Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

1

В шести верстах от Читы находится военный городок Песчанка, где отбывали действительную службу многие поколения забайкальских казаков. По сосновому редколесью широко разбежались там кирпичные и деревянные казармы, выбеленные известью, конюшни и склады, обнесенные колючей проволокой или глухими заборами. С трех сторон окружают Песчанку невысокие лесистые сопки, а с четвертой — вплотную подступает река Ингола, текущая в живописной горной долине. Берега ее украшают сосновые и березовые леса, черемуховые заросли и одинокие ивы на пойменных лугах.

В первых числах января на Песчанку прибыл со станции Оловянная полк Романа Улыбина. После того, как разъехались по домам партизаны старших возрастов, в полку осталось всего четыреста пятьдесят человек. Им предстояло теперь стать бойцами регулярной Народно-революционной армии ДВР.

Разместив лошадей в просторных, вычищенных к их приезду конюшнях, партизаны получили новое белье, вымылись в бане и стали расходиться по казармам, украшенным кумачевыми транспарантами и гирляндами сосновых веток. Светлые, хорошо натопленные казармы привели их в отличное настроение. После не очень сытного обеда одни улеглись отдыхать на железные койки, аккуратно застланные трофейными японскими одеялами, другие строчили письма, читали военную газету «Боец и пахарь», а некоторые отправились в прилегающую к городку деревушку того же названия.

Покончив с размещением бойцов, Роман с ординарцем поскакал в Читу, где ему надлежало явиться к начальнику штаба НРА, доложить о прибытии полка и выяснить свою дальнейшую судьбу. Поехали они не в поезде, а на конях по лесной, бегущей с сопки на сопку дороге.

Клонился к вечеру ясный морозный день. Сказочно красивым был в этот час дремучий бор в своем зимнем убранстве. Над густым темно-зеленым подлеском бронзовыми колоннами возвышались мачтовые сосны. Золотисто зеленели на солнце их кроны, синие тени стволов ступенями бесконечной лестницы лежали на дороге, усеянной конским пометом и хвоей. Изредка среди сосен встречались серебряные от пушистого инея березы. Дымчато-голубые полосы света насквозь пронизывали стынущий в снежном безмолвии лес, розовыми отблесками играли на каменных глыбах придорожных скал. Где-то высоко над головой, перелетая с ветки на ветку, резвились и попискивали красногрудые снегири, каркал, пролетая вдоль просеки, зимующий вблизи городских построек грузный ворон. С безотчетной радостью слушал Роман попискиванье снегирей, простуженное карканье ворона, любовался неповторимо прекрасным видением снега и зелени, солнечных лучей и ледяной синевы небес. Растрогала и согрела его душу великая кудесница и чародейка зима, унесла мысли в невозвратные прошлые дни. Он видел себя в такую же предвечернюю пору на накатанной до блеска дороге. Ехал он домой из Лесной коммуны. Роман рисковал, чтобы побывать дома, повидаться с фронтовиками, встретиться тайком с овдовевшей Дашуткой. Восхищаясь втайне своей безрассудной удалью, хотел он удивить своим приездом родных и больше всего Дашутку.

Но встреча с Дашуткой произошла совсем не так, как хотелось ему. Чудом спасшийся от ареста, оказался он после бани на сорокаградусном морозе в унтах на босую ногу. Долго добирался лунной ночью до заимок, надеясь там обогреться, добыть коня и уехать обратно. О встрече с Дашуткой забыл и думать. Растерянного, промерзшего до костей и голодного нежданно-негаданно свела его с ней судьба. До сих пор не мог он вспомнить без стыда, в каком жалком виде предстал перед ней. Узнав, какой избежал он опасности, Дашутка сделала все, чтобы помочь ему. Время, проведенное с ней на заимке, навсегда породнило их. Но не суждена была им совместная жизнь. Белые насильники довели Дашутку до того, что она полоснула себя ножом по горлу. Известие о ее гибели дошло до Романа в дни ожесточенных июньских боев. Ежедневно гибли тогда рядом с Романом десятки родных и близких ему людей. Весть о новой утрате не сломила, а еще больше ожесточила его и заставила биться с врагами, не щадя себя.

Но не суждено ему было погибнуть в тех боях. Дожил он до мирных дней. Время не залечило его рану. Она болела, но уже не кровоточила, не повергала в тоску и отчаяние, как это было в минуты коротких передышек полгода тому назад.

С невысокого перевала увидел Роман утопающую в синем морозном дыму Читу, отроги Яблонового хребта на северо-западе, черный дым над трубой городской электростанции и огромный собор на центральной площади. Площадь была памятна Роману по уличному бою в августе восемнадцатого года. Еще тогда он слыхал от кого-то, что собор назывался кафедральным, но что это значило, не знал до сих пор.

Чтобы добраться до штаба НРА, пришлось спуститься на главную читинскую улицу и проехать по ней из конца в конец. Широкая и прямая, она показалась Роману необыкновенно красивой и оживленной. На ней почти не было снега. Он быстро перемешивался здесь с сыпучим песком, и всю зиму по улице громыхали телеги и пролетки. Ломовые извозчики в широких штанах и телогрейках везли мешки с мукой, мерзлые бараньи туши и каменный уголь в сколоченных из досок и плетенных из прутьев коробах. Их обгоняли рессорные пролетки легковых извозчиков, восседавших на козлах в тулупах и дохах. По тротуарам двигались во всех направлениях пешеходы, бежали ученики с ранцами за плечами. По дороге проходила с оркестром какая-то воинская часть в дубленых полушубках и косматых папахах, которые со времен русско-японской войны назывались маньчжурскими.

Проезжая мимо большого, занимающего целый квартал здания с изразцовыми стенами, Роман увидел на стене у парадного входа черную с золотыми буквами вывеску: «Совет министров Дальне-Восточной республики». Дальше ему бросилось в глаза сожженное семеновцами при отступлении здание. В провалах окон виднелись скрученные огнем железные балки, черные от копоти и местами рухнувшие стены По стенам расхаживали какие-то сорванцы в немыслимых лохмотьях.

— Вот черти! Сорвутся, костей не соберут, — сказал Роман ординарцу. — И чего только родители смотрят?

— Это все горькая безотцовщина. Беспризорниками их зовут, — пояснил знающий ординарец и тут же спросил: — А знаете, что это за здание?

— Говорят, гостиница раньше была.

— Это при царе, а при белых тут семеновская контрразведка помещалась. В подвалах арестованных битком набито было. Там их пытали, там и в расход выводили. Семеновцы и сожгли его, чтобы замести следы.

На ступенях скупо освещенного одноэтажного дома со стеклянными дверями шумела и толкалась большая толпа девушек, военных и штатской молодежи. Рядом с дверями висели два ярко намалеванных плаката.

— Что это за плакаты? Не знаешь?

— Это не плакаты, товарищ Улыбин. Афиши это. Здесь иллюзион находится. Живые картины показывают. Видали или не доводилось?

— Сроду не видал. Надо будет как-нибудь собраться.

— Обязательно сходите. Не пожалеете, — сказал ординарец.

В штабе НРА Роман предъявил свои документы дежурному командиру с красной повязкой на рукаве суконного френча с большими накладными карманами на боках и на груди.

— Присаживайтесь, товарищ. Прошу минуточку обождать. Сейчас я доложу о вас, — сказал он вежливо и стал звонить по стоящему на столе телефону.

— Товарищ начальник штаба, докладывает дежурный по штабу Верещагин. Здесь прибыл командир Одиннадцатого партизанского полка товарищ Улыбин... Немедленно проводить? Слушаюсь...

Начальник штаба Остряков, бритоголовый коренастый мужчина средних лет в синих бриджах и белых бурках с загнутыми голенищами, встретил Романа посреди просторного кабинета. На малиновых петлицах у него были нашиты красно-синие ромбы, над левым карманом коричневого френча сверкал орден Красного Знамени на алой розетке.

— Здравствуйте, товарищ Улыбин! — крепко пожимая Роману руку, радушно сказал он. Глаза его доброжелательно улыбались. — Рад познакомиться. Прошу садиться.

Роман присел к столу на обитый коричневой кожей стул с высокой резной спинкой. Пока Остряков задергивал на стрельчатых окнах шелковые шторы, Роман разглядывал кабинет с лепным потолком и хрустальной люстрой, с большой картой Дальнего Востока на стене.

— Когда прибыли, товарищ Улыбин? — усаживаясь за стол, уже официально спросил Остряков.

— Сегодня в одиннадцать часов.

— Как устроились на новом месте?

— Хорошо. Встретили нас, как полагается.

— Так и должно быть. Сколько людей в вашем полку?

— Всего четыреста пятьдесят. Почти половина разъехалась по домам.

— Как настроены бойцы? Охотно идут в Народно-революционную армию?

— Настроение неплохое. Война, конечно, надоела, но понимают, что служить надо.

Остряков постучал по столу спичечной коробкой, помедлил и спросил:

— Скажите, товарищ Улыбин, вы были выборным командиром полка?

— Нет, меня не выбирали. Командовать полком меня назначил наш комкор Кузьма Удалов, а штаб партизанской армии утвердил мое назначение.

— Как отнесутся ваши партизаны к тому, что командовать полком будет назначен другой товарищ?

Роман вспыхнул, выпрямился на стуле, резко ответил:

— Не могу знать. Сам я готов служить кем угодно и где угодно, а о бойцах ничего не скажу. Но думаю, что никакой бузы не будет. Ребята поймут, что так надо.

— Я очень рад, что вы отнеслись спокойно к моим словам, — усмехнулся Остряков, от которого не ускользнуло, как дернулся на стуле Роман. — Хорошо, что вы не переоцениваете себя, не ударяетесь в амбицию. Мы вас знаем и ценим. Вы показали себя способным командиром партизанского полка. Мы собираемся послать вас в военно-политическое училище, а на ваше место назначим командира, имеющего специальное военное образование. Мы создаем регулярную армию, и нам нужны командиры, знающие свое дело, способные научить бойцов всему, что требуется в современных условиях... Кстати, какое у вас образование?

— Учился пять лет. Окончил двухклассное станичное училище.

— Значит, человек вы достаточно грамотный. Думаю, что дело с вашим зачислением в училище будет легко улажено. Подучитесь, а там снова пойдете командовать батальоном или полком... Завтра к вам прибудет новый командир. Сдадите ему полк, а сами явитесь в распоряжение начальника отдела кадров товарища Головина.

