Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Ганька сидел у окна на широкой лавке и подшивал кошмою серый валенок. Перед ним на табурете были разложены: ножик с короткой рукояткой, сделанный из старой литовки, два шила, моток приготовленных на дратву суровых ниток, жестяная баночка с гвоздями и комок смешанного с варом воска. За ухо у него был заткнут для какой-то надобности плоский плотницкий карандаш, а в зубах была закушена иголка с длинной, хорошо навощенной дратвой. Запустив левую руку в пыльный, изрядно изъеденный молью валенок, правой он прокалывал шилом кошмяную, прошитую тремя продольными швами подошву.

На улице еще не закатилось за сопки солнце, а в низком зимовье было по-вечернему сумрачно и грустно. Свет в него проникал через единственное заледенелое окошко, у которого пристроился Ганька. В кути на залавке сидела мать и вязала пестрый шерстяной чулок. Время от времени она поглядывала на сына и про себя посмеивалась над тем, с каким завидным терпением учился он совершенно необходимому мужскому рукомеслу. Ее смешили его растрепанные, мокрые от пота волосы, в пылу великого усердия высунутый язык и строго сосредоточенное лицо.

Вдруг Ганька сердито выругался, выдернул из валенка черную от вара руку и принялся сосать пораненный шилом палец. От неожиданности мать уронила чулок, и он вместе с лежавшим у нее на коленях клубком черно-белой пряжи упал на застланный пшеничной соломой пол.

— Никак до крови покалечился? — спросила мать.

— До крови, — угрюмо сознался Ганька.

Пока расстроенная мать ахала и охала, с кровати стремительно прыгнул на клубок упругий гибкий котенок дымчатой масти. Он вцепился в клубок когтями и принялся терзать его. Потом отскочил в сторону, изогнулся дугой и застыл с взъерошенной шерстью. Через мгновение он снова бросился на клубок, ударил по нему лапкой и закатил его под кровать.

— Вот еще дал бог разбойника! — заметив проделки котенка, рассмеялась Авдотья Михайловна и уже весело сказала Ганьке: — Да брось ты к черту свою работу. Дела не сделаешь, а руки изувечишь. Наймем уж лучше чеботаря валенки подшить.

— А чем чеботарю платить будем?

— Пусть уж это моя забота будет. Как-нибудь сговорюсь с Никулой... Отними лучше у Дымка клубок, а то мне тяжело нагибаться.

Бросив сосать палец, Ганька полез под кровать. Котенок терзал клубок в самом дальнем углу. Он шипел и прыскал, в темноте глаза его горели зеленым огнем. Ганька выгнал котенка из угла веником, нашел на ощупь клубок и вылез из-под кровати.

Ганька хотел было снова приняться за прерванную работу, но мать с лукавой хитринкой в глазах сказала:

— Сходи-ка лучше на двор да принеси охапку дров. Ужин варить надо.

Только Ганька вышел из зимовья, как увидел своего теперешнего соседа Зотьку Даровских, бежавшего по улице, словно на пожар.

— Зотьк! — окликнул его, как бывало в детстве, Ганька. — Куда тебя понесло?

— К школе! Давай со мной. Там, говорят, партизаны наши приехали. Весь народ туда бежит.

Забыв про дрова, Ганька присоединился к запыхавшемуся Зотьке, и они вперегонки помчались к школе, обгоняя по дороге баб и девок.

Едва они добежали до школы, как на высоком крыльце ее появилась молодая, одетая в шубу-борчатку и красный шерстяной полушалок женщина. Это была мунгаловская учительница Людмила Ивановна Перфильева. В своей мешковатой с косыми карманами шубе и в плохо скатанных, растоптанных валенках выглядела ока сейчас совсем по-деревенски. Но Ганька не раз встречал ее еще осенью, по теплу, когда она ходила в красивом коричневом платье и в туфлях на высоких каблуках. Потом она долго носила темно-синего сукна пальто, сшитое в талию, с большими квадратными пуговицами на груди, на широких обшлагах и сзади на хлястике. Тогда она казалась Ганьке необыкновенно прямой и статной. Он не раз любовался ее тяжелой темно-русой косой, серыми приветливыми глазами, гордой посадкой головы, небрежно накинутой кумачовой косынкой. При встречах с ней Ганька всегда робел и смущался. Поздоровавшись, спешил отвернуться, делался красным, как мак в огороде. И с некоторых пор, когда он думал о будущей любви, воображение его рисовало уже не Степку Широких, вышедшую недавно замуж за своего подозерского ухажера, а девушку, похожую на Людмилу Ивановну.

Увидев шумную и веселую толпу партизан, уловив на себе многочисленные взгляды, Людмила Ивановна смущенно зарделась, поправила на голове полушалок. И тут же Ганька услыхал ее голос:

— Здравствуйте, товарищ! — поклонилась она и с застенчивой улыбкой, сделавшей необыкновенно привлекательным ее лицо, представилась: — Я новая мунгаловская учительница, Перфильева Людмила Ивановна.

— Здравствуйте! — откликнулись вразнобой партизаны и заулыбались тепло и доверчиво.

Она радовалась их победе, счастливому возвращению домой. Жена расстрелянного семеновцами уездного землемера, она вспомнила в эту минуту и свою утрату и утраты народа в борьбе за свободу. Она знала, что в одном Мунгаловском, куда забросила ее судьба, больше тридцати человек сложили свои головы в боях с белогвардейцами. Семьи этих людей живут сейчас трудной и горькой жизнью. У них сожжены карателями дома, разграблено имущество. Они ютятся в зимовьях и банях, питаются впроголодь, носят жалкие лохмотья. И ей захотелось сказать партизанам, что им придется налаживать не только свою жизнь, но и жизнь тех, чьи отцы, мужья и братья никогда не вернутся к ним. Но она понимала, что партизанам не терпится попасть поскорее домой, что только встреча с ребятишками задержала их у школы.

И тогда она просто и коротко сказала:

— От всей души, товарищи, поздравляю вас с победой, с благополучным возвращением. Пусть вместе с наступающим новым годом начнется для вас новая мирная жизнь. Пусть она с каждым днем становится теплее и светлее, беднее горем, богаче радостью!

Ганька с волнением увидел, что слова ее растрогали этих суровых, грубых и вместе с тем чутких к каждому искреннему слову людей. Все, как один, они принялись благодарить:

— Спасибо на добром слове, Людмила Ивановна!

— Глубоко благодарны вам, товарищ учительница!..

Но больше всех удивил Ганьку Алеха Соколов. Явно подвыпивший и возбужденно куражливый, он подъехал к крыльцу и прямо с коня поздоровался с Людмилой Ивановной за руку, а потом сказал:

— Товарищ учительница! У меня к тебе просьба. Мне уже тридцать лет стукнуло, а я насчет грамоты ни в зуб ногой. С малых лет на богатых мужиков шею гнул. Спроси меня, как в нашей школе дверь открывается, — вот-те йог! — не знаю. Теперь мне в батраки идти зазорно. Я же красный партизан. А что мне прикажешь делать неграмотному?.. Ты скажи, будет наша власть таких, как я, грамоте учить?

— Вишь ты чего захотел! Ай да Соколов! — насмешливо крикнул Лука Ивачев. — Не слушай ты его, Людмила Ивановна. Это ему пьяная блажь в голову ударила. Поздно нам с ним об ученье думать.

— Учиться никогда не поздно, — ответила Людмила Ивановна. — Было бы лишь желание. Если вы, товарищ Соколов, решили стать грамотным, я охотно стану заниматься с вами и с каждым, кто пожелает. Время для этого у меня найдется.

— Мое слово — кремень. Сказано — и все! Раз ты, Людмила Ивановна, обещаешь учить меня, в лепешку разобьюсь, а любую азбуку и арифметику одолею, — заявил тогда Соколов. — Кто в меня не верит, всем нос утру. Ну, до свидания, Людмила Ивановна. Извини, ежели что не так говорил, — и, круто повернув коня, Соколов поехал прочь от школы.

— Товарищ Соколов! — окликнул его Ганька. — А где наш Роман от вас отстал?

— Романа пока не отпустили. Теперь он будет служить, как я слыхал, в Народно-революционной армии. С нами один Семен Забережный приехал.

— А я его что-то не видел у школы. Где же он?

— Он там не остановился. Поехал бабу с сыном разыскивать.

— А ты, товарищ Соколов, где жить собираешься?

— Разыщу кого-нибудь из своих старых хозяев. Кто не удрал за границу, к тому и завалюсь. Любо ему или не любо, а пусть меня принимает. Цацкаться я с ним не буду. Пусть меня поит и кормит, пока я не отосплюсь у него как следует, за всю войну сразу... Не скажешь, кто из них дома?

— Не знаю я всех-то, у кого ты батрачил.

