Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

К. Симонов.

Халхин-гольская страница (Из записок о Г. К. Жукове)

Встречаясь на протяжении ряда лет с Георгием Константиновичем Жуковым, я пришел к мысли, что мой долг литераторапривести в порядок свои записи, сделанные в разное время после этих встреч. Сведя все записи, воедино, я назвал их «Заметки к биографии Г. К. Жукова» и осенью 1971 года решился послать первую главу их«Халхин-гольская страница»на просмотр Жукову.

Через несколько дней я получил от него ответ. Оценив рукопись как правдивую, он вернул мне ее со своими поправками.

«В рукопись я внес небольшие уточнения. Думаю, что Вы не будете возражать против них»,  — писал Жуков.

Я, разумеется, не возражал. Был только благодарен ему.

На Халхин-Гол я попал поздно, в конце событий. Шли дни нашего последнего, августовского наступления. Японская группировка уже была окружена плотным кольцом наших и монгольских войск, и ее добивали в барханах восточней реки Халхин-Гол, брали штурмом последние оставшиеся в руках у японцев сопки — Ремизовскую, Песчаную, Безымянную...

Я знал, что нашей армейской группой командует комкор Жуков, что он кавалерист, приехал сюда из Белорусского военного округа. И в войсках, и в нашей армейской редакции говорили о нем с уважением. Говорили, что крут и решителен, говорили, что хотя на Халхин-Гол съехалось много начальства, но Жуков не дал себя подмять, руководит военными действиями сам, сам же, по слухам, и предложил план окружения японцев. Поговаривали, что были и другие планы, но Жуков настоял на своем, и там, в Москве, Сталин и Ворошилов утвердили его план.

Жукова я впервые встретил утром после назначенной на предыдущую ночь, но в последний момент отмененной частной операции против новых, только что подошедших японских частей. Приведу отрывок из своих халхингольских записей.

«На следующий день мне с редактором нашей газеты «Героической красноармейской» Ортенбергом и писателями Лапиным и Хацревиным пришлось быть у Жукова. Ортенберг хотел узнать, насколько реальны, по мнению Жукова, сведения о близком наступлении японцев, на что нам ориентироваться в газете.

Штаб помещался по-прежнему все на той же Хамар-Дабе. Блиндаж у Жукова был новый, видимо, только вчера или позавчера срубленный из свежих бревен, очень чистый и добротно сделанный, с занавеской от комаров, которых там было великое множество. К блиндажу мы шли по глубокой траншее, по сторонам которой стояли артиллерийские стереотрубы для наблюдения за полем сражения.

Жуков сидел в углу за небольшим сколоченным из досок столом. Он, должно быть, только что вернулся из бани: порозовевший, распаренный, без гимнастерки, в заправленной в бриджи желтой байковой рубашке. Его широченная грудь распирала рубашку, и, будучи человеком невысокого роста, сидя он казался очень широким и большим.

Ортенберг начал разговор. Мы примостились кругом. Жуков отмалчивался. Въедливый, нетерпеливый Лапин стал задавать вопросы. Жуков все продолжал отмалчиваться, глядя на нас и думая, по-моему, о чем-то другом.

В это время вошел кто-то из командиров разведки с донесением. Жуков искоса прочел донесение, посмотрел на командира сердитым и ленивым взглядом и сказал:

— Насчет шести дивизий — трехкратное преувеличение: зафиксировано у нас только две. Остальное — выдумка.

— Всякое преувеличение о противнике опасно так же, как и недооценка его, — сказал Жуков, обернувшись к Ортенбергу и не обращая внимания на командира.

Наступило молчание.

— Я могу идти? — спросил командир.

— Идите. Передайте там у себя, чтобы не фантазировали. Если есть у вас белые пятна, пусть честно так и остаются белыми пятнами, и не суйте мне на их место несуществующие японские дивизии.

Когда офицер вышел, Жуков повернулся к Лапину и сказал:

— Спрашиваете, будет ли опять война?