От Острякова Роман вышел обиженный и возмущенный. Ему казалось, что Остряков разговаривал с ним пренебрежительно и поступил совершенно несправедливо. «Выходит, не гож я стал. Учиться отправляют, — думал он с горьким смешком. — Поучат, а потом еще поглядят, куда можно будет сунуть. Только я им не писарь, не интендант, а боевой командир. Я человек известный, меня все Забайкалье знает. Воевал не хуже других. Недаром Удалов меня в пример ставил. А тут живо рассудили по-своему. Явились на готовенькое, забрали все в свои руки и распоряжаются, — горячился он, имея в виду всех, кто пришел в Забайкалье с Пятой Армией, забыв о том, как долго и страстно ждал ее прихода вместе со всеми.

— Ну, как дела, товарищ Улыбин? Все в порядке? — спросил его дожидавшийся с конями у подъезда ординарец.

— В порядке... С полка сняли. Учиться отправляют. Нам, говорят, неграмотные не нужны.

— Да что они, безголовые, что ли? Такими командирами швыряются, — не очень искренне возмутился ординарец. — А вы шибко не расстраивайтесь. Учиться дело неплохое. Подучитесь, а там, глядишь, и на дивизию поставят.

— Поставят, дожидайся... Ты вот что. Поезжай куда-нибудь на постоялый двор, я тут пройдусь в одно место. Только скажи, где тебя искать потом?

— На Албазинской улице. Спросите постоялый двор Мошковича. Это недалеко от главной.

Ординарец уехал, а Роман пошел разыскивать дядю Василия Андреевича в Дальбюро ЦК РКП(б). На работе дяди не оказалось. Узнав его адрес, Роман решил побывать у него на квартире.

У ворот городского сада, недалеко от ресторана «Сибирское товарищество», повстречался Роману командир Второго полка Косякович в сбитой набекрень папахе и распахнутой борчатке. От него изрядно разило вином.

— Здорово, Улыбин! — обрадованный неожиданной встречей, закричал Косякович. — Откуда ты тут взялся? Я слышал, что тебя на Ононе стоять оставили, а ты по Чите слоняешься.

— Перебросили нас вчера на Песчанку.

— А сейчас откуда?

— Из штаба НРА, от Острякова.

— Ну и как? Оставили командиром, или тоже по шапке дали?

— По шапке. Учиться, говорят, пойдешь.

— Вот и мне то же самое сказали. А как в моем возрасте учиться? Да я одну таблицу умножения, хоть на куски меня режь, не выучу. Она у меня еще в детстве охоту к ученью отбила, а теперь и подавно. Выходит, надо мне домой подаваться. А что я там буду делать? Ни избы, ни хозяйства не осталось. Там у меня только больная баба да голодные ребятишки. Придется, должно быть, в работники или сторожа идти. Как был, выходит, Косякович голью перекатной, так и останется. За что же я тогда, Улыбин, воевал? За что шесть лет лоб под пули подставлял?

— Врешь, знаешь, за что головой рисковал, — усмехнулся Роман. — Не прикидывайся глупым.

— Я не прикидываюсь, я правду говорю. Раньше знал, а теперь ни черта не понимаю. Подсунули нам вместо советской власти какой-то буфер, министров над нами поставили. Как думаешь, всерьез это затеяли?

— Конечно, всерьез. Только буфер этот ненадолго.

— Ну, это вилами на воде писано. Ты вот походи по городу да посмотри, что здесь творится. Здесь, брат, появились на божий свет такие партии, о которых мы и думать забыли. Я здесь одних центральных комитетов этих партий чуть не дюжину насчитал. А всем им советская власть поперек горла стоит. Дадут им волю, и все они на старый лад повернут. До того они нас доведут, что царя себе выбирать заставят. Раскатать бы их всех к такой матери, чтобы и не воняло ими.

— Брось горячку пороть, товарищ Косякович. Надо пожить да посмотреть, что дальше будет. По-моему, Ленин зря бы на этот буфер не согласился. Он побольше нашего знает, подальше видит.

— Согласиться он согласился, это верно. А только откуда нам знать, что все здесь делается, как Ленин думал?

— Ну, ладно, Петр Ильич. Рад был повидаться с тобой, а теперь извини. Некогда мне. Надо на Песчанку возвращаться.

— Нет, ты постой, постой. Чего же так-то? Поговорим давай.

— Да ведь холодно. У меня уже ноги замерзли.

— А мы давай в ресторан зайдем, обогреемся. Вина тут хоть залейся. Были бы деньги.

— Нет у меня, Петр Ильич, ни копейки.

— Зато у меня есть. Мне вчера по случаю отставки сто рублей золотом отвалили. Вспрыснуть встречу есть на что. Пойдем!

Но Роман наотрез отказался и пошел разыскивать Софийскую улицу, где жил Василий Андреевич.

2

Через полчаса Роман стоял на крыльце двухэтажного каменного особняка на Софийской и стучал в обитую кошмой и клеенкой дверь. О том, что в этом доме звонят, а не стучат, он и не подозревал. Веселое нетерпение одолевало его. Он прислушивался к тишине за дверью, поминутно прихорашивался и размышлял о том, как удивит и обрадует своим неожиданным появлением дядю. Василия Андреевича он по-настоящему любил, гордился своим родством и дружбой с ним, считался с его мнением во всяком деле. И он не сомневался, что дядя встретит его приветливо и радушно, как всегда.

За дверью послышались неторопливые шаркающие шаги. Роман выпрямился, приосанился. Дверь открыла седая, симпатичная на вид и опрятно одетая женщина в накинутом на плечи сером шерстяном полушалке.

— Здравствуйте! — поклонился ей Роман. — Прошу прощения за беспокойство. Василий Андреевич Улыбин здесь проживает?

— Здесь, здесь. Проходите.

— Он дома сейчас?

— Дома, дома. Только у него, кажется, гости, — сказала женщина.

Не придав значения ее словам, Роман самоуверенно бросил:

— Это ничего, уважаемая. Меня он не выгонит... Как к нему пройти?

— Вон туда, — показала женщина в конец широкого и довольно длинного коридора. — Живет он в последней комнате справа. Вы, пожалуйста, постучитесь к нему, — предупредила она еще раз и скрылась в дверях своей комнаты.

Стены в коридоре аршина на два от пола были выкрашены бледно-зеленой масляной краской, а вверху аккуратно выбелены. Слегка скрипевший под ногами пол покрывал цветной, тускло поблескивающий линолеум. Под потолком горели лампочки в белых колпаках. По обе стороны коридора простенки чередовались с высокими голубыми дверями. Двери блестели ручками желтой меди, фигурными накладками замочных скважин. «Богатый дом, — шел и думал Роман. — Жил, видно, здесь настоящий буржуй. В коридоре и то не полы, а загляденье».

В комнате Василия Андреевича было темно и тихо. Роман в нерешительности остановился перед дверью, над которой было сделано неширокое окошко с тремя цветными стеклами: красным, зеленым и синим. Он переступил с ноги на ногу, заломил покруче папаху на голове и, подстегивая себя, подумал: «Эх, была не была! Не чужой же я ему. Если и разбужу — не рассердится», — и постучал решительно и настойчиво.

— Кто там? — услыхал он немного спустя голос дяди, прозвучавший растерянно и раздраженно.

— Командир Одиннадцатого полка Улыбин-младший! — озорно отрапортовал Роман и пристукнул каблуками.

— Сейчас, сейчас! Подожди минутку, — поспешно, теперь уже с явным замешательством отозвался дядя.

«Что с ним такое деется? — соображал, недоумевая, Роман, слыша за дверью его торопливую и растерянную возню, топот босых ног и грохот опрокинутого стула. — Неужели он того?.. Седина в голову, а бес в ребро».

Но Роман и не подумал уйти. Жгучее любопытство овладело им. Вез всякого угрызения совести стоял он и ждал, когда распахнется перед ним дверь и приоткроется завеса тайны над теперешней жизнью в прошлом сурового подвижника.

Наконец в замочной скважине дважды звякнул и повернулся ключ. Но дверь не распахнулась, а лишь осторожно приоткрылась. В ней появился, красный от смущения, с растрепанными волосами Василий Андреевич. Он был в накинутой наспех шинели и в каких-то смешных туфлях из овчины, похожих на бабьи чирки.

— Здорово, орел! — не глядя на Романа, угрюмо и нелюбезно буркнул он и шагнул из комнаты в коридор, поспешно прикрыв за собой дверь, в которую попытался было заглянуть весело настроенный, но все же растерявшийся от такого приема Роман. — Откуда ты взялся, как снег на голову? — ткнув его слегка кулаком в живот, сердито спросил дядя.

— Что это ты меня так встречаешь? — улыбнулся Роман. — Разве я не вовремя пришел?

— Не вовремя, брат, не вовремя. Рад тебя видеть живым-здоровым. Но извини, в комнату ко мне пока нельзя.

— Ну, прямо не узнаю тебя сегодня, старик! — продолжал посмеиваться Роман. — Уж не разводишь ли ты с кем-нибудь шуры-муры?

— Тише ты, тише! — яростно напустился на него Василий Андреевич. — Перестань зубы скалить. Всяким шуткам надо знать место и меру... Давай пройдем лучше на кухню. Там я тебе все объясню, как мужчина мужчине. Ты же не маленький, должен понять, — и тут голос дяди прозвучал виновато и растерянно.

На кухне, усадив Романа на табурет, а сам усевшись на другой, он, раздражаясь все больше, спросил:

— Ну, чего ты на меня уставился, как черт на грешника? Чего, я спрашиваю тебя?

— Ничего я не уставился. Гляжу обыкновенно и жду, что ты мне скажешь, — отвечал лукаво и смиренно Роман. И это сдобренное ехидством смирение больше всего расстроило дядю.

Поборов неловкость, он положил руку на плечо Романа и строго сказал:

— Все это дело житейское. Стыдиться и краснеть тут нечего. Но черт тебя угораздил прийти в такой момент, что я в самом деле сперва не на Шутку смутился и растерялся. Ты стучишь, как бешеный, а у меня в комнате женщина. И, конечно, я занимался с ней не политграмотой. Ясно тебе?

Роман сделал удивленное лицо, потом нараспев протянул:

— Вот это да! Надо же было мне заявиться не раньше и не позже. Никогда не прощу себе этого... Может, мне лучше уйти? — улыбнулся он сочувственно и понимающе.

Василию Андреевичу его усмешка не понравилась. Она показалась ему обидной и он поспешил прикрикнуть:

— Раз пришел, сиди. Сиди и слушай, что я скажу... Это у меня не баловство какое-нибудь. Тут дело другое. Серьезное и настоящее. Мы с этой женщиной знакомы с восемнадцатого года. Сначала я на нее смотрел как на товарища, но в девятнадцатом, когда она снова пришла к нам, я понял, что она мне очень дорога. На взаимность я не надеялся и долго ничего не говорил ей о своем чувстве. Месяца два тому назад мы встретились с ней здесь, в Чите, и тогда оказалось, что все мои страхи напрасны. Она призналась, что любит меня. Об этом она мне сказала вчера. Сегодня мы уже договорились с ней, что поженимся, и она впервые осталась здесь. Одним словом. Роман, я счастлив сегодня, как самый последний дурак.