— Ничего удивительного тут нет. Ты еще в зыбке качался, а я уже по работникам мыкался. Жил у купца Чепалова. Жил у Платона Волокитина, а потом у Иннокентия Кустова.

— Да это же все покойники. Сам знаешь... А у Каргиных ты не жил?

— И у них одно лето жил.

— Вот тогда к ним и поезжай. У них Митька дома живет, за границу с братом не уехал.

— Могу и к нему закатиться. Пусть принимает меня, как дорогого гостя. А станет нос отворачивать, так я ему покажу. Я его живо шелковым сделаю.

Кивнув Ганьке, Алеха поехал к Каргиным.

Распрощавшись с учительницей, начали разъезжаться и остальные партизаны. Людмила Ивановна по-прежнему стояла на крыльце, глядела им вслед и думала, что теперь поселок заживет совсем по-другому. Не в каждый дом заглянет сегодня счастье, не всех обласкает и приголубит оно. Вдовы останутся вдовами, сироты — сиротами. Только время осушит их слезы, развеет кручину и горе. Но жизнь начнет налаживаться. Уже завтра возьмутся за топоры и пилы, за цепы и лопаты жилистые ширококостные руки мужчин. И постепенно застроятся все пустыри, распашутся и засеются заброшенные поля. Трудно загадывать, какой будет грядущая жизнь, но будет она более устроенной и справедливой. В это Людмила Ивановна твердо верила.

27

Бедность нередко унизительна. Особенно унизительна бедность покорных и темных людей. Всю свою жизнь Семен Забережный не хотел быть похожим на них. Строптивый и несговорчивый, умел он постоять за себя и за своих соседей. Он не перестал дружить с Улыбиным, когда осудили на каторгу Василия Андреевича, не выдал Алеху Соколова, сжегшего повети Иннокентия Кустова. В отместку богачам распахал Семен чепаловскую залежь, отсидел за нее в каталажке, но по-прежнему остался самим собой. Его нельзя было ни запугать, ни задобрить.

До встречи с кузнецом Нагорным он считал неизменными существующие на белом свете порядки. Кузнец сумел убедить его, что перемены неизбежны. Миллионы людей в России мечтают о лучшей жизни, и уже многие тысячи борются за эту жизнь, не страшась ни тюрьмы, ни виселицы. И тогда Семен сказал себе, что до конца дней он с теми, кто за революцию, за народ.

В сорок два года он стал командиром партизанского полка. Атаман Семенов оценил его голову в десять тысяч золотых рублей. «Всего наполовину дешевле, чем головы Журавлева и Василия Андреевича», — смеялся тогда над этим втайне польщенный Семен. Но много еще было тумана в голове, так дорого оцененной врагами. До последнего дня своего пребывания в партизанах он был убежден, что стоит разбить белогвардейцев, как сразу станет все удивительно хорошо. Новая жизнь пойдет как по маслу. Не будет в помине прежней бедности, дикости и темноты. С этим никому не высказанным убеждением он ехал домой.

И вот он стоит на родном пепелище. От всей усадьбы остался один обгорелый столб над заваленным кирпичами и мусором колодцем. На месте гумна и огорода — густая, мохнатая от инея полынь. В ней перекликаются слетевшиеся на ночлег чечетки, и горькие жалобы слышит он в писке бездомных пичуг. За полынью другое, более обширное пепелище. Там когда-то стоял улыбинский дом, под окнами которого зеленели зимой и летом небольшие курчавые елки, а в мае буйно цвели кусты черемухи. Теперь там торчат только два печных остова. На них нарисованы углем смешные, с раскинутыми руками, человечки и похожие на ковшики утки. А дальше, до самой Драгоценки, та же полынь и крапива да розовая от заката дымящаяся наледь.

Холодно и тоскливо стало Семену от вида наледи, от печальной переклички чечеток. Он повернул коня и поехал разыскивать жену и сына.

Алена и Пронька жили в зимовье на усадьбе Архипа Кустова. Зимовье было старое, с обмазанными глиной пазами. У Архипа зимовали в нем ягнята и куры. Для света было прорублено в нем единственное окошко, обращенное на юг. Половину стекол в окне заменяла сшитая дратвой береста. Добрую треть зимовья занимала глинобитная русская печь с обрушенным дымоходом. Обогревалась она помятой железной печуркой, труба которой была выведена наружу через отдушину рядом с низенькой дверью.

Рванув обитую рогожей дверь, Семен пригнулся и вошел в зимовье. Вместе с ним ворвался туда белый клуб морозного воздуха. Когда он рассеялся, Семен увидел Проньку. Он сидел на корточках возле докрасна раскаленной печурки. С трудом глотнув подступивший к горлу комок, Семен поздоровался с сыном:

— Ну, здорово, Прокофий Семенович!

— Тятя! — закричал обрадованный Пронька и тут же заплакал.

— Что же ты, брат, нюни распускаешь? Радоваться надо, а ты в слезы...

— Мама помирает...

— Как помирает? Где она у тебя?

— Вон на кровати лежит.

То, что показалось Семену при входе кучей жалких лохмотьев, раскиданных на деревянной кровати, оказалось постелью. На ней лежала Алена. Она была прикрыта сшитым из мешковины одеялом. Семен рванулся к кровати, откинул одеяло и увидел, что жена без сознания. От нее так и пахнуло томительно-душным жаром. Дыханье ее было неровным, прерывистым, на впалых щеках пылал лихорадочный румянец.

— Давно это с ней? — спросил он с тоской.

— Третьего дня захворала. С утра здоровая была, а к вечеру свалилась. До половины дня сегодня стонала, пить просила, на голову жаловалась, а сейчас без ума, без памяти. Я к бабушке Шулятьихе сбегал, позвал ее. Она сказала, что у мамы лихоманка. Поладила на воду и велела поить ее этой водой.

— Нет, сынок, лаженая водичка здесь не поможет. Не лихоманка у матери, а наверняка сыпной тиф. Паршивая эта хворь. Придется за фельдшером ехать. Попью чаю, обогреюсь, и буду собираться. Кипяток у тебя есть?

— Все время чугунок на печке кипит.

Из снятых с седла переметных сум Семен достал плитку кирпичного чая, мешочек с кусковым сахаром, сухари и японские галеты в пачках. Бросив в чугунок измельченного чая, разложил на столе свои припасы и спросил жадно глядящего на них Проньку:

— Посуда у вас есть?

— Есть чугунок, горшок да стакан с кружкой.

— Не богато живете. Ну да ничего, нам не привыкать... Давай будем чаевничать. Эти штуки, — показал он на галеты, — так не разгрызешь. Ты их в чаю размачивай, а то зубы сломаешь... Ты не слышал, есть в Орловской фельдшер?

— Нету там никакого фельдшера. Его в прошлом году семеновцы шашками изрубили — раненого партизана у него в погребе нашли.

— Вот как! Тогда придется в Нерчинский Завод ехать. Пойду к поселковому председателю коней просить. Не знаешь, кто тут в председателях?

— Дядя Герасим, кажись.

— Герасим Косых? Ну, я с ним быстро договорюсь. Ты тут без меня клади матери на голову мокрую тряпку да пить давай, когда попросит. А мне прохлаждаться нечего, пойду до Герасима...

Герасима застал он во дворе с новой метлой в руках. Он сметал в кучи отбитые от мерзлой земли лепехи коровьего навоза. Семену сразу бросился в глаза завидный хозяйский порядок в огороженной глухим заплотом ограде. Большая аккуратно сложенная поленница сухих лиственничных дров тянулась вдоль забора слева, от сарая до бани. Возле нее стояла хорошо сделанная кобылина для распилки кряжей. Под двухскатной крышей бани висели заготовленные на весь год зеленые березовые веники.

Под сараем виднелись поставленные на зиму телеги, плуг и прислоненные к стене бороны. Трое саней с новыми оглоблями и толстыми завертками, плотно облегающими оглобли, стояли у амбара справа. На головках саней висели крашеные дуги, на одной из них были привязаны два колокольца.

— Здравия желаю, товарищ зеленый партизан! — протягивая Герасиму руку, не удержался, съязвил Семен.

— Здравствуй, Семен Евдокимыч! С приездом тебя...

— Спасибо. Значит, председательствуешь?

— Куда же денешься, раз выбрали.

— Послужи, послужи обществу... Из тайги-то давно?

— К сенокосу выбрался. Как смотались японцы из Завода, так и приехал я домой. Ну, а вы совсем отвоевались?

— Пока отвоевались. А как дальше пойдет — видно будет... У меня к тебе просьба, хоть ты, брат, и зеленый. Алена у меня помирает — врача надо. Помоги достать пару лошадей и кошевку.

— Экое горе! — заахал Герасим. — И что это с ней приключилось? — и, не дожидаясь ответа, предложил: — Раз такое дело, коней я тебе своих дам, а кошевку у Митьки Каргина выпрошу. Бери с предамбарья уздечки — вон в углу висят — и лови под поветью коней. Я тем временем до Митьки сбегаю.

