Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Виктор Пшеничников.

Зажигалка миссис Хеберт

(рассказ{29})

— Ковалев! Лейтенант Ковалев! Василий! Да отзовись ты...

Он не оборачивался, продолжал пристально наблюдать за летным полем. Там в невесомом мареве, то укорачиваясь, то удлиняясь от знойных испарений, набирал обороты «боинг». Едва заметные на расстоянии крапинки иллюминаторов, дрожа, поблескивали на солнце. Казалось, толстобрюхий самолет никогда не взлетит — так долго длился его разбег. Наконец у самой кромки взлетной полосы, за которой начинался лес в июньской лаковой зелени, «боинг» тяжко поднялся, вобрал шасси и косо потянул в вышину, оставляя за собой грязно-бурый след и надрывный удаляющийся грохот.

Лейтенант Ковалев облегченно вздохнул, снял фуражку, изнутри вытер платком мокрый дерматиновый ободок тульи.

— Ковалев! Заснул, что ли? Зову, зову...

Ковалев по голосу определил: Ищенко. Даже будто бы увидел, хотя и не оглядывался, красное, распаренное от жары лицо своего друга, офицера, его сердито надутые губы. Ковалев неотрывно смотрел, как стремительно пропадал, превращаясь в точку, большегрузный лайнер, словно на горизонте, скрытый облаками, находился невидимый гигантский вентилятор, сквозная труба, всасывающая в себя все, что на миг теряло твердую опору земли.

Жаркое небо постепенно, как бы нехотя растворяло в густой своей голубизне остатки отработанных газов, рассеивало их в атмосфере, напитанной техническим керосином и газонной аптечной ромашкой, гудроном подплавленного асфальта и приторной ванилью аэропортовских буфетов. Поднятая двигателями пыль уже улеглась, припорошив сединой рано высохшую местную травку, и над полем на минуту широко распласталась тишина, в которой хватало места и беззаботному пению птиц, и дружному стрекоту кузнечиков.

— Вот и все. — Ковалев обернулся наконец к Ищенко, одним махом надвинул на лоб фуражку с изумрудно-зеленым верхом, по привычке дотронулся ребром ладони до кокарды. — Ну, годок, чего шумишь?

— С тобой зашумишь, — недовольно отозвался Ищенко. — Гоняйся по всему полю, ори! Что я тебе, маленький?

— Микола! — Ковалев придержал друга за локоть. Щуря глаза, невинно спросил: — А как по-украински сказать: цветные карандаши?

— Чохо?

— Да цветные карандаши. Такие, знаешь, в коробках. Которыми рисуют.

— От так и будэ: кольрови оливци, — разом теряя ворчливость в голосе, ответил Ищенко. — А що?

— Да ни що! Хороший ты хлопец, Микола, только вот юмору тебе не хватает. А без юмора долго не проживешь.

— Ну и ладно, — покорно согласился Ищенко. — Мне долго не треба, главное, свое прожить справно.

Мимо них прокатил грузовик с ярко-оранжевыми бортами и длинным самолетным «водилом» на толстых шинах. Двое дюжих техников упорно пытались сдвинуть с места забуксовавший электрокар, незлобно поругивали водителя, съехавшего с асфальта на вязкий газон. Визжа и как бы приседая на вираже, промчалась продолговатая «Волга» руководителя полетов, из окна кто-то приветливо помахал всем четверым рукой. У каждого здесь была своя забота, свое дело. Все эти люди, машины, механизмы составляли законченную, едва заметную постороннему взгляду картину жизни аэропорта. И офицеры-пограничники были хотя и малой, но неотъемлемой ее частью.

— Толкнем? — Ковалев показал Ищенко на электрокар.

— Треба трошки подсобить...

Вчетвером справились быстро, водрузили электрокар на твердый грунт, пожелали техникам доброй работы.

— Чего искал-то, Микола? — Ковалев повернулся к другу. — Что-нибудь случилось?

— До шефа иди, зовет.

Ковалев на мгновение приостановился, оглянулся назад, словно растаявший в небе «боинг» мог каким-то чудом вернуться, занять прежнее место на полосе. Но от самолета не осталось уже и следа.

Ковалев обязан был проследить за отлетом «боинга», на борту которого находился выдворенный за пределы Советского Союза иностранный турист. Всего три часа пробыл он на нашей земле, а ощущение осталось такое, будто трое суток. Неприятное ощущение.

Он прибыл утренним рейсом, в пору, когда остывший за ночь асфальт еще не успел накалиться до духоты, а трава на газонах до неправдоподобия натурально пахла травой, не сеном. Ковалев любил этот переломный час перехода утра в день, любил за особый настрой души, всегда возникавший в нем от ощущения, даже ожидания обязательной неповторимости и многообещающей новизны. Да и голову еще не ломило, не сдавливало от гигантского напряжения, которое человек почти неизбежно испытывает во всяком большом современном городе. Ковалев замечал: что-то происходило с людьми в скоротечные эти мгновения. Они как бы заново нарождались на свет, были менее раздражительны, заботливей, бережливей относились друг к другу.

Именно таким удивительным утром самолет иностранной авиакомпании и доставил на нашу землю заокеанского туриста.

Поначалу никто не обращал особенного внимания на общительного пассажира: мало ли восторженных людей путешествует по всем точкам земного шара?

Турист лип буквально ко всем: то надоедал разговорами своему пожилому соотечественнику, страдавшему одышкой, то радостно протягивал контролеру-пограничнику через стойку кабины пустяковый презент — пакетик жвачки, в приливе чувств даже готов был его поцеловать, то кинулся помочь какой-то растерявшейся старушке заполнить таможенную декларацию и вовсе запутал, сбил ее с толку. С таможенником, когда подошла его очередь предъявить багаж на контроль, заговорил на едва понятном русском так, словно они были старинными приятелями, лишь вчера расстались после пирушки и теперь им необходимо вспомнить подробности весело проведенного вечера.

Багажа у него оказалось немного — добротный кожаный чемодан да тяжелая коробка с пластинками. Таможенник перелистал конверты, словно страницы книги: Чайковский, Шостакович, Свиридов. Новенькие блестящие конверты отражали солнечные блики.

— Классика! — восторженно пояснил турист, постукивая твердым ногтем по глянцу картона.

