Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XXXI

План переворота был разработан заговорщиками еще до встречи с Василием Андреевичем. Предполагалось осуществить его в ночь на шестое февраля. Расклеенные по городу афиши извещали, что в ту ночь в доме офицерского собрания будет поставлен спектакль, после которого начнутся «танцы до утра». Кибирев с отдельной сотней должен был окружить офицерское собрание и арестовать в нем семеновских и японских офицеров. В это же время Каргин и Андрон Ладушкин со своими сотнями, два дивизиона Четырнадцатого полка, Восьмой казачий полк, Чалбутинская и Олочинская дружины должны были напасть на японцев, расквартированных в городе. Японцев же, которые находились на сопках, оставляли до утра. В случае успешного переворота в городе они при любых обстоятельствах должны были погибнуть или сдаться. Батарейцы обещали разнести их избушки с первых же снарядов. Остальное довершил бы суровый горный мороз.

Но встреча с Василием Андреевичем показала, что участники заговора тешили себя совершенно несбыточным. Воочию убедились они, что партизанами руководят большевики. Это сразу же заставило всех офицеров отказаться от переворота. Охладели к нему и Каргин с Кибиревым и без конца раскаивались в том, что на переговоры с Василием Андреевичем пригласили слишком много людей. Многие дружинники после этого стали всерьез подумывать о том, чтобы перейти к партизанам. Офицеры же порвали с Кибиревым всяческие сношения и поглядывали на него довольно косо. В любую минуту он и Каргин ждали предательства с их стороны. Каргин предлагал ему бросить все и бежать за границу, но он почему-то не решался на это.

А четвертого утром случилось то, чего они так боялись.

Восьмой и Четырнадцатый полки были подняты по тревоге и ушли из города на Орловскую. Сразу же после их ухода в улицах появились японские патрули. На выездах из города встали заставы. С крыши здания, где находился японский штаб, начали передавать флажками какие-то сигналы на Крестовку и другие сопки. Каргин и Ладушкин приказали своим сотням заседлать лошадей и скрытно выставить часовых. Предусмотрительный Андрон распорядился в занимаемой им усадьбе разобрать несколько заборов, чтобы приготовить на всякий случай прямую дорогу за город.

Каргин, изнывавший в неведении, послал двух дружинников на квартиру к Кибиреву. Сам он пойти туда не рискнул. Дружинники вернулись в сумерки и сообщили: Кибирев арестован еще ночью вместе с женой, отдельная сотня только что разоружена японцами.

Каргин немедленно перевел половину дружинников своей сотни в усадьбу к Ладушкину. Там он сказал казакам:

— Не все вы, братцы, знаете, что происходит. Хотели мы японцам и нашим отпетым карателям устроить жаркую баню и взять власть в свои руки. Только не выгорело это. Сейчас мы оставляем завод. Тот, кто хочет остаться, пусть остается. Мы будем с боем прорываться через заставу.

— А куда же пойдем? — спросил Егор Большак.

— Должно быть, за границу.

— Ну, тогда нам не нн пути. Я в другое место попробую податься.

Остаться пожелало человек тридцать. Они разъехались по своим квартирам, расседлали лошадей и попрятались по домам. С остальными Каргин начал через дворы выбираться на задворки, к кустарникам. Там уже дожидался его Андрон со своей сотней, которая уходила вся до одного человека.

Посовещавшись, решили прорываться в конном строю через заставу на перевале.

Японец-часовой на заставе, завидев их, выстрелил в воздух. Из избушки начали выбегать и ложиться в цепь японские солдаты. Мешкать было нечего. Каргин вырвал из ножен шашку и скомандовал:

— За мной, братцы!

Японцы, не успев выкатить пулеметы, встретили сотни ружейным огнем. Но успели они дать только два залпа. Дружинники доскакали до них и начали гоняться за ними по кустам, рубя шашками, топча конями. Скоро вся застава была уничтожена.

Но далось это не дешево. Сотни потеряли больше тридцати человек. Одним из них оказался смертельно раненный в грудь Капитоныч.

Когда его сняли с седла и стали расстегивать полушубок, чтобы перевязать, Капитоныч сказал:

— Не надо. Сейчас помирать буду. Поезжайте с богом, да не поминайте меня лихом, — на губах его показалась кровь.

Проскакав от завода верст восемь по направлению к Аргуни, Ладушкин спросил Каргина:

— Куда уходить будем? По-моему, одна дорога — к партизанам. Виноваты мы перед ними, да покорную голову, как говорится, меч не сечет.

— Нет, я, Андрон, к партизанам не пойду, меня они не пощадят.

— Так куда же ты думаешь?

— За границу.

— Ну, значит, расходятся наши пути-дороги. Я за границу не поеду. Если не помилуют меня партизаны, умру, да не на чужбине... Большой ты мне друг, Елисей! С кровью я тебя оторву от сердца, а вот от родной земли, от этих падей и сопок мне и с кровью не оторваться. Без нее мне не жить. Прости, брат, и прощай.

— Смотри, смотри. Дело твое, — сухо отозвался Каргин.

А Андрон смахнул рукавом полушубка закипевшие на ресницах слезы и обратился к дружинникам:

— Я, братцы, решил к партизанам. Кто со мной — давай налево.

Половина его сотни отъехала с дороги влево. Из Мунгаловской сотни также десятка три людей двинулись налево.

Все остальные решили идти с Каргиным за границу. Сняв с голов папахи, казаки распрощались друг с другом: одни — на время, другие — навсегда.

XXXII

Зимой Мунгаловский раз десять переходил из рук в руки. Четвертый и Восьмой партизанские полки воевали здесь с Азиатской дивизией барона Унгерна и Шестым Забайкальским полком. Обе стороны старались застигнуть друг друга врасплох, и бои происходили чаще всего по ночам. В боях мунгаловцам доставалось не меньше воюющих. Особенно плохо им было, когда наступали белые. Подойдя к поселку, они начинали палить из орудий. Снаряды калечили и убивали скот, зажигали дома и ометы соломы на гумнах. Партизаны, боясь окружения, сломя голову отходили на Орловскую, а жители лезли в подполья. Белые занимали поселок, а затем через сутки-другие их так же лихо вышибали из него партизаны.

Но, наконец, незадолго до событий в Нерчинском заводе партизаны вынуждены были отойти на Уров. У них совершенно вышли запасы патронов, а обзавестись ими за счет противника не удалось. В поселке обосновался тогда на длительную стоянку Шестой забайкальский полк.

Полк этот считался у Семенова вполне надежным. В нем не было еще случаев перехода казаков на сторону партизан. Костяк его составляли сыновья караульских богачей-скотоводов. Воевали они плохо, но любили пороть и грабить мирное население, не разбираясь, на чьей оно стороне. Грабили все, что плохо лежало, возили награбленное сбывать китайским купцам.

Больше всего процветала в полку охота за молоденькими ягнятами, из шкурок которых получались щеголеватые папахи. У каждого казака имелось в переметных сумах несколько сырых и уже выделанных ягнячьих шкурок. Они играли на шкурки в карты, меняли их на вино.

У Козулиных стало на постой восемь казаков. Обосновались они в горнице, наполнив ее неистребимым запахом солдатчины. Скоро все цветочные горшки были набиты окурками, крашеный пол загажен, а на печке развешаны портянки и рукавицы, расставлены мокрые катанки.

Вечером, накормив казаков ужином, Дашутка пошла в свое зимовье взглянуть на ягнят и кур. Еще с крыльца услыхала она там какую-то возню. Недоумевая, в чем дело, приблизилась она к зимовью и увидела, что дверь его распахнута настежь. «Неужели собака туда забралась?» — подумала Дашутка и, схватив суковатую палку, смело подошла к двери.

В ту же минуту на нее набросился из-за угла какой-то человек, зажал ей рот и грубо впихнул в зимовье, где дико метались потревоженные ягнята. Затем мимо нее выбежали из зимовья еще два или три человека. Они захлопнули дверь и заложили на засов снаружи. Дашутка закричала «караул» и, не помня себя, выбила заледенелое окошко, с трудом вылезла через него и с криком побежала в дом.

При ее появлении казаки-постояльцы переглянулись между собой, похватали винтовки и выбежали в ограду. Скоро ни с чем вернулись назад и посоветовали Дашутке держать ягнят в избе. Но на следующую же ночь эти казаки куда-то сходив, возвратились с задушенными ягнятами в торбах. Утром Дашутка узнала, что у Каргиных и Мунгаловых утащили в ту ночь из зимовья всех ягнят.

На вторую неделю пребывания полка в Мунгаловском с севера опять стали ежедневно наведываться партизанские разъезды. Появлялись они обычно по обогреву и завязывали перестрелку с заставами белых.

Командир полка полковник Щеглов приказал заставам не выпускать из поселка на север никого из мунгаловцев, чтобы они не имели возможности сноситься с партизанами. Жители не могли привезти ни дров, ни сена и кормили скот соломой, а печки топили заборами и постройками.

У Козулиных дрова еще были, но сено вышло. Дашутка кормила овец и коров соломой и с горечью видела, как худели они от такого корма. Тогда решилась она съездить за сеном, которое стояло у них в зародах в четырех верстах от поселка, около тракта на Уров. Мать всячески отговаривала ее от такой затеи, но Дашутка договорилась с казаками, стоявшими у них, что в тот день, когда они будут находиться в заставе, они выпустят ее из поселка.

