Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Михайловка

Проснулся я от громкого возгласа капитана, скомандовавшего подъем. Вскочил с топчана раздетый до пояса, выбежал на улицу, умылся, зачерпнув воды из бочки (для этого пришлось проломить тонкий, как скорлупа, ледок, успевший образоваться за те полчаса-час, когда до меня умывался, наверно, капитан). За мной вскочил Ходжиакбар, щуря темные глаза, тоже раздетый до пояса; я облил его водой, но он не обиделся.

— На дело идем, говоришь? — спросил он.

Я мотнул головой, но зазевался: полчерпака воды растеклось по моим плечам. Капитан был по-молодецки бодр и серьезен, как никогда. Ходжиакбар старался не подавать виду, что думает о предстоящем бое. А мной постепенно овладело волнение, но я успокоился в походе, когда мы прошли не один километр. Капитан шел с винтовкой, которую он успел раздобыть еще на пути в отряд... Скориков не разлучался с самокруткой. На первом привале он обратился ко мне:

— Бийской махорки хочешь?

А когда я спросил, откуда могла здесь появиться бийская махорка, он таинственно, со значением улыбнулся. После привала отряд направился к деревне. Десять человек с капитаном во главе пошли в обход. Капитан взял Ходжиакбара, Скорикова, меня. Вот оно, наше «если»... Мы обойдем деревню и ударим первыми. Стало быть, противник оттянется на нас, и тогда ударит весь отряд. Идея капитана, я не сомневался в этом. Его большие глаза казались в это утро совсем светлыми, колючими. Я простил ему строгий командирский тон, грубоватые окрики за одно то, что он вытащил отряд из берлог, убедил-таки командира... а было в отряде всего-то около сотни штыков, у немцев поболе. Я был несказанно благодарен капитану за доверие.

Мы шли по неглубокому снегу след в след. Атлетическая фигура Ходжиакбара маячила передо мной, и я удивлялся, как он, южанин, так споро, легко вытанцовывал этот бросок. Позже я понял, чего ему это стоило: лоб его покрылся капельками пота, и он с трудом переводил дыхание.

Вот она, деревня... Я присмотрелся: у мягкого окоема выросли темные дома, я жадно разглядывал их и думал, как нелегка была наша задача.

Вскоре послышались выстрелы Я увидел темные далекие фигурки.

— Ложись! — крикнул капитан.

Я упал в снег. Рядом плюхнулся Ходжиакбар, дальше — Скориков. К нам двигались короткими перебежками немцы.

— Огонь! — командовал капитан, когда цепь поднималась. Сам он ползком медленно продвигался вперед Вот он встал, пробежал с десяток шагов и с разбегу бросился под куст. Вскочил и, согнувшись, перебежал еще дальше. Я посмотрел на куст, за которым он лежал только что, с надеждой: вот бы за ним укрыться... Но в то же мгновение с куста осыпался снег, срезало две ветки, и он, казалось, задымился. Я тут же понял: куст был ориентиром, и враг приметил, конечно же, откуда только что вели огонь. Капитан лежал как ни в чем не бывало в двадцати шагах от прежнего укрытия, в заснеженном углублении.

Мы тянулись за капитаном. Залег Ходжиакбар; его присыпанная снегом телогрейка сливалась с фоном, и тело его распласталось, голову он держал как-то странно, почти положив ее на приклад. Серые шинели снова поднялись. Я выбрал цель, но опоздал — словно невидимый щелчок свалил моего противника. Это поймал мгновение и ударил капитан. «Вот оно, — подумал я, — теперь или никогда...» Страх перешел в волнение, и волнение это, возбуждение делали тело упругим, как пружина, податливым.

Я пополз вперед. Догнал капитана, опередил его. Выстрелы наших раздавались за моей спиной. А я молчал. Немцы укрывались за кочками и заснеженной скирдой. Неожиданно близко от меня воздух вздрогнул от автоматной очереди. Показался ствол немецкого автомата. Очередь иссякла — он пропал. И снова вылезло черное дуло из-за бугорка. Царапая руки, я быстро прополз несколько метров и бросил гранату. Немец успел открыть огонь по левому крылу нашей группы. Грохот близкого разрыва... Автомат замолк.