Таможенник тоже оказался любителем классической музыки и, насколько знал Ковалев, по вечерам заводил в своей холостяцкой квартире старенький «Рекорд», внимая печальным органным фугам Баха... Только ему невдомек было, какая надобность туристу везти с собой в такую даль Шостаковича и Чайковского, если записей композиторов полно в любом музыкальном магазине? Другое дело поп-музыка или диск-рокко, в последние годы хлынувшие из-за границы, будто сор в половодье...

Дотошный таможенник знаком подозвал к себе Ковалева, сказал негромко:

— Кажется, это по вашей части...

Когда туристу предложили совместно послушать его диски, он в смущении оглянулся, изобразил пальцем вращение и сказал:

— Нет этой... фонограф.

— Найдем, — заверили его.

Наугад выбрали из пачки первую попавшуюся пластинку, поставили на вертушку. После нескольких витков знакомой мелодии в репродукторе послышался легкий щелчок, и мужской голос, чуточку шепелявя, провозгласил:

— Братья! К вам обращаю я слово божие...

Иностранец буквально взвился на своем стуле: это подлог, у него были записи настоящей классической музыки!..

Ковалев молча наблюдал за тем, как менялось, становилось злым только что развеселое лицо интуриста, и невольно сравнивал, вспоминал... Еще мальчишкой он жил с отцом на границе, в крошечном старинном городке под Калининградом. Из самых ранних детских впечатлений осталось в памяти, как они ловили в необъятном озере метровых угрей. Мрачная с виду рыба брала только на выползня — огромного червя длиной с толстенный карандаш, охотиться за которым надо было ночью с фонариком. Мальчик сначала не решался к ним подходить, но отец сказал, что никакой земной твари бояться не надо, и он осмелел, а потом оказался даже добычливей отца... На свет выползень не реагировал, но шаги слышал чутко, лежал, наполовину вытянувшись из норки, посреди утоптанной пешеходной тропы, наслаждался ночной прохладой. Надо было осторожно, на цыпочках приблизиться к нему, перехватить жирное извивающееся тело у входа в норку и держать так, пока не расслабятся мощные, будто пружины, мышцы пресмыкающегося, постепенно вытягивая его из земли наружу...

Чем-то иностранный турист напоминал Ковалеву скользкого выползня, и это неожиданное сравнение было ему неприятно.

— Вы подсунули мне чужие диски, это подлог! — брызжа слюной и багровея на глазах, визгливо кричал иностранец.

Начальник смены пограничников, в кабинете которого велось прослушивание, провел ладонью по лицу, будто к нему пристала липкая паутина, спокойно спросил:

— Коробку вы несли сами? Сами. Кто же у вас мог вырвать ее из рук и совершить подлог?

Турист крикливо заявил о произволе, препятствующем «свободному» обмену идей, о попранной демократии, нарушении принципов интернационализма, провозглашенных самим Лениным... Последнюю фразу он произнес на патетике, видимо, приберегал ее напоследок как главный аргумент.

Начальник смены, майор, тяжело поднялся из-за стола, какое-то время в упор разглядывал иностранца. Даже он, привыкший к дисциплине и самоконтролю, едва сдерживал свои чувства.

— Послушайте, вы... — Голос майора звучал жестко. — Читайте, если вы грамотный человек. — Майор указал иностранцу на плакат у себя за спиной.

Медленно шевеля губами, тот прочел: «Мы стоим за необходимость государства, а государство предполагает границы. В. И. Ленин».

— У вас еще будет достаточно времени поразмыслить над всем этим у себя дома, — уже спокойней заключил майор. — Выездная виза сегодня же будет передана с соответствующим заявлением вашему консулу. Для вас же путешествие закончено. Лейтенант Ковалев! Подготовьте материалы о выдворении гражданина из пределов СССР как нарушителя советских законов, задержанного с поличным... Проследите за его отправкой ближайшим рейсом...

И вот теперь Ковалев шел к начальнику контрольно-пропускного пункта, недоумевая, зачем он мог понадобиться так срочно? Ищенко тоже ничего толком не знал и лишь поторапливал друга: скорей, и так времени потеряно много.

Ковалев доложил начальнику КПП о прибытии, с удивлением отметил, что полковник встречает его с улыбкой.

— Не догадываетесь, зачем я вас вызвал? Ну хорошо, не буду томить. Только что позвонили из роддома: ваша жена родила. Все благополучно. Дочь.

Ковалев стоял в прежней позе: до него еще не вполне дошел смысл сказанного. А полковник продолжал:

— Надо же, повезло! Дочь... А у меня одни парни, трое. — Полковник встал, протянул лейтенанту обе руки. — Поздравляю, Ковалев, от души поздравляю. Можете смениться и ехать домой. Ищенко я дам распоряжение, чтобы он вас подменил. — Он взглянул на часы. — Служебный автобус отходит через двадцать минут. Не опоздайте. Желаю счастья!.. Да, если нетрудно, захватите и передайте начальнику аэропорта вот этот конверт. Там марки, — пояснил он смущенно, — наши сыновья затеяли обмен. Дружат, понимаете ли, до сих пор, раньше-то мы жили в одном доме...

Ковалев чуть ли не вырвал из рук начальника конверт, заторопился на выход.

На его пути, перегородив узкий проход между двумя залами, попались неуклюже растопыренные стремянки маляров, затеявших косметический ремонт аэропорта, полные до краев ведра с побелкой и краской. Сами маляры — две девушки и парень в низко надвинутой на лоб газетной пилотке — работали на деревянных мостках под самым потолком, и оттуда летела на пол мелкая известковая пыль. Рискуя разбить себе лоб, вывозиться в мелу, Ковалев устремился к покатой лестнице, взялся за перила. И внезапно будто обожгло руку.

Прямо перед собой, чуть ниже ладони, он увидел толстую пачку денег.

Деньги были свернуты в рулон и засунуты под фанерную обшивку, которой строители на время ремонта перегородили зону спецконтроля от общего зала, облицевали косыми листами перила и лестничный марш. В сумеречной тени шаткой некрашеной стенки, за которой находились таможенный зал и накопитель, свернутые в рулон деньги легко можно было не заметить или принять за продолговатый сучок, мазок краски, а то и за мотылька, распластавшего овальные крылья по яичной желтизне фанеры.

Даже на глазок, без подсчета Ковалев мог сказать, что обнаружил крупную сумму.

«Сотни четыре, не меньше. Доллары? Фунты? Или в наших купюрах?»

Медленно, будто сейчас что-то вспомнив, он повернул обратно, сосредоточенно нахмурил лоб. За ним могли наблюдать, и Ковалев, чтобы не выдать себя, не показать охватившего его волнения, на ходу открыл клапан почтового конверта, достал из него первый попавшийся блок марок.

