Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Николай Круговых.

Древо жизни

(рассказ)

Рядовой Устюжечкин возвращался из отпуска. Самолет шел на высоте почти семи тысяч метров; залитые солнцем облака белели далеко внизу, то причудливо вздымаясь в виде каких-то фантастических глыб, то простираясь на необозримую даль ровной полотняной гладью.

Наверное, вот такою видится с воздуха Антарктида, в которой и наши ученые, и американцы успели открыть богатые месторождения железной руды, молибдена, графита, еще чего-то, и, если овчинка будет стоить выделки, застолбят скоро ледовый континент, разделят по льду и по карте, и пойдет туда давать жизни рабочий класс.

Крестьянам, понятно, делать там нечего.

Потом им стала овладевать дрема, сказывалась хлопотная и бессонная последняя ночь — ее начало с прощальным застольем в кругу родных и близких и остаток наедине с женою, когда она, измученная его ласками, счастливая от сиюминутной близости с ним и опечаленная неизбежностью скорого расставания, то жарко шептала что-то, то плакала, хлюпая носом как ребенок.

«Боже мой, еще целый год...»

«Пройдет и он, чего там? Священная обязанность каждого гражданина, значит, отдай и не греши. Зато потом у нас впереди целая жизнь! Послушай, Маша, а ведь Сережка меня уже узнает! Подхожу к люльке, улыбается и ручонками вот так... Вернусь насовсем, небось и ходить и лопотать будет».

«Конечно, будет. Петя, а у вас там змеи есть, эти... кобры?»

«Вот еще!.. Приснилось, что ли?..»

«Ты все-таки поосторожней...»

«Это ты будь поосторожней. Очень прошу тебя, Маша, с Митькой Ухватовым на его «Москвиче» в район не езди, чтоб люди не болтали чего зря... Ну вот, опять ревешь...»

«Наши матери четыре года мужей с фронта ждали. Меня, думаешь, на год не хватит?»

«Знаю, что хватит... Не знаю, что ль?»

Солнечный луч, косо падающий в иллюминатор, жег плечо и шею, а Устюжечкину казалось, что это горячая Машина рука, он хотел накрыть ее своею и не мог.

— Товарищ военный, нельзя ли газетку?

Открыл глаза. Обращались не к нему. Старичок в белой панаме, одолжившийся газетой у подполковника-связиста, ему, Устюжечкину, сказал сконфуженно:

— Прошу прощения. Вы спите, спите, молодой человек...

Устюжечкин выглянул в иллюминатор, надеясь найти в облаках хоть маленькое оконце. Что там, под ними? Наверное, еще вполне цивилизованный мир, не та полустепь-полупустыня, где ему предстоит служить еще триста с лишним дней и ночей. Сравнишь ли с ними эти пятнадцать отпускных суток?

В отпуск собирали его всем дивизионом. Оператор Шарафутдинов на крыльце казармы наводил глянец на его сапоги, каптенармус Сивовол подшивал к вороту мундира свежий подворотничок, планшетист Ваня Зайцев надраивал суконкой пряжку ремня, а в комнате быта кто-то утюжил носки и платочки. Он, Устюжечкин, только что приняв душ, лежал, блаженно расслабившись, в одних трусах на кровати, а мыслями давно был дома.

— Петюня, телеграмму дашь? — поинтересовался Зайцев.

— Юноша, — назидательно сказал ему дизелист Коноплев, — ты не знаешь психологии женатых. Их хобби — приехать ночью и свалиться как снег на голову.

— Чого ж воны так? — хитровато сощурился Сивовол.

— На предмет поимки дублера.

— Г-га-а! — пронесся по казарме дружный хохот.

Оборвала его команда «отбой». Мало-помалу все стихло, солдаты уснули, не спалось лишь ему, Устюжечкину. Потому и явился в автопарк, не дождавшись утра, удивив дневального.

— Ты бы, Петюня, прямо с вечера!