Борис заторопился и сказал, что это не просто из любопытства, а что они с Хацревиным собираются уезжать на Запад в связи с тем, что там, на Западе, кажется, могут развернуться события. Но если здесь, на Востоке, будет что-то происходить, то они не уедут. Вот об этом он и спрашивает.

— Не знаю, — довольно угрюмо сказал Жуков. И потом повторил опять: — Не знаю. Думаю, что они нас пугают.

И после паузы добавил:

— Думаю, что здесь ничего не будет. Лично я думаю так.

Он подчеркнул слово «лично», словно отделяя себя от кого-то, кто думал иначе.

— Думаю, можете ехать, — сказал он, как бы закругляя разговор и приглашая нас расстаться.

Таким было первое, надолго врезавшееся в мою память впечатление о Жукове. Оно сохранилось тем отчетливее, что в следующий раз я увидел Жукова лишь через пять с половиной лет, в тот день, когда Кейтель прилетел в Берлин подписывать акт о безоговорочной капитуляции германской армии.

А сейчас о другой встрече с Жуковым, уже после войны, в октябре 1950 года.

Я встретил Жукова совершенно неожиданно для себя в многолюдстве, на тесном Кисловодском пятачке. Я знал, что он командует Уральским военным округом, но здесь, на отдыхе, он был не в военном, а в штатском, которое, впрочем, сидело на нем так же привычно и ловко, как и военная форма.

Я понимал, что он не может помнить меня в лицо, и, представившись, сказал, что был у него на Халхин-Голе.

— Да, конечно, — сказал Жуков, — по-моему, мы и потом с вами встречались, во время войны.

Это была естественная ошибка памяти: ему показалось, что я, как и многие другие военные корреспонденты, тоже был у него где-то на фронте.

Пришлось ответить, что мне в этом отношении не повезло, я так ни разу и не встретился с ним за всю войну, до самого ее конца.

Я попросил его уделить мне время и ответить на некоторые вопросы о Халхин-Голе, объяснив, что мною задуман роман, герои которого участвуют в этих событиях.

Жуков немного помедлил. Мне даже показалось, что сейчас он откажется, не захочет говорить со мной ни о Халхин-Голе, ни о себе. Однако после короткого молчания он сказал:

— Хорошо.

И тут же назначил место и время встречи.

Встреч было две, по нескольку часов каждая, причем одна из них происходила у вдовы Орджоникидзе, Зинаиды Гавриловны, в санатории, где она отдыхала.

Обе беседы с Жуковым были записаны мною тогда же, сразу после наших встреч.

Вспоминая Халхин-Гол, Жуков начал с конца, с масштабов поражения, которое понесли японцы.

— Помню, мы как-то заехали в район речки Хайластин-Гол. Там, когда японцы пытались вырваться из кольца, их встретила наша 57-я дивизия, и они оставили там горы убитых. А помните, как потом, уже после переговоров, они выкапывали трупы своих, погибших в окружении? Столько выкопали, что под конец иногда увидят — и стараются скорей обратно забросать землей, чтобы уже не выкапывать, закончить. Уже самим невтерпеж стало...

После этого он вернулся в разговоре к тем событиям начала июля 1939 года, когда он только что приехал на Халхин-Гол и вступил в командование.

Об этих событиях, о баин-цаганском сражении, нашем первом крупном успехе после полутора месяцев боев, я был наслышан еще там, на Халхин-Голе. Сражение произошло в критический для нас момент. Японцы крупными силами пехоты и артиллерии переправились ночью на западный берег Халхин-Гола и намеревались отрезать наши части, продолжавшие сражаться на восточном берегу реки. А у нас не было вблизи в резерве ни пехоты, ни артиллерии, чтобы воспрепятствовать этому. Вовремя могли подоспеть лишь находившиеся на марше танковая и мотоброневые части. Но самостоятельный удар танковых и бронечастей без поддержки пехоты тогдашней военной доктриной не предусматривался.