В блоке оказалась серия аквариумных рыб диковинных форм и расцветок. Он наугад выудил из пакета следующий блок, притулился к киоску «Союзпечати» наискосок от лестничного марша и принялся углубленно изучать зубчатые бумажные треугольнички с изображением далеких солнечных стран. Под руки попался клочок с оторванным краем, на котором неподвижно застыла неправдоподобная в своей буйной зелени пальма, растущая среди знойных барханов, словно воткнутая в землю метла.

Время шло, а возле денег никто не появлялся. Ковалев уже просмотрел марки по второму кругу, без всякого интереса повторяя вслед за названиями: Кения, Алжир, Острова Зеленого Мыса. Все эти сфинксы, райские птички, запеченный на голубой сковороде неба яичный желток солнца, унылые бедуины в белых тряпицах на головах занимали его так же мало, как квазианалитические функции, о которых Ковалев не имел ни малейшего понятия. Но он старательно придавал своему лицу выражение неподдельного интереса, будто увлеченный студент на лекции своего кумира.

Уже и сама лестница с едва видной отсюда точкой спрятанных денег казалась ему похожей на застывший, словно пирамида, рисунок марки, а цель, ради которой Ковалев торчал в общем зале и напрасно терял драгоценное время, была еще далека.

Откуда-то сбоку вывернулся Ищенко, подрулил к киоску, заговорил с подхода:

— Ну ты даешь, Василий! Лучшему другу — и не сказал. А? Хорошо, шеф просветил. Ну поздравляю!

— Николай...

— Потом будешь оправдываться, за праздничным столом. Дуй скорей на автобус, осталось всего три минуты.

— Николай, слушай меня. И не оглядывайся. Под перилами лестницы тайное вложение. Чье, пока не знаю. Сообщи начальнику смены. И пришли сюда кого-нибудь, хоть Гусева, что ли. Да объясни, пусть не бежит, как на пожар, а то все дело испортит. Ну давай! У тебя и своих дел по горло. Автобус пусть едет. После сам доберусь, на такси. Так Гусева ко мне подошли...

Первогодок Гусев поначалу вызывал у Ковалева раздражение и даже неприязнь. Не давалась ему служба контролера, хоть плачь. Перевели его в осмотровую группу, и он в первый, же день принес Ковалеву «добычу» — монету в десять сентаво, что закатилась под кресло салена авиалайнера. Мелочь? А для Ковалева эта монетка была дороже сторублевой бумажки, доророже награды, потому что дело не в ценности находки, совсем нет. Знаменитый гроза контрабандистов Кублашвили тоже начинал не с миллиона... Буквально через сутки Гусев после очередного досмотра самолета положил на стол начальника смены расшитый бисером дамский кошелек в виде кисета. Открыли его, пересчитали деньги — триста тысяч лир, все состояние итальянки, горестно сообщившей пограничникам о пропаже. Ей предъявили искрящийся дешевым стеклярусом кошелек, спросили, тот ли, что потерялся. Итальянка всплеснула руками: «Мама миа!» — и принялась вслух пересчитывать деньги, потом отделила половину, долго подыскивала и нашла-таки нужное слово: «Гонорар». Ей объяснили, что у нас так не принято, но она никак не могла взять в толк такую простую истину и все подсовывала, передвигала по столу кипу бумажных денег; огромные глаза ее сияли неподдельным счастьем и радостью, которые Гусев уже видеть не мог, потому что в это время был на своем рабочем месте, на посту.

Гусев вошел в зал вразвалочку, покачивая чемоданчиком с таким видом, будто получил десять суток отпуска и вот-вот уедет домой.

«Артист! — восхищенно подумал Ковалев. — Смотри, как преобразился!»

Гусев изобразил на лице, что безмерно рад встрече с лейтенантом, затем хозяйски, чтобы не мешал, поставил чемодан на прилавок закрытого киоска. Незаметно шепнул, что лейтенант Ищенко ввел его в курс дела, и тут же начал рассказывать какую-то смешную нескончаемую историю про одного своего знакомого охотника, встретившего на заячьей охоте медведя.

«Артист! — снова искренне поразился Ковалев. — Откуда что и взялось?»

Мимо них проходили люди, о чем-то говорили между собой, но Ковалев их почти не слышал, словно ему показывали немые кадры кино.

Однажды, еще до училища, когда он служил срочную на морском КПП и стоял в наряде часовым у трапа, ему тоже показывали «кино». В иллюминаторе пришвартованного к причалу океанского лайнера, на котором горели лишь баковые огни, вдруг вспыхнул яркий свет, Ковалев мгновенно повернулся туда и остолбенел: прямо в иллюминаторе плясали две обнаженные женщины, улыбались зазывно и обещающе. Он не сразу сообразил, что это из глубины каюты, затянув иллюминатор белой простыней, специально для него демонстрировали порнофильм. А потом к его ногам шлепнулось на пирс что-то тяжелое. Записка, в которую для веса вложили монету или значок! Он немедленно вызвал по телефону дежурного офицера. Тот развернул записку, прочел: «Фильм — блеф, отвод глаз. Вас готовят обчан». Всего семь слов. Внизу вместо подписи стояло: «Я — тшесны тшеловек». Ясно было, что готовилось нарушение границы, и с лайнера старались об этом предупредить... В тот вечер, усилив наблюдение за пирсом, наряд действительно задержал агента. Прикрываясь темнотой, тот спустился с закрытого от часового борта по штормтрапу и в легкой маске приплыл под водой к берегу. С тех пор Ковалев накрепко запомнил «кино» и неведомого «тшесного тшеловека», который, наверняка рискуя, вовремя подал весть. Где-то он теперь?..

Время по-прежнему тянулось, будто резиновое. Гусев успел дорассказать свою историю и начал в нетерпении поглядывать на лейтенанта, потому что не привык на службе стоять просто так, без дела. Вот уже и маляры покинули свои подмостки, должно быть, отправились перекусить или передохнуть. Следом за ними спустился и паренек в легкомысленной газетной пилотке, поставил ведро со шпаклевкой к фанерной стенке, совсем неподалеку от денег. Ковалев напрягся. Маляр повертел туда-сюда белесой головой, полез в карман, закурил. Снова оглянулся по сторонам, словно отыскивая кого-то.

