Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Лука Ивачев гнал на водопой свою рыжую корову и сухопарого, с черной гривой на левую сторону, гнедого коня. Было пасмурное, с легкой оттепелью утро. Медленно падал из редеющих туч снежок, мелкий и мягкий, как заячий пух. Лука с удовольствием дышал влажным, напитанным снежной свежестью воздухом. Всю ночь проиграл он в карты у контрабандиста Лаврухи Кислицына в жарко натопленной, полной табачного дыма избе. За неимением денег играли на китайские спички, покупая их у Лаврухи на золото и муку. За ночь Лука проиграл сто коробков спичек, а от выпитого ханьшина, в который Лавруха подмешивал для крепости табачный настой, невыносимо болела голова.

Возвратясь поутру домой. Лука выпил четыре стакана черного, как деготь, чая, разругался с женой, недовольной его ночными отлучками, и пошел рубить привезенный вчера из лесу хворост. Изрубив хворост на короткие поленья, сложил он из них поленницу и раньше обычного погнал на водопой скотину. Он хотел поскорее разделаться со всеми делами, забраться потом на лежанку в запечье, укрыться с головой и хорошо отоспаться. Вечером он снова собирался к Лаврухе, чтобы сквитать свой проигрыш.

Прорубь на ключе, в которой поили скот, была не вычищена. Подряженный в прорубщики Никула Лопатин тоже провел всю ночь в картежном майдане, где так упился даровым ханьшином, что свалился на полу у курятника и мертвецки заснул. Когда игроки расходились по домам, разбудить его не удалось. Все, кто побывал в это утро на ключе, кляли и ругали Никулу. Подступы к дымящейся проруби заледенели, на них легко было поскользнуться и упасть.

Сухопарый конь, подкованный на все четыре ноги, сумел добраться до проруби. У него хватило догадки опуститься на колени и кое-как дотянуться до воды. Но корова дважды падала, больно расшибалась об лед и не сумела даже приблизиться к недоступной воде. Напоить ее можно было только из ведра, а его у Луки с собой не было. Пришлось стоять и ждать, пока не появится какая-нибудь девка или баба с ведрами. Время шло, а никто, как назло, не шел. Конь давно напился и ушел домой, а Лука и его костлявая неряшливая коровенка все еще стояли у проруби.

Наконец с бугра спустилась к ключу с ведрами на кривом коромысле жена убежавшего за границу гвардейца Лоскутова. Это была молодая и красивая казачка в белом шерстяном полушалке, в черных аккуратных валенках. Звали ее Марьяной. С постным лицом и стыдливо потупленными синими глазами, кланялась она при встрече строгим по части нравственности старикам а старухам, недоступно важная проходила мимо безусых недорослей в казачьих штанах. Но стоило ей повстречать усатого, неравнодушного к женским прелестям казака, как от всей ее монашеской скромности не оставалось и следа. Жадно и беззастенчиво разглядывала она его затуманенными глазами. Не улыбаясь и не краснея, искала ответного взгляда, как собака подачки.

— Здравствуй, Лука Иванович! — пропела она и оглядела его с ног до головы.

— Здравствуй, Марьянушка, здравствуй! — молодцевато приосанился Лука, загораясь от ее медового голоса и игривого взгляда. — Давно я тебя не видел, малина-ягода. Другие сохнут и старятся, а тебе ничегошеньки-то не деется. Какой замуж выдали, такой и осталась... Где у тебя гвардеец-то?

— Известно где — на чужой стороне.

— Не скучаешь без него?

— Всяко бывает. Молодые годы без мужа коротать не шибко весело. Он ведь где прибьет, а где и приголубит.

— Это, конечно, так! — самодовольно проговорил Лука. — Без мужика у бабы сплошной великий пост. Надо бы тебе на время замену законному-то подыскать.

— И подыскала бы, да боюсь.

— Бояться нечего, муж врасплох не застанет.

— Я совсем не его боюсь. Свяжись с вашим братом, а жены потом глаза выцарапают. Все ведь вы, холеры, женатики.

— Это ты через край хватила!.. На твой век холостых хватит.

— Холостяков я терпеть не могу. Все они на одну колодку — сопливые и мокрогубые. Их еще учить да учить, пока толк получится.

— Все ты, ягода-малина, знаешь! — рассмеялся Лука. — В гости бы когда-нибудь позвала, что ли? Я завсегда с моим удовольствием... А теперь помоги моему горю, дай ведро корову напоить.

— Что ты, что ты! Ведро у меня чистое.

— Ну, корова тоже не поганая. Она почище нас с тобой. Это не свинья какая-нибудь. Да потом я тебе это ведро на десять рядов сполоснуть могу.

— Сполоснуть-то сполоснешь, да ведь корова у тебя вроде хворая. Одна кожа да кости. Вон у нее на хвосте какая беда висит, — показала Марьяна на примерзшую к хвосту коровы лепеху навоза.

Лука невольно покраснел, злобно выругался.

— Вот черт! А я и не заметил этого. Спасибо, что сказала. Только ты не шибко надо мной насмешки строй. Корова у меня гнилой соломой довольствуется. Сена я не косил. Мы белогвардейскую сволочь под корень выкашивали. Ты об этом не забывай.

— Ладно, ладно! — напуганная его гневом поспешила сказать Марьяна. — Бери ведро, я подожду.

Напоив корову, он несколько раз сполоснул ведро, отдал его Марьяне и заодно попенял:

— Смеяться надо мной нечего. Мне твои шутки — нож в сердце. Был я раньше житель, а теперь ни черта у меня не осталось. Все добро, какое было, пожгли да порастащили господа белопогонники...

Марьяна, нацепив ведро на коромысло, опустила его в низко стоящую в круглой проруби воду. Ведро глухо звякнуло и, не слетев с коромысла, окунулось в воду. Легко, словно это не стоило никаких усилий, подняла она его наполненное с краями, не расплескав ни капли. Когда, немного передохнув, брала ведра на коромысло, пришлось ей низко нагнуться. Лука прищурился от удовольствия, увидев, как обозначился под синей суконной юбкой ее широкий и круглый зад, как блеснуло белое кружево исподней рубахи.

«Грех на такую бабу сердиться, — решил он с усмешкой. — Хорошо бы к ней салазки подкатить! Да ни черта не получится. Она только на язык крученая. С другим к ней не вдруг сунешься».

Марьяна попрощалась с ним и медленно пошла на бугор, ядреная, вся налитая здоровьем и силой. Глядя ей вслед, Лука решил найти предлог и наведаться к ней в гости.

— Что паря, хороша Маша, да не наша? — раздался у него за спиной насмешливый голос неслышно подошедшего Никулы.

— Ты что же, ядрена-зелена, по майданам шатаешься, а прорубь не чистишь? — напустился на него Лука. — В отставку захотел? Мы это тебе, лодырь злосчастный, в два счета устроим. Тут по твоей милости последняя корова чуть до смерти не расшиблась. Вот потяну я тебя к ответу, так будешь знать...

— Проспал, паря, проспал, — виновато залебезил перед ним Никула. — Сейчас я эту прорубь в один момент в божеский вид приведу... Только коров в ней зимой одни дураки поят. Умные люди, те коров на ключ по морозу не гоняют. Они их дома теплой водичкой угощают. От этого у них и молоко не переводится.

В это время к проруби подъехал верхом на коне Ганька Улыбин. Услыхав слова Никулы, он спросил:

— Чего же тогда ты свою корову на ключ гоняешь?

— А, Ганьча! Мое почтенье, товарищ секретарь сельского ревкома! — повернулся к нему Никула. — На твой спрос ответ у меня короткий. Я ведь тоже в умных не числюсь. Умницей себя моя Лукерья считает, а меня давно в дураки определила. Слова сказать, холера, не дает. Сидит целый день под окошком, глаза пялит на улицу и курит папиросу за папиросой, чуть ли не с карандаш длиной, а коровы по-человечески напоить не желает... Как ты думаешь, у всех бабы такие пилы? Или это я один такой разнесчастный?

— Да нет, все одним миром мазаны, — ответил ему за Ганьку Лука. — Я за всю свою жизнь только раз такую встретил, которая мужика не пилила. Глухонемой она оказалась.

— Вот повезло ее мужику! Прямо позавидуешь... А тут с утра до вечера пилит и пилит. И в пролубщики она меня загнала, и на майдан шататься заставила: Какой мне интерес, скажи на милость, у Лаврухи по ночам околачиваться?

— Ну, интерес-то, положим, большой. Ты за зиму дарового вина, хвати, так банчков десять выдул. На это ты мастер.

— Вот уж это напрасно попрекаешь, — обиделся Никула. — Подадите раз в неделю стакан и считаете, что я больше всех выпил.

— Не ври, не ври! Ты вчера так нарезался, что смотреть противно было. Растянулся у курятника, во всяком дерьме измазался. Даже сейчас от тебя воняет.