Взяв, вопреки этому, на себя всю полноту особенно тяжелой в таких условиях ответственности, Жуков с марша бросил на японцев 11-ю танковую, 7-ю мотобронебригаду и отдельный монгольский броневой дивизион.

Вот что говорил об этом он сам одиннадцать лет спустя:

— На Баин-Цагане у нас создалось такое положение, что мотопехота отстала, полк Федюнинского запоздал на два-три часа, ошибочно выйдя в другой исходный район. А японцы свою усиленную дивизию уже переправили на наш берег. Начали переправу в 6 часов вечера, а в 9 утра закончили. Перетащили 21 тысячу штыков. Только кое-что из вторых эшелонов еще осталось на том берегу. Перетащили дивизию и организовали двойную противотанковую оборону — пассивную и активную. Во-первых, как только их пехотинцы выходили на этот берег, так сейчас же зарывались в свои круглые противотанковые ямы, вы их помните. А во-вторых, перетащили с собой всю свою противотанковую артиллерию, свыше ста орудий. Создавалась угроза, что они сомнут наши части на этом берегу и принудят нас оставить плацдарм там, за Халхин-Голом. А на него, на этот плацдарм, у нас была вся надежда. Думая о будущем, нельзя было этого допустить. Я принял решение атаковать японцев с ходу танковой бригадой Яковлева. Знал, что без поддержки пехоты она понесет тяжелые потери, но мы сознательно шли на это.

Бригада была сильная, около 200 танков. Она развернулась и смело пошла. Понесла большие потери от огня японской артиллерии, но — повторяю — мы к этому были готовы. Около половины личного состава бригада потеряла убитыми и ранеными и половину машин. Но мы шли на это. Еще большие потери понесли советские и монгольские бронечасти, которые поддерживали атаку танковой бригады. Танки горели на моих глазах. На одном из участков развернулись 36 танков и вскоре 24 из них уже горели. Но зато мы полностью раздавили японскую дивизию.

Когда все это начиналось, я был в Тамцак-Булаке. Мне туда сообщили, что японцы переправились и обосновались на горе Баин-Цаган. Я сразу приказал отдать по радио распоряжение: «Танковой бригаде Яковлева, мотобронебригаде Лесового, полку Федюнинского и монгольскому бронедивизиону поднять части по тревоге и с ходу атаковать японцев, захвативших гору Баин-Цаган».

Им еще оставалось пройти 60 или 70 километров, и они прошли прямиком по степи и успешно разгромили японские части.

Через пару недель вновь создалось тяжелое положение, когда японцы, введя в дело большие силы, пытались разгромить наши части на восточном берегу реки Халхин-Гол. Замнаркома обороны Кулик потребовал снять с того берега находившуюся у нас там артиллерию — пропадет, мол, артиллерия! Я ему отвечаю: если так, давайте снимать с плацдарма все, давайте и пехоту снимать. Я пехоту не оставлю там без артиллерии. Артиллерия — костяк обороны, что же — пехота будет пропадать там одна? Тогда давайте снимать все.

В общем, отказался выполнить это приказание и донес в Москву свою точку зрения: что считаю нецелесообразным отводить с плацдарма артиллерию. И эта точка зрения одержала верх, а Кулик в тот же день был отозван в Москву.

Рассказав о Баин-Цагане, Жуков вдруг вспомнил о майоре Ремизове.

— Вы знали Ремизова? — спросил он.

Я сказал, что не застал его в живых, только слышал о нем.

— Хороший был человек и хороший командир, — сказал Жуков. — Я любил его и ездить к нему любил. Иногда, бывало, заезжал чайку попить. Ремизов был геройский человек, но убили его по-глупому, на телефоне. Неудачно расположил свой наблюдательный пункт, говорил по телефону, а местность открытая, и пуля прямо в ухо влетела.