Пока Семен ловил лошадей, сметал с них куржак и сенную труху, Герасим и Дмитрий Каргин прикатили в ограду кошевку. Они побаивались Семена и теперь были рады услужить ему. Семен сухо поздоровался с Дмитрием, спросил:

— Как же ты вместе с братом за границу не удрал?

— У меня своя голова на плечах, — ответил тот. — Зла я никому не делал. Мне бояться нечего, вот и остался.

— Ну и молодец! — все с тем же хмурым видом похвалил его Семен.

Уже смеркалось, когда, забежав домой за револьвером и парой гранат, он выехал из Мунгаловского. К ночи мороз снова был не меньше сорока градусов. Все новые и новые звезды загорались и переливчато блестели в неимоверных далях черного неба. Скованная стужей земля была таинственной и молчаливой. Смутно виднелись вершины самых высоких сопок. Деревья на хребте стояли одетые мохнатым инеем, отсвечивающим в темноте серебром. За раскрытыми на зиму воротами поскотины, в кустах, мелькнули желтые огоньки и тут же скрылись. Через минуту они снова появились впереди на дороге. Лошади стали тревожно всхрапывать, настороженно поводить ушами. Тогда Семен выхватил из-за пазухи револьвер и трижды выстрелил по огонькам. Они моментально пропали и больше уже не показывались.

В Нерчинский Завод он приехал в самую полночь. На Новой улице жил один из его сотенных командиров Никандр Корецкий, с которым он вместе возвращался домой. Семен решил заехать к нему и посоветоваться, как найти врача или фельдшера.

У Корецкого по случаю возвращения и наступающего Нового года была пирушка. Корецкий очень удивился, увидев Семена.

— Я думал, ты сейчас дома Новый год встречаешь, а ты к нам прикатил. Что у тебя стряслось?

Узнав, в чем дело, Корецкий принялся расспрашивать свох домашних и гостей, кого из врачей и где можно найти. Затем вместе с Семеном он поехал к главному врачу местной больницы. Но того не оказалось дома. Он ушел куда-то на встречу Нового года. Тогда Корецкий стал уговаривать Семена оставить поиски до утра и обещал утром раздобыть ему самого лучшего врача. Но ждать Семен не согласился.

— Раз так, придется тебе к фельдшеру Антипину обращаться. Только я к нему с тобой не поеду.

— Это почему же? — удивился Семен.

— Я на этого гада спокойно глядеть не могу. Я ему по пьяной лавочке морду набью или даже пристрелю, как паршивую собаку. Я к нему в прошлом году своего раненого ординарца привез и христом-богом просил вылечить. Лечить он его взялся, а не вылечил. Умер парень. Я с тех пор на этого Антипина беда злой. Я его очень свободно могу угробить. Так что, товарищ командир полка, извини меня и поезжай к нему один...

Фельдшер Антипин, румяный, с белыми запорожскими усами старик лет шестидесяти, оказался дома. Попал к нему Семен уже во втором часу. У него тоже шло в доме новогоднее веселье, и он не спал.

— Что угодно, уважаемый товарищ? — спросил он Семена, выходя из зала в прихожую.

— Я до вас с просьбой, гражданин доктор. У меня жена умирает. Будьте добры, помогите ей.

— Неудачное время, голубчик! Никак не могу сейчас поехать. У меня гости, сам я в изрядном подпитии. Ничего у нас с этим не получится.

— Я, доктор, понимаю, что время неудачное. Да ведь болезнь-то, она не спрашивает. Я вас очень прошу. Спасите мне жену. Мне легче застрелиться, чем приехать домой без вас.

— Позвольте, а далеко ли ехать? На какой улице вы живете?

— Я, к сожалению, не здешний, а из Мунгаловского.

— Из Мунгаловского? Так что же вы, голубчик, мне голову морочите? Туда двадцать пять верст. Если бы еще здесь, я бы съездил, а так далеко ехать сейчас я не в состоянии. После Нового года, пожалуйста, с удовольствием, а теперь лучше и не просите, — и он повернулся, чтобы уйти.

Семен схватил его за руку, стал еще настойчивее просить поехать с ним. Антипин возмутился и вскипел. Он обозвал Семена нахалом и бессовестным человеком, не понимающим никаких разумных доводов. Терпение Семена лопнуло.

— Вот что, доктор, — сказал он с недобрым спокойствием в голосе. — Или ты поедешь, или наш разговор кончится шибко плохо. Я три года не был дома. Я только сегодня вернулся из партизанской армии. У меня не осталось ни кола, ни двора. Мою жену за меня пытали и на расстрел водили, а теперь она помирает. Не доводи меня до белого каления...

— Значит, грозите, голубчик? Тогда я уступаю, подчиняюсь насилию. Но учтите: я буду жаловаться уездным властям.

— Можешь жаловаться там кому угодно, а сейчас поедем. Собирайся, давай...

Из зала вышли на шум гости Антипина. Один из них оказался высокого роста военным, у него на поясе висел револьвер в ярко-желтой кожаной кобуре. Длинноволосый, с близко поставленными друг к другу глазами неопределенного цвета, военный попробовал прикрикнуть на Семена. Но видя, что это не помогает, схватился за револьвер. Семен легко, как бы мимоходом, выбил у него револьвер, наступил на него ногой и сказал:

— Товарищ военный! Ты в это дело лучше не вмешивайся. У меня тоже есть револьвер, но у меня никто из рук его не вышибет. Пожалей свои долгие волосы и отойди в сторонку.

— Ну это мы еще посмотрим. Я сейчас вызову сюда целый взвод народной милиции и отправлю тебя куда следует. Я, к твоему сведению, начальник уездной милиции. Моя фамилия Челпанов. Это хулиганство дорого обойдется тебе. Я сам бывший партизан.

— Очень приятно! — издевательски усмехнулся Семен. — Где ты партизанил, я не знаю. А я гражданин начальник, командир Третьего партизанского полка. Слыхал о таком?

— Вы — товарищ Забережный? Наш знаменитый партизан, да?

— Знаменитый или не знаменитый, только он самый.

— Тогда прошу прощения... Дорогой Степан Яковлевич, — обратился он к Антипину. — Это командир всем известного партизанского полка. Произошло, как видите, досадное недоразумение. Я вас очень прошу поехать с товарищем Забережным и помочь его жене. Я прошу это сделать от имени уездной власти.

— Эх, голубчик, голубчик! — упрекнул тогда Семена не на шутку растерявшийся Антипин. — Надо было сразу представиться, и разговор бы у нас вышел более приятным. Нашим знаменитым партизанам, как говорится, честь и хвала. Для них я готов на все. Прошу обождать пару минут. Я быстренько соберусь, и мы отправимся. Только чур, меня больше не пугать, — фамильярно, но робко пошутил он в заключение.

— Зачем же мне вас пугать? Я вас живо скатаю и в полной сохранности доставлю обратно. А поможете жене — век буду благодарить...

Всю дорогу Антипин не проронил ни слова. Он сидел в задке кошевки закутанный в просторный тулуп и дремал. Семен, погоняя лошадей, думал о том, что начальник уездной милиции, так и знай, из офицеров, что с Антипиным они — одного поля ягода. В лицо готовы сладко улыбаться, а за глаза от злости лопаются. «Ну и пусть, на всякий чих не наздравствуешься. Жалко, что я с фельдшером не совсем хорошо обошелся. Наверняка нахлобучка мне будет».

В Мунгаловский приехали, когда было уже совсем светло. Только въехали в улицу, как увидели на первых же воротах привязанные к перекладине и поднятые на воздух сани без оглобель. Дальше, посреди улицы стояла телега, на которую были поставлены сани, а на них — крашеная бочка. Из бочки торчали две метлы, грабли, лопата и вилы. В другом месте снятые с петель ворота одного хозяина были затащены на крышу избы другого. Там же к трубе был привязан дохлый поросенок.

— Что тут у вас, голубчик, происходит? — спросил заинтересованный фельдшер.

Семен с готовностью отозвался:

— Это у нас такой обычай. Холостежь наша куралесит. Каждую новогоднюю ночь и смех и грех. Разойдутся парни и все, что только можно, вверх тормашками переворачивают... Мне однажды, холеры, овцу на баню затащили. Едва мы ее с бабой сняли оттуда. И как они ее туда затянули — ума не приложу.

Алена в это утро была в сознании. Переодетая в худенькое, но чистое белье и дешевое ситцевое платье, лежала она на аккуратно прибранной постели, повязанная платком. Пол в зимовье был выскоблен и вымыт, на столе расстелена чья-то старая, но хорошо выстиранная скатерть. Однако у Антипина было на этот счет свое мнение, и он высказал его с полной откровенностью.