— Да ведь все это через бабу. Жизни мне от нее нет. Загнала меня в пролубщики, батрачить на общество за гроши заставила.

— Тоже мне батрак выискался! — язвительно процедил Лука. — Раз в два дня поковыряться здесь с пешней дело нетрудное. Кормушка это у тебя, а не работа.

Ганька поил коня и посмеивался. Никула, не желая сдаваться, плаксиво возражал:

— Ну, не скажи! Вот как начнет пригревать, тут я еще намучаюсь. Днем все растает, хлынет вода с бугров, затопит обе пролуби, а ночью замерзнет. Тогда только знай развертывайся. Так что это каторга, а не кормушка. Это тебе любой человек скажет.

Ганька уже собрался уезжать, когда на ключ приехал с бочкой на санях Иван Коноплев, отец Лариона, мобилизованного унгерновцами в обоз и до сих пор не вернувшегося домой. Никто в поселке не знал, что Ларион ушел с Унгерном в Монголию уже не обозником, а строевым казаком.

Иван Коноплев был коренастый, с чалой от проседи окладистой бородой пожилой казак. Он постоянно носил на большом и указательном пальцах правой руки кожаные напалки. За это и прозвали его Иваном Сухопалым.

Взяв под уздцы запряженную в обледенелые сани сивую кобылу, Иван подъехал к самой проруби. Он поздоровался с Лукой, Никулой и Ганькой, вскинув к мохнатой шапке руку в пестрой варежке.

— Как она жизнь, Иван Леонтьевич? — осведомился у него Никула, щурясь от упавшей на ресницу снежинки.

— Да ничего, шибко не жалуемся, — ответил Иван.

— Про Лариоху ничего не слышно? Мы ведь с ним в одно время в обоз к Унгерну угодили. Я все их с Артамошкой домой сбежать подговаривал, да они коней с телегами потерять побоялись.

— Ежели живой, там где-нибудь мотается. Мы уж ждали, да ждать перестали.

Не желая больше разговаривать, Иван заткнул за красный кушак варежки и взял сделанный из обрезанного ведра черпак, торчавший из бочки.

Никула подождал, не скажет ли он еще чего-нибудь, и, не дождавшись, пошел к часовне, на крыльце которой у него хранились пешня, метла, железная и деревянная лопаты. А Лука вдруг заинтересовался хомутом на кобыле Ивана. Хомут был с ременной, украшенной махрами и медными бляхами шлеей. Иван черпал воду, искоса наблюдал за Лукой. Это разожгло любопытство Ганьки, и он попридержал коня.

Лука тем временем подошел к кобыле, еще раз оглядел хомут и спросил:

— Слушай, Иван! Откуда у тебя этот хомут?

— Ниоткуда: Сам я его сделал еще до революции, — ответил тот, перестав черпать воду.

— Значит, своедельский, не купленый и не ворованный?.. А ну, подойди сюда да скажи вот при Ганьке, что это за буквы на нем? — приказал Лука.

На деревянных, красиво выточенных колодках хомута пониже супони виднелись написанные багряной краской две буквы И и Л. Они хотя и выцвели, но были хорошо заметны. Иван, не торопясь, подошел с другой стороны, воровато глянул на буквы и, не задумываясь, ответил:

— Это, товарищ Ивачев, мое клеймо. Обозначает око Иван Леонтьевич.

— А может быть, Ивачев Лука? — спросил Лука, усмехаясь, обжигая Ивана полными злобы и бешенства глазами.

— Можно и так повернуть. Только хомут этот мой и клеймо мое...

— И не стыдно тебе, Иван? Врешь и не краснеешь!

— Я не вру, а правду говорю.

— Ах ты гад! — взорвался наконец Лука. — Спер у меня хомут и открещиваешься. Вот тебе за это! — размахнулся он и ударил Ивана о уху.

— Караул! Убивают! — закричал Иван, заслоняясь от Луки руками. А тот неотступно наседал на него и бил то правой, то левой рукой, а сам исступленно орал:

— Семеновцы мой дом сожгли, семью по миру пустили! А вы, сволочи, все, что не сгорело, к себе перетаскали! Убить вас за это мало.

Прижав Ивана к стене часовни, он схватил его за горло, стал душить. Ганька спрыгнул с коня, бросился разнимать их. Он схватил Луку сзади за руки, начал уговаривать:

— Лука Иванович! Товарищ Ивачев! Нельзя же так. Раз виноват он, ты его в ревком тащи, а не бей.

— Уйди, Ганька, не мешай! — закричал Лука, не отпуская Ивана и стараясь отпихнуть от себя Ганьку. — Таких гадов на месте давить надо, а ты заступаться за него вздумал. Уйди, а то...

— Не уйду! — повис на нем Ганька. — Ты же сознательный человек. Стыдно мордобоем заниматься.

Увидев прибежавшего на шум Никулу, Ганька попросил:

— Помогай разнимать! Тут дело убийством пахнет. Чего стоишь, как столб?

— Это не мое дело. Раз Лука Ивану морду чистит, он и ответит за рукоприкладство.

— Я тебе отвечу... Я тебе так отвечу... — хрипел Лука и снова крикнул Ганьке: — Да отвяжись ты от меня, сопляк! Не суйся, куда не надо, а то и тебе попадет.

— Пусть попадает! А убивать тебе человека не дам. У нас и без этого крови немало пролито, — твердил своецепкий, увертливый Ганька.

Отпустив Ивана, Лука размахнулся, чтобы ударить Ганьку. Тот моментально присел, и удар пришелся впустую. Лука, потеряв равновесие, упал на лед. Иван воспользовался этим и бросился наутек. Пока Лука поднимался и приходил в себя, тот уже одолел крутой бугор и скрылся в улице.

— От меня не убежишь! — крикнул ему вдогонку Лука. — Я тебя на дне моря достану!..

Потом подошел к Ганьке, сжимая кулаки, спросил:

— Ты, что, в защитники к Сухопалому подрядился? Вот возьму и утоплю тебя в пролуби.

— Ну, ну, давай попробуй! Какую я тебе межу переехал? — бесстрашно глядя ему в глаза, спросил Ганька.

— Нашел за кого заступаться, барахло ты этакое, — сказал, остывая, Лука. — Небось, сейчас к Семену пойдешь? Жаловаться на меня будешь?

— Конечно, пойду! Он с тебя стружку снимет. Раз украл Иван твой хомут, подавай в суд, а не дерись.

— Пошел ты к такой матери! Молод, чтобы меня учить... Лопатин! — повернулся Лука к Никуле. — Отведи Сухопалому его кобылу и скажи, чтобы в гости меня ждал. Я к нему сейчас с винтовкой приеду. Я ему покажу, как своих грабить.

Сказав это, Лука быстрым шагом пошел домой, а Ганька поскакал к Семену. Ни дома, ни в в ревкоме того не оказалось.

— Ты его в Царской улице ищи. Он к кому-то туда ушел, — сказал Ганьке сторож Анисим.

И Ганька поехал разыскивать Семена на Царскую улицу. А тем временем Лука прибежал домой, заседлал коня, схватил со стены винтовку и отправился к Ивану Коноплеву. По дороге заехал к партизану Гавриилу Мурзину и позвал его с собой.

— Поедем! — согласился Мурзин. — Надо этого Сухопалого проучить. Он такой ловкач, каких немного найдешь. Он наверняка не один хомут приспособил.

Никула только что привел в ограду Коноплева кобылу с бочкой, как туда нагрянули Лука и Мурзин. От крыльца на них бросился с хриплым лаем серый волкодав. Мурзин вскинул винтовку на руку, выстрелил и убил волкодава наповал.

На выстрел выбежали из избы жена и невестка Ивана. Завидев убитого волкодава, они налихомат заголосили.

— Где Иван? — наезжая на них конем, спросил Мурзин.

— Зачем он вам? Убивать хотите! Тогда лучше меня убивайте! — закричала жена Ивана, разрывая на себе кофточку.

— Убивать, Матрена, не будем, а научим, как чужое добро воровать! Говори, где он у тебя?

В это время из раскрытых ворот завозни вышел Иван.

— Убивать приехали? — спросил он, шагнув навстречу Луке и Гавриилу. — Стреляйте, сила ваша.

— Будем мы об тебя руки марать, как же! Вот обыск произведем, — сказал Мурзин. — Ты лучше сам сознавайся, что ты у нашего брата прикарманил. Воровать ты мастак, как я погляжу.

— Давайте ищите. Ничего я, кроме этого хомута, не брал Да и его в огороде нашел, валялся он там. Чтобы не погрызли собаки, я и подобрал его.