Накинув на плечи шинель — было прохладно, — он присел на ящик с песком и без особого интереса стал глядеть на лысые бугры, прихваченные отсветом багрянца, на неприветливые распадки между ними с редкими, похожими на кочки кустиками перекати-поля. За какие прегрешения обиделась волшебница-природа на этот край?

В городке вдруг завыла сирена, почти тотчас стали выбегать из казармы солдаты, стремглав несясь на огневую, но лично его тревога эта не касалась, можно было спокойно сидеть и думать о том, что разрядка напряженности разрядкой, а готовность поддерживать все-таки надо и надо, любя жизнь, учиться на всякий случай убивать. А если бы действительно отпала необходимость в тревогах, в постоянной готовности — что за жизнь наступила бы для этой вот бесплодной, никогда и ничего путного не рожавшей земли! Даже если бы самая малая часть из тех солдат, которые по всей стране бегут сейчас на зов сирены, если бы даже самая малая часть их пришла сюда, но не с ракетами, а с бульдозерами, со скреперами, тягачами, каких бы чудес натворили здесь эти люди! По тем вон распадкам протянулись бы каналы, по отложинам бугров раскинулись бы виноградники и сады, на всем неоглядье степном заколосились бы нивы...

— Граждане пассажиры, самолет идет на посадку, прошу пристегнуть ремни.

Устюжечкин удивился. Забыл, что летит в самолете.

Как-то потерялась обычная слышимость, неприятно позванивало в ушах, точно их заткнули ватой, и все-таки, спускаясь по трапу последним, он услышал, как парень, перегружавший багаж из самолета на приземистую тележку и как раз взявший один из его чемоданов, возмущенно сказал, изогнувшись под его тяжестью, улыбающейся проводнице: «Ну и ну! Камни тут, что ли? Куда только весовщики глядят...»

На привокзальной площади, забитой народом и оглашаемой голосами расторопных лоточниц: «Кому мороженое? Пирожки, пирожки! Чебуреки, чебуреки с пылу, с жару, копейка за пару!» — Устюжечкин залпом выпил два стакана газировки, нацелился еще на два — постеснялся, пошел искать полковой автобус.

А его уже звали. Он сразу выделил из бойкой разноголосицы вряд ли известное здесь, в областном городе, имечко: Петюня. Повернул голову на голос и увидел своих. Затянутый в синий армейский комбинезон, стоял у автобуса сержант Коженкулов, рядом с ним могучий и веселый лейтенант Мезенцев держал за ручку какое-то тоненькое симпатичное созданьице в туфельках на высокой платформе.

— Петюня, живей!

Действительно, тяжел этот второй чемодан... Не зря возмущался парень.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! Давно ждете?

— Не имеет значения. Вот видишь, Устюжечкин, уезжал я в отпуск холостой, возвращаюсь женатый. Знакомься, Лариса, это Петр Устюжечкин. За то, что он такой крохотный, в части все зовут его Петюней. Мог стать большим спортсменом, пороху не хватило. Факт!

Лариса удивленно повела бровью. Устюжечкин, слегка пожав ей руку, чтобы не сделать больно, пробасил:

— Очень приятно.

Лейтенант меж тем подхватил его чемодан, который побольше, не изогнулся, правда, как тот парень в аэропорту, но все-таки заметил:

— Золотой песок у тебя тут, что ли? Коженкулов, поехали!

Он с женой занял первое сиденье, Устюжечкин скромно пристроился в середине салона, наискосок от них, незаметно наблюдая, как охаживает лейтенант молодую супругу, целует ее украдкой, а она, счастливая, возмущается деланно, кивая назад: не забывайся, мол, тут есть посторонние.

Автобус катился по узкой улочке старого города, лишь кое-где обновленного многоэтажными зданиями, и, хотя они были здесь объектами самыми видными, Лариса их, казалось, не замечала.

— Володя, что это?

— Мечеть с минаретом. Ей восемьсот лет. Вон оттуда, с самой верхотуры, муэдзин когда-то созывал правоверных на молитву.

— Какая прелесть!

— Скорее экзотика.

— Ой, кончился город...

— Кончился. Едем домой.