И в эту минуту донеслось пока еще далекое, недружное, крепнущее «ура». К деревне подоспели главные силы отряда. Немцы, «наши» немцы, стали отходить. Потом я узнал, что именно в этот момент срезало двоих из группы: отходя, немцы умело отстреливались. Капитан окликнул меня, указал рукой на скирду:

— Видишь?

Я кивнул. Подполз к нему.

— Нужно выйти к скирде, понял? Пойдешь со мной.

Мы побежали, согнувшись, и очереди стали дырявить снег в стороне от нас. Свинцовая струя ударила впереди, рядом, потом еще, но не задела ни его, ни меня. Мы прошли опасный участок. Нас укрыл берег над замерзшим прудом, потом — балка с черным ручьем. Я чувствовал, что устал, но бежал, и капитан потом признался, что и он рад был бы автоматной очереди, чтобы броситься на снег и отдохнуть. Нас не заметили, и нужно было использовать это, не теряя ни мгновения.

...Мы вышли к скирде как раз в тот момент, когда к ней отступило немецкое прикрытие: семеро с автоматами. Мы открыли фланговый огонь, и они очистили дорогу. Поднялся Ходжиак-бар. Скориков быстро шел, держа винтовку как в штыковой атаке, и шаги его казались непомерно большими. За ним, пригибаясь и останавливаясь, выпуская с колена пулю за пулей, приближался к скирде Станислав Мешко Тусклые огоньки вспыхивали у стен домов, из-за углов раздавался треск очередей, но нам везло. По дороге отходили немцы. Повалил снег, такой, что все запрыгало перед глазами. Скориков подошел к капитану, и я услышал, как он докладывал о наших потерях.

— Выходим к школе — сказал капитан.

С другой стороны деревни показались наши. Из-за околицы ближайшего к нам дома по ним бил пулемет — неровно, с перерывами, точно захлебывался от ярости.

Мешко и Скориков уже крались к нему... Я потерял их из виду. Стало почти тихо. Одиночные выстрелы, удаляющиеся звуки автоматных очередей — озлобленное, неровное тявканье.

Я едва успел перевести дух. Нас было теперь восемь человек.

Мы двинулись на окраину деревни, пробирались задворками, огородами, потому что и деревенская улица, и дома заняты были еще немцами, и они, как мне казалось, не собирались оставлять их.

Шагах в трехстах от нас горел дом.

— Не отставать! — крикнул капитан. — Не останавливаться!

Из черных провалов окон вырывались грязно-красные языки огня и лизали сруб. Перепуганный деревенский мальчишка лет восьми, увидев нас, несказанно обрадовался Теперь у нас был провожатый.

Я помогал ему, тащил за руку по снежной целине, и вот мы увидели двухэтажное здание на взгорке, недавно, наверное, построенное колхозниками. Подле суетились фигурки в шинелях мышиного цвета Пламя враз охватило стену школы. Немцы убегали, у одного из них в руках плоская темная канистра... И опять звучало в голове это неверное, как старое обещание, слово «если».

Капитан ворвался в школу, сбив прикладом замок. Я кинулся за ним. На лестнице — дым.

— Выходи! — Голос капитана звучал где-то на втором этаже.

Плечом я выломал дверь класса. Неподвижные лица, темные платки женщин, плачущие дети, возгласы радости, чьи-то причитания — все это едва успело войти в сознание. Плечом, сапогами, кулаками я бил в заколоченные двери, пока задымленный коридор и медленные, чадящие языки пламени и лица не поплыли вдруг перед глазами. Я держался за стену и сползал по ней. Странная, непреодолимая сила тянула меня вниз, ноги подогнулись.

Возвращение

— Ну как? Жив? — Лицо капитана возникло и отдалилось, и над нами закачались белесые облака.

Щеку уколола соломина. Я лежал на телеге, и она вместе со мной плыла под слепым зимним небом. Капитан казался таким усталым, что я вслух сказал об этом.

— Лежи, лежи!.. О капитане не заботься... — Он сказал это вполголоса, для себя, но я услышал.

