Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

О чем рассказал бы Лёнчик

Когда-то отец брал меня с собой на паровоз, и пляшущие стрелки, рельсы, бегущие навстречу вместе с ветром, были памятны мне, близки.

Легка и крылата была лопата, надежна плоть металла, послушно задышавшая огнем. Дошел до нас гул долгожданного взрыва — мост был искорежен, низвергнут.

— Не медли, машинист! — Мешко махнул рукой.

Сдвинулась земля. Застучали колеса. Сложились слова: «Беги, дорога; лейся, река ветра; звени, звени, паровозная песня!» Побежал старый паровоз в последний свой путь.

Позади остался синий глаз станционной околицы, надвигалась пустота поля с черным лесом по краю его. Рельсы вели поезд по широкой дуге, скоро впереди должен был оказаться мост. Уже ощущалось приближение рассвета; от рукавиц шел пар; в топке гудел и сиял огонь. Теперь можно было оставить ее, спрыгнуть, скатиться с насыпи, но что-то необъяснимое заставило меня промедлить — я остался.

В поле тусклыми искрами мелькали выстрелы, над полотном дороги стелились трассы пуль-светляков, потом пунктиры очередей исчезали, таяли и появлялись в другом месте. Мерцало, стучало огниво пулеметов. Предрассветные облака стали серо-синими, впереди виднелось белое полотенце реки, и, пристально всмотревшись, можно было разглядеть искореженные фермы моста. Но незаметно было людей в этом тускло мерцавшем выстрелами и очередями пространстве. Поезд бежал все быстрее, и я должен рассчитать тот момент, когда следует спрыгнуть с подножки паровоза. Я хотел приблизиться к мосту, к нашим. Наверное, автоматчики врага случайно обнаружили группу, кона наши закладывали ящики с толом.

Минута — и я увидел или скорее угадал редкую цепочку темных силуэтов, они мелькнули как тени в стороне от дороги, их моста. И тут же исчезли. А перестрелка еще продолжалась, и я знал, что капитан будет сам, обязательно сам, прикрывать отход группы. Может быть, с ним останется Скориков. Мне тоже хотелось быть с ними. Я торопил паровоз. Все еще звучала в голове песня о нем, топка пылала, я приготовился... Прыжок.

Снег обжег лицо, и насыпь несколько раз перевернула меня, прежде чем опустить в сугроб. Растущий грохот. Состав рассыпался, вагоны катились вниз, в черные разводья реки. Лед, лопнувший после падения моста, поднялся с шальными столбами воды, льдины вставали ребром, переворачивались, падали вместе с фонтанными струями.

Я успел запечатлеть в памяти все это, пока лежал под насыпью, не чувствуя боли. Успел заметить капитана. С ним было двое наших. Они быстро сползали с осыпи. Капитан махнул мне рукой, стараясь быстрее приблизиться ко мне. Нас разделяло не больше ста метров. Я поднялся, пошел к нему навстречу.

— Уходи! — донеслось до меня.

И тут неожиданно повернулась земля, но я опять не ощущал боли. Шагнул вперед. Этот короткий последний мой шаг навстречу капитану длился целую вечность. Я так и не успел понять, увидел капитан, что я иду к нему, или нет Застыло движение его руки, точно приветственный взмах, обращенный ко мне. Но в исчезающее это мгновение я догадался, что не успею к нему и никогда больше не увижу его, потому что ни смогу шагнуть еще раз...

Так бы Лёнчик, может быть, рассказал, если бы остался жив.

***

Быстро надвинулась весна, странно холодная, с синим пустым небом над лесом. Буйно цвели осины среди голых еще деревьев. Потом проклюнулась нежная зелень берез, клейкие молодые листья в. рощах закрыли небо, висели в воздухе как зеленый туман, и в эти дни от голода кружилась голова. В перелесках скворцы по-хозяйски теребили старые листья. Появилась трава, С осин сошел цвет, они покрылись бронзовыми и красноватыми листьями.

По вечерам, пока было светло, капитан нередко читал. Однажды я увидел на топчане перевод Мольтке, в другой раз — книгу по артиллерийской подготовке. «Не забыть бы!» — пояснил он. Я просил у него книгу, раскрывал ее, но ловил себя на том, что не смогу сосредоточиться. Мысли убегали далеко-далеко. Какой смысл в моем существовании, если мы вынуждены чаще всего прятаться в чащобе? Гарнизон на станции усилился, у немцев появились бронетранспортеры; мы пока отсиживались. Уверен, что и капитан, уткнувшись в книгу, подспудно решал ту же задачу, что не удавалось решить мне; что делать дальше?