«Домой...» Устюжечкин уселся поудобнее, прикрыл глаза, представляя: подойдет автобус к казарме, кто-то из ребят крикнет: «Петюня приехал!» — и весь дивизион высыпет встречать его, как бывает всегда и со всеми. «Петюня...» Прилипло же к нему это прозваньице — прямо как припечаталось, причем в первый же день его службы...

Оставив в предбаннике свое штатское, там же, в предбаннике, полчаса спустя одевались ребята в армейское обмундирование. Лишь один он не одевался. Гимнастерка и шаровары со штампом: «5 р. ш.» — пятый рост, широкие — ему не подошли, каптенармус Сивовол побежал на склад за комплектом большего размера и почему-то задерживался. Устюжечкин сидел в углу на скамье, широко прикрыв руками ту часть тела, которую древнегреческие ваятели обозначали на своих скульптурах фиговыми листочками, и, не обращая ни малейшего внимания на безобидное подтрунивание товарищей, чувствовал себя глубоко виноватым перед старшиной.

Наконец прибежал запыхавшийся Сивовол.

— Ось тоби, Устюжечкин, трусы и майка, ось тоби тапочки, ходи пока в тапочках, чоботы и шинель на заказ будемо шить, ось тоби обмундирование — шестой рост, широкое. — И взглянув на старшину, всплеснул руками, взвизгнул: — И это нэ подойдёт, гад буду — нэ подойдёть! Хиба ж цэ Пьётр? Цэ ж Петюня!

Так и прилипла к Устюжечкину эта нелепая кличка. Вскоре привыкли к ней все, даже командиры, даже сам Устюжечкин, и, когда однажды замкомвзвода сержант Колосков, оставшийся за старшину, вызвал его на вечерней поверке потехи ради: «Рядовой Петюня!», — он как ни в чем не бывало пробасил: «Я!» — и потом долго смеялся над собой вместе со всем дивизионом.

А чуть позже было другое. Физрук части, борец-перворазрядник лейтенант Мезенцев повел его в спортивный зал. За неимением ковра стащили воедино от перекладины, от брусьев, от шведской стенки кожаные маты. Мезенцев, как и он, Устюжечкин, раздетый до плавок, приняв борцовскую стойку, скомандовал: «Начали!» Устюжечкин, изловчившись, обхватил его мертвой хваткой, оторвал от земли и не спеша, обстоятельно приложил на обе лопатки.

— Сила есть, — признал лейтенант, вставая, — но так еще первобытные боролись. Сила важный фактор, но не основной.

Он подробно и долго знакомил солдата с приемами атаки, защиты, контратаки, показывал все эти приемы. Устюжечкин кивал головой, понял, мол, но едва борьба началась вновь, Мезенцев, вроде бы уже поверженный, каким-то непостижимым образом перебросил его через себя, да так ловко и сильно, что он даже и не заметил, как это случилось.

— Вот, — спокойно сказал Мезенцев. — Учись, деревня!

— Научусь! И Демку Яркина тогда уж сломаю за милую душу!

— Что за Демка? — насторожился тренер. — С какой батареи?

— Не тут он. В Дубровне. В селе моем.

— Тоже мне, «Демку сломаю...» Да знаешь, кто ты есть? Образумить твою дикую силу, мастеров будешь на обе лопатки класть, сам станешь мастером спорта!

— Можно и мастером. А чего?

— До окружного спортклуба дотяну тебя я, там другие, более опытные, и пойдешь! Соревнования всеармейские, всесоюзные, гляди, член сборной, за спортивную честь всей страны будешь драться! Весь мир объездишь, всякие Токио, Рио-де-Жанейро, Амстердам, Стамбул...

— Можно и Стамбул. А чего?

— Слыхал про горшки и богов? Ну так вот и старайся.

— Постараюсь! Мастер спорта это — о-го-го! Вот уж в Дубровне удивятся: Петя Устюжечкин — мастер спорта! Прямо как в сказке...