— Вот и хорошо! — устыдился за свое поведение теперь уже искренне обрадованный Роман. — Давно тебе пора жениться. От всей души поздравляю тебя. Ведь ты не старик и не урод, чтобы в холостяках ходить.

Растроганный видом дяди и своими собственными словами, Роман вдруг порывисто вскочил на ноги, обнял его:

— Дай я расцелую тебя. Походил ты в холостяках — и хватит. Походи теперь в молодоженах, а потом в отцах и в дедушках, если улыбинской закваски хватит.

— Ну, розошелся! — заворчал, добрея и успокаиваясь дядя. — Далеко загадываешь. А как ты думаешь, свадьбу делать надо?

— Свадьбу? По-нашенски, по-казачьи? По-моему, следует. Возьмем да и промчимся по читинским улицам на тройках с лентами и колокольцами. Если ты согласишься, тройки будут. Это мы живо организуем.

— Нет, этого не надо. Не то время. Но отметить как-нибудь придется. Хорошую вечеринку мы, пожалуй, закатим. Для этого наших финансов хватит. Посоветуемся с Антониной Степановной...

— Это кто она — Антонина Степановна?

— Она.

— А я ее знаю? Кто она такая?

— Я же сказал, что партизанка. По специальности фельдшер. Лечила наших раненых сначала в госпитале за границей. Хватила там горького до слез, едва от смерти ушла, как и наш Ганька. Позже работала в Богдати, пока не эвакуировалась вместе с ранеными в Амурскую область. Фамилия ее Олекминская. Она моложе меня на целых тринадцать лет.

— Вон как! — не удержался, воскликнул Роман и тут же спросил: — А красивая?

— Сейчас сам увидишь. Думаю, что мы уже можем идти в комнату.

Как только Василий Андреевич постучал в свою дверь, из комнаты донесся звонкий, взволнованно и напряженно звучавший голос:

— Да, да! Войдите...

Войдя следом за дядей в большую высокую комнату с лепным потолком, бесшабашно веселый Роман внезапно оробел и смутился. У письменного стола, держась за него откинутыми назад руками, стояла с пылающими щеками Антонина Степановна Молодая, стройная, с пышными белокурыми волосами и высокой грудью была она так хороша, что Роман невольно почувствовал ревнивую зависть к Василию Андреевичу. Это было так неожиданно и неприятно, что он тут же принялся мысленно стыдить и ругать себя.

— Это мой племянник, Антонина! — с каким-то неестественным оживлением сказал Василий Андреевич. — Прощу знакомиться.

Антонина Степановна оторвалась от стола, гордо вскинула голову, порывисто шагнула вперед. Глядя на Романа голубыми смелыми глазами, протянула ему руку.

— Здравствуйте, Роман Северьянович!

Роман молча, с серьезным лицом пожал ее маленькую, но сильную руку, не зная, как вести себя и что ей сказать. Чувство неловкости и скованности не покидало его. Василий Андреевич стоял и, слегка насупившись, поглядывал то на него, то на Антонину Степановну.

«Неужели он догадался, что я уже позавидовать ему успел? — обожгла Романа, как крапивой, тревожная мысль. — Он такой, что живо все усмотрит. Уйти бы, да неудобно сразу. Тогда они черт знает что про меня подумают».

Терзаясь и не смея с прежней простотой и естественностью взглянуть на дядю, Роман увидел в углу этажерку с книгами и направился к ней.

— Когда это ты успел столько книг завести, — спросил он, взяв и листая первую попавшуюся под руку книгу.

— Каждый день понемногу приобретаю. Надо наверстывать упущенное, пока есть хоть малейшая возможность, — ответил Василий Андреевич и тут же спросил: — Может быть, нам чай организовать? Как ты, Роман, не против?

— Нет, я чай пить не буду. Некогда мне. Завернул я к тебе на одну минутку. Хотел рассказать, что полком я откомандовал. В штабе НРА пообещали меня завтра снять. Говорят, теперь я на такую должность не гожусь. Предлагают идти учиться. Вот я и пришел посоветоваться с тобой.

— Учиться — это неплохо. Раз предлагают, надо соглашаться. А ты что, недоволен таким предложением?

— Да нет, ничего. Раз ты одобряешь, тогда совсем все в порядке.

— А сейчас ты где находишься?

— На Песчанке. Туда мне и надо побыстрей вернуться, чтобы к приезду нового командира подготовиться.

— Что же, раз такое дело, тогда поезжай и возвращайся поскорее. К тому времени Антонина совсем переберется ко мне, обзаведемся мы кой-какой домашностью и встретим тебя совсем по-другому. А то приходится тебе уезжать от родни несолоно хлебавши, — рассмеялся он и спросил: — Ты как, не обиделся за такой прием?

— Обижаться мне не за что. Простите, что прилетел я нежданно-негаданно и расстроил вам такой вечер.

От его слов Антонина Степановна покраснела, а Василий Андреевич поглядел на него с укоризной. Но тут же озабоченно сказал:

— Ты, Роман, ночью на наших улицах ходи да оглядывайся.

— А что такое?

— У нас тут почти каждую ночь убивают, грабят и раздевают. Много в городе осталось и врагов и просто бандитов.

— Ничего, у меня револьвер и шашка.

— Да ведь из-за угла могут подстрелить. Так что иди да не зевай...

Торопливо распрощавшись с молодоженами, Роман ушел. Мысли, вызванные женитьбой дяди, а также красотой и молодостью Антонины Степановны, обуревали его. Он не осуждал дядю, а был доволен, что нашел тот, наконец, себе подругу жизни. Беспокоила его разница в возрасте. «Хорошо, если окажется эта самая фельдшерица не вертихвосткой, а самостоятельной женщиной, — размышлял он. — Тогда у них жизнь получится. Сейчас она его, конечно, обожает. Как-никак, а ведь он герой гражданской войны, человек знаменитый. На таких бабы и девки до ужаса падкие. Позабавиться со всякой из них можно, а вот жизнь-то не со всякой хорошо проживешь. Тут большая любовь нужна. Если же нет ее, ничего не получится. Такая беда может случиться и с дядей. Не будет же он свою фельдшерицу взаперти держать. А она, чертовка, вон какая красивая. У нее от ухажеров отбою не будет. И всегда может найтись ухарь-удалец, который в ее глазах получше дяди окажется. Тогда будет он самый разнесчастный человек. Очень свободно может довести его эта раскрасавица до петли или пули».

Занятый этими мыслями, Роман неожиданно вспомнил, как был поражен яркой красотой Антонины Степановны, как больно уколола его ревнивая зависть к дяде. И снова ему сделалось мучительно стыдно за это мимолетное, но непростительное чувство.

Разыскав на постоялом дворе Мошковича ординарца, Роман приказал ему привести коней. Когда поехали, ординарец сказал ему:

— А я вас ждал-ждал, да и ждать перестал. Думал, что где-нибудь ночевать остались.

— Я так и хотел сделать, — сознался Роман. — Только ничего у меня с ночевкой не вышло. Пришел я к одному хорошему знакомому, чтобы наговориться вволю, а его угораздило жениться. Сам он уже в годах, а жену отхватил молодую и такую красотку, каких только на конфетных обертках рисуют. Пришлось извиниться и уйти. Вот еду теперь и думаю, что за жизнь у них получится.

— Это, смотря по тому, что они за люди, — скачал ординарец. — Все от этого и зависит. Я вон в восемнадцатом году, когда мы с Сергеем Лазо с Большого Невера в тайгу уходили, встретил там старика Шкарубу. Ему за шестьдесят, а бабе его от силы тридцать. К тому времени настрогали они уже полдюжины ребятишек, а жили — друг в друге души не чаяли... Если окажется твой знакомый под стать этому Шкарубе, так будет жить за милую душу. Свяжут их дети такой веревочкой, что никакой дьявол не разорвет.

В ответ Роман горестно усмехнулся:

— Боюсь, что далеко моему знакомому до Шкарубы. Тот жил себе в тайге и никакого лиха не видел. А тут человек восемь лет на каторге отбухал, потом четыре года в ссылке на севере жил, а после этого три года воевал, с коня не слазил. Вот и боязно мне, что не все он рассчитал и взвесил с этой женитьбой... А ну, давай нажмем! — взмахнул он неожиданно нагайкой. — Так мы до утра проедем, а мне еще выспаться надо, чтобы выглядеть завтра, как огурчик с грядки...

Отдохнувшие кони легко перешли в галоп и гулко закопытили по залитой лунным светом лесной дороге. Упоенный неожиданной скачкой, ординарец, скакавший рядом с Романом, вдруг запел:

Скакал казак через долину,
Скакал с Унды на Урюмкан,
Чтоб биться с белыми за волю
В строю отважных партизан...

Он пел и ждал, что Роман подтянет ему, но тот, занятый своими думами, сосредоточенно молчал да привычно поглядывал вперед и по сторонам.

3

Термометр у входа в центральную казарму показывал сорок семь градусов ниже нуля. Долину Ингоды и боковые распадки завалило сизым плотным туманом. Прижатый морозом к самой земле, он медленно клубился, оседал мохнатым инеем на крыши и деревья, на макушки телеграфных столбов. Ставшие толстыми, как канаты из белой пеньки, провода прогибались под тяжестью облепивших их ледяных кристаллов и грозили оборваться. Закутанные в тулупы часовые уже в пяти шагах не могли ничего разглядеть. На Ингоде с силой пушечных выстрелов лопался лед, с приглушенным грохотом проходили по линии невидимые в тумане поезда.

Только к десяти часам сквозь редеющий туман робко проглянуло красное солнце, стали видны деревья на вершинах ближайших сопок. К полудню туман совсем исчез. От него остались только пушистые шапки на всех столбах, заячий пух на крышах, горностаевые мантии на красавицах соснах. Все это заблестело, переливаясь голубыми и серебряными огоньками на зимнем солнце.

Роман отдал распоряжение выстроить полк на обширном учебном плацу и, сопровождаемый Мишкой Добрыниным, пошел на станцию встречать нового командира полка. Он приезжал в двенадцать часов на пригородном поезде «Чита — Кручина».

— Значит, распростишься сегодня с нами. Роман Северьянович? — спросил его Мишка, тяжело вздыхая.

— Приходится, Михаил, ничего не поделаешь. Другая жизнь пришла.

— А что за человека на твое место назначают?

— Не знаю. Я его в глаза не видел. Но думаю, что плохого не пришлют.

— Поживем — увидим, — подчеркнуто значительно сказал Мишка и умолк.