С Ремизовым была такая история. Когда мы дрались с японцами, он рванулся вперед со своим полком, прорвался далеко вглубь, не заметив, как перешел госграницу. Японцы сразу бросили на него большие силы. Мы сейчас же подтянули туда бронебригаду, которая с двух сторон подошла к Ремизову и расперла проход. (При этом Жуков показал руками, как именно бронебригада расперла проход.) Расперли проход и дали ему возможность отойти. Об этом один товарищ послал кляузную докладную в Москву, предлагал Ремизова за его самовольный переход госграницы предать суду и так далее... А я считал, что его не за что предавать суду. Он нравился мне: у него был порыв вперед, а что же это за командир, который в бою ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево, ни на что не может самостоятельно решиться? Разве такие нам нужны? Нам нужны люди с порывом. И я внес контрпредложение — наградить Ремизова. Судить его тогда не судили, наградить тоже не наградили. Потом, уже посмертно, присвоили звание Героя Советского Союза. Командир танковой бригады, комбриг Яковлев тоже был очень храбрый человек и хороший командир. И погиб тоже нелепо. В район нашей центральной переправы прорвалась группа японцев, человек триста. Не так много, но была угроза переправе. Я приказал Яковлеву, под личную ответственность, разгромить эту группу. Он стал собирать пехоту, организовывать атаку. Яковлев при этом забрался на танк и оттуда командовал. И японский снайпер его снял пулей, наповал. А был очень хороший боевой командир.

Японцы за все время только один раз вылезли против нас со своими танками. У нас были сведения, что на фронт прибывает их танковая бригада. Получив эти сведения, мы выставили артиллерию на единственном танкодоступном направлении в центре, в районе Номун-Хан-Бурд-Обо. И японцы развернулись и пошли как раз на этом направлении. Наши артиллеристы ударили по ним. Я сам видел этот бой. В нем мы сожгли и подбили около ста танков. Без повреждений вернулся только один. Это мы уже потом по агентурным сведениям узнали. Идет бой. Артиллеристы звонят: «Видите, товарищ командующий, как горят японские танки?» Отвечаю: «Вижу, вижу...» — одному, другому... Многие артиллерийские командиры звонили, все хотели похвастаться, как они жгут эти танки.

Танков, заслуживающих этого названия, у японцев, по существу, не было. Они сунулись с этой бригадой один раз, а потом больше уже не пускали в дело ни одного танка. А пикировщики у японцев были неплохие, хотя бомбили японцы большей частью с порядочных высот. И зенитки у них были хорошие Немцы там у них пробовали свои зенитки, испытывали их в боевых условиях.

Японцы выставили против нас как основную силу две пехотные дивизии. Но надо при этом помнить, что японская дивизия — это, по существу, наш стрелковый корпус: 21 тысяча штыков и много артиллерии. По существу, нам противостояло там, на Халхин-Голе, два стрелковых корпуса и, кроме них, отдельные полки, охранные отряды, железнодорожные отряды...

Перейдя от воспоминаний о халхин-гольских событиях к оценке их, Жуков сказал:

— Думаю, что с их стороны это была серьезная разведка боем. Серьезное прощупывание. Японцам было важно тогда прощупать, в состоянии ли мы с ними воевать. И исход боев на Халхин-Голе впоследствии определил их более или менее сдержанное поведение в начале нашей войны с немцами.

Думаю, что если бы на Халхин-Голе их дела пошли удачно, они развернули бы дальнейшее наступление. В их далеко идущие планы входил захват восточной части Монголии и выход к Байкалу и Чите, к тоннелям, наперехват Сибирской магистрали.

У нас на Халхин-Голе было тяжело со снабжением. Снабжались со станции Борзя, за 700 километров. А у японцев было две станции снабжения рядом: Хайлар и Халун-Аршан. Но к концу военных действий на Халхин-Голе японские военные деятели поняли, что при тогдашнем уровне технического оснащения их армии они не в состоянии с успехом наступать против нас. Хотя кадровые японские дивизии дрались очень упорно. Надо признать, что это была стойкая пехота.