— Не только Дубровно, весь мир удивишь! — подогревал страсти Мезенцев. — Положим, добьешься победы над известнейшим чемпионом, и уже не ему, а тебе будут рукоплескать трибуны: «Вива, Устюжечкин!». Фоторепортеры всех стран — щелк, щелк, и уже твой портрет во всех газетах. Сам Александр Медведь тебе телеграмму шлет: «Поздравляю с победой!»

Устюжечкин старался. Каждую свободную минуту проводил в спортзале, А потом... Потом его вдруг будто подменили, стал каким-то вялым, безразличным — ни зла, ни азарта. На тренировки не торопился, требовалось вызывать.

Мезенцев повел его к доктору.

— Физически здоров, как сорок буйволов, — сказал доктор. — Тут психологический фактор. Подождем.

Мезенцеву ждать было некогда — не за горами спартакиада. Он стал усиленно тренировать Валентина Кочина — сержанта из соседнего дивизиона. Устюжечкин как менее перспективный окончательно сошел со сцены.

...Автобус мчался по степи, по рыхлой песчаной дороге, оставляя за собой длинный, долго не оседающий шлейф пыли, и нескончаемо, как этот шлейф, тянулась заунывная песня Коженкулова. О чем он пел, было известно ему одному. В жарком, донельзя разболтанном автобусе пыль клубилась столбом, оседала на потные лица; молоденькая жена лейтенанта, утираясь платочком, брезгливо совала потом его в голубенькую, под цвет костюма, сумочку и, кивая мужу, рассказывающему ей что-то, вероятно, веселое, с испугом глядела на проплывающие мимо лысые безжизненные холмы.

— И у вас везде... подобный ландшафт?

— Что? — осекся Мезенцев. — А-а... Что ж поделаешь, не всюду же...

— Господи...

Устюжечкину ох как понятна была тревога этой молоденькой женщины, надо понимать, горожанки. И сам он когда-то очень уж трудно привыкал к этим местам. Глянешь на степь — дрожит вдалеке седое марево, размывая горизонты, дремлют пологие холмы, негусто поросшие верблюжьей колючкой. Пройдет вдалеке овечья отара, промаячит на бугре чабан в бурке, и на долгие часы никого, ничего... Не пашут эту степь, не засевают, ни птиц тут, ни зверья. Водится суслик, кто знает, не единственный ли на всю степь, нору он вырыл в двадцати шагах от казармы и, когда солдаты собираются в курилке, выскакивает из нее, безбоязненно сидит столбиком, почесывая лапкой за ушком, всем видом своим показывая людям, что не они, люди, а он, суслик, здесь хозяин.

И хотя Устюжечкин понимал, что и эти худосочные песчаные бугры тоже не какая-нибудь там заграница, а часть его родной земли, порой душа все-таки ныла тоскливо и безысходно. И в часы этой тоски время, казалось, растягивалось вдвое, казалось, что служить тебе еще бесконечно долго, а дома юная жена, там же Митька Ухватов — ее прежний вздыхатель и ухажер. Он свое отслужил, гуляет гитарист-баянист холостым-неженатым. Собственным «Москвичом» обзавелся, частенько мотается на нем в райцентр, а девки и кое-кто из молодых замужних навязывается ему в попутчицы.

Кое с кем из них он в Заячьем бору по пути землянику собирает, больно уж хороша там земляника... А вдруг и Марусе вздумается проехаться с ним да свернуть в землянику...

Нет, ничего подобного не было и не будет. Теперь душа спокойна.

Устюжечкин смежил веки, и сразу представилось, как шел он от шоссе в Дубровно самым берегом Красавки, густо усыпанным желтыми цветами одуванчиков, заросшим ветлами и тополями. Чакан и камыш уже лезли из воды, призывно зеленея, и черные борозды распаханного поля, подступающие к самому берегу, казались на их фоне угольно, неправдоподобно черными. Где-то в кустах шиповника трещали коростели, за бугром рокотал трактор, не так агрессивно и мощно, как армейские тягачи и дизеля, а ритмично, деловито, экономно. От земли пахло прошлогодней прелью, клейким хмелем тянуло от кустов краснотала, и эти знакомые с детства запахи, эта тишина, не нарушаемая, а лишь подчеркиваемая далеким рокотом трактора, это ласковое, уже не жаркое солнце, зависшее над дубравой, так взволновали его, что он остановился, зачерпнул с пахоты горсть земли — влажной, весомой, — размял ее в пальцах и подумал вдруг: «Правильно, все правильно... Зачем тебе те Стамбулы...»