Однажды после ужина казаки стали собираться на заставу. Уходя, они сказали Дашутке:

— Если хочешь, завтра можешь съездить за сеном, мы тебя пропустим. Только выезжай пораньше.

Дашутка проснулась задолго до рассвета. Позавтракала и вышла в ограду. За Драгоценкой смутно краснело над белыми сопками небо. В ограде мягко искрился голубой пушистый снег, шевелились черные тени. Высоко в студеной синеве блестела подкова месяца.

Напоив из ведра Гнедуху, Дашутка обмела ей бока метлой, сбила с копыт железным молотком заледенелые комья снега и стала запрягать в приготовленные с вечера сани.

Только выехала из своих ворот, как повстречала Соломониду Каргину. Заслонясь от резкого ветра черной варежкой, Соломонида крикнула:

— Куда это тебя понесло? Сидела бы лучше дома. Партизаны, того и гляди, опять заявятся. Подымут они перепалку с нашими и очутишься ты под пулями.

— Я до партизан вернуться успею. Они ведь только по обогреву ездят, — ответила Дашутка, подымая воротник козлиной дохи.

Макушки сопок ярко алели, когда Дашутка подъехала к своему зароду. Зарод с наветренной стороны забило высоким сугробом. На сугробе виднелись вмятины волчьих следов. Она опасливо огляделась по сторонам, потом скинула с себя доху, взяла с саней вилы и по заледенелому сугробу поднялась на зарод. Очистив от снега овершье, с трудом разворошила его и стала накладывать воз прямо с зарода. Ветер все время мешал ей. Он парусом надувал ее широкую юбку, бил по лицу концом полушалка, рвал сено с вил. Ей приходилось всячески ухитряться, чтобы сохранить равновесие, удержать в руках тяжелые навильники, с которых сыпалась на полушалок и за воротник колючая труха.

Занятая делом, она не заметила, как к зароду подъехали партизаны на покрытых инеем лошадях, все в дохах и косматых папахах.

— Здорово, молодуха! — раздался у нее за спиною насмешливый голос.

Она вздрогнула, и сено с вил упало. Его тотчас же подхватило ветром, развеяло во все стороны.

— Да ты не бойся, не бойся, — сказал пожилой партизан с обметанными инеем бородой и бровями.

Другой, помоложе и побойчее, добавил:

— Мы не кусаемся.

— И как это вы так тихо подъехали? — спросила Дашутка.

— Такое уж наше дело... А что, — белые от вас не ушли?

— Нет, все еще стоят. А вчера к ним новые подъехали.

— И много?

— Кто их знает. Не считала я. Только они всю Подгорную улицу под постой заняли...

— Мужик-то у тебя, молодуха, где? В белых али у нас? — расспрашивал, посмеиваясь, молодой, похлопывая мохнатой рукавицей по седельной луке.

— Его у меня еще в восемнадцатом году под Маньчжурией убили.

Поговорив с Дашуткой, партизаны стали совещаться. В это время над падью, ярко освещенной солнцем, гулко раскатился ружейный залп. Партизаны повернули и поскакали туда, откуда приехали. Дашутка спрыгнула с зарода и присела за воз. Залпы следовали один за другим. Выглянув из-за воза, она увидела на ближайшей сопке человек тридцать казаков. Стоя, били они навскидку по партизанам. Им удалось свалить под одним из них коня. Дашутка оглянулась. Потерявший коня партизан сбросил с себя доху и попытался бежать. Другой партизан догнал его, посадил к себе на коня, и они скрылись из виду за сверкающими кустами.

Казаки стали спускаться с сопки к Дашутке. Это ее сильно встревожило. То, что она разговаривала с партизанами, могло обойтись ей очень дорого.

Первым к ней подскакал с винтовкой наизготовку урядник, румяный и круглолицый. На нем был желтый полушубок и серая папаха, лихо сбитая на ухо. Скаля в улыбке белые зубы, он добродушно спросил:

— Какие это ты с партизанами разговоры разводила?

— Да привязались ко мне с расспросами. Спрашивали, не ушли ли вы из поселка.

— А ты что им сказала?

— Сказала, что не ушли. Да они потом это и сами увидели, как начали вы палить по ним, — улыбнулась Дашутка, успокоенная поведением урядника.

Но следом за ним подъехал с казаками длиннолицый и горбоносый хорунжий. Наезжая на Дашутку конем, хорунжий грубо спросил:

— Ты почему без разрешения из поселка выехала? Свиданье здесь красным назначила?

— Никому я не назначала никакого свиданья.

— Ладно. В штабе разберемся... Плюхин! — приказал хорунжий уряднику, — помоги этой бабенке увязать воз и веди ее в поселок. А мы поедем посмотреть, куда девались красные.

Хорунжий ударил нагайкой рыжего с белым пятном на лбу коня и понесся на север. Казаки последовали за ним. Урядник слез с коня и стал помогать Дашутке увязывать воз. Он искренне жалел ее и все время твердил:

— Да, влипла ты с этим сеном... Офицеры наши такие собаки, что не приведи бог.

Едва они выехали на дорогу, как возвратился хорунжий с казаками.

— Поживее! — скомандовал он сидевшей на возу Дашутке и хлестнул нагайкой Гнедуху.

В поселке Дашутку доставили прямо в штаб полка. Штаб находился в доме Архипа Кустова.

Полковник Щеглов, тридцатилетний мужчина с голубыми остекленелыми глазами, бабник и пьяница, завтракал, когда к нему явился с рапортом хорунжий. Выслушав его, Щеглов спросил:

— Баба-то хоть добрая?

— Кровь с молоком, господин полковник.

— Приведи ее сюда, — оттолкнул Щеглов тарелку с недоеденной котлетой и начал ходить по горнице, приводя себя в порядок.

Через минуту хорунжий втолкнул Дашутку в горницу и закрыл за нею дверь. Нарумяненное холодом лицо ее горело, руки теребили концы полушалка.

— Ого! — вырвалось у Щеглова. Он бросил в тарелку окурок папиросы и строго спросил: — Кто ты такая? Большевичка?

— Что вы, ваше благородие! Какая же я большевичка! Отец мой в дружине с самой весны ходит, — глядя на него со страхом, торопливо говорила Дашутка.

— Хорошо. Постараемся выяснить, правду ли ты говоришь. А до выяснения посидишь под арестом.

— Да что же тут выяснять-то? Вам здесь любой скажет, кто я такая.

Но у Щеглова было свое на уме. Он позвал хорунжего и велел посадить Дашутку в кустовское зимовье под замок.

Едва захлопнулась за нею набухшая, обитая кошмою дверь зимовья, как она в полном изнеможении опустилась на лавку и расплакалась. Выплакавшись, принялась ходить из угла в угол, не находя себе места. На полу стоял небольшой деревянный ящик с сапожными колодками и инструментами. Она принялась рыться в нем и нашла короткий, сделанный из литовки ножик с обшитой кожей рукояткой. Взяла его и спрятала в правый рукав.

Узнав об аресте дочери, Аграфена Козулина кинулась к соседкам, мужья которых находились в дружине. Скоро человек десять их отправились вызволять Дашутку. Это, возможно, и удалось бы им, если бы Щеглов не получил к тому времени срочного донесения о событиях на Нерчинском заводе.

Когда допущенные к нему казачки все разом принялись кричать, что он напрасно безобразничает в поселке, где большинство жителей ходит в белых, он с матерщиной оборвал их:

— Врете, поганки длинноволосые! Все ваши мужья переметнулись сегодня на сторону красных. Я теперь за вас примусь! Вы у меня еще попляшете! — И он приказал ординарцам гнать их в шею.

Дашутка видела в слуховое окошко возле двери, как мать с соседками прошла к Щеглову. Она оживилась и стала ждать, что ее сейчас же освободят. Но когда ординарцы нагайками выгнали женщин из кустовской ограды, ее охватил страх.

Поздно вечером пьяный Щеглов заявился в зимовье. Следом за ним вошел денщик с зажженной лампой в руках. При входе их Дашутка, дремавшая на лавке, испуганно вскочила. Щеглов взял у денщика лампу и приказал ему убираться. Поставив лампу на печку, он с пьяной икотой сказал:

— Ты, бабонька, не помирай раньше времени. Мы можем с тобой великолепно сговориться. Садись, — показал он на широкую лавку у передней стены, застланную холстиной.

— Ничего, я постою.

— Садись! — прикрикнул он, и Дашутка покорно опустилась на краешек лавки.

Щеглов уселся рядом с ней и сказал, нагло заглядывая ей в глаза:

— Ну вот и хорошо, что ты такая сговорчивая... — он попытался обнять ее.

— Ты лучше не трогай меня! — сильно толкнув его в грудь, вскочила с лавки Дашутка и отбежала к печке.