— Ври, ври! Так-то мы и поверили... Давай показывай свое хозяйство. А вы, бабы, — обратился Лука к причитавшим женщинам, — не войте тут. Идите в избу и занимайтесь делом:

На беду в завозне у Ивана оказалось штук десять литовок, добрая половина которых явно не принадлежала ему. В семье у него было всего четверо косцов, считая и Лариона.

— Откуда у тебя столько литовок, гад? — спросил Мурзин и ударил Ивана.

Тот упал на колени, расплакался и сказал:

— Простите, братцы! Черт попутал.

— Черт, говоришь? — схватил его за воротник и встряхнул Лука. — Паразит ты, одно слово паразит. Убить тебя и то мало. Хотел на чужой беде богатым сделаться. Вот как двину тебя прикладом... У кого литовки украл?

Иван, продолжая плакать и давиться слезами, рассказал, что литовки взял на пепелище Северьяна Улыбина и Семена Забережного.

В это время в ограду влетели верхами на конях Семен и Ганька. У Семена за ремень был заткнут наган.

— Что тут происходит? — заорал он на вышедших из завозни Луку и Гавриила. — Самоуправством занимаетесь? Под суд угодить захотели?

— Раскопали мы тут такой клад, что только ахнешь, — ответил ему Лука. — Я думал, Иван один мой хомут свистнул, а у него оказались и веревки, и литовки, и даже чей-то дробовик. Он сам сознался, что есть у него и твои и улыбинские литовки.

— Вот как! — поразился Семен. — Ни за что бы не подумал. — Он слез с коня, прошел в завозню. Узнав среди других две свои литовки, сказал Ивану: — Эх, Иван, Иван! Какой же ты все-таки подлец!.. Что теперь с тобой делать? Арестовать да в Завод отправить? Не виляй мордой, не виляй. Говори, что с тобой делать?

— Прости ты меня, Семен Евдокимович! — взмолился Иван. — Это меня жадность попутала. Пожалей не губи, заставь за тебя бога молить. Я ведь не один такой-то. Тут и еще есть вроде меня. Они тоже все, что попадало, к себе таскали.

— Кто они такие? Говори, раз заикнулся! — прикрикнул Семен.

— Архип Кустов больше всех таскал.

— Об этом говорить нечего. Таскал, да все бросил, все нам досталось. Ты о тех говори, кто не за границей, а дома.

— И скажу, не побоюсь... Никула Лопатин улыбинское точило приспособил.

— Никула?!. Вот подлец.

— Ничего не подлец! — закричал находившийся тут же Никула. — Точило улыбинское я брал, чтобы сохранить его. Как Ганька с матерью сюда вернулись, я им его назавтра же вернул. Можете Ганьку спросить.

— Это правда? — повернулся Семен к Ганьке.

— Правда.

— Ну, тогда извиняй, Никула. Молодец ты.

— Я, паря, на чужое не жадный, — расцвел в улыбке Никула.

— Еще про кого знаешь? — потребовал у Ивана Семен.

— Герасим Косых, когда председателем был, плуг у Сергея Ильича приспособил. Я это собственными глазами видел. Он у него и теперь под сараем стоит.

Герасим Косых, прибежав на шум, находился здесь же.

— Правда это, Герасим? — спросил Семен.

Герасим покраснел, но твердо ответил:

— Правда. Чего же доброму плугу без дела стоять? У меня белые в десять раз больше добра развозили да растаскали. Вот я и реквизировал этот купеческий плуг.

— Экий ты ловкий! — расхохотался Семен. — Значит, своим судом присудил чепаловский плуг себе?.. Придется тебе его вернуть в сельревком. Всечепаловское хозяйство принадлежит теперь ревкому. Мы им будем распоряжаться, а не ты. Скоро весна. Нам надо бедноту обеспечить семенами и сохами. Вот и отдадим плуг на подержание тому, у кого и деревянной сохи нет.

Герасим, довольный тем, что все так хорошо кончилось, согласился немедленно вернуть плуг. Он тут же пошел домой, чтобы отвезти плуг в сельревком.

У Ивана Коноплева забрали хомут, литовки, дробовик и, сделав ему серьезное внушение, решили в суд на него не подавать.

— Хватит с него и разбитой — морды, — сказал Лука. — Пусть живет да за нашу доброту бога молит. Как ты, Ганька, думаешь? Простить? Или теперь, когда знаешь, что он и тебя обворовал, не простишь его?

— Ладно, ладно, не подкусывай! — огрызнулся Ганька. — Навел ты ему суд и хватит. Нечего его напрасно губить.

Обращаясь ко всем сбежавшимся в коноплевскую ограду мунгаловцам, Семен сказал:

— На первый случай решили мы Ивана простить. Пусть это будет ему уроком. А теперь, граждане, моя просьба к другим. Кто взял что-нибудь у партизан, верните лучше сами подобру-поздорову. Иначе плохо будет. Найдем у кого-нибудь ворованное и будем в суд подавать. Будут таких судить, как грабителей и мародеров. У всех у нас накипело на сердце. И пусть Иван теперь не жалуется на Луку. На месте Луки любой бы ему шею накостылял, а потом бы и в суд потащил. Намотайте это, как говорится, на ус.

Оставшись наедине с Лукой и Гавриилом, Семен устроил им крепкую головомойку.

— Не так, Лука, поступил, как надо. Зря ему кровь из носу пустил и обыскивать без моего разрешения стал. А ты, Гавриил, вместо того, чтобы отговорить товарища, подзуживать начал. Ладно, если Иван побоится заявить на вас, если же не струсит, тогда плохо придется. За самоуправство могут приварить штраф или принудиловку. Заставят в Заводе уборные чистить, ведь это позор. Запомните это на будущее и не давайте воли кулакам.

Назавтра утром Ганька, выйдя дать коню сена, увидел у себя на крыльце кем-то подброшенное отцовское седло. А Симону Колесникову подбросили на завалинку дугу и седелко, принадлежавшие его отцу.

7

В поселке уже стали забывать о случае с Иваном Коноплевым, как заявился в сопровождении целого десятка милиционеров Челпанов. Одетый в черную борчатку, сизую папаху с синим верхом, стремительно ворвался он в сельревком с нагайкой в руке.

— Здравия желаю! — сухо поздоровался с Семеном. — Я к вам, товарищ Забережный, по неприятному делу. Разрешите присесть?

— Пожалуйста, присаживайтесь... Я вас слушаю.

— Я приехал арестовать вашего партизана Луку Ивачева. Есть у вас такой?

— Есть. А за что его арестовать хотите?

— За избиение гражданина Коноплева... Мне очень неприятно, товарищ Забережный, но я должен прямо сказать, что вы попираете здесь у себя революционную законность. Вы поставлены ее насаждать, а вместо этого покрываете тех, кто ее нарушает.

— Громко сказано, товарищ Челпанов!.. Революционной законности я не нарушал и нарушать не собираюсь. У нас ничего не произошло такого, чтобы вам скакать сюда с целым взводом.

— Вот тебе раз! — притворно изумился Челпанов. — Не ожидал я этого, товарищ Забережный. Ваш партизан зверски избил человека, устроил над ним форменный самосуд, а вы считаете, что не произошло ничего особенного. Как же это прикажете понимать? Подобные случаи дискредитируют нашу власть в глазах трудящихся. Мириться с ними нам никто не позволит. А вы примирились, как я вижу. Иначе этот прискорбный факт расценить невозможно.

— Подожди, подожди!.. Ты тут столько наговорил, товарищ начальник, что в пору и меня на высидку отправлять. Разреши сначала рассказать про этот случай.

— Я все знаю. Ничего нового не услышу.

— Как знать! Тебе не терпится упрятать Ивачева за решетку. Смотри, как бы такая поспешность боком не вышла.

— Прошу мне не тыкать и не угрожать. Тыкайте кому-нибудь другому.

— Я не угрожаю. А если сказал вам по ошибке ты, так это же простая оговорка с моей стороны. У нас ведь тут выкать не привыкли. Нет-нет да и собьются на ты.

— Хорошо, хорошо! Так что вы имеете сказать?

— У Луки Ивачева, когда он ушел в партизаны, семеновцы сожгли дом, разграбили все имущество. Вернулся домой, а у него ни кола, ни двора. И вдруг совершенно случайно видит свой хомут на кобыле Ивана Коноплева. Начинает того спрашивать, откуда у него хомут, где взял его, а Иван божится и клянется, что хомут его собственный. Ясно, что Ивачев не выдержал и съездил ему разок-другой по уху. Я его не оправдываю. Я ему за это шею намылил, как следует. И я бы сообщил об этом вам, если бы тот же Иван Коноплев не стал меня упрашивать не делать этого. Ведь у него партизанских ворованных вещей оказалось половина завозни. Губить я его не захотел. С этим согласились все, кто присутствовал при обыске.