Заговорив о стойкости японских солдат и приведя несколько примеров этой стойкости, Жуков недовольно пожал плечами и сказал:

— Вообще у нас есть неверная тенденция. Читал я тут недавно один роман. Гитлер изображен там в начале войны таким, каким он стал в конце. Как известно, в конце войны, когда все стало расползаться по швам, он действительно стал совсем другим, действительно выглядел ничтожеством. Но это был враг коварный, хитрый, сильный... И если брать немцев, то конечно же они к нему не всегда одинаково и не всегда отрицательно относились. Наоборот. На первых порах восхищались им. Успех следовал за успехом. Авторитет у него был большой, и отношение к нему внутри Германии, в частности со стороны германского военного командования, было разное на разных этапах. А когда мы его изображаем с самого начала чуть ли не идиотиком, — это уменьшает наши собственные заслуги. Дескать, кого разбили? Такого дурака!

А между тем нам пришлось иметь дело с тяжелым, опасным, страшным врагом. Так это и надо изображать...

Так выглядит в моих записях то, что говорил Жуков о Халхин-Голе и в связи с Халхин-Голом тогда, в 1950 году. Но к воспоминаниям о халхин-гольских событиях он возвращался на моей памяти и в другие годы, беседуя на другие темы.

В одной из этих бесед, осенью 1965 года, Жуков, вспомнив Халхин-Гол, снова заговорил на ту же тему — о правде и неправде в наших оценках врага:

— Японцы сражались ожесточенно. Я противник того, чтобы отзываться о враге, унижая его. Это не презрение к врагу, это недооценка его. А в итоге не только недооценка врага, но и недооценка самих себя. Японцы дрались исключительно упорно, в основном — пехота. Помню, как я допрашивал японцев, сидевших в районе речки Хайластин-Гол. Их взяли там в плен в камышах. Так они все были до того изъедены комарами, что на них буквально живого места не было... Я спрашиваю их: «Как же вы допустили, чтобы вас комары так изъели?» Они отвечают: «Нам приказали сидеть в секрете и не шевелиться. Мы и не шевелились». Действительно, их посадили в секрет, а потом забыли о них. Положение изменилось, и их батальон оттеснили, а они все еще сидели там уже вторые сутки и не шевелились, пока мы их не захватили. Это действительно солдаты!

Продолжая говорить на эту тему, Жуков снова, как и тогда, в 1950 году, перебросил мостик от войны с японцами к войне с немцами:

— Вспоминаю пленного немца, которого я допрашивал под Ельней. Это был один из первых взятых там в плен танкистов. Молодой, высокий, красивый, белокурый, эдакий нибелунг, даже вспомнилась картина «Нибелунги», которую я смотрел в кино в двадцатые годы. Словом, образцовый экземпляр. Начинаю его допрашивать. Докладывает, что он механик-водитель такой-то роты, такого-то батальона, такой-то танковой дивизии. Задаю ему следующие вопросы. Не отвечает.

«Почему вы не отвечаете?» Молчит. Потом заявляет: «Вы военный человек, вы должны понимать, что я, как военный человек, уже ответил все то, что должен был вам ответить, — кто я и к какой части принадлежу. А ни на какие другие вопросы я отвечать не могу. Потому что дал присягу. И вы не вправе от меня требовать, чтобы я нарушил свой долг».

Когда я потом докладывал Сталину о Ельнинской операции, я рассказал ему об этом пленном, проиллюстрировал им, что представляли собой тогда немцы, с кем нам приходилось иметь дело, какого врага наши солдаты били под Ельней. Знать это и ясно оценивать важно. Потому что эта оценка должна неотъемлемо входить в расчеты и планы. С такими вещами надо считаться и при оценке противника и при оценке собственных возможностей. Планируя операцию, надо оценивать моральное состояние, уровень дисциплины и выучки солдат противника. Недооценив все это, нетрудно впасть в ошибки и просчеты.