Только они вышли на перрон, как из-за поворота показался поезд. Он трижды рявкнул простуженно и басовито, выпустил облако белого пара, сбавляя ход.

На Песчанке сошло с поезда не больше десяти человек. Почти все они были военные. Один из них сразу обратил на себя внимание Романа. Одетый в крытую зеленым сукном и отороченную сизой мерлушкой бекешу, в заломленной назад папахе с красным верхом, с серебряной саблей на боку, он шел по перрону. Он был гладко выбрит, широколиц и суров по виду. Квадратный подбородок и широко расставленные холодные глаза говорили о решительности и упрямстве.

— Должно быть, этот, — сказал Роман Мишке.

— Сейчас узнаем. — И Мишка решительно направился к командиру, к которому присоединились теперь еще двое военных.

— Здравия желаю, товарищи командиры! — вскинув руку к папахе, приветствовал их Мишка. — Разрешите узнать, кто из вас будет вновь назначенный командир Одиннадцатого партизанского полка?

— Я! — ответил командир. — Только я приехал принимать не партизанский, а регулярный полк Народно-революционной армии. Так-то вот, товарищ! А вы что, из полка?

— Так точно! — рявкнул Мишка и повернулся к Роману, с сочувствием и жалостью глядя на него.

— Улыбин! — отрекомендовался Роман.

— Прищепа! — едва поклонился тот и строго поздоровался: — Здравствуйте, товарищ Улыбин. А я представлял вас гораздо старше, — сказал он с легкой, больно задевшей Романа усмешкой.

— Мне не интересно, каким вы меня представляли. Полк выстроен. Разрешите вас проводить к нему...

— Напрасно обижаетесь, товарищ Улыбин. Не я отбираю у вас полк, а Реввоенсовет республики.

Слова Прищепы еще больнее задели Романа. Чувствуя, что ему нечего сказать в ответ, он нахмурился и замолчал.

Полк был выстроен у дощатой трибуны тремя смыкающимися под прямым углом шеренгами. Впереди центральной шеренги стоял рослый знаменосец с развернутым знаменем полка и два ассистента с шашками наголо.

Завидев приближающихся командиров, Егор Кузьмич Матафонов скомандовал высоким срывающимся голосом:

— Полк, смирно!

— Здравствуйте, товарищи партизаны! — поздоровался Роман, внезапно чувствуя, что у него перехватывает горло.

— Здравствуй, товарищ комполка! — дружно ответили бойцы, во все глаза разглядывая стоящих за спиною Романа военных. Многим уже было известно, что там находится их новый командир.

Роман и Прищепа поднялись на трибуну. Полк замер в ожидании. Роман обратился к партизанам с последним словом:

— Товарищи! Боевые друзья!.. Сколько бы я не прожил на свете, всю жизнь буду гордиться тем, что командовал славным Одиннадцатым полком красных партизан Забайкалья. Никогда не забуду живых и мертвых героев полка, героев Убиенной и Богдати, Цугольского дацана и Тавын-талагоя. Всем вам братское спасибо и низкий поклон. Сегодня я расстаюсь с вами, товарищи. Меня отзывают на другую должность. Тяжело расставаться с вами, но приказ есть приказ. — Партизаны видели, как по щекам Романа медленно скатились и заледенели в усах две тяжелые слезы. А он еще крепче впился руками в перила трибуны и продолжал: — С сегодняшнего дня будет командовать вами новый командир, назначенный главкомом республики. Служите под его командой так же, как служили под моей. Ваш новый командир товарищ Прищепа. Вот он. Да здравствует наша Народно-революционная армия! Да здравствуют ее новые бойцы, лихие орлы Одиннадцатого партизанского!..

— Ура!.. Ура!.. — грянули бойцы так громко и самозабвенно, что Роман был в душе уязвлен. Выходило, что люди были не очень расстроены разлукой с ним. От этого сразу пропала вся его растроганность, готовность прослезиться еще и еще. Червячок оскорбленного самолюбия все злее сосал его сердце.

После Романа выступил Прищепа, довольный тем, что бойцы не бузили, не протестовали против его назначения. Их аплодисменты, вызванные скорее всего заключительными лозунгами Романа, он принял на свой счет.

— Товарищи бойцы! — крикнул Прищепа резко и властно. — По приказу главкома товарища Блюхера с сего дня я принимаю команду над вашим полком. Для меня это немалая честь. Командовать такими бойцами почетно, и я буду гордиться этим, как гордился товарищ Улыбин. Знайте же, что отныне вы не партизаны, а бойцы Народно-революционной армии, призванной защищать свободу и независимость своей республики. Я надеюсь, что со временем заслужу ваше полное доверие и целиком оправдаю его. Узнав меня, вы станете жить со мною дружно и по-товарищески относиться ко мне. По службе я буду строгим и требовательным, а вне службы другом и товарищем любого из вас... Чтобы в будущем не было никаких недоразумений и нежелательных разговоров, я открыто заявляю, что я бывший офицер царской армии — штабс-капитан. В Самаре меня мобилизовал в свои ряды Колчак. Прослужив у него несколько месяцев, я перешел к красным. В рядах красных войск командовал ротой, батальоном и кавполком.

Угрюмым враждебным молчанием встретили бойцы откровенное признание Прищепы. Роман слышал, как многие из них зло и удрученно крякнули и даже выругались. А потом откуда-то из рядов донесся одиночный, словно удивленный голос:

— Офицер, значит?!

Партизаны как будто этого и ждали. Они все сразу загорланили, забушевали:

— Не надо нам такого командира!.. Катись на полусогнутых!.. Бывшему офицеру не подчинимся!.. К черту!..

— Товарищи!.. Тихо!.. — попробовал призвать партизан к порядку Прищепа, но никто не хотел его слушать. Люди распалялись все больше и больше, видя, что он продолжает невозмутимо стоять на трибуне. Роман решил прийти к нему на помощь. Он шагнул вперед и закричал:

— Ребята! Да чего же вы в самом деле? Перестаньте бузить! Плохого командира главком к вам не пришлет. Выходит, он знает товарища Прищепу с самой лучшей стороны...

Увидев, что Роман что-то кричит, партизаны постепенно умолкли и стали слушать. Говорил Роман долго, но не совсем искренне. В душе он был доволен, что ребята не подкачали и сбили спесь с Прищепы. Это льстило ущемленному самолюбию Романа. И говорил он только для того, чтобы показать свою полную непричастность к разыгравшемуся скандалу. Партизаны хмурились, ворчали, но не перебивали его.

Прищепа, решив, что все в порядке, снова выступил вперед, закрывая собой Романа.

— Есть ли у вас какие-нибудь жалобы на старого командира?

Этот совершенно неуместный в таком положении вопрос показался оскорбительным Роману и взорвал всех партизан.

— Слезай с трибуны, недорезанный! Катись туда, откуда явился! — раздались со всех сторон угрожающие крики.

На этот раз Роман не захотел их унимать. Слишком велика была его обида на Прищепу. Партизан стал уговаривать поднявшийся на трибуну Матафонов. Егор Кузьмич понял, что это уже настоящий бунт, который не доведет до хорошего. Ему было известно, что у главкома Блюхера суровый характер и тяжелая рука. Партизанский анархический душок он выколачивал из бойцов, не останавливаясь ни перед какими мерами. Он готовил армию республики к боям за освобождение Приморья и приучал ее прежде всего к железной дисциплине.

— Партизаны! — крикнул Матафонов. — Все вы меня знаете. Я вам худого не скажу. Как хотите, не одобряю я вашего поведения. Это же форменный бунт, анархия, чтоб ей сдохнуть Не забывайте, что вы теперь не партизаны, а народоармейцы. Если не подчинитесь приказу главкома, вас силой заставят. А это будет на руку только нашим врагам.

Шум снова утих. На трибуну поднялся молодцевато подтянутый Мишка Добрынин.

— Разреши слово сказать? — обратился он к Роману.

— Обращайся к товарищу Прищепе, — ответил Роман. — Я же не командир больше.

Прищепа, обманутый бравым видом Добрынина и его добродушной усмешкой, разрешил ему говорить. Мишка сбил на затылок папаху, решительно шагнул вперед.

— Товарищи партизаны! — заорал он на весь плац. — Что же это такое деется? Заслуженного и проверенного командира снимают и суют на его место бывшего офицера Правильно это, я вас спрашиваю?

— Неправильно! — дружно отозвался весь полк. Прищепа налился кровью, Матафонов схватился за голову, а Роман зло усмехнулся.

Ободренный Мишка продолжал:

— Может, Прищепа и лучше знает военное дело, чем наш Улыбин, да только неизвестно, кому от этого польза — мировой революции или международной гидре. Правильно я говорю?

— Правильно!.. Режь, не стесняйся!..

— Я предлагаю не подчиняться и просить, чтобы нам оставили старого командира, в семи кипятках варенного, пытанного и перепытанного. А товарищ Прищепа пусть возвращается в штаб и доложит об этом. Правильно я говорю?

— Правильно! — снова согласно отозвались бойцы и начали горланить сильнее прежнего. Потом сотня за сотней повернулись налево кругом и двинулись с плаца к казармам.

Растерянный и возмущенный Прищепа обернулся к Роману, с бешенством в голосе сказал:

— Ловко вы все подстроили. Я, конечно, немедленно отправляюсь в штаб и обо всем доложу. Думаю, что вам от этого не поздоровится. Товарищ Блюхер сумеет навести порядок в полку.

— Ты мне эти гадости не говори! — оборвал его Роман. — Ничего я не подстраивал. Надо было самому умнее быть. Нашел время рассказывать о своем прошлом. Мог бы свою исповедь до другого раза отложить.

Когда Прищепа и его спутники ушли на станцию, к Роману подошел торжествующий Мишка.

— Ну, как оно получилось? Прокатили Прищепу на вороных?

— За каким ты чертом высказываться полез? Дубина ты этакая! Теперь беды не миновать. И тебя и меня могут под суд отправить.

— А как же мне было молчать, Роман Северьянович? Ведь ежели бы один Прищепа из офицеров был, это бы еще ничего. С ним и другой явился. Того здесь двое наших узнали. Раньше он у Семенова служил — сотник Макаров. А как он теперь в красных оказался, это еще надо проверить. Ребята о нем шибко худо говорят. А ты — под суд!

— Это правда? — спросил повеселевший Роман.

— Ребята клянутся и божатся, что правда.

— Ну, тогда у нас есть козырь про запас. Пусть ребята напишут заявление об этом Макарове. Как приедет комиссия разбирать наши дела, надо ей это заявление и вручить.

Расстроенный всем случившимся Матафонов посоветовал Роману немедленно ехать в штаб НРА и, если возможно, опередить Прищепу. Роман вскочил на коня и понесся в Читу.