— Хотели оправдаться, товарищ Забережный, а вместо этого вконец запутались Решили покрыть одного и другого своей собственной властью. Плохой пример подали, очень плохой. Из вашего объяснения я усвоил то, что арестовать надо и Ивачева и Коноплева. И того и другого надо судить по заслугам. Этого только я и добиваюсь. Будьте любезны указать, мне, где проживают Коноплев и Ивачев.

Семен ясно понимал, что Челпанов дождался случая и сводит с ним старые счеты. Но ему не оставалось ничего иного, как только смириться с фактом ареста Луки и Ивана.

Скрепя сердце, послал он с Челпановым Ганьку, чтобы он указал ему дома того и другого.

«Это он мне ловкую пакость подстроил. И как только все разнюхал? — размышлял Семен, оставшись один. — Теперь выспится на мне. На весь уезд растрезвонит, что я такой-сякой, разэтакий. А я все равно в обиду Лукашку не дам. Надо завтра же в Завод ехать, поговорить по душам с Горбицыным и Димовым».

Едва дождавшись утра, Семен поскакал в Завод.

— Ну, что еще у тебя стряслось, Семен Евдокимович? — встретил его вопросом Димов. — По глазам вижу — переживаешь. Садись, рассказывай.

— Беда, товарищ Димов. Приехал потолковать с тобой, — и он поведал Димову все, как было, ничего не утаивая.

— Да, фрукт этот наш милицейский бог! — возмутился Димов. — Формально он, конечно, прав, а по существу... гнусный пакостник Иначе и не охарактеризуешь. Но ты сильно не переживай, в обиду не дадим. Пойдем к Горбицыну, потолкуем.

Горбицын встретил Семена не в пример Димову холодно и официально. Чувствовалось, что Челпанов успел побеседовать с ним и все расписать так, как было выгодно ему.

— Не одобряю я вас, товарищ Забережный. Вместо того, чтобы приехать и посоветоваться, вы все пытаетесь разрешить у себя на месте. Вот и допускаете всякие ляпсусы. У вас это уже не первый случай. Слишком многое на себя берете. Однажды, как я слышал, вы пытались выдать замуж за партизана Соколова гражданку Бушмакину. А разве это дело председателя ревкома... Ты ничего не слышал об этом? — спросил Горбицын Димова.

— Впервые слышу.

— Тогда пусть сам расскажет тебе, какую штучку он выкинул.

Едва Семен услыхал об этом, как сразу весь вспыхнул и потупился. То, о чем напомнил ему Горбицын, действительно было. Однажды пришел к нему Алексей Соколов и пожаловался, что Маруська Бушмакина согласна выйти за него замуж только в том случае, если он обвенчается с ней в церкви. Соколов был решительно против этого. Всех попов считал он паразитами и контрреволюционерами. Оснований у него для этого было более чем достаточно. Десятки станичных попов опозорили себя тем, что предавали анафеме красных партизан, выдавали на расправу карателям их отцов и матерей. Идти к ним на поклон Соколов не хотел и попросил Семена поговорить с Бушмакиной, Семен согласился и вызвал к себе Бушмакину, встретил ее самым вежливым образом и принялся убеждать в том, что из Соколова получится хороший муж, если даже они и не обвенчаются с ним у попа.

Бушмакина, краснея и волнуясь, ответила, что она согласна на все, да не согласны родители. Если она поступит против их воли, они не дадут никакого приданого. А как они будут жить, если им ничего не дадут родные? Еще она боялась, что без венчания в поселке будут ее считать не законной женой, а временной сожительницей, которая по-русски называется еще крепче.

Разговор закончился тем, что Семен обозвал Бушмакину дурой и сам был обозван дураком, который от нечего делать вмешивается в такие дела, в какие не вмешивался в прежнее время ни один атаман. Хлопнув в ярости дверью, выскочила Бушмакина из ревкома и с тех пор не подпускала Соколова, к себе, считая, что он опозорил ее на весь белый свет. Соколов с горя начал выпивать, а потом и вовсе уехал из поселка на какие-то дальние прииски...

Рассказывать про этот случай Димову Семен не пожелал. Горбицыну пришлось рассказать самому. Он понимал, что Горбицын рассказывает это не для того, чтобы помочь ему, а посмеяться над ним. И едва Горбицын кончил свой пересказ, как он зло спросил:

— Ты что же, за круглого дурака меня считаешь, товарищ секретарь? А как бы ты поступил на моем месте? Я с Соколовым два года вместе воевал, люблю его, черта непутевого. Вот и захотел ему помочь, да только обжегся. Тут не смеяться надо мной надо, а позвать к себе, намылить холку и присоветовать, как работать, как с народом себя вести. Ты меня за самодура считаешь. А все это от моей неопытности, от неумения. Злого умысла здесь не ищи, его надо в другом месте искать.

— Я, кажется, не обзывал тебя самодуром? — возмутился Горбицын. — Не приписывай мне того, чего я не говорил.

— Прямо не говорил, а намекнул так, что яснее некуда. Я к тебе, как к родному пришел, а ты меня так встретил, как будто ледяной водой окатил.

— Неправда, Забережный! Встретил я тебя так, как встречаю всех, с кем не связан дружбой.

— Я к тебе, товарищ Горбицын, в друзья не набиваюсь. Я пришел у тебя правды искать, раз ты поставлен на самую большую в уезде должность. Вот Челпанов нагрянул к нам, как башибузук, накричал на меня, арестовал Ивачева с Коиоплевым. Раз арестовал, теперь их судить надо. А стоит ли? Вот о чем ты подумай. Челпанов метил в меня с Лукашкой, а заодно в Коноплева потрафил, хоть и не хотел этого. Вина у Коноплева потяжелее Лукашкиной. Это каждому ясно. Он нас на коленях умолял простить его. Чтобы не портить жизнь ему, решили мы его простить. Так какого же черта вмешался Челпанов? Чего он добивается? Кому его проделки на руку?

— Да... Задачку ты нам задал, — протянул Горбицын. — Значит, Челпанов ехал арестовать одного, а пришлось прихватить и другого. Почувствовал свою шаткость и решил, что лучше засудить, обоих, чтобы на себя тень не бросить. Хитер, ничего не скажешь... Ты правильно, товарищ Забережный, сделал, что немедленно примчался к нам. Ты мне помог, раскрыл глаза на истинный смысл поступков Челпанова. Провокаторские поступочки. Как ты думаешь, товарищ Димов?

— Точно так же. Не из чистых побуждений проявил он здесь усердие. Я думаю, что раз Ивачев и Коноплев решили сами не обращаться в суд и помирились худо-ли хорошо ли, надо их оставить в покое. Нам надо искоренять в народе раздоры, порожденные гражданской войной.

— Да, за этими раздорами наших людей легко просмотреть настоящую классовую борьбу в станицах и деревнях, — согласился Горбицын. — Челпанов или не понимает этого, или сознательно идет на это. Не мешает к нему приглядеться.

— А как же с арестованными? — спросил Семен.

— Прикажем выпустить и дурака не валять. Вызови, товарищ Димов, Челпанова и прикажи ему сегодня же отпустить их.

Домой Семен вернулся вместе с Лукой и Иваном.

Дня через три в ревком явился старик Мунгалов. Пришел он с жалобой на Потапа Лобанова. Оказывается, Потап похаживал тайком к его невестке, муж которой, Фаддей Мунгалов, находился за границей. Семен хотел было выпроводить старика, но когда узнал, что Потап велел ему помалкивать и не ходить с жалобами, если не хочет потерять своей головы, Семен вскипел и решил при случае поговорить с Потапом.

Встретив его однажды в улице, Семен спросил:

— Чего это ты, Потап, с ума сходишь? Пошто с чужой бабой путаешься?

— Оттого, что чужая слаще, — ответил нимало не смутившийся Потап. — Дело у нас с обоюдного согласия происходит. Чего же не ходить-то? Ты в это дело не вмешивайся, председателю не положено.

— А распутство разводить положено? — напустился на него Семен. — Ты же красный партизан. Ты должен во всем другим пример подавать. Как тебе не стыдно, у тебя же дети.

— Брось ты меня стыдить. Много берешь на себя, председатель. Тебе нет никакого дела до того, с кем я на досуге ночь или две пересплю. Я не выболел, чтобы постничать. Меня и на свою хватает и чужая не жалуется. Так что никто не в обиде, не в убытке.

— Придется на ревком тебя вытащить да шею намылить.

— Не за что, браток.

— Найдем за что, не беспокойся. У меня заявление от старика Мунгалова. Жалуется, что ты ему голову снять грозишься, если он мешать тебе будет.

— Это он врет. Надо мне его пугать черта старого. Он сам к невестке хотел подкатиться, да она нос ему разбила. Вот он и злится.

Разговор закончился тем, что они разругались. С тех пор Потап не здоровался при встрече с Семеном.