Щеглов достал из кармана портсигар, закурил папиросу. Сделав две-три затяжки, изжевал весь мундштук и кинул папиросу в угол. Потом с угрозой проговорил:

__ Ты не брыкайся! Либо мы с тобой сговоримся тихо и мирно, либо я спущу на тебя взвод казаков. Выбирай, что лучше.

— Эх ты, ваше благородие! — с презрением бросила Дашутка. — Только и умеешь, что с бабами воевать! Есть лив тебе хоть капля стыда-то?

— Молчать! — рявкнул Щеглов и пошел на нее.

— Не лезь ты лучше ко мне, — бросилась от него Дашутка к порогу и попыталась открыть дверь, но она оказалась запертой снаружи.

— Ну, что же, пеняй на себя, — прохрипел Щеглов и позвал топтавшегося за дверью денщика.

— Что прикажете, господин полковник? — открывая дверь, спросил денщик.

— Иди и скажи ординарцам, что отдаю эту бабу им.

Тогда Дашутка выхватила нож и бросилась на Щеглова, но он пнул ее носком сапога в живот. Отлетев в сторону, она упала на пол, прикусив до крови язык. Щеглов бросился, чтобы отнять у нее нож, но она успела подняться на ноги и опять пошла на него.

В ту же минуту в зимовье ворвались ординарцы. И тогда Дашутка, откинув голову назад, полоснула себя ножом по горлу. Красные круги пошли у нее перед глазами. Она зашаталась, медленно повалилась на правый бок, и последнее, что промелькнуло в ее меркнущей памяти, было воспоминание о том, как в день похорон деда скакал к ней навстречу Роман, одновременно обрадованный и смущенный.

XXXIII

Тысяча девятьсот двадцатый год начался в Сибири и на Дальнем Востоке решающими событиями почти двухлетней гражданской войны. Советская Пятая армия шла по великим сибирским просторам, преследуя панически отступавших на восток колчаковцев. Разбитые армии белых отступали вдоль железнодорожной магистрали Москва — Владивосток. Многочисленные партизанские отряды трепали их с флангов, с тыла, нередко отбивали сотни подвод, груженных боеприпасами и ценным интендантским имуществом. Рабочие городов брались за оружие. В Томске советская власть была объявлена раньше, чем докатилась до него разложившаяся еще на фронте армия Пепеляева. В конце января восстали рабочие Иркутска. Они захватили в плен и расстреляли бежавшего из Омска верховного правителя — адмирала Колчака. Остатки его армий, под командованием генерала Каппеля, стремились прорваться в Забайкалье, под защиту семеновцев и японцев. В Приморской области партизаны Сергея Лазо громили интервентов, угрожая Владивостоку. А в феврале после кровопролитных боев все Приамурье было очищено от японцев. Амурцы провозгласили советскую республику и немедленно послали все лучшие свои части на помощь партизанам Забайкалья. Они вынудили атамана Семенова отказаться от наступления на Иркутск и перебросить все боеспособные части в Восточное Забайкалье.

О всех этих событиях восточно-забайкальские партизаны узнавали от представителей подпольного обкома партии, которые регулярно пробирались к ним из Читы, Вскоре после событий в Нерчинском заводе, подчиняясь директиве обкома, партизаны Журавлева двинулись на соединение с амурцами и завязали ожесточенные бои за Сретенск — крупнейший опорный пункт атамана в Восточном Забайкалье. Одновременно полк Кузьмы Удалова был послан на юго-запад, к маньчжурской железнодорожной ветке, по которой шло из-за границы снабжение семеновцев и действовавших в Забайкалье японских дивизий генерала Оой.

С полком Удалова надолго ушел из родных мест и Роман Улыбин. Он так и не узнал тогда, какая судьба постигла Орловскую дружину и что случилось с Дашуткой в февральскую вьюжную ночь.

Стремительным рейдом шел полк по студеным даурским степям. Партизаны, жившие предчувствием скорой победы, были настроены бодро, воевали лихо и весело. За три недели побывали они в тридцати станицах и селах. Шесть станичных дружин, два карательных отряда и батальон японской пехоты разбили они наголову ночными налетами. Нелегко было воевать на сорокаградусном морозе, на пронизывающем до костей ветру, но вера в победу воодушевляла их. Всюду население встречало их как освободителей, везде вливались в полк десятки и сотни новых бойцов. Скоро Удалов разбил свой полк на три полка, по тысяче сабель в каждом, и стал именовать свою часть Отдельным летучим партизанским отрядом.

В станице Улятуевской, на дневке, вызвал он к себе Романа и сказал ему:

— Знаю я тебя, Ромка, не первый день. Котелок у тебя ничего, варит подходяще. Так что сдавай свою сотню Симону Колесникову и принимай Третий полк. Только смотри, не зазнавайся, иначе разжалую в два счета.

Роман, утративший за десять месяцев непрерывных боев свою былую самонадеянность, сказал, что с полком ему не справиться.

— Как это не справишься, если я тебе приказываю! — удивился Удалов. — Я ведь знаю, что делаю. Еще как управишься-то! Об этом я могу по себе судить. Был я прежде сотенным трубачом во Втором Читинском полку, которым войсковой старшина, нынешний семеновский генерал Михайлов командовал. А теперь я вон какой махиной управляю. И, должно быть, неплохо, раз Гришка Семенов оценил мою голову в тридцать тысяч золотых. А потом, скажу тебе по секрету, — командовать нашим народом не трудно. Каждый знает, за что головой рискует.

— Все это так, — согласился Роман, — а только поискал бы ты, товарищ Удалов, человека поопытнее и постарше.

Выведенный из терпения, Удалов стукнул кулаком по столу и прикрикнул:

— Хватит, поговорили! Принимай полк — и баста! и начальники штаба я тебе Елизара Матафонова определил, а Матафонов — он такой, он любого генштабиста за пояс заткнет...

В ту же ночь Удалов повел свой отряд на запад, к Цугольскому дацану, где, как узнал он, стояла кавалерийская бригада того самого генерала Михайлова, у которого был он простым трубачом. Удалову не терпелось сразиться с Михайловым, показать ему, на что способен «Кузька-трубач», как пренебрежительно звали его офицеры полка.

Ледяная поземка мела в беспредельной степи, полный месяц в морозных белых кольцах плыл по студеному небу. Возбужденный Кузьма, одетый поверх полушубка в косматую козью доху, ехал по заметенной дороге рядом с Романом и командиром Второго полка Саватеевым и на ходу разрабатывал план предстоящего боя.

— Дацан стоит в котловине, — говорил он хрипловатым, простуженным голосом. — С трех сторон от него сопки, с четвертой Онон. За рекой тоже сопки к самому берегу подступили. Выгорит у нас дело, если мы эти сопки займем без шума. Пусть Михайлов спокойно спит, пока мы его не разбудим.

— Ночь-то уж больно светлая, — заметил ему Саватеев. — Ежели есть у них на сопках посты, за пять перст они нас увидят.

— Месяц скоро закатится, так что на сопки в темноте поползем, — возразил Удалов. — Ромка со своим полком заононскую сторону займет, устроит там в узких местах засады. А два других полка пойдут к дацану и кинутся в атаку на сопки. Взять их нужно во что бы то ни стало. А когда займем их да начнем беляков в дацане на выбор бить, метнутся они на Онон. Там им Ромка и должен показать, почем фунт лиха. Ясно я говорю?

— Вполне, — ответили Роман и Саватеев и поспешили к своим полкам.

На рассвете, в белой морозной мгле, подымавшейся от Онона, партизаны сбили с сопок семеновские посты и открыли по дацану сильный ружейно-пулеметный огонь. Заметались семеновцы среди беспорядочно разбросанных построек дацана, неся большие потерн. Затем уцелевшие повскакали на коней и понеслись толпами к Онону. Там по ним в упор ударили пулеметы Третьего полка.

Обезумевшие семеновцы, очутившись в этой огненной мышеловке, долго метались из стороны в сторону, как слепые. Когда совсем рассвело, уцелевшие сдались в плен. Вырвались из окружения и умчались в сторону станции Оловянной не больше ста человек. С ними удалось удрать и генералу Михайлову. В Оловянной Михайлов сообщил по прямому проводу в Читу о разгроме партизанами своей бригады и застрелился в комнате телеграфистов.

Когда партизаны заняли дацан, Удалов обратился к ним с короткой речью:

— Бурятских монахов, хоть они и дармоеды, не обижать, без разрешения ничего у них не трогать! Кто не послушается, пусть на себя пеняет. Ясно я говорю?

— Ясно, — дружно и весело ответили бойцы. Ламы, услышав этот разговор командира с бойцами, почувствовали себя смелее, и главный настоятель дацана, могучего телосложения бурят в очках, обратился к Удалову с просьбой разрешить им отправить утреннее богослужение. Удалов сказал, что ламы могут молиться своему будде, сколько им будет угодно, и в свою очередь попросил разрешения побывать у них в храме во время службы. Получив согласие, отправился он в храм вместе с Романом, Саватеевым и начальником своего штаба.

В храме, раскрашенном снаружи необычайно яркими и прочными, не утратившими своего первоначального цвета красками, увидели партизанские командиры множество отлитых из бронзы будд, одни из которых были не больше детских кукол, а другие возвышались от пола до потолка... Пятьсот коленопреклоненных лам, одетых в желтые и красные халаты, молились в дыму курений.