В это время внизу, у самого пола, видимо, плохо прибитые фанерные листы, разгораживающие два зала, разошлись, и в проеме показалась рука, сжимающая продолговатый сверток. В следующий миг пальцы разжались, пакет оказался на заляпанном побелкой полу, и рука, мелькнув тугой белой манжетой, убралась. Листы фанеры соединились.

Гусев даже подался вперед, готовый немедленно начать действовать, но лейтенант незаметно осадил его: стой и не спеши. Пограничник должен уметь выжидать, в этом тоже его сила.

Вот паренек-маляр докурил свою сигарету, затоптал окурок, еще раз, уже медленнее, оглядел зал. Потом он теснее прижал ведро к стене и заспешил вслед за ушедшими девушками.

— Наблюдайте за пакетом и деньгами, — приказал Ковалев солдату. — Потом обо всем доложите. Я в накопителе.

Сдерживая поневоле участившееся дыхание, Ковалев вошел в накопитель, отгороженный от общего зала и различных служб временной фанерной перегородкой до потолка. Обычно Ковалев избегал появляться здесь без надобности, потому что томимые предстоящим полетом, излишне нервозные и подозрительные иностранцы заранее ждали от этих загадочных русских какого-нибудь подвоха и незаметно, исподтишка фиксировали каждый шаг офицера; некоторые из них, пряча глаза, в душе желали, чтобы он поскорее покинул помещение, и Ковалев не мог не учитывать, что форма обязывала, выделяла его среди остальных.

На этот раз народу в накопителе было немного: около двух десятков человек. Ближе всего находившиеся к выходу две дамы в строгих, чем-то неуловимо похожих деловых костюмах с глухими воротами под горло сидели в ожидании своего часа на полужестком диванчике, будто в парламенте, и важно вполголоса беседовали.

«Не по погоде одежда, — посочувствовал им Ковалев. — Жарко сейчас в кримплене».

У той, что постарше, подремывал на коленях шоколадно-опаловый японский пикенес с приплюснутой морщинистой мордочкой и как бы вдавленным внутрь носом. Крошечной собачке не было никакого дела до журчащих звуков разговора хозяйки и ее собеседницы. Невнятный людской гомон, смешанный с заоконным аэродромным гулом, тоже мало беспокоил породистое животное, и пикенес невесомо лежал на хозяйских коленях, словно рукавичка мехом наружу.

Возле диванчика неподалеку от дам склонился над распахнутым кейсом тучный, плотный мужчина, по виду маклер или коммивояжер, а может, агент торговой фирмы. Зачем-то присев на корточки, он перебирал кипы бумаг в своем пластмассово-металлическом чемоданчике с набором цифр вместо замков; шевеля губами, вчитывался в развороты ярчайших реклам или проспектов и собственных раритетов. Нелепого канареечного цвета его галстук сбился на сторону, словно мужчина только что оторвался от погони и сейчас наспех ревизовал спасенное им добро.

На Ковалева, прошедшего неподалеку, коммивояжер даже не поднял глаз.

Широкое окно посреди накопителя было обращено ко взлетно-посадочной полосе, и около него, сплетя за спиной длинные пальцы, неподвижным изваянием застыл человек спортивного склада. Ранняя седина путалась в его волнистой шевелюре, будто тенетник на осенних кустах. Рамное перекрестье окна, центр которого перекрывала седовласая голова мужчины, казалось артиллерийским прицелом, и за ним то и дело вихрем проносились самолеты различных авиакомпаний.

Вот мужчина повернулся, явив Ковалеву чеканный, как на медали, профиль лица, боковым зрением цепко охватил мало в чем изменившуюся обстановку зала и опять вернулся к прежней позе, лишь сверкнули из-под обшлагов пиджака дорогие запонки. Во всем его облике ясно читалась единовластная уверенность в себе и полнейшее равнодушие к происходящему вокруг.

«Такие должны хорошо играть в гольф и лихо водить машину», — подумал Ковалев, вспомнив мимоходом какой-то не то английский, не то американский фильм. Он почти физически ощутил, как у себя дома на площадке, пригодной для гольфа, незнакомец со вкусом выбирает из набора клюшек увесистый клэб, мощно, без промаха бьет им по мячу из литой вулканизированной резины, и мяч по трассе сваливается точно в лунку... Еще Ковалев представил, как довольный выигрышем игрок мчится по автобану в ревущем восьмицилиндровом авто, выжимая акселератор до отказа, и удивился реальности этой несуществующей, увиденной лишь в воображении картины. Правда, нарисованный им образ мало в чем прояснял возникшую ситуацию и даже, наоборот, множеством деталей мешал Ковалеву сосредоточиться.

Не было у Ковалева ни малейшего желания угадывать среди прочих иностранцев единственного нужного ему человека, подозревать из-за одного всех, потому что в большинстве своем это были нормальные здравомыслящие люди, многие из которых еще помнили последнюю опустошительную войну или, во всяком случае, знали о ней хотя бы понаслышке. Но кто-то из них, занятых сейчас своими будничными делами, пытался, словно мышь, воспользоваться ничтожным просветом, щелью, чтобы совершить нечто противозаконное, идущее во вред государству и, таким образом, во вред ему самому, Ковалеву.

Примириться с этим Ковалев не мог.

Сцепленные за спиной узловатые в костяшках пальцы иностранного пассажира и напоминали те, что на мгновение мелькнули в отжатом проеме фанерного стыка, и были отличны от них. Чем? Размером, формой?.. Лейтенант, как бы фотографируя руки до мельчайших подробностей, до малейшей жилки, сравнивал и сравнивал запечатленное в памяти и видимое воочию: он боялся ошибиться.

Словно почувствовав на себе посторонний взгляд, мужчина расцепил руки, молча и, как показалось лейтенанту, презрительно скрестил их на груди.

Ковалев поспешил отвернуться.

Его внимание привлек бородатый не то студент, не то просто ученого вида пассажир, по слогам читавший согнутую шалашиком книжку из серии ЖЗЛ об Эваристе Галуа, название которой Ковалев прочел на обложке. Время от времени «студент» поднимал глаза и, не переставая бубнить, исподлобья окидывал зал, находил какую-нибудь точку и на ней замирал, подолгу уходил в себя. Толстая сумка, висевшая у него через плечо, была раздута сверх меры.

Чуть скосив глаза, Ковалев увидел маленького вертлявого человечка в мягких замшевых туфлях и болотного цвета батнике, надетом явно не по годам. Заказав себе в небольшом буфете, набитом всякой всячиной, порцию апельсинового сока, мужчина сначала удивленно разглядывал отсчитанный на сдачу металлический рубль с изображением воина-победителя, а потом гортанно начал требовать себе лед.