Когда он явился к Острякову, Прищепа уже был там.

Не ответив на приветствие Романа, Остряков напустился на него с разносом:

— Вы что, под расстрел угодить захотели? Или думаете, что за прошлые заслуги вам все сойдет? Напрасно так думаете. Мы не в бирюльки играем. Мы организуем крепкую, дисциплинированную армию революционного народа и никому не позволим сеять анархию. Ни при каких обстоятельствах в полк вы больше не вернетесь.

— Прошу не кричать на меня! Я не из пугливых. Анархию я не разводил и разводить не собираюсь. А в том, что произошло, виноват один Прищепа.

Усмехавшийся до этого презрительно и злорадно, Прищепа повернулся к Роману и сердито буркнул:

— Не валите с больной головы на здоровую. Зачем вы затеяли митинг? Вы своими словами взбудоражили партизан.

— Полк был выстроен не для митинга. Вы это не хуже меня знаете. А выступил я затем, чтобы попрощаться с бойцами и представить им нового командира.

— Довольно! Нечего препираться друг с другом, — оборвал их спор Остряков. — Вот приедет главком, тогда и рассудим, кто прав, кто виноват. Но самого строгого взыскания, Улыбин, вам не миновать.

В это время в кабинет вошел высокий и стройный адъютант главкома. Щелкнув каблуками и вытягиваясь в струнку, он сказал Острякову:

— Главком только что прибыл. Он приказал вам явиться к нему вместе с товарищем Прищепой и немедленно вызвать в штаб комполка Улыбина.

— Он уже здесь. Сам прибыл... Пойдете вместе с нами, — сказал Остряков Роману.

«И что оно только будет сейчас? — думал Роман, шагая следом за Остряковым. — Если и Блюхер такой же, не миновать мне трибунала».

В приемной Блюхера Остряков сказал Роману и Прищепе:

— Обождите здесь, — и, пригладив волосы, одернув френч, скрылся за обитыми черной клеенкой высокими дверями.

Через несколько минут он выглянул из кабинета, сказал:

— Проходите оба.

Блюхер встретил их стоя за массивным письменным столом с двумя телефонами и чугунным письменным прибором, по обе стороны которого стояли стаканы трехдюймовых снарядов с цветными карандашами и ручками. Три ордена Красного Знамени украшали его грудь. Он оказался смуглым, красивым, среднего роста, человеком лет тридцати с небольшим. У него были густые, зачесанные назад каштановые волосы, аккуратно подстриженные небольшие усы. Блюхер походил на многих кареглазых и чернобровых, умеющих следить за своей внешностью партизан из казаков. Поставь его вместе с ними в строй и ни за что не подумаешь, что он не Иванов или Сидоров, а Блюхер. «И никакой он не немец», — успел подумать Роман, пока Блюхер молча разглядывал его и Прищепу спокойными внимательными глазами.

— Кто из вас Улыбин? — наконец обратился он к ним.

— Я Улыбин, товарищ главком!

— Доложите, что у вас там произошло?

— Полк был построен для встречи с новым командиром. Как старый командир, я коротко попрощался с бойцами и представил товарища Прищепу. Все сперва шло хорошо. Но товарищ Прищепа сам все испортил. С места в карьер объявил, что он бывший офицер, служивший у Колчака. Он полагал, что своей искренностью настроит людей в свою пользу, а вышло наоборот. Сами знаете, какое отношение у партизан к офицерам.

— Это отношение надо ломать, товарищ Улыбин. А вы, кажется, не очень старались.

— Я же не знал, товарищ главком, что Прищепа бывший офицер. Если бы я знал об этом раньше...

— Ну, тогда дело было бы гораздо хуже, — усмехнулся Блюхер. — Верно я говорю?

— Нет, неверно. Я понимаю, что нельзя всех бывших офицеров стричь под одну гребенку. Настраивать бойцов против товарища Прищепы я не собирался. Когда они стали кричать, что не подчинятся офицеру, я выступил и сделал все, чтобы успокоить их.

— Это правильно, товарищ Прищепа?

— Не совсем, товарищ главком. Сначала Улыбин усердно уговаривал своих людей. Но после моего вторичного выступления, когда бунт вспыхнул с новой силой, он не проронил ни слова. Он прятался за мою спину и потихоньку злорадствовал.

— Вот как! Даже злорадствовал? Что же это вы, товарищ Улыбин? Двурушничали, выходит? — с повеселевшими глазами спросил Блюхер.

— Я не двурушничал. Прищепа после одной глупости выкинул другую. Он не придумал ничего умнее, как взял да спросил бойцов, есть ли у них жалобы на меня. Зачем это ему понадобилось, я не знаю. Но его вопрос взорвал бойцов и обидел меня.

— Я действовал согласно устава, товарищ главком! — вмешался Прищепа.

— Согласно устава? — рассмеялся Блюхер. — А где же была у вас голова? Нужно было подумать, прежде чем задавать такой вопрос. После него Улыбину поневоле пришлось молчать. На его месте я поступил бы точно так же... Я думаю, что все ясно, товарищ Остряков. Назначение Прищепы придется отменить. В данном случае он не проявил достаточного такта... Вы можете быть свободны, Прищепа. Мы тут обсудим, куда вас послать. А вы, товарищ Улыбин, останьтесь.

Когда Прищепа ушел, Блюхер пригласил Романа садиться.

— Вы правильно сделали, примчавшись немедленно в штаб. Теперь я вижу, что Прищепа информировал товарища Острякова недостаточно объективно. Я думал, что в полку форменный бунт начался.

— Ну, до бунта далеко, товарищ главком. Если бы Прищепа не признался, что он бывший офицер, все было бы в порядке. Я сначала даже обиделся на своих бойцов, когда они встретили Прищепу аплодисментами. Я думал, что они меня больше любят.

— Даже так было? — окончательно смягчился Блюхер. — Понимаю, понимаю... Это хоть до кого доведись — неприятно. Значит, мы можем спокойно посылать на ваше место другого товарища.

— Нет, товарищ главком!

Блюхер сразу перестал улыбаться и с некоторым раздражением спросил:

— Это почему же?

— Вместе с Прищепой приезжали еще два командира. Я не знаю, что это за люди, но в одном из них партизаны узнали бывшего семеновского сотника Макарова.

— Это верно? — повернулся Блюхер к мотнувшему головой Острякову.

— Верно. Но я не знал, что Макаров офицер. В анкете у него сказано, что ом служил у Семенова вахмистром и перешел на нашу сторону еще летом девятнадцатого года.

— Придется выяснить, кто он в самом деле. Если он окажется сотником, да еще скрывшим это, боюсь, что бойцы будут правы в своем недоверии к нам. Скажите начальнику Особого отдела, чтобы он занялся этой историей.

— Слушаюсь!

— Ну, а вы не в обиде, что мы снимаем вас с командиров полка? — спросил Романа Блюхер.

— А на что же тут обижаться? Вам виднее.

— Обижаться, конечно, нечего. Мы вас достаточно знаем. Пока есть возможность, надо подучиться немного, Улыбин. Побудете с годик в училище, а там получите новое назначение. Испытанные и грамотные командиры нам нужны. Повоевать еще придется. В Приморье братья Меркуловы сколачивают земскую рать, а в Монголии Унгерн в силу входит... Вы пока возвращайтесь в полк. Как только выяснится все с Макаровым, я приеду к вам, чтобы откровенно поговорить с народом. Очень возможно, что придется не только призывать к подчинению, но и извиниться кое в чем. Я знаю, что за народ забайкальцы и сибиряки. В прошлом году, когда моя дивизия стояла в Усолье-Сибирском и Черемхово, влились в нее несколько сотен молодых партизан Восточной Сибири и Западного Забайкалья. Когда дивизию перебросили на запад, нам пришлось драться с Врангелем за Каховский плацдарм на Днепре, а осенью штурмовать Перекоп. Сибиряки показали тогда себя бесстрашными, умелыми и преданными бойцами Красной Армии. Они не испугались английских броневиков и танков, хотя раньше и не видывали их; они шли по горло в воде через Сиваш, рвали руками колючую проволоку на Чонгаре, опрокидывали в штыковом бою отборные офицерские роты. Два моих ордена помогли мне получить сибиряки и эабайкальцы. Этого, Улыбин, я не забыл и не забуду.

— Вот как! — удивился Роман. — Я и не знал, что наши забайкальцы на Врангеля ходили.

— Ходили, Улыбин, ходили. Многих я с тех пор помню по именам и фамилиям. Фамилии тут у вас забавные, в России таких нет. Рудых, Черных, Сизых, Широких, Беспрозванных, Бесхлебных... Этих я особенно запомнил. Представлял их к ордену Красного Знамени. Первыми ворвались в окопы дроздовцев...

— Теперь мне понятно, почему вас прислали в ДВР главкомом, — улыбнулся Роман. — Раньше я, грешным делом думал, что сроду не бывали вы в наших местах. А вы, выходит, Сибирь освобождали.

— Ты еще, пожалуй, меня за немца считаешь? — переходя на ты, весело спросил Блюхер.

— Да есть такая мыслишка, — смутился Роман.

— Ну, так знай, что я самый настоящий русский. Фамилия моя Медведев. Блюхером прозвал в насмешку моего отца, старого солдата, помещик, у которого он работал. А сам я стал Блюхером после того, как в тюрьме за участие в революционной работе отсидел. Царские жандармы знали меня, как Медведева, и следили за мной во все глаза. Вот и пришлось махнуть из одного конца России в другой и фамилию переменить. С тех пор и хожу в Блюхерах... Так, значит, ждите меня. На днях приеду, — сказал, поднимаясь со стула, Блюхер.

Вернувшись в Песчанку, Роман первым делом пошел по казармам разговаривать с бойцами. Весть о том, что Прищепа к ним не вернется, а дело Макарова расследуется, успокоила бойцов, и они стали готовиться к приезду главкома.

Блюхер приехал в полк вечером под воскресенье. С бойцами он встретился не на плацу, а в клубе. Они уже знали от Романа, что он выходец из семьи потомственных рабочих. Прежде чем стать главкомом НРА, был командиром партизанского отряда на Южном Урале, командовал полком и дивизией в Пятой Армии. Дивизия его прошла с боями от Оренбурга до Усолья-Сибирского. После короткого отдыха была переброшена на Врангелевский фронт, участвовала в штурме Перекопа. После разгрома Врангеля Блюхер вернулся в Забайкалье и был назначен главкомом. Но больше всего бойцам запомнился тот факт, что Блюхер первым в Красной Армии был награжден орденом Красного Знамени.