8

В тринадцатом веке никому дотоле неведомая Монголия, затерянная в беспредельных степях и пустынях Восточной Азии, потрясла и ошеломила Старый Свет. Из глубин ее хлынули грозные орды Чингис-хана. На косматых и низкорослых, железной выносливости конях ринулись они на знойный юг и на дальний запад. В тучах пыли, в черном дыму пожаров растекались они по степным равнинам, переваливали через высочайшие горы, перебирались вплавь через большие и малые реки, все сметая на своем пути.

Там, где проносились они, гикая и завывая, стирались с лица земли многолюдные города, гибли могущественные государства, существовавшие с самых древнейших времен.

Умножая свои ряды за счет покоренных и помилованных племен и народов, докатились непобедимые полчища до предгорий Карпат, до Желтого моря и Индийского океана. Приняв небывалый титул «владыки и потрясателя вселенной», коварный и безжалостный Чингис-хан создал самую сильную и самую обширную империю в мире.

Но недолговечной оказалась эта империя. После смерти неумолимого хана начался ее неизбежный распад. И пришло наконец такое время, когда вся Монголия стала легкой добычей маньчжуро-китайских завоевателей. Императоры маньчжурской династии сделали воинственных кочевников своими покорными подданными. Из княжеских родов, ведущих свою родословную от Чингис-хана, набирали они личных телохранителей и всю свою конную гвардию.

Они всячески привечали и задабривали многочисленных монгольских, князей, а простой народ обложили поборами и податями и под страхом смертной казни запретили ему иметь оружие.

Разделив побежденную страну на уезды-хошуны, маньчжуры поставили владеть и править ими самых знатных и влиятельных из туземных князей. Эти князья-наместники владели огромными стадами коров и овец, лошадей и верблюдов. Они не платили налогов, не отбывали никаких государственных повинностей, имели сотни и тысячи крепостных. Крепостные пасли у них скот, стригли овец, доили коров, выделывали овчины и войлок, собирали топливо, доставляли в княжеские становья мясо и молочные продукты.

Помимо родовитого дворянства, огромным почетом и влиянием пользовались в Монголии буддийские монахи-ламы.

Ламские монастыри — хиты и хурэ — являлись оплотом буддизма и вместе с тем главными центрами торговли и ремесленничества. Почти все города страны возникли вокруг монастырей. К началу двадцатого века половина мужского населения Монголии была ламами и ламскими учениками.

Свободных скотоводов в стране было всего двадцать шесть процентов. Все эти люди были в неоплатном долгу у своих князей и маньчжурских купцов-ростовщиков.

Русская революция 1905 года всколыхнула Монголию. В ней начались стихийные выступления обездоленных народных масс. Монголы нападали на китайские торговые фирмы, громили их склады, сжигали долговые книги.

Китайская революция одиннадцатого года, свергнувшая маньчжурскую династию, еще больше усилила борьбу монголов за свою независимость.

Вскоре после этого были разгромлены и сложили оружие китайские гарнизоны в городах Улясутае и Кобдо.

В результате этих событий в Кяхте было подписано так называемое «тройственное соглашение» между Россией, Китаем и Монголией об автономии Монголии в составе Китая.

После Октябрьской революции в России китайцы ввели в Ургу свои войска под предлогом борьбы с большевизмом.

В стране начались кровавый террор, разнузданные грабежи и насилие. Дикий произвол оккупантов вызвал злобу и возмущение всех слоев народа. Мысли о борьбе с врагами вызревали в юртах простых аратов, в роскошных княжеских шатрах и в стенах многочисленных монастырей. В глубоком подполье возникли революционные кружки Сухэ-Батора и Чойбалсана. День ото дня расширялась их деятельность, крепли связи с народом.

Унгерн нагрянул в Монголию в удачную пору. Вокруг его имени князья и ламы создали ореол благородного рыцаря, бескорыстного борца за свободную великую Монголию. И хотя он позже объяснил свой поход в Монголию «случайностью и судьбой», это было далеко не так.

Не объясняя ему своих замыслов, тонко и не навязчиво толкала его на этот шаг хищная, и расчетливая сила, мечтавшая утвердиться в Монголии, отрезать Сибирь по Уральский хребет.

Двигаясь по хребтам, идущим по обоим берегам Онона, барон незаметно для китайского командования дошел до хошуна Сан-Бейце Цеценханского аймака. Глава хошуна мэрэн Дугарчжаб, с которым Унгерн познакомился и подружился еще в десятом году, устроил ему торжественную встречу. На виду у всех они обнялись и расцеловались, и все слышали взволнованную, по-монгольски сказанную речь Унгерна, в которой благодарил он своего «высокого и благородного друга» за радушную встречу.

Сто тридцать зимних войлочных юрт поставили люди Дугарчжаба для унгерновских солдат, закололи на ужин сотню баранов, привезли десятки возов сена, предусмотрительно накошенного в том году в пойме Онона. Увидев это сено, солдаты и офицеры, поняли, что их здесь ждали. Своих лошадей монголы круглый год пасли на подножном корму и прежде никогда не имели ни кос, ни граблей.

Назавтра чуть свет конные нарочные Дугарчжаба разлетелись по окрестным улусам и сомонам, созывая к нему его родичей и друзей. Вечером уже целый месяц совершенно трезвый барон, одарив каждого из приглашенных наганом и казацким клинком, выступил с речью.

Приложив руку к сердцу, он отвесил поклон присутствующим и заговорил по-монгольски:

— Господа! С давних пор я люблю Монголию, уважаю ее благородную аристократию, ее радушный и честный народ, не развращенный современной цивилизацией. Я преклоняюсь перед героическим прошлым вашей страны, глубоко почитаю ее обычаи и нравы. Религия вашего народа стала моей религией... С сердечной скорбью узнал я, что некогда могущественная и цветущая страна ваша подпала под чужеземное иго, а святейший Богдо-Гэген, многими возведенный, находится в заточении у врагов. Беседы с этим достойнейшим из достойных побудили меня в свое время принять буддизм. Вот почему я готов на все, чтобы вырвать его из заточения, вернуть его вашему глубоко верующему народу. Ради этого я не пощажу себя... Как вы знаете, я пришел к вам не один. Я привел две тысячи верных своих солдат и офицеров. Они пойдут за мною куда угодно. Если вы, благородные господа, решите начать дело возрождения величия и славы родины, я пойду с вами. Окажите мне честь быть в ваших рядах, распоряжайтесь мной, как щитом и мечом Монголии.

Речь его произвела сильное впечатление. Объявив себя буддистом, он завоевал сочувствие и покровительство лам.

Сказав о своем намерении вернуть стране Чингис-хана былое могущество и благоденствие, он обрадовал князей и дворянство.

Дугарчжаб и молодой владетель Бревэн-Хиндега Лубсан Цэвен горячо поблагодарили Унгерна, обещали ему всяческую поддержку и тут же заявили, что приведут с собою по сотне хорошо вооруженных воинов.

Оставив части дивизии в хошуне Дугарчжаба, Унгерн с сотней баргутов и местными добровольцами под командой Лубсан Цэвена выступил на Ургу. Всего в его отряде было триста человек. У каждого из них было по заводному коню и по две винтовки. Своим рейдом Унгерн собирался всколыхнуть всю Восточную Монголию. И он не ошибся в своих расчетах.

Скоро у него было шестьсот человек. Двадцать шестого декабря, на рассвете, Унгерн атаковал Ургу. В конном строю налетели монголы на юрты, занятые сторожевой китайской ротой. Они перерубили роту до единого человека и устремились к центру Урги. Китайцы встретили их пулеметным огнем и заставили повернуть назад. Под Унгерном убили коня. Два монгола подскакали к нему, подхватили его под руки и умчались с ним в степь.

Вечером Унгерн снова штурмовал город. Монголы сражались героически.

Во время штурма к ним перебежали все монголы, мобилизованные в китайскую армию. Но, несмотря на это, Урга не пала. Слишком большие силы защищали ее. У китайцев в городе находилось тринадцать тысяч солдат и восемнадцать орудий.

Потеряв сто пятьдесят человек убитыми и тридцать обмороженными, Унгерн вернулся к своей дивизии. Несмотря на неудачу, он был доволен своим рейдом. Монгольские повстанцы широко разнесли славу о нем.

Через два месяца Унгерн снова двинулся на Ургу. Теперь у него одних повстанцев было уже шестьдесят шесть сотен.

Пройдя в трескучие январские морозы четыреста верст по бесснежным степям, они подступили к городу в ночь на второе февраля.

С открытых позиций унгерновские батареи повели по городу беглый огонь. Спешенные монголы пошли в атаку и опрокинули китайцев. На их плечах ворвались они в пылающий город. Китайцы не выдержали удара. Они начали панически отступать на север к русской границе.

Не больше восьми тысяч из них добрались до пограничного города Маймачена, находящегося в версте от русской Кяхты. О сопротивлении монголам они и не думали, собираясь при первом же натиске уйти на русскую территорию.