Позже я узнал, что у нас девять человек убитых, пятнадцать раненых, точнее, четырнадцать — меня посчитали сначала за раненого.

— Жив я и не ранен даже! — ответил я капитану и подумал, что слишком быстро наглотался дыма и вообще мог не выдержать: я ведь не заяц, чтобы без устали бегать по снегу.

— Признаться, я не ожидал, что ты таким окажешься, — опять вполголоса сказал он, — гранату ты им подбросил вовремя, только горячился зря, могли шлепнуть!

Мы взяли трофеи, но деревню так и не отбили; отход прикрывала группа, вооруженная трофейными автоматами — оружие что надо, хоть траву коси...

Опять повалил снег; густой, влажный, тяжелый, он засыпал наши следы. Из-за белой завесы вынырнул Ходжиакбар. Он рассказал, как помогал перевязывать раненых и как в школе, которую мы сегодня взяли, нашли мальчонку лет четырнадцати и уже приняли в отряд. Его немцы заперли отдельно, после допроса, и у него волосы к обледенелой стене примерзли.

— Тебе холодно? — спросил я Ходжиакбара.

— Нет, — односложно ответил он. — В Узбекистане зимой тоже морозы бывают, а бедняку всегда холоднее, и ему надо привыкнуть.

— Бедняку? — Слово резануло слух.

— Ну, когда маленьким был, кто же я был? Конечно, бедняк. Мать и отец на бая спину гнули, а потом...

— Что потом? Расскажи.

И Ходжиакбар начал рассказ.

Он помнит быстрый арык. Землю, которой вечно не хватало воды. Пески, которые окружали кишлак, казались морем; светлое днем, вечером оно было красным от пылающего солнца. Помнит своего отца. Худощавый человек сидит на берегу арыка, в его руке горсть земли, он смотрит в ту сторону, откуда бежит вода, ее будто бы становится меньше день ото дня.

Всплывают в памяти рассказы о том, что воды не хватит и для питья, как было уже не однажды в старые знойные годы. Его мать сидит над ковром. Рядом — маленький брат Ходжиакбара. Руки матери зелены от тени чинары; они так проворно летают над ковром, что Ходжиакбар не может уловить движения пальцев, но видит, как постепенно расцветает ковер. Ходжиакбар выходит на улицу, следит за мельканием зеленых зайчиков на стенах домов, за полетом птиц, за свиристящими зверьками у околицы...

Тяжелый год: в тот год ушли двое из кишлака, а потом вернулись, и с ними пришли какие-то новые люди. То был год больших перемен, потому что у бая отобрали землю.

Ходжиакбар помнит, как разговаривали односельчане в доме отца.

— Голод — плохой товарищ. Голод — союзник бая. Он помогал ему за кусок лепешки впрягать нас в ярмо. — Это слова отца...

— Добрые люди говорят, что еды хватит на всех, если разделить поровну. И Ходжиакбар видит лицо его товарища Нармурада.

— Нужно, чтобы было что делить... Посмотри, как иссохли поля, разве слезами их польешь?..

— Нам помогут, — твердо сказал Нармурад.

— Кто поможет? — спросил Кадыркул-ака, другой товарищ отца.

Ходжиакбар слышит короткий ответ Нармурада:

— Люди из России.

— Чем они могут помочь? Там, на западе, бесконечные войны, вот уже много лет воюют, кто там будет на полях работать, скажи-ка, Нармурад?

— Разве амбары ишанов и баев пусты?

— Нам больше по вкусу травяная мука, Нармурад. — Кадыркул-ака усмехнулся, но при этом на его лице морщины обозначились так резко, что казалось, будто он злобно оскалился.

— Я вижу, ты правильный человек, Кадыркул-ака, все понимаешь.

— Всю жизнь учу дедовскую мудрость, друг мой Нармурад, но, видно, не все еще до конца постиг. Что ты там сказал об ишанах и баях?

— Нужно взять у них пшеницу, как это сделали в России...

— Ты думаешь, они ее отдадут?

— Отдадут, если постучать прикладом винтовки в амбарную дверь.

— Что же ты хочешь от меня, Нармурад?

— Чтобы ты помог добыть хлеб для себя и других.