— Айс, битте, льет, — тыча пальцем в стакан, требовал он попеременно на разных языках. — Льет, а? Нихт ферштеен? Айс!

Явный дефект речи не позволял ему выговаривать слова четко, и Ковалев волей-неволей улыбнулся: уж очень похоже было английское «айс» на вопросительное старушечье «ась»! Сам иностранец тонкости созвучия не улавливал, и оттого еще забавней выглядело его лицо с недовольно надутыми губами и сердитым посверкиваньем глаз.

Знакомая Ковалеву буфетчица Наташа, которой гордость не позволяла объяснить покупателю, что холодильник сломался и пока его не починит монтер, льда нет и не будет, эта Наташа безупречно вежливо, старательно прислушивалась к переливам чужого голоса, как бы не понимая в нем ни единого слова.

Недовольно бурча, иностранец в батнике побрел от полированной, сияющей никелем стойки буфета, на ходу сунул нос в стакан, подозрительно принюхался к его содержимому и на том как будто успокоился. Апельсиновый сок ему явно пришелся по вкусу.

Другие пассажиры были менее колоритны, почти ничем не привлекли внимания офицера, и, глядя на их обнаженную аэропортом жизнь, Ковалев напряженно думал: кто? Кто мог осуществить тайное вложение? Коммивояжер? Любитель гольфа? Или «студент»? А может, этот, в батнике? Все они с одинаковым успехом могли проделать нехитрую манипуляцию со свертком, и ни о ком этого нельзя было сказать с достаточной уверенностью. Любое предположение заводило Ковалева в тупик, а он все равно упрямо продолжать доискиваться ответа на свой вопрос. Две чопорные дамы, сидящие в накопителе, естественно, отпадали, потому что с их надменным видом никак не вязалось понятие грязного дела, недостойного их высокого, должно быть, положения. Благодушный семьянин с двумя хорошенькими девочками-близнецами, расположившимися так, будто у себя дома, или восковолицый священник в долгополой сутане, выхаживающий по периметру накопителя, тем более не могли быть причислены к категории искомого Ковалевым человека.

И все же сверток поступил в общий зал именно отсюда, из накопителя...

Надо было как-то оправдать свое присутствие здесь, в месте, удаленном от пограничного и таможенного контроля, и Ковалев приобрел в буфете пачку каких-то разрисованных импортных сигарет, хотя терпеть не мог табачного дыма.

— Вы сегодня удивительно хороши, — навеличивая девушку на «вы», сказал Ковалев Наташе.

Девушка поправила крахмальную наколку на пышно взбитой льняной прическе, сообщила лейтенанту:

— К концу недели завезут «Мальборо». Оставить?

Ковалев покачал головой: нет, не надо, при этом невольно улыбнулся в ответ на ее заботу. Со стороны и действительно можно было подумать, что лейтенант-пограничник зашел сюда с единственной целью — поболтать с хорошенькой буфетчицей. Что ж, тем лучше. Он с улыбкой отдал Наташе честь и озабоченно направился в самый угол зала, где в стороне от других примостилась на стуле сухопарая миссис, почти старуха, которой уже ни к чему были ни цикламеновые помады, ни яркие одежды — непременные атрибуты молодости.

Она прибыла в Союз с предыдущим рейсом, минут тридцать назад, но все еще не отваживалась покинуть зал и выйти на воздух. При посадке самолета ей стало дурно, стюардесса без конца подносила ей то сердечные капли, то ватку, напитанную пахучим нашатырем.

В аэропорту занемогшую пассажирку ждал врач, но от помощи она отказалась, уверяя, что с нею такое бывает и скоро все само собою пройдет. Просто ей нужен покой — абсолютный покой и бездействие, больше ничего.

Она сидела под медленно вращающимися лопастями потолочного вентилятора, вяло обмахиваясь остро надушенным платком. Весь ее утомленный вид, землистый цвет лица, кое-где тронутого застарелыми оспинами, нагляднее всяких слов говорил о ее самочувствии. Возле ее ног дыбились два увесистых оранжевых баула ручной клади, и было любопытно, как она сможет дотащить их до таможенного зала.

Ковалев остановился напротив, учтиво спросил по-английски:

— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?

Увядающая миссис натужно улыбнулась:

— О нет, благодарю, мне уже лучше. Весьма вам благодарна.

Белая батистовая кофточка колыхалась от малейшего движения иностранки. Но поверх кофточки, усмиряя воздушную легкость батиста, пряча под собой тщедушное тело, громоздилось нелепое черное кимоно с широкими рукавами, делавшее женщину похожей на излетавшуюся ворону.

Ковалев устыдился столь внезапного, неуместного своего сравнения, будто оно было произнесено вслух и услышано, но и отделаться от навязчивого образа оказалось не так-то просто. Он поспешно кивнул пожилой иностранке и легким шагом пересек по диагонали продолговатый зал накопителя.

Сейчас у Ковалева не оставалось никакой уверенности в своих силах, в том, что таинственный владелец пакета может быть обнаружен. Ему не в чем было ни упрекнуть, ни заподозрить в тайном умысле ни одного из находившихся в накопителе. И потому червячок неудовлетворения, почти юношеской досады точил и точил его душу, проникая глубоко, в самое сердце. Его уязвленное профессиональное самолюбие не давало покоя, звало к активным действиям, а что именно предпринять, Ковалев не знал.

Словно в утешение ему, каким-то чудом вызванная из недр памяти, яркой звездочкой взошла в потемках души внезапная радость: теперь их на земле трое — он, жена и малышка. Дочь... Как они ее назовут? Кем воспитают?..

Еще давным-давно, классе в четвертом или пятом, Ковалев — тогда еще не Василий, а просто Вася — смотрел в театре чудесную сказку «Снежная королева». Смешно, но после спектакля он до слез жалел, что родители дали ему такое неинтересное имя, и тогда же, захлестнутый жалостью, горьким почему-то разочарованием, решил, что, если в будущем у него появится дочь, он непременно назовет ее Гердой. Ну а если будет сын, он назовет его Кеем...

Ковалев усмехнулся: детство все, детство. Сейчас сплошь и рядом Ирины, как у Ищенко, да Денисы, да еще Светочки...