Солдатские сны

Капитан уснул, и книга его осталась на шинели, которой он укрывался, и медленно поползла на пол. Я подхватил ее. Опять ко мне не шел сон...

Что снилось моим друзьям? Я попробовал угадать это, вспоминая их рассказы. Губы капитана чуть подрагивают, точно он с кем-то спорит. Можно уловить шепот, даже отдельные слова: судя по всему, снятся ему батарея и неприятельские танки, идущие на орудия.

Но вот слышится слово «стой», и я начинаю понимать, что идет учебная стрельба. Снова короткие команды, и где-то в глубине сознания спящего капитана возникают макеты танков, ориентиры... Кажется, наводчик неправильно выбрал точку прицеливания, и я несколько раз слышу слово «прицел», потом мне чудится, что капитан сосредоточенно изучает результаты стрельбы.

И вдруг жаркий спор, возгласы, и я догадываюсь, о чем идет речь. Капитан рассказывал об этом мне наяву, а не во сне. В довоенной книге о боевой работе артиллерии его возмутила некогда учебная задача. Будто бы обстановка задана была так, что в июле развернулось большое сражение к западу от Москвы и стороны не достигли решительных результатов. В учебной книге черным по белому было напечатано: «На главном направлении Волоколамск—Москва идут маневренные бои с переменным успехом. Южнее противник перешел к обороне на фронте Комлево—Воскресенки—Басюково и далее на юго-запад. Наши части находятся в непосредственном соприкосновении с противником, который с 25 июля усиленно укрепляет свои позиции». Далее в задаче вырабатывался план действий и принципы огневой работы.

О, я понимал смятение капитана! Учебное сочинение Кремкова и Бойно-Родзевича конца двадцатых годов вызывало в тридцатых по меньшей мере протест. Битва с противником под Москвой, под Волоколамском?.. Да этого быть не могло! Но в сорок первом действительность оказалась мрачнее условий учебной задачи. И губы капитана во сне сжимались, и сжимались кулаки, и тело его беспокойно вздрагивало под шинелью, и он закрывал лицо руками, точно защищаясь от невидимого слепящего света...

Я обернулся к Ходжиакбару. Ему, быть может, снились походы с археологами. Он снова видел серых варанов, тяжело топавших по песку. Только теперь огромные ящерицы, почти ящеры, не пугали его, а сами с опаской поглядывали на Ходжиакбара. Они как будто не узнавали его и спешили исчезнуть — вот уж и скрылись за барханами длинные хвосты, а края следов еще осыпаются под ветром. И вершина бархана курится совсем как вулкан, особенно если смотреть на нее снизу, лежа в палатке и высунув наружу одну голову.

Ходжиакбар видел во сне Дементьева, начальника экспедиции. Был он строг, бородат, молчалив, только казался теперь моложе, оттого, наверное, что сам Ходжиакбар теперь уже не мальчик. А как хорошо в палатке вечером, когда нагретая днем земля постепенно отдает тепло и на небе, еще светлом, загораются звезды! Как он хотел помочь Дементьеву разгадать тайну древнего орнамента! На каменных плитах — листья, изображения их полустерты. Три листа, еще три... Загадочный трилистник, о котором писал Али Ибн-Сина. Волшебная трава, излечивающая от любого недуга. Растение, возвещающее возобновление жизни. Как хотелось Ходжиакбару, чтобы такая находка далась им в руки... Открыть бы засыпанный песком город-храм, чтобы сразу все понять, чтобы найти дорогу в прошлое — ну не дорогу, так хоть тропу. И как это странно устроен мир до сих пор: люди чаще всего не знают, кто жил до них на том же самом месте. Хорошо, пусть прошла тысяча лет. Сколько же это поколений? Если каждое поколение посчитать за двадцать лет, то получится совсем немного, пятьдесят поколений... А где исцеляющая от всех болезней трава? Ее нет. Даже камни пока молчат. Отец, дед, прадед, считал Ходжиакбар, прапрадед... еще предки, их не так много, а нить знания прервана. Сколько еще скрыто от глаз человеческого под песками! Недаром хозяева здешних мест — вараны косятся на человека.