Не выстояв службы до конца, Удалов вышел из храма. Поспешившим за ним командирам он сказал на крыльце:

— Ну и дичь! Дрова бы рубить этим бездельникам, чтобы сало с них слезло! На них смотреть противно.

Вечером привели к Удалову задержанную на одной заставе девушку в черной барашковой шапке и крытой плисом бурятской шубе. Разрумяненное морозом чернобровое лицо ее показалось Удалову необыкновенно красивым. Он поднялся из-за стола, приняв соответственную его положению позу, и спросил у доставившего девушку партизана-китайца:

— В чем дело, Седенкин?

— Шпионку поймали, — уверенно объявил китаец. Уд а лов оглядел девушку с головы до ног, строго спросил:

— Откуда, красавица?

— Из Оловянной.

— Зачем к нам пожаловала?

— Мне нужно видеть Удалова.

— Я Удалов. Давай говори, что надо.

— Надо переговорить наедине.

Удалов сделал знак рукой, и все находившиеся в избе люди немедленно вышли за дверь. Оставшись наедине с командиром, девушка сняла свою барашковую шапку, ловко распорола ее черную подкладку и, достав оттуда исписанный химическим карандашом лоскут белого шелка, протянула его Удалову.

Удалов повертел перед глазами исписанную шелковку и покраснел, словно его уличили в чем-то неприличном. Потом нехотя признался, что не умеет читать.

Девушка окинула его удивленным взглядом и тоном приказания сказала:

— Позовите надежного товарища, обязательно члена партии, и пусть он вам прочтет, что тут написано.

Удалов выглянул за дверь, крикнул, чтобы ему немедленно прислали Романа Улыбина. Когда Роман вошел, он подал ему шелковку и угрюмо сказал:

— Читай.

Роман взял в руки необычное письмо. Писал Оловяннинский комитет партии, что «предъявительница сего» Вера Алексеевна Пляскина командируется в партизанский отряд товарища Удалова со специальным поручением, которое изложит ему на словах лично.

— Вон ты пташка-то какая! Весенняя! — радостно изумился Удалов, а Роман стоял и глядел на девушку восхищенным взглядом.

Задав ей несколько проверочных вопросов, Удалов попросил ее:

— Ну, рассказывай, родная, с чем ты приехала.

Вера рассказала, что в связи с приближением партизан на станции Оловянная поднялась паника и что команда семеновского бронепоезда, разагитированная подпольщиками, готова перейти к партизанам.

— А какие части еще есть на станции? — спросил Удалов.

Вера перечислила с исчерпывающей точностью:

— Чехословацкий батальон надпоручика Кратохвилла, батальон японцев и две роты Второго Маньчжурского полка. Чехословаки уже объявили, что воевать с партизанами не будут, начальство из Владивостока приказало им соблюдать нейтралитет.

— Это хорошо. Ну, а япошки как?

— Комитет считает, что если вы припугнете их, то и они заявят о нейтралитете.

— Что ж, тогда попробуем припугнуть. Предъявим им этот самый, как его...

— Ультиматум, — подсказала Вера.

— Вот, вот! Сразу-то и не выговоришь, — рассмеялся Удалов и, вызвав адъютанта, приказал подымать, полки.

На закате партизаны окружили Оловянную, разобрав, на всякий случай полотно восточнее и западнее станции. Желая показать японцам и чехословакам будто имеет большие силы, Удалов приказал передвигаться своим полкам в виду станции с места на место. Передвигались они до наступления темноты.

А в девять часов вечера на станцию поехали партизанские парламентеры. Возглавлял их Роман Улыбин. Одетый в черный полушубок и косматую баранью папаху, с маузером на правом и серебряной шашкой на левом боку, имел он достаточно внушительный вид. Четверо богатырского сложения молодых и бравых ребят сопровождали его.

Встреченные чехословацкой заставой, парламентеры явились сначала в вагон надпоручика Кратохвилла. Находившиеся на станции семеновцы хотели было схватить парламентеров с красными ленточками на папахах, но сопровождавшие их чехи решительно заявили, что не позволят этого.

С чехами Роман договорился быстро. Надпоручик Кратохвилл подтвердил, что во всех случаях чехи будут придерживаться полного нейтралитета. А в заключение сказал по-русски:

— Мы ничего не будем иметь против, если вы займете станцию и прогоните отсюда японцев и семеновцев. — И распорядился доставить парламентеров под охраной в штаб японского батальона, который находился в станционной школе.

В жарко натопленном коридоре, освещенном яркой лампой, Романа и его спутников встретили японские офицеры, все широкозубые и подстриженные под ежик, с красными от волнения лицами. Коренастый, с реденькими и жесткими усиками майор с каким-то змеиным шипением спросил Романа на ломаном русском языке:

— Что вам угодно от японского командования?

Роман взял руку под козырек и тотчас же опустил, затем, стараясь говорить как можно тверже, ответил:

— Передаю японскому командованию предупреждение командующего Особого партизанского корпуса: ровно в двадцать три часа части корпуса начнут занимать станцию. Наша цель — разоружить находящихся на станции семеновцев.

— Мы не позволим! — запальчиво крикнул майор, по-крысиному оскалив зубы. — Мы будем воевать с вами!

Роман холодно бросил в ответ:

— Попробуйте! Если с вашей стороны будет сделан по партизанам хоть один выстрел, вы будете уничтожены. Все до одного. Во избежание ненужного кровопролития вы должны соблюдать нейтралитет.

Майор дернулся к стоявшим поодаль японским офицерам, перекинулся с ними несколькими фразами по-японски, затем прошипел Роману:

— Хор-ро-со!.. Мы будем обсуждать ваш ультиматум. Вы будете ожидать здесь. — И направился в одну из комнат, куда вслед за ним двинулись и все офицеры.

Роман проводил их насмешливым взглядом и уселся на стоявшей у стены скамейке. Рядом с ним сели и его спутники, настороженно поглядывая на торчавших у всех дверей часовых. Никто из них не мог предвидеть заранее, чем могло кончиться это посещение японского штаба.

Долго, споря, кричали удалившиеся в классную комнату японцы. Больше часа ждал их решения Роман, обливаясь потом в своем полушубке. Наконец не вытерпел, решительно поднялся и направился к двери, за которой совещались японские офицеры. Стоявший у двери часовой преградил ему дорогу винтовкой. Роман ловким движением отвел винтовку в сторону и рванул дверь. Офицеры изумленно уставились на него. Затем майор сердито крикнул:

— Как вы смейте входить без позволений!

— Время истекает, — объявил Роман. — Через полчаса мы начинаем бой. Извольте поторопиться, — и вернулся на скамейку в коридоре.

Через три минуты майор вышел к парламентерам в сопровождении своих офицеров и с важным видом заявил, что императорская армия не участвует в войне русских...

Ровно в двадцать три часа партизаны цепями двинулись со всех сторон на Оловянную. Семеновские офицеры попрятались, кто куда успел, а солдаты сдались в плен. Команда бронепоезда, заранее обезоружив своих офицеров, перешла на сторону партизан.

К утру партизаны выловили всех прятавшихся офицеров, сняли пушки и пулеметы с бронепоезда, забрали все оружие и боеприпасы на складах и на мобилизованных подводах отправили трофеи в сторону Цугольского дацана.

Получив от разведки донесение, что на соседнем разъезде выгружается из эшелонов японская пехота численностью до полка, Удалов приказал оставить Оловянную. Было уже светло, когда его полки удалялись от станции вниз по Онону. И когда они отошли примерно на версту, японцы открыли им вдогонку ожесточенную стрельбу. Партизаны хлестнули плетками по коням и скоро скрылись за увалами, потеряв ранеными всего двух бойцов.

Довольный этим успехом, Удалов повел свой отряд в район слияния Ингоды с Ононом, где стояла бригада семеновской пехоты, прикрывавшая Сретенск.

Во время этого рейда узнали партизаны печальную весть: 20 февраля у деревни Лоншаковой, на Шилке, осколком японского снаряда был смертельно ранен Павел Журавлев. Это была тяжелая утрата для всех трудящихся Забайкалья. Всюду в партизанских частях оплакивали гибель любимого партизанского командира, всюду клялись отомстить за нее врагу. Отряд Удалова отомстил за его смерть полным разгромом семеновской бригады в Ундинском поселье, а партизаны Западного Забайкалья ответили на смерть командующего партизанской армией лихими налетами на пробивавшиеся к Чите каппелевские части и взрывами японских эшелонов, покидавших Верхнеудинск.

XXXIV

На исходе зимы закончила свой «ледяной поход» от Омска до Читы тридцатитысячная армия Каппеля. Сделавший за два года головокружительную карьеру от подполковника до генерал-лейтенанта, двадцатидевятилетний Кашель не дожил до конца похода. Въехал он в семеновскую столицу в обыкновенном сосновом гробу. Где-то еще за Нижнеудииском сани, в которых он ехал, провалились в быструю горную речку Кан. На сорокаградусном морозе Каппель обморозился и через три дня был окоченелым трупом.