— Мне нужно подумать, Нармурад, хорошенько подумать, ведь у меня жена и дети. Слышал я, что никто не отдает ключей от амбара просто так, задаром. Что я должен отдать за эти ключи, вот в чем вопрос. Дай подумать...

— Воды будет поровну у всех. — Это слова отца...

Ходжиакбар помнит, как по улице несли на носилках раненого человека. Отец шел за носилками, а потом вернулся хмурый, неразговорчивый. Прошло несколько дней, и нагрянули басмачи. Они увели отца. Навсегда.

После рассказов Ходжиакбара я вижу иногда, как точно через матовое стекло проступает улица восточного города. По улице идет юноша, наверное, Ходжиакбар. Появляются тени под чинарами, глинобитные дома прохожие; белый как лунь старик отдыхает прямо на земле, под стеной. Розоватые стены медресе, коричневый портал и минареты, освещенные косыми лучами солнца, цветные пятна тюбетеек и женской одежды... Возникает неведомое пространство, бежит время, и после каждого слова Ходжиакбара прибавляется еще один оттенок Но я рисую эту картину в своем воображении в той манере, которой я лучше всего владею: краски выходят мягкими, объемными, вполне передающими пространство, контрасты между светом и тенью исчезают, солнечный свет я вижу то белесым, то желтым, то оранжевым, и я пытаюсь уловить все цвета солнечных лучей — ярких и рассеянных, мягких и резких.

Мне становится тепло от слов Ходжиакбара: столько солнца! Я говорю ему об этом. Он молчит, и я вижу: он задумался.

— О чем задумался, Ходжиакбар?

— Об этом не расскажешь...

— Понятно, Ходжиакбар.

— О, ты не видел восточной ярмарки!

— Ну, расскажи!

— Не могу. Снова вспомню про Айшагуль.

— Кто она?

— Я встретил ее на ярмарке. Только раз.

— Вернешься, найдешь ее.

— О нет, не найду.

— Айшагуль... красивое имя... Ты потом ушел в экспедицию? — Год я был в экспедиции, потом война...

— Что вы искали?

— Старые города. Остатки древних камней. Следы людей...

Скориков шел рядом своим быстрым, накатистым шагом, на тощем плече его дулами вниз болтались два немецких автомата Он подмигнул мне: «Один твой!»

Возле нас, не таясь, во весь голос, партизаны рассказывали о пережитом в бою.

Увидел я и тех, кто успел уже проститься однажды с жизнью. И когда сегодня утром они услышали выстрелы, то не поверили...

— Уж мы думали, все, конец, — в который раз повторяла женщина в платке, когда кто-нибудь из наших оказывался рядом. — Умирать приготовились, а тут вы... — И она останавливалась, и оглядывалась, словно действительно не могла поверить случившемуся, но движение колонны возвращало ей уверенность в том, что это не сон.

Мы шли, спрямляя путь, минуя перекрестки и околицы, входили в лес и снова выходили на простор, стараясь быстрее уйти с открытого места Темнело. У лагеря нас встречал партизанский патруль, девушка и парень. Девушка рванулась к нам навстречу, и я услышал ее голос:

— Вера, ты! А я — то сегодня тебя весь день вспоминала!

Притихшая, серьезная Вера только смотрела во все глаза на свою подругу партизанку и не могла сказать ни слова. Они обнялись и стояли в стороне от людей и двигавшихся повозок, а потом, словно опомнившись, девушки побежали, догнали голову колонны и стали наперебой кому-то рассказывать о встрече.

Небо было уже темным, прозрачным, а партизанская колонна похожа была на течение реки, освободившейся невзначай ото льда среди снеговой стужи.

Скоро мы оказались в низине. И снова — подъем, последний... Пологий северный склон холма. Еловые лапы и подлесок сузили пространство. Каурый конек, тянувший первую подводу, поднял голову.

Мост

На пороге землянки стоял мальчишка с бескровными губами, белесыми бровями, сероглазый, ростом с нашего Кузнечика, и за его спиной в вечернем воздухе, пронизанном свечением снега, угадывалась долговязая фигура Скорикова.