Целых три дня в Урге происходила дикая резня. Были вырезаны все китайские купцы. Унгерн, подражая Чингис-хану, не пощадил никого из них. Китайцам рубили головы, женщин насиловали и потом душили, малых ребятишек бросали в костры. Только русских и евреев Унгерн не уничтожил сразу. Их бросили в застенки, и елейный Сипайло начал изощряться на них в чудовищных пытках, требуя от богатых денег и золота, от бедных признания, что они являются коммунистами. Им отрезали уши, выкалывали глаза, расплющивали ударами молотков пальцы рук и ног, распарывали животы и наматывали на пики кишки.

Самых богатых купцов в тюрьме держали особняком. Барон Унгерн называл их «моя золотая жила» и запретил допрашивать в его отсутствие. Он не хотел, чтобы имеющиеся у них деньги и драгоценности достались Сипайло.

Почти каждую ночь порывисто и быстро вбегал он в комнату допросов и пыток и хрипло спрашивал у Сипайло:

— Ну, как живешь-дышишь? Кровушку пускаешь, карманы выворачиваешь?.. Мелкоту допекай, разрешаю. Только смотри, хапай, да знай меру. Много нахапаешь — подавишься, Тимоша. Ты меня знаешь... А теперь давай малость покопаем мою золотую жилку. Кто там у нас на очереди? Рабинович? Давай сюда Рабиновича...

Сильные руки дюжих караульных впихивали в комнату несчастного замордованного Рабиновича.

Унгерн подзывал его к столу, у которого сидел с бамбуковой палкой на коленях.

— Садись! — приказывал он зеленому от страха, когда-то почтенному и уважаемому негоцианту, оставившему ради завидной торговли в Урге дело в одном из городов России.

В другой раз покорно садился на испачканную бурыми пятнами крови широкую лавку уже не Рабинович, а известный на всю Монголию купец Разуваев. Унгерн наливал из стоявшей на столе бутылки чашку водки и протягивал ему:

— Пей, ухарь-купец, удалой молодец!

Видя в упор уставленные на него жестокие белесые глаза, Разуваев содрогался от ужаса и покорно выпивал вонючую водку.

— Теперь пляши!..

В следующую ночь растерянно и умоляюще глядел на Унгерна разбогатевший на торговле фруктами грузин Самсуния.

Он хотел сказать, что плясать не умеет и не может, но язык плохо слушался его.

— Пляши, капказская морда! На старухе с миллионами женился, а плясать не выучился!.. Смотри, сделаю я тебя короче на голову.

Самсуния пытался плясать, но ноги отказывались подчиняться.

— Плохо! Отставить!.. Раз не умеешь плясать, пой!.. Что ты мне поешь? Интернационал пой.

И если Рабинович, Самсуния или Разуваев отказывались петь, стоявший наготове Сипайло пускал в ход нагайку с пулей на конце.

Если же они пробовали петь, Унгерн возмущенно спрашивал:

— Почему отвратительный голос? Ты, что, свинье подражаешь или ослу?.. Ешь сырые яйца, если петь по-человечески хочешь.

Когда хотевший во что бы то ни стало уцелеть купец исполнял все прихоти пьяного Унгерна, он удовлетворенно говорил:

— Такого послушного и убивать жалко. Есть у тебя шанс и дальше торговать. Только даром я тебя не выпущу на божий свет. Выкладывай сто тысяч на бочку — и катись ко всем чертям. Прошу я не себе. На дело освобождения России прошу...

Если купец соглашался, Унгерн сам отвозил его на квартиру, получал от него деньги, благодарил и уезжал. А через два-три дня купец снова оказывался в тюрьме, и все повторялось сначала. Повторялось до тех пор, пока купец соглашался платить.

Если же, несмотря на пытки, которые становились все злей и изощренней, он ничего больше не обещал, его в ту же ночь уводили на расстрел.

Когда больше некого было истреблять и грабить, в городе наступила тишина. Унгерновцы заняли казармы, делили награбленное и гуляли. Монгольские повстанцы набились в уцелевшие юрты, ели жирную баранину, запивая ее вонючим ханьшином и зеленым чаем. А городские собаки растаскивали и пожирали трупы, которые никто не убирал.

Унгерн обосновался в здании русского консула. Через несколько дней высшие ламы и князья направили к нему делегацию для выяснения вопросов государственного устройства.

Делегацию Унгерн принял в присутствии старшего командного состава своей дивизии.

— Я борюсь за восстановление всех свергнутых монархий, — заявил делегатам Унгерн. — Я хочу и Монголию сделать монархическим государством. Я хочу, чтобы высокорожденный и всеми верующими чтимый Богдо-Гэген снова стал вашим монархом. Больше мне ничего не надо...

Вернувшийся на ханский престол Богдо-Гэген и его правительство щедро отблагодарили Унгерна. Он получил степень хана с титулом Дархан хошой чин-ван, право пользоваться зеленым палантином, желтой курмой и такими же поводами. Ему присвоили звание «Возродивший государство великий богатырь и главнокомандующий».

Командующий монгольскими войсками Лубсан Цэвея получил титул чин-вана, право ношения желтой курмы, поводов коричневого цвета и звание «Высочайше благословенный командующий».

Генералу Резухину пожаловали титул чин-вана, право на желтую курму и звание «Одобренный богатырь командующий». Бурят Жигмит Жамболон получил титул чинвана, желтую курму, зеленые повода и звание «Истинно усердный».

Унгерн оказался достаточно умным для того, чтобы первое время не оказывать давления на монгольское правительство.

Свою политику он старался проводить через Богдо-Гэгена, которого умел убедить во всем, что считал необходимым.

В марте Унгерн громил китайские войска в юго-восточной Монголии.

В районе Чойрин-Сумэ разбил наголову их главные силы и выгнал из пределов Монголии. Этим самым он окончательно упрочил свое положение и занялся укреплением армии, насчитывающей уже двадцать тысяч человек.

9

Нападение китайцев на унгерновскую казну неожиданно сделало Кузьму Полякова богатым человеком. Он, оказавшись старшим по чину командиром в той полусотне, которая задержалась у минерального источника, не растерялся, повел полусотню в атаку на занятых грабежом китайцев и разгромил их наголову. Когда все было кончено. Поляков распорядился обыскать убитых и взятых в плен. Как потом выяснилось, ему удалось собрать почти все, что было разграблено. При этом он не обидел и себя. Штук двести золотых десятирублевиков угодили к нему в кожаный кисет. Надежно припрятав кисет, он выставил у денежных ящиков охрану и стал дожидаться Унгерна, к которому послал с донесением трех казаков.

Часа через два разъяренный Унгерн прискакал с конвоем на место происшествия. Узнав, как было дело, он приказал здесь же расстрелять находившегося при первой полусотне хорунжего Красикова. Полякову и отличившимся казакам объявил благодарность и выдал денежную награду.

Вечером, когда уцелевшие грабители были живьем закопаны по плечи на лугу у речки, Полякова вызвал к себе Сипайло. Ласковым старческим голоском он пропел:

— Поздравляю, Кузьма, поздравляю, голубчик! Молодец, ничего не скажешь! Улыбнулось тебе счастье.

Он закрыл на крючок дверь избы, подошел вплотную к Полякову и, скаля в усмешке мелкие остренькие зубки, вдруг спросил:

— Ну, голубь ты мой ясный, может, поделимся?

— Чем, ваше высокоблагородие? — прикинулся ничего не понимающим Кузьма.

— Тем, Кузенька, чего в дивизионной казне не хватает. Я хитренький, я знаю: денежки-то не в травке затерялись, а к твоим рукам прилипли.

— Это вы зря, ваше высокоблагородие! Не брал я никаких денег! — попробовал возразить Кузьма.

— Тихо, Кузенька, тихо! — прошипел ему в ухо Сипайло. — Кричать тут нечего. Ты же видишь, что я не кричу. Разговариваю с тобой, как с родным братцем... Казачишек твоих сейчас мои ребятки обыскивают. Все из них вытрясут. Можем и из тебя, голуба, фети-мети вытрясти так, что косточки запохрустывают, глазки на лоб выкатятся. А к чему оно так-то? Давай лучше по-хорошему. Поделимся поровну, а наш белобрысенький ничегошеньки не узнает. Произведет он тебя завтра в хорунжие за верную службу, и спрыснем мы твое производство... Ну, так как оно?

Кузьму сразу забила противная мелкая дрожь, лицо покрылось холодным липким потом. Сипайло поглядывал на него ясными, как стеклышки, глазками. Глянул в них Кузьма и понял, что деваться некуда. Молча стал расстегивать свои широченные голубые штаны с лампасами. Кисет был ловко запрятан у него в одну из штанин.