Смерть его не могла не порадовать атамана Семенова. Ему нужны были каттпелевцы и не нужен был Каппель. В этом быстро выдвинувшемся генерале забайкальский атаман из простых есаулов видел слишком опасную для собственного благополучия фигуру. Он хорошо знал, что именно Каппеля адмирал Колчак прочил в свои преемники. И только японцы, при помощи которых Колчак надеялся выбраться из охваченной восстанием Сибири, заставили его скрепя сердце назначить Семенова главнокомандующим всеми вооруженными силами Дальнего Востока, а спустя две недели, накануне своего ареста, Семенову же передать и всю полноту военной и гражданской власти.

Не сомневаясь, что со смертью Каппеля легко будет прибрать к рукам его армию, Семенов устроил ей необыкновенно пышную встречу. Встречали ее колокольным звоном и артиллерийскими салютами. Все лучшие здания в городе были отведены под постой каппелевцев. Все газеты в течение недели славословили участников «ледяного похода», называя их чудо-богатырями. В лучшей читинской гостинице «Селект» новоиспеченный правитель «Российской Восточной Окраины» и его премьер-министр Таскин устроили в честь каппелевских генералов банкет, продолжавшийся целые сутки.

А через день в Чите открылся войсковой казачий круг. Открыл его старейший казачий генерал Савельев. Первое слово он предоставил новому командующему каппелевской армией генералу Войцеховскому.

Войцеховский, рядившийся в тогу демократа, рассказал делегатам круга, что представляет собой его армия, и заявил, что отныне эта армия отдает себя в распоряжение атамана Семенова для совместной борьбы с большевиками. Затем он, правда, в осторожной форме, но все же упрекнул читинских правителей в том, что они политикой массового террора сами плодят у себя большевиков. Его речь понравилась делегатам с мест, но Семенова и его генералов привела в бешенство. И Семенов постарался при первой возможности убрать Войцеховского. С помощью японской контрразведки Войцеховского обвинили в подготовке переворота и выдворили в Маньчжурию, а недовольных этим каппелевских офицеров стали потихоньку арестовывать и «выводить в расход». Командующим каппелевской армией Семенов назначил генерала Лохвицкого, ярого монархиста по своим убеждениям.

Полтора месяца каппелевцы отдыхали, а затем, после основательной чистки, были сведены в два корпуса и двинуты в Восточное Забайкалье для борьбы с партизанами. От наступающей же с запада Красной Армии атаманскую вотчину прикрыли японские дивизии генерала Оой, совершившие перед этим несколько карательных экспедиций в Западное Забайкалье, где были сожжены ими десятки сел и расстреляны сотни стариков, детей и женщин.

В конце апреля крупные силы каппелевцев перешли на правый берег Шилки, заняли станицы Жидкинскую и Шелопугинекую в долине реки Унды. Кавалерийские партизанские полки, сведенные в три дивизии, стояли в то время в станице Копунской, где проводился перед этим фронтовой партизанский съезд, в котором участвовали представители Амурской Советской Республики и большая группа командиров и политработников Красной Армии, пробравшихся к партизанам по таежным тропам севернее Читы. Выступление представителя командования! Красной Армии было встречено бурными аплодисментами. А когда он в своей речи упомянул имя Ленина, все делегаты поднялись и устроили в честь главы советского правительства долго несмолкаемую овацию.

На съезде партизаны выбрали своим командующим Дмитрия Шилова, рекомендованного партийными организациями Амурской и Забайкальской областей. Затем партизаны единодушно проголосовали за назначение прибывших из Красной Армии товарищей на ответственные посты в дивизиях и полках.

Новый штаб партизанской армии немедленно приступил к разработке плана боевых операций в помощь частям Красной Армии, наступавшим с запада на Читу.

Первая партизанская дивизия Кузьмы Удалова, в которой по-прежнему командовал полком Роман Улыбин, стояла в одном из поселков Копунской станицы. Ежедневно дивизия проводила боевые учения, а по вечерам в полках выступали с политическими докладами представители Красной Армии.

В солнечный, с легким теплым ветром день приехала в дивизию делегация читинских рабочих. Поднятые по сигналу полки были выстроены на просторном лугу, под крутой и высокой сопкой, на склонах которой синел березняк. В центре живого, пестрого четырехугольника, образованного полками, наскоро соорудили трибуну из телег, накрытых досками. На трибуну, в сопровождении назначенного начальником Политического управлений армии Василия Андреевича Улыбина и командира дивизии Кузьмы Удалова, поднялись рабочие делегаты. Было их три человека — седой коренастый молотобоец, рослая, статная женщина и молодая русоволосая девушка в синем жакете и белой кубанке. Девушка держала в руке свернутое знамя на сделанном из казацкой пики древке.

— Товарищи партизаны! — выкрикнул громким грудным голосом Василий Андреевич, призывая бойцов к порядку. — Сегодня у нас большой праздник. К нам приехали дорогие гости, посланцы рабочего класса.

От могучего, радостного «ура» всколыхнулся струящийся над полками весенний воздух. На молодецкое это. приветствие откликнулось звонкое эхо в заречных сопках, галочья стая взмыла в синее небо и закружилась с криками над полками, подымаясь все выше и выше.

— Даже галки обрадовались, — шутили в строю партизаны и, задирая головы кверху, весело смеялись и переговаривались.

Выждав, когда отзвучала и замерла галочья кутерьма, стал говорить седой молотобоец. Он передал партизанам горячий братский привет от рабочих Читы-Первой, коротко рассказал, как. и чем помогают рабочие наступающим с запада красноармейцам и своим землякам-партизанам.

— Весна наступает у нас. Весна, какой еще не бывало. Будет она весной нашей победы, весной небывалой радости, — сказал он и закончил свою речь здравицей в честь Советской России и Владимира Ильича Ленина.

— Да здравствует Ленин!.. Ленин!.. Ленин!.. — буйным многоголосьем отозвались партизаны, потрясая вскинутыми винтовками и клинками.

— Сейчас, товарищи, — объявил Василий Андреевич, — будет говорить член Коммунистического Союза молодежи Надя Вахрушева. — И снова раздались приветственные крики четырех тысяч всадников.

Развернув красное знамя, девушка стремительно шагнула вперед. Налетевшим порывом ветра с силой развернуло алое полотнище у нее над головой. Девушка потеряла равновесие, покачнулась. Но, сделав усилие, быстро выпрямилась, уперла конец древка в скреплявшую доски перекладину и гордо тряхнула своей красиво посаженной головой в кубанке. Бившимся на фоне синего неба, пылающим, как огонь, полотнищем закрыло от партизан коренастую фигуру молотобойца и стоявшего с ним рядом Удалова.

Девушка начала говорить. Всюду партизаны услышали ее отчетливый, звонкий голос:

— Товарищи! Читинская организация коммунистической молодежи поручила мне передать это знамя самым отважным партизанам, лучшей партизанской дивизии.

Держа в руках знамя, стала она рассказывать его волнующую историю.

Знамя принадлежало читинскому красногвардейскому отряду, созданному в ноябре семнадцатого года. Под этим знаменем отряд устанавливал в Чите советскую власть, сражался на Даурском и Прибайкальском фронтах в восемнадцатом году. На берегу Байкала, у разъезда Тимлюй, отряд был окружен чехами и белогвардейцами. В неравном бою погиб весь отряд. Знамя удалось спасти одному раненому красногвардейцу. Оправившись от ранения в доме знакомого путейского сторожа, пробрался он со знаменем в Читу. Скоро его арестовали и расстреляли семеновские палачи. Но перед расстрелом он успел сказать товарищу по камере, где у него хранится знамя. Товарищ сообщил об этом на волю, и знамя спрятали у себя две девушки, родные сестры Тюменцевы. Семеновские контрразведчики как-то пронюхали, что на Чите-Первой прячут красногвардейское знамя. Они разыскивали его целый год. Немало людей было арестовано, подвергнуто нечеловеческим пыткам. Были арестованы и расстреляны, после долгих истязаний, сестры Тюменцевы. Но знамя не затерялось, не попало в руки врагов.. Его взяла на сохранение семья рабочего Доброва, участника революции пятого года, красногвардейца в восемнадцатом. Три сына и дочь были у Доброва, все работали в большевистском подполье. Зимой семеновские ищейки напали на след подпольщиков, и этот след привел их к домику Добровых. Ночью семеновские юнкера окружили домик. Чтобы дать своей дочери возможность спасти знамя, Добров и его сыновья оказали юнкерам вооруженное сопротивление. Они отстреливались до тех пор, пока семеновцы не подожгли их домик. Добров и три его сына погибли, но знамя было спасено.

— ...Горит на этом знамени кровь бесстрашных красногвардейцев, кровь сестер Тюменцевых, кровь рабочей семьи Добровых, — сказала комсомолка под конец своей запавшей в душу каждого партизана речи. — Пусть же возьмут сегодня это знамя руки храбрых и мужественных бойцов Красной Партизанской Армии! Пусть ведет их это знамя на подвиг, на святую месть палачам! Пусть оно станет знаменем победы советской власти в нашем Забайкалье!

Взволнованные рассказом комсомолки и пламенным ее призывом, долго молчали партизаны, только знамя шумело и переливалось на ветру в объявшей полки тишине. Нарушил тишину напряженно прозвучавший голос Удалова, вставшего рядом с комсомолкой:

— Командир Третьего полка Улыбин! Командир горной батареи Муратов! Командир Золотой сотни Димов! Ко мне!..