Хорошо в экспедиции! Пусть ты просто рабочий и только помогаешь воевать с песком, но зато тебе первому расскажет Дементьев о древней резьбе по дереву, об исчезнувших городах, о письмах согдийцев. Да, сумку, полную писем, нашла в развалинах башни экспедиция англичанина Аурела Стейна. О том, как почтовая сумка в далеком 313 году нашей эры попала в сторожевую башню, можно лишь догадываться. Гонцы укрылись там от врагов и, наверное, погибли. А письма — письма живут. И вот Дементьев снова держит в руках тот самый журнал, где опубликован перевод. И читает письмо, адресованное согдийцу Вурзаку Нанайдвару Канаку:

«...А теперь я сообщу вам о тех согдийцах, которые уехали во внутренние области, что с ними случилось, до каких краев они добрались... В Друане живет сто человек из Самарканда. В Кучане — сорок человек... Господин, вот уже восемь лет прошло с тех пор, как я послал во внутренние области Сатарака и Фарна. Три года назад я получил от них известие: у них там все в порядке. Но с тех пор, как случилось последнее несчастье, я не получил ответа на мой вопрос, как им живется.

Четыре года назад я послал туда еще одного человека по имени Артихвандак. Караван покинул Кучан, но задержался в пути на шесть месяцев. А затем, когда они добрались до Са-рага, индусы и согдийцы, которые были там, все умерли от голода. И тогда я послал Насьяна в Друан. Но с ним произошло большое несчастье: он был ранен... Берегите закрытую кожаную сумку и сообщите о ее доставке. Вознаградите Вурзака...»

Автора письма звали Нанайвандак. Кто он был? Кто были поименованные в письме Вурзак, Артихвандак, Фарн, Сатарак, Насьян? Ходжиакбар запомнил лишь имена. Или, может быть, Дементьев что-то рассказывал о них? Они все куда-то исчезают... Вурзак... Ву-рзак. Куда они удаляются? Ходжиакбар ворочается во сне, вспоминая слова согдийского письма. Все неразборчивее становится шепот. И вот уже вместо песков перед мысленным взором его раскинулась огромная снежная пустыня, над ней — темные фонтаны разрывов...

Виктор Скориков мог любоваться во сне стремительной перспективой сиреневых загородных шоссе под Жуковском и Раменским, зеленым аэродромом у Быкова, где он упросил однажды знакомого летчика и тот взял его в полет. Странное дело, Скориков не узнал с высоты ни городка, ни шоссе, по которому он гонял на велосипеде, ни Раменского, ни знакомых озер и ручьев.

Стояла летняя жара. Хотелось в отпуск, а он медлил. Потом грянула война. Спутались планы: смутно стало на сердце, он похудел, привык курить, с работы домой не спешил, а в июле отпросился с завода в военкомат. Его встретили прохладно: восемнадцати ему еще не было. Он не из тех, кто мог долго упрашивать. Отошел и стал ждать. Дождался вечера, снова подошел. Сказал: «Не уйду, пока не оформите. Мне отпуск полагается, между прочим, так что время у меня найдется, ясно?»

Человек в защитной гимнастерке устало потирал виски, смотрел куда-то в сторону и норовил обойти Скорикова, преградившего ему дорогу. Потом вдруг поднял голову, взглянул в чистые, прозрачные глаза Витька и рассмеялся: «Дурья голова, я от такой работы не только на фронт готов убежать. Ты знаешь... Да ничего ты не знаешь! Приходи завтра, отправлю!» Он быстро, не оглядываясь, прошел к выходной двери по коридору, остановился, глянул на Скорикова, еще стоявшего с прежним, нелепо воинственным видом, и крикнул: «Отправлю тебя к черту на рога!.. Отправлю, как пить дать!»

И ушел, убежал.

Скориков волновался. Дома — ни слова... Побежал в ларек взять сигарет на дорогу — и не успел. Потом задумался: правда шутка?..

Через несколько дней прощался с матерью, с друзьями. Начиналась для Скорикова новая жизнь, непохожая, впрочем, на военные действия: в этом он убедился вместе со мной под Вязьмой.

Кузнечику, судя по всему, снился бой, губы его раскрывались во сне, чтобы произнести слова доклада или команды; но не успевали слетать с них эти слова. Слишком быстро все происходило: пулеметные очереди были похожи на шквал, винтовки так и сыпали пулями направо и налево, молниеносно выскакивали из укрытий и засад атакующие, а отступление немцев было похоже на соревнования по бегу. Просто все было в снах-желаниях Кузнечика. Что же делать, если мы не брали его с собой на задания... После гибели Лёнчика командир твердо решил отправить его в тыл первым же самолетом. Мы плохо верили в самолет. Кузнечик — заранее ненавидел. Когда будет самолет, мы не знали. Да и будет ли?