Хотя и с трудом, он заставил себя на время не думать о дочери, тем самым не позволяя себе расслабиться и размякнуть, потому что невозможно было совместить яркий сполох звезды — рождение дочери, его продолжения на земле, — с тем, что его повседневно окружало, что приучило на многое, очень на многое смотреть совсем иными глазами, чем все. И пожалуй, впервые его кольнуло покуда безотчетное, но явственно отцовское чувство тревоги за судьбу дочери, за ее будущее. Ведь это на нее, познавшую лишь живительное тепло материнской груди, нацеливал свое оружие кто-то мрачный, неуловимый, в любую минуту способный спустить курок...

Не теряя больше ни секунды, Ковалев поспешил к начальнику контрольно-пропускного пункта.

В кабинете «шефа», как молодые офицеры называли начальника КПП, стояла вязкая духота. Лопасти вентилятора, слившись в круг, разгоняли застойный жар лишь в ограниченном пространстве впереди себя, шевелили на лбу полковника прядку волос. Закупоренные от аэродромного шума двойные окна в алюминиевых рамах лишь добавляли тепла, накаляя кабинет как через увеличительное стекло.

Сбоку за приставным столиком низко склонялся к столешнице вызванный пограничниками офицер управления. Он сверялся с записями в коричневом добротном блокноте и на вошедшего Ковалева даже не посмотрел.

Ковалев коротко доложил, что установить, хотя бы предположительно, владельца пакета не удалось. Полковник сдул со лба спадавшую прядку волос, молча кивнул, указывая лейтенанту на стул. Глаза его были подернуты той спокойной матовостью, которая отличает в человеке большой опыт и знания.

Ковалев втайне боготворил «шефа», чем-то отдаленно напоминавшего ему отца, после которого у матери осталось с десяток блеклых любительских фотографий да вылинявшая за годы и годы форма пограничного офицера. Отца настигла бандитская пуля уже после войны, в пятьдесят четвертом, и Василий, сколько помнил себя, всегда благоговел перед памятью о нем. Оттого никогда и не позволял себе в присутствии полковника вольных поз, мало-мальских неуставных отношений, хотя совместная их работа не проводила резкой грани между начальником и подчиненным, а, наоборот, большей частью ставила их обоих почти в равное положение.

Он и теперь отказался от приглашения полковника сесть, стоял на удобном для разговора расстоянии, готовый исполнить любой приказ старшего офицера, будто приказ своего отца.

— Вот что, лейтенант Ковалев... — Начальник КПП несколько раз нажал и отжал голубую кнопку остановки вентилятора, наблюдая за тем, как она глубоко утопает в круглой нише и вновь показывается оттуда, возвращаемая упругой пружиной. — Вот что... В свертке, доставленном Гусевым, оказались рулоны восковок. Все тексты на них антисоветского, подстрекательского содержания.

Полковник на минуту умолк. Ковалев терпеливо ждал продолжения разговора.

— Деньги, по всей вероятности, никакого отношения к пакету не имеют: слишком велико до них расстояние от пола, туда из щели не дотянуться. Видимо, кто-то решил избавиться от них таким образом. Бывает... И маляр тут тоже ни при чем — простой честный человек, хороший производственник, к тому же комсомольский секретарь бригады... Меня в данном случае беспокоит другое. — Полковник хмыкнул, взглянул за окно, где синем-сине расстилалось небо без единого облачка до самого горизонта. — Разберемся: почему в пакете оказались только восковки? Наши «опекуны» за рубежом слишком предусмотрительны, чтобы засылать столь далеко «неукомплектованного» агента... Либо... — Полковник перевел взгляд на офицера управления. — Либо агент — новичок, так сказать, попутчик, которого за плату уговорили доставить к нам эту мерзость с тем, чтобы потом передать ее по назначению.

Полковник с силой нажал на кнопку остановившегося вентилятора.

— Есть еще и третий вариант: трусость. Обыкновенная трусость, которой подвержены и опытные агенты. Обнаруженные восковки не шапирограф, для них нужна специальная краска. Думается, нам с вами надо искать недостающую часть «комплекта». Таможенников мы уже предупредили, а им во внимании не откажешь.

Начальник КПП откинулся на спинку стула.

— Вам все ясно, лейтенант Ковалев?

— Так точно! — Офицер козырнул и, получив разрешение, крутым разворотом покинул кабинет.

Вернувшись в зону пограничного контроля, он некоторое время понаблюдал за работой контролеров. К ним в застекленные кабинки доверчиво, словно дети, протягивали паспорта и визы недавно прибывшие пассажиры, пытались о чем-то заговаривать, путаясь в словах и дополняя их где улыбкой, где жестами. Нигде ни малейших признаков затора или недоразумения, нервозности. Ревнивое, сладостное чувство током пробежало по жилам лейтенанта: его питомцы!..

В таком счастливом, почти праздничном настроении наблюдал Ковалев за работой своих подчиненных. И единственное, что огорчало его в этот момент душевного подъема, — это неоконченная история с пакетом, в которой помимо десятка «почему?» пока реально существовали лишь обнаруженные рулоны восковок да помнился быстрый, нервный промельк между желтых фанерин узкой руки с белой манжетой...

Когда пограничники уже заканчивали оформление пассажиров с предыдущего рейса, в дверях накопителя показалась прихворнувшая миссис. Видимо, она достаточно отдохнула, пришла в себя, потому что, хотя и пригибаясь от тяжести, несла свой груз сама.

Следом, вытирая лоб платком, спешил с прижатым к животу кейсом тучный коммивояжер.

Помахивая непонятно откуда взявшимся зонтом, вышел «любитель гольфа», как мысленно окрестил его Ковалев, мельком, ленивым полукругом окинул происходящее.

Человек в молодежном батнике и обросший «студент» столкнулись в дверях и никак не могли разойтись — обоим мешала битком чем-то набитая заплечная сумка обладателя книги об Эваристе Галуа.

Две дамы в строгих черных костюмах вышагнули из двери накопителя, словно из кельи монастыря, храня на лицах прежнее недоступное выражение. У одной из них как ни в чем не бывало на руках подремывал разморенный жарой мохнатый пикенес. Сходство дам с монашенками усиливалось еще и тем, что они шли как бы в сопровождении священника в долгополой сутане и под его молчаливым взором словно не смели позволить себе даже лишнего шага.

Пожилая миссис, ближе всех оказавшаяся к стойке, подтягивала баулы поближе. Тяжелый груз чуть ли не вырывал из ключиц ее худые руки, жилы на шее напряглись — вот-вот лопнут. Ковалев хотел было ей помочь, но возле нее тотчас оказался пассажир в батнике, жестом предложил свои услуги. Однако пожилая миссис, с виду женщина бессильная, так шмякнула баулы об пол, так свирепо глянула на них сверху вниз, словно это были ее кровные враги, с которыми надлежало расправиться. Иностранец в батнике пожал недоуменно плечами и придвинулся поближе к «студенту», переложившему мешающую ему книгу под мышку.