Где надо, Блюхер умел быть суровым и непреклонным. Но в данном случае решил он действовать не приказанием, а убеждением. Он умел разговаривать с бойцами и знал, что сумеет навести среди подавляющей массы бывших партизан железную дисциплину, не прибегая к жестоким мерам. Партизаны уже догадывались об этом и встретили его появление бурными аплодисментами.

— Товарищи! — обратился он. — Пока вы не приняли нашей армейской присяги, вы еще не бойцы Народно-революционной армии. Если выразиться по-старому, вы, отлично воевавшие в партизанах, сегодня только новобранцы. Именно по этой причине Реввоенсовет республики обязал меня встретиться с вами вот в такой обстановке. Я охотно согласился на это, потому что на этот раз мы и сами кое в чем не правы. Мы знали, посылая к вам Прищепу, что он бывший офицер, но не знали, что он поведет себя слишком нетактично. Он не будет вашим командиром не потому, что он бывший офицер, а потому, что он недостаточно умен для этого.

Почему мы сменяем вашего старого командира? Мы решили, что ему необходимо сейчас поучиться. После этого он снова вернется в армию и займет соответствующее его знаниям и способностям место. Возможно, он получит полк, а возможно, и бригаду.

Вашим новым командиром будет товарищ Аркадьев. Он тоже бывший штабс-капитан, но человек проверенный. Он не будет, искать у вас дешевой популярности, будет суровым и требовательным. Но вы должны знать, что этого требует от него Реввоенсовет республики. Нам нужна дисциплинированная и высоко сознательная армия, чтобы успешно громить последних недобитых врагов. Я требую, чтобы вы подчинялись новому командиру и настойчиво готовились к будущим боям.

Прервав свою речь, Блюхер нагнулся и поднял брошенную ему записку. Прочитав ее, сказал:

— Здесь меня спрашивают, что выяснилось относительно приезжавшего с Прищепой Макарова, в котором опознали бывшего семеновского сотника. Да, Макаров оказался не тем, за кого себя выдавал. У него были для этого очень серьезные причины. Могу сказать, что он сейчас арестован и находится под следствием. С теми, чьи руки обагрены кровью революционных рабочих и крестьян, республика поступала и будет поступать самым беспощадным образом. Служите ей и знайте, что она не продаст, не изменит делу революции, делу Коммунистической партии и нашего вождя товарища Ленина.

4

Семен был избран председателем сельревкома единогласно. Ни один человек не выступил на собрании против него, не сделал ему отвода. Но только постороннему это могло показаться свидетельством всеобщего уважения и доверия к Семену. Ему верили и полностью поддерживали его лишь самые сознательные из партизан. Остальные же мунгаловцы дружно проголосовали за него потому, что подавляющему большинству из них было пока совершенно безразлично, кто станет у них председателем.

У всех еще слишком свежи были в памяти годы гражданской войны. Ничего тогда не было опаснее, чем должность поселкового атамана у казаков и сельского старосты у крестьян. Эти люди постоянно находились между двух огней. С нагайкой и наганом в руках требовали от них белые и красные все, без чего немыслима никакая война. От этой должности открещивались тогда руками и ногами все, кому пытались ее навязать. Не находилось желающих занять ее и при новой власти, которая еще никак не проявила себя. Но какой бы она ни была, а общественная служба все равно сулила одни лишь заботы и неприятности, ничего не давая взамен. И когда мунгаловцы увидели, что партизаны горой стоят за Семена, готового по доброй воле взвалить на свои плечи такую обузу, они без возражений уступили, охотно выразили свое согласие не криком и ревом, как в старое время, а по-новому — поднятыми вверх руками. Исполнив свой долг, они начали было расходиться с собрания.

Но тут поднялся сидевший в первом ряду Семен и попросил их задержаться. С явным неудовольствием граждане снова расселись по скамьям, не снимая папах и шапок, которые уже успели надеть.

Семен прошел вперед к столу и встал за ним рядом с Герасимом Косых. Пощипывая жесткие реденькие усики, поблагодарил мунгаловцев за избрание. Его неожиданная благодарность всех развеселила.

— Надели человеку петлю на шею, а он еще и благодарит! — посмеивались казаки, глядя на него с лукавым доброжелательством ловко подшутивших над ним людей.

Его смуглое, с туго обтянутыми скулами лицо осветилось редко гостившей на нем улыбкой.

— Смейтесь, смейтесь! — погрозил он им пальцем. — Я вас всех насквозь вижу. Думаете, надели на человека хомут — и дело с концом? Подождите! Вы еще каяться будете, что выбрали меня. Я ведь не повинность отбывать буду, а работать. Только я не дурак, чтобы один за всех отдуваться. Жизнь свою нам надо как-то налаживать. Худо жить при своей власти никуда не годится. Придется всем миром за гужи браться...

— Да ты не пахать ли на нас собрался? — перебил его партизан Потап Лобанов, насмешливый, горластый здоровяк с красным, словно раскаленным лицом, щедро засеянным веснушками.

— Нет, не пахать, а за дровами ездить! — не растерялся и ответил Семен. — Дров нам шибко много надо. У нас школу сторожиха через день отапливает, ребятишки на уроках в шапках и рукавицах сидят. Это же позор на нашу голову. Всем нам должно быть совестно, а у нас только один Потап от стыда красный ходит...

Раздался дружный смех. Сидевший рядом с Лобановым Лука Ивачев хлопнул его по плечу, восхищенно бросил:

— Здорово он тебя поддел! Не суй, Потап, в кипяток своих лап!..

Семен потер рукой зачесавшийся от пота подбородок и, растягивая по давней привычке слова, уже при явном расположении многих продолжал:

— Решили мы занять чепаловский дом под ревком и читальню. Дело хорошее, ничего не скажешь. А вот как мы такую махину отапливать будем? Подумали вы об этом? Ежели вы меня думаете там заморозить, как таракана, чтобы беспокойства от меня не было, тогда так и скажите. А ежели нет, тогда давайте подумаем — покупать нам дрова или самим за ними съездить...

Непринужденность и добродушие Семена пришлись по душе, сделали сговорчивыми даже самых завзятых спорщиков, любивших долго и бесплодно шуметь по всякому поводу на прежних сходках. И когда он предложил каждому хозяину в обязательном порядке привезти дрова для школы или ревкома, все единогласно проголосовали за это.

Сильный спор завязался позже, когда попросил слово и высказался всегда аккуратно одетый и подтянутый Симон Колесников. Он предложил, чтобы не получилось уравниловки, обязать каждого доставить столько возов дров, сколько у него в хозяйстве рабочих лошадей.

Зажиточные сразу же принялись горячо протестовать и возмущаться. Но их оказалось слишком мало. Середняки и беднота были рады этому предложению и все высказались за предложение Симона.

Последним разбирался вопрос о ремонте и переделке чепаловского дома. Никто из зажиточных участия в нем не принял. Злые и хмурые, они только сидели да слушали поочередно выступавших партизан, у которых между собой все уже было решено и согласовано.

Дом решили переделать и отремонтировать своими силами. В поселке было достаточно плотников, столяров и печников. Всех их постановили привлечь к этому делу, освободив от других повинностей.

Когда далеко за полночь расходились с собрания, одни были довольны, другие скребли в затылках, раздраженно сетовали:

— Дал бог председателя!.. Хватим с ним горя. Вся голь перекатная за него стоять будет. Он еще из нас навьет веревок...

Назавтра утром распахнулись настежь крашеные синей краской двухстворчатые ворота чепаловской усадьбы. Открыл их Ганька с довольной улыбкой на разрумяненных морозом щеках. Плотной и шумной толпой вошли в них поселковые мастеровые, все степенные пожилые люди. Сизое облачко пара клубилось над ними, весело скрипела под унтами и обшитыми кожей валенками выпавшая за ночь пороша. Люди несли с собой топоры и пилы, фуганки и другой инструмент.

На веранде их встретил Семен. Был он в туго подпоясанной кумачовым кушаком солдатской стеганке и в сапогах. Он приветливо поздоровался со всеми, взял у Никулы Лопатина топор и стал ломать висевший на обитых рваной клеенкой дверях массивный замок. Пока он ломал неподатливое железо, люди молча и сосредоточенно наблюдали за ним, кто с явным сочувствием, кто с плохо скрытой растерянностью и даже испугом. Ведь это был первый в их жизни случай, когда без спроса хозяев сбивались замки и занимался чужой дом.

Наблюдательный Ганька, увидев нахмуренные и построжавшие лица, сразу понял, что не все готовятся войти в этот дом с такой же охотой и радостью, как они с Семеном. Это открытие неприятно поразило его. Он думал, что всем в это утро хорошо и весело, что всем не терпится принять участие в этом большом для поселка событии.

Когда замок был сбит, люди, сдержанно переговариваясь, испытывая чувство непонятной неловкости, вошли в дом. Открывая дверь за дверью, Семен повел их по студеным, потемневшим от сырости комнатам, где резко и жалобно трещали под ногами настуженные полы. Комнат было десять. Были они большие и маленькие, в одно или несколько окон. В одних стояли серые от пыли столы и стулья, в других — железные и деревянные кровати, голые или с пружинными матрацами в бурых и желтых пятнах. В просторном зале горюнились на подоконниках на высоких и низеньких подставках в горшках и кадках давно засохшие цветы. Всюду на заиндевелых стенах висели картины в тяжелых позолоченных рамах и фотографические карточки в самых разнообразных рамках. С пустых божниц свисали гирлянды бумажных цветов, лампадки из красного, синего и зеленого стекла.

С неспокойной совестью разглядывали все это скромные, с малых лет приученные уважать чужую собственность люди. Почти у всех у них были свои обиды на покойного купца и его сыновей. Почти все они, несмотря на всю свою доброжелательность к людям, не любили и при каждом удобном случае осуждали Сергея Ильича. Но теперь, когда очутились без приглашения в его опустевшем доме, в котором прежде никто из них не бывал дальше кухни и лавки, никак не могли они избавиться от смущения и тревоги. Наблюдая за оживленным Семеном, уверенно шагавшим впереди, они невольно порицали его за то, что слишком по-хозяйски распоряжается он чужим добром.

Когда задержались в одной из комнат, разглядывая и ощупывая выложенную голубыми кафельными плитками голландку, гололицый Никула Лопатия сказал, обращаясь ко всем:

— Ну, мужики! Увидел бы нас тут Сергей Ильич, так в гробу бы перевернулся.

Все в душе были согласны с этим, но никто не отозвался на слова Никулы. Одни несмело улыбнулись, другие поспешили отвернуться от него, считая, что смеяться здесь не над чем.