***

...Летним воскресным утром я вижу себя и мать в пригородном поезде; мимо бегут окраинные заводы, склады, серо-зеленые заборы; в поезде тесно, мы стоим у двери, и мать держится за мой локоть. Сходим на станции, где пыльные тополя обозначают тропинку. Жарко. Лесом еще и не пахнет. Мы идем под серовато-голубыми кронами. Земля растрескалась. Впереди — деревянные домики из теса, несколько старых изб, покосившиеся телеграфные столбы, в палисадах — кусты смородины, невысокие рябины, кое-где приютились яблони.

Вот он, дом Наденьки. Конечно, сразу купаться! Она держит меся за руку и ведет к реке. Деревья меняются, вырастают, впереди — настоящий сосновый бор, где стучит дятел, где под ногами хрустят сухие ветки, какие-то белые лишайники, жаждущие влаги. Меж редких оранжевых стволов летят к воде желтокрылые большие стрекозы. Расправляя неподвижные крылья, они могут лететь по инерции, как планер.

— Пойдем босиком! — говорит Наденька.

Я снимаю свои синие спортивные тапочки на резине, и колени подгибаются от колких лишайников, от касания сухой травы. Я останавливаюсь и смеюсь над собой.

— Отвык! — кричит она. — Отвык от леса!

— Ничего, сейчас пойдем... сейчас.

Я выбираю ровные, гладкие места, стараясь попадать ногами на сосновые твердые и надежные корни, подгибаю ступнями траву для мягкости, колени распрямляются, и я иду за Наденькой, не отставая! Теперь я чувствую, какой здесь чистый, даже резкий воздух, настоянный на смоле, на сосновых иглах, пронизанный светом, лучами, отраженными от теплых стволов, от нагретых голубых крон, от реки... Река!

...Мне снился красный закат над Клязьмой, тополиный пух, летевший, казалось, не по воле ветра, а по воле лучей, пронзавших лес. Я ловил его ладонями и вдруг нечаянно набрел на такое место, где он белел, точно сугроб. Там сизые корни сосны жадно держали землю, и меж их лапищ — легчайший тополиный пух, целая гора!

Как плясало солнце, когда я бежал по лесу! Сбоку оно показывалось между стволами алым слепящим огнем, золотым шаром; полшага — и его уже нет; еще прыжок — и оно слепит снова. И так беги по сосновому бору хоть до самого его края, беги и кричи. Войново — так называется это место, куда мы поехали раз с матерью к знакомым. Сюда перебрались Наденька с матерью после смерти бабки Василисы. Там, на песчаном берегу Клязьмы, я ловил на удочку плотву. В полдень, искупавшись, мы с мальчишками и Наденькой сидели у воды, смотрели на быстрое течение, на то, как трепетно, мягко шевелится под водой трава, бросали хлебные крохи пескарям, шустро сновавшим у самого уреза воды. Светились глаза ее...

Мне снилась гроза в лесу, которая застала нас. Во сне я видел, как били тяжелые капли по песку, оставляя маленькие лунки, похожие на лунные кратеры.

Летние звезды

Память моя выделывала странные штуки: оказывается, я помнил почти все, что когда-либо читал.

— У тебя хорошая память, — сказал однажды капитан.

— Нет. У меня память абсолютная.

— Да? Тогда тебя нужно чаще отправлять в разведку.

— Кого здесь разведывать? Четыре десятка фашистов и ржавый броневик. Мы ж не на фронте.

— Он от нас не уйдет. Расскажи-ка лучше, как в армию попал.

— Уже спрашивал, капитан, когда из окружения выходили. Доброволец я.

— Помню, помню. А дальше?

— Дальше — военкомат и Вязьма.

— Сразу отправили?

— Сразу. После того как военкома уломал. Стариков знает...

— Тебе что же, восемнадцати не исполнилось?

— Her. В школу раньше определили. В июне было семнадцать. Первый курс МГУ окончил.

— После войны доучишься, Валя.

— После войны? А когда она кончится, ты знаешь, капитан?

— Не знаю. Думаю, года через два. Это лето выстоять... Одно лето.

— Почему только одно?