— Вон ты его куда приспособил! — восхищенно пропел подобревший Сипайло. — Ловко, ловко. Я так и думал... Высыпай свою добычу на потничок, высыпай! Сосчитаем, разделим на три кучки — и порядочек.

— А кому третью кучку? — мрачно осведомился Кузьма.

— Мне, Кузенька, мне, голубушка! Тебе и одной хватит. Как придем в Ургу да начнем трясти жидов с китайцами, ты себе еще достанешь. Ты у нас проворненький...

Облегчив на две трети кисет Кузьмы, Сипайло сказал:

— Теперь давай иди с богом. Ни один волосок не упадет с твоей головушки... Покладистых да сговорчивых я люблю. Только оборони тебя пресвятая мать-троеручица язычок распускать. Вырву и собакам брошу, если болтать начнешь...

Через три дня, как и предсказывал Сипайло, Унгерн произвел Полякова в чин хорунжего и назначил командиром сотни вместо раненого Кровинского. А после взятия Урги, когда Унгерн рассыпал направо и налево награды своим подчиненным, Поляков надел погоны сотника.

Тогда же Петька Кустов стал подхорунжим, а Агейка Бочкарев старшим урядником.

Разгромив китайские войска, Унгерн окончательно уверовал в свою необыкновенную судьбу. Он стал всерьез считать себя человеком, избранным всевышним для свершения великих дел, и начал готовиться к походу на Советскую Россию. Он бросил пить, сделался скрытным и сдержанным. Уже не считал он нужным прислушиваться к каждому слову японских советников и во всем угождать им. Видя, что полностью полагаться на Унгерна нельзя, советники приуныли и ожесточились. Они стали ломать головы над тем, чтобы так или иначе заставить Унгерна уйти из Монголии. Его честолюбивые замыслы могли стать помехой планам японского генерального штаба. И раз Унгерн стремился скрестить свое оружие с Красной Армией, они сделали все, чтобы случилось это как можно скорее. Они не сомневались, что в этой безумной попытке барон сложит свою набитую сумасбродными мечтами голову, и тогда ничто не помешает Японии утвердиться навечно в монгольских степях.

Но Унгерн медлил с продвижением армии к советским границам. На это у него были серьезные причины. Его монгольские добровольцы храбро сражались с китайскими оккупантами за свободу и независимость родины. Но увлечь их в поход на Советскую Россию, которая в недавнем обращении к народам Востока торжественно подтвердила права Внешней Монголии на государственную независимость, было не так просто. Монголы могли взбунтоваться, и звезда Унгерна закатилась бы навсегда.

При очередном собеседовании с глазу на глаз с прикомандированным к нему японским полковником Унгерн решительно заявил:

— О нападении на Россию мне думать рано. Надо сперва настроить против нее монголов. О войне не помышляют даже князья и ламы. О простом народе и говорить нечего. Чем торопить меня с этой войной, помогите разагитировать армию, озлобить ее против красных. А я тем временем пошлю своих представителей в Маньчжурию и навербую там себе две-три тысячи добровольцев из русских беженцев, чтобы было на кого положиться в трудный момент.

Японский советник нахмурился, подумал и поспешил заверить барона:

— Это мозно. Все в насих возьмозностях.

Тогда-то, и началась в Монголии самая разнузданная пропаганда против Советской России и Дальневосточной Республики. Предлог для этого нашелся. Японская агентура стала повсеместно распространять клеветнические россказни об отступивших к русской границе остатках китайских войск.

Появились «очевидцы», которые клятвенно подтверждали, что красные снабжают китайцев продовольствием и оружием, обучают их с помощью военных инструкторов, готовя к захвату Урги. Рассказывали и о том, что в Троицкосавске красные формируют Монгольскую Народно-освободительную армию, во главе которой поставлены продавшиеся большевикам бывший наборщик ургинской типографии Сухэ-Батор и чиновник почтово-телеграфного ведомства Чойбалсан.

Тем временем Унгерн послал своих представителей в Маньчжурию. Поехали туда полковник Савицкий, начальник контрразведки Сипайло и сотник Кузьма Поляков. На Полякове Унгерн остановил свой выбор потому, что он был коренной забайкальский казак. Среди русских беженцев у него было немало знакомых и даже родственников. При вербовке добровольцев Поляков мог оказаться незаменимым человеком.

Для охраны унгерновских посланцев был снаряжен взвод казаков под командой старшего урядника Агея Бочкарева.

Помимо вербовки добровольцев, Сипайло, которому Унгерн вполне доверял, должен был во что бы то ни стало встретиться с атаманом Семеновым и передать ему секретное послание барона. В этом послании барон извещал «дорогого друга» об огромном успехе своей монгольской авантюры. Он доверительно сообщал Семенову, что ему надоела постоянная опека японцев, которых величал он не иначе, как «япошками» и «косоглазыми». Унгерн просил атамана сообщить о монгольских интригах «япошек» американцам, чтобы те предприняли меры по выдворению их из Монголии. В конце письма он просил людей, оружия и денег.

Вручая письмо Сипайле, Унгерн сказал:

— Помни, Тимоша, я на тебя надеюсь. Смотри, чтобы ни одна сволочь не разнюхала про это письмо. Если дознаются «япошки», не сдобровать ни мне, ни тебе. Меня постараются отравить. На это они большие мастера. Ну, а тебя просто пристрелят из-за угла.

— Не дознаются. Я молчать умею, — заверил Сипайло барона, тут же решив про себя, что обязательно передаст его письмо японской разведке, с которой давно был связан.

Однако же на досуге подумав обо всем как следует, Сипайло понял, что сделать этого нельзя. Японцы заберут письмо и прижмут Унгерна. Но прежде чем они сумеют убрать его, барон жестоко расправится с Сипайло. А тогда уже не нужно будет все награбленное им золото, с которым можно безбедно прожить до глубокой старости. Значит, нужно молчать и поскорее убираться в Маньчжурию, а оттуда в такие места, где не достанут его ни японцы, ни барон.

В первых числах апреля посланцы Унгерна отправились из Ундурхана в Хайлар. Не один Сипайло с радостью покидал суровую страну кочевников. Твердо решил не возвращаться в нее и Кузьма Поляков. Он собирался махнуть в аргунские бакалейки, поселиться там и вызвать к себе из Мунгаловского молодую жену. С его деньгами можно было жить неплохо и на чужой стороне.

В дороге Поляков не раз шептался с казаками, убеждая их воспользоваться этим счастливым случаем и не возвращаться больше к белоглазому барону, в котором изуверились многие из них. Говорил он казакам и о том, что Сипайло везет с собой много золотых денег и вещей, Казаки жадно слушали и раздумывали о том, что узнай об этих думах Сипайло, он позеленел бы от страха.

В ясный и ветреный день посланцы Унгерна благополучно добрались до Хайлара, ни разу не повстречавшись в степях с шайками солдат разбитой китайской армии.

В Хайларе находился в качестве семеновского представителя генерал Мациевский, не пожелавший уйти с остатками белой армии в Приморье. Оставив Кузьму Полякова с казаками на одном из постоялых дворов, Савицкий и Сипайло немедленно отправились к Мациевскому.

От него узнали они о численности осевших в Северной Маньчжурии казаков, об их настроениях и местонахождении атамана. Семенов, как оказалось, недавно вернулся из Японии и жил в городе Дальнем. Приморское правительство братьев Меркуловых и командование каппелевцев, считая Семенова фигурой слишком одиозной, категорически предложили ему не соваться в Приморье.

Пока Савицкий и Сипайло находились у Мациевского, Поляков сумел договориться с казаками и с общего согласия усердно обшарил переметные сумы офицерских седел, но ничего ценного в них не нашел. Сипайло и Савицкий хранили свои капиталы при себе.

Побывав у Мациевского, Савицкий и Сипайло зашли пообедать в китайский ресторан. За обедом решили, что Сипайло на следующий день отправится к Семенову в Дальний, а Савицкий поедет с остальными казаками в Маньчжурское Трехречье, где больше всего было русских беженцев. Но этим планам не суждено было осуществиться. Сипайло в разговоре с Мациевским имел неосторожность сказать, что везет письмо от Унгерна к Семенову. Мациевский не придал его словам особого значения. Он и не подумал, что письмо это отправлено тайком от японцев, с которыми, как считал он, у Унгерна самые отличные отношения. Когда же к Мациевскому зашел генерал Шемелин и осведомился, с какой целью навестили его унгерновские представители, Мациевский все рассказал, не подозревая, что Шемелин работает на японцев.

Савицкий и Сипайло еще обедали, а Шемелин уже успел сообщить о письме барона кому следует.

Когда подгулявшие за обедом представители Унгерна возвращались на постоялый двор, на одной из людных улиц повстречался с ними спасшийся из Монголии бегством китайский солдат. Поравнявшись с офицерами солдат на ломаном русском языке исступленно закричал:

— Сипайла!.. Сипайла! Его шибко худая люди! — и тут же он обратился по-китайски к многочисленным прохожим, торопливо объясняя им, кто такой Сипайло.

