловеласа Сашки Рубахина, своего однокашника по летному училищу.

— Дролечка ты моя, — шептал Сашка знобким от волнения голосом, — галчонок мой черненький. На руках буду носить. Вот те крест, после войны на родину увезу.

В шелка и крепдешины разодену. Только не отталкивай меня...

В беседке послышался шум. Очевидно, исчерпав весь свой запас красноречия, Сашка призвал на помощь силу как более надежное средство. В ночной тиши прозвучал громкий возмущенный голос Магомедовой:

— Да оставьте вы меня в покое, товарищ лейтенант.

Разве я давала вам какой-нибудь повод.

Пощечина прозвучала в ночи, из беседки вырвалась оружейница и, не узнав даже своего командира экипажа, метнулась в темь Демин шагнул в беседку, увидел, как Сашка Рубахин потирает щеку.

— Ну что? Огрела? — спросил он сухо, еле сдерживая гнев.

— Огрела, — миролюбиво признался Сашка, не замечая странной вибрации деминского голоса — Ты ее, что ли, в своем экипаже такой мегерой воспитал? Ничего, дай только срок. Сама еще ко мне прибежит.

— Что ты сказал?! — заревел Демин. Он шагнул к Рубахину и с такой силой встряхнул его за шиворот, что куда-то в пепельно-черную ночь полетели пуговицы с Сашкиной гимнастерки. — Вот что я тебе скажу, уважаемый донжуанчик: если только ты... — здесь Демин употребил такую длинную и складную матерную фразу, что Сашка даже рот открыл от удивления. — Если ты еще хоть раз осмелишься прикоснуться к этой девчонке, я у тебя ноги повырываю из того места, откуда они растут, и будешь ты на этом самом месте, которое тебе в детстве папа с мамой слишком мало полоскали ремнем, до самой своей Вятки ползти. Понял?

Рука Демина разжалась, и Рубахин как ошпаренный вылетел из беседки.

— Ненормальный, — пробормотал он, находясь уже на безопасном удалении. — Сам небось хочешь ее приручить.

— Валяй, валяй! — крикнул на прощанье Демин. — И запомни: в следующий раз шею сверну.

Он не рассказал об этом Магомедовой, да и зачем?

Она же ни в чем не повинна. Он был всегда доволен ее серьезностью и скромностью, умением с достоинством держаться среди мужчин, не обращать внимания на соленые словечки и шуточки.

А как будет теперь? Вдруг она потеряет голову и влюбится в этого курчавого фразера? Много ли для этого надо? Профиль у него идеальный, ресницы как у ангелочка. Поет арии, причем не слишком фальшивит. Немножко рисует, немножко декламирует... Вот тогда будет у Демина хлопот. Один подполковник Заворыгин какой разнос учинит.

В эту минуту подошла к нему Магомедова и как-то пугливо опустила глаза, словно угадала беспокойные командирские мысли.

— Товарищ лейтенант, разрешите мне в БАО (БАО — батальон аэродромного обслуживания.) сходить? Мне в вещевом отделе надо обмундирование получить.

Он молча кивнул. Зарема стала удаляться от них легкими шажками, ступая на носки, чуть при этом подпрыгивая. Тяжелая черная коса хлопала ее по гибкой спине.

Только у одной Заремы была в полку такая коса. Однажды подполковник Заворыгин, повстречав ее в дурном настроении, сердито пригрозил:

— Смотри, Магомедова, будешь парней сманывать, косу отрежу!

Она гордо вскинула голову, не то серьезно, не то шутливо сказала:

— Я горянка, товарищ подполковник. Для горянки коса — ее честь. У живой не отрежете.

— Смотри ты, гордячка какая, — сказал ей вслед Заворыгин с восхищением.

Сейчас Магомедова чувствовала на себе два пристальных мужских взгляда: озабоченный командира и мягкий, задумчивый Пчелинцева.

— Вот девушка, — проговорил стрелок негромко, — да я бы не знаю что отдал, чтобы такую поцеловать.

— Сейчас? — насмешливо спросил Демин.

— А почему бы и не сейчас? — недоуменно пожал плечами стрелок.

— Стыдитесь, Пчелинцев, — холодно произнес лейтенант.

— Отчего же? Зарема заслуживает большой любви, — промолвил Пчелинцев.

Демин перекинул планшетку с бока на бок, и сильные его пальпы туго натянули ремешок. В его глазах появи лась грустинка.

— Большая любовь... — проговорил лейтенант задумчиво — Вы считаете, что она сейчас возможна?

— А почему же нет? — пылко возразил воздушный стрелок.

— Сейчас, когда гремит воина, когда металл уносит в землю ежедневно не сотни, а тысячи жизней?

Младший сержант с удивлением посмотрел на командира — Ну и что же? А разве настоящее, подлинное чувство — помеха войне?

— Помеха, — строго отрезал Демин — Тут мы младший сержант, расходимся во взглядах, и расходимся намертво. Сейчас идет война, суровая и беспощадная война не на жизнь, а на смерть Человек в этих условиях не должен предаваться никаким иным чувствам, кроме ненависти к врагу и желания его поскорее разбить Пчелинцев поправил колечки разметавшихся от ветра волос, задумчиво провел ладонью по щеке — Странный вы человек, товарищ лейтенант Песни вас раздражают, танцы тоже А простое проявление любви вы готовы счесть за тяжкое преступление. Да можно ли так?

— Можно. — резко ответил Демин. — Не войне человек все своп силы только одному должен отдавать — борьбе. Все остальное отвлекает А что касается танцев и смеха, то вот что я вам скажу, младший сержант Была у меня cecтренка. Ее вся наша Касьяновка звала Веркой-хохотушкой Только когда немцы ее вешали, она не смеялась Она им кровью в морды харкнула на прощанье.

Демин повернулся к Пчелинцеву спиной и зашагал прочь от стоянки.

* * *

С запада аэродром теснил небольшой лесок. Старые акации и липы, строчные тополя от которых в воздухе кружило пух, каштаны и клены с тяжелыми, в ладонь, листьями. Если углубиться в этот лесок по узкой, но хорошо протоптанной дорожке, выйдешь к чистому прохладному озерцу. Оно так упрятано в чаще, что, пока не продерешься сквозь стену орешника и шиповника, ни за что не увидишь родниково-чистую, незамутненную поверхность воды. От стоянки ИЛа с тринадцатым хвостовым номером до маленького этого озерца рукой подать. Часов в пять утра, когда солнце только-только обогрело землю, Демин захватил полотенце и с вольно расстетнутым воротом гимнастерки зашагал к лесу. Пряные запахи поднимались от земли. Между дальними стволами оседал и рассеивался туман. Голубое небо беззаботно качалось над лесом. Демин шел тихо, стараясь, чтобы под ногу не попала ни одна сломленная ветка, — так не хотелось будоражить устоявшуюся лесную тишину и отпугивать поющих птиц. Где-то поблизости беззаботно затренькал соловей, и Демин с усмешкой про себя подумал: «Вот дает короткими очередями пичуга! И никакого ей дела, что где-то грохочут орудия и моторы, а пехотинцы непрерывно стреляют из автоматов и пулеметов».

Демин вспомнил о вчерашнем споре с Пчелинцевым: «Занятный он парень. Вредный, но занятный. И рассуждает остро. А может, не я, а он был прав? Ведь изрек же однажды великий мыслитель: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Почему же на фронте должны глохнуть некоторые человеческие порывы? Я, наверное, выглядел в этом споре как нудный проповедник. Да и про Веру зря бухнул. Какое ему дело до чужого несчастья. Еще подумает, искал сочувствия. А впрочем, не я у него, а он у меня в подчинении. Будет вредничать, так зажму, что держись!»

Кукушка очнулась от греющего солнца, увидела приближающегося человека и взмахнула пестрыми крыльями. Демин дал ей скрыться в чащобе и, смеясь, окликнул:

— Кукушка, кукушка, а ну-ка погадай, переживу я войну или нет?

И она ответила. В студеном утреннем воздухе раскатился ее беззаботный голосок. А Николай, загибая пальцы, стоял под старым кленом и подсчитывал. Когда она прокуковала в семнадцатый раз, весело прошептал:

— Спасибо за щедрость... Больше семнадцати лет война эта, думаю, не продлится. От силы два годика, а то и меньше. Выживу, если ты пророчишь семнадцать.

Мягкая рослая трава бесшумно приникала к земле под сапогами и снова распрямлялась, тянулась к солнцу.

Демин вошел в полосу кустарника на подступах к озеру.

Осторожно разводя колючие ветви, он продирался вперед и, когда был уже в нескольких шагах от пологого откоса, по которому надо было спускаться к берегу, вдруг услышал внизу легкий всплеск. Лейтенант притаился, обхватив руками пепельно-серый ствол одинокой среди кустарника ивы. «Кто бы это мог быть?» Он осторожно развел кусты и внезапно замер на месте, отнял от ветвей руки, так что ветви с шорохом сомкнулись, прикрыв его живой непроницаемой изгородью. Там, внизу, на желто-песчаном бережке, он увидел оружейницу Магомедову. Она тоже, по всей вероятности, услышала шорох наверху, потому что, пугливо вскинув голову, с минуту прислушивалась к утренней тишине, потом успокоилась и стала неторопливо раздеваться. Не садясь на землю, она скинула сапоги, затем чулки. Потом, стоя к Демину спиной, сняла габардиновую гимнастерку с одной красненькой ефрейторской лычкой. У ее босых стройных ног лежало махровое полотенце. Она вся замерла, словно о чем-то задумавшись.

Раннее солнце скользило по воде, отсвечивая яркими трепетными бликами. Над светлой поверхностью озера поднимались кувшинки. Их листья тоже переливались над водой от солнечных бликов и казались более нарядными, чем были в действительности. «Какая она стройная», — подумал Демин, ощущая острый приступ стыда и какую-то неведомую силу, мешавшую отвернуться или сдвинуться с места. Щеки у него пылали, под просоленной от пота фронтовой гимнастеркой гулкими толчками застучало непослушное сердце.

Зарема протянула вверх, к солнцу, сильные гибкие руки, приподнялась на носках, наклоняя то влево, то вправо черную голову. Потом опустилась на ступни, внимательно огляделась по сторонам. «Какая она стройная», — снова подумал Демин, не в силах ни отвернуться, ни сдвинуться с места. Демин никогда в жизни не видел обнаженных женщин. Лишь однажды в седьмом классе попался ему иллюстрированный журнал с цветной репродукцией спящей Венеры. Он тогда вырезал картинку и несколько дней хранил неведомо для чего, но потом изорвал и выбросил, опасаясь, как бы не попала она на глаза болтливой Верке, а то и немного суровой его матери. Та Венера была розовой и пышной. Но, честное слово, белое, как из мрамора, тело горянки-оружейницы могло бы с ней поспорить. А ноги у Заремы были тоньше и прямее. И уж конечно, такой тяжелой черной косой не обладала богиня любви! «Ты же в миллион раз лучше, Зара», — прошептал командир экипажа, жадно следя за каждым ее движением.

Свободно вздохнув, Магомедова выкрикнула вполголоса свое любимое «уй» и бросилась в озеро, взметая целые тучи брызг, потом, не погружая головы, быстрыми взмахами рук выплыла на середину.

Демин, затаив дыхание, стоял в колючих кустах, боясь единым шорохом выдать свое присутствие, «Зара...

Заремочка, — произнес он про себя против вопи. — Вот ты какая. А я-то по тупости видел в тебе только подчиненную. Да разве ты ефрейтор, готовый в любую секунду стать по команде «смирно»? Ты — богиня!»

Она уже выходила из воды, облегченно расправляя плечи. Лицо у нее стало еще свежее и привлекательнее.

Николай ожидал, что она согреется и зайдет в озеро еще, но Зарема быстро оделась и с полотенцем через плечо стала подниматься вверх по откосу. Разводя на своем пути жесткие ветви шиповника, она прошла в нескольких метрах от него, счастливая и сияющая. Демин с грустью посмотрел на свое полотенце. Нет, он не пойдет теперь купаться. Что, если с мокрой головой увидит потом ее на стоянке? Нет, она не должна ничего знать об этой встрече.

* * *

В тот день дважды поднималась «тринадцатая» на учебные воздушные стрельбы и дважды Пчелинцев на «отлично» поразил «конус». Еще восемнадцать воздушных стрелков выполнили упражнение, и на разборе полетов командир полка Заворыгин уже совсем весело говорил:

— Ну, мушкетеры, порадовали старика сегодня!

За такой короткий срок — и такой скачок. Раньше из двадцати трех только трое выполнили задачу. А сейчас поворот на сто восемьдесят градусов: на весь полк лишь трое не выполнили. А вы, младший сержант Пчелинцев, не только стрелок превосходный, но и педагог. С завтрашнего дня вешайте сержантские знаки различия. Заслужили!

Поздно вечером зашел Демин на свою стоянку. Собственно говоря, мог бы и не заходить, но какая-то сила толкала. Самому себе он признался — это Зара. Хотелось встретить ее в привычной, примелькавшейся военной форме — незатейливой гимнастерке, синей юбке и сапогах. Встретить, чтобы сравнить с той, никому не известной, увиденной им сегодня на заре у озера.

Сумерки наползали на летное поле, чернильными тенями пятнали землю. Метрах в сорока от самолета горел костер. Тонкие линии отлетающих искр чем-то напоминали летчику пулеметные трассы. У костра три тени: Заморин, Рамазанов, Магомедова. На близком расстоянии угадываются лица. Демин бросил внимательный взгляд на оружейницу и почувствовал, что краснеет. Продолговатые черные глаза Зары показались как никогда красивыми. Она перекинула косу себе на грудь, играючись расплетала и заплетала ее конец тонкими длинными пальцами.

— Уй! Товарищ командир. Чего вы так смотрите? — спросила она с неожиданным удивлением и даже отодвинулась в сторону.

— Костер, — каким-то не своим, неестественно-жалким голосом проговорил лейтенант. — Ребята, да нам же за это влетит!

— Да отчего же, товарищ командир! — лениво зевнул Заморин. — Нас от фронта занесло так далече, что ни одного выстрела не слышно. Одно слово — на формировании находимся, то бишь на переучивании.

— Выстрелов не слыхать? — переспросил Демин. — А если Ю-88 пожалует? Он же отбомбится будь здоров. И Герингу потом доложит, как накрыли экипаж лейтенанта Демина на переучивании. Да и приказа о светомаскировке никто пока не отменял. Так что затушите.

— Оно так, — согласился механик и стал затаптывать огонь. — Сейчас ликвидируем, товарищ командир.

А картошка в мундире вот-вот будет готова.

— Товарищ лейтенант, — предложила Магомедова добрым голосом, — оставайтесь с нами картошку в мундире есть. Вкусная!

— Спасибо, Зарема, — поблагодарил он, — я обязательно останусь. — И сразу же поймал себя на том, что впервые назвал девушку по имени вместо обычного, уставного — «товарищ ефрейтор» или «Магомедова». Она не обратила на это ровным счетом никакого внимания.

Железным прутиком быстро и ловко выкатывала из потухшего костра одну за другой обугленные горячие картошки, прищелкивая языком, восклицала:

— Уй, какой будет сейчас пир! Уй, какая вкуснотища! — И опечаленно добавила: — Как жаль, что Лени нет. С обеда не приходил.

— Это вы о ком? — сухо уточнил Демин. — О сержанте Пчелинцеве?

— А у нас другого Лени нет, товарищ командир, — вздохнула Магомедова, далекая от мысли, что этот вздох ножом по сердцу пришелся Николаю Демину.

— Пчелинцеву я на КП разрешил задержаться, — вяло пояснил лейтенант. — Скоро вернется.

И в эту минуту донесся из темноты беззаботный голос воздушного стрелка:

— Кто там вспомнил мою фамилию? Вы, Зарочка? — И он пропел:

Я здесь, Инезилья,
Я здесь, под окном...

— Вот видите, — проворчал Демин, — я его только на час отпустил, а он через два возвращается. Ох уж эти мне сержанты!

— Почему сержанты? — удивилась Магомедова.

— Потому что с него причитается.

— Да, это действительно так, — весело подтвердил Пчелинцев. — Извините, товарищ командир, но я задержался не по своей воле. Меня подполковник Заворыгин задержал. Дал указание, как дальше готовить воздушных стрелков, не выполнивших сегодня задание, и преподнес два подарка. Один — новенькие сержантские погоны, а второй — вот это, — и широким жестом фокусника Пчелинцев вытащил из кармана бутылку с яркой, нарядной этикеткой. — Мускат «Красный камень!» Это ведь что-нибудь да значит, товарищи. Между прочим, подполковник приказал угостить всех членов экипажа.

— Леонид! Это же яичко к Христову дню, — пробасил Заморин.

— Мускат и картошка в мундире. Королевская закуска! — воскликнул Демин. — Это же действительно пир, как здесь метко заметила Зарема.

— До войны такое вино хорошими шоколадными конфетами закусывали, — задумчиво заметила девушка.

Пчелинцев картинно опустился перед ней на одно колено.

— Сударыня, после войны гарантирую вам самый дорогой шоколадный набор.

Такое обращение к Заре покоробило Демина, и он сказал:

— Терпеть не могу этого слова.

— Что вы говорите? — подзадоривающе рассмеялся воздушный стрелок. — А вам не кажется, что после войны когда-нибудь найдется важный профессор-филолог в роговых очках, который предложит нам обращаться друг к другу со словами «сударь» и «сударыня». И мотивировочку точную под это подведет. Скажет, дескать, слово «товарищ» устарело.

— Устарело! — вспылил Демин. Да я бы за такое...

— По рукам, командир, — снова засмеялся Пчелинцев, — потому что я бы за такое предложение тоже бы по шее дал.

У хозяйственного Заморина нашелся граненый стаканчик, спрятанный в ящике с инструментом. От него слегка попахивало бензином и маслом, но это никого не смутило.

— Ровно сто граммов, — прогудел Василий Пахомович. — Как раз бутылочка на пятерых. Разделить сумею точно, не беспокойтесь.

— И гимнастерочки для этого не придется на самогон выменивать? — уколол его лейтенант.

— Товарищ командир, — взмолился Заморин, — ну зачем вы на больную мозоль? Ведь что было, то быльем поросло.

— Да я так, — улыбнулся Демин, — полюбовно. Не принимайте близко к сердцу, Василий Пахомович.

Они раскупорили бутылку, и стаканчик пошел по кругу. Каплю вина по заведенному обычаю Демин уронил на новые сержантские погоны.

— Чтобы лучше носились.

— Спасибо, командир, — поблагодарил Пчелинцев, и в голосе послышалась теплинка.

«Кажется, он начинает мне чем-то нравиться, — подумал Демин, но тотчас себя осек: — Уж не тем ли, что кокетничает на твоих глазах с Магомедовой?»

— Картошка-то какая! — воскликнула в эту минуту Зарема. — Товарищ командир, берите. Это я специально для вас очистила. Какое чудо!

— Спасибо, Зарема, — откликнулся дрогнувшим голосом лейтенант. — А другую не надо чистить. Я в мундире люблю...

— Соленого огурчика не хватает, — крякнул Заморип.

Гасли, подергиваясь пеплом, последние огоньки в костре.

— Я пойду к инженеру, — сказал Заморин, — надо сдать заявку на кислород.

— И я с тобой, Пахомыч, — блеснул белыми зубами Рамазанов. — Где всадник, там и конь. Где механик, там и моторист.

— Смотрите, какие афоризмы отпускает наш Рамазанов! — с деланным удивлением усмехнулся Пчелинцев. — Так и я с вами в село. До отбоя успею с кем-либо партию в шахматы сгонять.

— А у костра кто побудет? — остановил их Демин.

— Я останусь, — предложила о чем-то задумавшаяся оружейница. — Отпустите их, командир.

И случилось так, что они остались вдвоем. Он и Магомедова. Было тихо. Аэродром погружался в дрему.

Смолкли голоса на стоянках, только черные тени бесшумно выхаживавших часовых виднелись в сумерках. Но вот догорела последняя зарница, и темень поглотила часовых. Звездная россыпь и бледный немощный серп месяца повисли над землей. Было так тихо, что даже не верилось, что где-то, не столь далеко, бушует война, рушатся снаряды на блиндажи и окопы, напрягают зрение бойцы боевого охранения, санитары выносят раненых, а пилоты ночных бомбардировщиков, ускользая от прожекторов и зениток, ведут свои корабли в дальние тылы противника. Было тихо, и ему вдруг показалось, что во всем мире существуют сейчас только этот догорающий костер и они с Зарой. Примолкшая и загадочная, сидела в двух шагах от него девушка, сосредоточенно разбивала железным прутиком последние огоньки, чтобы они скорее погасли.

— Костер как жизнь, — тихо выговорила Зара, — ярко загорается, ярко горит, а затухает печально.

Демин промолчал. Он думал о своем, и мысли ворочались в его голове, как скрипучие жернова. Почему она теперь для него загадочная? Ведь сколько недель и месяцев командовал он этой девчонкой, самой младшей по званию в экипаже! Он даже на нее покрикивал: «Магомедова, запасные ленты набить!», «Магомедова, почему опоздали в строй?» И она всегда повиновалась. Маленькая ладонь застывала у пилотки, и девушка отвечала:

«Есть». А теперь? Он увидел ее иной, и это уже была не скромненькая оружейннца в запятнанной маслом юбке и гимнастерке, блеклой от солнца. Это уже была совсем другая, гордая и сильная женщина, на которую так трудно было поднять глаза. Сейчас гибкая ее фигурка силуэтом просматривается в отсветах костра. Редкие всполохи догорающих углей режут тьму, ярким светом обливают Магомедову, и лейтенант видит плотно сжатые коленки, обнаженные короткой юбкой, задумчиво сведенные, будто углем нарисованные брови и все ее нежно-розовое лицо. Кто из поэтов сказал: «Остановись мгновенье, ты прекрасно»? Нет, он сейчас не может вспомнить кто.

Да и в том ли дело? Важно, что было такое мгновенье и оно больше не вернется. Никогда не вернется. Но как трудно отделаться от воспоминания о нем! Интересно, а что, если бы он сказал сейчас Заре, что видел ее утром у озера? Демин даже вздрогнул от нелепой мысли. Седой пепел одел последние угольки костра. Зара отбросила прутик, тихо промолвила:

— Вот и все, товарищ командир.

Он не пошевелился, и она тоже осталась сидеть в прежней позе: хрупкая и загадочная под звездным фронтовым небом.

— Товарищ командир? — спросила она. — Что вы обо мне знаете?

Он растерялся — таким неожиданным был этот вопрос, попробовал отшутиться.

— Все знаю, что записано в вашем личном деле, Зара.

— Эх вы, — вздохнула она укоризненно, — совсем как инструктор по кадрам. «Где учился, где родился, как и полку очутился». Уй! Спасибо хоть сегодня по имени меня назвали. А то все «ефрейтор Магомедова, сюда», «ефрейтор Магомедова, туда».

Демин смутился.

— Да нет, — произнес он сконфуженно. — Вы зря меня к сухим кадровикам причислили. Не такой я, Зара. И о вас знаю больше, чем вы думаете. Хотите, расскажу вашу биографию? Вкратце, разумеется. — Он пошевелил затекшими от долгого сидения ногами и откашлялся. — Горянка вы относительная. У вас только дед и бабка жили в ущелье под Алагезом. Отец ваш инженер. Путеец. Он комплектует сейчас те самые поезда, которые увозят на фронт солдат и боеприпасы. Вы родились и выросли в городе Владикавказе. За год до войны закончили десятилетку и поступили в пединститут. Если хотите, я даже скажу, на какую тему вы написали сочинение по литературе на экзамене. Вы избрали тему: «Человек — это звучит гордо!» И сдали свое сочинение за неделю до двадцать второго июня. Вы за него не только отличную оценку получили. Оно даже в Наркомпрос было отослано как образцовое. Как видите, я не такой уж сухарь, а?

— Вижу, — согласилась Зара. — Только откуда вы про сочинение узнали?

— Из ваших уст.

Зара кокетливо наклонила головку:

— А я вам об этом никогда не рассказывала.

— Мне — нет. Зато другому слишком громко.

— Лене? — вскричала Магомедова, отчаянно хохоча. — Уй, как нехорошо, товарищ командир, подслушивать чужие разговоры. Уй, как нехорошо!

Демин притворно вздохнул.

— Что поделаешь, профессиональная привычка. Летчик всегда должен видеть и слышать все, что происходит вокруг.

Девушка наклонилась над загасшим костром, дунула на него. Остывший пепел полетел ей в лицо. Ни одной красной искры не было уже под ним.

— Это я загадала, — грустно улыбнулась Магомедова.

— Что?

— Как вы думаете, товарищ лейтенант, а можно ли сразу любить двоих?

— Вот еще что! — растерялся он. — Ну и шуточки же у вас.

— И совсем не шуточки, — разгорячилась девушка. — Я вас по-серьезному спрашиваю. Вот рассудите сами.

Жила-была девчонка. Она ничего и никого не знала, кроме папы, мамы, учебников и добрых умных книг. А потом она увидела настоящую, хотя и очень суровую жизнь,

И много-много хороших людей вокруг. Как алмазные самоцветы были эти люди. Один лучше другого. И бедная девушка полюбила сразу двоих. Как вы на это смотрите, товарищ лейтенант?

Демин встал, отряхнул пыль с габардиновых галифе и не сразу ответил:

— Смотрю отрицательно. Настоящий человек никогда не должен раздваиваться в своих чувствах.

И ушел. А она осталась, покачав отрицательно головой в ответ на его приглашение идти вместе. До дощатого барака, в котором обитали полковые мотористки и оружейницы, было не так уж далеко, и провожатый ей не требовался. Она еще долго сидела у погасшего костра, вдыхая прохладу короткой летней ночи. Ей было немножко грустно от нахлынувших дум и приятно от этой грусти.