В 1950 году Жуков говорил о своем назначении на Халхин-Гол коротко, не вдаваясь в детали. Теперь он рассказал об этом подробнее.

— На Халхин-Гол я поехал так, — мне уже потом рассказали, как все это получилось, — когда мы потерпели там первые неудачи в мае — июне, Сталин, обсуждая этот вопрос с Ворошиловым в присутствии Тимошенко и Пономаренко, тогдашнего секретаря ЦК КП Белоруссии, спросил Ворошилова: «Кто там на Халхин-Голе командует войсками?». «Комбриг Фекленко». «Ну, а кто этот Фекленко? Что он собой представляет?» — спросил Сталин. Ворошилов сказал, что не может сейчас точно ответить на этот вопрос, лично не знает Фекленко и не знает, что тот собой представляет. Сталин недовольно сказал: «Что же это такое? Люди воюют, а ты не представляешь себе, кто у тебя там воюет, кто командует войсками? Надо туда назначить кого-то другого, чтобы исправил положение и был способен действовать инициативно. Чтобы мог не только исправить положение, но и при случае надавать японцам». Тимошенко сказал: «У меня есть одна кандидатура — командир кавалерийского корпуса Жуков». «Жуков... Жуков... — сказал Сталин. — Что-то я помню эту фамилию». Тогда Ворошилов напомнил ему: «Это тот самый Жуков, который в 37-м прислал вам и мне телеграмму о том, что его несправедливо привлекают к партийной ответственности». «Ну, и чем дело кончилось?» — спросил Сталин. Ворошилов сказал, что ничем: выяснилось, что для привлечения к партийной ответственности оснований не было.

Тимошенко охарактеризовал меня с хорошей стороны, сказал, что я человек решительный, справлюсь. Пономаренко тоже подтвердил, что для выполнения поставленной задачи это хорошая кандидатура.

Я в это время был заместителем командующего войсками Белорусского военного округа, был в округе на полевой поездке. Меня вызвал к телефону член Военного Совета Сусайков и сообщил: «Завтра надо быть в Москве». Спрашиваю: «Ты стороной не знаешь, почему вызывают?» Отвечает: «Не знаю. Знаю одно: утром ты должен быть в приемной Ворошилова». «Ну что ж, есть!»

Поехал в Москву, получил приказание лететь на Халхин-Гол и на следующий день вылетел.

Первоначальное приказание было такое: «Разобраться в обстановке, доложить о принятых мерах, доложить свои предложения».

Я приехал, в обстановке разобрался, доложил о принятых мерах и о моих предложениях. Получил в один день одну за другой две шифровки: первая — что с выводами и предложениями согласны. И вторая — что назначаюсь вместо Фекленко командующим воюющего в Монголии особого корпуса.

В другой беседе, тоже осенью 1965 года, Жуков коснулся проблемы своих взаимоотношений с находившимися в Халхин-Голе старшими начальниками.

— На третий день нашего августовского наступления, когда японцы зацепились на северном фланге за высоту Палец и дело затормозилось, у меня состоялся разговор с Григорием Михайловичем Штерном. Штерн находился там, и по приказанию свыше, его роль заключалась в том, чтобы в качестве командующего Забайкальским фронтом обеспечивать наш тыл, обеспечивать группу войск, которой я командовал, всем необходимым. В том случае, если бы военные действия перебросились и на другие участки, перерастая в войну, предусматривалось, что наша армейская группа войдет в прямое подчинение фронта. Но только в этом случае. А пока что мы действовали самостоятельно и были непосредственно подчинены Москве.