— Потому что воевать учимся. Заводы военные запускаем.

— Медленно как-то все делается. Нас там, на фронте, не хватает.

— Лето. Одно лето продержаться... По всему видно: не та прыть у них. Далеко не та. А было как... Сначала у них ладилось как в сказке. Вот у меня вырезка из журнала «Военный вестник». Третий номер за сорок первый год. Перевод немецкой статьи о танковой войне. Вот они эту войну и показали... Я это понял под Вязьмой. Так же было и под Минском. Хитрость невелика. Танки вместе с пехотой, под руководством общего командира, медлительны, не могут маневрировать, захватывать железнодорожные узлы далеко в тылу. А одни танки, не связанные пехотой, могут! В этой статье они называли танковые клинья стальной кавалерией — с кавалерийским духом.

***

...Такого лета, верно, уже не повторялось. Немцы обложили наш отряд со всех сторон.

Мы искали белые корневища, которые в деревне называют коробочками, молодой борщевик с гранеными стеблями, крапиву. Пробуя крапивные щи, поражался: мягкие, пресные, соли бы!.. Скориков по моему совету толок ивовую кору, которую добавлял в табачок. Я на память читал строки «Песни о Гайавате», где говорилось о том, что кору ивы можно курить, и он это запомнил.

День ото дня хуже. Обшарили весь лес; я ходил с Кузнечиком к дальней реке: пробовали ловить рыбу. Поймали трех пескарей. Обдирали молодую кору с осин, на полянах рвали стебли диких злаков.

По вечерам я кипятил воду в котле. Заваривал чай листьями мяты, кипрея, малины, зелеными яблочками с лесной орех, какими-то незнакомыми стручками, которые, по словам Кузнечика, съедобны. Скориков прозвал этот чай партизанским супом. По его словам, он не испытывал голода: помогало курево. По его теории выходило: голодать — плохо, курить — плохо, а то и другое одновременно — даже здорово. Впрочем, вид его свидетельствовал о другом: он съежился, потемнел лицом, глаза ввалились. Эх, дождаться бы распутицы, настоящего русского бездорожья, столь нелюбезного врагу, и дать отсюда стрекача на новое место!.. Выходить к реке стало опасно. Об этом меня предупредил капитан. Он не унывал, но держаться даже ему было трудно. Я считал дни, когда появятся грибы и ягоды.

Светлые, бесконечные, голодные вечера, лихорадочно блестящие глаза, последние рубежи надежды...

Почему лоси и зайцы по лесу скачут,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые...
Жены и дети бродят по лесу
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борща,
Елей верхушки и серебряный мох, —
Пища лесная.
Дети, разведчики леса,
Бродят по рощам.
Жарят в костре белых червей,
Заячью капусту, гусениц жирных
Или больших пауков — они слаще орехов.
Ловят кротов, ящериц серых,
Гадов шипящих стреляют из лука,
Хлебцы пекут из лебеды...

Когда умолкали птицы, я прислонялся к теплому сосновому стволу на взгорке и наблюдал, как проступали на небе звезды. В июне на зеленоватом фоне отчетливо видны были голубая Вега, белые Денеб и Альтаир. Три главенствующих звезды образовывали огромный треугольник. Я различал созвездия Орла и Лебедя. Зажигалось еще несколько звездных огней, и небесные птицы устремлялись в свой вечный полет. Лебедь направлялся к Земле; некогда он внушил древним мысль, что это сам всемогущий Зевс летит на свидание. Орел расправлял крылья, словно он еще не устал от выпавшего ему жребия десять тысяч лет терзать печень светоносного Прометея.

Надо мной шуршали перепончатыми крыльями кожаны, редко-редко вздыхала от ветра земля, одетая травами и чутким подлеском. На юге, где окоем был открыт, я различал оживавшую под светом звезд и луны стихию. Там сиял красный Антарес. Кусок неба, заключенный словно в раму двумя вековыми соснами, их темными ночными кронами, таинственно волнующимися под ветром, притягивал меня, как магнит.

В августе особенно заметен был Дельфин с его ромбом из четырех звезд. Выше и правее Дельфина, прямо над Альтаиром, мчалась Стрела, сверкая хвостовым оперением. Около полуночи глубина неба увеличивалась, и взгляд проникал очень далеко; серебрился Млечный Путь; от запахов, которые доносились с южным ветром, кружилась голова. Что я искал там? О чем говорили эти ясные, свежие, пряные ночи?..

Дальше