«Какой же ты чудак, — думала она о Демине с улыбкой. — Целыми днями носишься по аэродрому и не видишь, что делается на земле, будто не по ее поверхности шагаешь. Если бы ты знал, как жду я тебя каждый раз из полета и волнуюсь, словно я и сама с тобой под зенитным огнем. Такой близкий и такой далекий человек, ничего не видящий, кроме своего самолета».

Учеба на аэродроме шла своим чередом. Ранние подъемы и поздние отбои, круглый день рев взлетавших и садящихся ИЛов, треск зеленых и красных ракет над накатанной взлетно-посадочной полосой, короткие очереди проверяемых на стоянках пулеметов и пушек, предельно сжатые команды по радио.

В последние дни подполковник Заворыгин увеличил количество полетов: по три, а то и по четыре раза приходилось экипажам стартовать с твердого, высушенного зноем поля. Наши войска наступали, и подполковник Заворыгин с ракетницей за голенищем сапога пружинистым шагом расхаживал по летному полю, поторапливая летчиков, техников, механиков. Серые его глаза из-под козырька новенькой летной фуражки смотрели на мир дерзко и весело. Так и казалось, не знает он, куда девать переполнявшие его силы.

— Живее, живее, мои мушкетеры! — бодро покрикивал он. — Помните крестьянскую поговорку: утро вечер кормит. Больше сделаете с утра, приятнее будет встречать закат и не стыдно за прожитый день.

И летчики торопились. В полку все шло своим чередом: выходили боевые листки, проводились разборы тренировочных полетов, по вечерам в сельском клубе гремел движок кинопередвижки. Каждое утро в штабе полка вывешивались свежие оперативные сводки, и агитаторы разносили по эскадрильям пачки дивизионной газеты. Всем уже было известно, что до отправки полка на фронт остались считанные дни. И вот в это самое время, когда Демин, приняв от Заморина рапорт о готовности материальной части, проверял ее исправность, на стоянку прибежал весь белый как полотно Рамазанов и не своим голосом завопил:

— Товарищ лейтенант, беда! Там Зарема разбился.

— Как?! — отчаянно закричал Демин.

Моторист замахал руками.

— Да не совсем разбился, не насмерть... просто полез на самую высокую ветку и упал. За яблоками полез и упал.

В минуты опасности и непредвиденных событий, требовавших срочных решений, Демин быстро умел брать себя в руки.

— Перестань орать! — рявкнул он на моториста. — У тебя никогда рот не закрывается. Веди нас к тому месту. Василий Пахомович, за мной.

Зарема лежала под яблоней. По бледному лицу градом катились капли пота, губы были стиснуты от боли.

У ее ног валялись три крупных розоватых яблока.

— Уй, как больно, товарищ командир, — простонала она, доверчиво глядя на склонившегося над ней Демина. — Такая глупость, такая глупость, что хуже и не придумать. Пороть меня розгами за это надо.

У Деминэ дрогнул голос и потеплели глаза.

— Не надо сейчас этих самообвинений. Ты не волнуйся, Магомедова. Сейчас же вызовем доктора.

— Какого? — простонала девушка. — Неужто полкового? Нашего майора Честеренко Терентия Терентьевича?

— Ну да, его.

— Не делайте этого, товарищ лейтенант, — жалобно простонала Зарема. — Или вы не знаете, что наш полковой доктор прописывает всем больным только два лекарства: аспирин или капли датского короля? Он же глазник по профессии, а здесь хирургическое. Если вы ему скажете, он меня быстро запрячет в какой-нибудь самый близкий госпиталь, чтобы сложить с себя ответственность. И прощай наш дорогой штурмовой авиационный полк. А я не хочу! Никуда не хочу из вашего экипажа уходить. Поняли? — И она вдруг заплакала. Слезы потекли по ее бледному лицу. Ей было стыдно, и она косой закрывала глаза.

Заморин, не выносивший женских слез, переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— Давайте пожалеем девчонку, товарищ командир. Хоть и непослушная, а давайте пожалеем. Ведь если попадет в госпиталь, отчислят из полка. Как пить дать отчислят. А девка серьезная. Работает на матчасти справно. И характером всем нам приглянулась.

— Где у тебя болит, Зарема? — спросит Демин.

— Правая нога, товарищ лейтенант... коленка.

— Ну крепись.

Демин опустился на колено и осторожно снял с нот девушки франтоватый сапог.

— Чулок я сама сниму. Отвернитесь, товарищ лейтенант, — смущенно попросила оружейница. Колено у нее не кровоточило. Белая кожа была содрана, и на чашечке виднелся огромный синяк. Демин пощупал кость в одном, другом, третьем месте.

— Здесь болит? А здесь? А здесь?

— Нет, товарищ лейтенант. И здесь нет. А здесь самую чуточку, — покорно отвечала Магомедова. Демин выпрямился и спокойно встретил вопросительный взгляд механика.

— Ясное дело, Василий Пахомович. Типичный вывих.

Попробуем без помощи эскулапов обойтись. Меня в родной Касьяновке сосед дядя Тихон обучил такие вывихи ликвидировать. Я даже своей сестренке Верке вправил однажды коленку. Это делается вот так. — Демин наклонился, взял за щиколотку ногу девушки и с силой дернул на себя.

— Уй! — простонала она, когда первая волна боли обожгла ногу. — Даже в глазах потемнело.

— Василий Пахомович, сходите на стоянку, кликните Пчелинцева — надо и с ним создавшуюся ситуацию обсудить, — сказал Демин.

Как только механик ушел, Демин присел на траву и осторожно провел ладонью по ее опухшей коленке,

— Бедная девочка, — пожалел он.

Зарема приподнялась на локтях, остановила на нем удивленные глаза.

— Это вы сказали, товарищ командир?

— А кто же? Третьего здесь нет.

— Странно.

— Почему странно?

— Вы такой всегда строгий. И вдруг...

— Мне же тебя жалко... не веришь? — он снова назвал ее на «ты», и это было проявлением нового к ней отношения. Она не успела откликнуться. Позади послышался топот. С зажатой в руке пилоткой подбежал Пчелинцев. Его глаза встревоженно остановились на девушке. Переведя дыхание, сержант быстро проговорил:

— Заремочка, как ты пострадала? Двенадцать чертей и одна ведьма посрывали бы эти недозрелые яблоки. Товарищ командир, я уже все знаю. Спасибо вам за правильное решение... ее ни в коем случае нельзя в госпиталь, иначе наш экипаж ее потеряет, а она...

— Да успокойся, Леня, — перебила его девушка, — и как можно меньше паники. Товарищ командир применил жесткую хирургию, и, кажется, мне сейчас легче.

Я даже попробую при вашей помощи подняться. — И она благодарно посмотрела на лейтенанта.

— Да, да, время не ждет, — отводя глаза, сказал Демин, — беритесь за наши шеи и скачите на здоровой ноге к стоянке. Целый день будете сидеть у самолета.

Пушки и пулеметы как-нибудь сами зарядим. А пищу для вас из столовой вот он, сержант, будет доставлять.

— Да я для нее целую столовую приволоку! — горячо воскликнул Пчелинцев.

Лейтенант скользнул по нему внимательным, цепким взглядом. Увидел влажные темные зрачки мечтательных глаз, весело вздрогнувшую складку рта, колечки курчавых волос, упавшие на чистый широкий лоб, всю его тонкую, будто собирающуюся взлететь фигурку и подумал:

«Любит. Честное слово, любит. Иначе бы не сиял так».

И Демин неожиданно удивился, что против собственной воли залюбовался в эту минуту Пчелинцевым.

— Ладно, — сказал он, придав все же голосу строгость. — Вставайте, Магомедова.

Они пошли — она в центре, с усилием подскакивая на здоровой ноге. Ее сапог нес Демин. Он чувствовал на своей шее прохладную руку Зары, и от этого было приятно и тревожно на душе. «Она на меня опирается левой рукой, на Пчелинцева правой. Интересно, какая рука у нее сейчас нежнее?»

Когда они приблизились к «тринадцатой», воздушный стрелок попридержал шаг и сделал вид, что страшно устал и тяжело переводит дыхание. И вдруг страдальческим голосом пропел, показывая на самолетную стоянку:

Во Францию три гренадера
Из русского плена брели, и трое
Душой приуныли,
До взлетной дойдя полосы.

Демин неожиданно расхохотался:

— Черт побери! С таким воздушным стрелком не заскучаешь ни на земле, ни в воздухе.

На стоянке их встретил обеспокоенный старшина Заморин.

— Товарищ лейтенант, — сообщил он. — Только что из штаба приходил посыльный и сообщил, что всех летчиков требует на КП подполковник Заворыгин. Видно, что-то очень срочное и важное.

Демин возвратился из штаба не скоро, лишь к обеду.

Был он серьезен, глаза из-под белесых бровей смотрели хмуро. В ответ на вопросительный взгляд Пчелинцева протянул коротким движением планшетку:

— Вот, смотри!

Воздушный стрелок вгляделся в карту под тонким целлулоидом. Зеленые массивы лесов, линии шоссейных и железных дорог, черные прямоугольнички городов и поселков — все это было непохожим на район аэродрома, над которым они спокойно летали вот уже почти три месяца. Синяя маршрутная черта, тянувшаяся на карте, была прямой, без единого излома, совсем как стрела из лука, пущенная в цель.

— Днепр! Киев! — не удержался Пчелинцев от возбужденного выкрика.

— Совершенно точно. Днепр и Киев, — подтвердил лейтенант. — Перебазирование назначено на завтрашнее утро. Наш полк взлетает в семь ноль пять. Передовая наземного эшелона выезжает сегодня в обед.

— Сколько времени будет двигаться к новому аэродрому наша автоколонна? — спросил подошедший Заморин.

— Десять часов как минимум, — сообщил Демин.

— Десять! А как же быть с Заремой? — вскричал Пчелинцев. — Она же не в состоянии десять часов трястись в грузовике по ухабистым фронтовым дорогам. Да ее в пути могут снять с машины и отправить в госпиталь.

Все трое переглянулись. Какое же командир примет решение? Лейтенант вдруг улыбнулся и отчаянно махнул рукой.

— А, была не была: семь бед — один ответ. Зачисляю ефрейтора Магомедову в летный экипаж. Полетит в задней кабине вместе с сержантом. Только вы смотрите, — пригрозил он заулыбавшемуся Пчелинцеву, — если на старте, пока будем выруливать, кто-нибудь обнаружит Магомедову, подполковник Заворыгин с нас головы снимет.

Пчелинцев скинул с себя планшетку, хлопнул в нее, как в бубен, и пустился в пляс.

— Так ведь это нарушение какое, — развел руками Заморин.

Лейтенант выразительно на него взглянул:

— А вы как же хотели, Василий Пахомович? Чтобы я отправил Зару с автоколонной?

— Ничего, товарищ командир, — поддержал его воздушный стрелок. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

— Ай, якши, — осклабился подошедший Рамазанов, еще не знавший, в чем дело. — Танцуй, Самара-городок и вся Волга, жить будем долго!

— Смотри ты, какой философ! — усмехнулся Демин,

* * *

Взлет штурмового полка. Разве можно увидеть в аэродромной жизни более величественную картину! Тридцать шесть боевых машин выстроились друг за другом.

Аэродром широк, а подполковник Заворыгин давно уже обучил своих летчиков взлетать группами. И нет ничего удивительного в том, что полк будет подниматься четверками, звено за звеном. Зеленые горбатые штурмовики поблескивают на утреннем солнце остекленными кабинами. Позади чернеют стволы крупнокалиберных пулеметов, а к ним прильнули головы воздушных стрелков.

Шесть тонн с бомбами, пулеметами и пушками весит ИЛ 2. И летчик — мозг тяжелой машины, ее хозяин и повелитель. Без него глуха и неподвижна была бы стальная птица. Только его руки, сильные и точные, способны приводить ее в движение, поднимать с аэродрома, вести по маршруту, заставляя маневрировать среди белых и черных зенитных шапок, ускользая от ярких вспышек «эрликонов», идти в отвесное пике перед тем, как сбросить фугаски.

С гордостью обозревал подполковник Заворыгин выстроившуюся на старте зеленую колонну ИЛов. Он распахнул фонарь своей кабины, приподнялся на сиденье и глядел на черные винты боевых машин, работающие еще на малых оборотах. Самолет Заворыгина отлично знала вся дивизия. На его фюзеляже нет номера. Только красная, изломанная, как молния, стрела. Заворыгин остался доволен тем, как выстроился его полк, и, вновь заняв свое место в кабине, захлопнул над головой крышку фонаря. Подполковник был очень гордым и важным в эту минуту, но не он являлся сейчас самым главным. Пока штурмовики не покинули землю, самым главным был начальник штаба, маленький и толстый, туго перепоясанный ремнями майор Колосов. Он сидел в фанерном кузове автомашины-радиостанции и держал в руке черную трубку микрофона. В маленьком помещении было нестерпимо душно, даже настежь распахнутая дверь нисколько не спасала, однако круглолицый, тщательно выбритый Колесов никакого внимания не обращал на жару. Ни одной капли пота не было видно на его строгом, одухотворенном лице. Перед ним лежала плановая таблица и стояли на подставке самолетные часы с черным циферблатом. Оп бросал короткие взгляды то на таблицу, то на стрелки этих часов. И вот стрелки на часах замерли, показывая пять минут восьмого.

— Первый, вам взлет! — гулко скомандовал майор Колесов, и тотчас же от сильно увеличенных оборотов запел мотор на флагманском ИЛе. Рука подполковника опустила скобу, удерживающую самолет на воздушных тормозах. Винт перед глазами слился в сплошной черный круг. Не успел штурмовик начать разбег, как властный голос маленького майора Колесова прогремел снова.

Непередаваемы эти мгновения, рождающие скорость на разбеге и силу, отрывающую боевой самолет от земли, эту незримую могучую силу! Как о них поведать тебе, читатель! О том, как никнет трава под ударами тугого ветра от винта, как поднимается медно-желтая пыль за хвостами взлетающих штурмовиков, заставляя склоняться и закрывать глаза провожающих самолеты людей.

А как величественно ревут моторы, поющие грозный марш штурмового полка!

Эскадрилья капитана Прохорова взлетала по расчету последней, а звено Чичико Белашвили шло замыкающим в общей колонне. Правой рукой удерживая штурвал, он поднял левую и вытянул вверх большой палец, что означало: порядок. И Демин ответил ему точно таким же жестом. Впереди уже клубилась кромешная пыль, взвихренная взлетающими штурмовиками. И вот настало мгновение, когда летчики замыкающей группы услышали команду, предназначавшуюся только им.

— Девятый, вам взлет! — весело выкрикнул невидимый майор Колесов и совсем уж вольно, по-отечески прибавил: — Ваше слово последнее.

Чуточку осела пыль на взлетной полосе. Демин немного ослабил тормоза, и его «тринадцатая», ни на метр не отставая от машины улыбающегося Чичико, помчалась вперед. В левую форточку он видел лицо командира четверки, а в правую — своего беспокойного соседа по самолетной стоянке Сашку Рубахина. Секунды — и последняя четверка, набирая высоту, вписалась в растянутую петлю, в форме которой выстраивался полк Заворыгина.

Потом петля эта выровнялась, и тремя уступами, именуемыми в авиации правым пеленгом, тридцать шесть полностью заправленных горючим и боеприпасами ИЛов взяли курс к линии фронта. Пели моторы тугую басовитую песню. Тесно прижимались друг к другу самолеты, так что между консолями крыльев оставалось не более десяти метров. Под крылом самолета уплывала земля, и уже позади растаяли очертания последнего места их базирования, где хозяйственный майор Колесов, отложив ненужный теперь микрофон, уже рассаживал по машинам офицеров и солдат, что должны были составить замыкающую автоколонну наземного эшелона. Дымкой оделась та часть аэродрома, где еще утром стояла «тринадцатая». Но все ж таки успел лейтенант Демин бросить прощальный взгляд на маленькое озерцо, упрятанное густым кустарником и тесной рощицей, то озерцо, что навсегда будет связано с мыслью о Заре. Сейчас она, наверное, старательно прячется в задней кабине, пытаясь найти удобное положение для вывихнутой ноги. «Бедная девочка, как бы тебя не укачало», — думает о ней лейтенант и сам не может понять, отчего думает так нежно.

А Зара сидит в задней кабине, в ногах у Пчелинцева. Сидит неудобно, металлические переборки режут плечи и спину, но она не чувствует боли. Ей хорошо: ее не отправили в госпиталь, она снова продолжает путь с этими парнями. Она видит сведенное напряжением лицо воздушного стрелка и думает: это потому, что тот ведет неотрывное наблюдение, — ведь на пути к фронту всякое возможно. Но ей и в голову не приходит, так же как не придет в голову и другим летчикам полка, что сейчас, во время полета, Пчелинцев наизусть повторяет строчки, какими решил начать книгу о своем штурмовом полке.

«Ветер от винта! Ты неси меня дальше и дальше на запад, над родной израненной землей моей. Неси над днепровскими кручами к пылающему Киеву, за который сражаются мои товарищи. В минуту лихой штурмовой атаки, когда земля стремительно набегает на нос самолета, я из своей задней кабины вижу только небо и солнце и слежу, чтобы это небо не перечеркнула косая тень «мессершмитта», — ты ободри меня, ветер от винта!

Сделай твердыми мои мускулы, ясным ум и холодным сердце. Лиши меня в эти минуты волнений! Ну а если все-таки атакуют «мессершмитты» или возьмут в клещи зенитные батареи, рисуя вокруг самолета кольцо белых разрывов, отведи от меня беду, ветер от винта!»

...Полк набрал задавшую высоту и летел к фронту в кильватерной колонне. Высота — это песенное слово.

Но у летчиков штурмовой авиации отношение к ней особенное. Когда в свете солнечных лучей в пяти тысячах метров над землей проносится истребитель, оставляя позади волнистый след инверсии, делая «бочки», «мертвые петли» и виражи, о нем говорят: высота! Когда там же, с ним рядом, сурово гудя двумя моторами, идет по курсу бомбардировщик, и о нем говорят: высота. И это закономерно. Ведь оттуда крохотными кажутся узкие полоски дорог, домики и овраги, и тем более люди. Только большие ориентиры вроде озер и лесов, городов, растянувшихся на огромной площади, и железнодорожных станций с разбегающимися во все стороны путями, привлекают внимание летчиков.

О полете зеленых, горбатых с виду ИЛов не скажешь — высота! Они всего-навсего воздушная пехота.

Они мчатся над самой землей, в основном над передним краем противника и его близкими тылами, ищут цели и бью г почти в упор. Сквозь дым и огонь зенитных батарей летчик на ИЛе видит каждое деревцо, каждую окопавшуюся пушку, каждую отдельную машину на шоссе.

Он даже замечает, как с этой отдельной машины выпрыгивают на шоссе солдаты в зеленых шинелях и рассыпаются в цепь, чтобы обстрелять его. И тогда, если есть у него время и свобода в выборе целей, может он развернуться и огнем своих пулеметов наказать фашистов за дерзость. А уж когда возвращается ИЛ домой, миновав линию фронта, то каждое уцелевшее от минометного огня деревцо, каждая рощица вызывают в душе чувство радости и ликования, потому что всем своим существом ощущает пилот, что остались уже позади минуты смертельной опасности и дорога его лежит к аэродрому, к друзьям. Его взгляд в это мгновение не упустит ничего — и пехотинца, снявшего с головы пилотку и подбрасывающего ос вверх, приветствуя таким образом могучее племя летчиков-штурмовиков. Пилот ответит бойцу переднего края ласковым покачиванием машины с крыла на крыло.

Нет, это, пожалуй, даже хорошо, что высота не лишает летчика с ИЛ-2 постоянной связи с землей, прочного единства земли и воздуха.

Демин вслед за машиной Чичико Белашвили чуть повернул самолет влево, меняя линию маршрута, и окликнул по СПУ воздушного стрелка:

— Задняя сфера?

— Идеально чиста. Ни одного самолета, ни нашего, ни геринговского.

— На всякий случай посматривай.

. — Есть, товарищ командир.

— А как Зара?

— Смотрит на меня квадратными от счастья глазами и улыбается.

— Значит, полный порядок. Передай ей привет. — И Демин рассмеялся.

Тридцать шесть штурмовиков в кильватерной колонне — это сила. Огромная сила! Это тридцать шесть смертей для врага, в какую бы броню он ни был одет. Лететь в такой колонне сущее удовольствие, потому что ты хорошо знаешь: к ней не так-то легко подступиться вражеским истребителям. Это совсем не то, что заходить над полем боя на цель в составе шестерки или тем более четверки. Там ты со всех сторон открыт для огня и чувствуешь себя голым на глазах у толпы. Из каждой балочки тянется к тебе пулеметная трасса, с высоток посылают в небо свинцовые гостинцы зенитные установки среднего и крупного калибра. И только твердая рука, заставляющая постоянно маневрировать самолет, спасает экипаж.

А если колонна в тридцать шесть моторов появится над полем боя, достаточно двум четверкам на бреющем проштурмовать зенитные точки, и небо будет свободным для атаки. Весело вести самолет в такой грозной колонне!

Демин слушал бодрую песню мотора и вел самолет по прямой настолько точно, что ручкой почти не приходилось делать движений. В голове у него рождались не совсем гладкие, но звучные, как ему думалось, стихи. Казалось, не он их придумывает, а кто-то другой быстро и настойчиво вколачивает в сознание, как гвозди в податливую стену. И он уже напевал про себя:

Ты лети, штурмовик,
Ты звени, штурмовик.
К твоему я напеву привык.
Твой напев для меня —
Это сила огня,
Для врага это «черная смерть».
От зениток спасет меня наша броня,
А фашисту придется гореть

«Знал бы этот хвастунишка Пчелинцев, какие иногда вирши его командир экипажа выдает, — с гордостью подумал о себе Демин, следя за интервалами, — а то полагает небось, что я сухарь, поборник уставов. А, да черт с ним! А в его отношения с Заремой надо вмешаться.

Пусть пореже строит ей глазки. Не нужна мне такая любовь в экипаже. Только как это пресечь?» И Демин вздохнул, подумав, что здесь он совершенно бессилен.

Мотор его «тринадцатой» гудел ровно и ободряюще.

На высоте тысяча двести метров шел на запад, к линии фронта, боевой авиационный полк. Тридцать шесть горбатых зеленых ИЛов. Тридцать шесть летчиков,

Тридцать шесть воздушных стрелков.

И одна девушка.

«Милый ты мой воздушный заяц!» — думал о ней Демин.

* * *

История с незаконным перелетом Магомедовой на новый аэродром стала известна командиру полка, и он вызвал к себе Демина. Было это среди дня, в обеденный час, когда в штабной землянке толпились летчики, ожидавшие дежурной машины, чтобы ехать в село, где находилась столовая. Когда Демин вошел, подполковник Заворыгин, мрачный, сидел за столом, узкая его ладонь с набрякшими венами лежала на полевой карте.

— Всех прошу выйти, — сказал он, не обратив никакого внимания на доклад лейтенанта Демина. Когда землянка опустела, он кивнул Николаю на табуретку и спросил: — Зачем девку посадил в кабину?

У Демина похолодело внутри. Подполковник был хмур, короткая его прическа воинственно топорщилась, серые глаза буквально буравили.

— Для тебя что — уставы летной службы не обязательны?

— У нее нога болела, — тихо выдавил лейтенант. — Вывихнула.

— Сдал бы врачу.

— Чтобы он оставил ее в госпитале, а потом и совсем бы отчислили из части?

— Ну и что же. В любом полку оружейницы нужны, Демин вскинул голову и перешел в наступление.

— Она отличная оружейница. Разве можно разбрасываться такими? И потом, она к нам так привязалась.

— К кому это — к нам? — насмешливо уточнил Заворыгин. — К тебе, что ли?

Демин зло сузил глаза.

— Я так и знал, что вы плохое подумаете. А ее весь экипаж уважает. За характер и за то, что она такая чистая, искренняя!

Заворыгин потянулся за папиросой.

— Смотри, однако, как ты защищаешь свой экипаж.

Мушкетер, ничего не скажешь. Но ведь летные инструкции нарушать-то нельзя, иначе у нас не полк, а черт знает что будет.

— Накажете? — мрачно опустил голову Николай.

Он до ушей покраснел от одной мысли, что история с перелетом Заремы станет достоянием всего полка и тогда ему и ей не дадут прохода. Заворыгин отложил папиросу.

Странные отношения связывали Заворыгина и Демина.

Сколько доброго сделал Демину этот пожилой и с виду ворчливый человек, умудренный прожитыми годами! И делал это доброе тихо и незаметно, так что не сразу мог догадаться Николай, что строгостью и напускной придирчивостью Заворыгин его воспитывает. Из уст самого подполковника услышал как-то скупой рассказ про то, как помер много лет назад в тесном номере дальневосточной гарнизонной гостиницы от дифтерита сын его Витька.

На глазах у летчика задушила мальчонку подлая болезнь, от которой в ту пору не было у человечества надежной защиты. Помнится, что, рассказав об этом, спросил тогда будто невзначай:

— Ты вроде безотцовщина, Николка?

А он не уловил сердечности в его голосе, принял слова командира за насмешку, задиристо ответил:

— Вам это лучше должно быть известно. Мое личное дело у вас.

— Чудак! — примирительно усмехнулся Заворыгин — Я же по-хорошему спрашиваю, а ты, как драчливый козел, ерепенишься. Разве так можно? Эх, Николка, Николка! Способный ты парень, но откуда у тебя это тщеславие? Всегда рвешься быть первым и надеяться на одного себя хочешь в трудные минуты. Маршалы и те советуются. Подумай, пока не поздно, сынок.

Демин хотел было вспылить, но мягкое и какое-то грустное и одновременно доброе выражение командирских глаз вовремя остановило его. И впервые царапнула по сердцу неожиданная мысль: «Да ведь он же меня, как собственного сына, воспитывает. А я...» Но прошли дни, и этот разговор забылся. А сейчас Заворыгин вернулся к той же теме.