Роман, Федот Муратов и Димов поскакали к трибуне с разных концов четырехугольника. Почти одновременно достигли они трибуны, взволнованные, с бьющимися сердцами, с горящими лицами.

— От имени командования приказываю, — обратился к ним Удалов, — принять это красногвардейское знамя как знамя дивизии. — Он повернулся к знамени и припал губами к краю алого полотнища.

У Романа спазма сдавила горло, у Федота дрожали губы, у Димова непрошенная слеза скатилась в усы. А Удалов, обращаясь к делегатам, говорил:

— Передайте, товарищи, наше партизанское спасибо славным комсомольцам, которые спасли это дорогое для нас, революционное знамя. Скажите, что вручили вы его в надежные руки. Лучшие люди нашей дивизии, не знающие страха в бою, принимают от вас это знамя... Товарищи партизаны! Принимая знамя, поклянемся, что не опозорим его, что мужественно пронесем его в боях до дня недалекой победы!

— Клянемся! — откликнулись, как один, тысячи голосов.

По знаку Удалова Роман приблизился к знамени, поцеловал его и принял из рук комсомолки. Федот и Димов выхватили из ножен шашки и встали с ним рядом. С трудом удерживая рвущееся по ветру знамя, Роман поехал вдоль строя полков. Федот и Димов сопровождали его, один по левую, другой по правую руку, оба торжественные и строго подтянутые. Командиры полков и сотен, скомандовав при их приближении «смирно», брали под козырек, отдавая честь боевому революционному знамени...

* * *

Накануне пасхи Удалов получил приказ разгромить каппелевцев в Шелопугинской. Первый удар он решил нанести по группировке противника, расположенной в поселке Купряковском. Собрав на совещание командиров полков и отдельных сотен «Золотой» и «Волчьей», начертил он на память план местности, где предстояло вступить в схватку с каппелевцами, разложил его на столе и сказал:

— Ну, так вот что, братцы. Глядите на мой чертеж и запоминайте. Вот это мост через Унду у Купряковского. Это — сопка напротив моста. А это вот — сам поселок и окружающие его сопки. Мы должны занять эти сопки и ворваться в поселок. Когда каппелевцы будут отступать через мост к Шелопугинской, вот с этой сопки должны ударить по ним пулеметы. В засаде здесь будут Волчья и Золотая сотни. Они и должны добить каппелевцев... Все ясно-понятно?

— Пока все понятно, — согласились командиры.

— А раз так, на этом и кончим. С каппелевцами мы еще не воевали. Посмотрим, что это за «чудо-богатыри»!

Сосредоточенные с вечера на исходных позициях, полки перед рассветом пошли спешенными цепями в атаку на сопки. Там у белых стояли только заставы, а главные силы, до двух полков пехоты, находились в поселке. С криками «ура» партизаны кинулись вперед и заняли сопки почти без потерь. В это время батарея Муратова стала бить по поселку, а цепи с вершин сопок вели редкую стрельбу и беспрерывно кричали «ура». В ночи это тысячеголосое «ура» звучало настолько устрашающе, что каппелевцы тотчас же начали отступать на Шелопугинскую. Партизаны быстро спустились с сопок и сели на коней.

Когда каппелевцы хлынули на мост, по ним с расстояния в сто сажен ударили четыре пулемета. На мосту сразу образовалась гора конских и людских трупов. Каппелевцы в полном беспорядке отхлынули к поселку, а с обеих сторон уже вылетели в конном строю партизанские сотни с шашками наголо. Через две-три минуты на приречном лугу началась страшная рубка. Все не пожелавшие сдаться в плен каппелевцы были истреблены. Партизаны взяли в плен пятьсот человек, захватили двадцать станковых пулеметов, шестиорудийную батарею и множество боеприпасов.

Эта первая, успешно закончившаяся схватка с каппелевцами показала всей партизанской армии, что каппелевцев можно бить, как и семеновцев. И партизаны, применяя свою обычную тактику внезапных ночных налетов, наносили каппелевцам тяжелые удары в течение полутора месяцев, пока не заставили их отойти к линии железной дороги.

Неудача каппелевского наступления и нарастающий натиск частей Народно-революционной армии, созданной на освобожденной территории Западного Забайкалья Дальневосточной республики, показали японцам, что их карта бита, что Забайкалье им не удержать. В тылу у них, на Маньчжурской ветке, по которой они могли благополучно убраться восвояси, действовало двенадцать конных и два пехотных партизанских полка, а с востока все решительнее нажимали амурцы. И тогда японцы стали просить правительство Дальневосточной республики о заключении месячного перемирия. Правительство ДВР, выполняя директиву Ленина не ввязываться в войну с Японией, согласилось на перемирие. Японцы стали постепенно оттягивать свои войска в Читу и дальше, на Маньчжурскую ветку. Туда же к концу перемирия стали отходить и каппелевцы.

Семеновская армия разлагалась. Ежедневно из нее уходили к партизанам сотни солдат. В августе японцы официально объявили о своем уходе из Забайкалья. Напрасно атаман Семенов обращался к правительству микадо с просьбами приостановить эвакуацию японских войск. Не добившись ничего, он улетел из окруженной Читы на самолете, бросив остатки своих войск, отступавших к маньчжурской границе, на разгром партизанам.

В октябре 1920 года Чита пала. Почти одновременно в нее вступили части Народно-революционной армии ДВР и амурского партизана «старика». А через месяц в буранный ноябрьский день на границе Маньчжурии разыгрался завершающий партизанский бой с уходившим последним из Забайкалья каппелевским корпусом генерала Бангерского, состоявшим почти из одних офицеров.

XXXV

Из Нерчинского завода японцы эвакуировались еще во второй половине августа 1920 года. Следом за ними ушли оттуда и семеновские части. В чалбутинских бакалейках, где жил Елисей Каргин, узнали об этом от хлынувших за границу казаков береговых станиц. Партизаны к тому времени находились в низовьях Аргуни и Шилки. Раньше чем через неделю они не могли появиться в районе Орловской. Каргин решил воспользоваться этим случаем и съездить домой за женой и ребятишками. Заседлав коня, переехал он утром вброд Аргунь и к вечеру уже был в Мунгаловском.

Тишиной и запустением встретил его поселок. Не слышно было в нем проголосных девичьих, песен, молодого смеха и говора на крашеных лавочках у ворот. У плетневых завалинок, у заборов и прямо на дороге лежали раньше круторогие, упитанные волы. Мерно и шумно вздыхали они в темноте, занятые бесконечной жвачкой, и нехотя подымались от громкого окрика с теплой земли. Но за полтора года гражданской войны семеновцы и партизаны перекололи на мясо весь скот, и теперь в Подгорной улице увидел Каргин только пару чьих-то костлявых сивых волов, которых спасла от смерти их дряхлость и худоба.

Гулко стучали в выморочной тишине пустынных улиц копыта коня. С тяжелым сердцем проезжал Каргин мимо сожженных еще в прошлом году партизанских усадеб, где над смутно белеющими печами носились летучие мыши, мимо наглухо заколоченных домов Сергея Ильича, Платона Волокитина, братьев Кустовых и других богачей. На улыбинском пепелище встретила его жалобным мяуканьем бездомная кошка. В черном бурьяне зелеными огоньками горели ее одичалые, тоскующие глаза. «Должно быть, одна кошка и осталась у Улыбиных. Довоевались!» — подумал он с бессильной злобой про Василия Андреевича и Романа, которых с каждым днем ненавидел все больше и больше.

Подъехав к своему дому, долго стучался Каргин в закрытые наглухо ставни горницы. Ворота открыл ему Митька, которого никак не думал он встретить дома.

— Ты что, тоже отвоевался? — спросил он его, вводя коня в ворота.

— Отвоевался! — сверкнув в темноте зубами, рассмеялся Митька. — Как ушли из Нерчинска японцы, так назавтра же весь наш полк: по домам разбежался.

— Что же теперь делать будешь?

— Дома жить, чего же больше! Красным я ничего худого не сделал. Думаю, что меня они не тронут. А ты как, совсем вернулся или на время?

— За семьей приехал. Как они, живы-здоровы?

— Здоровы. Ребятишки совсем молодцами стали. Вчера с ними хлеб ездил жать.

Только Каргин вошел в коридор, как к нему кинулись на шею разбуженные Серафимой Санька и Зотька. Он одарил их гостинцами и попросил Серафиму чем-нибудь покормить его. Серафима принесла из кладовки крынку молока и целое блюдо творожных шанег. Пока Каргин ужинал, вокруг стола собрались все семейные и наперебой рассказывали обо всем, что случилось в поселке за время его отсутствия.

— Ну, поедете со мной за границу? — насытившись, спросил Каргин жену и детей.

Ребятишки сразу выразили свое согласие. Санька заявил, что будет ловить в Аргуни сазанов, а Зотька сказал, что каждый день станет покупать у китайцев по фунту леденцов.

— Здесь их у нас нет, а там сколько угодно, — пояснил он неодобрительно качавшему головой деду.

— Эх вы, глупые! — сказал тогда Каргин. — Век бы их вам не видеть, этих китайских леденцов. Жить на чужой стороне не сладко. С радостью остался бы я дома, да только здесь мне не жить. За Кушаверова меня сразу расстреляют.