— Плохо, плохо, голубчик! — греясь у печурки и оглядывая зимовье, проворчал он. — Жилище у вас отвратительное. Стоит только один часик не потопить эту ржавую роскошь, — показал он на печурку, — как температура упадет ниже ноля. Такая резкая смена температуры не будет способствовать выздоровлению больной. В довершение к тифу она может схватить воспаление легких, а тогда ее не спасет и сам бог. Надо, надо, уважаемый, подумать о новой квартире...

Согревшись, Антипин потребовал теплой воды, чтобы вымыть руки. Умывальника не было, и Семену пришлось поливать ему на руки из кружки. Ему было невыносимо стыдно и больно за свою бедность, но он ничем не выдал смущения. В сочувствии и жалости фельдшера он не нуждался.

Антипин надел белый халат, подошел к кровати, поклонился Алене:

— С добрым утром, больная! Как мы себя чувствуем?

— Совсем я расхворалась. Как солнце на закат, так меня жар из ума выбивает. Проваливаюсь будто в черную яму и до утра потом ничего не помню, не знаю.

— Ну-с, голубушка, потерпите малость. Мне надо вас осмотреть и выслушать. Голова беспокоит?

— Перевалит за полдень, как есть всю разламывает. Места себе не нахожу, пока в памяти-то.

Антипин достал из нагрудного кармана трубку, приставил к груди Алены и припал к ней ухом.

— Сердечко частит, но работает неплохо. Нет, на сердце вам жаловаться не приходится. Думаю, что оно вас не подведет, с чем и поздравляю. Теперь послушаем, что в легких. Сесть вы можете? Вот и хорошо! Вздохните. Так, так... Еще разок. Хорошо. Еще разик. Отлично. Теперь послушаем со спины. Вздохните. Поглубже, поглубже. Так, так... Ну-с, с легкими все в порядке. Покажите язык. Спасибо, достаточно... Так, нахожу я у вас, голубушка, сыпной тиф. Да вы не бойтесь, — увидев, как вздрогнула Алена, поспешил он успокоить ее. — Ничего страшного нет. Но полежать придется долго. Волосы нужно остричь и немедленно сжечь. Самое главное — покой и надлежащий уход. Я пропишу порошки и микстуру. Принимайте три раза в день по порошку, а микстурку — по столовой ложке четыре раза. А там будем надеться, что все будет хорошо, никаких осложнений не случится. Опасайтесь простуды. Тяжелой пищи не употребляйте. Мясные бульоны, рисовая или манная кашка, киселек, брусничный морс — самое лучшее, что только можно придумать. Морсу пейте как можно больше. Ни по малому, ни по большому с кровати не сходить, если даже будут и силенки. Их лучше поберечь до кризиса. Через недельку я наведаюсь еще разок. А теперь разрешите откланяться.

Отойдя от кровати, он сказал зачарованно следившему за ним Семену:

— Думаю, что все будет в порядке. Но будет просто чудом, если не заболеет ваш сын. Тиф передается сыпной вошью. Она разносчик заразы. Остригите сынка догола и следите, чтобы у вас не водились нежелательные насекомые.

— Чайку, товарищ доктор, на дорогу не выпьете?

— С удовольствием. И если есть что-нибудь покрепче, не откажусь. Полейте мне, пожалуйста, на руки.

Выпив полстакана спирта и два стакана крепкого чая, Антипин посмотрел на свои карманные часы и заторопился.

— К часу дня мне обязательно нужно быть в Заводе. Давайте трогаться. От души вам сочувствую и нисколько не обижаюсь. Нет, нет! Никакой платы не нужно. Вам, как я вижу, дорогуша, житье предстоит пока трудное. Ничегошеньки-то у вас нет. Вот когда выздоровеет жена и жизнь ваша наладится, тогда и отблагодарите меня.

— Спасибо, доктор, спасибо! — поблагодарил его растроганный Семен.

28

Весь обратный путь Семен и Антипин провели в разговорах.

Едва переехали по льду речку и стали подниматься на косогор, Антипин сказал:

— Подвела вас жена со своей болезнью. Торопились к Новому году попасть, а встретить по-хорошему не пришлось. Как говорится — человек предполагает, а бог располагает.

— Ничего, отвезу вас домой и свое отгуляю, — ответил Семен и хлестнул лошадей бичом. Помедлив, спросил, поправится или нет жена.

Натягивая на колени меховую полость, Антипин ответил, что пока ничего угрожающего в ее положении он не видит. Но болезнь эта — штука коварная. Сплошь и рядом дает она самые неожиданные осложнения. Посоветовав ему еще раз тщательно ухаживать за больной, он откинулся к стенке кошевы и умолк.

Семен поглядел на придорожные голубые от инея кусты, неторопливо убегавшие назад, на белые сопки и, не оборачиваясь к Антипину, спросил:

— И откуда только взялась эта хворость? Раньше о ней что-то не слыхать было?

— Нет, батенька, существовала она и прежде, — тотчас откликнулся Антипин. — С ней мы давно знакомы. Лет семьдесят тому назад, когда власти захотели намыть на карийских приисках в одно лето сто пудов золота и согнали туда несколько тысяч каторжников и крепостных, тиф свирепствовал ужасно. В наши дни он особенно распространился во время мировой войны, а в гражданскую и до нас докатился. По всей Сибири косил он людей направо и налево. Говорят, когда каппелевцы отступали на восток, на каждой железнодорожной станции оставляли они целые штабеля трупов. Истреблял он их целыми полками и дивизиями.

— Да, он не разбирает ни красных, ни белых. Нам от него тоже крепко досталось.

Антипин запахнул потуже свой овчинный тулуп со стоячим воротником, уткнулся в чего лицом и опять замолчал. У Семена начали мерзнуть ноги. Он снял с себя доху, спрыгнул с сиденья и побежал рядом с кошевой по неглубокому хрусткому снегу, не выпуская из рук вожжей. Скоро ему стало жарко. Чувствуя, что не в силах больше бежать, упал он в полном изнеможении в кошеву прямо на ноги Антипина. Отдышался и спросил, не ушиб ли его.

— Нет, нет! Давайте усаживайтесь рядом, места хватит и разговаривать будет лучше... А запыхались вы, дорогуша, быстренько. Сразу видно, что много курите. Табачок, он сказывается. Надо с куревом подсократиться.

Перед самым перевалом въехали в молчаливый, словно серебряный лес. С обеих сторон склонялись над затененной до синевы дорогой мохнатые ветви и там, где касалось их солнце, они переливчато сверкали, слепили глаза нестерпимым блеском. На гребне Семен остановил лошадей, чтобы дать им короткую передышку. Взяв из кошевы пучок сена, стал сметать с конских спин пахнущий потом иней, а Антипин распахнул доху и глядел на кусты и деревья в их-праздничном зимнем убранстве.

Когда поехали под гору, подул навстречу резкий восточный ветер. Не укрываясь от него, Антипин повернулся к Семену, спросил:

— Скажите, товарищ Забережный, как вы отнеслись к созданию ДВР? Одобряете или нет?

— Одобряю, да не очень.

— А как думаете, она всерьез и надолго?

— Этого я не знаю. Был я недавно в Чите, разговаривал со многими грамотными людьми и убедился, что и они не знают. Судят о «буфере» каждый по-своему. Одни недовольны, другие радуются, а третьи все еще приглядываются, тоже хотят определить — всерьез и надолго ли. А что вы сами думаете, доктор?

— Горизонты мои узковаты, дорогуша. Они у меня фельдшерские, хоть и величаете вы меня доктором. Но полагаю, что ДВР — это хорошо. Одного я не могу понять. Почему согласились на нее большевики? Один человек меня недавно уверял, что в дальневосточных областях сильны антибольшевистские настроения. Якобы это пришлось принять во внимание московским правителям. Только я, признаться, в это плохо верю. Скорее всего здесь другие соображения. А какие именно — не могу понять. Может, вы меня просветите?

«Экий ты, брат, хитрый, — усмехнулся про себя Семен. — Хочешь испытать мои думы, а своих не выдать. Н-ну, посмотрим, кто кого обдурит».

— Насчет настроений в народе ваш знакомый, пожалуй, правду говорит, — ответил он Антипину. — Многие хоть и в партизанах ходили, а большевистских порядков боятся, как черт ладана. Намитинговались мы досыта, как про ДВР услыхали. Тех, кто требовал советской власти, случалось, за горло брали. А все же я считаю, что ДВР совсем не то, за что я свой лоб под пули подставлял.

Антипин сразу оживился, выжидательно уставился на умолкнувшего Семена. По щекам его медленно катились надутые ветром слезы. Видя, что Семен не торопится продолжать, он не вытерпел:

— Это в каком же смысле понимать прикажете?

— Два цвета у нее на флагах — красный и синий.

— Не понимаю, что в этом плохого?