— По головке тебя не поглажу, а наказывать тоже не буду, — сказал он. — Честь твою сберегу.

— Спасибо, товарищ подполковник, — выдавил покрасневший до ушей Демин. Заворыгин вдруг встал, приблизился к нему и неожиданно положил на светлую голову лейтенанта сухую цепкую ладонь, ласково взъерошил ему волосы.

— Эх, сынок, сынок, как же тебе не стыдно? Я разве, по-твоему, зверь? Не могу понять человеческого порыва? Ну почему не пришел и не посоветовался. Все сам да сам. Хороший ты парень Демин, но есть в тебе плохая черта. Уж больно индивидуализмом от тебя отдает. Истребляй его, пока не поздно. Мешать ведь будет. И не только в полетах — в жизни...

Покинув КП и шагая по летному полю к стоянке, Демин внезапно подумал о том, что всего лишь второй раз за жизнь опустилась так вот нежно мужская рука на его непутевую голову. Первый раз это сделал их предрайисполкома Долин, и второй раз это случилось сейчас.

Оружейница Магомедова неторопливо расхаживала по опустевшей самолетной стоянке, опираясь на суковатую свежеоструганную палку. Эту палку ей подарил «папаша» Заморин, а веселый Пчелинцев вырезал на ней маленькое сердечко, пронзенное стрелой. Палка отдавала клейким запахом молодого дерева. Если говорить по-честному, то в самодельном костылике Зарема совсем не нуждалась. Вывих уже прошел, прихрамывала она едва заметно, да и то при самых резких движениях.

Заморин и Рамазанов на куче замасленных брезентовых чехлов, защищавших «тринадцатую» в дожди, метель и стужу, беззаботно резались «в дурачка». На том месте, где недавно стоял горбатый ИЛ, остались лишь следы резиновых шин да лежали деревянные колодки, убранные из-под колес перед взлетом. Соседние стоянки тоже были пусты. Ни одного звука над аэродромом. Холодно светило багровое солнце, никнущее к земле. У командного пункта беспокойно расхаживало несколько человек. Это начальник штаба и его свита.

Иногда из-под ладоней смотрят они на запад, стараясь сократить ожидание. Напрасно так рано! Надо терпеливо ждать еще одиннадцать мигнут. Зарема это знает точно, потому что перед вылетом на боевое задание Леня отдал ей свои часы, весело пошутил:

— Если в девятнадцать десять увидите нас на горизонте, заказывайте духовой оркестр. Возвращаемся с победой.

— Ладно, ладно, потише насчет духового оркестра и победы, — остановил его Демин. — Плохая примета.

И двадцать четыре экипажа ушли за линию фронта громить опорный пункт противника западнее Киева, объятого дымом и пламенем.

Зарема ненавидит эти минуты ожидания за их однообразную тоскливость, за возможность обернуться бедой. Один раз это уже было. Она ожидала самолет командира, полетевшего на штурмовку вместе со старшим лейтенантом Белашвили. Пришло расчетное время посадки, а горизонт был чист. И только с восьмиминутным опозданием вернулись самолеты. Сколько она пережила за эти восемь минут, если бы кто-нибудь знал! Сидя на земле за горкой деревянной тары из-под стокилограммовых бомб, она одну страшнее другой рисовала себе картины гибели ИЛа с хвостовым номером тринадцать.

А когда он сел и она, смахнув слезы, кинулась встречать командира — замерла от удивления, потому что сухой и строгий Николай Демин плакал. К нему на стоянку прибежал разъяренный Белашвили, хотел за что-то ругать, но Демин произнес одну короткую фразу: «Это я за нее, за Верку!» — и Белашвили опешил. Позже узнала: Верка — это сестра командира, повешенная фашистами. И тогда ей так жалко стало Демина. Она была с ним на редкость предупредительна, выполняла каждую его просьбу или команду. Но разве он что-нибудь понял, этот сухарь, ничего не признающий, кроме своего ИЛа и полетов? Его прищуренные от солнца глаза из-под нависших бровей смотрели на нее так же строго, как и на остальных.

И тогда ведь он ничего не понял, когда, сидя у костра, она его спросила, можно ли одновременно любить двоих. Она хотела его разыграть, задеть за живое, но Демин лишь одарил ее неодобрительным взглядом, объявив, что настоящий человек в своих чувствах раздваиваться не должен. Подумаешь, открыл Америку. Можно думать, что она сама этого не знала! Да разве она раздваивается? Только его, Демина, решительного и немножко сурового, прямого в своих поступках и оценках, любила она затаенно. За внешней замкнутостью и сухостью она первая разглядела в лейтенанте прямоту и огромную смелость. Чудной человек! Неужели он не понял, что, когда, опираясь на плечи его и Пчелинцева, ковыляла Зарема на самолетную стоянку, волоча вывихнутую ногу, одного его обнимала она нежно. Упрямый человек, ничего не желающий знать, кроме своего самолета!

А вот Пчелинцев ее любит, любит пылкой открытой любовью и, вероятно, будет искать случая с ней объясниться. Что она ему тогда ответит? Ведь жаль будет обидеть веселого, умного Леню, такого искреннего и простодушного. Нет, она обязана заранее остудить его порыв.

Оп прозорливый и все поймет. И тогда не понадобится искать слова, чтобы смягчить короткое «нет». Они оба ей дороги, но она никогда не любила двоих. Был и есть только один, Демин, и к нему она привязалась задолго до того, как в их экипаж пришел назначенный воздушным стрелком Пчелинцев. Но лейтенант не хочет этого замечать. Странный человек, влюбленный в свой ИЛ, и только!

на куче брезентовых мешков продолжалась наивная карточная игра.

— Король козырной! — восклицал «папаша» Заморил. — Что, съел, Казань-Самара!

— А Казань-Самара его тузом... якши тузом, — хохотал Рамазанов. — Бери, бери, Пахомыч, богатый будешь, сдавать новую колоду будешь.

— Да ну его к ляду, — проворчал механик, — идем посмотрим, время подошло.

Они вышли на середину стоянки. Они тоже волновались и сделали вид, будто не заметили томящуюся Зару. Они были очень деликатными. Девушка посмотрела на часы. Ровно девять минут восьмого. Она сильнее вдавила в рыхловатую от песка землю конец палки. И почти тотчас же ободряющий басок Заморила возвестил:

— Бона! Видишь, Рамазан, первая шестерка обозначилась. Я же говорю, если подполковник Заворыгин повел сам, домой тютелька в тютельку возвратятся!

Зара уже различала на горизонте шесть быстро набухающих точек. Шесть тонких струй отработанного бензина стелились за ними. С каждым мгновением эти точки приобретали все отчетливее очертания самолетов, И вслед за ними водопадом обрушивался на землю гул двигателей.

За первой шестеркой появилась вторая, третья. Магомедова спокойно пересчитывала самолеты. И лишь когда появилась последняя, замыкающая группа, сдержанность покинула ее. Девушка пересчитала еще раз слабо заметные на горизонте пунктирные точки и радостно закричала:

— Василий Пахомович! Все шестеро идут. Значит и наши с ними.

— А как же иначе могло быть, дочка? — откликнулся механик.

Гудели над аэродромом моторы, взвихривалась пыль под колесами рулящих машин, скрипели тормоза. Заморин и Рамазанов во время выруливания на старт часто сопровождали свою родную «тринадцатую». Лежа на плоскостях, они следовали с самолетом до самой взлетной полосы и только там спрыгивали на землю, делая напутственные знаки летчику. Там кончалось равенство наземного и воздушного экипажей. Один оставался на летном поле, другой взмывал в небо.

При посадке механик и моторист безропотно ожидали, когда самолет неторопливо дорулит до стоянки и развернется на ней. Черный диск от винта сначала побелеет, затем перестанет быть слитным, и каждая из трех лопастей обретет свои очертания. Затем все медленнее и медленнее начнут проворачиваться стальные лопасти и наконец застынут. И наступит минута, давно ожидаемая теми, кто на земле. Распахнется крышка фонаря кабины, и летчик, живой и невредимый, спрыгнет с плоскости на траву.

Так было и на этот раз. Одной из последних заруливала на стоянку «тринадцатая». От глохнущего мотора взметнулась сухая струя пыли, дохнула на встречающих, заставив их на мгновение отвернуться. Пчелинцев первым выпрыгнул из задней кабины и сорвал с потной головы шлемофон. Черные глаза из-под длинных, стрельчатых, словно нарисованных ресниц, тая усмешку, взглянули на Магомедову.

— Миледи! — воскликнул он бойко. — Сообщаю, что мы прибыли в полном здравии и благополучии, чего не скажешь о фрицах, побывавших под нашим огнем. Командир зажег четыре автомашины.

— Какие вы молодцы, что живые и невредимые! — обрадовано ответила Зарема, чувствуя, что сержант ловит ее взгляд горячие своими глазами. Но она нарочно отвела свои.

— А как ваша маленькая ножка? — продолжал Пчелинцев. — Когда я могу рассчитывать на тур вальс» с вами?

— Скоро, Леонид, очень скоро, — рассмеялась она, но глядела сосредоточенно совсем в другую сторону.

Винт замер, из пилотской кабины медленно и кособоко вылез Демин, тяжело соскочил с крыла. Отряхивая ладони, приблизился к ним.

— Ну вот и все, — промолвил он о усталым вздохом, — на сегодня отработались.

— А мы вас так заждались, товарищ командир, — тихо сказала девушка и, спохватившись, прибавила: — Вас обоих, конечно.

Демин мысленно отметил эту заминку в ее речи и вдруг посмотрел на нее как-то тепло, совсем не так, как обычно глядел на эту худенькую оружейницу, отдавая ей распоряжения.

— Спасибо, Зарема, — проговорил он тихо, и в голосе его послышалось волнение. — Когда тебя ждут, надо всегда невредимым приходить оттуда. Кстати, вы слишком часто перегружаете свою речь двумя словами.

— Какими же? — поинтересовалась она с любопытством.

— «Товарищ командир да товарищ командир...»

— Ах. это, — засмеялась девушка. — Но как же это исправить?

— Ну именуйте меня хотя бы по имени-отчеству, Николаем Прокофьевичем. Когда большого начальства под боком нет, разумеется. — Демин широко улыбнулся и, не оглядываясь, отправился на КП получать очередное боевое задание.

А поздним вечером, когда над затихшим аэродромом царили сумерки, он возвращался на стоянку сообщить старшине Заморину сроки готовности самолета к утреннему вылету. Приближаясь, увидел колыхающиеся во мраке тени и, притаив дыхание, остановился. Два знакомых голоса плыли над ночной землей.

— Вы чудачка, миледи, если не можете положиться на мое рыцарское слово, — ласково говорил Пчелинцев. — Приношу торжественный обет, что, как только разобьем фрицев, приглашу вас в родную Рожновку. Вы знаете, что такое простое рыбацкое село на Волге? Это же сказка! Два окна выходят из нашей избы прямо на плес.

А Волга-матушка там широкая, непреодолимая, глазом не окинешь. Говорят, что только там в бурную ночь выплывает на берег золотая рыбка. Клянусь рыцарской честью, вам там понравится, миледи. Короче, я вас похищаю после войны и везу в Рожновку.

Высокая тонкая тень дрогнула в темноте, и Демин услышал приглушенный смешок.

— Ой, Леня, милый и добрый рыцарь! Времена похищений давно миновали. И чтобы ехать в Рожновку, понадобится согласие двоих: и похищающего, и похищаемой. Только тогда можно поймать золотую рыбку.

— А вдруг другой рыбак раскинет для нее невод? — засмеялась Зарема.

— Вы, оказывается, весьма коварны, миледи, — поникшим голосом пошутил Пчелинцев.

А Демин, одетый сумерками, стоял в нескольких метрах от них и думал весело: «Значит, мне показалось, значит, я ошибся... Но о каком другом неводе она говорила?

Неужели?..»

Глава третья

Что такое экипаж штурмовика ИЛ-2, прозванного гитлеровцами «черной смертью» за разрушительную мощь огня? Это пять человек. Их по штабному табелю перечислить недолго. Летчик, воздушный стрелок, механик самолета, моторист и оружейница. По всем командирским указаниям требовалось и на войне, чтобы каждый пилот непрерывно вел воспитательную работу в экипаже, добивался, чтобы подчиненный коллектив был настоящей боевой единицей. Это требовалось. Но всегда ли получалось? Нет, далеко не всегда. Уж слишком различны были условия, в каких протекала на фронте жизнь даже одного экипажа. Была прямая, отчетливо проведенная грань между теми, кто улетал в бой, и остающимися на земле. Мир ощущений, тревожных, острых, а порою попросту страшных, с которым на всем протяжении полета приходилось сталкиваться летчику и воздушному стрелку, был неведом механику, мотористу и оружейнику.

Только по рассказам летавших могли они представить, как трудно там, за линией фронта, как неприятно бывает наблюдать разрывы зенитных снарядов под зеленой плоскостью ИЛа и как сжимается от тревожного предчувствия сердце, если видишь за хвостом своего самолета острую хищную тень «меосершмитта».

Но все это очень сложно представить по рассказам летавших, потому что слишком скупыми бывают такие рассказы. Обернется летчик, глянет как-то по-особенному на своего воздушного стрелка, сделает два-три быстрых движения руками и снабдит их весьма лаконичным пояснением:

— Понимаешь, я шел вот так, а он — здесь. А когда ты передал, что он уже в хвосте, я левую ногу дал, ручку от себя, он и проскочил.

— Да, вы это здорово, товарищ командир, — так же скупо прибавит стрелок.

— А потом я бомбы на бензосклад. Ты видел, как он полыхнул?

— Еще бы, командир.

И оба рассмеются каким-то особым, лаконичным смешком уставших и многое переживших людей. А те, кто провожал летчиков в полет и с волнением встречал их из боя, — пойди разберись и представь, что там было за линией фронта в клокочущем месиве зенитного огня.

Есть своя железная закономерность в том, что люди, часто находящиеся на грани жизни и смерти, скупы в проявлении чувств. По одному жесту или взгляду, по одной небрежно оброненной фразе они могут понять друг друга, представить, что было «там». И видимо, поэтому летчик с летчиком, а стрелок со стрелком общались гораздо больше, чем со своими механиками, мотористами и оружейниками. И очень мало было в полку экипажей, где бы не была особенно заметной грань между летающими и остающимися на земле. А вот у Демина было именно так. Почти все свободное время проводил он на самолетной стоянке, редко откликаясь на предложения других пилотов «забить козла» или «соорудить «пульку».

Однажды на офицерском совещании, разгневанный самовольной отлучкой моториста из экипажа лейтенанта Рубахина, подполковник Заворыгин в сердцах воскликнул:

— Говорим, говорим о работе в экипажах, а где она, эта работа? Почему наши офицеры отделяются от рядового и сержантского состава? Единственный, кого я могу поставить в пример, — это лейтенант Демин. Почти все время проводит в своем экипаже.

— Это оттого, что у него оружейница Зарема, — вставил Рубахин, и все летчики грохнули от смеха. Демин густо покраснел, готов был уже взорваться, но лишь ругнулся и тут же ушел.

Настроение было испорчено.

Он пришел на стоянку злым, сделал замечание «папаше» Заморину — тот слишком долго возился с заправкой. Заморин сердито засопел и, кивнув головой в сторону пузатой бензоцистерны, ворчливо заметил:

— Так ведь она же, товарищ командир, эта БЗ (БЗ — бензозаправщик), только подъехала.

Демин, ничего не ответив, окликнул оружейницу:

— Ефрейтор Магомедова!

Подошла Зара, спокойная, как и всегда, несколько удивленная резкостью его голоса.

— Почему бомботара и патронные ящики не убраны?

Придет подполковник Заворыгин, а мне за этот хлам краснеть перед ним!..

Она не сразу ответила. Поглядела на Демина с недоумением и даже откровенным сожалением.

— Что с вами, товарищ командир? У вас какая-нибудь неприятность?

Эти слова сразу обезоружили его. Он понял, что не в силах сопротивляться ее тревожно-беззащитному взгляду.

— Уберите, пожалуйста, Зара, — сказал он мягко и пошел к скамейке. Надо было по заданию комэска Прохорова самостоятельно разработать вариант налета на переправу, рассчитать маршрут, направление атаки. Около часа возился он с картой и штурманской линейкой, а потом с удовлетворением защелкнул планшетку, потому что избранный вариант показался ему самым безопасным и точным,

— Заморин, я на КП! — окликнул он механика повеселевшим голосом. А тот безошибочно по этому голосу угадал: Демин смущен своей вспышкой и хочет, чтобы Заморил понял, что доверительное обращение звучит как извинение перед ним.

— Когда вас ожидать, товарищ командир? — спросил добродушно Заморин, показывая, что нисколько не сердится на вспышку лейтенанта.

— Если быстро отпустят, зайду перед ужином, — ответил Демин и ушел, совершенно не обратив внимания, что из планшетки выпал листок бумаги и одиноко остался лежать на скамейке.

Лейтенант несколько ошибся. Обсуждение предстоящего вылета затянулось. Летчики долго спорили, горячась. И все-таки его, деминский, вариант был с небольшими поправками принят. После ужина, счастливый от успеха, Демин бодро шагал к самолету. Уже напрочь забылось утреннее острословие лейтенанта Рубахина, да и можно ли было всерьез обижаться на этого вертопраха.

Мстит за то, что когда-то пообещал дать ему по шее. Чепуха!

Последние солнечные лучи бежали по летному полю.

Словно в чадру затягивалось солнце. Самолет был уже укрыт чехлами. На одном из патронных ящиков стояли опрокинутые солдатские котелки. Потемневшие от наступивших сумерек, сидели на скамейке старшина Заморин, Зара и Рамазанов. Перед ними с белым листком в руке, с непокрытой головой стоял Пчелинцев. Ветер ласкал русые его волосы. Когда Демин подошел, он поднял вверх руку и быстро скомандовал:

— Внимание. Раз, два, три... начали.

И они вдруг запели. Их нестройные голоса трудно сплетались в хор. Басил Заморин, безголосый Рамазанов с акцентом подтягивал ему жидким тенорком, негромко пел сам Пчелинцев, и только голос Заремы взлетал, придавая пению стройность. Демин замер как вкопанный и побледнел от неожиданности. Песня оглушила оторопевшего Демина до того, что он не сразу узнал свои собственные слова. А Пчелинцев, держа белый листок в руке, продолжал лихо дирижировать.

Ты звени, штурмовик,
Ты лети, штурмовик,
К твоему я напеву привык.
Твой напев для меня —
Это сила огня,
Для врага это «черная смерть».
От зениток спасет меня наша броня,
А фашисту придется гореть.

Когда песня кончилась, Пчелинцев с победоносным видом устремил взгляд на лейтенанта, а Демин побелевшими губами произнес:

— Это... это вы что?

— Спели вашу песню, товарищ командир, — улыбчиво ответил Пчелинцев.

— А откуда, откуда вы взяли, что она моя?

— Мы нашли листок, — пробасил «папаша» Заморин.

— А на нем вашей рукой были написаны эти слова, — весело прибавила девушка, — целых четыре куплета. И нам они очень понравились.

Сумерки сгущались, и она не могла видеть лицо Демина, стоявшего в пяти-шести шагах от них. Им всем казалось, что командир экипажа обрадован ловким сюрпризом. Они и представить не могли, что в эти мгновения летчик сгорал от стыда, чувствовал себя безжалостно раздетым и выставленным напоказ. Люди по-разному переживают авторство. Одни гордятся, ожидая похвал и не задумываясь над тем, насколько ими сочиненное совершенно, другие стыдятся, остро ощущая вето слабость случайно вырвавшегося на свет. Демин явно относился ко второй категории.

— Я не писал этого, — сказал он грубо, — и вообще я ничего не пишу. Откуда вы взяли?

— А кто же еще, товарищ командир? — улыбнулся стрелок.

— Пушкин, — со злостью выговорил летчик. — Пушкин, вот кто.

Ссылка на Пушкина окончательно всех развеселила.

— Ах, якши! — завопил моторист Рамазанов. — Наш командир, как сам Пушкин, стихи пишет. Ах, якши!

Пчелинцев подошел к лейтенанту, с благодарностью в голосе сказал:

— Пушкин писал чуть-чуть получше, товарищ лейтенант, вы не обижайтесь. Только о летчиках-штурмовиках вы в этой песне сказали очень тепло.

— Да какая это песня, — отмахнулся с озлоблением Демин, но Пчелинцев настойчиво перебил:

— Нет, не протестуйте. Если четыре человека спели, значит, песня. И вообще, вы знаете, — прибавил он, потупившись, — как хотите, так и понимайте, но я теперь совсем другими глазами смотрю на вас, товарищ лейтенант. Ей-богу, совсем другими, — прибавил он весело, по это нисколько не смягчило Демина.

— Песни меня сейчас не интересуют, — заявил он сурово. — Завтра у нас, сержант, тяжелый полет. Переправу надо взорвать.

— И взорвем! — бесшабашно воскликнул Пчелинцев. — Чтобы мы да не взорвали! Взорвем на горе врагам, на радость потомкам, товарищ командир.

— Взорвем, Пчелинцев, — повеселел и Демин.

* * *

Но переправу они не взорвали. Ее взорвал лейтенант Рубахин, шедший сзади. Случилось так, что командир звена Чичико Белашвили неточно вышел на цель и сбросил бомбы с большим недолетом. Демин, бомбивший по его команде, отлично видел, что кромка крыла еще далека от цели. Надо было бы подождать, но гортанный голос грузина повелительно прогремел в наушниках.

— Тринадцатый, сброс!

И Демин нажал кнопку. Он прекрасно понимал, что цель останется непораженной, и все-таки, повинуясь безотчетной надежде, окликнул своего воздушного стрелка:

— Ну, как там бомбы?

— В речке купаются, — мрачно доложил Пчелинцев.

Демин, успевший набрать высоту после вывода машины из пике, бросил взгляд вниз на поверхность реки.

По ней расходились волнистые круги.

— Сам вижу, — вздохнул он.

Широкая серая полоса переправы осталась нетронутой. С земли ожесточенно били зенитки всех калибров, лишая штурмовиков возможности сделать второй заход.

Да он и не планировался, этот второй заход, потому что еще на земле подполковник Заворыгин строго-настрого предупредил капитана Прохорова:

— Дважды на цель своих ребят не води. Мне сегодня покойники ни к чему!

— А если с первого захода не разобьем? — вздохнул Прохоров, но командир оставил его реплику безответной.

Он только посмотрел на маленького, туго перепоясанного ремнями майора Колесова и неопределенно хмыкнул:

— Видал орлов, Пантелеич? А ну-ка, по самолетам!

И группа улетела. Но видавший виды комэска Прохоров был прав, и сейчас его предположения сбывались.

Первые четыре пары ИЛов положили бомбы мимо. Оставалась последняя, которую вел бесшабашный Сашка Рубахин. Маневрируя в зоне разрывов, Демин увидел, как два замыкающих строй самолета совсем низко над водой выходят из пикирования, а серую ленту переправы охватывает огонь и она на глазах начинает разламываться на куски. На земле, после благополучной посадки, Демин невесело признался своему воздушному стрелку:

— Вот как, Пчелинцев, получилось. Мы расчет делали, а Рубахин по нашим расчетам взорвал. История с географией!

— Не унывайте, командир, — беспечно заявил стрелок. — Их до Берлина будет еще очень много, этих переправ. Хватит и на нашу долю.

— Пожалуй, — улыбнулся горько Демин. — Ладно, пойду на КП получать нахлобучку и новью указания.

На всякий случай далеко от самолета не отходите.

Вопреки ожиданию никакой нахлобучки от подполковника Заворыгина ни Белашвили, ни Демин не получили.

Командир полка, завтракавший прямо на КП, коротко и рассудительно заметил:

— Это не беда, что некоторые из вас промазали. Главное, что боевое задание было выполнено, и штаб фронта за это нас поблагодарил. Сегодня больше полетов не будет. Можете расходиться по самолетным стоянкам и готовить машины к завтрашнему дню.

Демин задержался на КП, посудачил с летчиками, сказал добрые слова Рубахину, которого особенно не уважал, но мастерству его летному отдавал должное.

Подходя к своей «тринадцатой», Демин еще издали увидел, что экипаж его по горло занят работой. Заморин и Рамазанов заделывали в плоскостях небольшие зенитные пробоины. Зарема набивала патронами пулеметные ленты. Один только Пчелинцев сидел на деревянной скамейке и, отвернувшись, что-то писал. Демин приблизился к нему неслышными шагами и остановился метрах в двух. Стрелок так был поглощен своим занятием, что не обратил на него никакого внимания. На коленях у Пчелинцева лежала раскрытая толстая тетрадь. Синий химический карандаш быстро скользил по линованному листу, оставляя косые крупные строки. Иногда карандаш останавливался, с остервенением зачеркивал написанное, и, когда случались подобные заминки, Пчелинцев недовольно сжимал губы, хмурился, тер переносицу. Зато, когда карандаш бежал быстро, лицо стрелка оживлялось, губы, покрытые мягким мальчишеским пушком, шептали слова, то самые, что ложились на бумагу.

«Интересный парень, — подумал в эти минуты Демин, — но что я знаю о нем? Вот летаем на одной машине, делим обиды и радости. Вместе продираемся к цели сквозь зенитный огонь и отбиваемся от «мессеров», но если разобраться, то я ровным счетом ничего о нем не знаю. Кроме анкетных данных: когда родился, сколько лет, какое образование. Где кончал школу воздушных стрелков, год вступления в комсомол. Вот и все. Да еще, что в бою не теряется и коленки не дрожат, когда из кабины вылезает после посадки. Что еще — любит Зарему Магомедову. Впрочем, это уже сверх анкеты. А вот о чем он думает, к какой цели стремится в жизни — разве это я знаю!.. Слишком сложная конструкция человек, чтобы так просто можно было проникнуть в его мысли... Он и сам себя не всегда понимает. Взять хотя бы меня и Зару. Люблю я ее или нет?»