— Лёня, Лёнчик! — назвал его имя Виктор, протиснувшись боком в землянку вместе с мальчуганом, затем пошарил под охапкой соломы в углу землянки, извлек из нехитрого тайника топор и позвал Кузнечика:

— Пойдем!

Они вышли. Пока Лёнчик рассказывал о себе, в партизанском сарае, видимо, шла работа: Виктор и Кузнечик вернулись с широкой лавкой. Скориков точно пригнал доски, снял остро отточенным тесаком углы и сделал зарубки: на память о дне а месяце.

— Ну а год и так не забудем, — сказал он, обращаясь к Лёнчику. — Теперь ты прописан у нас по всем правилам.

Лёнчика взяли у железнодорожного моста.

При себе у него была самодельная мина. Замысел был прост: когда подойдет поезд с немецкой техникой — дернуть за веревку, прилаженную к взрывателю мины.

Но как удалось пробраться к хорошо охраняемому мосту?.. Лёнчик взял с собой из дому вместо маскировочного халата наволочку и каждый раз, когда прожектор шарил лучом поблизости, застывал на месте, прикрывшись ею.

— Я подошел уже и начал закладывать мину, — рассказывал он. — Руками разгреб щебенку, и они меня заметили. Не расстреляли, потому что хотели выпытать о партизанах. Мне не о ком было рассказывать. Они бы отправили меня дальше, я думаю, в штаб.

— Расскажи, как ты сделал мину? — спросил Ходжиакбар. — Я искал неразорвавшиеся бомбы. В сарае выплавлял из них... этот... тол, взрывчатку. Только маму очень боялся, зарывал каждый раз бомбы и тол в землю там же, в сарае. Заложил взрывчатку в деревянный ящик, получилась мина, едва донес. Тяжелая получилась.

— Кто научил тебя этому?

— Это проще простого... В сентябре в газете писали про белорусских партизан. Они такие же мины ставят.

— Интересно, — негромко сказал капитан. — Спасибо за мысль. Ну-ка расскажи про этот мост поподробнее... Что это у тебя пальцы, брат, опухшие? И синие совсем...

— Допрашивали меня они. Вчера. Иголки под ногти вгоняли. Обещали повторить, да не успели.

— Вот оно что!.. — Капитан замолчал, забыв о своем вопросе относительно моста; он лежал на деревянном топчане, скрестив руки на груди, и глаза его были теперь прикрыты. Тусклый чадный свет коптилки косо падал на серый земляной пол, на бревна наката, на сложенные на коленях руки Лёнчика. Лицо капитана Ивнева казалось восковой маской.

***

После боя в Михайловке в командирской землянке появился радиоприемник. Капитан рассказывал: немцы отбиты от Москвы. Глаза его подобрели, он улыбался, когда передавал нам содержание сообщения Совинформбюро. Вообще с этого времени капитан изменился (да и не только он). Стал проще, доступнее, понятнее... Спрашивал нас, как мы видели и понимали тот бой в Михайловке и что казалось нам самым важным.

Ходжиакбар подумал и ответил, что ему запомнились первые выстрелы и появление немцев на околице и еще то, что храбрость приходит в бою.

— А я думаю, что мы правильно разделились на группы, — немногословно отметил Скориков.

— Согласен, что храбрость приходит в бою, — сказал я.

— В каждом бою, ребята, есть главная минута, когда никто еще не знает исхода и можно все изменить, — начал капитан, и взгляд его был тверд и весел. — Вот тогда надо не жалеть ни сил, ни жизни. Просто. Много раз об этом, кажется, говорили, а понятно не до конца. Нужно увидеть именно эту минуту, почувствовать ее, отыскать ее в горячем этом вихре событий, понимаете? Вот мы атаковали с вами школу. Допустим, промедлили бы. Немцы поняли бы, что силы наши на исходе, что они смогут удержать деревню, и тогда... Тогда они не отдали бы заложников. Они не отступили бы, не сбежали; не замедлило бы подойти к ним и подкрепление. Те люди погибли бы. И мы, отстреливаясь, отходили бы в чистое поле. А если бы мы подошли к школе слишком рано, тогда пришлось бы еще труднее: туда стянулись бы сразу большие силы, и мы тоже ничего бы не смогли сделать, ясно? В этом равном бою была только одна минута, когда нам нужно было атаковать. Одна-единственная, запомните это на будущее. Слушайте музыку боя, его дыхание — и не ошибайтесь.