Еще не отдышавшись после такой нагрузки, увядающая миссис полезла в карман кимоно за сигаретами, густо задымила, выпуская в недавно побеленный потолок едкие табачные струи.

Ковалев удивленно наблюдал за ней: так смолить, и впрямь никакого здоровья не хватит.

Пассажиры разбрелись меж высоких тонконогих столиков, принялись сосредоточенно заполнять таможенные декларации.

«Любитель гольфа» писал быстро, почти не отрываясь. С высоты своего роста он глядел на продолговатый листок декларации, как на что-то мелкое, недостойное его внимания.

«Коммивояжер» отчаянно потел, и высунутый наружу кончик языка выдавал его немалое старание.

Человек в батнике рядом со столом вдруг оказался совсем небольшого роста и потому писал, едва не лежа подбородком на крытой пластиком наклонной столешнице. Что-то не устраивало его в четких графах официального документа, он поминутно хмурился и комкал один лист за другим.

Неподалеку от него заполнял декларацию сутуловатый «студент». Он так и стоял, не выпуская из-под руки, очевидно, понравившуюся ему книгу о великом математике, хотя, по всему, она явно ему мешала.

Обладательница рыжих баулов справилась с декларацией быстро, одним махом. Ковалев подумал, что наверняка в ее руке стальное перо трещало, отчаянно брызгало и рвало плотную бумагу — так быстро мелькала ее узкая ладонь. Сделав дело, сухопарая миссис выпростала худые руки из болтающихся рукавов кимоно, без надобности щелкала и щелкала блестящей импульсной зажигалкой, поминутно прикуривая и без того подожженную длиннющую сигарету с темно-коричневым фильтром. Яркий румянец покрыл ее щеки, и Ковалев снова удивился, потому что всего несколько минут назад видел полустаруху, которая сейчас сбросила по крайней мере десяток лет.

Тем временем «любитель гольфа» тоже освободился, с невозмутимым видом стоял, опершись на длинный зонт-автомат с изогнутой ручкой, и поглядывал на озабоченных своих соотечественников. Поднимали головы и остальные пассажиры, еще недавно дожидавшиеся своей очереди на оформление въездных виз в накопительном зале.

Знакомый Ковалеву таможенник, к низкому продолговатом столику которого помолодевшая миссис подпинывала и подпинывала по гладкому мраморному полу свои оранжевые крутобокие баулы, незаметно переглянулся с лейтенантом, даже, кажется, подмигнул: вот, мол, дает, такой и годы и хворь нипочем!..

Пора было предъявлять ручную кладь на таможенный контроль, но иностранка отчего-то не спешила браться за баулы, наоборот, уступала место другим.

«С чего бы это?» — насторожился Ковалев.

Иностранка стояла к нему в профиль — маленькая и растерянная. Пристальнее прежнего окидывая взглядом ее тщедушную фигуру, Ковалев интуитивно угадал на ее поясе едва заметное утолщение, почти незаметное под тяжелой тканью просторного кимоно. Такая диспропорция сначала озадачила лейтенанта, когда-то изучавшего анатомию и знакомого с основами живописи. Затем тонкая ниточка рассуждений повела за собой только что зародившуюся мысль, подсказывая Ковалеву безошибочный вывод...

Насколько Ковалев мог определить, таможенник тоже что-то почувствовал. Лицо его вмиг стало серьезным, сама собой угасла веселая улыбка, и таможенник вновь обрел торжественно-деловой вид. Два кадуцея в эмблемах петлиц его форменного кителя сияли на солнце крошечными запрещающими светофорами.

Даже не взглянув на баулы, таможенник спросил у миссис, все ли деньги и ценности она указала в декларации.

Иностранка фыркнула, видимо, что-то не понравилось ей в старательном произношении этого человека, облаченного в темно-синий мундир.

— Еще раз повторяю, миссис...

— Миссис Хеберт, если угодно.

— Миссис Хеберт, все ли деньги и ценности вы указали в таможенной декларации? — настаивал на своем служитель.

— Все! — отрубила пассажирка хрипловатым от табака голосом.

— Ну что же... — Таможенник протянул руку, требуя показать ему зажигалку, которую дама не выпустила из рук, даже когда заполняла декларацию и вздымала баулы на оцинкованный стол.

Осторожно он снял с блестящей безделушки заднюю крышку, выковырнул шилом комок ваты. На его подставленную ковшиком ладонь горошиной выкатился черный бриллиант, остро блеснул на свету отшлифованной гранью. Таможенник бережно взвесил, как убаюкал, его на руках, словно там было что-то живое или хрупкое, которое в любой момент могло рассыпаться на куски. Черный бриллиант! Редкость необычайная. Точную его цену трудно даже назвать...

— Вам придется пройти в комнату для личного досмотра, — объявил таможенник пожилой иностранке, от изумления потерявшей дар речи.

Она не сопротивлялась, не устраивала крикливых сцен. Брела вслед за неумолимым таможенником, будто в шоке, не видя ни дороги, ни собственных ног. Вдоль тела безжизненно, плетьми свисали когда-то, должно быть, красивые руки с длинными пальцами. Белые полоски манжет туго охватывали запястья.

Вызванная в комнату для личного досмотра пожилая женщина-таможенник сняла с нее плоский набедренный пояс с фляжками, наполненными специальной типографской краской трех цветов.

Ей предъявили для опознания пакет в первоначальном его виде, развернули и показали содержимое — рулоны восковок, спросили, признает ли она эти вещи своими. Женщина равнодушно подтвердила: да, пакет и находящиеся в нем восковки ее. И вдруг разрыдалась — безудержно, навзрыд.

— Я знала, знала, что все так и будет, — заговорила она вслед за первой, самой бурной волной слез. — Это они меня вынудили, они! Запугали, что к старости я могу остаться без крова и пищи, что меня вышвырнут на улицу за неуплату долгов или упекут в дом престарелых. Они все могут. О, теперь я вижу, что они со мной сделали! Сначала они убили моего мужа, подстроили, будто он погиб в автомобильной катастрофе. Но я-то догадываюсь, я убеждена, что это не так. Мой муж был осторожный человек, он никогда не переходил улицу в неположенном месте и всегда оглядывался, но он слишком много чего знал и всегда мог рассказать о них, всегда, и они его боялись. А потом его не стало, и тогда они принялись за меня.