Демин шумно вздохнул и сразу почувствовал, что выдал свое присутствие. Пчелинцев медленно обернулся, смерил его каким-то рассеянным взглядом.

— Это вы, товарищ командир, — произнес он без всякой интонации. У него было спокойное и усталое лицо.

Демин осторожно присел на краешек скамейки.

— Я не помешал?

— Да нет, — протянул сержант.

— Что это вы делаете?

Пчелинцев пожал плечами и отодвинулся на край скамейки, освобождая для командира побольше места.

— Так, записи всякие, — уклончиво ответил оп.

— Надеюсь, не дневник?

— А если и дневник? — неприязненно спросил Пчелинцев и чуть ли не в упор посмотрел в глаза командиру, — Вы не одобряете?

— Да нет, — засмеялся Демин. — Просто лишний раз хотел предупредить вас. Вы же не кадровый военный и можете не знать, что в дневнике нельзя указывать места дислокации, писать о потерях, материальной части. Фамилии командиров также под запретом.

Пчелинцев закрыл тетрадь, обмахнулся ею, как веером.

— Успокойтесь, товарищ командир, — сказал он с мягкой улыбкой, — ничего этого в моих записях нет.

— А что же в них, если не секрет? — полюбопытствовал Демин, ощущая, что делает это прямолинейно и грубо. Про себя он подумал, что такой вопрос даже обидит стрелка. Но Пчелинцев не обиделся. Он только ответил еще более уклончиво:

— Так, всякие размышления о жизни. Никаких военных тайн там нет. Как-нибудь узнаете, командир.

— Ну-ну, — со вздохом отозвался Демин, — буду ждать. Кстати, вылет перенесли на утро.

* * *

К вечеру самолет был полностью заправлен и подготовлен к очередному вылету. Заходящее солнце полировало неяркими лучами плексиглас на кабинах. Экипаж был свободен от трудовых забот. Сидя на скамейке, Пчелинцев рисовал оружейницу. Девушка сидела на груде брезентовых чехлов, поджав под себя колени, туго обтянутые форменной синей юбкой. Длинную черную косу она перебросила на грудь.

— Товарищ командир, заступитесь, — попросила она приближающегося Демина. — Приказал не шевелиться и не смотреть, как рисует.

Из-за худого сутулого плеча Пчелинцева Демин взглянул на рисунок, потом на строптивую натурщицу.

— Я вас могу порадовать, Зара, сходство великолепное.

— Еще бы! — пробасил «папаша» Заморин. — Как же тут может не получиться? Зара — девка что надо. Что очи, что брови, что коса. Такую хоть кистью, хоть пером писать можно.

Пчелинцев выпустил из рук карандаш, резко поднял голову.

— Пером гораздо труднее, — произнес он с вызовом.

— Да что ты, Леня, — кокетливо воскликнула Магомедова. — Ласковые слова, их же в две минуты можно подыскать, а рисовать так долго, что того и гляди шейные позвонки полопаются.

— Ты не про те слова говоришь, Зара, — убежденно возразил Пчелинцев. — Слова, которыми можно описать внешность человека, отыскиваются очень трудно. Их, как золото, надо добывать. Из-под земли, понимаешь? И если добытое слово не блестит, его надо назад в землю выбрасывать. И затаптывать. Понимаешь?

— Ничего не понимаю! — весело воскликнула оружейница. — Уй! Совсем ничего. Клянусь аллахом и осетинскими небесами.

— Осетинские небеса не помогут тебе этого понять.

А вот командир понимает.

— Что именно? — переспросил рассеянно слушавший Демин.

— Как трудно подбирать слова, чтобы описать внешность человека.

— А-а! — Демин вдруг вспомнил, как мучается сам, когда сочиняет стихи, с каким огромным трудом ищет нужное слово, рифмы. Он подумал о черной клеенчатой тетради, которую видел в руках у воздушного стрелка, и его осенила неожиданная догадка...

Вылет, намечавшийся на шесть утра, перенесли на четыре, и Демину понадобилось оповестить об этом подчиненных. Было уже больше одиннадцати, когда он вышел из штабной землянки. Оружейница Магомедова вместе с другими девушками жила теперь в деревне, где размещался летный состав. Всех их о раннем подъеме предупредит посыльный из штаба полка. А вот остальные — воздушный стрелок, механик и моторист — обитали прямо на аэродроме в землянке, оборудованной совсем близко от самолетной стоянки. Не с очень большой охотой отправился туда Демин. Приходить в экипаж, когда там Зарема, было гораздо веселее. Он шел в плотных сумерках по аэродрому и думал о ней. В последние дни они стали так маю видеться, и всегда на людях. Вылетов стало больше, времени на отдых меньше. Возвращаясь из боя, он всякий раз встречал ее заждавшийся взгляд и не в силах бьп ответить на вопрос, кому он прежде всего адресован. Кажется, и Пчелинцева она встречала таким же взглядом. А он ведь тоже был к девушке неравнодушен. В полушутливой манере он часто признавался ей в любви, и она прекрасно понимала, что это не только шутка. «Эх, если бы не война, — с огорчением думал про себя Демин. — Завтра же переговорил бы с нею напрямки. Но на войне мне, командиру экипажа, ее начальнику, стыдно. А почему, собственно, стыдно?

Разве я не парень в двадцать три года? Он вдруг вспомнил утреннее озеро и ее, спокойно входящую в чистую воду. Почувствовал, как стиснуло дыхание... Окрик часового вернул его к действительности.

— Стой! Кто идет?

— Свой.

— Пропуск?

— Киев.

— Проходите, товарищ лейтенант, — узнал его часовой, моторист из экипажа Чичико Белашвили. — Небось идете предупредить своих о времени вылета?

— За этим, — подтвердил Демпн.

— Скажите им, чтобы светомаскировку не нарушали в землянке. Два раза уже предупреждал — Скажу, — пообещал Демин. Часовой был действительно прав. Приближаясь к землянке, Николай увидел тонкую желтую полоску света в узком продолговатом оконце. «Вот шуты гороховые! — выругался он в сердцах. — Плащ-палатку не могут натянуть как следует.

Придется снять стружку».

Ржаво заскрипела на железных петлях дверь. Смешанный запах дегтя и нестираного белья ударил в лицо.

Дрогнул желтый язычок огня над артиллерийской гильзой, приспособленной под светильник. После аэродромной тьмы свет остро резанул по глазам, и лейтенант на мгновение зажмурился. Раскрыв глаза, увидел плохо отмытые босые пятки дрыхнувшего на нарах «папаши» Заморина, сладко почмокивающего во сне Рамазанова.

Потом его взгляд остановился на сгорбленной спине Пчелинцева, сидевшего за столиком с березовыми ножками.

Острые лопатки сержанта чуть двигались, быстро бегал карандаш по листу. Стрелок настолько был увлечен, что даже поскрип двери не заставил его обернуться. Стоя за его спиной, Демин невольно прочитал слова, складывавшиеся в короткие звучные фразы:

«...ИЛы выплывали из небесной мути, как дельфины из вспененного моря. Только дельфины были безмолвными и в штиль и в бурю, а ИЛы вели меж собой тревожную беседу. Эфир клокотал короткими тревожными восклицаниями: «Гриднев, как у тебя мотор?» — «Подбит, не тянет». — «Силин, не зарывайся в облака, иди под нижней кромкой, чтобы я тебя видел». — «Ткачев, ты дымишь! Иди на вынужденную». — «Слушаюсь, «батя».

У меня молчит Артюхов. Передал, что ранен, и уже десять минут, как молчит». Пауза и потухший голос командира: «Как же так? Неужели Артюшку потеряли? А кто же будет в полку «Раскинулось море» петь?»

В эти минуты девять обессиленных боем летчиков и восемь стрелков — семнадцать человек, еще оторванных от земли и не уверенных, что сядут на нее благополучно, одурманенных духотой кабин, дружно подумали о восемнадцатом — о воздушном стрелке Артюхове, переставшем отзываться по СПУ.

Кто еще умел петь в штурмовом полку эту песню, как пел ее он, девятнадцатилетний воздушный стрелок Степа Артюхов? Он буквально ласкал каждое слово этой песни своим серебристым, мягким тенором. И задубелые от аэродромных ветров бойцы...»

Пчелинцев вздохнул, нахмурился и острием карандаша постукал по недописанной странице, словно вызывая застрявшее слово.

— Черт побери! — выругался он и тут впервые обнаружил присутствие Демина. — Это вы, командир? — спросил он расстроенно.

— Я, — подтвердил Демин чуть насмешливым голосом.

— И вы что-нибудь прочитали?

— Допустим, чуть-чуть.

— Та-ак, — протянул Пчелинцев и с досадой хлопнул себя по острой коленке. — Значит, теперь характер моих записей перестал быть для вас тайной?

— Предположим, не теперь, — отрезал Демин уже с откровенной насмешкой в голосе. — Я и раньше начал догадываться. Ведь в этом котелке что-то гремит, — постучал он себя по лбу.

— Блистательная интуиция. И что же вы скажете?

Демин посмотрел на вздрагивающий огонек гильзы.

— Скажу, что надо соблюдать правила светомаскировки даже в часы вдохновения и не забывать, что война еще продолжается.

Пчелинцев встал и быстро поправил край плащ-палатки, пропускавший из землянки свет.

— А по существу?

— А по существу, — широко и открыто улыбнулся Демин, — по существу, мне этот отрывок понравился. Когда большая группа идет с поля боя домой, в эфире в точности так бушуют голоса. Здорово вы схватили. И еще скажу, что в ваших руках карандаш бежит по бумаге со скоростью ИЛа, идущего на цель в атаку.

Пчелинцев опять присел, ладонями подпер нежное незагорелое лицо.

— Со скоростью ИЛа, идущего в атаку, — повторил он. — Хорошо сказано. А я действительно спешу, товарищ командир.

— Зачем же? — доброжелательно поинтересовался летчик. — Слышал, что классики создавали свои произведения неторопливо. По крайне мере, так пишется об этом в школьных учебниках.

Стрелок застенчиво улыбнулся.

— Не знаю. Только мне кажется, что это вовсе не соответствует истине. А впрочем, я не собираюсь становиться писателем.

— Почему же?

— Писатели часто вымучивают свои книги, когда становятся профессионалами. Даже самые даровитые. Если бы это было не так, как я говорю, то у Бичер-Стоу все произведения были бы, как «Хижина дяди Тома», а у Даниеля Дефо, как «Робинзон Крузо». Беда в том, что многие их книги таковы, что не дошли до наших дней.

— Любопытная точка зрения, — задумчиво отметил Демин. Пчелинцев быстро встал, повернулся к нему всем корпусом и горячо заговорил чуть приглушенным от волнения шепотом:

— А я мечтаю всего одну книгу написать и душу в нее всю вложить, товарищ командир. И я действительно очень и очень спешу.

— Отчего же?

— Боюсь не успеть, — тихо сказал Пчелинцев и отвел взгляд в сторону.

Демин растерянно посмотрел на горбатую тень от светильника, колебавшуюся на ноздреватой земляной стене, потом на опущенные плечи сержанта. Тоска и жалость шевельнулись у летчика в душе. Он вдруг с горечью подумал, что сержант имел право на эти слова, потому что был профессиональным воздушным стрелком, а значит, первой мишенью, по которой отстреливались «мессершмитты», заходившие обычно в атаку на ИЛ с хвоста. И еще подумал о том, что не проходило на войне ни одной серьезной воздушной операции, при которой бы племя воздушных стрелков не теряло бы своих представителей.

Опустевшие задние кабины занимались другими, принимавшими незримую эстафету от погибших. Он, Демин, прекрасно это понимал, но как командир должен был говорить другое. И он сказал это другое:

— Ну вот еще о чем заговорили, Пчелинцев. Все мы под смертью ходим.

Сержант глубоко вздохнул, отмахиваясь от тяжелых, навязчивых мыслей, сказал:

— Однако мы отклонились от темы. Как вы относитесь к тому, что прочли?

— Я уже сказал: положительно. Только хотелось бы прочитать все сочинение целиком. Тем более что это же про штурмовую авиацию. А судить по нескольким строчкам, сами понимаете...

— А я вам дам прочитать, — промолвил стрелок и посмотрел на лейтенанта добрым, беззащитным взглядом. — Закончу и дам. Вы у меня будете первым читателем, и, по совести скажу, я очень дорожу вашим мнением.

— Спасибо, — поблагодарил Демин, ощущая невыразимое смятение от этого их разговора. Ему даже захотелось поскорее распрощаться с Пчелинцевым и выйти из землянки, но стрелок не был намерен прекращать беседу.

— Товарищ командир, почему мы так плохо относимся друг к другу? — спросил он без всяких вызывающих ноток в голосе. — Мне двадцать два, а вам двадцать три. Почти ровесники. Летаем на одном самолете, а друг от друга душевно так далеки.

— То есть как это? — заерзал Демин — По-моему, все исходило от вас. Ну, всякие там остроты, словечки.

Пчелинцев грустно покачал курчавой головой.

— Нет, от вас, товарищ командир. Я вам сразу не поправился, в самый первый день. А первое впечатление — очень тяжелый груз. По себе знаю, как от такого груза избавляться. Нелегко.

Демин с интересом и напряжением следил за ним зелеными немигающими глазами. И вдруг шевельнулась мысль, от которой он опустил взгляд. А что, если стрелок связывает разлад с их отношением к Магомедовой?

Что, если он обо всем догадался? Демин почувствовал, как пробирает краска смущения загорелые щеки. Сержант поиграл синим химическим карандашом, шумно вздохнул.

— Очевидно, я не то говорю. Дело не в одном первом впечатлении. Я тоже тут виноват. Была какая-то с моей стороны рисовка, наигрыш. Эти концерты самодеятельности, безголосые арии, рисуночки с натуры.

То позирует тебе «папаша» Заморин, то Рамазанов, то Зара, — он прервал себя на полуслове и мечтательно улыбнулся. — Зара... Разве мне, бездарному дилетанту, ее портрет рисовать? Ее с удовольствием бы согласился писать самый известный художник. А я что...

— Напрасно вы себя так унижаете, — усмехнулся Демин. — Ей ваш портрет понравился.

— Понравился? — громко воскликнул Пчелинцев. — Шутите?

— Не шучу.

— Откуда об этом знаете? Она что... сама вам говорила?

— Говорила, — соврал нехотя Демин.

Пчелинцев широко раскрытыми глазами уставился на лейтенанта. Он стоял перед командиром сутулый, курчавый, и все его узкое бледное лицо было освещено каким-то необыкновенно мягким светом. Воротник видавшей виды гимнастерки был расстегнут, обнажал белую нежную шею. Билась на ней тонкая мраморная жилка.

«Красив, чертенок, — подумал про себя Демин. — И откуда такой уродился у простой крестьянки-рыбачки?»

Пчелинцев ладонью провел по русым своим волосам.

— Зара! — прошептал он зачарованно. — Да вы знаете, товарищ командир, что это за девушка? Вот уже в ком соединены и нежность, и красота, и бесстрашие. Если бы она относилась ко мне всерьез, я бы через тридцать секунд после окончания войны предложение ей сделал.

— И обязательно по часам? — уколол Демин.

— Даже по самолетным! — бурно подтвердил Пчелинцев. — А вам она разве не нравится?

Демин почувствовал, что снова краснеет, но голос сдержал, волнения не выдал.

— Отчего же? Зара хорошая девушка. И потом, я ценю ее как оружейницу.

— Ну и сухарь же вы! — взорвался Пчелинцев и смутился.

— Спасибо за комплимент, — расхохотался Демин, почувствовавший приступ необыкновенной веселости. Ему вдвойне было сейчас приятно. Прежде всего радовало, что умеет он скрывать надежно подлинные чувства, если даже такой наблюдательный паренек не сумел заметить его симпатии к Магомедовой. И потом, лейтенант был сейчас доволен тем, что так откровенно, совсем нараспашку открывается перед ним воздушный стрелок.

«Хорошая у него душа, — подумал Демин, — чистая, впечатлительная. Наверное, только с такой душой и можно браться за перо».

Пчелинцев смутился:

— Не обижайтесь, товарищ командир, это вырвалось.

— А я не из тех, кто обижается на откровенность.

— Это верно, — успокоение отметил сержант, и волнение на его лице стало затухать. Ему на смену пришла тихая грусть. — А про Зару напрасно я вам нашумел, товарищ командир. Ничего этого не будет. Ни тридцати секунд по самолетным часам после войны, ни моего предложения. Надо с книгой поторопиться.

— Стыдитесь, Пчелинцев. Думается мне, что зенитчики у немцев с одинаковой старательностью как по моей передней кабине, так и по вашей задней лупят. Я же не впадаю от этого в меланхолию. На войне, как на войне.

— Не знаю, товарищ командир, — упрямо возразил стрелок, — может быть, с точки зрения уставов это и так. Но есть еще и душа, и интуиция, черт бы ее взял!

Мне, например, сон вчера приснился... Горит наша «тринадцатая». В моей кабине дым. По плоскости правой клубок огня перекатывается, а потом застывает, как большая роза с багряными лепестками... Вы меня по СПУ вызываете, а я вам ответить не в силах. Что-то тяжелое к сиденью приковало, челюсти свинцом сдавило. А вы снова кричите: «Леня, как дела? Крепись, сейчас на жнивье машину буду сажать, живого из кабины вытащу...» — Он вздохнул и виновато улыбнулся. — Хоть раз меня по имени назвали.

— И то во сне, — смущенно согласился Демин. — Эх, Лепя, Леня, плюньте вы на эти предчувствия. Мне и самому порой такие кошмары снятся, что хоть волком вой.

Но ведь летать-то надо... Врага бить надо!

Они впервые так тепло поглядели друг на друга, и Демин проговорил:

— Извини меня, Леня. Живет во мне какая-то чертова сухость. Внутри о человеке думаешь одно, и слова для этого человека вроде бы заготовлены самые добрые, а встретишься с ним — и все пропало. Фразы срываются короткие, рубленые. В наших неувязках я виноват гораздо больше. Все-таки и годами старше, и командир экипажа.

— Нет, нет, товарищ командир, — протестующе засмеялся Пчелинцев, — вы с меня вины тоже не снимайте.

— Знаешь что? Называй меня просто Николаем. По крайней мере, когда мы одни. И вообще, Ленька, давай на «ты». Ведь оба под смертью ходим.

— Давай, Коля, — неуверенно отозвался стрелок.

Оба они прекрасно понимали, что не в силах сразу и навсегда отрешиться от сухости и скованности, пролегавшей меж ними, перейти на добрый, доверчивый топ.

Но ощущали они и другое: что последний ледок недоверия и сомнений начал таять. Чтобы как-то сгладить неловкую паузу, лейтенант потрогал клеенчатую обложку тетради:

— Как все же думаешь ее назвать?

— Кого? — не сразу догадался Пчелинцев.

— Да свою книгу.

— Ах, книгу... Вы знаете, товарищ командир...

— Николай, — перебил Демин, и они оба засмеялись.

Рамазанов всхрапнул во сне и неистово заворочался на нарах.

— Ты знаешь, Коля, — поправился сержант, — заглавие очень трудная штука. Пока пишешь, по нескольку раз его меняешь. Это с одной стороны. А с другой — если нет у тебя определенного названия, какому должно все содержание подчиниться, писать очень трудно...

— Получается словно экипаж без командира.

— Да, ты это метко заметил. Но у меня экипаж с командиром. Книгу я назову знаешь как? «Ветер от винта».

Демин покосился на коптящий язычок огня.

— Недурно, Леня. Это, я тебе скажу, название что надо. Под ним многое можно объединить: и героизм, и лирику, и все наши думы. А где же ты свою тетрадь хранишь, если не секрет?

— Какой тут секрет? — вздохнул сержант. — В самом надежном солдатском хранилище — в вещевом мешке.

— И не боишься, что при какой-нибудь заварухе можешь ее потерять?

— Что поделать? Несгораемого сейфа для этого начальник штаба мне не даст. А более надежное хранилище, чем солдатский мешок, найти трудно. Тем паче что сейчас не сорок первый год, а вторая половина сорок третьего, и драпаем не мы от фрицев, а фрицы от нас.

— Оно так, — согласился Демин, — но мало ли какие локальные события могут произойти на фронте.

— Ничего, Николай, бог не выдаст, свинья не съест. Я о другом думаю — о том дне, когда в эту тетрадь выплеснется все, что пережил, передумал. Когда поставлю последнюю точку, я такой праздник отмочу. Из-под земли достану дюжину бутылок вина. Прямо на самолетной стоянке шашлык жарить будем. А читать? Читать самым первым ты будешь. Потом Зара рукопись получит. И если вам обоим понравится, в печать отправлю...

Ночь стояла за остывшими стенами землянки. Чад от светильника лез в глаза и ноздри. Бродила тень от пламени по стене, копоть струйками поднималась к низкому потолку. Соломенный матрас, на котором спали Заморин и Рамазанов, источал острый запах мешковины. Душно было в землянке, и синий воздух вис под низкими сводами. Узкой ладонью Пчелинцев ласково погладил клеенчатый переплет толстой тетради.

— Привык я к ней, — признался он почти нежно. — А у тебя такая есть, Николай?

— Что? — опешил Демин.

— Тетрадка такая!

— Почему же она у меня должна быть?

— Ты же ведь тоже сочиняешь, — убежденно сказал воздушный стрелок.

— Чудишь, — пробормотал Демин.

— А листок, забытый тобою на скамейке? Скажи «папаше» Заморину спасибо, что он его у ветра вырвал.

Испугался, что там какие-либо секретные данные, за потерю которых командира экипажа по головке не погладят. Видел бы ты, как он за этим листком гнался. Пыхтит, глаза как у быка, кровью налились. Пейзажик!

Демин потрогал желтый ремешок планшетки, сдавленно хохотнул:

— Словом, спас крупное художественное произведение.

— Не говори так, — строго остановил его стрелок. — Человек, взявшийся за перо, никогда не знает, чем это окончится.

— Теория, — прервал его Демин, — а я практик. Не получаются у меня стихи. Задумаю написать, два-три куплета сложу, а дальше ни в зуб ногой. Я, например, недавно песню начал писать. Вот послушай, если хочешь.

Демин и сам не заметил, как робко он это произнес.

От Пчелинцева эта перемена не утаилась.

— Читай, читай, — потребовал он.

— Я сейчас, — виновато проговорил Демин. — Дай только откашляться. Сажи у вас от этого коптильника развелось — не продохнешь.

В эту минуту Заморин пробормотал что-то неразборчивое во сне, и оба о опаской на него поглядели. Им сейчас было хорошо вдвоем.

— Так я все-таки начну, — повторил Демин и, опуская глаза, голосом чужим и неповинующимся стал читать:

Нас родная страна растила.
Нас могучий ласкал простор,
Истребителей грозная сила, —
Громче песни звени, мотор.

Над просторами сел и пашен
Мы проходим в железном строю,
Защитим мы Родину нашу,
Пусть об этом пилоты поют.

Голос Демина затух. В землянке стало тихо, только извне доносился то окрик часового, то приглушенное урчание проехавшей автомашины, то отдаленное громыхание артиллерии.

— А дальше? — задумчиво окликнул своего командира Пчелинцев.

— Это и все.

— Гм... маловато.

— Согласен, — вздохнул подавленно Демин, — всегда у меня так получается. Напишу два-три куплета — и баста.

— Прочитай что-нибудь еще.

— Я тебе вот это, — сказал Демин, — оно мне почему-то больше нравится.

Ночью, когда месяц стынет
Одиноко над селом,
Мама думает о сыне,
Долго думает о нем.

Где-то он? Ложатся мины,
Бомбы рвутся над землей..
Сын проходит невредимый.
Сильный, храбрый, волевой.

Гром сражений отгрохочет,
Фронтовой растает дым,
Может, днем, а может, ночью
Воротится к тебе сын...

— У меня таких много, — прервав чтение, с пафосом заявил Демин. — И почти все неоконченные.

— Плохо. Ты не настойчивый. — Тень от лохматой головы Пчелинцева заколыхалась на глиняной стене.

— Видно, поэта из меня никогда не получится, — признался Демин.

— Нет, отчего же? — возразил Пчелинцев. — В твоих стихах есть изъяны. И рифмы слабые, и слова стертые. А вот чувства есть, и кто его знает, будешь упорным, может, начнешь писать по-настоящему. В начало пути человек не всегда знает, куда приведет его избранная дорога.

Демин с удивлением смотрел на своего ровесника. Никогда он не видел Пчелинцева таким. Тот же несбритьш пушок на мягком подбородке, те же русые вихры на голове и тонкие, хрупкие, как у музыканта, кисти рук, но в глазах совсем иное выражение: в них и добрые огоньки, и строгость, и задумчивость увлеченного человека.

— Знаешь, кого ты мне сейчас напомнил? — внезапно прервал его Демин. — Моего первого инструктора лейтенанта Прийму. Соберет он, бывало, нас, курсантов-желторотиков, и начнет говорить об ошибках в технике пилотирования, случаи всякие приводить из летной жизни. Так интересно говорит — заслушаешься. Вот и ты, Леня, так со мной про стихи.

Пчелинцев отрицательно замотал головой:

— Какой из меня инструктор, да еще по поэзии.

— Нет, ты не говори. — горячо остановил его Демин. — Для меня ты инструктор. Потому что ты знаешь то, чего не знаю я. Теперь я по-настоящему верю, что книгу свою ты напишешь, Леня, и Зара ее прочтет первой, а я вторым.

Пчелинцев благодарно улыбнулся:

— Она очень строгая, наша Зара. Как знать, может быть, моя книга ей совсем не понравится.

— Что ты, Леня. Понравится, — испуганно остановил его Демин. — Вот увидишь, что понравится. И не только Заре, всему полку понравится, потому что ты пишешь о том, что выстрадал. Я теперь буду за тебя болеть, как на футболе. И условия создавать. Совсем как тренер.