— Да ведь все полотнище красное, только в верхнем углу синяя заплатка. Такая она махонькая, что не вдруг и заметишь.

— Ну, это не беда! — разразился вдруг Антипин веселым, с легкой хрипотцой смешком. — Если японцы с американцами будут настойчивыми, красный цвет поубавится. Я считаю, что республика постепенно примет характер настоящего демократического государства. В этом отношении возлагаю большие надежды на предстоящий созыв учредительного собрания. Надо думать, оно отнюдь не пойдет на поводу у коммунистов, а прислушается и к голосу других партий.

«Вот ты и высказался. Теперь известно, чем ты дышишь», — подумал довольный своей хитростью Семен и спросил:

— Это какие же другие партии?

— Таких партий, дорогуша, много. На большевиках не сошелся свет клином. Был я до революции тюремным лекарем в Горном Зерентуе целых четырнадцать лет. Там тогда не одни большевики сидели. Страдали там и меньшевики и эсеры, максималисты какие-то и даже сыновья матушки анархии. Самым известным арестантом был там одно время Егор Сазонов. Сидел он за убийство какого-то великого князя. А знаете, кто он был? Самый настоящий эсер. С железным характером был человек. Ни за что не хотел с тюремным произволом мириться. Две голодовки объявлял, чтобы заставить уважать себя. Только ничего не добился. Царь ни за что не хотел его живым из тюрьмы выпустить. Осталось Сазонову всего два месяца до выхода на поселение сидеть, когда он сам на себя руки наложил. Всячески издевались наши тюремщики над ним, чтобы только до самоубийства довести.

— Слыхал я про этого Сазонова. Может, он и несгибаемый был человек и настоящим революционером себя считал, а только делал не то, что надо. Не знаю, за кого у него сердце болело, а только не за рабочих, не за голытьбу деревенскую. Такой и вся его партия была. Шуму и треску от нее много было, и цари ее, как огня, боялись, а народ за ней не пошел. И правильно сделал. После Октябрьской революции переметнулись эсеры к буржуям.

— Ну, батенька, это вы через край хватили! — недовольно фыркнул Антипин. — Не все эсеры были такими. Атаман Семенов и адмирал Колчак их тоже вешали и расстреливали.

— Ничего не через край! — разошелся Семен. — Где эти самые эсеры были, когда мы с белыми и японцами насмерть бились? Что-то не встречал я таких в партизанах! Были у нас одни большевики. Эти себя не щадили, жизнью за народ жертвовали. А в это время, слыхал я, в Омске эсеры министрами были, а в Забайкалье карательными отрядами командовали.

— Возможно, возможно, что были такие, — согласился Антипин. — Одна паршивая овца в любом стаде найдется. Но почему же тогда коммунисты согласились вместе с ними ДВР строить? Почему они тоже эсерам министерские посты предлагают?

— Вот это и плохо. Теперь эти господа на готовенькое отовсюду полезут. Дай им волю, так они живо все по-старому повернут.

— Ну, до готовенького еще далеко! — буркнул вконец рассерженный Антипин. — И с белыми не совсем покончено и с иностранцами ухо востро держи. Стоит им только раскусить, что большевики хотят их надуть, они возьмут да и отхватят все вплоть до самого Байкала.

— Конечно, от них всего ожидать можно, на то они и буржуи. Да нам бы лишь малость поокрепнуть, передохнуть годик или два, а там другой разговор пойдет. За спиной у нас вся Советская Россия.

— Значит, на Россию надеетесь? Но она же от нас отказалась, самостоятельность нам предоставила. Вот товарищ Челпанов все именно так и трактует.

— А вы ему не верьте.

— Но, дорогуша, Челпанов ведь тоже коммунист и тоже бывший партизан. У меня нет никаких оснований не верить ему. Ваше предубеждение к нему понятно, столкнулись вы основательно, но это же еще ни о чем не говорит. Человек он образованный, не нам чета.

— Здорово вы меня, доктор, отбрили, ничего не скажешь, — рассмеялся Семен. — А только сволочи и с высшим образованием бывают. По мандату они могут быть и начальниками народной милиции, на деле же нам палки в колеса вставляют.

После этого разговор оборвался. Антипин молчал и сердито покашливал вплоть до самого завода.

Пока Антипин приготовлял у себя порошки и микстуру для Алены, Семен сидел у него в столовой и пил чай. Угощала его жена фельдшера, грузная разговорчивая старуха в просторной бумазеевой блузе. Она успела рассказать Семену, что Челпанов ухаживает за их дочерью. Дочь учится в последнем классе гимназии. Правда, он на целых десять лет старше ее, но это не так страшно, если он порядочный человек. Еще она спросила, нравится ли Челпанов Семену. В ответ Семен только пожал плечами.

Когда Семен уезжал, Антипин вышел проводить его за ворота. Пожимая ему на прощанье руку, сказал:

— Ну, дорогуша, потолковали мы с вами основательно. Мои суждения, кажется, не очень вам по душе, так же, как и мне ваши. Так что в этом отношении мы вполне квиты. Но давайте расстанемся друзьями. Я политикой не занимаюсь и только иногда разговариваю о ней. Если буду нужен, приезжайте в любое время. Человек я, конечно, старозаветный, во многих вопросах профан и невежда, но я люблю быть полезным людям. Таким вы меня и принимайте.

* * *

Только Антипин собрался прилечь отдохнуть с дороги, как к нему заявился Челпанов. Он был в черном, отороченном сизой мерлушкой полушубке, в серой папахе и белых с подогнутыми голенищами чесанках. Как всегда напористый и энергичный, он первым делом спросил:

— Ну, как поездили, Степан Яковлевич? Не грозил вам больше наганом наш уважаемый партизан?

— Нет, нет, что вы! Обращался он со мной исключительно бережно и не раз извинился... Положение у него, знаете ли, ужасное. Четыре года человек воевал, вернулся домой, а дом сожжен, пожитки разграблены, жена в тифу валяется. Живут они в дрянном зимовейке на усадьбе какого-то бежавшего за границу богача. Помещение отвратительное, в нем жили раньше ягнята и куры. Отапливается железной печуркой, на белый свет глядит одним крошечным окошком. Одним словом, сплошная мерзость, а не жилье. Жена Забережного может и не вынести болезни. Истощена она и измучена до крайности. Ее, знаете ли, в девятнадцатом арестовал вместе с другими мунгаловцами карательный отряд есаула Соломонова. По дороге в Завод решили каратели арестованных прикончить. Рубанули ее шашкой по руке, а добить не успели. За ними дружинники гнались, чтобы отбить арестованных. С тех пор она ходит с изуродованной рукой.

— Значит, сочувствуете лихому партизану? — спросил, хмуро усмехаясь, Челпанов.

Увидев его тяжелый взгляд, Антипин виновато развел руками и сказал:

— Приходится, батенька. Коли вы сам бывший партизан, вы должны посочувствовать ему.

— А все-таки вам придется написать заявление.

— Какое заявление?

— О том, что Забережный угрожал вам, разговаривал с вами, как бандит с большой дороги.

— Нет, батенька, и не подумаю. Расстались мы с ним по-хорошему. Зачем же мне теперь жаловаться на него, причинять неприятности. Их у него и без этого много.

— Все это верно, дорогой Степан Яковлевич, а написать надо. Забережный не рядовой партизан. Он командир полка и член Коммунистической партии. Если он у нас будет так разговаривать с людьми, то рядовые партизаны, глядя на него, просто начнут убивать всех, кто им почему-либо не по душе. Забережный грозит вам наганом, а братья Бурдинские, которые воевали в его полку, вчера по пьяной лавочке избили старика Кандинского. Этот Кандинский якобы выдал белым их отца. Кое-кто из партизан и на вас зуб имеет. Не прими мы крутых мер в отношении подобного произвола и самоуправства, у нас же резня начнется.

— Ну, поступок Забережного ничего общего не имеет с хулиганской выходкой Бурдинских. Ведь если разобраться, я сам вынудил его на этот грубый разговор. Я при разговоре с ним тоже не очень стеснялся в выражениях.

— Это ваше последнее слово?

— Да, последнее, и не будем больше к этому возвращаться.

— Хорошо. Заявление вы можете не писать. Это ваше дело. Но как начальник, которому поручено поддержание революционного порядка в уезде, я вынужден потребовать от вас письменного объяснения. Это моя обязанность. Мне неприятно, но ничего не поделаешь. Плохого Забережному я не сделаю. Поступок его, несомненно, получит огласку. Ваши вчерашние гости молчать, конечно, не станут и всячески будут раздувать этот случай. А Семена Забережного могут не сегодня-завтра выдвинуть в члены учредительного собрания. Вся эта история может повредить ему, если не дать ей правильного освещения.