— Значит, теперь навовсе уедешь? — спросил старик.

— Ничего не поделаешь, приходится.

— Выходит, хозяйство-то делить надо?

— Нет, делиться я с Митюхой не буду. Возьму только с собой корову да плуг. Так что живите и хозяйствуйте тут без меня. Если вернусь, тогда выделите мне, что посчитаете нужным.

— Шибко-то не нахозяйствуем, — вмешалась в. разговор Соломонида. — Быков у нас ни одного не осталось и коней только два — хромая сивуха да Митькин конь. На них не распашешься, доброй пшенички не покушаешь. Обернула война из куля в рогожу, будь она проклята. Ведь после того, как убежал ты за границу, белые вконец нас разорили.

— Чего уж тут плакаться! — оборвал ее старик. — Спасибо, что хоть в живых оставили.

Утром, на водопое, Каргин встретил Герасима Косых, до ухода белых скрывавшегося в тайге. Поздоровавшись; с ним, Герасим хмуро спросил Каргина:

— Ну, как, в китайские подданные переходишь? — И, выругав его по матушке, сказал: — Мутили, мутил» вы тут, сволочи, воду!.. Эвон сколько народу погубили, а теперь за границу подались свою шкуру спасать. Дураки мы были, что слушались вашего брата, как бараны, за вами шли. В других-то местах почти никто не пострадал, а у нас в каждом доме сироты и вдовы. И все это из-за тебя да из-за Сергея Ильича.

— А я-то что плохого сделал? Я никого не предавал. Так что зря ты на меня несешь.

— Ничего не зря. Кто нас в дружину силком гнал? Не ты, скажешь? А теперь чистеньким себя считаешь? Глядеть я на тебя не могу!

Каргину нечего было ему возразить, и он поспешил убраться с ключа. Вернувшись домой, он приказал жене и ребятишкам собираться, а сам стал запрягать коня. Митька тем временем поймал во дворе одну из оставшихся у них коров, надел на нее ременную оброть и вывел в ограду.

— Давай вяжи ее к оглобле, — сказал Каргин брату и пошел прощаться с отцом и сестрой.

Через полчаса с накрепко закушенными губами оставил он свой дом. Серафима и ребятишки сидели на возу, а он шел возле телеги.

В Подгорной улице повстречалась им жена Никулы Лопатина Лукерья. Серафима крикнула ей, утирая глаза платком:

— Прощай, Лукерья!

— Скатертью дорога, милая! — бойко ответила ей та. — Без вас тут воздух чище будет.

— Вот чортова баба! — выругался в сердцах Каргин и погрозил Лукерье кулаком: — Не радуйся, лоскутница, мы еще вернемся.

— А это вилами на воде писано! — прокричала ему вдогонку Лукерья.

...За хребтом Мунгаловские владения кончились. Пошли земли крестьянских деревень Артемьевки и Георгиевки, жители которых все поголовно ходили в партизанах, и Каргин, сторожко оглядываясь по сторонам, стал все громче покрикивать на коня.

Под вечер в последнем перед границей крестьянском селе заехал он в крайнюю, самую бедную избу, чтобы попросить воды для детей, измучившихся от жары и жажды. Изба была без всяких пристроек, с развалившейся плетневой оградой, с крошечными окошками, наполовину заделанными берестой.

Стукнувшись головой о закопченную притолоку, вошел он в избу и увидел в ней невероятную нищету и запустение. На заплесневелом земляном полу сидел и грыз сырую картофелину ребенок грудного возраста, в коротенькой, до пупа, рубашонке, черной от грязи. В углу, на деревянной рассохшейся кровати, среди невозможных лохмотьев качала на руках завернутую в тряпицу куклу белоголовая девочка лет шести. Такой же белоголовый мальчуган, года на два старше ее, сидел в кути на лавке и чистил картошку сделанным из литовки кривым ножом. Девочка с испугом, а мальчик с любопытством уставились на Каргина. Он поздоровался с ними и спросил:

— А родители где. у вас?

— Мама на поденщину ушла, а тятя на войне. Он у нас партизан, — спокойно и с достоинством объяснил мальчик.

— Что же вы так грязно живете? — задетый той гордостью, с которой мальчуган упомянул об отце, продолжал допрашивать Каргин.

— Бедные мы шибко, оттого и живем худо. Мама у нас все время на работе, а мы с сестренкой прибираться не умеем. Мы еще маленькие. Вот когда побьют всех белых, вернется тятька домой, тогда и мы лучше жить станем. Я тогда учиться буду.

«Гляди ты, какой гусь! Рассуждает не хуже взрослого», — раздражаясь все больше, подумал Каргин.

Он в эту минуту по-особенному остро почувствовал страх за себя и за своих ребятишек, которых когда-то мечтал вывести в люди. Белоголовый оборванный мальчишка, живущий впроголодь, завтра может оказаться гораздо счастливее, чем они.

Каргин так расстроился от этих мыслей, что забыл, зачем пришел в избу. Вывел его из задумчивости вопрос мальчугана:

— А тебе что, дяденька, надо?

— А мне, брат, воды попить надо и ребятишек моих напоить. Они у меня в улице на телеге сидят. Вода-то у вас есть?

— Вон вода-то стоит, черпай да пей, — показал мальчик на стоявшую у порога кадушку. — А ребятишкам своим ведерком зачерпни. Только ведерко не увози, оно у нас одно.

Каргин напился, зачерпнул полное ведерко и пошел поить детей.

Когда возвращал партизанским детишкам ведерко, что-то дрогнуло у него в душе, и он сказал им сквозь зубы:

— Счастливо вам... оставаться, ребятки.

Ночью он благополучно добрался до Чалбутинской и переправился на китайскую сторону.

XXXVI

В мае прошли по всему Приаргунью первые грозы. От обильных дождей прояснился насыщенный дымом весенних пожаров воздух, буйно взыграли речки, весело зазеленела земля. Не успел отцвести по лесам багульник, как распустилась в долинах черемуха. В осыпанных цветом ветвях ее от зари до зари распевали птахи, хмелея от терпкого запаха, брали взятки дикие пчелы. В горячей струящейся синеве смеялось от собственной щедрости солнце, таяли над хребтами пушистые облака, неугомонно шумели речки. Все живое радовалось и спешило жить.

Необыкновенно хорошо было в эти дни на душе у Романа Улыбина. После многих боев и походов возвращался он из Красной Армии к себе на родину. Беспокойное нетерпение не покидало его всю дорогу. От Сретенска ехал он днем и ночью, останавливаясь только затем, чтобы накормить коня. В притрактовых станицах и селах люди глазели на бравого, статного командира, как на диковинку. Вместо фуражки лихо сидела на нем защитного цвета богатырка с большой пятиконечной звездой. На гимнастерке были нашиты поперек груди широкие малиновые стрелы. Синие с кожаными леями галифе и хромовые сапоги со шпорами довершали его наряд. Возмужавший и загорелый, много повидавший за годы гражданской войны, мало походил он на прежнего Романа.

Ясным июньским закатом подъезжал он на потном, усталом коне к Орловской. Вокруг виднелись разбросанные на взгорьях и косогорах квадраты и прямоугольники пашен, нежно зеленеющие перелески. В придорожных кустах заливались на все голоса пернатые песенники, куковали на старых вербах кукушки. Усилившийся к вечеру аромат цветущей черемухи сладко тревожил и волновал Романа, будил в его памяти давно забытые весны.

У ворот поскотины догнал он босого, в подсученных штанах человека с большим пучком свеженадранного лыка за спиной.

— Здравствуйте, товарищ! — громко поздоровался с ним Роман.

Человек испуганно обернулся, ответил на приветствие и вдруг закричал:

— Роман! Да неужто это ты, паря? Ах ты, друг мой фарфоровый!

— Никишка, чорт!.. — изумился в свою очередь Роман и спрыгнул с коня.

Обросший рыжей бородой и сильно раздобревший человек оказался бывшим партизаном его сотни Никишкой Седякиным. Они обнялись и расцеловались.

— Ну, паря, теперь ты от меня скоро не вырвешься, — сказал Никишка, — ты у меня ночевать должен. На радостях мы с тобой бутылку-другую разопьем. Да и куда тебе торопиться, на ночь глядя? Домой надо днем прикатить, чтобы люди видели, какой ты стал теперь... И что это за форма у тебя такая бравая?

— Форма командира Красной Армии.

— Фу ты, ну ты! Да за тебя, выходит, голой рукой не цапайся. Молодцом, молодцом!.. Уж мы твою форму спрыснем сегодня, ежели только тебе пить не запрещается. Ведь ты, небось, партейный?

— А разве партийному и выпить нельзя?

— Выпить-то можно, да они все воздерживаются.

— Нет, я выпью с тобой от всего сердца. Рад я за тебя, рад, — отвечал Роман.

Вечный батрак до революции, обзавелся теперь Никишка собственным хозяйством и жил в недавно выстроенной большой избе с сенями и клетью. В прибранной под метелку ограде стояли у него новый плуг и телега на железном ходу. Две лошади были привязаны на выстойку у забора, под поветью мычал белобокий породистый теленок.