Всю жизнь эти люди строили для других красивые и прочные пятистенки на каменных фундаментах, а сами ютились в трухлявых, еще отцами и дедами срубленных избенках. Чужие дома они украшали резными наличниками и карнизами, а себе не могли сделать простых ставней. Из звонкого, хорошо обожженного кирпича складывали они другим русские печи в кухнях и горницах, довольствуясь сами наскоро сбитыми из глины, плохо державшими тепло печами. Скупо платили им за самую отличную работу прижимистые богачи. Сколько раз, подвыпив с устатка или ради праздника, они жаловались, негодовали и не прочь были подраться с ними. Но выветривался куражливый хмель из головы и вместе с ним улетучивалась вся их храбрость. Смиренные и почтительные, шли они снова наниматься к тем же богачам и гнули на них спину год за годом. Казалось бы, кому, как не этим людям, было радоваться долгожданным переменам в жизни! Но некоторые из них не радовались, а страшились, стараясь держаться подальше от тех, кто своими руками, как Семен, творил эти великие перемены.

Осмотрев все комнаты, под конец заглянули в памятную каждому чепаловскую лавку. Там неожиданно всех развеселила найденная под прилавком помятая граммофонная труба. Она походила на большой цветок волчьей сараны. Увидев ее, многие вспомнили, как еще совсем молодыми парнями бегали по вечерам слушать диковинный купеческий граммофон. Сергей Ильич, тогда еще тоже молодой и хвастливый, ставил его в зале на широкий подоконник открытого окна, и на весь поселок летел из трубы человеческий голос, поющий веселые, залихвастские песни. Под окна сбегались тогда со всех сторон ребятишки, парни и девки. Самые смелые забирались в купеческий палисадник. Они хотели заглянуть в изумительную трубу и увидеть, где там прячется оглушительно распевающий человек.

— Смех и грех, как вспомнишь! — сказал самый угрюмый, больше всех чуждающийся Семена старик Матвей Мирсанов. — Покойный мой родитель, как услыхал эту музыку, так целую неделю потом ходил, отплевываясь через левое плечо, и все про конец белого света твердил. «Это, Мотька, в ней нечистая сила сидит, — говорил он мне. — Раз уж до такой беды люди додумались, значит, позовут нас скоро архангелы на страшный суд». От этого и начался у него такой запой, от которого он вскорости душу богу отдал.

— А меня отец тогда ременными вожжами отхлестал, чтобы не носили меня черти граммофон слушать, — сказал Иван Коноплев. — Так что я эту музыку тоже шибко запомнил.

— Да, пожил Сергей Ильич, потешил себя! — вмешался в разговор Семен. — Граммофон тогда больших денег стоил. Его и в Заводе не каждый купец имел. А Сергей Ильич завел, любил он людям пыль в глаза пустить.

— Говорят, этот Чепалов в молодости за китайцами на приисках охотился? Правда это? — спросил недавно поселившийся в поселке мастер-краснодеревщик Василий Попов: сутулый, с кривыми ногами и рыжей окладистой бородой мужик.

— С этого, паря, он и жить начал, — ответил Матвей. — Он этих бедняг китайцев многих с душой разлучил. Под старость все грехи замаливал, а сам все равно вел себя хуже всякой собаки...

Семен, желая окончательно переломить настроение посельщиков, сказал Матвею:

— Ты еще расскажи Попову, как купец самых лучших наших казаков карателям на расправу выдал, как мою бабу убивал. Наделал он у нас вдов и сирот, а вы шибко скоро забыли все это. Кое-кому его и сейчас жалко.

Сразу же со всех сторон послышались протестующие голоса:

— Этого, паря, сроду не забудешь!

— Черт бы его жалел...

— Жалеть такого гада не за что...

— Чего же тогда на меня коситесь? Я ведь не маленький, вижу. Ведете себя так, как будто отца родного хороните.

— Что ты, Семен, что ты!.. Никто на тебя не косится. Не выдумывай напрасно.

— Мы тебе этот дом, как хочешь, так и оборудуем. Мы ведь знаем, это ты не для себя стараешься. Конечно, оно попервости неловко чужое ломать. Ну да как-нибудь привыкнем, — поспешили заверить его мастеровые.

— Тогда начнем! Работенки тут хватит. Зато потом будем в клубе такие спектакли откалывать, что приходи, кума, любоваться. Все побежите смотреть.

— Это уж пускай молодые бегают, — хмуро ответил Матвей. — Мы как-нибудь без этих шпиктаклей проживем. Тянуть нашему брату недолго...

Семен знал, что Матвей тяжело переживал смерть своего единственного сына Данилки. Мобилизованный в семеновскую армию, Данилка все собирался перебежать к партизанам, где был его лучший друг Роман Улыбин и многие соседи. Но сделать этого не успел. В бою под Богдатью выцелил его меткий партизанский стрелок. Горько было сознавать Матвею, что сын погиб от руки тех, кому они оба втайне сочувствовали. Пока Данилка находился у белых, партизаны и их родственники поглядывали на Матвея холодно и отчужденно. Правда, они не высказывали ему этого открыто, но и без того было все ясно. Успей перейти к ним Данилка, и все бы переменилось. Не пришлось бы отцу стыдиться и побаиваться вернувшихся домой партизан.

— Эх, Матвей, Матвей! — положив ему руку на плечо, сказал с поразившей всех сердечностью Семен. — Знаю, брат, какой червяк сосет твое сердце. Из-за Данилки ты боишься нас и чуждаешься. Только это зря. Ты нам не враг. Был наш и останешься нашим. Данилку, конечно, жалко, а винить не нас надо. Крепко тебя подкосила его смерть, а ведь жить все равно как-нибудь надо. Ежели не для себя жить, так для других. Вот выдашь замуж дочерей, и пойдут у тебя внучата, хоть и не от сына, а тоже родные. Вот давай и поработаем для этих ребятишек. Пусть они будут посчастливее нас с тобой на белом свете. У меня тоже и дома плохо и здоровье сдавать начало, а держусь, не распускаюсь.

Простые слова эти сильно подействовали на Матвея. Никак не ожидал он от Семена такого сочувствия своему горю. Значит, Семен не переменил своего отношения, не таит на него никакого зла. Сам же Матвей никогда не переставал уважать его... И дрогнуло угрюмое лицо Матвея, тяжело, и медленно выточились из глубоко запавших глаз полынно-горькие слезы и скатились в клочкастую, давно не чесанную бороду. Было отрадно сознавать, что утешает его человек, чья жизнь была неизмеримо трудней и горше...

— Ну, спасибо, Семен, на добром слове! — буркнул он. — Неладно я про тебя думал... А раз так, давай поработаем, тряхнем стариной.

Семен коротко рассказал, что нужно делать, и они принялись за работу. Плотники стали в трех комнатах вырубать и выпиливать внутренние стены, чтобы получился вместительный клуб и одновременно помещение для общих собраний. Печники, орудуя где долотом, где молотками, разбирали печи, чтобы сложить их потом на новом месте. А столяры нашли в чепаловской завозне заготовленные впрок сухие лиственничные плахи. Они распилили их на доски нужной длины и принялись строгать на верстаках-скороделках. Как всегда, совместная работа спорилась дружно и весело. Старики разговаривали, подшучивали друг над другом, смотрели, как работает новосел Василий Попов.

Попов свой верстак поставил за ветром у стены завозни. Солнце заметно пригревало, и он снял с себя полушубок, оставшись в легкой ватной тужурке. Затем надел брезентовый фартук с карманами по бокам, заткнул за ухо плоский плотницкий карандаш, разложил на верстаке складной аршин, наугольник, уровень и целый набор отлично сделанных настругов. Полированное дерево на них матово поблескивало.

Взяв маленький с овальным лезвием рубанок, принялся он размашисто строгать потемневшую от времени доску. Из-под рубанка полетела толстая ломкая стружка. Сняв с доски слой дряблой древесины, взял он красивой формы хорошо отполированный фуганок, и маслянисто-желтая стружка полезла в отверстие фуганка широкой нервущейся лентой. Стружка шумела, шуршала, свивалась стремительно в кольца. Чем больше он строгал, тем глаже становилась доска, тоньше и прозрачней гибкая стружка. В ней, как в мыльной пене, тонули по локоть его руки в мягких замшевых рукавицах. Работал он удивительно легко и красиво, не забывая пошутить, перекинуться острым словом с другими.

— Вот это мастер! Не нам чета, — громко выразил свое одобрение Никула Лопатин.

Прошло три дня, и неузнаваемо преобразился купеческий дом. Чуть не половину его занял просторный клуб с деревянной, пока не оборудованной сценой. Его хорошо побелили, вымыли полы и окна, расставили в шестнадцать рядов длинные скамьи. Под ревком отремонтировали в другой половине большую угловую комнату с четырьмя окнами, а смежный с ней зал отвели под будущую читальню, для которой пока не хватало самого главного — газет и книг.

Ганька Улыбин уже написал письмо в Читу дяде Василию Андреевичу. В письме он после поклонов и приветов просил прислать для читальни книг. В ожидании их он украсил стены читальни двумя плакатами, как-то дошедшими до Мунгаловского из Советской России. Это были первые плакаты, какие только довелось увидеть мунгаловцам. На одном из них был нарисован красной краской красноармеец, замахнувшийся широким мечом на барона Врангеля в черном мундире, огромная рука которого была протянута к шахтам Донецкого бассейна. Надпись на плакате гласила: «Врангель еще жив — добей его без пощады!» На другом плакате на фоне черных труб и паутины сидел на куче золотых монет толстобрюхий и толстомордый человек, в черной, похожей на котелок шляпе. Брюхо его украшала золотая цепь. Под кучей золота была надпись: «Капитал», а под ней напечатаны стихи. Эти стихи скоро выучили наизусть все грамотные парни и ребятишки.

В маленькой комнатушке, рядом с читальней, поселился нанятый Семеном сторож Анисим. Он следил за чистотой и порядком, топил печи, закрывал и открывал ставни и был одновременно рассыльным. В комнатушке у него весь день топилась плита, на которой постоянно кипел большой эмалированный чайник. Семен и Ганька во время обеденного перерыва пили у Анисима морковный чай и ели печеную в золе картошку. А по вечерам к Анисиму собирались все, кому было скучно сидеть дома, и вели бесконечные разговоры обо всем, что заботило и волновало их.

Клуб же пока пустовал. Учительница Людмила Ивановна готовила к открытию его силами школьников и активистов из числа немногих грамотных партизан какой-то культурно-просветительный вечер. Этого вечера с нетерпением ждала вся мунгаловская молодежь, о нем судили и рядили на все лады в каждой семье. И нашлось немало людей, которые уже заранее запретили своим детям идти на этот вечер, считая его неугодным господу богу делом. В эти дни ожили в поселке и отголоски былой белогвардейской пропаганды о том, что большевики, к которым досужие кумушки относили и всех партизан, намерены сделать общими своих жен. И матери пугали этим дочерей.