Поселять всегда буду отдельно от других стрелков, чтобы они в тетрадку твою не заглядывали. Могу заставить наших ребят обеды и ужины из нашей столовки тебе приносить. Они у нас добрые, они все поймут правильно.

— Да не надо, — растерянно поблагодарил сержант, но Демин, не слушая, продолжал, и горестные нотки пробились в его голосе:

— Все условия тебе создам. Вот только от пребывания под зенитным огнем да от боев с «мессершмиттами» не могу тебя освободить. А был бы командующим фронтом или воздушной армией, и от этого бы тебя освободил, потому что нужны авиации свои певцы.

— Тут ты уж через край хватил, Николай, — остановил его Пчелинцев. — Я же не птичка божья. Ведь если я перестану летать, то и писать, наверное, перестану.

Демин выпрямился — натянулся на груди ремешок планшетки. Он вдруг вспомнил о том, зачем сюда шел, и с грустью обвел глазами низкий свод землянки.

— Однако приходил-то я по делу. Вылет перенесен на раннее утро, и наша «тринадцатая» должна быть к четырем ноль-ноль готова. Значит, подъем ровно в три.

— И значит, опять под зенитки?

— Значит, опять, — жестко сказал Демин и, не прощаясь, вышел.

* * *

Никли травы к земле под могучим ветром от взлетающих ИЛов. Тугой этот ветер обрывал белые лепестки ромашек, безжалостно пригибал к земле хрупкие васильки, начисто вырывал кустики полыни. А взлетали самолеты — на землю оседали тучи коричневой пыли.

Менялись аэродромы, менялись времена года, менялись и ветры. За знойными следовали прохладные, а потом и вовсе студеные, от которых сиротливо горбились механики и мотористы, провожающие в полет свои машины. Менялись и приказы Верховного Главнокомандующего. В них назывались все новые и новые города, освобожденные советскими войсками. У летчиков штурмового полка уже несколько раз отбирали отслужившие боевые карты и выдавали новые.

Летом 1944 года ИЛы полковника Заворыгина перебазировались на аэродром близ небольшого польского городка Вышкув. Собственно говоря, никакого аэродрома раньше здесь не было. Но потребовалось иметь базу для авиации наступающего фронта, вот и поработали аэродромно-строительные батальоны, утрамбовали бульдозерами и тракторами грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро соорудили подъездные пути, землянки и капониры.

Заворыгин, недавно получивший звание полковника, повеселел, да и не только он, а все летчики, воздушные стрелки, авиационные специалисты. Ведь на боевых картах уже появились такие города, как Варшава, Краков, Познань. Синие стрелы маршрутов вели теперь к границам фашистской Германии. На одном из концертов художественной самодеятельности спели песню на слова летчика Николая Демина, успевшего стать старшим лейтенантом, и начиналась она так:

Отсюда до Берлина рукою нам подать,
Скажите-ка ребята, какая благодать!
Мы Геринга повесим, Адольфа в плен возьмем
И на стене рейхстага распишемся огнем.

Приехал корреспондент фронтовой газеты, молоденький тщедушный лейтенант, отпустивший для солидности бакенбарды и усики, услыхал эту песню, и вскоре она появилась в печати под названием «Песня воздушных пехотинцев» и была подписана фамилией Демина. Напряженно-взволнованный, он принимал от своих однополчан поздравления. Первой притащила ему эту газету Зара.

Оп сидел в кабине и опробовал педалями рули управления, когда она вскарабкалась на плоскость и, сверкая черными глазами, выпалила:

— Уй, товарищ командир, что я вам скажу! Вот тут на второй странице почитайте. Это же здорово! Вас, как настоящего поэта, напечатали.

Демин снял с головы шлемофон, потому что почувствовал на лбу предательские капли пота. Вид у Зары был самый сияющий, и он почему-то не выдержал устремленного на него ее откровенно восторженного взгляда.

— Да какой там поэт, — проворчал он. — Так. Полковой рифмоплет, и не больше. Я и не думал, что напечатают. Пусть только этот корреспондент на глаза попадется, я ему дам за то, что без спроса.

— Зачем вы на него? — укоризненно заметила Зара. — Он хорошее дело сделал. Весь фронт теперь узнает эти стихи. Побегу сейчас нашим ребятам газету показывать.

Потом пришел на стоянку Чичико Белашвили, долго крутил свои нарядные грузинские усики, а когда Николай, опробовав мотор, спрыгнул на землю, смеясь сказал:

— Руставели! Ва, кацо, ничего лучше не скажешь!

— Перестань издеваться, — нахохлился было Демин, но Чичико простодушно хлопнул его по плечу.

— Зачем издеваться? Кто тебе сказал, упрямый ишак, что я пришел к тебе издеваться? Кто поручится: может, за хорошие стихи мы тебе после войны в ножки будем кланяться.

Один полковник Заворыгин отнесся к его успеху отрицательно. Увидев входящего в летную столовую Демина, он пальцем поманил его к столику, за которым хлебал из жестяной миски рассольник, усмехаясь одними серыми глазами, сказал:

— Слыхал, твои стишата напечатали? Смотри не зазнайся. И в полетах будь теперь повнимательнее. А то станешь вместо осмотрительности про свои рифмы эти самые думать.

— Я не буду в воздухе про эти самые рифмы думать, — отшутился Демин, но командир повторил.

— Смотри, поэты — народ легкомысленный. А ты у меня летчик. И всегда должен быть собранным. Понимаешь?

— Я всегда буду собранным, — заверил его Демин.

Но вскоре даже сомневающийся полковник Заворыгин изменил свое мнение. Это случилось в тот день, когда на аэродром приехал фронтовой ансамбль песни и пляски. Перепоясанные портупеями ребята и девчата пели и «Калинушку», и «Идет война народная», и всем полюбившуюся, нестареющую «С неба полуденного», и «Вот мчится тройка почтовая». И вдруг в самой середине концерта длинный, с горбатым носом и раскосыми глазами дирижер, обращаясь к зрителям, сидевшим и стоявшим на лесной опушке вокруг грузовика с распахнутыми бортами, служившего сценой, неожиданно попросил:

— А теперь помогите вы нам. Давайте все вместе споем песню, написанную летчиком вашего полка старшим лейтенантом Николаем Деминым.

И как же дружно грянула тогда песня! Демин видел широко раскрытый, полный белых, спелых зубов рот Рамазанова, усики Чичико Белашвили, раскачивавшегося в такт этой песне, и, что самое главное, полковника Заворыгина, с удовольствием подтягивающего припев. «Знатно, знатно получается», — пробасил он после того, как стихли аплодисменты, и одобрительно посмотрел на Демина.

А вечером, когда закончились все работы по подготовке машин к утреннему полету, лейтенант задержал на стоянке Пчелинцева, доверительно взял его за локоть.

— Прогуляемся по лесочку, Леня.

— Давай, — охотно согласился воздушный стрелок.

Под ногами шуршали листья. Чернели стволы берез.

Окаемок солнца остро горбился на западе, падал куда-то за Вислу. Демин сдавленно рассмеялся.

— Черт побери, так и на самом деле можно возомнить о себе. Публикация, аплодисменты, фронтовой ансамбль взял на вооружение. Глядишь, и начальство в должности повысит. Армейское начальство любит, когда кто-нибудь из подчиненных на ниве искусств подвизается. А?

Но Пчелинцев не рассмеялся. Лицо его осталось холодным и строгим.

— Перестань острить, Николай. Ты сам прекрасно знаешь, что сейчас фальшивишь. Офицерскую славу не самодеятельными песенками завоевывают. Ее в кабине ИЛа потом и кровью добывают. Ты это лучше меня знаешь. А что касается аплодисментов, то они не так уж трудно зарабатываются. Пришлась нашим летунам под настроение твоя песенка, вот они и хлопали. Да еще скидку на то, что ты наш, полковой поэт, сделали. А испортиться, Николай, ты все равно не сумеешь. Ты летчик, и притом настоящий. С тобою ходить на цель одно удовольствие. Думаешь, я не замечаю, как ты меня от зениток бережешь. Иной раз так хвостом крутишь, что после полета из кабины выхожу — в глазах красные круги, и тошнит. Зато сколько фашистских трасс мимо хвоста пронеслось, сколько смертей мимо моей кабины! И во всем заслуга старшего лейтенанта Демина.

— Да ну брось. Выдумал, — сказал Демин. — Лучше расскажи, как тебе работается.

— Каждую ночь сижу над рукописью, Николай.

— Я вижу. Иногда на полеты выходишь с глазами красными, как у кролика.

Пчелинцев поправил на голове пилотку и утвердительно кивнул.

— Ничего не поделаешь, спешу закончить. Очень хочу, чтобы Зара при мне прочла эту повесть.

— Ну вот что, — сурово оборвал его Демин, — мне эти твои заупокойные речи надоели. До Берлина вон как мало осталось, а ты все время твердишь о своей обреченности. Из головы выкинь эти мысли...

— Есть выкинуть из головы, товарищ старший лейтенант, — невесело улыбнулся Пчелинцев.

Никли травы под ветром могучих моторов. Косяками журавлей улетали на запад ИЛы в боевом порядке, именовавшемся во всех штабных документах правым пеленгом. Но разве этот стальной косяк сравним с журавлиным! При одном его появлении замирали на шоссейных дорогах черные фашистские автофургоны, а солдаты в серо-зеленых мундирах выпрыгивали из кузовов и с криками «майн готт!» бросались в кюветы. Жирные танки с крестами на спине спешно сворачивали в сторону ближайшего леска, торопились спрятаться в чащу. «Ахтунг, ахтунг! — кричали наводчики зенитных батарей. — Аларм! Дизе шварце тод!»

А когда снижались штурмовики или, построившись в круг, делали холостой заход, в панике замирали враги на поле боя. Одни лишь зенитчики с отрешенной отчаянностью жертвенников палили в низкое небо. И только хищные тонкие «мессершмитты» бросались на зеленые ИЛы. И тогда закипали в небе жестокие схватки, о которых ни в сказке сказать, ни пером описать.

Полк Заворыгина менял аэродромы, продвигаясь на запад. А на старых, покидаемых, оставались не только деревянная бомботара и серые капониры. Оставались еще и холмики пилотских могил, увенчанные скромными красными пирамидками. Под одной из них нашел свое последнее пристанище командир эскадрильи капитан Степан Прохоров, под четырьмя другими — воздушные стрелки, которых совсем недавно Леня Пчелинцев обучал ведению огня по вражеским истребителям. А вот Сашка Рубахин, однокашник Николая Демина по авиашколе, тот самый Сашка, которого он когда-то грозился побить за приставания к Заре Магомедовой, тот и вовсе не обрел могилы. Вел он четвертую пару ИЛов в восьмерке, обрушившей свой огонь на вражеский бронепоезд, метавшийся по рокадной железной дороге вдоль линии фронта.

Уже был сделан второй заход, когда на восьмерку ИЛов набросились сразу пятнадцать «мессершмиттов».

— Горим! — крикнул воздушный стрелок. — Я ранен. — И замолчал навеки.

Рубахин остался один на подбитой машине. Он видел резвые мячики огня на правом крыле, они быстро сплетались в огненный шар, приближались к пилотской кабине. Стало трудно дышать от едкого дыма. А бронепоезд злорадно попыхивал внизу.

— Рубахин, прыгай! — донесся сквозь дым и огонь голос командира группы, но Александр яростно отдал ручку управления вперед, заставив нос самолета опуститься, и точно нацелился на второй вагон бронепоезда.

— К черту выпрыгивать! — закричал он хриплым от напряжения голосом. — Иду на таран. Прощайте, ребята!

И все увидели — яркой кометой ринулся к земле подбитый ИЛ, оставляя за собой хвостатый огненный след, и врезался в бронепоезд. Огромный огненный столб встал на месте взрыва. Взлетел на воздух фашистский бронепоезд, погиб под обломками своего ИЛа и бесшабашный донской казак Сашка Рубахин. Когда полковнику Заворыгину доложили об этом, он молча снял фуражку с седеющей головы и встал. Встали все, кто находился в эту минуту в землянке.

— Начштаба! — строго выкрикнул Заворыгин. — Дайте боевую карту.

На пестрой двухкилометровке он отыскал узкую черту, обозначавшую железнодорожную ветку, острым ногтем провел крест-накрест две линии.

— Этого места мы никогда не забудем. После войны здесь памятник встанет.

...Полк Заворыгина шел на запад, занимая новые аэродромы, оставляя на старых славу и пилотские могилы.

Однажды вечером Заворыгин вызвал к себе старшего лейтенанта Демина, сурово сказал:

— Ну вот что, Николай Прокофьевич. Засиделся ты в должности рядового летчика, как в девках. Пора и по служебной лесенке подниматься. Словом, поздравляю тебя с назначением на новую должность. Примешь звено. Четырьмя экипажами будешь командовать.

У Демина сжалось сердце при мысли, что придется ему покидать своих подчиненных, судьбами которых он так дорожил: Рамазанова, Заморина, Пчелинцева и, конечно же, Зару.

— Какое звено я должен принять? — спросил он неуверенным голосом.

— То, в котором служишь.

— А старший лейтенант Белашвили?

— Чичико? Можешь его поздравить. Тем же приказом назначен командиром эскадрильи.

— Значит, я не расстаюсь со своим экипажем?

— А зачем же мне тебя с ним разлучать? — Полковник Заворыгин сбил пепел с догоравшей в его крупных пальцах папироски и как-то подозрительно покорился на Демина.

Когда Николай пришел на стоянку, весть уже облетела аэродром. Он увидел помрачневшие глаза «папаши»

Заморина, столкнулся с вопросительным взглядом Пчелинцева и откровенно печальным — Магомедовой. Позвякивая гаечными ключами, лежащими на широкой ладони, «панаша» Заморин глуховатым баском произнес:

— Тут слушок прошел, товарищ старший лейтенант, будто вас на должность командира звена поставили и от нас забирают.

Николаи улыбнулся и посмотрел на Зарему. Она глядела на него какими-то выцветшими глазами.

— Как же так? — хмуро продолжал «папаша» Заморин. — Столько времени вместе, и вдруг...

— Слушок соответствует истине только наполовину, — весело признался Демин, продолжая смотреть на одну только Зарему. — Меня действительно назначили командиром звена. Но звена нашего. Так что держите головы выше, друзья. Вы теперь не просто экипаж, а экипаж командира звена. А вы знаете, что такое командир звена? — пошутил он. — Когда командир звена ведет на цель свою четверку, он не только ее ведущий, но и флагман. Значит, вы экипаж флагманский, и я вам еще крови попорчу. Берегитесь! — он вдруг увидел, как быстро отвернулась Зарема и кулачками стала протирать глаза, словно в них попала соринка, а когда, овладев собою, снова взглянула на него, Демин остолбенел. Такими огромными стали эти черные глаза, и столько радости засияло в них.

— Как это хорошо, что вы опять с нами, товарищ старший лейтенант, — смело выпалила она. — Нам не надо лучшего командира. Мы с вами готовы идти до самого Берлина, а если понадобится, то и дальше.

— Кавказские женщины всегда отличалась повышенным темпераментом, — ревниво заметил Пчелинцев, отметивший эту бурную вспышку радости. — Однако в данном конкретном случае, как говорят штатные философы и ораторы, я солидарен с Зарой, товарищ старший лейтенант.

Демин брел по лесной опушке, незаметно для себя углубляясь в чащу. На западе догоревшее солнце оставило буро-красную полоску, и она ярко освещала рыжие стволы пахучих елей, а стволы берез заставила полыхать, как на пожаре. В этих багряных отблесках Демин в увидел сидящего к нему спиной на расстеленной плащ-палатке Пчелинцева. У него на коленях лежала раскрытая клеенчатая тетрадь: он быстро заполнял очередную страницу. Чуть-чуть шевелились припухлые губы, будто хотел Пчелинцев произнести вслух то, что записывал, и не успевал за стремительной скоростью карандаша.

И опять мягкое, одухотворенное лицо стрелка приятно поразило Демина. «Какой молодец! Какой упорный!»

Но вот карандаш замер, словно сломалось его острие.

Пчелинцев поднял его вверх, потом прижал к губам и долго-долго думал. Демин хотел подойти незаметно, но ветка хрустнула под его ногой, и Пчелинцев обернулся.

— Ах, это ты. Как уссурийский тигр подкрался.

— Преувеличиваешь, шел без всяких предосторожностей. — Демин приблизился к сержанту и нерешительно заглянул через плечо в тетрадь. — Ну, как пишется, дружище?

— Сегодня ничего, — охотно ответил Пчелинцев. — Пять страничек прибавил, а дальше уже не пошло. Да и свет, как видишь, начинаем тускнеть над нашим миром. Посмотри на березки, они все в крови. Как узники в белых халатах, которых в концлагере расстреливают. Пять страничек под естественным освещением — эго хорошо. Будут силы, я еще сегодня ночью пару под искусственным светом к ним прибавлю. Мы, кстати, «летучую мышь» достали. Это все хозяйственный «папаша» Заморин отличается. Так что, если ночью в гости придешь, артиллерийской гильзы больше не увидишь. Выбросили.

Демин присел рядом на плащ-палатку, весело поинтересовался:

— Как же ты свой труд конспирируешь? Или ребята уже догадываются, что книгу пишешь?

— Какое там, — беспечно рассмеялся Пчелинцев. — «Папаше» Заморину я объяснил, что пишу письма маме. Каждый день пишу. Он человек положительный и к сыновнему долгу относится со святым уважением. Хуже с Рамазановым. Хитрый татарин. «Слушай, говорит, что ты за моду выдумал каждый день письма писать, да еще в бухгалтерской книге какой то? Вчера маме писал, сегодня маме, завтра тоже маме? Ой, хитрый ты человек. Наверное, одной любимой милашке пишешь, а делаешь вид, что «маме».

— И ты что же?

— Сознался, — хлопнул себя по коленке Пчелинцев. — Сказал, что милашке пишу. Он и отстал. Спасибо, что Зара к нам в землянку не ходит. Давно бы сообразила в чем дело, — нежно прибавил стрелок.

— Нам пора и на ужин, — сказал Демин.

— Пора, — равнодушно согласился Пчелинцев, и по взгляду его больших, затуманенных мыслью глаз понял Николай, как ему сейчас безразличны и этот лес, и догорающий закат, и предстоящий ужин. Леонид поднял с земли плащ-палатку, накинул на плечи, и они зашагали.

Шуршала плащ-палатка, когда они, сокращая путь, продирались сквозь кустарник, шуршали опавшие листья под ногами.

Две красные ракеты осколками посыпались на пожухлую осеннюю траву аэродрома. Они приказывали двенадцати экипажам занять готовность номер один.

Летчики и стрелки бросились по кабинам. Целая эскадрилья должна была лететь на сложное и ответственное задание. За Варшавой, распростершейся в черном пепле, за широкой быстроструйной Вислой, близ города Коло, на одном малоприметном разъезде враг сосредоточил пять эшелонов. Об этом по рации передали из-за линии фронта наши разведчики. И еще они передали, что из этих пяти эшелонов один загружен баллонами с химическим веществом, неизвестно для чего предназначенным. Показывая экипажам схему расположения зенитных батарей, сообщенную теми же разведчиками, полковник Заворыгин, сжимая губы, говорил:

— Видите, их сколько, ребята? Если одновременный заградительный залп дадут, небо как при солнечном затмении будет. Но вы все равно должны пробиться и накрыть бомбами цель. Потому что дело такого рода: война идет к концу, и этот психопат Гитлер любой фортель со своим химическим веществом может выкинуть. Так что я вас прошу, товарищи офицеры.

Демин со всех сторон обдумал задание. Где-то в душе шевельнулся приглушенный голосок командирского самолюбия, заставивший подумать, что он бы и всю эскадрилью не хуже сводил на цель, чем Чичико Белашвили, которому это поручили. Изменил бы только построение маршрута при заходе в атаку, и все бы вышло как нельзя лучше. Но он тотчас же погасил в себе этот тщеславный огонек. Своего воздушного стрелка Демин тоже со всеми деталями ознакомил с планом налета на станцию. И все же, когда две красные ракеты прочертили воздух над аэродромом, прежде чем занять свое место, подбежал к хвосту самолета, чтобы еще раз напомнить Пчелинцеву некоторые детали. Картина, которую он увидел, заставила его опешить. Сержант с пилоткой в руке бегал вокруг киля штурмовика, то и дело припадал к земле, пытаясь кого-то накрыть.

— Ты чего? — остолбенело промолвил Демин.

— Подожди, подожди, командир, — отмахнулся Пчелинцев. — Я его, ракалью, сейчас, сейчас... — Из-под пилотки с веселым стрекотом выпрыгнул серый кузнечик и скрылся в траве. «Ну и ну, — развел руками старший лейтенант, — через три-четыре минуты выруливать, а он кузнечиков ловит. Ну ребенок великовозрастный!»

— Сержант Пчелинцев! — громко оказал Демин.

Леонид неуклюже взмахнул руками, нахлобучил серую от пыли пилотку, вытянул руки по швам.

— Слушаюсь, командир.

— Ну как не стыдно, Леня! — проворчал Демин. — Идем на сложную цель, а ты игрушки затеял. Пчелинцев посмотрел на него обезоруживающе ясными глазами, щеки его побледнели.

— Да, нам же лететь... виноват, командир, больше не буду.

В его голосе прозвучала такая усталость, что у Демина сжалось сердце.

— Смотри, Леня. — Николай взял в руки планшетку. — До Вислы идем курсом двести восемьдесят семь. Линию фронта пересекаем вот здесь. От этой деревни остался пепел. Здесь истребители могут атаковать с любых ракурсов. Варшаву обходим. На цель будем заходить от этого вот леска с высоты триста метров. А дальше — по обстановке.

Тонкие брови у Пчелинцева взметнулись.

— Зачем же на высоте триста метров? Гораздо резоннее выйти к станции на бреющем, сделать «горку» и атаковать. Больше внезапности и меньше риска.

— Смотри ты, какой умник! — сердито заметил Демин. — Когда станешь полком командовать, тогда и будешь принимать решения. Очень нужна мне сейчас твоя критика. — Демин внезапно осекся, потому что вспомнил, что и сам на предварительной подготовке высказал такое же точно мнение.

— Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, — сказал Пчелинцев примирительно и, кинув пилотку на чехол, разостланный Замориным за хвостом самолета, стал натягивать на голову шлемофон.

— Смотри, Ленька, в полете как можно больше внимания. Как можно чаще сообщай, как ложатся разрывы. А эту химию мы накроем.

— И вы, маэстро, сочините новую песенку для фронтового ансамбля? — поддел Пчелинцев. В шлемофоне он походил на девушку с нежным очерком губ и белизною щек.

— Пошел вон, дурак! — незлобиво выругался Демин.

Не успели они закрепиться ремнями в тесных кабинах, пахнущих нитролаком и металлом, как в воздух ушла третья сигнальная ракета.

— Я — Удав-тринадцать, я — Удав-тринадцать, — доложил Демин командиру группы Чичико Белашвили. — Выруливать и взлетать готов.

— Выруливать разрешаю, — ответил невидимый Чичико.

Зарываясь в пыль, поднятую самолетами, Демин повел свою машину к середине аэродрома. Вырулив на взлетную полосу, осмотрелся. Все двенадцать самолетов стояли пара к паре «в затылок». Осатанело кромсали голубой воздух черные трехлопастные винты. Гудели на малых оборотах моторы.

— Пошли! — вдруг яростно выкрикнул Белашвили, и первая пара ИЛов начала разбег.

Хорошее слово — разбег! Так же как и в жизни, в авиации надо хорошо разбежаться, чтобы потом стремительно набрать высоту. Так же как и в жизни, не умеющие вовремя набрать высоту и выдержать заданную скорость, неизбежно падают на землю в строгом соответствии с законом всемирного тяготения, открытым стариком Ньютоном в тот момент, когда на него упало яблоко.

Но в эскадрилье Чичико Белашвили были опытные летчики. Они до того быстро выполнили взлет и так точно построились клином, что даже полковник Заворыгин, провожая их цепким взглядом с земли, одобрительно покачал головой, сказав начальнику штаба:

— Запиши им по благодарности, Колосов. Каким изумительным строем пошли. Как на параде. Крыло в крыло.

А Чичико Белашвили, словно желая подтвердить вышесказанное, прежде чем лечь на боевой курс, еще раз провел над штабной землянкой свою группу в двенадцать самолетов на высоте каких-нибудь пятидесяти метров.

С грозным гулом промчались тяжелые ИЛы над выцветающим по-осеннему травяным аэродромом и улетели на запад.

— Молодчина, Белашвили, — заметил Заворыгин. — Вот что называется собранный офицер.

— Да и Демин хорош, — прибавил начальник штаба. — Посмотрите-ка, товарищ командир, как он повел свое звено.

Но Демин этой похвалы не слышал. Он делал все то, что должен делать летчик, совершающий полет в плотном строю. Бросал короткие взгляды на рядом идущие машины, чтобы не приблизиться к ним и не нарушить заданный интервал в два размаха крыла. Скользил глазами по черным стрелкам приборов, показывающих курс, высоту, скорость, давление масла и расход топлива, делал тонкие и точные движения ручкой управления и ножными педалями и успевал время от времени окликать своего воздушного стрелка вольной, совсем не уставной фразой:

— Что скажешь, Леня? Сзади все чисто?

И стрелок, подделываясь под его тон, отвечал так же вольно:

— Как в сказке, товарищ Удав-тринадцать.

— А разве в сказках все чисто? — смеялся Демин. — Одной нечистой силы сколько!