Штерн приехал ко мне и стал говорить, что он рекомендует не зарываться, а остановиться, нарастить за два-три дня силы для последующих ударов и только после этого продолжать окружение японцев. Он объяснил свой совет тем, что операция замедлилась и мы несем, особенно на севере, крупные потери. Я сказал ему в ответ на это, что война есть война, и на ней не может не быть потерь, и что эти потери могут быть и крупными, особенно когда мы имеем дело с таким серьезным и ожесточенным врагом, как японцы. Но если мы сейчас из-за этих потерь и из-за сложностей, возникших в обстановке, отложим на два-три дня выполнение своего первоначального плана, то одно из двух: или мы не выполним этого плана вообще, или выполним его с громадным промедлением и с громадными потерями, которые из-за нашей нерешительности в конечном итоге в десять раз превысят те потери, которые мы несем сейчас, действуя решительным образом. Приняв его рекомендации, мы удесятерим свои потери.

Затем я спросил его, приказывает ли он мне или советует. Если приказывает, пусть напишет письменный приказ. Но я предупреждаю его, что опротестую этот письменный приказ в Москве, потому что не согласен с ним. Он ответил, что не приказывает, а рекомендует и письменного приказа писать мне не будет. Я сказал: «Раз так, то я не согласен с вашим предложением. Войска доверены мне, и командую ими здесь я. А вам поручено поддерживать меня и обеспечивать мой тыл. И я прошу вас не выходить из рамок того, что вам поручено». Был жесткий, нервный, не очень-то приятный разговор. Штерн ушел. Потом, через два или три часа, вернулся — видимо, с кем-то посоветовался за это время — и сказал мне: «Ну что же. Пожалуй, ты прав. Я снимаю свои рекомендации...»

В районе сражения с обеих сторон действовали крупные по тем временам силы авиации, такие, что однажды в разговоре с Жуковым я с некоторым смущением сказал, что потом, во время Великой Отечественной войны, мне не приходилось видеть воздушных боев, в которых бы одновременно с обеих сторон дралось в воздухе такое количество истребителей, как в Монголии. И он, усмехнувшись, ответил мне: «А вы думаете, я видел? И я не видел». Но даже учитывая это, следует сказать, что события на Халхин-Голе все же остались крупным военным конфликтом, не переросшим в большую войну.

Однако значение этих военных действий в истории оказалось гораздо больше, чем их непосредственный масштаб. Жестокий урок, полученный японским военным командованием на Халхин-Голе, заставил японские военные круги проявить впоследствии осторожность и связать проблему своего вступления в войну с Россией со взятием немцами Москвы. Значение этого трудно переоценить.

Трудно переоценить и другое: на Халхин-Голе мы показали, что у нас слова не расходятся с делом и наш договор о взаимопомощи с Монголией — это не клочок бумаги, а реальная готовность защищать ее границы, как свои собственные.

Халхин-Гол был началом полководческой биографии Жукова. Впоследствии ему пришлось принимать участие в событиях неизмеримо большего масштаба, но это начало там, в далеких монгольских степях, было многообещающим.

В войну с немцами Жуков вступил как военачальник, уже имевший за плечами решительную победу в условиях военных действий, носивших современный характер и развернувшихся с применением механизированных войск и авиации. Это не только создавало Жукову авторитет в войсках, но, думается, имело важное значение для него самого. Первые шаги, сделанные в науке побеждать, — это не только военный опыт, это одновременно и нравственный фактор, одинаково важный и для солдата и для полководца, для его образа мыслей и образа действий.

Слова Жукова о Халхин-Голе: «Я до сих пор люблю эту операцию», — в устах человека, закончившего войну в Берлине, многозначительны. К началу Халхин-Гола за плечами у Жукова были уже четверть века военной службы, мировая и гражданская войны, путь от солдата до командира корпуса. Но как для военачальника руководство халхин-гольской операцией было для него пробным камнем. И поэтому он продолжал любить ее.

Армейская молва говорит, что когда в 1939 году Жукову позвонили из Москвы в Белоруссию и, ничего не объясняя, приказали срочно прибыть в Москву, он спросил по телефону только одно: «Шашку брать?» Не знаю, так ли было или не так, но мне кажется, что в этом устном рассказе, пусть даже легенде, было выражено верное понимание этого человека.

Из книги: К. Симонов. Сегодня и давно. М. 1976, с. 187–197
Дальше