5

На культурно-просветительный вечер мунгаловцев приглашали школьники старшего класса. Небольшими группами рассыпались они в субботу по синим сумеречным улицам.

Стесняясь и робея, входили они в дома и, как по команде, снимали шапки. По обычаю торопливо крестились на иконы, здоровались с хозяевами и, терзая в руках шапки, все враз выкрикивали:

— Дорогие хозяин и хозяюшка! Милости просим после ужина в воскресенье в клуб на вечер!..

Выпалив все единым духом, они поворачивались и убегали. Напрасно пытались задержать их доброжелательно настроенные люди, чтобы подробнее расспросить об этой новой затее учительницы и Семена Забережного. Напрасно ругали их вдогонку нелюдимы и яростные приверженцы старого. Глухие от волнения ребятишки не слыхали их.

Народу на первый вечер собралось немного. Пришли только парни и человек десять наиболее смелых девушек, а из пожилых Никула Лопатин и новосел Василий Попов.

Первые ряды заняли школьники, принаряженные ради такого события в свои лучшие рубашки и платьица. Вели себя они удивительно тихо и чинно. Не пожелавшие снять верхней одежды парни и девушки расселись на самых дальних скамьях, подальше от света. Им было жарко в полушубках и ватных пальто, но расстаться с ними они ни за что не хотели.

Когда раздернули ситцевый занавес, зрители увидели голую сцену без кулис. На ней стояли четыре стула да горела настенная лампа. Она отчаянно дымила — верхняя половина стекла была отломлена.

На сцену из дверей читальни вышла Людмила Ивановна, одетая в черное шерстяное платье с белым кружевным воротником. Попыталась она привернуть в дымившей лампе фитиль, но вместо этого совсем потушила ее. В зале раздался смех.

— Первый блин комом! — раздался с темной сцены голос Людмилы Ивановны. — У кого есть спички? Помогите зажечь эту коптилку.

Было слышно, как кто-то грузный поднялся на заскрипевшую сцену. Потом раздался грохот перевернутого стула. Наконец, вспыхнула спичка. Чья-то рука протягивала ее стоящей у лампы учительнице. Когда лампа загорелась, зрители увидели только спину уходящего человека. Узнать его никто не мог.

Людмила Ивановна подошла к самому краю сцены.

— Уважаемые граждане! Сегодня мы проводим силами школьников и партизан наш первый культурно-просветительный вечер. Наши силы и возможности более чем скромны. Будет у нас несколько номеров декламации, хоровое пение, игра на гармошке и балалайке. После этого начнутся танцы. Мы надеемся, что от этого получат удовольствие все присутствующие и в следующий раз сюда соберутся и те, кого нет сегодня... А теперь разрешите мне прочесть вам стихотворение Максима Горького «Песня о Буревестнике».

Людмила Ивановна отступила назад на два шага, подняла глаза к потолку, словно увидела там нечто интересное. Школьники на первых рядах немедленно последовали ее примеру, но так ничего и не увидели на темном потолке. Поразил их необычайно изменившийся голос Людмилы Ивановны. Громко бросила она в притихший зал:

Над седой равниной моря ветер тучи собирает.
Между тучами и морем гордо реет
Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам,
он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.

Как зачарованные, слушали Людмилу Ивановну ребятишки и взрослые. Все испытывали восторг и удивление от жгуче-проникновенных, ослепительно ярких слов. Одно за другим, то тише, то громче бросала их в зал Людмила Ивановна, и картины одна другой ярче возникали в воображении каждого, стояли перед глазами, как живые. Каждый по-своему рисовал себе никогда не виданное море и гордого буревестника над ним.

Сидящий в зале Ганька Улыбин широко раскрытыми глазами глядел на Людмилу Ивановну и не узнавал ее. Глаза ее гордо блестели, необыкновенно стройной и гибкой стала фигура, налился силой и страстью чистый звучный голос. «Вот это да! — думал он. — Так и бросает то в жар, то в холод. Вот бы мне этак читать-то!»

— Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет
между молний над ревущим
гневно морем, то кричит пророк победы:
 — Пусть сильнее грянет буря!..

Страстно бросила в зал обжигающие строки Людмила Ивановна и умолкла. Она ждала аплодисментов, но их не было. Сначала она была этим озадачена, но потом догадалась, в чем дело, и сказала:

— Товарищи! Я забыла предупредить вас. Если вам понравится то, что читают или поют на сцене, за это исполнителей полагается приветствовать: за отличное исполнение полагаются аплодисменты. Хлопайте в ладошки, как можно громче. Вот это и будет ваше одобрение.

Все школьники решили немедленно попробовать, получатся ли у них аплодисменты. Глядя на них зашлепали в ладоши и парни. Только девушки вели себя так, словно считали ниже своего достоинства принимать участие в таких пустяках. «Вот коровы! — возмущенно думал о них Ганька. — Ничем их не расшевелить. Сидят да серу жуют, как коровы жвачку».

Людмила Ивановна повеселела и объявила:

— А теперь группа наших партизан споет нам любимую партизанскую песню.

Тотчас же на сцену поднялись Семен Забережный, Симон Колесников, Лука Ивачев и Гавриил Мурзин. Все они были побриты и подстрижены, одеты в новые гимнастерки и сапоги, все держались торжественно. Выстроились они полукругом, огляделись и запели:

Замучен тяжелой неволей,
Ты славною смертью почил...
В борьбе за народное дело
Ты голову честно сложил...
Служил ты недолго, но честно
На благо родимой земли...
И мы, твои братья по делу,
Тебя на кладбище снесли...
Наш враг над тобой не глумился,
Вокруг тебя были свои...
Мы сами, родимый, закрыли
Орлиные очи твои...

Пели партизаны не очень искусно. Тягуче и заунывно прозвучала песня, но свое дело сделала. Слова ее произвели сильное впечатление и на школьников, и на взрослых. Одни девушки не пошевелили палец о палец, чтобы поблагодарить исполнителей.

После партизан выступили школьники Гриша Носков и Глеб Косых. Гриша прочитал, ни разу не сбившись, «Несжатую полосу» Некрасова. Но от волнения он читал так быстро и однотонно, что ни разу не передохнул, не сделал паузу. Однако пожилым казакам именно это и понравилось больше всего. Никула Лопатин, вволю поаплодировав Грише, сказал потом Ганьке:

— Силен чертенок! Чешет, как по-писаному. Хорошая память у малого. Наверняка писарем будет...

Глеб Косых читал стихотворение Никитина «Вырыта заступом яма глубокая». Читал он гораздо выразительнее, но под конец сбился и убежал со сцены глубоко огорченный.

Когда коротенькая программа вечера подходила к концу, к Семену неожиданно подошел Василий Попов и сказал:

— Хорошо у вас, да маловато. Разрешите мне под конец выступить?

— А что у тебя? — недоверчиво спросил Семен. — Не испортишь нам вечер?

— Не испорчу, голову на плечах я имею. А вот ребятишек заставлю от души похохотать. Ради их и прошусь на сцену.

— Тогда валяй. Возражений не имеется.

О выступлении Попова Людмила Ивановна объявила так:

— Сейчас выступит один товарищ, не пожелавший, чтобы вы узнали, кто он такой. Но я вам по секрету, если хорошо выступит, назову его фамилию.

С этими словами Людмила Ивановна убавила в лампе свет, и на сцене стало совсем темно. Зрители смутно видели, как поднялся на сцену кто-то толстый и грузный. И сразу же на него отчаянно загавкала, судя по голосу, маленькая собачонка.

— Цыть, зараза! — прикрикнул на нее неизвестный и вдруг шарахнулся в сторону. Теперь на него принялся лаять зло и хрипло матерый пес. Человек замахнулся на него стулом и прикрикнул:

— Пшел к черту! Вот как съезжу стулом, так останешься без зубов.

На минуту все стихло. А потом на сцене захлопал крыльями петух и трижды пропел ку-ка-реку. В ответ замычала корова, заржал бодро и весело конь, потом снова тявкнула собачонка. И вдруг, заглушив ее, засвистела, защелкала какая-то птичка.

Долго неизвестный тешил ребят, то хрюкая свиньей, то визжа побитой собачонкой или заливаясь петухом. В темноте казалось, что сцена битком набита всякими большими и малыми зверями и птицами. Ребятишки все время смеялись. А взрослые без конца спрашивали друг у друга:

— Кто это, не знаешь? На все голоса может!

— Да это, однако, Семен Забережный!

— Нет, это не Семен. Это Тереха Уткин.

— Тереху бы я по голосу узнал. Это кто-то другой. Дает жару!..

Когда на сцене все стихло, ребятишки принялись из всех сил хлопать в ладоши, стучать ногами. Людмила Ивановна прибавила свет и, улыбаясь, спросила:

— Ну, понравилось, ребята?

— Понравилось!.. Еще надо!

— Хорошенького помаленьку. На первый раз хватит.

— Кто это был? — дружно спросили ребята.

— А вот угадайте!

— Никула Лопатин! Семен Забережный! — послышались голоса.

— Нет, ребята. Это не они. Это выступил перед вами Василий Павлович Попов.

Услыхав фамилию новосела, захлопал весь зал.

После этого на сцену вышел Семен Забережный. Он поблагодарил за организацию вечера Людмилу Ивановну и всех, кто принял в нем участие.

— Нам надо такие вечера почаще устраивать, Людмила Ивановна. Надеемся, что вы и впредь будете помогать нам строить новый быт, по-новому жить, по-новому веселиться... А теперь, товарищи молодежь, можете заняться плясками и играми. Гармониста мы вам на сегодня хорошего подыскали. Давайте веселитесь. Только смотрите, чтобы все было тихо и мирно, а самое главное, как сказала Людмила Ивановна, культурно.

Сразу же Людмила Ивановна позвала школьников и повела по домам. Скоро разошлись и партизаны. Не ушел только Никула Лопатин. Он был польщен и взбудоражен тем, что услыхал свою фамилию, когда школьники разгадывали, кто был звукоподражатель.

— Ребятишки-то, паря, каковы! — не раз от приставал к Ганьке. — Они меня первым назвали, думали, что это я постарался. Они знают, что я не хуже Попова могу эти фокусы выкидывать.

— Что же тогда не выкидывал?

— Да ведь не знал я, что можно и мне выступить. Уж я бы почище штучку отколол. Я бы распотешил народ...

— Ладно, мне некогда, — поспешил отвязаться от него Ганька, готовясь принять участие в плясках.

После этого вечер превратился в обыкновенную вечерку, только трезвую и обычную до зевоты.

Первый вечер вызвал в Мунгаловском много разговоров. Люди начали жалеть, что не побывали на нем, не послушали, как декламировала учительница, как читали стихи ребятишки и выдавал себя за всех домашних животных и птиц Василий Попов, ставший после вечера очень популярным человеком.