— Глеб Николаевич, — раздался голос Кузнечика, — как могло получиться, что фрицев пустили чуть не до Москвы?

— Не знаю, — серьезно ответил капитан. — Не разобрался я еще в этом.

— А летом опять они будут наступать.?

— Остановят их. Пробудилось сердце нашей земли, брат. Ранили они его.

— А где оно, это сердце? — спросил Лёнчик, и ответ капитана будил во мне предчувствие победы.

— Оно большое, сердце земли. На севере, где озера, как небо, просторны, а люди высоки и светловолосы, — там сердце земли нашей. И на юге, где ветры бегут от края степи до самого моря, — там сердце это бьется в каждой груди человечьей.

— Почему мы к мосту не идем, Глеб Николаевич? — допытывался Кузнечик. — Все ждем... Ясно ведь, где охрана стоит и пулеметные гнезда. Разве сил у нас мало?

— Ты когда, брат, досыта хлеба ел, помнишь?

— Когда подводу отбили у конвоя.

— Ну вот видишь... — сказал капитан, как-то странно хмыкнув. — Вот видишь... — снова повторил он, как будто от слов Кузнечика ему стало неловко. — А насчет моста дело не такое уж ясное Знаешь, сколько времени строили его? Два года. Такте мосты уничтожают тогда, когда их нельзя оставить. Для нас же. Посмотри: развалины вокруг, пепел землю присыпал, и люди точно рожь, которую скосить легко — трудно вырастить... Но мост этот служит теперь немцам, и мы пойдем к нему.

***

Зимнее солнце стынет над черным лесом. Оно пробивается через полузанесенный снегом осколок стекла, которое я вставил в дверь вместо окошка. Капитан читает книгу. Тусклые зайчики скользят по скамье, охапке слежавшейся соломы; поздние красные лучи пронзают плотный воздух землянки и напоминают мне то о закате над задымленной городской заставой, то о светлых пятнах на озерной глади, то об освещенной закатными лучами кирпичной стене во дворе моего детства. Каждый день теперь впитывал я новости, которые слышал по радио, и ранними вечерними сумерками переносился мысленно в Москву. Изменилась ли она за время моего отсутствия? Какие следы оставили жестокие бои на подступах к городу, отгремевшие теперь и откатившиеся от его стен? Город мой устоял. Все так же, наверное, ходят трамваи у Рогожской заставы, так же высятся купола храма Сергия и взбегают на косогор дома у Садового кольца. Над семью московскими холмами всходит солнце...

***

Неповторимое дыхание близкой весны, видение смерти и далекой победы — настроение той нелегкой зимы.

...Мне не забыть той песни — мы пронесли ее к берегу реки, откуда шла прямая дорога на мост. Земля наша дальняя, земля партизанская скрылась за холмом.

Мы и раньше приходили к мосту. Видели, как стекали сосульки с его нагретых солнцем боков, слышали, как ветры играли в фермах, звенело и дрожало железо поездов, низвергая водопады звуков, точно эхо горных потоков. Высились каменные опоры, прочные, как сама земля, бежала вдаль присыпанная снегом насыпь, и катили по ней немецкие эшелоны на восток. То был наш мост, но мы должны были его теперь уничтожить — даже ценой жизни. Я был у насыпи с первой группой партизанских разведчиков. Потом семь человек ушли без меня, погрузив на сани ящики со взрывчаткой. Из этих семи не вернулся никто. И мост по-прежнему служил врагу, и приказ о его уничтожении оставался невыполненным.

Минуло трое суток. Нас повел капитан. Мы вышли из лагеря вечером, когда старухи баюкали в деревнях детей. И знали: просторна лесная дорога и свободна, но близ моста ее перегородят дула немецких пулеметов. И в деревне за насыпью стояла рота немецких автоматчиков, готовая отстаивать наш мост.

В непроглядной ночной темени только снег едва заметно светился, и в черной проруби неба раз или два проглянули холодные белые звезды. Две темных стены леса справа и слева укрывали нас, но на коротких привалах партизаны все же прятали самокрутки под шинели и телогрейки.