А потом были десять суток, те самые, которые без дороги... Пролетели они как один день... Но о том, как они проживались, Устюжечкин заставил себя сейчас не вспоминать: любое, даже самое незначительное событие этих дней было для него слишком дорого, чтобы перелопатить его скороспешно, как горящее зерно на току. Да и ни к чему сейчас это: впереди целый год да еще с хвостиком, времени для самых обстоятельных воспоминаний более чем достаточно.

Автобус протарахтел по бревенчатому мосту через ерик. Ранней весной тут была вода, сейчас в сером дне зияли широкие трещины.

Жена лейтенанта уже не убирала платочек в сумочку. Выслушивая мужа, который уже в полный голос пытался доказать ей, что хотя здесь жизнь и не сахар, однако эта степь не Крайний Север, здесь все-таки тепло, она, согласно кивая головой, все чаще прикладывала платочек к щекам. И глядя на нее, гадал Устюжечкин: убежит или нет? От лейтенанта Мезенцева, пожалуй, не убежит, парень что надо!

Из-за ближнего холма сперва показалась сторожевая вышка, потом забелели казармы и дома офицеров. Коженкулов наконец оборвал свою бесконечную тягучую песню.

— Куда ехать, товарищ лейтенант?

— Остановись у клуба.

Видимо, только что окончился киносеанс: из клуба валом валил народ. Устюжечкин подождал, пока выйдут молодожены. Едва сошел на землю, его заметили. С криком: «Братцы, Петюня приехал!» — помчался к нему Коноплев, за ним Ваня Зайцев, Шарафутдинов, Сивовол, еще добрый десяток солдат окружили, стали тискать, хлопать по плечам.

— Берите чемодан, — сказал он, — который побольше.

Его, тот чемодан, Коноплеву и Сивоволу пришлось нести вдвоем.

— Шо у тебя там такое важкое? — поинтересовался каптенармус. — Може, ковбасы?

У крыльца казармы Устюжечкин освободил их от этой тяжести. Положил чемодан на землю, опустился перед ним на одно колено, щелкнул замками.

— Ну, братцы, налетай!

Осторожно вынул и положил возле себя целлофановый сверток, потом рывком поставил на попа чем-то туго набитый полотняный мешок, развязал его. Заинтересованные им солдаты терпеливо и молча ждали. Когда он наконец развел пальцами горловину мешка, многие переглянулись, оторопело поводя плечами, потом кто-то хихикнул, приходя в себя, и вдруг могучий хохот сотряс всю окрестность.

— Г-га-а! Во дает! Земли привез, это же надо!

— А в другом чемодане, Петюня, у тебя тоже земля?

— Г-га-а!

— За три тыщи верст волок... Го-го-го! Умора!

— Оцэ так ковбасы! Наилысы от пуза...

— Дневальный, брякни доктору: Петюня, мол, из отпуска прибыл. Не буянит, но с головою что-то не того...

— Г-га-а!..

Из соседней казармы высыпали солдаты второго дивизиона полюбопытствовать, отчего в первом стало вдруг так весело, а проныра-суслик, показавшись на миг, тотчас испуганно юркнул обратно в нору.

Устюжечкин меж тем, не обращая внимания на насмешки товарищей, выпростал из целлофана деревце, спокойно попросил:

— Воды. И лопату.

Ваня Зайцев принес ведро воды, Коноплев — лопату. Метрах в двух от крыльца, как раз против одного из окон казармы, Устюжечкин молча принялся рыть яму. Солдаты опять притихли.