— Да ты, брат, в гору попер! — сказал удивленный Роман, оглядывая его хозяйство. — Откуда это у тебя все взялось?

— За ум взялся, вот и обзавожусь помаленьку, — расплылся в самодовольной улыбке Никишка. — Сейчас ведь жить припеваючи можно.

Хоть бы ты меня научил, как это делается, — пошутил Роман.

— Тут, брат, и учить нечего. Власть-то ведь теперь наша, советская. От нее бедноте большая поддержка. Кто мне денег на коня дал? Она. И плуг, мне с купеческого склада бесплатно дали, а в станице у нас селькрестком имеется. От него тоже поддержка идет — и семенная и всякая прочая. Так что теперь нам только и жить. — И Никишка еще долго рассказывал Роману о том, как переменилась к лучшему и его собственная жизнь и жизнь всей станичной бедноты.

— Ну, а народу у вас много за границей?

— Нет, теперь мало. В прошлом году, брат, ездила к беженцам комиссия от советской власти, Бородищев ее возглавлял. Он всех, кто в белых из-под палки служил, вытащил из Маньчжурии на родину. У нас все середняки и бедняки теперь дома. Только нет трех купцов, станичного атамана да шести самых отъявленных сволочей из дружинников.

— А в Мунгаловском как, не слыхал?

— То же самое, что и у нас. Не вернулись только Каргин, Епиха Козулин да Кустов Архип с Барышниковыми. Этих-то сволочей Бородищев и не приглашал вернуться. А Епиха и мог бы, да не захотел.

— А как семья его, дома или с ним?

— Приедешь — узнаешь. А пока давай угощаться будем, свернул на другое хозяин.

Утром, не дождавшись завтрака, уехал Роман от Никишки.

Через час увидел он с перевала Мунгаловский, и чувство радости подступило к сердцу, жарким током разлилось по жилам. Он постоял, полюбовался утопавшим в черемуховых садах поселком, пашнями на горных склонах, которых было не меньше, чем в прежние годы, синими зигзагами Драгоценки, праздничным видом земли и неба и стал спускаться по желтой, жгуче блестевшей дороге.

Справа от дороги, в неглубокой, залитой солнцем лощине, словно люди с раскинутыми в скорби руками, горюнились кладбищенские кресты. Буйным, нежно пламенеющим цветом цвели на кладбище дикие яблони, ласково шумели молодые березки. Над ними в синеве заливались веселые жаворонки, но немо и безутешно горевали кресты на заросших бурьяном могилах, пока не подкосило и не смешало с землей их беспощадное время.

За годы гражданской войны бревенчатая кладбищенская ограда обветшала и во многих местах повалилась. По всему кладбищу спокойно разгуливали и щипали горный острец овцы и козы, курчавые ягнята бодались на могилах.

При виде кладбища на минуту охватило Романа знакомое чувство строгой и умиротворяющей грусти. Он вспомнил про дорогие его сердцу могилы отца и деда и захотел поглядеть на них, поклониться им поясным поклоном. Через широкий пролом в ограде въехал на кладбище, слез с коня и, ведя его на поводу, пошел к могилам. Томимый воспоминаниями, молча постоял над ними и пошел обратно.

Недавней грусти его как не бывало. Не заслонила она его дум о предстоящей встрече с живыми, радостных ожиданий.

Он подходил уже к развалившимся воротам, когда внимание его привлек выкрашенный в голубую, выгоревшую от солнца краску высокий, с тремя перекладинами крест. Его неодолимо потянуло подойти и узнать, кто из посёльщиков похоронен под этим нарядным крестом. На средней перекладине креста вилась затейливая вязь церковно-славянских букв. Подойдя вплотную, Роман стал читать надпись и вдруг задохнулся от внезапного, затопившего душу горя. Надпись гласила: «Здесь похоронена Дарья Епифановна Козулина, безвинно погубленная, двадцати четырех лет отроду. Мир праху твоему, дорогая дочь!»

— Дарья Епифановна!.. — словно в беспамятстве, повторил шепотом Роман строгие и скорбные слова надписи.

Обхватив руками крест, он медленно опустился к его подножью. Высокий могильный холмик, повитый степным плющом и усыпанный белыми звездами ромашек, источал запахи, от которых кружилась голова и болело сердце. Слишком много хорошего и невозвратного напомнили они Роману.

— Эх, Дашутка, Дашутка... — заговорил снова Роман, обращаясь к ней, будто к живой. — Помнишь, я обещал тебе вернуться, встретиться? И вот как довелось повстречаться...

Прочитав еще раз надпись на кресте, Роман поднялся и походкой смертельно уставшего человека покинул кладбище. За воротами, садясь на коня, долго не мог попасть ногою в стремя.

Только выехал на дорогу, как из-под сопки донеслась до него лихая партизанская песня:

Ружья в гору заблистали,
Три дня сряду дождик лил.
Против белых мы восстали,
Журавлев там с нами был.

Спеша и задыхаясь, отчетливо выговаривая каждое слово, пели звонкие мальчишеские голоса. И столько было в их пении удали и задора, столько упоения жизнью, что Роман оживился. Ему было приятно, что песня, которую сочинили они вдвоем с журавлевским ординарцем Мишкой Лоншаковым, стала известна и детворе. Вспомнился июльский день в богдатской тайге, накануне боя, когда, перебирая лады синемехой тальянки, Мишка поделился с ним мечтой о хорошей партизанской песне. «Мотив-то я подобрал, а вот слов подходящих выдумать не могу», — сказал он. Роман согласился ему помочь, и целую неделю бились они потом с Мишкой, чтобы «складной и ладной» получилась песня. А через месяц ее распевала вся партизанская армия, давно тосковавшая о своей собственной песне. Четыре года прошло с тех пор... Много раз слышал Роман свою песню на Шилке и на Амуре, под Волочаевкой и Читой. Но никогда она не утешала его так, как утешила теперь.

«Славно поют!» — подумал он и, встряхнувшись, заторопил коня, чтобы поскорее увидеть ребят.

И он увидел их. Они шли навстречу ему, босые, в белых и красных рубашках, в заломленных набекрень картузах, с деревянными ружьями за плечами. Завидев его, ребятишки разом смолкли и, сойдя с дороги, остановились.

— Здорово, молодцы! — приветствовал их Роман. — Куда путь держите?

— Горный лук рвать, — ответил самый бойкий парнишка в расстегнутой кумачевой рубахе и, хитро прищурившись, добавил: — А я тебя узнал, дядя. Ты ведь Роман Улыбин?

— Верно. А вот я тебя узнать не могу. Чей же ты будешь?

— Прокопа Носкова.

— Ну, а вы чьи? — обратился Роман к остальным, и в ответ посыпались знакомые фамилии Мунгаловых, Лоскутовых, Пестовых, Косых, Назимовых.

Поговорив с ребятами, спросил, не знают ли они, где живут теперь его мать и братишка Ганька.

— Знаем! — закричали ребятишки все вдруг. — Живут они в кустовском доме. Ганька-то теперь комсомольский секретарь. Спектакли с комсомольцами ставит, да только нас не пускает: маленькие еще, говорит.

— Да что вы говорите! — обрадовался Роман. — Ну, спасибо! А Ганьку я попрошу, чтобы он вас на спектакли пускал. Задаваться ему шибко нечего. — И, распрощавшись с ребятами, поехал дальше.

Первое, что он увидел в Царской улице, был красный флаг над чепаловским домом. Над окнами дома выходящими на улицу, были прибиты большие железные вывески: «Мунгаловский сельский совет», «Мунгаловская изба-читальня».

«Интересно, кто в сельсовете у нас?» — захотелось узнать Роману, и он придержал коня, глядя на распахнутые настежь окна той половины дома, где, как он знал, находилась прежде спальня Сергея Ильича. Он увидел там сидевшего за столом чернобородого человека в защитного цвета рубахе. Человек заметил его и подошел к окну. Приглядевшись, он в величайшем возбуждении крикнул:

— Ребята, да ведь Роман приехал! — и прыгнул прямо из окна на улицу.

Роман ахнул от счастливого изумления. Он узнал Семена Забережного и, соскочив с коня, бросился к нему навстречу.

Пока они обнимались и разглядывали друг друга, из сельсовета прибежали Симон Колесников, Лукашка Ивачев и красивый, по-юношески угловатый парень, смутно напомнивший чем-то покойного деда Андрея Григорьевича.

— А это кто? — спросил он у Семена.

— Вот тебе раз! — расхохотался Семен. — Родного брата узнать не можешь!

— Да как его узнаешь, если он меня перерос? — глядя на счастливо улыбавшегося Ганьку, сказал Роман и протянул ему руку. — Ну, здорово, комсомольский секретарь.

— Здорово! — солидным баском ответил Ганька и тут же деловито осведомился: — Совсем или погостить приехал?

— На побывку, — ответил Роман.

А из кустовского дома, кем-то предупрежденная, повязывая на бегу полосатый платок, уже бежала мать. Она плакала и смеялась сквозь слезы, худенькая и совсем седая. Сиявшее над Мунгаловским солнце отражалось в ее глазах, которых не замутили все беды и вся горечь, что выпали ей на долю.

Примечания