Антипин поверил ему и согласился написать свое объяснение. После этого Челпанов остался обедать у него. За обедом он спросил у Антипина, где его дочь. Тот сказал, что у дочери болит голова. Она не может выйти в столовую и просит извинить ее.

Но только Челпанов уехал, как совершенно здоровая дочь вышла в столовую и сказала отцу:

— Не нравится мне, папа, этот твой Челпанов. Замашки у него прямо хамские. Зря ты его оставил обедать. Вчера после твоего отъезда он вел себя отвратительно. Он самым некрасивым образом приставал ко мне. Чтобы отвязаться, я вынуждена была уйти ночевать к подруге.

— Мать! — закричал на жену Антипин. — Что же это такое происходит? Почему ты не сказала мне об этом? Я бы тогда этого милицейского Распутина взял и выпроводил. Я бы не посмотрел, что он начальник милиции.

Долго бушевал еще Антипин, обиженный за дочь и за себя, и уже жалел, что дал в руки Челпанову письменное свидетельство, способное повредить Забережному. Чтобы не думать об этом, он взял и выпил чарку какой-то настойки.

29

Через два дня в Мунгаловский неожиданно приехал председатель уездного ревкома Михаил Димов. Остановился он в школе у Людмилы Ивановны и прислал Семену записку с просьбой немедленно прибыть к нему. Семен сразу догадался, что предстоит неприятное объяснение с начальством. Это встряхнуло его, вывело из подавленного состояния, в котором находился он с тех пор, как оказался дома. Он побрился, хватил для храбрости водки и отправился в школу.

В маленькой, чисто прибранной кухне учительской квартиры, с белыми занавесками на окнах, горела настенная лампа, топилась плита. На стене размеренно тикали ходики, поблескивал на кончике маятника желтый медный кружок.

Людмила Ивановна оказалась вблизи совсем молодой и миловидной женщиной с толстой, по-девичьи заплетенной косой. Она угощала гостя за покрытым синей скатертью столом, на котором стояли: никелированный самовар, блюдо с розовыми пластинками соленой кеты, сухарница с хлебом, стаканы из тонкого стекла, граненые рюмки и только что начатая бутылка водки. В стаканах сверкали серебряные чайные ложки, на самоваре сидел, как голубь, белый чайник. Все это вызвало в сердце Семена острую тоску и зависть.

Коренастый и смуглолицый Димов, с копной курчавых волос на голове, был давним знакомым Семена. Вместе с Романом Улыбиным спасал его Семен от кулацкой расправы во время митинга в Нерчинском Заводе. Потом Димов был партизанским консулом на китайской стороне. С тех пор Димов заметно раздобрел, раздался в плечах. Он сидел у стола вразвалку, вытянув ноги в расшитых бисером и цветными нитками унтах. На нем был коричневый суконный френч с накладными карманами. Не менее нарядной выглядела и Людмила Ивановна в черном платье с белым кружевным воротником, с золотыми серьгами в ушах. И она и Димов показались Семену красивыми, беззаботно веселыми людьми, живущими благополучной, никогда не изведанной им жизнью.

— А, Семен Евдокимович! — зычно забасил, подымаясь ему навстречу, Димов. — Привет, привет! — гремел его самодовольный голос, а по лицу разлилась широкая улыбка.

Задетый за живое, Семен, пожимая его руку, насмешливо и резко сказал:

— Прямо оглушил ты меня, товарищ Димов! И откуда у тебя такой голосище взялся?

Димов вспыхнул и, желая оправдаться, развязно пошутил:

— Начальническая привычка, брат! Ничего не поделаешь. Не обращай на нее внимания... Рад я видеть тебя живым и здоровым. Проходи, садись с нами за стол. Я твой должник еще за восемнадцатый год. Давай разопьем эту бутылочку, а потом поговорим.

— Проходите, товарищ Забережный, проходите! — видя нерешительность Семена, повторила приглашение Димова разрумяненная и слегка смущенная Людмила Ивановна. «Видать, обхаживает ее товарищ председатель», — подумал Семен, проходя к столу и усаживаясь.

Людмила Ивановна поставила перед Семеном рюмку и маленькую тарелку с вилкой.

— Простите за плохое угощение. Чем богата, тем и рада, — извинилась она и пристально поглядела на Семена серо-зелеными, чуточку растерянными глазами. «Видать, не вовремя я», — снова подумал он.

— Ну, давай пропустим, Семен Евдокимович, за нашу встречу, — наливая в рюмки водку, сказал Димов. — Прошу! А вы что, Людмила Ивановна, отставили свою рюмку? Нет, вы должны с нами выпить.

— Голова будет болеть, Михаил Осипович.

— Ничего, завтра воскресенье, занятий у вас нет, так что можно.

Выпив рюмку, она решительно отказалась от второй. Димов и Семен, закусывая кетой, вдвоем распили бутылку. Потом Димов спросил у Людмилы Ивановны, где им можно поговорить с Семеном наедине. Она сказала, что лучше всего это сделать в классе.

С зажженной свечой в руках провела она их в пустой и сумрачный класс, заставленный партами с желтыми сидениями и черными крышками. Поставив свечу на учительский, залитый чернилами стол, она ушла.

Семен сел за низенькую парту в первом ряду и стал разглядывать классную доску, исписанную мелом, и карту двух полушарий на темной стене. Димов прошелся по классу, взял стул и, придвинув его к занятой Семеном парте, уселся на него верхом, положил руки на узкую и высокую спинку. Семен ждал, когда он заговорит.

— Что же это получается, товарищ Забережный? — помедлив, спросил на самой низкой ноте Димов. — Приезжает домой наш уважаемый партизанский командир, заявляется в Завод и устраивает возмутительную выходку. Угрожая револьвером и грубо выражаясь, заставляет престарелого фельдшера ехать с ним к больной жене. За фельдшера пробует заступиться его гость, начальник уездной милиции, а лихой партизан выбивает у него из рук наган, берет за горло и просит не вмешиваться не в свое дело... Подожди, подожди! Не горячись! — предупредил он готового перебить его Семена. — Я знаю, что фельдшер был нужен тебе до зарезу. Но почему же ты, дорогой товарищ, не зашел к нам в ревком?

— Да ведь ночь была! Куда там было ревком искать.

— А мы днюем и ночуем в ревкоме. Время, сам знаешь, какое... Встретили бы мы тебя, как положено встречать героев гражданской войны. Хоть из-под земли достали бы тебе врача, а не развалину из бывших тюремных подлекарей. И все тогда было бы тихо, мирно, не было бы теперь разговоров об анархизме, о бандитских замашках дорогого для нас человека. Надо дорожить своим добрым и славным именем, не позволять чернить его всякой сволочи. Вот что я тебе скажу. А теперь давай оправдывайся.

— Оправдываться я не буду, хоть и не брал я вашего начальника милиции за горло, — ответил глухо с закипающим бешенством Семен. — Теперь вы на меня собак навешаете, припишете такого, чего сроду не было. Какое вам дело, что у меня жена умирает, от хозяйства горелого пенька не осталось! Мне негде головы прислонить, жрать нечего, а вы еще судить меня вздумаете.

— Товарищ Забережный! — укоризненно закачал головой Димов. — Ну, зачем горячку пороть! Никто тебя судить не собирается. Хоть ты и Думаешь про меня черт знает что, а я из-за тебя с секретарем укома разругался, Челпанова из кабинета вытурил. Этот подлец такое заявление на тебя накатал, что я едва удержался, чтобы не дать ему по роже. Ты не кипятись, а спокойно расскажи мне, как все было.

Семен стал рассказывать. Когда он кончил, Димов воскликнул:

— Ну вот! Так я и знал, что все раздуто и приукрашено. У Челпанова в его кляузе все наоборот. Вдобавок он к ней еще целую кучу свидетельских показаний приложил. Пять человек в один голос твердят, что вел ты себя возмутительно. Вот и доказывай теперь, что ты не верблюд.

— А что Антипин сказал?

— Прислал с Челпановым свое письменное объяснение. Факт твоего хамского обращения с ним хоть и со всякими оговорками, а тоже подтверждает Под конец он часть вины на себя берет, но это ничего не меняет... Не вовремя, брат, все это с тобой случилось, — вздохнул Димов. — Очень не вовремя! Навредил ты себе так, что даже и не подозреваешь. Через три недели состоятся выборы в учредительное собрание. В Чите выдвинули в него тебя по списку крестьянского большинства. Сейчас же это дело уком партии опротестовал. Челпанов ведь от меня со своим заявлением к секретарю укома понесся. А наш секретарь Горбицын человек в наших местах новый. В Забайкалье он пришел политработником Пятой Красной армии. Тебя совершенно не знает и после всего, что услыхал о тебе, решил, что ты бандит бандитом, и сделал тебе отвод. Конечно, мы ему докажем, что ты совсем другой, чем он думает. Но для этого нужно время, а выборы на носу. Так что не бывать тебе членом учредительного собрания.