Скоро показалась и линия фронта. Сквозь плексиглас фонаря Демин увидел серую широкую ленту Вислы, разрушенные мосты через нее, темневшие слева, и черные, обугленные останки взорванного города. Был яркий солнечный день, небо над головой простиралось иссиня-светлое, выстиранное ветром, а над Варшавой висела дымка и остовы когда-то красивых белых зданий громоздились, как скалы в глухом горном ущелье. За Вислой желтели отмели, и оттуда навстречу ИЛам уже брызнули первые зенитные трассы. Но Чичико Белашвили искусно обогнул разрывы, уводя за собой одиннадцать машин, словно заботливый вожак своих гусей. Демин, всегда ревниво относившийся к своему командиру, не удержался от мысленной похвалы. «Ну и ловко же сманеврировал грузинский князь!» За Чичико Белашвили в полку прочно укрепилась кличка «Князь». Это он однажды на партийном собрании вскочил и, весь раскрасневшийся, пронзительным тонким голосом воскликнул:

— Отчего плохо бомбили? Отчего оставляли на поле боя непораженные цели? Оттого что гордости у нас настоящей мало.

— А ты-то сам знаешь, что такое настоящая гордость? — спросил тогда насмешливо Сашка Рубахин.

Чичико ударил себя в грудь кулаком и закричал:

— Я кинязь. Кинязь, понимаешь? А какая у кинязя кровь в жилах течет? Гордая, голубая, понимаешь? У меня дед был кинязь, отец кинязь, и я сам кинязь!

Но неугомонный Рубахин, знавший, что родители Чичико были разорившимися крестьянами, с убийственной иронией произнесу

— Сколько же у тебя было движимого и недвижимого имущества, князь Чичико? Небось две козы, и только?

— Нет, не только, — нашелся озорной Белашвили. — Зачем две козы, и только? Был еще и один ишак, и назывался он Сашка Рубахин.

Все собрание так и грохнуло смехом, но за Чичико осталась навсегда кличка «Князь».

Линия фронта осталась позади, и шапки черных зенитных разрывов на время перестали чернить слепящее чистое небо. Но Демин, не доверяя обманчивой тишине, методично посылал своему воздушному стрелку команды по СНУ.

— Леня, за хвостиком повнимательнее, за хвостиком.

— За хвостиком чисто, — бодро отвечал Пчелинцев.

Уже пятнадцать минут шли они за линией фронта, углубляясь во вражеский тыл. Как и было условлено, здесь их догнали истребители сопровождения. Девятка остроносых ЯКов прошла над строем ИЛов, дружески покачивая плоскостями. А еще через несколько минут Чичико Белашвили со своей головной машины увидел то, что требовалось обнаружить и атаковать.

— Внимание! — оповестил он ведомых. — Впереди.

Чуть-чуть привстав на какие-то секунды на своем пилотском сиденье, привстав ровно настолько, насколько позволяли привязные ремни, Демин увидел массив зеленого хвойного леса, терявшуюся за ним железную дорогу и вереницу камуфлированных товарных вагонов. На маленькой станции сгрудились пять эшелонов: четыре пустых и один с химическими баллонами. Четыре ложные цели и одна настоящая. Строй самолетов начал ломаться. ИЛы вытягивались в одну волнистую линию, именовавшуюся на летном наречении «змейкой». Это был более удобный для атаки строй, чем клин звеньев, в котором до этого летели штурмовики. В таком строю лучше просматривалось поле боя, лучше было атаковать цель и перейти к обороне, если бы появились «мессершмитты».

Сквозь стекла очков в струйных колебаниях нагретого солнцем воздуха Демин увидел разбегающиеся запасные пути, черные стрелки, путевую будку обходчика и забросанные сломанными еловыми ветками крыши вагонов. Он вспомнил, что по условиям задания при сильном зенитном противодействии они должны были только раз атаковать цель и, если эта атака результатов не даст, вторую производить только по команде ведущего. Право оценить обстановку и принять решение предоставлялось лишь одному — Чичико Белашвили. Если даже атака не принесет результата, Чичико должен возвратиться на аэродром, потому что другая, свежая эскадрилья пойдет на эту цель, получив от него подробную информацию.

Так было задумано на земле, но совсем не так получилось в воздухе...

Двенадцать ИЛов с грозной медлительностью заходили на цель, радуясь чистоте неба. «Где же оно, это сильное противодействие?» — насмешливо подумал Демин, ставя машину в левый крен, чтобы получше рассмотреть цель во время холостого захода. Лес с высоты трехсот метров казался безлюдно-тихим. И вдруг он выплеснул в небо ливень свинца. Показалось, что от островерхих макушек сосен потянулись к самолетам оранжевые, красные и желтые трассы, косо перечеркнув милое, радовавшее глаз небо. Внизу забухали зенитные установки средних и крупных калибров. Неприветливые шапки разрывов стали окружать машины. СПУ донесло взволнованный голос Пчелинцева:

— Командир! Машина Филатова горит!

— Понял! — рявкнул со злостью Демин. — Они выпрыгнули?

— Нет. Падают на лес.

— Проклятие! — выругался Демин и тотчас же окликнул пилота последней замыкающей машины, молоденького, недавно пришедшего в их полк лейтенанта Филатова, окликнул не по коду, а просто, по-человечески, с отчаянием и болью в голосе:

— Ваня как меня слышишь? Сбивай пламя скольжением, пытайся уйти за Вислу.

— Старшой, у меня рули заклинило, — донесся слабый всплеск голоса с горящего самолета. — Теряю высоту... погиба... — И в наушниках смолкло.

А потом печальный голос Пчелинцева уточнил:

— Командир, они упали на лес и взорвались!

— А-а, — простонал Демин, словно пытаясь отмахнуться от горькой вести, как от назойливого видения.

Самолеты заходили на цель, и было уже их одиннадцать, а не двенадцать.

Под обломками двенадцатого лежали тела голубоглазого молоденького летчика Вани Филатова и его девятнадцатилетнего стрелка Жени Ремина. Две расплющенные кабины, два искалеченных мертвых тела, вечером две похоронных, отправленных из штаба по разным адресам, но с одной трагической вестью: ваш сын героически погиб за Родину, освобождая польскую землю от фашистских захватчиков. Печать и подпись начальника штаба.

Но самолетов оставалось одиннадцать, и они уже начали атаку. «Змейка» вытягивалась вдоль железнодорожных составов и, не обращая внимания на зенитный огонь, которым, казалось, было заполнено все небо, приступала к тяжелой и опасной работе и остановить эту работу ничто уже не могло. Самолеты продирались сквозь разрывы, как через степу плотного ливневого дождя. Демин увидел, как свалился в крутое пике самолет Чичико Белашвили и его крылья осветились красными вспышками пулеметно-пушечных очередей. По земле рядом с крышами одного из составов побежали фонтанчики земли, взметнувшейся от разрывов. «Эх, Чичико, Чичико, — усмехнулся про себя не без горечи Демин, — промазал ты начисто». — Маневрируя в зоне огня, Белашвили выводил свой самолет из пикирования, а следом за ним шли в атаку второй, третий, четвертый самолеты. Машина Демина ринулась на станцию по счету девятой. Сбив на лоб очки — он всегда это делал при атаке, — старший лейтенант отдал от себя ручку, и пестрая, полосатая земля с гривой леса, разрезанного сеткой железнодорожных путей, заполнила смотровое окно фонаря. Он прочесал длинной пушечной очередью крыши второго эшелона, но это ни к чему не привело. От вагонов брызгами разлетались щепки, и только. Ни одного языка огня, ни одного взрыва.

— Леня, как легли бомбы? — окликнул он стрелка и услышал в наушниках разочарованный голос:

— С перелетом, командир. Все до одной.

— Ах, дьявол! — Выводя самолет из пикирования, Демин вдруг заметил, что с крыш среднего состава, стиснутого с обеих сторон другими, отчаянно палят пулеметы. Он даже разглядел маленькие черные фигурки фашистских солдат, суетившихся на двух открытых платформах у огневых установок.

— Леня, дай-ка по ним, по тем, что палят с эшелона! — приказал он тотчас же.

«Тринадцатая» вздрогнула оттого, что в задней кабине заработал крупнокалиберный пулемет. Рука Демина уже поднимала машину вверх, чтобы занять свое место в боевом порядке ИЛов, уходивших от непораженной цели. До него донесся рассерженный голос Белашвили:

— Удавы, все домой! Все до единого!

И в эту минуту мысль, острая и безжалостная, огнем обожгла сознание Демина. Как же он не сообразил раньше?! Раз этот центральный состав так хорошо защищен зенитными точками, значит он и есть настоящая цель.

А одиннадцать тяжелых ИЛов, не успевших израсходовать и половины боекомплекта, нелепо уходят с поля боя, как стадо овец, не достигших высокогорного пастбища, спускается назад в долину из-за того, что чабан не нашел торного пути. Если бы это было на земле, он все сумел бы объяснить капитану Белашвили. Но сейчас, в воздухе, пока он думал, его «тринадцатая» успела набрать пятьсот метров высоты и на положенном интервале пристроиться ко второму звену. И вдруг всем своим существом Демин понял, что он никогда себе не простит, что его будет жечь вечный стыд, если он не откликнется на возникшее сию минуту решение. Голос Чичико Белашвили звал его на восток, домой, а голос совести приказывал возвратиться и повторить атаку. И, не выдержав, повинуясь второму голосу, он ошеломил ведущего коротким окриком.

— Чичико, я сейчас! — передал он так, словно бы они оба были на земле и Демин собирался на короткое время отлучиться. — Леня, повнимательнее за задней полусферой, — скомандовал он воздушному стрелку. — Еще заходик сделаем.

— Все понял, — безропотно согласился Пчелинцев, и тогда Демин взволнованным голосом отдал команду летчикам своего звена: — Я — Удав-тринадцать. Повторяем заход. Держитесь с превышением, атакуйте следом за мной. Прием!

— Удав-тринадцать, вас понял, — ответил летчик его звена лейтенант Соловьев, смуглый, всегда небритый крепыш с небольшой лысинкой, которой стыдился.

— Удав-тринадцать, к новому заходу готов, — ответил и второй летчик.

А Удава-пятнадцатого — Вани Филатова уже не было в живых, и он этой атаки не смог поддержать.

До Чичико Белашвили не сразу дошел смысл затеи, предпринятой Деминым.

— Назад, в строй! — с опозданием крикнул командир эскадрильи, прибавив какое-то грузинское ругательство.

Но было уже поздно. Самолет Демина, увлекая за собой два других, резко отклонился от группы и, заложив крутой вираж, скользнул вниз, к цели. Что-то странное происходило в действиях фашистских зенитчиков. Они явно обрадовались тому, что ИЛы развернулись на восток и покидают поле боя. Видимо, преследовать их огнем в этом случае в задачу гитлеровцев не входило. Залпы с земли смолкли. Возвращение же к цели трех штурмовиков привело их в полное замешательство. Такой отчаянности от русских они не ожидали. Нет, русские, по их мнению, воевали в этот день явно не по правилам. Кто бы мог подумать, что от группы, взявшей курс на восток, отколется эта тройка и снова вернется к станции. Зенитчики, успевшие отойти от орудий, были явно ошеломлены. Демин это прекрасно понял, и восторженно-азартный его голос оглушил ведомых:

— Удавы, куй железо, пока горячо! За мной!

Нос «тринадцатой» лишь под небольшим углом наклонился к земле. Потеряв высоту, старший лейтенант атаковал центральный состав с бреющего полета. Первым делом он сбросил эрэсы. Со страшным гулом промчались огненные стрелы реактивных снарядов. Длинная лента вагонных крыш развертывалась перед его глазами, и он бил по ним почти в упор из пулеметов и пушек. Когда «тринадцатая» пронеслась над серединой эшелона, он сбросил последние бомбы. Прошли всего секунды, и какая-то невидимая сила кинула тяжелый самолет вверх, так что Николай еле-еле удержал его рулями, еще не понимая, что же случилось. Голос воздушного стрелка не сразу дошел до его сознания:

— Командир, эшелон в пламени... Командир, эшелон...

Огромной силы взрыв снова потряс машину, но Демин с облегчением понял, что это не зенитный снаряд угодил в нее, а это там, на земле, у врага, случилось что-то неожиданное и необыкновенное, отчего воздушный стрелок захлебывается ликующим смехом.

— Как ведомые? — окликнул он Пчелинцева.

— Сбросили бомбы в самый центр состава. Там сейчас такое делается командир... о-го-го-го!

— Теперь бы только благополучно уйти! — Демин ощутил, как струями сбегает пот по его щекам, рубашка под синим летным комбинезоном плотно приклеилась к спине. — Уходим на бреющем, — приказал он ведомым.

ИЛы уходили на восток, едва не касаясь животами верхушек елей. Сквозь пробелы в чащобе Демин видел черные фигурки вражеских солдат и особенно возмутился тем, что некоторые из них палили из автоматов по удаляющимся самолетам.

— Заткни им глотку, Леня, этим фашистским ублюдкам!

— Вас понял, командир, — ответил стрелок. — Пожалуйста, — и длинная трасса из задней кабины бичом ударила по лесу, пригибая солдат к влажной осенней земле. Они шли на бреющем в том самом мертвом пространстве, где вражеские зенитчики не могли уже причинить большой беды. Снаряды и трассы проносились выше линии их полета. Лишь увидев впереди серую беспокойную поверхность Вислы, Демин приказал своим ведомым набрать пятьсот метров, и они одним стремительным прыжком рванулись вверх, снова обманув пристрелявшихся зенитчиков. Висла осталась позади, и последние залпы «эрликонов» сконфуженно угасли. Далеко впереди уже обозначались контуры аэродрома и золоченые кресты костелов маленького польского городка с кварталами светлых, по-дачному нарядных домиков, когда перед глазами Демина вновь ожила картина, увиденная им при отходе от цели. Над лесом и станцией стелился густой покров дыма. Крыши вагонов корежило пламя, а взрывы следовали один за другим, разнося их деревянные остовы. Языки огня набросились на белое здание станции, и оно мгновенно стало черным. Сколько раз наблюдал Демин картину разрушения с борта своего самолета, и всегда она вызывала у него чувство злой радости. На память приходила страшная фотография: виселица и в петле его родная сестра Верка-хохотушка.

«Этого вам еще мало, — говорил он про себя. — Это только аванс. Кое-что еще причитается, и вы это кое-что получите!»

Разгром фашистского эшелона на маленькой станции наполнял его сейчас гордостью. Демину хотелось говорить, даже запеть. Но аэродром приближался, и полагалось все внимание сосредоточить на посадке.

Столбами поднялась сухая, удушливая пыль за хвостами ИЛов. Чуть притормаживая, срулил с полосы, направляя машину к стоянке. Уже издали видел три рядом стоящие фигурки. Зара приветственно поднимала руку с белеющим в ней платочком. Она почти всегда приветствовала их возвращение таким образом. Демин подрулил к канониру, по всем правилам развернулся хвостом к задней стенке. Рация еще работала. Собираясь ее выключить, он поднял руку и вдруг услышал свирепый голос полковника Заворыгина. Всегда педантичный в соблюдении кодовых позывных, на этот раз он рявкнул открытым текстом:

— А ну, Демин, немедленно ко мне! Хоть вы и Удав-тринадцать, но я из вас кролика буду делать!

— Слушаюсь, товарищ полковник, — с подчеркнутой вежливостью отозвался Демин, и это тоже было нарушением радиодисциплины, потому что по кодовой схеме Заворыгина полагалось именовать «первым». Демин вышел из кабины и у плоскости столкнулся с сияющим Пчелинцевым, который, казалось, готов был броситься на шею. Размахивая руками, Пчелинцев азартно восклицал:

— Товарищ командир! Николай Прокофьевич! Вы видели, как внизу рвалось и горело? Да ведь если бы каждый наш вылет завершался такими результатами, мы бы уже имперскую канцелярию штурмовали! Вас, как победителя, качать надо.

— Подожди-ка, Леня, — мрачно прервал его восторженную речь Демин. — Сейчас на КП победителю выдадут. — Он снял с головы шлемофон и усталыми глазами обводил лица подчиненных, думая, кому его отдать.

Обычно в таких случаях шлемофон брал татарин Рамазанов и, бережно поглаживая кожу шершавой, огрубевшей ладонью, с притворным удивлением говорил: «Смотрите, товарищ командир, он у вас опять мокрый. Давайте я выверну наизнанку и просушу». На этот раз Рамазанов по каким-то причинам замешкался. И вдруг Зарема шагнула к Демину и взяла из его рук шлемофон.

— Вам выдадут? — запальчиво воскликнул Пчелинцев, не обративший внимания на эту маленькую сцену. — Да за что же? За победу над врагом? А вы разве забыли афоризм: победителей не судят? Это же сама царица Екатерина Потемкину когда-то сказала.

— Мало ли что, — проворчал Демин. — Потемкин был граф, а я всего-навсего командир авиационного звена.

— Да ведь это выше любого графского титула, — тихо улыбнулась Зарема.

Демин благодарно на нее посмотрел, вздохнул и зашагал на КП.

Когда он спустился по узким затоптанным ступенькам вниз, летчики их эскадрилья были уже в сборе. Они сидели в наиболее просторной половине землянки. В центре круглолицый майор Колосов и мрачный, с угрюмым, непроницаемым лицом полковник Заворыгин. Чичико Белашвили стоял над грубо сколоченным столом и, свирепо вращая белками глаз, потрясал зажатыми в кулаке кожаными перчатками. Громкие, гневные слова наполняли землянку. Маленькие усики топорщились над верхней губой Белашвили, как у сердитого кота. Красные пятна проступали на полном лице, и оно лоснилось, как спелое яблоко. Увидев входящего в землянку Демина, он задохнулся от гнева и на несколько мгновений даже потерял дар речи. Потом голос его стал тоньше и пронзительнее.

— Вот он и сам явился, своей собственной персоной. Герой нашего времени, Печорин, так оказать, — с каким-то наслаждением причмокнул Чичико языком и вдруг снова взорвался: — Не полечу я больше с ним на задание товарищ полковник. Что такое, на самом деле?

Я командир эскадрильи или он? Ва! Я ему приказываю: «Идем на обратный курс», — а он мне в ответ: «Чичико, я сейчас». Можно подумать, мы на земле, и он у меня на шашлык куда-то отпрашивается. Скажи какой, пожалуйста. Строй бросил, приказ командира нарушил, себя и ведомых поставил под огонь. Я сам видел, как возле их кабин снаряды рвались. Никто ему возвращаться назад к цели не разрешал. Да за такую самодеятельность по законам военного времени... — Чичико слизнул языком сухие губы и не договорил. Он лишь вопрошающе поглядел на полковника Заворыгина. А тот вдруг поднял загорелую руку и с силой ударил по шершавой поверхности стола:

— Баста! Ты действительно нашкодил, Демин. Разве ты забыл, что значит ослушаться командира в боевой обстановке? Если и дальше будет процветать такая вольность, от полка останутся рожки да ножки. Лейтенанта Филатова еще до захода на цель потеряли? Потеряли.

— Я в этом не виноват, — побелевшими губами прошептал Демин и с вызовом посмотрел в глаза командиру полка. Заворыгин легко прочитал этот вызов.

— Прошу помолчать, — одернул он строго, — пока что говорю я, и вам, старший лейтенант, полагается только слушать. Сегодня погиб экипаж не по вашей вине, а завтра погибнет и по вашей, если будете действовать подобным образом, вопреки наставлениям и уставам.

— Уставы еще предусматривают и возможность проявления инициативы в бою, — смело возразил Демин. — Если бы этого не было, не было бы ни Суворова, ни Ушакова, а в эту войну ни генерала Доватора, ни Гастелло, ни Ивана Кожедуба.

— Смотри ты, какой Ушаков, — с ухмылочкой произнес Белашвили, но смолк, остановленный строгим взглядом командира части. Полковник Заворыгин кашлянул в кулак.

— О какой инициативе может идти речь, если вы нарушили строй? Наказывать за такую инициативу полагается.

— Ну и наказывайте, — обиженно опустил голову Демин.

— Да уж не поблагодарю, — посулил Заворыгин.

Полевой телефон в пропыленном кожаном чехле стал отчаянно зуммерить.

Полковник с раздражением посмотрел на него — Начштаба, возьмите же трубку. Это небось штаб дивизии поторапливает с боевым донесением. А мы все никак не придем к всеобщему знаменателю и не знаем что записать.

Майор Колесов поднес трубку к уху, и вдруг его полное лицо покрылось багровым румянцем. Он отстранил трубку от лица и свистящим шепотом произнес:

— Товарищ полковник, вас командующий фронтом спрашивает. Сам.

Заворыгин потянулся за трубкой, с достоинством ответил. Чины и высокие ранги фронтовых начальников никогда не приводили его в робость. Но что ему доложить, если...

— Слушаю вас, товарищ командующий, — сказал он четко и спокойно, а на другом конце провода зарокотал властный зычный бас:

— Здравствуй, Закорюкин.

— Не Закорюкин, а Заворыгин, — строго поправил полковник.

— Ну, извини, — смутился бас. — Не сочти это за фамильярность или злонамеренность. Просто оговорился — Я вас слушаю, товарищ командующий, — вновь подал голос командир полка, давая высокому начальству понять, что он желал бы скорее перейти к существу вопроса. Бас на другом конце провода откашлялся и спросил:

— Ваша эскадрилья, штурмовавшая станцию в районе города Коло, вернулась, потеряв всего один экипаж?

— Только один. Но она не вся сразу вернулась. Сначата одна группа, затем вторая.

— В три самолета, — подсказал командующий фронтом.

— Совершенно верно, в три самолета, — подтвердил полковник, недоумевая, откуда маршалу известна такая деталь. Но тот, не вдаваясь ни в какие пояснения, снова спросил на этот раз более строгим голосом:

— А теперь скажи, Заворыгин, кто вел тринадцатую машину?

— Старший лейтенант Демин, — упавшим голосом сообщил полковник, знавший крутой характер маршала. — А что? Он разве что-нибудь натворил?

— Натворил, Заворыгин. По-настоящему натворил.

— Я так и знал!

Командующий неожиданно расхохотался, отчего полковник пришел в еще большее беспокойство.

— Если бы натворил! — воскликнул командующий. — А впрочем, это слово точнее всего передает им содеянное.

Он такое натворил, что на Висло-Варшавском фронте фашистское командование три дня будет в трауре теперь ходить. Огонь эту станцию до сих пор корежит, а взрывы эшелона с химическим веществом на берегу Вислы слышны. Словом, завтра к двенадцати ноль-ноль присылай своего старшего лейтенанта Демина ко мне в штаб фронта. Сам буду орден боевого Красного Знамени прикалывать к его гимнастерке. Будь здоров, Заворыгин. Спасибо, что таких орлов воспитываешь. — Бас оборвался, а Заворыгин долго еще сжимал в руке замолчавшую трубку.

Сжимал до тех пор, пока не ощутил, что стала она влажной. Тогда он передал ее Колесову и растерянными глазами оглядел присутствующих, будто недоумевая, зачем и по какому поводу собрались они в этой землянке.

— Прошу всех быть свободными, — выговорил он сдавленным голосом. — Остаться одному Демину.

Шарканье сапог продолжалось меньше минуты. Чичико Белашвили, уходивший последним, закрывая за собой дверь, все-таки задержался. Вероятно, надеялся, что командир полка все же его оставит, но Заворыгин сделал нетерпеливое движение рукой, означавшее: уходи и ты.

Когда в землянке они остались вдвоем, Демин встал и вытянул руки по швам, демонстрируя полное смирение.

— Зачем промолчал? — сердито спросил полковник.

У Демина насмешливо дрогнули выгоревшие белесые брови:

— Вы же слова не дали вымолвить.

— Мог бы и прервать. А то видишь, в какое нелепое положение меня поставил?

— Я не хотел.

— Так ли? — Заворыгин вздохнул, подошел к старшему лейтенанту и долго всматривался в его глаза, силясь в них что-то прочесть. Но мысль в них была спрятана глубоко и не читалась. — Непроницаемый! — покачал головой Заворыгин.

— Какого уж уродили, — откровенно усмехнулся Демин.

— За то, что не позволил полку ударить лицом в грязь, честь тебе и хвала, — медленно произнес Заворыгин. — Очевидно, догадался, по какому поводу звонил сейчас маршал?

— Я же летчик, — дрогнул холодной улыбкой Демин.

— Да-а, летчик, — медленно преодолевая в голосе запинку, подтвердил Заворыгин. — Завтра в двенадцать будешь в кабинете у командующего фронтом. Он тебя наградил орденом Красного Знамени. А я бы!.. — вдруг сорвался полковник. — Я бы дисциплинарное взыскание на тебя прежде всего наложил. Потом бы уж только наградил.

Николай смял в руке кем-то забытую полупустую пачку папирос, гордо вскинул голову.

— За чем же тогда остановка? Не пускайте к маршалу к двенадцати ноль-ноль, наложите взыскание.

Заворыгин покачал головой, и дружеских теплинок не осталось уже у него в глазах.

— Смотри ты какой, а! — вымолвил он с осуждением. — Дерзишь? Ты же еще вчера пешком под стол ходил, на меня как на икону чудотворную глядел. Растопырив уши, слушал рассказы, как я с Чкаловым и Коккинаки с одного испытательного аэродрома взлетал. А теперь все постиг? Быстро же ты из желторотого воробышка в орла вымахал. А не слабы ли еще крылышки? Все ли законы аэродинамики в них учтены? Выдержат ли они полетный вес?

— Думаю, да, — сухо ответил Демин.

Полковник запустил руку в глубокий карман синих габардиновых галифе, нервным движением вытащил пачку сигарет, закурил.

— Что я скажу тебе, Николай, — продолжал он, заметно успокаиваясь. — Хочешь быть порядочным человеком, отрешись от этого постоянного индивидуализма.

Я тебе только хорошего желаю. Но если ты не наступишь вовремя на характер, смотри, дурной монетой может все обернуться. Ведь ты только на себя рассчитываешь, только одному себе веришь, ни за чьим советом не хочешь обращаться. А разве так можно? И еще помни, что самая лучшая слава — это скромная слава. А у тебя все это как на сцене иной раз получается. Рисовка, парадность. Это я тебе не как командир полка, а как человек, вдвое больше тебя проживший, говорю. Жизнь — это не полет за линию фронта и обратно. Она гораздо сложнее. Летчиком ты у меня уже стал. А вот человеком... человеком тебе еще нужно становиться. Они, между прочим, ничем не хуже тебя, те ребята, что летали с тобой в бой, но не получат наград. Ты меня понял, сынок?