— Не имела баба клопоту, купила порося, — глубокомысленно и не сразу изрек Сивовол. — Тут же трава вся дочиста вже сгорела, а ты, Петюня, дерево втыкаешь... Хай бы там, дома росло... Э-эх, вырос ты, Петюня, до нэба, а дурный, як не треба...

Безнадежно махнув рукой, он ушел в казарму, за ним потянулись все. Лиыь Ваня Зайцев, коренной горожанин, остался понаблюдать, как бережно заполняет Устюжечкин яму черноземом, стараясь не просыпать ни горсти земли, как осторожно высаживает в него запотевшее деревце, расправив каждую веточку.

— Примется?

— Поживем — увидим.

Почуяв затишье, снова вынырнул из норы пройдоха-суслик. Сидя на задних лапках, почистил передними любопытную мордашку и засвистал — игриво и весело — не иначе насмехался над людьми.

Дни стояли безветренные, сухие. По утрам в высоком небе негусто курчавились рыжеватые облака, а потом исчезали. День-деньской плыло по небу вездесущее солнце, выжигая все окрест. Изнывали от жары люди, отсиживался в норе суслик, над желтыми буграми нежданно-негаданно взметывались мутные столбы смерчей и, кружась, уносились вдаль над печальной землей. У крыльца солдатской казармы томилось одинокое деревце, и уже никто его не замечал. Лишь Устюжечкин подходил к нему по нескольку раз на дню, то воды в лунку нальет, то коснется сторожко большими своими пальцами крохотных почек. И тотчас кто-либо лезет к нему с вопросом: «Скоро, Петюня, будем яблоки есть?» Не удостоив любопытного вниманием, он удалялся, молча хмурясь.

А потом и Устюжечкин перестал подходить к деревцу, и всем стало ясно, что оно погибло, что Петюня, самонадеянно бросив вызов здешней природе, разбит наголову, только признаваться в этом не желает.

— Убрал бы ты это... древо жизни с глаз долой, — предложил ему однажды в курилке Коноплев. — Чего уж там, раз фокус не удался?..

Некурящий Устюжечкин взял из губ его сигарету, затянулся, закашлялся и бухнул с хитроватой ухмылкой:

— Ефрейтора тебе дали, а зря. Не волокешь.

Начищенный, наглаженный Коноплев, он заступал дневальным, обиделся и ушел.

А на заре сыграли тревогу. Какую-то необычную, непохожую на все прежние:

— Оружие не брать! Можно не одеваться! Она живет!.. Яблонька, братцы, живет! Живет твое древо, Петюня!

Солдаты в трусах и в майках, одни сунув ноги в сапоги, другие босиком кто в дверь, кто через окна высыпали во двор. Яблонька стояла такая же, как и вчера, тоненькая, беззащитная, только почки на ней проклюнулись, и, распирая лопнувшую их оболочку, пробивались на белый свет клейкие нежно-зеленые листики. Замерев, солдаты глядели на яблоньку как на чудо. Ваня Зайцев потянулся было к ней рукой, его одернули:

— Осторожнее, мало ли что?.. — И он убрал руку.

— А ей-же божечки, живет! — наконец поверил своим глазам Сивовол. — Хлопцы, где Петюня? Качать Петюню!

Устюжечкин попытался было улизнуть в казарму — перехватили, с визгом, с хохотом стали подкидывать, норовя повыше, пока встревоженно не крикнул Коноплев:

— Влипли, братцы... Разбегайсь! Дежурный по части...

Солдат как ветром сдуло. Минута — все в кроватях. Спят... Застыл у тумбочки Коноплев. Сержант Колосков, поправляя на бегу гимнастерку под ремнем, выбежал на крыльцо, чтобы как положено отдать дежурному рапорт. А тот стоит на корточках перед яблонькой, улыбается и удивленно хмыкает.

— Где же вы эту барышню взяли, Колосков? И земли?

— Петюня... виноват, товарищ капитан... Рядовой Устюжечкин из отпуска привез.

— И земли привез?

— Так точно!

— Мужчина! До подъема все-таки не шумите. Непорядок. А эта красавица теперь будет жить!