— Не бывать, так не бывать, — сказал Семен. — Жалеть об этом не стану. Да и какой из меня к черту член учредительного собрания, ежели я по складам кое-как читаю. Голова у меня сейчас о другом болит. Антипин велел Алену мясным бульоном поить, манной кашкой питать, а я даже не знаю, из чего эту кашу варят. О манне небесной слыхал, а манной крупы никогда в глаза не видал.

— Из пшеницы эта крупа делается. Вещь для больных незаменимая. Постараюсь немного достать для тебя. А потом я привез тебе кое-что получше. Я снесся вчера же по телеграфу с Читой, и мне разрешили оказать тебе небольшую денежную помощь. Это для нас вопрос не только чести, но и простой целесообразности. Пятьдесят рублей золотом — деньги не ахти какие, но большего, к сожалению, мы сделать пока не можем.

— С этой вашей помощью разговоров потом не оберешься. Ведь не один я сейчас бедствую. А потом, что же это такое? Одной рукой бьете, другой подарок делаете?

— Эти не подарок, а неотложная помощь заслуженному и уважаемому человеку. Разговоров же ты не бойся. Мы не собираемся всем рассказывать об этом. Мы знаем, что нуждаются многие, и помогаем тебе в первую очередь потому, что ты нам также должен крепко помочь в борьбе со всеобщей разрухой и нищетой. Для своего села, Семен Евдокимович, ты можешь сделать больше, чем кто-либо. Как только поправится жена, придется тебе впрягаться в общественную работу. Ты должен возглавить народно-революционную власть в Мунгаловском. Спрашивать с тебя, как с коммуниста, будем крепко.

— Ни работы, ни ответственности я не боюсь. Только вот с грамотой, товарищ Димов, у меня плохо.

— Грамоте заставим учиться. Коммунистам, брат, всю жизнь положено учиться. Прикажет партия, и за букварь засядешь, как миленький. Ваш теперешний председатель малодеятельный, равнодушный ко всему, кроме собственного хозяйства, человек. Мы знаем, что он из себя представляет. Недаром ты его, как он жаловался мне сегодня, «зеленым партизаном» зовешь.

— Это я шутя. Мужик он неплохой.

После этого Димов заговорил о том, что больше всего интересовало Семена. Больше сорока мунгаловцев с семьями и в одиночку убежали за границу. Самые богатые из них едва ли вернутся домой. У них остались в поселке хорошие дома, хлеб в амбарах и даже скот Посеянный в двадцатом году хлеб они не успели убрать. Часть его пропала на корню, часть сжали мобилизованные для этого жители. Теперь его надо привезти с полей и обмолотить. Семен считал, что хлеб следует распределить среди остро нуждающихся в нем партизан и бедноты.

— А если богатеи вернутся домой? — спросил Димов. — Тогда что будем делать?

— Не вернутся. Они здесь многим так насолили, что их живо ухлопают.

— Нет, устраивать над ними самосуд мы никому не позволим. А кое-кто может вернуться. Наше правительство собирается послать специальную комиссию к беженцам. Можно не сомневаться, что она многих сагитирует вернуться домой. Так что никакой опрометчивости в этом деле допустить нельзя... А сколько, кстати, у вас всего народу за границей?

— Да человек сорок наберется. Почти все они служили в дружине, потом затеяли переворот в заводе, и после этого увел их Каргин на ту сторону. Он ими коноводит.

Димов побарабанил пальцами по столу и сказал:

— Сделаем так. Соберем завтра собрание партизан и бедноты, и пусть оно решит, чьи дома и хозяйства подлежат конфискации, как принадлежавшие врагам революционного народа. Вынести такое решение вы имеете полное право. Мы у себя на ревкоме утвердим его, и тогда вы по своему усмотрению распорядитесь имуществом контрреволюционеров. Это будет и законно и справедливо.

— Толково рассудил, — обрадовался Семен. — Выходит, бедноте и при «буфере» жить можно.

— Так ведь это же красный «буфер». И мы с тобой знаем, к чему он и зачем... На собрании, кстати, поговорим и о том, что сельревкому нужен новый председатель. Тогда партизаны будут знать, как им следует вести себя на общем собрании всех граждан села, когда встанет вопрос о смене председателя.

Разговор этот показал Семену, что его предубежденное отношение к Димову не имеет никаких оснований. На него можно было положиться и как на председателя и как на хорошего товарища в беде.

Когда вернулись к Людмиле Ивановне, она с красно-синим карандашом в руках проверяла ученические тетради. Какая только бумага не шла на эти тетрадки! Сшитые суровыми нитками, все они были сделаны из чистых или исписанных с одной стороны деловых бумаг Канцелярии атамана Четвертого военного округа и Орловского станичного правления, из каких-то конторских книг и грубой оберточной бумаги всех цветов и оттенков.

Димов взял со стола несколько тетрадей, исписанных на обороте дореволюционными канцеляристами, бегло просмотрел их и сказал:

— Да, тетрадочки! Это не то, что прежние, фабричной выделки. Хотя и мало я в школе учился, а тетради те всегда перед глазами стоят. Там тебе и разлиновка голубенькая и портреты великих писателей на обложках, а в самом конце — таблица умножения. Шестью шесть — тридцать шесть, семью семь — сорок девять! И не хочешь, да на всю жизнь выучишь.

Семен снял с вешалки свой полушубок и стал одеваться.

— Куда вы торопитесь, Семен Евдокимович? — спросила Людмила Ивановна. — Посидите. Чаю еще попьем, поговорим, пока Михаил Осипович не уехал.

— Людмила Ивановна! — сказал ей Димов. — Не намекайте, что и мне пора расставаться с вами. Я дал слово Забережному, что завтра проведу у вас собрание партизан и бедноты. Куда же я денусь, если не разрешите переночевать у вас? Я могу спать, где угодно, и постараюсь вас не стеснить.

«Вот ловкач! — изумился Семен. — Ночевать подговаривается и меня не стыдится». Не глядя на Людмилу Ивановну и делая вид, что всецело занят своим одеванием, он дожидался, что ответит она Димову. И был немало раздосадован, когда она сказала:

— Ну, что же с вами сделаешь! Хотя и не совсем это удобно, но оставайтесь. Надеюсь, что Семен Евдокимович не подумает ничего плохого. — И она вопрошающе посмотрела на Семена, теребя в руках конец накинутого на плечи полушалка.

— Нет, нет! Что вы! — поспешил отозваться Семен и стал прощаться с ней и с Димовым, глядевшим на него, как показалось ему, лукавыми глазами.

«Прикидываются, комедию передо мной ломают, — думал о них по дороге домой Семен. — У самих, наверно, все давно на мази, а делают вид, что поневоле вдвоем остаются... А она, холера, красивая. У Димова губа не дура».

Весь вечер потом он нет-нет да и вспоминал, что Димов и Людмила Ивановна остались вдвоем. От этого страдало его мужское самолюбие. И ни с того ни с сего все время чувствовал он себя обманутым и уязвленным. Про Димова думал с тайной завистью и раздражением, про Людмилу Ивановну — с досадой и легкой грустью. Он сознавал, что думать об этом в его положении нехорошо и даже глупо, но не думать не мог.

30

Сходку партизан и бедноты устроили в просторной избе Прокопа Носкова. Собралось всего человек тридцать. Вместе с Димовым пришла и Людмила Ивановна. «Вишь ты, — подумал Семен, — и на сходку вместе явились. Значит, дела у них в полном порядке».

Людмила Ивановна поздоровалась с ним за руку, остальным отвесила общий поклон. Ей подали стул, и она села неподалеку от Семена, сняв полушалок и распахнув свою черную борчатку.

Пока сходка не началась, Семен то и дело поглядывал в ее сторону, но уже без вчерашней досады, а только с любопытством человека, желающего узнать по ее лицу, что было вчера у нее с Димовым. Но молодое и привлекательное лицо ее ничего не сказало ему.

Открывая сходку, Димов назвал ее собранием поселкового актива. В своем вступительном слове, сказанном напористо и горячо, он рассказал, что такое ДВР, для чего она создана по директиве Ленина, а затем коротко сообщил о той обстановке, в которой жила республика. Вопросов ему никто не задавал. Партизаны об этом уже знали, а остальные плохо еще разбирались во всем и считали, что в присутствии такого большого начальства лучше помолчать, чтобы на нажить себе беды сказанными невпопад словами.

— А теперь давайте поговорим о ваших беженцах, — сказал потом Димов. — Надо нам разобраться, что представляет из себя каждый из них, чего он заслуживает. У них остались здесь дома, хозяйства, а у большинства и семьи. Можно предполагать, что часть из них обязательно вернется домой, когда правительство наше обратится к ним с призывом возвращаться. Стоит ли отбивать у них охоту к возвращению конфискацией имущества, плохим отношением к семьям. Потом ведь далеко не все они богатые люди. У некоторых нам взять нечего. Стало быть, разговаривать надо только о кулаках, о тех, кто едва ли вернется домой.