— Я могу быть свободным? — не отвечая на прямо поставленный вопрос, спросил Демин.

...Он шагал по летному полю, чувствуя особенно твердой и звонкой прихваченную осенним холодом землю.

Пыль еще не успела затмить его ярко начищенных хромовых сапог. На полевой гимнастерке сверкал новенький орден боевого Красного Знамени. Он шагал и, улыбаясь, вспомнил мелькнувшую, как в кино, сцену награждения. И руки маршала, большие, сильные, но уже с чуть вздутыми венами, и широкое строгое лицо с разящим, властным взглядом темных глаз, и могучие, развернутые плечи. Маршал вышел к нему из-за стола в полном блеске всех своих наград, ступая твердыми прямыми ногами по идеально навощенному паркету. И ноги эти довольно легко несли большое, тяжелое тело. Демин часто слышал фронтовые истории о том, что новый командующий фронтом — человек суровый и к ошибкам даже беспощадный, что командиры полков и дивизий не только ею уважают, но и побаиваются. Демин тоже было сробел, но пришла на память поговорка о том, что маршал всех, до майора включительно, только воспитывает и, лишь начиная от подполковника, строго наказывает за прегрешения. И Демин самого себя приободрил: «Я же еще старший лейтенант...» После вручения ордена маршал пригласил его в маленькую обеденную комнату, что примыкала к его кабинету, за богато сервированный стол, на котором, кроме многочисленных закусок и огромного блюда с кусками сочного кровяного бифштекса, стояли бутылки с иностранными этикетками, каких Демин еще в жизни не видел. Маршал выразительно постучал по одной из них, строго спросил:

— Этим не балуешься?

— Как можно, товарищ командующий, — вспыхнул Демин и, словно ища поддержки, посмотрел на члена Военного совета и начальника штаба, севших с ними за один стол. — Я же летчик. А для летчика такое баловство — это же яд.

— Всякое бывает, — вздохнул командующий фронтом и, перехватив его взгляд, прикованный к этикеткам, не без гордости пояснил: — Вот этот ром мне от Эйзенхауэра доставили. А виски от маршала Монтгомери. Неплохие подарки. Если так дела пойдут, гляди, они нам скоро и второй фронт подарят, — усмехнулся он и покосился на генералов. — Виски попробуем?

Он взял бутылку и налил всем по рюмке.

— Сегодня и вам можно рюмку за орден, товарищ старший лейтенант, — сказал он полунасмешливо. — Однако не подумайте, что мы с членом Военного совета и начальником штаба подобным образом каждый день обедаем. Тогда бы руководить фронтом было некогда.

Трезвый рассудок не только летчику надо иметь. Ну а сегодня ваш орден и для нас повод.

Что-то отеческое, строгое и доброе вместе с тем, сквозило в речи маршала и его манере держаться с другими.

Из штаба фронта Демин уехал окрыленным. Связной самолет высадил его на полосе. Прежде чем идти на KII Демин решил показаться с новой наградой у себя на стоянке перед друзьями. Он шел по аэродрому бодрой, пружинистой походкой человека, одержавшего важную победу и теперь выросшего в собственных глазах. Ему очень хотелось рассказать товарищам, как принимал его прославленный маршал, чье имя гремело по всему миру.

Он еще издали увидел, что весь экипаж собрался под крылом «тринадцатой». Его заметили — три фигурки и поодаль четвертая, в которой он сразу узнал Зарему.

Переполненный радостью, он сорвал с головы пилотку и, приближаясь, приветственно замахал ею.

— Э-гей! — закричал он издали. — Вот я и возвратился. Видите, как быстро!

К его удивлению, никто не бросился к нему навстречу, даже не сделал ни одного шага.

— Ну чего же вы, друзья боевые? Рамазанов, Заморин, выше головы. Поздравьте Леню Пчелинцева. Завтра будет подписан приказ о его награждении орденом Красная Звезда. Это я вам авторитетно. Сам начальник штаба фронта сказал. Мировой генерал. Вот сидите, мы, кажется, в гору пошли всем экипажем. Разве не так? И о присвоении вам новых званий надо подумать.

И вдруг он осекся, почувствовав на себе холодные, угрюмые взгляды. Он сразу понял: что-то произошло.

Зара стояла в нескольких шагах от него и, держась за обрез крыла, плакала.

— Товарищ командир, у нас горе. Только что вернулась шестерка. Из кабины вынесли полковника. Мертвым.

— Какого полковника? — бледнея от растущей догадки, пересохшим голосом спросил Демин. Грустные глаза Пчелинцева остановились на нем.

— Нашего полковника, Николай. Заворыгина.

Старший лейтенант бессильно опустил правую руку, в которой была зажата скомканная пилотка.

— Заворыгина! — прошептал Демин.

Пчелинцев помялся, будто не зная, куда девать свои длинные тонкие руки. Не находя им места, сначала сунул в карманы брюк, затем вынул, сцепил за свози спиной. Слова произносил тяжело — так сдирают бинты с незажившей раны.

— Они штурмовали огневые точки за Вислой. Попали под зенитный огонь, а потом «мессеры». На командирскую машину целая четверка навалилась, и одна очередь прострелила кабину. Он с осколком в груди летел, наш «батя». То приходил в сознание, то терял его. Два раза сказал стрелку: «Потерпи, дойдем». Сел по всем правилам. Только с полосы уже не мог срулить. А когда фонарь открыли — он мертв...

Все сразу померкло в глазах Демина: и деревья, и капониры, и люди, окутанные скорбным молчанием. Даже орден, которым он так хотел похвалиться, вдруг потускнел и приобрел какую-то ненужную крикливость. Демину стало стыдно своей недавней радости, он стиснул жесткие кулаки и зашагал к землянке командного пункта, где уже собралась траурная толпа летчиков и техников.

Глава четвертая

Беспокойный западный ветер дул со стороны Вислы, от окопов, где шла перестрелка, от обугленных стен сожженной Варшавы. Вместе с ветром тянулись с запада длинной унылой вереницей тучи, наслаиваясь друг на друга, сбиваясь в белые вихрастые облака, подпаленные с боков мрачноватыми грозовыми оттенками...

«И даже тучи эти показались мне траурными...» — так Пчелинцев писал о гибели командира...

— Леня, что это у вас за тетрадка, — спросила Зара, незаметно подошедшая к нему. Пчелинцев сидел неподалеку от самолета, углубленно думал и был до того застигнут врасплох ее голосом, что даже вздрогнул. Это не укрылось от Магомедовой. — Уй! — воскликнула она. — Воздушный стрелок, а такой пугливый. А как же, если «мессершмитты»?!

— У них тогда и спросите, Зарочка. — Он уже овладел собой, спокойно закрыл тетрадь, завернул с видом полного безразличия. — Это? — спросил он, глазами показывая на клеенчатую обложку. Это полное собрание моих фронтовых писем к маме. Здесь остаются черновики, а беловики я отправляю по почте ей.

— Уй! — причмокнула Зара. — Это же дивно! И вы издадите после войны это полное собрание своих писем?

Пчелинцев с грустной, застенчивой улыбкой посмотрел на нее.

— Как сказать, Зара, быть может, даже издам.

— И я после войны смогу их прочесть?

— Как сказать, возможно, и раньше... — намекнул он печально.

— Пчелинцев! — донесся в эту минуту от самолета громкий голос Демина. — Поди-ка ко мне.

— Иду, командир! — откликнулся сержант.

Демин стоял под широкой плоскостью ИЛа с непокрытой головой и вольно расстегнутой «молнией» летного комбинезона. Ветерок шевелил на лбу светлые прядки.

— Чего, Николай? — спросил стрелок.

— Да так, — рассмеялся старший лейтенант, — поболтать захотелось, садись под плоскость.

Трава была сухой. Опаленная горячими выхлопными газами взлетающих самолетов, примятая их резиновыми колесами, она осела и выгоревшим, с пролысинами ковром стелилась по земле.

— Дождя не будет, — сказал Демин, удобно вытягивая ноги.

— Топчемся на этом рубеже. Когда же рванем за Вислу?

— Я не главнокомандующий. Откуда мне знать? — усмехнулся Демин.

— Зато у тебя теперь сам маршал в знакомых, — поддел стрелок. — Взял бы да и спросил за чашкой кофе или стаканом виски.

— Знаешь, за что Каин Авеля убил? — лениво огрызнулся летчик.

Пчелинцев не ответил, смотрел на запад, прислушиваясь к отдаленному гулу орудий.

— Прагу варшавскую обстреливают, — сказал он.

— Севернее, — зевнул летчик.

— Как ты думаешь, скоро все это кончится?

— А тебе надоело?

Пчелинцев на локтях приподнялся, рассерженно свел брови.

— Мне? Почему ты, Николай, всегда и все сводишь ко мне?

— Основная единица измерения, — уколол Демин, но Пчелинцев пропустил его слова мимо ушей.

— Разве дело во мне, Николай, — заговорил он укоризненно. — Ты обо всем народе подумай. О его страданиях и ранах. Каждый день уносит сотни жизней. А те, кто не на фронте, остаются сиротами и вдовами. Ребята двенадцатилетние уже стали к станкам и за осьмушку хлеба работают. Целую смену. А в колхозах женщины на себе пашут. Все устали: земля, люди, небо. Даже вот этот ветер. Ты к нему прислушайся, Николай, он же еле-еле пролетает над землей. Как ИЛ с гаснущим мотором. Он тоже полон смертельной усталости. Когда же это все кончится, Николай?

— А ты у Гитлера или у Геббельса спроси. По-моему, когда возьмем Берлин, тогда все и кончится.

— Ты мне, как ротный агитатор, отвечаешь.

— Ротные агитаторы тоже дельные вещи говорят.

— Не хочешь ты меня понять, Николай, — грустно заметил Пчелинцев. — Разве мне себя и своей усталости жалко? Я же обо всех говорю. Сколько братских могил мы оставляем на своем пути, каких красивых парней теряем. А усталость, ты прав. Это зараза, и нельзя, как болезни, ей поддаваться Но как бы хотелось, чтобы мы до конца этого года взяли Берлин, а новый, сорок пятый стал бы годом Победы. Нашей Победы! Я бы тогда быстро свою книгу закончил.

Он лег навзничь и долго смотрел в низкое небо, запеленатое тучами. Демин не видел его лица, но по голосу чувствовал настроение стрелка, УТОМЛРННОГО последними напряженными днями. Он думал о том, как трудно этому парнишке с нежной, хрупкой душой подниматься но два-три раза в воздух на зеленом грохочущем ИЛе, встречать за линией фронта потоки огня, караулить зону за хвостом самолета, а потом выходить на аэродроме из задней кабины с головой, распухшей от бензиновых паров и перегрузок, обрушивающихся на пикировании, боевых виражах, разворотах. И еще он подумал о том, что задняя кабина на ИЛе слабее защищена броней в сравнении с передней, и от этого Пчелинцев, как и все другие стрелки, подвергается во время зенитного обстрела куда большей опасности, чем летчик.

— Тебе бы денька три не летать, отдохнуть, — заметил он сочувственно, но Пчелинцев привстал на локтях, тревожным шепотом возразил:

— Что ты, Николай! Сколько раз в бой ты, столько и я. А грусть и усталость к дьяволу, как в той классической бетховенской застольной: «Все, что не пьется, к чертям!»

Демин оживился и предложил:

— Слушай, а может, и вправду по сто граммов... А? У меня есть и таранька с сухарями. Вот история с географией!

— Нет, — спокойно возразил стрелок, — от ней, горькой, только тоскливее станет. Ты как хочешь, а я нет. Не спаивай подчиненного. Ты лучше стихи мне почитай, Николай.

— Какие? — рассмеялся старший лейтенант. — Из той тетради, где они неоконченные?

— Давай из той.

Демин встал с похолодевшей земли, расправил затекшие колени и голосом задумчивым и очень-очень тихим стал читать. Читал и оглядывался по сторонам, чтобы никто к ним не подошел невзначай.

Месяц в воду опустил лучи,
Хочет словно веслами грести,
Перестань же, милая, грустить,
Милая, за все меня прости.

Я тебя не бросил, не забыл
Разве я с тобой неласков был?
Разве не одна у нас весна,
Пусть ее и прервала война?..

Пчелинцев слушал, не вставая, дремотно смежив веки, потом повторил:

— «Месяц в воду опустил лучи, хочет словно веслами грести». А что, лирично. Честное слово, лирично. Грустно и лирично. Но почему ты не заканчиваешь свои стихотворения, Николай? Если начал — доводи до конца. Ты же летчик!

* * *

Два дня подряд ненастное небо висело над капонирами и рулежными дорожками аэродрома. С одной крайней стоянки другую уже не было видно: тонула в туманной мгле. Набухшие влагой облака только что не задевали за тонкую антенну автомашины-радиостанции.

Странная тишина оковала аэродром. Ни один мотор не взревел в течение дня, ни один самолет не поднялся в воздух. Перестрелка на берегах Вислы тоже смолкла, орудия били редко и лениво. Пользуясь непогодой, начальник штаба майор Колесов разрешил летчикам и воздушным стрелкам увольнение в город. Вместе с другими отправился туда и сержант Пчелинцев. Спасаясь от моросящего дождя, он надел длинную плащ-палатку, капюшоном прикрыл голову в новенькой авиационной фуражке.

Город ничем его не поразил. Узкие улочки, вывески над маленькими «склепами» на незнакомом польском языке.

На стареньких «роверах» проносились по мокрым улицам мужчины и женщины в блестящих разноцветных плащах.

Гитлеровцы и в этом маленьком городке оставили следы разрушений. На пепелищах копошились черные фигурки, скорбные в своем одиночестве и печали. К зданию костела на велосипеде подъехала молодая монашка с крестом на белом чепчике. В закусочной мужчины сосредоточенно гремели кружками, о чем-то споря. Воробей пугливо пил воду из бомбовой воронки на центральной площади, время от времени стряхивая с перышек дождевые капли.

Шагая по городу, Пчелинцев думал о неистребимой силе жизни. Вот прошумели бои, фашисты выбиты за Вислу, и первое время городок этот казался мрачным и вымершим. Редкие прохожие с опаской поглядывали на наших солдат и офицеров, о которых столько ужасов рассказывали немцы. Но вот прошло всего несколько дней, и городок ожил. Возвратились жители, застеклили опустевшие дома, зажгли в них свет, стали выкапывать спрятанное имущество. А вечером уже и аккордеон где-то завел несложную танцевальную мелодию, и скрипочка бойко запиликала в прокопченном кабачке с низкими сводами и полусонным седеньким буфетчиком у стойки.

«Погибну я или останусь в живых, а жизнь с ее радостями и горестями все равно будет продолжаться, — подумал про себя Пчелинцев. — И важно вовсе не это. Важно, чтобы жизнь была праведной, чтоб она полной мерой воздавала людям за труд, делала их веселыми, сильными и счастливыми».

Девушка в красной бархатной курточке улыбнулась воздушному стрелку. Дрогнула над ее переносьем тонкая цепочка бровей, плутовато ушли в сторону карие глаза.

Но Пчелинцев вспомнил о Заре и подчеркнуто строго сжал губы, чтобы польская девушка не подумала, что попала в цель. Но, право слово, напрасно он это сделал, потому что юная паненка давно уже свернула в переулок и навсегда потеряла его из виду.

Достигнув центра, он свернул в маленький скверик с заброшенными клумбами и засохшими на них цветами. На желтых дорожках лежали опавшие листья каштанов и тополей. Ветер мел обрывки газет и афиш. Было немо и пусто в этом когда-то, очевидно, оживленном скверике. Только на одной из скамеек сидел плохо одетый пожилой человек и, отвернувшись от аллеи, безучастно смотрел вдаль. Пчелинцев прошел мимо, но какая-то сила заставила его оглянуться. Он увидел худое, морщинистое лицо, оцепеневшее от горя, и слезы, сбегавшие по щекам.

Почему плакал этот человек? Кто причинил ему горе и зачем? Пчелинцев решительно повернул назад, дойдя до скамейки, притронулся к его плечу.

— Что с вами, товарищ?

Сержант был твердо уверен, что на земле, с которой гонят фашистов, в каждом освобожденном городе любого человека надо называть товарищем. Незнакомец поднял голову, платком не первой свежести стер слезы с лица.

— О пан офицер, пан офицер, — заговорил он, мешая русские и польские слова. — О горе, горе. Я похоронил коханую цурку Марысю. Ей еще не было восемнадцати лят. Пришли пьяные фашисты и угнали ее в ночное варьете. Жона моя пыталась не отдавать, но они застрелили ее из пистоля. — Он закрыл ладонями лицо и долго молчал. — Юш бенди около года, как это случилось.

Пчелинцев опустился с ним рядом на скамейку.

— Но ведь фашистов уже прогнали из вашего города.

— Так есть, пан офицер, так есть, — повторял поляк, продолжая настойчиво именовать его офицером. — Я забрал из этого проклятого варьете свою старшую цурку, но она оказалась больной. Фашисты заразили ее грязной, дурной болезнью, а она была совсем молодой. И она не выдержала, пане офицер. Там, в больнице, она и повесилась, бедная моя Марыся, а вчера я ее похоронил, и теперь у меня в кармане нет ни единого злотого. А дома меня ждут два гтеньких хлопчика и десятилетняя младшая цурка Ядя. Они со вчерашнего дня ничего не ели.

О матка боска, что я им мовю! Какие муки страшнее мук отца, не способного накормить родных детей. А Марыся!

Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на тебя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире!

Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо.

— Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы — советские солдаты! — Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: — Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. — Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых — жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте — и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида:

— Цо то есть?

— Деньги, товарищ. Шестьсот злотых.

Незнакомец протестующе поднял руки, грустными глазами взглянул на Пчелинцева, державшего бумажки на ладони. В эту минуту с его головы спал набухший от дождя капюшон, и поляк, увидев нарядную авиационную фуражку, растерялся:

— О! Вы пан генерал! — воскликнул он испуганно. — Такой молодой и уже генерал!

— Да нет, — засмеялся Пчелинцев, — я всего-навсего сержант.

— Но как же так, — растерянно пробормотал поляк, — но эта фуражка. Это же генеральская фуражка!

— Нет, это летная фуражка, — пояснил Пчелинцев. — Вас краб попутал, — и протянул человеку деньги. Но поляк снова сделал протестующее движение.

— О, что вы! Надо! О, нет, я не имею права брать ваши деньги, пан офицер! Бардзо зденькую, но не могу. Может пан офицер обо мне подумал, что я нищий или мелкий вымогатель? То не так есть. Шибко не так! Я учитель, пан офицер, но немцы превратили пашу школу в свою казарму, а двух моих коллег расстреляли. Я чудом остался жив, но об этом сейчас долго рассказывать. Поверьте мне, пан офицер, мне стыдно брать от вас эти деньги.

Сержант улыбнулся и продекламировал:

Нет на свете царицы, краше польской девицы.
Весела, что котенок у печки,
И, как роза, румяна, и бела, как сметана.
Очи светятся, будто две свечки!

Был я, дети, моложе, в Польшу ездил я тоже
И оттуда привез себе женку.
Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю
Про нее, как гляжу в ту сторонку.

— Цо то бенди? — удивился поляк.

— Адам Мицкевич в переводе нашего великого Пушкина.

Человек в поношенном, залатанном пиджаке с тоской посмотрел на свои длинноносые потрескавшиеся туфли, забрызганные грязью.

— Адам Мицкевич, — задумчиво проговорил он, — пан офицер читал Мицкевича!..

— А почему же мне не читать стихи друга нашего Пушкина? — тихо возразил Пчелинцев.

— О да! О да! — подхватил поляк. — Пушкин и Мицкевич — два великих рыцаря свободы! О, что это за армия, если в ней каждый офицер не только умеет хорошо драться, но и знает Мицкевича!

— Ну, вот видите, — примирительно сказал стрелок, — а деньги возьмите. Я вам их от чистого сердца. Одним словом, берите, и довольно этой самой гордости. Я вам не какой-нибудь шляхтич-благотворитель, а советский солдат. — Он грубо, почти насильно положил поляку в карман шесть помятых бумажек.

— О, я вам их: верну! — горько закивал седеющей головой незнакомец. — Вы непременно запишите мой адрес: Костюшко, тридцать три, Ежи Барановский. Может, и вы мне оставите свой адрес?

Пчелинцев встал со скамейки и сухо произнес:

— У меня адрес самый короткий, пан Барановский, — война. Сегодня берег Вислы, а завтра — Одер, Берлин. До свидания, — и двинулся вперед. Поляк на секунду замешкался, а потом нерешительно пошел за ним.

— О, пан офицер, пусть благословит вас сама матка боска Ченстоховска, и пусть целым и невредимым закончите вы войну и вернетесь домой!

— Постараюсь, — неопределенно ответил Леня, — я вам, пан Барановский, очень советую не падать духом.

В этой войне все мы несем потери. Конечно, очень страшно умирать, но самое страшное — быть сломленным душевно. Кренитесь, пан Барановский, ведь вам же еще строить новую Польшу.

Пожилой человек вдруг выпрямился и строго покачал головой.

— О нет, пап офицер. Я не сломлен духом. Минутную слабость, горе вы не принимайте за сломленный дух.

Я гордый человек, пан офицер. Будете поворотом с войны, заезжайте в гости, вы меня увидите совершенно другим человеком. Так есть, пан офицер...

* * *

Наутро дождь утих, но помутневшее небо никак не хотело подниматься, продолжало давить землю, будто негодуя на людей правых и неправых, терзающих ее бомбами и снарядами в своей попытке поскорее решить давний жестокий спор. Небо не знало, что война — это продолжение политики силы, и что если столкнулись две политики: политика человеколюбия и политика человеконенавистничества, — то и первая в этом случае не может быть не жестокой. Небо давило землю, и на этой опаленной страданиями земле людям не становилось легче. Шел четвертый год огромной беспощадной битвы, в которой не могло быть перемирия, и этот год был годом побед правой стороны, и слова Верховного Главнокомандующего — «паше дело правое, враг будет разбит» — были призывом к действию, потому что это действие уже развернулось на всем протяжении огромного фронта. Правая сторона била врага, беспощадно его карая за тяжкий сорок первый год, за оскорбительную надменность, с какой Гитлер объявил всему миру о назначенном им дне парада на Красной площади. А потом затрещала по всем швам немецко-фашистская машина, и от Белого до Черного моря понесся по окопам крик, от которого леденило глаза и души фашистов: рус идет!

* * *

...В тесной землянке, укрывшись от непогоды, коротал пасмурное время экипаж Николая Демина. В узкое оконце вливался блеклый, неверный свет, такой слабый, что пришлось зажечь «летучую мышь», ту самую, которую весь экипаж именовал гордостью «папаши» Заморина, раздобывшего ее в трудных фронтовых условиях и с презрением выбросившего прочь желтую снарядную гильзу-светильник. Четверо играли в домино. Демин и Зара против Заморина с Рамазановым, а Леня Пчелинцев сидел в углу, положив на колени раскрытую тетрадь, и, наморщив лоб, выводил строку за строкой химическим карандашом. «Даже при таком адском грохоте костяшек пишет, — с уважением подумал о нем старший лейтенант, — наверное, талантливые люди все-таки все не от мира сего. А вот я, наверное, никогда не стану литератором. И нечего думать об этом. Не в свои сани не садись».

Демин вздохнул и рассеянно приставил костяшку к костяшке.

— Уй, товарищ командир! — обидчиво высказалась девушка. — Опять вы по пятеркам разворачиваете, а я на них все еду да еду!

Рамазанов приставил костяшку, сверкая глазами, восторженно заявил:

— Девяносто семь очков, Зарем! Еще один заход, и вам с командиром кукарекать придется, потому на сухую проигрываете.

Девушка заглянула в глаза Демину.

— Пострадаем, товарищ старший лейтенант?

— Пострадаем, Зарема, — улыбнулся Демин. Он вглядывался в ее продолговатое лицо, осыпанное мелкими веснушками, видел ее крупные, чуть-чуть влажные губы, глаза под сводом густых бровей, еле-еле обозначенные ямочки на щеках, волосы, густые, собранные, как и обычно, в толстую косу, розоватые мочки ушей и думал о том, что ровная, редко вспыхивающая Зара, в сущности, очень добра, постоянна и даже привязчива к людям.

И еще он подумал о том, что Зара будет очень верной женой и ласковой, заботливой матерью. Он покраснел от полузабытого воспоминания. Глядя на расстегнутый ворот гимнастерки с белоснежным подворотничком и чуть-чуть обозначившиеся груди, он снова представил себе то самое озеро в чащобе и Зару, смело входившую в обжигающе-холодную утреннюю воду.

У каждого человека, полагал Демин, должны быть своп тайны, которые он носит в себе либо до самых последних дней жизни, либо расстается с ними в зависимости от сложившихся обстоятельств. У старшего лейтенанта таких тайн было две: Зара у озера и будущая книга Лени Пчелинцева. Конечно, вторая тайна была весьма условной. Но первая... Демин посмотрел на девушку и подумал о том, что эта первая тайна навсегда останется с ним, если, конечно, между ними не возникнет когда-нибудь полная откровенность. Только тогда, в минуты самой большой близости, может он рассказать об этом Заре. Старший лейтенант вздохнул и, не глядя, поставил костяшку.

— Товарищ командир, — простонала Зара, — зарезали. Они же нас действительно кукарекать заставят.

— Сорок шесть, — прогудел веселым баском «папаша» Заморин. — Якши, Рамазан, пляши, Рамазан!

— Уй! — обрадовалась Магомедова. — Наш Василий Пахомыч заговорил стихами!