И снова темный лесной коридор, и снова скрип снега, редкие голоса, вырубка с торчащими пнями, похожими на людей... Километр, два, три. Сто, двести, триста шагов. Еще километр.

Подоспели разведчики. Камальдинов доложил капитану, что на нашем берегу реки два пулеметных расчета сняты, и добавил:

— На станции стоит воинский эшелон с немецкой техникой. Что предпримем? Редкий случай!

— Да, не часто бывает, — спокойно согласился капитан, — хотя говорят, что на ловца и зверь бежит.

И они вполголоса продолжили разговор.

Я знал, о чем шла речь. Капитан еще в отряде предвидел такую возможность. Группа Мешко пойдет сейчас на станцию. Задача: сбить немецкое охранение, захватить паровоз, развести пары, и, как только мост будет взорван, направить эшелон туда. Мысленно я уже видел, как поезд мчится к взорванному мосту, как опрокидываются платформы с танками и, громоздясь друг на друга, скатываются по откосу в реку. Я ни минуты не сомневался, что капитану удастся взорвать мост.

Я шел в группе Станислава Мешко. Что-то ждет нас? Прошли сотню—другую метров, я оглянулся. Темнота уже скрывала капитана и людей, шедших с ним к мосту. Лишь три высоких придорожных сосны высились у поляны, где мы расстались.

Вот она, станция! В километре, не более. Среди голой равнины, затерявшейся в наших партизанских лесных далях, разбросано несколько домов, неподалеку вокзал из красного кирпича. Виден эшелон и еще один эшелон. У ближнего дома, длинного, как барак, мы окажемся через десять—пятнадцать минут. Останавливаемся. Мешко приказывает двигаться короткими перебежками, объясняет, как действовать.

Как только часовой показал нам спину, мы с Ходжиакбаром вынырнули из-под вагона рядом стоящего эшелона и в три прыжка очутились у своего вагона. За ним тянулись платформы с танками и пушками. Поднявшись на буфер, чтобы не видно было ног, мы затаились. Часовой повернул в нашу сторону, луч фонаря обшаривал платформы. И вот уже скрипит снежная крупа, слышно, как немец постукивает сапогами от холода...

Удары сердца отдавались в висках. Часовой поравнялся с нами. Навсегда врезалась в память сутулая его спина, каска, надвинутая почти до плеч, бабий платок на шее. Все получилось как бы помимо нашей воли. Прыжок — и Ходжиакбар зажал немцу рот и в исчезающе малый миг коротко взмахнул ножом. Я отстал на это короткое мгновение, видел тусклый блеск лезвия, вошедшего куда-то в мякоть шерстяного платка, видел, как резко дернулась рука Ходжиакбара, и в ту же минуту часовой осел на почерневший от угольной пыли утоптанный снег. Ходжиакбар молча толкнул меня, мы ринулись вдоль линии, вдоль нагруженных платформ, кто-то бежал с другой стороны эшелона, мы слышали, как задышал паровоз, как стукнули буфера и стук этот прокатился по составу. Мы скатились с насыпи, и тут же ударило по ушам, а в образовавшемся вокруг меня ватном, глухом коконе зазвучали далекие раскаты. Мост был взорван.

Лёнчик стал машинистом. Состав сдвинулся и, погрохатывая на стыках, словно нехотя пошел к реке. И там, куда бежали вагоны и платформы, прорезала темень трасса светящихся пуль, и дробными толчками отдались в ушах пулеметные очереди. С насыпи били трассирующими, и мы поняли, что группа капитана напоролась на немцев. Быть может, часовой в деревне у моста, где стояла рота автоматчиков, заметил что-то неладное, дал очередь, и ему ответили. И догадка эта, близкая, как выяснилось позже, к истине, опять перечеркнула в моем сознании эту выдуманную войну, которую я рисовал иногда в воображении сумеречными вечерами.

Но мост был взорван, в этом никто из нашей группы не сомневался, и Мешко вел нас все дальше от станции, мы почти бежали по старой своей тропе, проложенной от поляны с тремя соснами.

Дальше