— А для чего, товарищ Димов, этот разговор? — спросил Лука Ивачев. — Ты бы нам лучше разрешил дома беженцев занять. В землянках и зимовьях нам не шибко весело живется.

— Вот из-за этого и затеяли мы разговор, — мотнув головой, отозвался Димов. — Давайте высказывайтесь, кого вы считаете отпетыми врагами?

— Всех, кто за границу удрал! — сказал все тот же Лука.

— Ну, это слишком огульный подход, товарищ Ивачев, — возразил Димов. — Так рассуждать не годится.

— Разреши, товарищ Димов, мне сказать, — поднялся со своего места хозяин избы Прокоп Носков, единственный из всех собравшихся, кто сидел не в шинели или полушубке, а в пестрой ситцевой рубахе без пояса.

Получив разрешение, Прокоп сказал, что он не согласен с Лукой. Не все убежавшие за границу сволочи. Есть и среди них такие люди, о которых не скажешь ничего плохого. Заставили их из-под палки вступить в станичную дружину и воевать с партизанами. Для примера Прокоп сослался на Агейку Бочкарева и Егора Большака. Агейка с малых лет ходил по работникам. Парень он работящий, безответный. Его богачи друг от друга каждый год переманить старались, а он привык жить у Степки Барышникова и к другим не шел. Когда пристигла беда, дал ему Степка хорошего коня, чтобы красным не достался, и уехали они в дружину. Почувствовал себя Агейка полновластным казаком и стал служить Унгерну верой и правдой. Получил за храбрость урядницкие лычки, медаль и не захотел с ними расставаться. Ушел теперь, глядишь, с Унгерном в Монголию. Если уцелеет там, обязательно вернется. Придет с покорной головой — убивать его не будешь. Из него еще можно человека сделать. Почти такой же и Егор Большак. У него за плечами только та вина, что был у нас бессменным писарем. Хоть и не было у него за душой ни черта, а считал себя начальством, зимой и летом в фуражке с кокардой и в штанах с лампасами щеголял. Житьишко было у него вольготное, ничего не скажешь. Вообразил себе, что при новой власти заставят его не писарить, а работать. Вот и пошел в дружину, чтобы отстоять свое право на писарскую должность, на взятки-братки с тех, кому заявления да справки строчил. От этого и в дружину угодил, шашку в руки взял, хотя и трус несусветный. Сидит теперь за границей, голодает, в карты со скуки режется. Объяви ему амнистию, так он вперед всех домой прилетит и в писаря попросится.

— Ты не об этих говори! — перебил его Алексей Соколов. — Ты о богачах скажи, которым сам любил в рот заглядывать.

— Ну, чья бы корова мычала, а твоя бы лучше молчала! — огрызнулся Прокоп. — Это ты собирался зятем у Кехи Кустова стать и работал на него бесплатно целых пять лет. Ты ведь до своего партизанства шибко недоделанным был, от Агейки-то недалеко ушел.

— Товарищ Носков! — перебил Димов. — Зачем же эти взаимные оскорбления? Мало ли кто из нас был прежде дураком? Это к делу не относится.

— Ну раз не относится, тогда я кончил, — обиделся Прокоп и сел на свое место. Тогда Соколов крикнул:

— Ловкач, ничего не скажешь! Так о богатых и не заикнулся. Позвольте тогда мне. — Он встал, снял с себя шапку, расстегнул полушубок и только потом заговорил: — Некоторым, товарищ Димов, домой лучше и не показываться. Никогда мы не простим таким, как Архип и Петька Кустовы, братья Барышниковы, Кузька Большаков и Елисей Каргин. Петька и Кузьма — оба каратели. Архип и Барышниковы наших на расправу выдавали, а Каргин в дружину народ шашкой загонял и ранил в бою Кушаверова. Не лучше и другие богачи, все они отличились. Много по их милости вдов и сирот наделано, — и он принялся перечислять по именам и фамилиям всех, на кого был справедливо озлоблен.

После него выступил Семен.

— Власть теперь наша, товарищи! Дорого мы за нее заплатили и никогда никому не отдадим. Все, кого называл здесь Алексей Соколов, натворили нам беды и горя. Они это знают и домой не вернутся. Жалеть о них не будем. Нам надо свою житуху налаживать. Давайте договоримся, что нам делать с имуществом богачей. Как мы здесь решим, так и будет. Уездный ревком нас поддержит. Я предлагаю хлеб бежавших богачей распределить между теми, кому нечего есть, в первую очередь дадим беднейшим из партизан. В дома вселим тех, чьи усадьбы спалили семеновцы.

Партизаны дружно поддержали его, а остальные сидели и помалкивали. Они уже решили про себя, что не возьмут кулацкого хлеба, если им и будут предлагать его. Они все еще боялись возвращения богачей, способных за любую свою вещь растерзать кого угодно. Но партизаны знали свою силу и потому принялись горячо обсуждать предложение Семена. Переселиться в дома богачей готовы были все.

После долгих споров согласились, что в дом Архипа Кустова должен переселиться Семен, в дом Кустова Иннокентия — Авдотья и Ганька Улыбины. Остальные дома предоставлялись Луке Ивачеву, Симону Колесникову, Гавриилу Мурзину и семьям погибших партизан Григория Первухина и Никиты Клыкова.

Мурзин предложил отнять, у Митьки Каргина половину дома, как принадлежащую его брату Елисею, но его никто не поддержал. Большой чепаловский дом согласились отдать под клуб и читальню. Кандидатом в председатели сельревкома наметили Семена, его заместителем — Симона.

Для вывозки и обмолота кулацкого хлеба решили организовать воскресник.

Уезжая в Завод прямо со сходки, Димов заявил, что через несколько дней будет прислано в поселок официальное распоряжение о передаче кулацких домов лицам, пострадавшим от белогвардейского террора.

Довольные таким решением партизаны расходились с собрания с веселыми разговорами и песнями.

— Толковая башка этот Димов, — говорил своим спутникам Луке Ивачеву и Никуле Лопатину Алексей Соколов. — Сразу взял быка за рога. А то вон сколько домов пустовало, и никто не смел к ним подступиться.

— Вот вернутся богачи из-за границы, так покажут, как чужим добром распоряжаться, — сказал ему со смешком Никула, которому уже не терпелось похвастаться первому встречному, что он был участником самой что ни на есть секретной партизанской сходки.

— Не вернутся, не бойся. Скорее Драгоценка пересохнет, чем они домой заявятся. Ты об этом лучше и не думай, — прикрикнул на него Соколов. — И еще я тебе скажу вот что: ты ведь самый зловредный в поселке трепач. Тебя как путного пригласили на сходку, а ты обязательно начнешь звонить всем и каждому. Лучше этого не делай, иначе лишим тебя доверия.

— Да отсохни мой язык, чтобы я кому-нибудь хоть слово сказал о собрании, — поклялся ему Никула.

Тут в разговор вмешался Лука и стал смеяться над Соколовым, что отказался он от предложенной ему половины дома Кузьмы Полякова.

— Ты что же, Алеха, так и решил бездомным остаться? Зачем от дома отказался? Ведь тебе, хоть ты и недоделанный, жениться надо. Нечего тебе в холостяках слоняться. Мужик ты из себя видный, за тебя при новой власти любая девка выскочить согласится.

— Женитьба вдруг не делается, — огрызнулся недовольный таким разговором Соколов. — Я пока могу и без собственного угла обойтись. Пусть лучше семейные устраиваются. А потом, может быть, я в поселке и не останусь. Я скорее всего в приискатели подамся.

— Это твое любезное дело — куда податься, а только своя изба не помешала бы. Ты в нее мог при случае квартирантов пустить.

— Я не спекулянт, и отвяжись ты от меня со своими советами, — рассердился Соколов, отстал от них и пошел в обратную сторону.

— Это он к Маруське Букатовой подался, — сообщил во всеуслышанье Никула. — Он к ней давно подкатывается, да не получается. Сохнет она по Федоту Муратову. Тот с ней шибко крутил, частенько и ночевал у нее, когда она летом в амбарушке спала.

— Чего же звонишь об этом на всю улицу? — напал на него Лука. — Ты что, за уши их с Федоткой держал? Позоришь девку, на Федота напраслину возводишь. Не похвалит он тебя за это, когда вернется. А вернется он скоро.

— Ну, это еще когда будет, — рассмеялся Никула. — Он, говорят, ушел служить в народную армию. Дослужится там до полковника или генерала и глаз домой не покажет.

— Храбрый ты, когда поблизости Федота нет, — сказал услыхавший его Симон Колесников. — И как только не надоест тебе языком молоть.

Дальше
Место для рекламы