— Это в честь победы, — откликнулся Заморин, — Ну что же, давайте новую?

Они снова смешали костяшки. В эту минуту тяжелые сапоги застучали по деревянным скользким ступенькам, и в землянку ворвался посыльный по штабу, молоденький солдат в не по росту длинной шинели, с болтавшимся в брезентовом чехле противогазом.

— Товарищ старший лейтенант! — закричал он. — Экипажу приказано готовить матчасть, вас немедленно на КП!

Партия в домино не состоялась.

* * *

Задачу на боевой вылет ставил в этот раз майор Колесов, временно замещавший погибшего командира полка Заворыгина. Он водил остро отточенным карандашом по карте, виноватым голосом говорил:

— Понимаешь, Демин, задание самое что ни на есть обычное. Я бы тебя с удовольствием не посылал но что поделаешь, штаб фронта потребовал эти разведданные. Кто-то же лететь должен.

— Ладно, пусть этим «кто-то» буду я, — проворчал Демин. — Говорите, в чем дело.

— Надо пройти вдоль берега Вислы, вот здесь, отрезок в тридцать километров, углубиться немного в их боевые порядки с тем, чтобы вызвать огонь зениток. У тебя лучший стрелок полка, вместе с ним вы нанесете на карту все огневые точки противника в этой полосе. Прикрывать будет четверка ЯКов.

Колосов говорил, покашливая, с напускным спокойствием, а Демин все сказанное переводил на суровый язык образов, доступных восприятию летчика, и безошибочно представлял, что такое вызвать на себя огонь зенитной обороны фашистов. Померкла стена штабной землянки, увешанная картами района боевых действий Он видел свинцовую поверхность Вислы, голые желтые плесы, рыхлое от окопов и воронок поле боя, клокочущее от зенитного огня небо, пожары в чахлом лесу на той стороне реки, пока что удерживаемой фашистами. Но об этом он ничего не сказал начальнику штаба майору Колесову, понимавшему, как не хочется Демину лететь в этот пасмурный день на такое задание. Он лишь посмотрел на свои забрызганные грязью сапоги и рассерженно пробормотал:

— Пока к вам шел, по колено в грязи. Не знаю, как я свою «тринадцатую» по грунтовой полосе протащу на взлет. Послушается ли она?

— А ты хвостик на взлете особенно не поднимай, — вкрадчиво подсказал круглый, лысоватый Колесов. — Хвостик не задирай, а уголок побольше.

— Взлет через час по зеленой ракете?

— Через час по зеленой ракете, — одобрил Колесов.

— Тогда я пошел, — совсем уже мрачно откликнулся старший лейтенант.

— Иди.

Когда он вернулся на стоянку, воздушный стрелок, облаченный в летное обмундирование, уже прохаживался у хвоста боевой машины, вполголоса насвистывая пародию на бездумную мексиканскую песенку:

Никто в нашей части не знает матчасти,
Она так сложна и ужасна,
Течет бензин и масло,
В полет выпускать опасно.
Ай-я-я-я, что за машина,
Когда механик дает полный газ,
В кабине полно дыма.

Демина всегда покоряла кажущаяся беззаботность Пчелинцева перед вылетом. За ней легко было спрятать и волнение, и беспокойство, и напряженность. Но сейчас легкомысленная песенка друга вызвала лишь раздражение.

— И чего ты привязался, Леня, к этой аэродромной «Челите»?

Пчелинцев обвел его наивно-вопросительным взглядом.

— Тебе, Николай, не нравится репертуар? Могу сменить на «Кукарачу», скажем.

— Мне задание не нравится, Леня, а не твоя «Кукарача».

— А куда мы должны лететь?

— На разведку. Вызывать огонь на себя, чтобы составить схему расположения зенитных батарей.

— Летим четверкой, шестеркой?

— В том-то и дело, что нет. Пойдет одна «тринадцатая». Правда, под прикрытием звена истребителей, но только одна. Ох и не нравится же мне это.

Пчелинцев отвел глаза, ставшие сразу серьезными.

Аэродромная «Челита» уже не пелась.

— Что я могу сказать тебе, Коля? — встряхнул он непокрытой головой. — Если ты меня спросишь как командир, отвечу: «Есть, товарищ старший лейтенант».

Если как друга — скажу то же самое, но другими словами. Идет большая война, а раз мы летчики, то не за нами, а за нашими командирами остается право выбора.

Мы же не имеем права разделять боевые задания на трудные и легкие и тем более выбирать их по своему усмотрению. Это после войны, в мемуарах, можно будет оценивать.

— Или во второй твоей повести?

— Дай пока завершить хотя бы первую.

— А что? Уже осталось немного?

— Совсем немного, Николай. Главы три, не больше, Я уже определил судьбы своих героев и подошел к развязке. Думаю, что закончу гораздо раньше, чем мы начнем штурмовать Берлин.

— Тогда по кабинам, — коротко произнес Демин, и это прозвучало как приказание.

Низкая кромка замутненного неба никак не хотела подниматься. Прогревая мотор, Демин постепенно отпускал на ручке управления тормозную гашетку. Дождавшись, когда мотор ИЛа басовито заревел на максимальных оборотах, он привычным взглядом скользнул по приборам: бензин, давление масла, радиополукомпас — все в норме. Он вслушался в гул двигателя и удовлетворенно кивнул головой. Потом бегло осмотрел путь к взлетной полосе — на нем никаких препятствий. Тогда он убрал газ и стал постепенно отпускать тормозную гашетку. На широкой взлетной полосе — его машина сейчас стояла одна. Чтобы создать большой угол на взлете в те секунды, когда надо было разбежаться по мокрому от дождя грунту, Демкн потянул на себя ручку управления, по хвост почти не поднял.

— Удав-тринадцатый, вам взлет, — донеслось с КП, и Демин очень плавно, разбрызгивая лужи, начал разбег. Метнулись назад зачехленные в канонирах самолеты, горбатая насыпь штабной землянки, узкие улочки Вышкува. На мгновение машина врезалась в облака задрожала скользкой неприятной дрожью. За плексигласом фонаря возник сырой клубящийся мрак. Трудно было вести шеститонный зеленый ИЛ-2, не видя земли по такому прибору, как радиополукомпас, Демин отвел от себя ручку управления, опустил нос машины, и тотчас же мрак поредел, в просветах облаков он увидел землю, исполосованную разбухшими дорогами, дождевую воду в балочках и кюветах, серые маленькие хутора с пашнями и левадами, какими была богата Польша при Пилсудском и Мосьцицком. Они были уже совсем близко от Вислы и от линии фронта, когда Пчелинцев доложил:

— Нас догоняет четверка ЯКов, идут «этажеркой»: пара выше нас, вторая — ниже.

— Отменно, — откликнулся Демин и тут же увидел, как два зеленых истребителя с красными звездами на коротких крыльях выскочили впереди его машины и, описав полукруг, набрали высоту стремительным боевым разворотом. «Нашему бы «илюхе» такую маневренность», — с завистью подумал Демин.

— Командир, мы над Варшавой пройдем? — раздался в наушниках голос Пчелинцева.

— Пройдем.

— Подойди поближе к центру.

— Это еще зачем? Я город только с краешка зацеплю.

— Николай, я тебя очень прошу — пройди над центром. Мне нужно для повести посмотреть на Варшаву. Понимаешь?

— Чтобы тебя черт побрал, фантазер, — выругался Демин без всякой злобы.

— Пусть поберет, но только доверни, — засмеялся воздушный стрелок.

Все, что было связано с клеенчатой тетрадью и работой Пчелинцева над повестью, как-то магически действовало на Демина. «Раз мы составляем карту расположения огневых средств, можно и доворотик к центру Варшавы сделать, — подумал он. — Притом кто заметит? А истребителям, чтобы не ворчали, скажу, что получил дополнительную вводную», — и окликнул по радио ЯКи:

— «Маленькие»! Делаем небольшой доворот на Варшаву.

— Удав-тринадцать вас понял, — совершенно спокойно ответил командир четверки сопровождения.

А Пчелинцеву действительно очень хотелось увидеть под крылом ИЛа центральную часть Варшавы, мосты через Вислу, описанные им в одной из глав повести. Однажды он видел их издалека. Ему показалось тогда, что фермы северного моста были разрушены, их арматура свисала вниз, и лишь мощные каменные быки поднимались из воды. У него даже фраза в этой главе была о том, что мост через Вислу с большой высоты напоминал огромную челюсть.

Демин превзошел все ожидания Пчелинцева. Он на бреющем промчался вдоль набережной Вислы и до того быстро развернулся над центром города, что зенитки не успели дать ни единого залпа. Совсем близко Пчелинцев увидел пустые, обугленные остовы зданий, скрещение нескольких широких проспектов, постаменты памятников по-кладбищенски пустые площади. И мосты он просмотрел хорошо. Даже успел просчитать на северном количество взорванных пролетов. Этот мост действительно был похож на обнаженную челюсть.

— Спасибо, Коля, — поблагодарил Пчелинцев летчика, но тот не отозвался, поглощенный пилотированием. Лишь минуту спустя услыхал сержант его голос сухой и требовательный:

— Идем в заданный квадрат. Возьми карту все зенитные точки отмечай и за воздухом, за воздухом повнимательнее!

Пчелинцев положил на колени планшет достал двуцветный красно-синий карандаш. «Тринадцатая» шла уже под самой нижней кромкой облаков. На бреющем так как они летели над Варшавой, было куда безопаснее вражеские зенитки не открывали группового огня зная что на такой высоте самолет малоуязвим. Сейчас же зенитки поставили на их пути целую завесу, и только умелый маневр Демина спасал машину от поражения. Пчелинцев видел светло-красные вспышки на земле; в балочках и на бугорках, на лесных опушках и даже в пустых покинутых домах — где только не маскировали свои зенитные точки фашисты! Он старательно наносил на карту маленькие синие крестики и так этим увлекся что с опозданием осмотрел в очередной раз серое пространство за высоким килем ИЛа. В этом пространстве, еще минуту назад совершенно чистом, шла пара «мессершмиттов».

На фюзеляжах зловеще желтели намалеванные питоны «Удетовцы», — подумал Леня и, бросив планшет, схватился за холодный металл турели. Ствол пулемета повинуясь его руке, медленно опустился вниз. Расстояние между более скоростными «мессершмиттами» и хвостом штурмовика быстро сокращалось. Пчелинцев уже отчетливо видел вражеские машины — патрубки моторов, диски вращающихся винтов. Один из «мессершмиттов» чуть приотстал и взмыл.

«Будет прикрывать атаку, — тоскливо подумал Леня, — оставшийся за хвостом откроет огонь». И, словно подтверждая это, второй истребитель вплотную пристроился к ИЛу, пристроился так, что Пчелинцев не мог его достать огнем крупнокалиберного пулемета. Леня несколько секунд видел за плексигласом фонаря худое, по-лошадиному вытянутое лицо немца, застывшую гримасу улыбки.

«Где же наши ЯКи?» — взволнованно подумал Леня, но, поглядев вправо и влево, увидел, что одна наша пара дерется с четверкой «мессеров», а другая еле-еле отбивается от шести. Гитлеровец, ухмыляющийся из кабины своего истребителя, снова приотстал и прильнул к прицелу. И тогда Пчелинцев отчаянно закричал по СПУ:

— Командир, пятнадцать вправо, десять метров выше!

Еле-еле успел Демин выполнить это требование стрелка. «Тринадцатая» набрала высоту, и трасса с «мессера» скользнула под ее животом. Но через минуту «питон» опять появился в хвосте. Леня в кольце прицела увидел желтый «кок» «мессершмитта» и дал длинную трассу.

От правой плоскости немецкого самолета полетели куски обшивки. Леня снова стал наводить черный ствол своего пулемета, но нажать на спуск не успел. Белый ослепляющий свет возник у него перед глазами. В грудь больно ударило, и ремни на сиденье туго натянулись. Ему показалось, что на этом жестком сиденье воздушного стрелка он поднимается высоко-высоко, как на огромных незримых качелях. И когда высота эта достигла предела и качели должны были ринуться вниз, пришла боль, острая и мгновенная. Пушечной очереди «питона» он так и не услыхал. Сырая земля осенней Польши, тянувшаяся за хвостом «тринадцатой», стала размываться и бледнеть. Дыбились дороги и леса, домики какой-то деревушки наскакивали друг на друга, как при землетрясении, и седое пасмурное небо заволакивало все это непроницаемым месивом тумана.

— Командир, я ра!.. — теряя сознание, прокричал Пчелинцев.

Сквозь убаюкивающий гул мотора «тринадцатой» до слуха стрелка донесся оглушающий голос:

— Леня! Ленечка! Почему молчишь? Отвечай, говорю!

Он хотел ответить: «Коля, не волнуйся, я продержусь», — и эти слова четко простучали в его мозгу. Но голоса не было, он только пошевелил сухими, страшно горячими губами, ощущая неприятную мокрую теплоту под гимнастеркой. И еще ему пригрезилась далекая Рожновка, мать, стоящая на косогоре. От волжского ветра на ее седой голове развевается белая ситцевая косынка. Мать смотрит вдаль, козырьком приложив к зорким глазам ладонь.

— Мама, я убит!.. Ма-ма! — кончит ей отсюда, за две тысячи с лишним километров, Пчелинцев, но она отрицательно качает головой, и тонкие, обветренные губы ее горестно шевелятся:

— Нет, ты не убит, сынок. Ты еще пока раненный. Держись, сынок!

И еще он услышал, как дико, отчаянно выматерился Демин, никогда не сквернословивший на земле.

Самого главного Пчелинцев не увидел, потому что снова разросся туман и ничего не было перед глазами. Он не увидел, как пославший гитлеровцам злое ругательство Демин вдруг поставил тяжелую машину в крутой вираж и круто развернулся вслед отстрелявшемуся «питону».

— «Горбатый», ты что делаешь? — откуда-то сверху донесся предостерегающий голос командира четверки «Яковлевых». — Собьют!

— Сами сначала от «мессеров» отбейтесь! — рявкнул в ответ Демин.

На какое-то мгновение этим страшным крутым разворотом вышел он в хвост «питону» и из всех пушек и пулеметов дал беспощадный залп. «Мессершмитт», атаковавший «тринадцатую», не вздрогнул, как это бывает с подбитым самолетом, не задымил и не закувыркался.

Охваченный пламенем, он попросту раскололся надвое затем от первой его половины отвалились крылья и все это с воем понеслось к земле. Но, видно, опытным летчиком был на «мессершмитте» немец. Он успел в последнюю секунду выпрыгнуть и теперь болтался под белым куполом парашюта.

— Ах, ты еще живой, сука! — выкрикнул старший лейтенант, обрадовавшийся возможности обрушить на гитлеровца более страшную смерть.

Он спикировал на белый купол и прострелил парашютный шелк из пулеметов. Гитлеровец отчаянно барахтался под гаснущим куполом, с ужасом глядя на вновь приближающийся штурмовик. Демин видел этот грязный черный комок в переднем стекле и безошибочно послал в него очередь. Тело фашистского аса, прошитое десятками пуль, оторвалось от перебитых строп и, кувыркаясь, помчалось к земле. Нет, уже не увидит этот гитлеровец земли, которую его посылали завоевывать, наград, которые ему обещали, семьи, к которой мечтал вернуться!

Демин вывел самолет из пикирования в нескольких метрах от земли. Со стоном набрала «тринадцатая» боевым разворотом высоту, и командир звена истребителей сопровождения услышал его утомленный голос:

— «Маленькие», у меня тяжело ранен стрелок. «Маленькие», прикройте хвост, идем домой!

Струилась Висла под широким зеленым крылом «Ильюшина», словно стараясь поскорее растворить в себе кровь людскую, щедро полившую ее берега. Эти полинявшие осенние берега давали дорогу широкой реке, и она мчалась к морю, волоча останки вырванных с корнем при артналетах деревьев, перевернутые рыбацкие лодки, трупы еще вчера говоривших людей. Небо над Вислой чуть-чуть посветлело, ветер, борясь с тучами, прокладывал в них себе дорогу на восток.

Сжав зубы, вел Демин к аэродрому «тринадцатую».

Гудела голова от напряжения, спина была мокрой от пота. В другое время Николай, любивший смаковать боевые удачи, с удовольствием вспоминал бы, как зашел он в хвост «удетовцу», как увидел в прицеле его заметавшийся самолет и расколол его одновременной очередью из всех огневых точек. Но сейчас все это казалось ненужным. Демин еле удерживался, чтобы не расплакаться, когда окликивал воздушного стрелка и в ответ получал одно лишь молчание.

Справа и слева как траурный эскорт, шли две пары «Яковлевых». Им тоже пришлось в этом полете выдержать неравный бой, но ребята оказались молодцами, потому что послали на холодное дно Вислы два «мессера» и уберегли «тринадцатую» от новых атак.

— Леня, дружище, докладывай! — надрывался по СПУ Демин.

И вот в наушниках раздался слабый, булькающий голос:

— Коля, родной... меня в грудь... вся рубашка промокла. тошнит.

— Потерпи, Леня, скоро дойдем, и тебя врачи залатают... Я уже на КП сообщил, чтобы санитарку вызвали... терпи, казак, атаманом будешь!

— Сил нету, Коля, — простонал снова Пчелинцев.

— А ты терпи, если я приказываю, — мягко отозвался Демин. — Вытерпи, родной, мы еще не один раз с тобой поднимемся.

— Не-е-ет.

— Терпи, Леня... хочешь я тебе песню спою, хоть я и безголосый.

— Спой, — жалобно прошептал Пчелинцев, — будет легче... обязательно песню.

Демин чуть-чуть прибавил мотору обороты и, вглядываясь в медленно расступающийся впереди туман, сверяя по компасу, времени и знакомым приметам привычную, уже больше десятка раз хоженую дорогу на Вышкувский аэродром, запел фальшивым надтреснутым голосом:

В небе сумрачном тучи смыкались.
- Над землею шумела пурга,
Мы на ИЛах в полет собирались,
Чтобы встретить за фронтом врага.

Он облизнул жаркие от волнения губы и продолжал:

Нас надежная дружба сплотила
И в бою звала только вперед.
В этой дружбе и радость и сила,
Пусть о дружбе мотор пропоет.

— Спасибо, Коля, прощай, — донесся затухающий голос.

— «Горбатый», мы уходим, — передал командир четверки ЯКов, — зона чиста, заходи на посадку.

— Спасибо, ребята, — вяло поблагодарил Демин.

Впереди расступились набухшие влагой облака, и он увидел вдалеке капониры и зачехленные в них самолеты, и маленький коробок-»санитарку» на старте, и толпу летчиков у штабной землянки. «Он, вероятно, очень плох, — подумал Демин о своем воздушном стрелке. — Мне нельзя сажать самолет по всем правилам, делая все четыре разворота во время полного круга. Каждый разворот будет приносить ему невыносимую боль. Я на задании был только один, и я имею право садиться теперь с прямой. Я должен посадить «тринадцатую» мягко-мягко, как санитарную машину».

Демин легким, неощутимым креном совместил нос самолета с серой, уже подсыхающей посадочной полосой и стал планировать, С мягким щелчком из-под брюха вышли оба колеса. Зеленые лампочки успокаивающе загорелись на приборной панели. Он все сделал, чтобы без толчка, на все три точки опустить машину, и этого достиг. Облегченный от израсходованных боеприпасов и сожженного горючего, штурмовик мягко побежал по ровному летному полю. У полотняного белого посадочного знака стояла «санитарка» с красным крестом на сером кузове. Медсестры разворачивали носилки. Демин притормозил и выключил мотор. Метнулись черные лопасти пинта и бессильно поникли. «Тринадцатая» остановилась метрах в десяти за «Т». Демин рывком отстегнул пристяжные ремни, рывком распахнул над головой колпак.

Когда он спрыгнул с крыла на скользкую, еще не просохшую землю, Пчелинцева уже выносили из кабины.

Из разорванного правого сапога кровь падала на землю обильными каплями, гимнастерка набухла и сделалась темной. Сквозь полузакрытые веки Пчелинцев глядел на мир уже невидящими глазами. Сестра шепотом попросила Заморина разуть раненого, и тот, снимая сапог, в какой-то момент, вероятно, причинил стрелку сильную боль, и эта боль на минуту вернула Пчелинцева к жизни.

Он широко раскрыл угасающие глаза, разжал синеющие губы. Очевидно, с разостланных на земле носилок он увидел все: и широкое поле аэродрома с чернеющими в капонирах трехлопастными винтами «Ильюшиных», и столпившихся над ним людей, и низкое сумрачное небо, готовое его оплакать сырым дождем. Зара склонилась над ним, но Пчелинцев, шевеля посиневшими губами, кого-то искал — искал настойчиво и упорно, водя вокруг совершенно осмысленным взглядом и, найдя, слабо улыбнулся. Демин сразу понял, что это ему хочет сказать что-то Пчелинцев напоследок.

— Наклонись...

Демин послушно опустился рядом с носилками на колеи и, ощущая под ними мокрую холодную землю. Видел, как ходит кадык на мальчишеской шее Пчелинцева оттого, что тот хочет набрать полную грудь воздуха и не может. И всего несколько слов сорвалось с его сухих, синеющих губ:

— Коля... родной, попробуй закончить... тетрадка. — Оп вздохнул глубоко-глубоко и резко вытянулся, будто его свела неожиданная судорога. Холодный и молчаливый лежал он на осенней, не родной ему, польской земле, и его глаза, подернутые пленкой, безразлично смотрели на облака, проносившиеся над аэродромом. Подошел пожилой, рослый майор-хирург из полевого госпиталя и, взяв пожелтевшую; безжизненную руку, в последней надежде пытался нащупать пульс. Потом все услышали его тихий голос:

— Воздушный стрелок Пчелинцев умер.

— Нет! — раздался вдруг отчаянный крик Зары. — Леня не умер. Он погиб! — Она с горьким плачем кинулась прочь от самолета, от людей, безмолвно окруживших распластанные на земле носилки.

Глава пятая

Пчелинцева похоронили на маленьком сельском кладбище, в трех километрах от полевого аэродрома, там, где покоились в могилах останки местных жителей, совсем неподалеку от старенькой, облезшей часовенки с каменным распятием и барельефами Иисуса и девы Марии в неглубоких нишах. Майор Колесов отдал распоряжение сыскать духовой оркестр, но такого в провинциальном польском городке сейчас не оказалось, и разбитной капитан Брегов привел четырех музыкантов из городского ресторанчика. Они почтительно шли за открытым гробом.

Старый еврей в коричневой вельветовой курточке и стоптанных шлепанцах пиликал грустную мелодию на скрипке, человек неопределенных лет с лысой багровой головой и оттопыренными .ушами играл на флейте, рябой широкоплечий детина бил время от времени в барабан, а пятнадцатилетний бледный светловолосый хлопчик дул в желтую медную трубу. И все-таки марш Шопена в этом исполнении получался. Унылые звуки плыли над лесом, купавшимся в вечерних лучах, над подсохшей после дождя дорогой, которую месил тяжелыми сапогами в мрачном молчании штурмовой полк. Были и траурные речи на могиле, и слезы друзей, и сжатые кулаки пилотов, поклявшихся отомстить за гибель товарища.

Когда вырос над осенней землей небольшой холмик и солдаты из БАО водрузили на нем красную пирамидку с маленькой пятиконечной звездочкой и дощечкой, в которую была вделана фотография Пчелинцева и под ней написаны фамилия, имя, год рождения, месяц и число гибели, солдаты и офицеры стали покидать кладбище.

Живые торопились возвратиться к своим делам, тем более что на утро был запланирован групповой вылет и надо было с вечера подготовить самолеты. Люди уходили с кладбища в суровом молчании, не оборачиваясь и не пытаясь еще раз взглянуть на коричневый холмик и красную пирамидку над ним. Сломанные, высохшие ветки и сухие листья хрустели под ногами. И лишь два человека остались стоять у могилы, не обращая внимания на уходящих однополчан: старший лейтенант Демин и оружейница Магомедова. Они стояли по обе стороны могилы, не видя друг друга. Во внешне суховатом Демине в минуты больших потрясений просыпался совсем иной человек — вспыльчивый, порывистый, необузданный. Демин был сейчас переполнен гневом и, сжимая кулаки, думал о том, как в первом же боевом вылете отомстит за друга. «До десяти метров буду снижаться, — повторял про себя Демин. — Винтом этих собак буду рубить. Не за ордена, не за почести, за своего братана Леньку! Знай, Леня, сколько я крови из них выпущу!»

А у Заремы лицо сейчас было тихое и удивительно спокойное — лицо глубоко задумавшегося человека. Только слезы лились непрерывно, она не могла их удержать, как ни старалась. Она их вытирала и вытирала маленьким платочком, до того намокшим, что его впору было выжимать. В какую-то минуту она подняла голову и увидела Демина.

— Товарищ командир, — спросила она потрясенно, — это вы?

Демин посмотрел на нее удивленно, потом перевел взгляд на широкую дорогу, ведущую за пределы кладбища, по этой дороге только что прошел штурмовой полк — прошел и скрылся, оставив на кладбище на вечное поселение сержанта Пчелинцева.

— Простите, Зара, — сказал он глухо, — быть может, кто-то думает, что я виноват в ею гибели? Но я так крутил машину, когда нас атаковали «мессеры», так хотел вывести хвост из-под огня!..

Глаза у Заремы вдруг вспыхнули, розоватый румянец расцвел на бледном, еще не просохшем от слез лице.

Она сделала протестующее движение.

— Что вы, товарищ командир! Да кто так может подумать о вас!

Он ответил ей благодарным взглядом. Ему было очень важно именно от нее услышать эти слова.

— Эх, Ленька, Ленька, боевой друг...

Она хотела что-то сказать, но снова расплакалась и, не разбирая дороги, пошла от могилы в лес, совсем в противоположную от выхода сторону. Демин подумал, что сейчас надо оставить ее одну, и медленно побрел по лесу, подернутому невеселыми красками заката, к аэродрому.

Дальше