Женщина судорожно схватила протянутый ей стакан, сделала несколько торопливых глотков. Вода стекала по ее птичьей шее, пропитывала блузку — она ничего не замечала и говорила, говорила, захлебываясь словами от давно скопившегося в ней гнева:

— После похорон ко мне пришли какие-то люди и сказали, что муж остался должен фирме, с которой сотрудничал, огромную сумму, и еще показали бумаги с его подписью. Не знаю, что это была за фирма, муж не любил своей работы и никогда ничего мне о ней не говорил. И о своем долге фирме тоже... Мой дом быстро опустел, потому что я привыкла во всем полагаться на мужа и сама нигде не работала. А как иначе, ведь я ничего не умела делать такого, что принесло бы доход. Долг не только не погашался, но и возрастал, уж не знаю, как так у них получалось! Проклятье! Я огрубела, нервы мои стали ни к черту. Я рассчитала прислугу и уже дошла до того, что сама начала стирать белье и готовить себе завтрак. А потом... потом они выкупили мою закладную на дом и сказали, что теперь я у них в руках. «Как птичка, — сказали они, — птичка, которой можно подрезать крылышки». Они требовали, чтобы я согласилась работать на них, как это делал муж, и тогда у меня ни в чем не будет нужды.

Она сделала еще один торопливый глоток, бездумно начала перекатывать стакан с водой в ладонях. Ее никто не торопил, и женщина, вздохнув, продолжала:

— Однажды какой-то черный автомобиль промчался совсем рядом со мной, только чудо помогло мне остаться в живых. И тут я не выдержала. О, вы не знаете, что такое завтрашний день без куска хлеба и без надежды, что такое наши дома для престарелых, куда идут, чтобы умереть не на улице, не под чужим забором... Меня каждую ночь преследовали кошмары, будто я босиком ступаю по холодному полу этого гадкого дома. Б-р-р!.. Нет, вам этого не понять! Я всю жизнь прожила в достатке, мой муж неплохо зарабатывал, чтобы содержать и меня и дом. Детей у нас не было, так что разорять было некому. И вдруг все кувырком!.. А те люди, что навещали меня после гибели мужа, сулили мне райскую жизнь, покой и обеспеченность до самой старости. Они подарили мне бриллиант только за то, чтобы я поехала к вам по туру. И путевку в вашу страну тоже они приобрели! О мой бриллиант...

— Кстати, миссис Хеберт, зачем вам понадобилось возить бриллиант с собой да еще в такой, я бы сказал, оригинальной «оправе»? Насколько я понял, вы ведь не собирались его продавать?

— Разумеется, не собиралась. Я держала его, как у вас говорят, на черный день. Да, я пыталась спрятать его у себя дома, даже нашла для него ямку в стене, в кухне, под кафелем. Но у нас, знаете, слишком ненадежны дома, чтобы быть спокойным за свое добро.

— Тогда отчего вы не указали камень в таможенной декларации? Он был бы в абсолютной сохранности, уверяю вас. Наши законы гарантируют неприкосновенность личной собственности.

Иностранка вскинула удивленные глаза, не понимая, шутят над нею или говорят правду.

— Вы что, не знали этого? Да или нет?

Она прошептала едва слышно:

— Нет...

Ковалев, все это время молча стоявший у стены кабинета, где шел первичный допрос, взглянул на стол. В самом его центре выделялась на белом листе бумаги крошечная усеченная пирамидка камня. Ковалев перевел взгляд на женщину, все еще не унявшую рыдания.

— Чем вы должны были заниматься в Советском Союзе? — спросили ее. — Конкретно: ваши задачи и цели?

— Вот именно — заниматься, потому что делать я ничего не умею, — раздраженно произнесла иностранка. — Я кое-как научилась вязать, только кому сейчас нужны мои вязаные чулки, когда их полно всюду, в любой лавочке? А те господа научили меня обращаться с этими штуками, — кивнула она на фляжки и розовые восковки, ворохом сложенные тут же, с краю стола. — Я должна была намазывать формы краской, печатать, а потом засовывать эти дурацкие листовки в почтовые ящики по подъездам! И так все дни моего пребывания в любом вашем городе. Но в последний момент я чего-то испугалась и решила избавиться от пакета. Хорошо, что я нащупала ногой щель, это меня спасло. Я тут же почувствовала облегчение и успокоилась. В конце концов, меня никто не контролировал из тех господ, только я слишком поздно догадалась об этом. А тем людям всегда можно было сказать, что я все сделала, как они велели. О позор! — Она закрыла лицо обеими руками. — Я и какие-то почтовые ящики. Позор!

Присутствующие на первичном допросе переглянулись, осторожно спросили:

— У вас все, миссис Хеберт?

— А что у меня может быть еще? Что? С меня и так достаточно, довольно. Я устала, и... и довольно.

Женщина снова закрыла лицо ладонями, горько, безутешно заплакала. Но слезы мало-помалу иссякли. Она подняла голову, с беспокойством спросила:

— Что мне за это будет?

— Вот протокол допроса. — Офицер управления протянул ей несколько листков. — Прочитайте и распишитесь.

— И... что со мной сделают? — напряглась иностранка.

— За попытку незаконного провоза антисоветских материалов вы будете выдворены из пределов Советского Союза. Остальное — дело вашей гражданской совести.

Иностранка обвила длинными пальцами голову, сжала ее как обручем.

— Кстати, бриллиант вы можете забрать с собой. — Офицер протянул ей камень. — На память. Он все равно фальшивый. Вот заключение экспертизы. Обыкновенная красивая стекляшка, и все. Как видите, ваши господа оказались не столь щедры на оплату вашего вояжа.

Иностранка сидела оцепенев, потом начала что-то искать на столе среди других вещей.

— Закурите? — Ковалев ловко вскрыл пачку, выщелкнул из ароматной ее глубины длинную сигарету. — Пожалуйста, не стесняйтесь, — предложил он почти тем же тоном, каким разговаривал с «больной» иностранкой в закупоренном прямоугольнике накопителя.

Пожилая миссис, на глазах растерявшая остатки былой стати, жадно потянулась к сигарете.

— Можете оставить себе всю пачку.

Ковалев без сожаления отдал ей красиво разрисованную коробку импортных сигарет, потому что сам не терпел, просто не выносил губительного, вредоносного дыма.

Дальше