— Бежим, Савицкий, бежим! — шепнул своему спутнику сразу протрезвевший Сипайло.

Но было уже поздно. Толпа угрожающе загорланила, со всех сторон надвинулась на офицеров и прижала их к забору. На шум немедленно явились полицейские диктатора Маньчжурии генерала Чжан Цзо-лина. Они тут же арестовали Сипайло, надели на него стальные наручники и потащили в полицейское управление. Толпа китайцев повалила за ними. Савицкого никто не тронул. Он постоял, долго ничего не соображая, а потом пустился со всех ног на постоялый двор. Пока бежал, догадался, что опознание знаменитого своими зверствами над китайскими купцами и солдатами Сипайло произошло не само по себе, а было подстроено. Если бы это было иначе, вместе с Сипайло арестовали бы и его.

Сказав Полякову об аресте Сипайло, Савицкий спросил:

— Что будем теперь делать, сотник? В Хайларе нам оставаться нельзя. Если Сипайло не выдержит, он утопит и нас с тобой. Мы ведь тоже рубили китайцам головы.

— Надо уезжать. Немедленно уезжать, — заторопился Поляков.

— Куда?

— Сперва в Трехречье, а потом можно и на самую границу. Найдем, где спрятаться. У каждого там найдутся кумовья и сватовья.

— Это, пожалуй, правильно, — согласился Савицкий. — Только все наши деньги остались у Сипайло. Теперь нам не на что вербовать добровольцев.

— Черт с ними! Надо свои головы спасать, а не о добровольцах думать... Неужели у вас ничего не осталось при себе?

— Есть рублей пятьсот. Все остальное было у Сипайло, — решил на всякий случай преуменьшить в несколько раз свои деньги Савицкий. Он знал, что с такими людьми, как Поляков, надо ухо держать востро.

— Придется половиной этих денег с казаками поделиться, — заявил ему Поляков. — Им ведь тоже пить-есть надо.

— Хорошо, хорошо! Рублей триста я, пожалуй, поделю между ними, — согласился Савицкий. Но сделал это слишком поспешно. И этого оказалось достаточно, чтобы Поляков кое-что сообразил.

Когда офицеры объявили казакам, что они немедленно отправляются в Трехречье и к Унгерну больше не вернутся, те обрадовались. Однако здесь же потребовали, чтобы Савицкий выдал им деньги на содержание. Тому пришлось поделить между ними триста золотых рублей.

Как только выехали из Хайлара, Поляков принялся подговаривать казаков убить Савицкого и поделить между собой все его деньги. Он не сомневался, что было их у полковника гораздо больше, чем он роздал казакам. У казаков разгорелись глаза, они начали возбужденно перешептываться.

В тот же день на ночлеге Поляков с общего согласия всех казаков спокойно выстрелил в затылок сидевшему у костра Савицкому. Раздев убитого догола, труп бросили в озеро и разделили найденные при нем две с половиной тысячи золотых рублей.

Утром взвод распался. Одни поехали на реку Ган, другие на Дербун и Хаул, где надеялись найти родственников, имевших там заимки. Это были в большинстве казаки верховых караулов. Остальные поехали в бакалейки на Среднюю Аргунь, чтобы быть поближе к родным станицам.

Опасавшийся всех и каждого Поляков сделал так, что через день остался вдвоем с Агейкой Бочкаревым. Они добрались до чалбутинских бакалеек и там оказались гостями Елисея Каргина, жившего в собственной землянке с женой и ребятишками.

Целую неделю рассказывали казаки беженцам о службе у Унгерна и о далекой Урге. Но ни одного человека не соблазнили эти рассказы, не заставили отправиться на службу к сумасшедшему барону.

А Сипайло, как потом стало известно, был приговорен китайским судом к пятнадцатилетнему тюремному заключению. Его не расстреляли и не повесили только потому, что так было угодно японцам.

10

Во второй половине мая полки Конно-азиатской двинулись к советской границе. В казачьих сотнях и батареях был зачитан приказ Унгерна. В нем говорилось:

«Силами моей дивизии совместно с монгольскими войсками свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооруженные силы, оказана посильная помощь стране и восстановлена власть ее законного главы Богдо-хана.

После завершения указанных операций Монголия явилась естественным исходным пунктом для выступления против Красной Армии в Сибири и Забайкалье.

Русские отряды стоят в полной готовности вдоль всей северной границы Монголии. Они нанесут удар одновременно с нами. Таким образом, наступление будет происходить по широкому фронту. В Уссурийском крае оно будет поддержано атаманом Семеновым, в Урянхайском крае — атаманом Енисейского казачьего войска Казанцевым, на Иртыше — сибирскими казаками Кайгородова и еще западнее — доблестными отрядами атамана Анненкова и генерала Бакича.

Сомнений в нашем успехе нет и не может быть, так как он основан на строго обдуманном и широком политическом плане. Едва мы перейдем русскую границу, как в тылу у красных начнутся восстания. К нам примкнут испытавшие на себе коммунистический гнет ононские, нерчинские, верхшеудинские и тункинские казаки».

Наступление Унгерна началось одновременно на нескольких направлениях. Западнее станции Маньчжурия наступал отряд есаула Таскаева. Вниз по Онону, на Мангут и Акшу, двинулись отряды войскового старшины Рудакова, бурятских есаулов Очирова и Цымпилова. К верховьям Ингоды, на Мензу и дальше вдоль Яблонового хребта, повел своих «гусаров смерти» полковник Тубанов. На главном Кяхтинско-Верхнеудинском направлении стремительно ринулась вперед Конно-азиатская. Первой бригадой командовал сам Унгерн, второй — генерал Резухин. По Тункинской долине, на Иркутск, была брошена отдельная кавалерийская бригада полковника Казагранди. Совместно с ней действовал отряд иркутских казаков подъесаула Шубина.

В это время на русско-монгольской границе находились части Пятой Красной армии. У северной излучины Селенги стояла 103-я бригада 35-й Сибирской стрелковой дивизии. К западу от нее двухсоткилометровый участок границы охраняла 104-я, на стыке с частями ДВР располагалась 105-я бригада той же дивизии. Там же находился 35-й кавалерийский полк и конные отряды знаменитого сибирского партизана Щетинкина.

Накануне унгерновского наступления эти части были усилены переброшенными с запада 26-й стрелковой дивизией и 5-й Кубанской кавбригадой.

Монгольское народное правительство, созданное Сухэ-Батором и Чойбалсаном, располагало к тому времени отрядом красных цириков в семьсот сабель. Незадолго до этого цирики получили свое первое боевое крещение. Под командой Сухэ-Батора они разбили семитысячную группировку китайских оккупационных войск в городе Маймачене. На этот шаг их вынудили дикие зверства оккупантов на монгольской земле. Остатки грабительской армии бежали в южном направлении и были беспрепятственно пропущены Унгерном в Маньчжурию. Сделал он это, чтобы смягчить свои напряженные отношения с аньфуистской правительственной кликой, которую в своем приказе назвал «революционерами-большевиками».

Первый удар Унгерн обрушил на партизанский дивизион Щетинкина к западу от Селенги. Дивизион стоял в бурятском улусе на самой границе. На рассвете двадцать первого мая на него ударила вся бригада Резухина. Застигнутые врасплох партизаны в беспорядке бежали, оставив противнику два орудия и семь пулеметов.

В тот же день «гусары смерти» заняли далеко на востоке Мензу и Моденкуль. Тотчас же они принялись с винтовками и нагайками в руках вербовать добровольцев в свои ряды. Так было завербовано тридцать «добровольцев» из неуспевших скрыться мужиков. Получив в свои руки оружие, мужики при первом же удобном случае ушли в тайгу и начали охотиться за унгерновцами.

Двадцать третьего мая чахары Баир-гуна налетели на аил Ибацик, где стоял вновь сформированный эскадрон не нюхавших пороха цириков. Окруженные со всех сторон своими же монголами цирики сдались в плен, не оказав сопротивления. Они жестоко поплатились за это. Всех их беспощадно изрубили среди пыльных войлочных юрт аила.

Продвигаясь дальше, баргуты в тот же день смяли заставу цириков у горы Ламын-Ула. Подоспевший к месту боя с остальными эскадронами Сухэ-Батор атаковал чахаров в конном строю. Монголы с той и другой стороны схлестнулись в яростной рукопашной схватке. Цирики смяли первую лаву и начали ее преследовать, Но в это время на них бросились с флангов новые унгерновские сотни. Началась еще более кровопролитная сеча. Цирики были бы неминуемо истреблены, если бы к месту боя не подоспел Одиннадцатый конный полк ДВР.

Дальше