— Так точно, будет!..

Яблонька жила. Закрепили ее колышками, огородили невысоким частоколом. Весь день дневальные переставляли брезентовый полог, защищая ее от палящего солнца. И кто только за день не побывал здесь! Прибегали солдаты из соседних дивизионов, наведались офицеры, даже сам командир части заглянул.

Жизнь в дивизионе шла своим чередом, по давно заведенному и выверенному распорядку. Караульная служба, учеба на плацу, на штурмовой полосе, на огневой позиции. И по-обычному — устало и молча — возвращались вечером расчеты на отдых, взбивая пыль тяжелыми сапогами. Но едва показывалась казарма, а перед ней зеленое пятнышко, сразу начиналось необычное: лица светлели и, кажется, шаг становился тверже. Ведь и она, яблонька, пока томились расчеты в жарких кабинах и у пусковых установок, она ведь тоже изнывала от зноя. И ничего, не сомлела! Веселая стоит, в новенькой гимнастерке, как первогодок-солдат.

Теперь ухаживали за ней все кому не лень: с утра до вечера в лунке стояла лужа.

— Не сгниет? — озабоченно спросил как-то у Петюни старшина.

— Лишнего и куры не клюют. А меня никто не слушается.

На вечерней поверке старшина заявил весьма категорично:

— Заласкали яблоню, скоро без корней останется. Слушай приказ! Кроме рядового Устюжечкина, никому к ней на пушечный выстрел. Кто ослушается, будет иметь дело со мной. Точка!

Прошло еще какое-то время, и однажды дневальный Ваня Зайцев разбудил Устюжечкина до подъема. Радуясь, пообещал:

— Пойдем! Покажу что-то... Ахнешь!

— Может, дал бы доспать?

— Я и так всю ночь терпел... Ахмадуллин, Левчук и Кравченко из отпуска вернулись. Гляди!..

За тумбочкой дневального увидел Устюжечкин три плотно набитых солдатских вещмешка и сразу догадался, что в них. Левчук с Кубани, Ахмадуллин с Урала, Кравченко — одессит.

— А саженцев нету, — сник Ваня. — Где доставать будем?

— Поздно. Не примутся.

— Как же? И Петушков с Волчевским мешки взяли. И они, конечно, земли привезут. А зачем же нам в таком случае земля?

— Не испортится. До осени полежит.

Устюжечкин вышел на крыльцо. Всходило солнце. Морщинистые гребни далеких холмов вспыхнули вдруг ослепительно ярко; распадки у их подножия, в которых ранней весной скапливались талые воды, а теперь выступила соль, сверкнули неприветливой холодной белизною, и лишь на отложинах холмов, еще не доступных солнцу, угадывалась неяркая прозелень. А то, что было ближе, — пегая дорога, истоптанные площадки у огневой, хорошо различимые впадины, утыканные кое-где невзрачными кустиками перекати-поля, — все это выглядело еще более безжизненным. Но от этого пустынного неуюта Устюжечкин не испытывал теперь прежней саднящей и безысходной тоски, точно этот неуют отныне и впрямь становился временным.

Выскочил из норы сосед-суслик, посвистал, радуясь восходящему солнцу, а потом как-то удивленно воззрился на человека. А может, и вовсе не на него, может, на яблоньку, у которой тот стоял?

— Что? — вслух сказал ему Устюжечкин. — Дивно? Нечему дивиться. Не ты тут хозяин, а я!

Шумела листвою яблонька, облитая солнцем, уже более необходимым ему, нежели страшным, шумела весело, неугомонно. «Древо жизни», — вспомнил Устюжечкин, усмехнулся и подумал: времени как раз достаточно, чтобы успеть к подъему врыть за казармой ящик, хотя бы вон тот, из-под ветоши для чистки оружия. В него он ссыплет до последней щепотки бесценную землю с Кубани, с Урала, с Алтая, туда же со временем определит и ту, что еще привезут его товарищи в солдатских вещмешках из родных областей и краев...

Дальше